Умные помалкивают...Умные здороваются первыми...Умные не ввязываются в драку...Умные уступают дорогу...А потом жалуются:- Почему нами правят одни ДУРАКИ ?
Не умею прощаться... |
Предисловие

Одну из моих книг я предварил предисловием с таким названием — «Прощание с двадцатым веком». А между тем, я не умею прощаться.
Все, что со мной случилось, во мне и остается. Я до сих пор люблю всех женщин, которых когда-то любил, даже хотя бы на мгновение, и не могу их забыть, как, например, одну женщину с ребенком в заиндевелом окне иркутского автобуса лет 20 назад, которую успел-таки сохранить навсегда для всего человечества моим видевшим виды «Никоном», когда такой хороший ее взгляд что-то оттаял во мне, и надеюсь, что навсегда.
Как забыть мне про счастья,
про любую беду?
Не умею прощаться.
Нужных слов не найду.
Нет мне чуждого века,
но в истории всей,
век двадцатый — калека,
ты был мой Моисей.
Ты собой искалечен.
Нас на муки обрек,
но спасительно вечен,
словно страшный урок.
Души нам чуть не вынул
тем, что так истерзал,
но куда-то нас вывел,
а куда — не сказал.
Как нам нужен автобус,
чтобы вам или мне
чья-нибудь чистолобость
улыбнулась в окне.
Лишь дождаться бы взгляда,
что оттаял бы нас.
Нам немногого надо —
человеческих глаз.
Не умею прощаться с друзьями, когда они умирают, потому что они становятся населением моей совести и никуда от их вопрошающих взглядов не денешься. Не умею прощаться с книгами, любимыми с детства, — до сих пор моим героем остается Тиль Уленшпигель. Не умею прощаться с песнями детства, особенно c теми, какие пела моя мама солдатам на фронте, да я и сам в детском хоре пел раненым в госпитале на станции Зима или на завалинках вместе со вдовами, многие из которых еще не знали, что они ими уже стали. Немудреность слов тех песен искупается естественностью, искренностью, потому они и выжили, оставшись до сих пор домашней, самопоющейся историей народа. В этом их отличие от слишком поспешной перелицовки гимна, которая ни за какие коврижки никому добровольно не запоминается, и все одинаково мучаются — и большие начальники, и футболисты, притворно шевеля губами, ибо добровольно и радостно запомнить набор не наполненных содержанием слов невозможно. Тут нет ничего личностного, потому что с удовольствием читал стихи для детей того же автора всем своим сыновьям.
Думаю, что страна Пушкина достойна лучшего и по форме и по содержанию гимна, а если дальше продолжать, и лучшего образования, не заемного, но одновременно не забывающего все главное в мировой культуре и науке. Но и тут спешка должна быть противопоказана ,потому что наше общество находится еще в состоянии философского самоопределения собственной главной цели и структуры, ибо структуру должна определять цель, а не наоборот, а она еще окончательно не вызрела, не сложилась. Кстати, я думаю, что многие наши беды происходят именно от спешки — и в экономике, и в политике, и в образовании, и в истории, учебники которой должны не печься, как блины, а созревать, постепенно складываться, как образ их главной героини — Истории с большой буквы.
Наше поколение — это теперь самые последние, чудом уцелевшие ветераны войны, успевшие постоять на крышах во время бомбежек с детскими лопатками и песком , на деревянных ящиках военных заводов, как на пьедестальчиках, чтобы дотянуться детскими руками до станков, делающих гранаты. В нашем поколении были сыновья полков и партизанские связные, и разведчики, колхозята с нагрудными ситцевыми мешками, не оставлявшие ни одного колоска, ни одного зернышка на жнивье, потому что знали — это на будущий хлеб для наших солдат. Нас становится все меньше и меньше, хотя кажется, что мы нужны новому поколению все больше и больше, ибо столькое ему не досказали.
У меня были строчки:
Эх, война, моя мачеха-матерь,
ты учила умнее грамматик.
Научила всему, что могла,
и сама кой-чему научилась.
Проклинаю за то, что случилась,
и спасибо тебе, что была.
Я говорю «спасибо» Великой Отечественной, как спасительной школе нашей совести, которая вызволила нашу страну войной с фашизмом из войны с собственным народом, когда «сам народ врагом народа стал», хотя всех замученных уже невозможно было воскресить, а всех невинно арестованных Сталину страшно было выпустить на волю, дав им оружие в руки — их было слишком много. Но все-таки появилась надежда, что «Сталин не знал», и что победа откроет ворота лагерей и все, кто живы, вернутся, в том числе и оба моих дедушки. Я еще не знал, что одного из них — белоруса Ермолая Наумовича Евтушенко, трижды кавалера георгиевского креста, а потом комбрига чапаевского типа, носившего два ромба, — уже давно нет в живых. Надежды на благодарность вождя народу не оправдались. Но все-таки ничто так не расправляет плечи, как ощущение себя на стороне более справедливой. Идеалом полной справедливости наша страна при Сталине, увы, не была, но все-таки проще, зато точнее всех других, о моральном преимуществе нашего народа написал тогда еще неизвестный мне поэт Николай Глазков, чьими устами блаженного говорила истина.
Господи, вступися за Советы,
сохрани страну от высших рас,
потому что все твои заветы
нарушает Гитлер чаще нас.
Первые глотки воздуха Победы, попавшие в наши легкие вместе с разноцветными брызгами салютов, оказались еще не первыми глотками свободы, но уже глотками тоски по ней. И взрослые, и дети почувствовали по себе самим, как великая цель — победа, достигнутая нами всеми, — показала нам нашу собственную силу, и что так может быть и в будущем, но только в том случае, если мы вновь будем на стороне справедливости. Однако, главный конюх сразу напомнил победителям, как норовистым коням, рвущимся погарцевать, уздой в натяг, раздирающей до крови их десны. С крыш поездов, приходивших на Белорусский вокзал из Германии, пьяненькие щедрые победители сбрасывали штуки сукна, гобелены, кожаные кресла, передавали вниз разобранную по частям стойку из красного дерева с инкрустированными причиндалами для разлива пива бирхалле, где, возможно, когда-то еще молодой многообещающий фюрер произносил магнетические речи, охмуряя родину Гете и Канта. На бурлящем перроне за трофеи уже шла драка шпаны, кой-где посверкивали финки с наборными ручками, но по выходе с вокзала организованно стояли подогнанные грузовики с откинутыми бортами, из которых с государственной озабоченностью выскакивали и перемещали все эти чуда-юда в кузова хорошо выбритые подтянутые энкавэдэшные молодцы в зеркально-хромовых сапогах, в коих единственно правдиво отражалась история. В темных переулках постреливали по шинам этих грузовиков, и приключения трофеев, переходивших из рук в руки, продолжались.
Когда я вернулся домой на Четвертую Мещанскую, на крыльце нашей деревянной двухэтажки я увидел лежавшего убитого соседского блатаря Чижа, почему-то обнявшего какую-то картину в золоченой раме. Кровь у него, видно, уже давно не текла, и его уже не было в живых. Чижа было жалко. Вор, но никогда не мокрушничал. Отца его тоже убили — только на фронте. Такая уж профессия была, что уцелеть трудно. Мать с тремя меньшими сестрами успела-таки в родную деревню. Чиж если воровал, деньги им с людьми переправлял. Куда-то далеко на Урал. Картина лежала, уткнувшись лицевой стороной в ступени. Рядом с его телом и картиной на ступенечке сидел наш дворник — татарин, дедушка моего закадычного друга Дихана, с охотничьей берданкой в руках — он охранял и мертвого, и картину.
— Когда победа, воровать нельзя... Победа надо праздновать. — сказал дедушка, — Однако, три сестра и мать кормить надо. Чиж говорил: воровать брошу. Не успел. Я милиция вызвал. А где она? Тоже воровать? Два час жду. Дихан их искать.
Дед всегда говорил именительными падежами.
Наконец появилась милицейская машина. Только не своим ходом.
Ее толкали маленький-маленький милиционер — я таких крошечных никогда не видел. Но толкал хорошо. А еще толкал Дихан. А еще фотограф — оба неплохо. А еще доктор, но еле-еле, допраздновался до того, что едва на ногах стоял. Даже стетоскоп забыл. Но он, правда, и не понадобился. Спасти Чижа уже давно было нельзя. Главная трудность оказалась с картиной. Он так в нее крепко вцепился, что пальцы не разжимались. Наконец доктор молоточком по костяшкам пальцев легонько постучал, и пальцы выпустили картину. Мы ее положили отдельно от Чижа, чтобы сфотографировать на крыльце, а фотограф сказал, что нужен дополнительный свет. Уже стемнело, и электричество как назло не работало. Я принес нашу старую керосиновую лампу, которая верой-правдой служила и во время войны, особенно во время затемнений и бомбежек. То ли образовалось какое-то волшебное совпадение керосинового света и света полной луны, неожиданно подмогшей нам, — но до того получилось красиво, что мы ахнули. А потом вгляделись и поняли: это не керосинка, и не луна, а сама картина такая хватучая — так схватила наши глаза, что мы обалдели, а она нас все не отпускала и не отпускала. Нарисован там был старик, сидевший на краешке постели, видимо, своей исхудалой умирающей дочери и такая необыкновенная сила непозволения ей умирать была в его глазах, что мы замерли, словно ожидали того, что она вот-вот и поднимется с постели, медленно-медленно, но зато уже никогда не умрет, потому что его любовь к ней не позволит. Мы все молчали.
— Как вы думаете, это отец? — спросил я, но, скорей всего, не кого-то, а самого себя.
И вдруг маленький милиционер ответил совсем неожиданно, особенно для милиционера тех атеистских времен.
— Почему обязательно отец? Может быть, это Бог...
Фотограф еще более удивил:
— А Бог ведь отец всех на свете…
— Мы Бог не рисуем… — сказал дед Дихана, — Но когда я думай о нем я рисовай его в голова…
Дихан, обычно избегавший всегда говорить о картинах, хотя я его и затаскивал с собой в Третьяковку, вдруг тоже заговорил:
— Давайте молчать будем. Может, он скажет, кто он...
Мы долго молчали. Но старик на картине тоже. Да и не надо было никакого ответа. Конечно, я наверняка сейчас додумал детали нашего разговора, но, поверьте — картину эту я до сих пор помню наизусть и легко восстанавливаю. А, может, моя память и рисует ее каждый раз заново. Почему она мне так запомнилась? Да потому что она помогла нам хоть чуть-чуть начать говорить всерьез и объединила всех нас этим. Испытанное нами всеми чувство свободы, открывшее нам души в день победы, — это то, о чем мы и сегодня и тоскуем, чтобы почувствовать себя не чужими. А чтобы не быть чужими, надо обязательно, чтобы нечто объединяло, и чтобы оно, это нечто, было большим, всеобнимающим, как победа, сделавшая нас всех другими...
Увы, старшим из нас было трудней, чем нам, тогдашним детям, сохранить жажду свободы, пробужденную победой, потому что до глотков свободы взрослые слишком много наглотались перед войной удушающего страха, и он вернулся не во всех, но во многих из них. А наши детские легкие были сравнительно чисты — мы-то не боялись, что нас тоже заарестуют. В нас — это проклятие взрослых — страх поселиться надолго не успел, молодые голоса поэтов нашего поколения зазвучали по всему СССР, а затем и по всему миру. С той поры, как мы затосковали по свободе, мы и начали становиться собой — теми, которых потом назвали «шестидесятниками».
Страх перемен, происходящих внутри людей, постепенно стал перемещаться с улиц за стены Кремля и Старой Площади и привел к диссидентским процессам, а затем к танкам, вошедшим в Прагу. Напрасно западные эксперты приписывали себе, что развал СССР был их победой. Это было поражением нашего правительства, потому что слишком часто оно подряд оказывалось не на стороне справедливости, и потому вместе со справедливостью они потеряли и нас. Мы извлекли, слава Богу, уроки из непоправимых ошибок. Но стоит ли слишком торопливо создавать сейчас команды по изобретению нашей национальной идеи, иногда забывая, что сегодня патриотизм только собственной страны, порой противоречащий патриотизму всего человечества, никогда не сможет привести нас к человеческому братству, «..когда народы, распри позабыв, в единую семью соединятся».
Национальные идеи никогда не лепятся в спешке, а складываются. Разве этой великой общей целью не может стать сегодня одновременная общечеловеческая война не с бедными, а самой бедностью, война не против тех, кто живет хорошо, а война против тех, кто живет хорошо за счет тех, кто живет плохо.
Это будет самая гуманная война в истории, если ее врагами будут не сами люди, а только пороки и несчастия людей, вседозволенность, терроризм, диктаторство, мировое жандармство, политическое, расовое, религиозное взаимоненавистничество, эпидемии, отравление матери-природы, наркомания... Были войны, которые не оставили после себя никакой великой поэзии, да и не могли в определенные периоды, как например, страна, поправшая собственную высочайшую культуру, Германия, загипнотизированная Гитлером. На той стороне фронта невозможно было представить что-либо в поэзии, подобное симоновскому «Жди меня», «Василию Теркину» Твардовского, «Враги сожгли родную хату» Исаковского», поэме «Сын» Антокольского, «Итальянцу» Светлова. Я не случайно написал когда-то:
Не вырастет гений из хлюста.
Еще никогда не была
большая победа искусства
хоть малой победою зла.
Инстинктивное неприсоединение ко злу среди всех категорий мужества — есть доступная для всех только кажущаяся невозможность. Такие люди, даже не объявляя себя «борцами со злом», остаются в конце пусть иногда не самыми знаменитыми, но неотламываемыми от совести своего времени людьми, на которых она и держится... Поэт-фронтовик Михаил Львов писал о XX веке так:
Мне от него ни душу, ни глаза,
как руку от железа в стужу,
без крови оторвать нельзя.
Так писала и Марина Ивановна Цветаева о любви — «мы же сросшиеся».
Отметки по поведению в школе у меня всегда были неважными, но зато собственные стихи были для меня правилами поведения. Я когда-то написал о том, как озверелая толпа била кого-то на базаре:
И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьет — пусть даже и за дело,
сто первым я не буду никогда.
Это еще не героизм, но хотя бы минимум обязательной порядочности.
Жесток был XX век, но именно у него я научился и человечности. Бывала и любовь, иногда не совсем счастливая, но сама любовь все равно уже есть счастье, и многие неосуществившиеся до конца надежды — и мои, и нашего поколения — но разве бывают надежды, которые осуществляются полностью? Всегда что-то еще остается и на нас, и на потомков.
Я понял, что если бы я, составляя эту книгу, следовал по хронологии всей моей на редкость долгой для русских поэтов жизни, ей бы конца и краю не было даже при строгом отборе, ведь у меня только 22 крупных поэмы. Я — антологист, и трудней всего для антологиста выбирать стихи собственные, ибо объективным к ним быть нельзя. Поэтому я решил сосредоточиться даже не на всем XX веке, а на первоначальном духовном накоплении и формировании моего и нашего поколений. Я никогда не был антисоветским поэтом, а был идеалистом «социализма с человеческим лицом», хотя кому-то это сейчас может показаться более чем наивным. Но вспомним, что и один из героев Солженицына увлекался «нравственным социализмом».
Август 1968 был самым тяжким и невыносимым испытанием в моей жизни. Я никогда не позволял себе поверить, что такое может произойти, и мой протест тогда был больше самоспасением, чем смелостью. Я бы не смог жить дальше, если бы я этого не сделал. Думаю, что это трагическое событие предрешило распад Советского Союза, чего я тоже не мог предположить. XX век непредугаданно никем, авансом, вне хронологии прыгнул в XXI, и началось крушение Вавилонской башни. Растерялись многие, в том числе и автор «перестройки», да и я сам. Были те, кто впал в иллюзии, и те, кто впал в панику. Ушел Сахаров, чье освещающее присутствие облагораживало нашу политику, и она подраспустилась, потому что не стало человека, перед которым все-таки бывало стыдно, и от этого как-то неуютно. Но Россия, несмотря на катастрофические пророчества, оказалась живучей, чем можно было предположить,. и гораздо сильней многих европейских государств перед лицом общего кризиса. Тем не менее, очень многие не выдержали испытания властью и деньгами, хотя в то же время, слава Богу, что в России все-таки сохранилось много талантливых и честных людей, не следующих пошлым примерам наших вульгароидов.
На переломе двух тысячелетий я написал:
Обожествлять Россию — это пошло.
Но презирать ее — еще пошлей.
Мы не имеем права быть неблагодарны Родине, но должны сделать все, чтобы и она была благодарна тем, кто живет, не опускаясь до позора ее обворовывания, немилосердия и высокомерия.
История продолжается и будет такой, какими будем мы с вами. Есть люди, считающие, что политика должна определять культуру. На мой взгляд, культура должна определять политику. Но само по себе ничто не происходит. Не стоит только прощаться. Но не стоит и только ждать и ждать. Та женщина на картине не должна умереть.
2013, 27 марта
Послесловие к предисловию
Не умею прощаться.
К тем, кого я любил,
избегал беспощадства,
груб нечаянно был.
Тех, кто вдруг стал нечисто
жить лишь сам для себя,
я прощать научился,
правда, их разлюбя.
Но прощаю заблудших
не со зла — впопыхах,
в ком есть все-таки лучик
покаянья в грехах.
А себе не прощаю
всех оскользных стихов.
Я не из попрошаек
отпущенья грехов.
Я прощаю всех слабых —
милых пьяниц, нерях,
но кому не был сладок
чей-то крах, чей-то страх.
Лучше, чем беспощадство,
сердце к сердцу прижать.
Не умею прощаться.
Научился прощать.
Июнь 2013
Метки: стихи |
Лев Нетто: «Игорь защищал Белый дом в 91-м, но я узнал об этом только после его смерти» |
Брат легендарного капитана «Спартака» рассказал Денису Романцову о лагере вермахта, ГУЛАГе и знакомстве с Андреем Старостиным.

Игоря Нетто, олимпийского чемпиона Мельбурна-56 и чемпиона Европы-1960, капитана «Спартака» и сборной, 5-кратного чемпиона страны – не стало 14 лет назад. Лев Александрович Нетто хранит трофеи младшего брата в своей квартире на юге Москвы. Рассказывает, что написал книгу, и через месяц-другой она будет издана.
– Я переехал сюда в 1980-м. Три года Игорь жил со мной. У него ведь болезнь Альцгеймера была – состояние ухудшалось. Медицина бессильна понять, из-за чего возникает эта болезнь. Говорили, что от сотрясений мозга, сильных попаданий мяча в голову – черт его знает. У Валентина Иванова та же беда была, у Галимзяна Хусаинова. Мы с Галимзяном часто встречались, его всегда сопровождала жена – боялась, что заблудится.
У всех были разные симптомы. Игорь до конца всех узнавал, все понимал, но мог забывать. Причем забывал интересно – помнил, что было 50-60 лет назад, а что случилось только что – могло вылететь из головы. Мне объяснили, как это называется, – память текущих событий.
- Завершив игровую карьеру, ваш брат много где поработал тренером.
– Да, ездил в Грецию, Иран, Кипр, Африку. Совершенно нормально, что из отличного футболиста не получился большой тренер – для этой работы нужны ведь дополнительные свойства. Уметь работать с коллективом, уметь общаться с начальством, а Игорь был прямой, откровенный, понятия не имел о вранье. Лучше смолчит, чем будет ерунду пороть.
Известная же история – на чемпионате мира-1962 Численко забил Уругваю через дырку в сетке, судья засчитал, а Игорь подошел к нему и сказал, что мяч был забит не по правилам. Вот есть Марадона – сколько раз он рукой забивал. Засчитают – хорошо, нет – и не покраснеет. Игорь так не мог. Все понимали, что с ним ничего не сваришь – он не пойдет на компромиссы, сделки, нарушения. В Москве Игорь так и не нашел себе тренерской работы.
- Что он рассказывал о работе за рубежом?
– Жаловался, что те же греки, киприоты – ленивые, не привыкли выкладываться, часто конфликтуют, капризничают. Везде он отработал по одному сезону, дольше на задерживался. Игорь и сам чувствовал, что тренер должен быть жестким, уметь договариваться, уговаривать, но умел только работать и выкладываться. И сам был таким, никогда себя не жалел, и того же требовал от игроков.
- Какие сувениры привозил из-за границы?
– В «Спартаке» был такой Сергей Сальников. У него две дочери, но подарков он им никогда не привозил. Только вещи на продажу. Делал бизнес. А Игорь ни разу не вернулся без сувениров для моей старшей дочери, его крестной: куклы, игрушки, зверюшки.
Игорь очень любил свою жену, актрису Ольгу Яковлеву. Ей тоже вез уйму подарков, но семьи у них не получилось. Наша мама оказала влияние – она хотела внуков, а Яковлева была увлечена театральной карьерой. О том, что Игорь с Ольгой развелись, я узнал случайно, увидел отметку в его паспорте.
- Частые поездки по миру как-то меняли его?
– Игорь здорово подтянул английский, который начал изучать еще в школе. Везде побывал – олимпийским чемпионом стал в Австралии, чемпионом Европы – во Франции, объездил всю Европу, каждую зиму мотался со сборной в турне по Латинской Америке, но больше всего ему, как ни странно, понравилось в Чехословакии – говорил, что люди там душевнее, с ними больше взаимопонимания. Моя жена Лариса – преподаватель английского, тоже объездила мир. Когда Игорь возвращался, они вдвоем секретничали на английском. Им было что обсудить.
- Ваш брат ведь был очень разносторонним человеком?
– Игорь серьезно увлекался джазом, шахматами. Наш сосед был неплохим шахматистом, приучил и нас. У Игоря была книга Гарри Каспарова – очень ценил этот подарок. Еще он был без ума от театра. Тепло общался со всеми знаменитыми актерами своего времени. Знаменитый Георгий Жженов был нашим большим другом. Он ни за что ни про что отбухал 10 лет на Колыме.
Сначала Жженова арестовали за то, что его брат не вышел на траурную демонстрацию после убийства Кирова, затем по просьбе режиссера Герасимова его отпустили, а потом обвинили в шпионаже из-за того, что Георгий Степанович ехал в поезде с американским дипломатом. Тем, кто отбыл срок на Колыме, не разрешали работать в больших городах, и его отправили в Норильск. Там он сдружился с Андреем Петровичем Старостиным.

Игорь Нетто с женой Ольгой Яковлевой
- Это вы пристрастили младшего брата к футболу?
– К тому моменту, когда я впервые взял его на «Динамо», он уже играл за школу «Юных пионеров». Игорь сходил с ума по звездам довоенного футбола и просто мечтал попасть на стадион. Мама боялась за него и отказывала, отпустила только со мной. Брат был в восторге – он ведь еще со времен приезда в Москву сборной басков болел футболом. Играл тряпичным мячом на Сретенке, в Даевом переулке. Зимой в русский хоккей, летом в футбол.
- Он же и в хоккее преуспевал?
– Да, но однажды зимой травмировал коленку и решил, что хватит. Получать травмы – закономерно для спортсмена, но травмироваться и зимой, и летом – это уже слишком. И выбрал футбол.
Мы с Игорем с детства вместе гоняли мяч и в Москве, и летом в Звенигороде. Он был маленький, но шустрый. Старшие всегда брали его в свою команду, а меня – разве что для комплекта. Когда я уходил на фронт, у Игоря была тренировка в «Юных пионерах». Попрощались с ним и он побежал к себе на «Динамо». После этого мы не виделись 13 лет.
- С чего для вас началась война?
– 1 мая 1941 года на параде на Красной площади увидел живого вождя. Это добавляло патриотического настроя. Два года до призыва работал на военном заводе, а с 18 лет таскал на плечах по белорусскому бездорожью станину пулемета Максим. 32 килограмма – не очень-то приятно. Мы стремились оттуда перевестись в другое воинское подразделение. Ведь в боях мы не участвовали, а только стреляли очередями, абы куда – лишь бы показать вермахту, что мы тоже вооружены.
- Как это выглядело?
– Пулеметный расчет – это два человека. Один носит станину, другой – «тело» пулемета. Нужно было дать залп и тут же уходить – потому что противник засекал и начинал по этому месту минометный обстрел. Видел ребят, которых накрыло минометным огнем, когда они меняли позицию. Получалось, что толком геройства не было, подвига не совершали, но все равно люди гибли.
- И что вы предприняли?
– Приехали вербовать членов партии и комсомольцев в партизаны, а я как раз был комсомольцем. Цель была – после прорыва Ленинградской блокады развернуть партизанскую деятельность в Прибалтике. Попал я в школу партизанских кадров. Работал в штабе, нес патрульную службу, работал посыльным, связывал эстонский штаб с центральным, которым командовал Ворошилов. А затем меня направили в школу инструкторов минно-подрывного дела.
Нужно было забрасывать в тыл противника партизанские отряды. Самая настоящая диверсионная деятельность: взрывать железнодорожные составы, мосты, снимать охрану на складах. Обучались всему этому в Москве, на Соколе. И вот пришла пора идти в тыл. Несколько отрядов по 80 человек, каждый отряд делился на 4 группы. Нас поднимали на американских «дугласах» и сбрасывали на парашютах. А я ведь до этого никогда не прыгал! Мне объяснили только, как становиться на ноги и бежать после приземления. Оказалось, что кольцо выдергивают только парашютисты-спортсмены, а у нас был трос, который сам на определенном расстоянии раскрывал парашют.
- И как прошло приземление?
– Темная, безлунная ночь. Берег озера. Я спрыгнул нормально. Подтянул стропы, запихнул под елку в снег. Но не у всех получилось так же удачно. Старшина упал на озеро, повредил обе ноги, оставили его на хуторе в сарае – потом он естественно попал в плен. Другой упал не на поле, а на изгородь, вывернул ногу. Мы с ним сдружились, я ему помогал передвигаться. Около месяца мы там скрывались,потому что не могли объединиться с другими группами.
Нам должны были сбросить грузовые парашюты с оружием, взрывчаткой и продовольствием, но мы так ничего и не нашли. Видимо, самолеты развернулись и улетели в Ленинград, забыв про нас. Приходилось бродить по эстонским хуторам, прятаться в сеновалах, сараях. Вооружение было – автомат ППШ, пять дисков, пять лимонок. Носили все это с собой. Как только поняли, что не можем встретиться с остальными группами, стали уходить в лес. Иначе бы засекли. Если бы не темень, нас еще в воздухе перестреляли бы.
С нами было двое эстонцев, старше меня лет на 10. В 1940 году, когда Прибалтику, так сказать, освободили от буржуазного режима, они были вовлечены в отряды самообороны, которые вылавливали в лесах тех, кто не признал освобождение. Спустя 4 года им самим пришлось прятаться – ловили уже их, зато они знали разные погреба, где можно было спрятаться.
- Долго вы так прятались?
– Выдвинулись в лес, слышим – впереди какая-то группа. Звучит русская речь. Командир закричал: «Свои! Наконец-то!» Подошли поближе – а те в немецкой форме. Оказалось, это карательный отряд – ребята из Псковской области, такие же молодые, как мы. Командир: «Ложись! К бою!» Завязалась перестрелка. Силы были неравны. Нас засыпали зажигалками и разрывными пулями, а мы берегли последние гранаты. Там было много валунов – прятались за ними. Мой друг был рядом, лейтенант. Приподнялся, бросил гранату. Крикнул: «За Родину! За Ста…» – а дальше не успел. Разрывными пулями снесло голову. У меня вся одежда была в его сером веществе.
Эстонец со мной рядом был: «Ну все, Лео». Отвечаю: «Точно все». Посмотрели друг на друга и как бы простились. Поняли, что жизнь наша закончена. Через пару секунд он метнул лимонку и его тоже не стало. Я достал чеку, собрался повторить то же самое. А встать нужно было очень быстро, чтобы успеть крикнуть «За родину! За Сталина!» и бросить гранату – потому что если будешь тянуть, тебя сразу разнесут. Закрыл глаза. Уперся руками в землю – в одной держал гранату с чекой. Думаю: «Сейчас оттолкнусь и быстро поднимусь».
И в эти секунды, пока глаза были закрыты, я увидел плачущую маму – сидит дома и плачет, а я готовлюсь из запасного полка ехать на фронт. Открываю глаза и вижу, что нас окружили – а меня хочет застрелить один из карателей. Держит автомат – а выстрелить не может, оружие ходит ходуном, видимо, руки перебиты. Говорю ему: «Давай! Что ты меня мучаешь?» Подбежал другой каратель и ногой выбил у него автомат: «Ты что? Тут все окружено – своих перестреляешь». Я остался жив. Стою с поднятыми руками и тут на меня несется эстонский старик в шапке ушанке. Кричит: «Где этот молокосос-освободитель? Дайте мне его!» Когда ему до меня оставалась буквально пара шагов, его остановили немцы, взявшие меня в плен. Второй раз за минуту я разминулся со смертью.

Гарри Каспаров и Андрей Старостин на стадионе «Динамо»
- И сколько ваших выжило?
– Из нашей группы осталось двое. Нас повезли в Тарту, сдали немецкой полиции. Пошли допросы. Я изумился, что у полицейских были списки нашей группы: когда я представился, мою фамилию нашли в какой-то бумажке и подчеркнули. Выяснилось, что нас там ждали. В камере я оказался с белорусским лейтенантом, который тоже был страшно возмущен. Кричал: «Это же предательство!» Его отряд в 400 человек, переходивший на лыжах через Чудское озеро, весь был разбит на поляне под перекрестным огнем. А они ведь до этого два года партизанили.
- Пытались сбежать?
– Дважды. Белорусские ребята даже пол в товарном вагоне прорезали. Двое из них опустились между рельсами на железнодорожное полотно. Состав идет дальше, вроде все спокойно. И вдруг слышим: начинается автоматная стрельба. Оказалось, в конце последнего вагона сидели охранники.
В вагонах не давали ни пить, ни есть. Лето, жажда страшная. Когда конвой вел в Двинск, местные жители бросали в нас палки, камни. Раздавались женские крики: «Сталинские бандиты!» Так нас величали. Около лагеря увидели большие земляные валы – ребята, которые сидели там с 1941 года, рассказывали: «А там Красная армия отдыхает». То есть все, кто погибли от голода. Никто про это потом не говорил. Следопыты до сих пор находят останки солдат.
После нас отправили в Западную Германию, во Франкфурт-на-Майне. Расчищали города от бомбежек – американцы-то бомбили безбожно. Был уже не 1941 год, так что там и близко не было гестаповцев, которые жестоко относились к пленным. Однажды мы сбежали из колонны, спрятались в полях. Питались брюквой, морковкой. Бауэры приносили хлеб, давали еды – и никто из них нас не выдал.
Затем жандармерия нас схватила, но охранять поставили трех старикашек. Боевых солдат на такое дело уже не находилось. А дедки эти то отдохнут, то перекурят. Встаем как-то, а нашей охраны нет, во дворе носятся неизвестные машины, а в них негры – ну дела, думаем. Американцы пришли. Набрасываются, обнимают, кричат: «Рус! Рус!» А среди нас были и таджики, и армяне, но для американцев все пленные были русскими. Вот тогда я понял, где настоящая дружба народов.
- А дальше?
– Начали формировать списки, кто из освобожденных куда поедет: Австралия, Новая Зеландия, Канада. Мы заявили, что возвращаемся на родину. Чтоб не торчать в городской суматохе, пошли в поселок, посмотреть на Германию. Два месяца помогали местным по хозяйству – был апрель-май 1945-го, много весенней работы.
Меня приютила женщина сорока лет, чей муж погиб на фронте – Эльза. Мы с ее дочерью Айной полюбили друг друга. Не ради секса, а просто по-человечески – мы ведь еще совсем юные были. Эльза говорила мне: «Лео, тебе 20, Айне – 16, оставайся, будь хозяином. А ты все – домой-домой. Ты же знаешь, кто был в плену – их ждет Сибирь. А там холодно». Я отказался.
Постоянно ходил в город, узнавал, когда уже будем возвращаться в советскую зону оккупации. 19 мая 1945 года нас посадили в студебекеры. Американцы надавали подарков, еды. Тогда я сделал для себя вывод: «Нет, американец против русского оружия не поднимет». Это все пропаганда – что они такие-сякие. Это у Маршака американцы – большие пузатые бизнесмены с сигарами, а мы видели обычных работяг.
- И вот вы поехали домой.
– За демаркационной линией видим солдатика с винтовкой. Женщины и дети машут, кричат: «Ура!». А я смотрю: солдатик какой-то нахмуренный. Посмотрел и подумал: «Да, наверное я возвращаюсь напрасно». Но было уже поздно. Попали в фильтрационный лагерь. Я попросил, чтоб из Эстонии вернули наши документы – но ничего не пришло. Оказалось, что нас направили навстречу смерти, а наши документы просто выбросили.
Меня начали проверять – а я чист как стеклышко, поэтому ничего не боялся. Не был в рабочих батальонах, просто сидел в лагере. Там нас даже вербовали в Русскую освободительную армию Власова, но никто из нашей партизанской группы туда не перешел.
Я знал про приказ Сталина «Пленных у меня нет – только изменники родины». Но в приказе же ничего не сказано, что я не могу попасть в плен живым. Мы же не японцы, чтобы харакири себе делать. Думал, ну какое-то наказание будет, но никогда не мог представить, какое именно. 3 месяца я был под следствием у этих, как их... Смерть шпионам.
- Смерш.
– Да. Начались пытки. Вызвали, сорвали погоны, срезали пуговицы, ремень: «Хватит нас дурачить. Так мы и поверили, что ты добровольно из Западной зоны вернулся в Советскую. Скажи, когда тебя завербовали американцы. Явки, ставки». Стали защемлять пальцы дверью, бросали в карцер, били под ребра. Перестарались, зажали палец так, что кожа лопнула и показалась белая кость. Я потерял сознание, очнулся в подвале. Там еще двое ребят сидело: «Подписывай, а то инвалидом останешься». Потом я в Норильске видел покалеченных ребят, которые до последнего отказывались подписывать.
Мне показали обвинение «Убил командира, сбежал из части». Говорю: «Нет, придумайте более правдоподобную легенду». Следователь мне: «Не хочешь подписывать, вызовем твоих стариков – отца и мать – пусть полюбуются на изменника родины». «Вот вам спасибо», – отвечаю. Вышел в коридор. «Тройка» НКВД зачитала приговор: 25 лет лагерей и 5 лет поражения в правах. А мне-то самому 20 с небольшим. И поехал я по этапу: Киев – Москва – Свердловск – Красноярск. По всей своей великой матушке родине.

- С Андреем Петровичем Старостиным вы в Норильске познакомились?
– Да. В 42-м он вместе с тремя братьями получил десять лет. Николая Петровича отправили на Дальний Восток, Александра Петровича в Воркуту, Петра Петровича в Подмосковье – лагерей, слава богу, хватало везде. Нарядчик в ГУЛАГе как-то спросил меня: «Ты случайно не родственник Игоря Нетто – про него в «Огоньке» пишут». Отвечаю: «Брат я его». – «О, значит сюрприз сейчас для тебя будет». Выводит меня во двор. Смотрю: кто-то мячиком балуется. Вроде знакомая личность, а кто – не могу понять. Нарядчик мне: «Это же Андрей Старостин». И тут я вспомнил стадион «Динамо» и свою юность. Поздоровались с Андреем. Говорит мне: «Мы с тобой, получается, дважды земляки – Москва и Норильск». Сблизились, поделились пережитым.
- О чем говорили?
– Мы со Старостиным много беседовали, хотя он был старше меня на 19 лет. Рассказывал, что его отец и дед работали егерями – богачи всегда обращались к ним за помощью, когда собирались на охоту. Делились с Андреем Петровием высказываниями выдающихся писателей. Именно от него я услышал: «Делай, что должно, – и будь, что будет». Записал себе, а после смерти Игоря увидел в его записных книжках ту же цитату. Значит, у них с Андреем Петровичем были довольно доверительные отношения – он ведь был начальником сборной, когда Игорь выиграл первый Кубок Европы. Старостин наставлял моего брата не только в футболе, но и в жизни.
Мы с Андреем Петровичем были очень близки. В Норильске существовала подпольная организация – Демократическая партия России. Полнейшая конспирация. Знали друг друга только по цепочке. Меня на красноярской пересылке принимал в партию офицер Кротовский, разведчик. Через него я и знакомился с другими ребятами из партии. Только один из товарищей по ДПР дожил до наших дней – на 5 лет младше меня, ровесник Игоря. На Чистых прудах живет. Ему тоже 25 лет дали. Он с другом, будучи в Азербайджане, пытался увильнуть за железный занавес. Поймали, осудили.
О том, что Старостин – член Демократической партии, я узнал только в лагере. Если видел кого-то рядом с Кротовским, сразу понимал – свой человек. Пять лет Старостин провел в лагере, а еще пять – бесконвойным. Тренировал красноярское «Динамо», с которым объездил весь край. Его книжка вышла еще при коммунизме, поэтому про ГУЛАГ там ни слова – просто пишет, что работал в командировке в Красноярском крае. Его жена ведь тоже провела пять лет в лагере.
- А она за что?
– Ей не давали встретиться с мужем. Предложила охраннику именные часы Андрея Петровича. Охранник оказался честным гражданином Советского союза – признался, что его хотели подкупить. Ее схватили и отправили на пять лет в Казахстан. Работала в колонии в театральном клубе. Через два месяца после ареста Старостина у них родилась дочь Наташа, с которой я и сейчас часто общаюсь. Все время, что мать провела в лагере, девочка жила у няни. В 1947-м Старостин впервые увидел свою пятилетнюю дочь – его жену отпустили и она смогла приехать к нему в Норильск.
- Как Старостин помогал вашей партии?
– Мы могли писать только два письма в год, а когда установили связь со Старостиным смогли писать их пачками – у Андрей Петровича было столько надежных, проверенных знакомых, что все его просьбы выполнялись неукоснительно. Для нашей подпольной организации это было очень ценно – ведь мы в любой момент могли с кем-то связаться. Но нашей главной целью было установить связь с Демократической партией, находившейся на свободе – то есть нашей коренной организацией. А как это сделать? Только побег.
- А это реально было?
– Пытались. Я участвовал в подготовке. Когда спускали вниз по Енисею на барже, решили прорезать в борту отверстие, чтобы можно было вылезти и уплыть на волю.
- А чем прорезали?
– Прежде чем отправить нас на этап, дали обмундирование – американские ботинки, кожаные, крепкие. В подошвах были стальные пластины. Зеки прознали про это и вынимали их – они отлично резали. Перед глазами сейчас эта прорезь в борту, сантиметров на 15, оставалось только чуть-чуть чирикнуть. Вышибаешь – и прыгаешь в Енисей. Нар не было, спали на полу и однажды охрана обнаружила прорезь – спавшие около нее неудачно ее замаскировали. Тревога! Начали проверять руки. Если у тебя красные натертые мозоли – в сторону. Попались те, кто плохо обматывал руки тряпками. Нашли таких человек десять. Когда приплыли в Дудинку, их отправили в штрафной лагерь. Двое из них были нашими товарищами по партии.
- И что с ними стало?
– Больше мы их не видели. Бригадиры в штрафных лагерях делились на две категории – честные воры и суки. Нашим попались суки, сотрудничавшие с администрацией. Не давали нашим греться у костра зимой, заставляли их перетаскивать тяжеленные камни, то есть выполнять абсолютно бесполезную работу. Когда они отказались подчиняться, им снесли черепа кусками арматуры. У неудачных побегов всегда такая концовка.
- Как вы выживали в ГУЛАГе?
– Делали спектакли в клубе, я попал в кружок акробатики. Возглавлял его Петров, бывший работник цирка. Держал четырех человек, а я забирался на самый верх. Нас всех потом освободили – обвинения-то у нас надуманные были. Приехал на Сретенку, в квартиру, где мы с Игорем росли. У нас там две комнаты было. О лагерной жизни Игорь меня не распрашивал – тогда даже между родными эта тема замалчивалась. Знаю, что даже братья Старостины после освобождения не обсуждали между собой, кому как сиделось.
- Читал, что ваш отец был латышским стрелком.
– Отец служил в артиллестрийском дивизионе латышских стрелков, выгонял из Кремля Белую гвардию. Очень гордился этим. Он родился в Эстонии, на русско-японской войне дослужился до унтер-офицера, стал работать в Подольске краснодеревщиком. Встретился с латышом, с которым работал до призыва в армию, а тот уже был среди латышских стрелков. Втянул его.
Латышские стрелки были надежные, охраняли правительство, лично Ленина, выполняли все безукоризненно. Ленин и Буденный заявляли, что если бы не латышские стрелки (русские-то солдаты были ненадежны и своих войск у большевиков особо не было) они бы власть не удержали. Отец ездил в Среднюю Азию и на Кавказ, где большевиков особо не приветствовали. Латышские стрелки укрепляли новую власть во время гражданской войны, подавляли восстания, а один из них, Эйхманс, стал первым начальником ГУЛАГа – куда я потом и попал.
- Вот так судьба.
– Вернулся я в 1956. О том, что Игорь стал знаменитым футболистом и капитаном сборной я узнавал из писем матери. Получилось, что меня не было дома 13 лет. Отец еще был жив. У него было плохо с легкими, сильно болел. Но мы с ним успели погулять по Москве: по Сретенке, Рождественскому бульвару, Чистым прудам. Успел сказать ему, что познакомился с девушкой Ларисой, он благословил меня. В декабре отца не стало.
- Правда, что вы с Игорем ходили защищать Белый дом в августе 1991-го?
– 19 августа я сидел на даче. Жена приехала и сказала, что мой друг, норильчанин, ждет меня у Белого дома. Я поспешил туда. Приезжаю в Моссовет, там говорят: «Да, действительно народ собирается». Поехал на «Баррикадную». Смотрю: люди таскают какие-то трубы, железяки, сейфы, один из которых я помог дотащить до Горбатого моста. Подхожу туда: а там брусчатка снята и начинают строить баррикады. Девчонки-студентки пригрели в палатке – ночевал там два дня, а друга так и не нашел – народу-то тьма была. Каждый находил место для боевого поста. Помню парнишку лет 12, который стоял с триколором. Я решил, что нужно пойти к центральной лестнице – думал, что могут брать штурмом Белый дом. Записался в 45 батальон. Мое место называлось: вторая ступенька снизу.
А о том, что там был Игорь, я не знал, и сам он об этом не говорил. Узнал уже после его смерти. Один его друг, Костя, живший с ним в одном доме – сейчас-то мы с ним регулярно встречаемся в день рождения Игоря – рассказал: «Мы ведь с вашим братом были у Белого дома». Когда узнал, накатило отчаяние – эх, как же мы тогда с Игорем не встретились.
Метки: история спорт |
Gary Ruddell |
Метки: живопись |
Я Москва,аплодирую Питеру стоя!!! |

Метки: мигранты национальный кризис едорасты |
Ночной разговор с Евтушенко. |

Метки: стихи ЖЗЛ |
Еще раз о мэрском фарсе |
Всем привет!
Удивительно быстро меняется настроение у нашего "креативного класса". Когда я открыто сказал, что не пойду на выборы, потому что не смогу по наспех измененным под меня правилам привести в соответствие с запретительным законом все документы, меня заподозрили в договоренностях с мэрией.
Когда мэрия схватилась за голову и осознала, что конкурировать мэру не с кем, местным властям стало выгодно зарегистрировать Навального. Его не только довели до статуса "Кандидат", но и сделали невозможное одолжение сопернику - собрали за Алексея подписи. Странно, что ни у кого не возникло при этом вопроса, какую роль ему мэрия отвела в этом спектакле.
А это именно спектакль, это фарс! Мэрский фарс, в котором у каждого участника своя роль. И в таком фарсе мне упорно предлагают занимать чью-то сторону?
Неужели думающей публике еще не ясно: все, кто сейчас вступает в мэрские выборы - играют на стороне действующего мэра и сугубо по его правилам, а значит голосуют за него.
Как я уже говорил, будь выборы честными, в них бы допустили до участия не только меня, но и действительно сильных московских партийных представителей -- КПРФ должна была выставить Клычкова, а эСэРы - Хованскую. А теперь нам представлен спектакль: мэр и марионеточная оппозиция. Я слишком уважаю своих избирателей, чтобы пригласить их голосовать за кого-то из актеров.
http://md-prokhorov.livejournal.com/120230.html

Серия сообщений "ВЫБОРЫ":
Часть 1 - Выборы-все ли кандидаты "пидоры"?
Часть 2 - Лужкову на канале «Россия» простили пчел, коней и миллионершу-жену
...
Часть 5 - Россия-Выборы...
Часть 6 - Навстречу выборам
Часть 7 - Еще раз о мэрском фарсе
Часть 8 - Про Навального-2: голосуй мозгом.
Часть 9 - НАЧИНАЙТЕ МЕНЯ НЕНАВИДЕТЬ
...
Часть 13 - К ВЫБОРАМ...
Часть 14 - Гетто и ларек
Часть 15 - Мораль этих выборов состоит в том, что фэйсбук это одно, а реальность - другое...
|
Метки: выборы |
Чепелева Мария. |















Метки: живопись мое |
Никколо Паганини |


Метки: музыка мое |
Ровно вдвое |
Метки: проза |
Zbysław Marek Maciejewski (1946 Pohulanka - 1999 Kraków) |
Метки: живопись.1 красота |
Не знакомый Кустанович. |
Метки: живопись мое |
Лицемерной сволочи |
Метки: россия мигранты едорасты |
Грехи наши тяжкие..... Самые грешные страны. |






Метки: интересно |
Пожарный случай. |
Метки: проза жизнь наша |
Искренне. |
Метки: проза жизнь наша |
Там, где цветет земляника... |
Метки: проза жизнь |
Чему бы грабли не учили, а сердце верит в чудеса… |
Метки: россия национальный кризис |
Портрет друга...) |

Метки: живопись мое |
Навстречу выборам |
Серия сообщений "ВЫБОРЫ":
Часть 1 - Выборы-все ли кандидаты "пидоры"?
Часть 2 - Лужкову на канале «Россия» простили пчел, коней и миллионершу-жену
...
Часть 4 - Почему Собянин не подходит Москве.
Часть 5 - Россия-Выборы...
Часть 6 - Навстречу выборам
Часть 7 - Еще раз о мэрском фарсе
Часть 8 - Про Навального-2: голосуй мозгом.
...
Часть 13 - К ВЫБОРАМ...
Часть 14 - Гетто и ларек
Часть 15 - Мораль этих выборов состоит в том, что фэйсбук это одно, а реальность - другое...
|
Метки: россия едорасты выборы |
Россия-Выборы... |
Серия сообщений "ВЫБОРЫ":
Часть 1 - Выборы-все ли кандидаты "пидоры"?
Часть 2 - Лужкову на канале «Россия» простили пчел, коней и миллионершу-жену
Часть 3 - Про отказ играть за Собянина
Часть 4 - Почему Собянин не подходит Москве.
Часть 5 - Россия-Выборы...
Часть 6 - Навстречу выборам
Часть 7 - Еще раз о мэрском фарсе
...
Часть 13 - К ВЫБОРАМ...
Часть 14 - Гетто и ларек
Часть 15 - Мораль этих выборов состоит в том, что фэйсбук это одно, а реальность - другое...
|
Метки: россия люди едорасты |