-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в COMTESSE_LOMIANI

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 31.03.2011
Записей: 2425
Комментариев: 123
Написано: 2602




По классу осанки я кончила Смольный.
Надомный, подпольный, далёкий от смертных с Лубянки.
Какие - то, видно, мамзели, меня обучали
искусству сходить с карусели- без тени печали!

Курская область, река Сейм

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 17:52 + в цитатник
Мои любимые места)))

1.
DSC02282 (525x700, 401Kb)

2.
DSC02295 (525x700, 325Kb)

3.
DSC02299 (525x700, 330Kb)

4.
DSC02302 (700x525, 331Kb)

5.
DSC02303 (700x525, 328Kb)

6.
DSC02305 (525x700, 397Kb)

7.
DSC02307 (525x700, 397Kb)

8.
DSC02308 (525x700, 388Kb)

9.
DSC02311 (525x700, 381Kb)

10.
DSC02313 (525x700, 335Kb)

11.
DSC02314 (525x700, 384Kb)

12.
DSC02327 (525x700, 465Kb)

13.
DSC02330 (525x700, 339Kb)

14.
DSC02332 (525x700, 309Kb)

15.
DSC02335 (525x700, 406Kb)

16.
DSC02336 (525x700, 452Kb)

17.
DSC02338 (525x700, 437Kb)

18.
DSC02342 (700x525, 291Kb)

19.
DSC02350 (525x700, 392Kb)

20.
DSC02352 (700x525, 434Kb)

21.
DSC02353 (525x700, 434Kb)

22.
DSC02354 (525x700, 424Kb)

23.
DSC02359 (700x525, 337Kb)

24.
DSC02363 (700x525, 358Kb)

25.
DSC02364 (525x700, 438Kb)

26.
DSC02365 (700x525, 441Kb)

27.
DSC02379 (525x700, 341Kb)

28.
DSC02391 (700x525, 314Kb)

29.
DSC02394 (525x700, 461Kb)

30.
DSC02395 (525x700, 450Kb)

31.
DSC02405 (700x525, 339Kb)

Серия сообщений "капища, мои места, любимый лес":
Часть 1 - Тиуновское святилище
Часть 2 - Магические свойства деревьев
...
Часть 5 - капища Москвы
Часть 6 - нара
Часть 7 - Курская область, река Сейм
Часть 8 - Сінь камень
Часть 9 - СЛАВЯНСКИЙ ХРАМ В ГРОСС-РАДЕН/Gross Raden (БОДРИЧАНЫ-ГЕРМАНИЯ)
Часть 10 - Велесов овраг в Коломенском




Процитировано 1 раз

нара

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 17:27 + в цитатник
Лес под Наро-Фоминском.

1.
DSC01872 (700x525, 339Kb)

2.
DSC01875 (700x525, 305Kb)

3.
DSC01878 (525x700, 387Kb)

4.
DSC01883 (700x525, 386Kb)

5.
DSC01998 (700x525, 437Kb)

6.
DSC01999 (700x525, 461Kb)

7.
DSC02002 (525x700, 393Kb)

8.
DSC02009 (700x525, 279Kb)

9.
DSC02012 (700x525, 371Kb)

10.
DSC02013 (525x700, 449Kb)

11.
DSC02014 (525x700, 470Kb)

12.
DSC02015 (525x700, 350Kb)

13.
DSC02042 (700x525, 232Kb)

14.
DSC02046 (525x700, 228Kb)

15.
DSC02068 (525x700, 480Kb)

16.
DSC02181 (700x525, 351Kb)

Серия сообщений "капища, мои места, любимый лес":
Часть 1 - Тиуновское святилище
Часть 2 - Магические свойства деревьев
...
Часть 4 - коломна 2010
Часть 5 - капища Москвы
Часть 6 - нара
Часть 7 - Курская область, река Сейм
Часть 8 - Сінь камень
Часть 9 - СЛАВЯНСКИЙ ХРАМ В ГРОСС-РАДЕН/Gross Raden (БОДРИЧАНЫ-ГЕРМАНИЯ)
Часть 10 - Велесов овраг в Коломенском


Российская колония

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 14:19 + в цитатник
Российская колония

Основание


Александр Баранов
Решение о создании крепости и русского поселения в Калифорнии принял А. А. Баранов. Чтобы найти место для поселения, были предприняты две экспедиции под руководством служащего Российско-американской компании лейтенанта Ивана Кускова 1808—1809 и 1811 годов. Кусков обратил внимание на плато в 30 км к северу от залива Румянцева (ныне залив Бодега), отделённое от остальной местности глубокими ущельями и окружённое строевым лесом и пастбищами. В десяти километрах протекала река, названная им Славянкой (ныне Рашен-Ривер, переводится как Русская Река).

Здесь весной 1812 года Кусков с 25 русскими колонистами и 90 алеутами[1] основал укреплённое поселение, названное 30 августа (11 сентября) Росс[2]. Хотя на эти территории предъявляли права испанцы, территории практически не были ими колонизированы. Их непосредственными хозяевами выступали индейцы племени кашайя-помо, у которых земля под Россом и была куплена за три одеяла, три пары штанов, два топора, три мотыги, несколько ниток бус.

Росс был самой южной русской колонией в Северной Америке и создавался как сельскохозяйственное поселение, предназначенное для снабжения Аляски продуктами питания. В первые годы компания также уделяла внимание развитию в Россе торговли пушниной, однако основой его экономики стало сельское хозяйство и мелкая промышленность.

Взаимоотношения с испанцами

Хотя испанцы и считали Калифорнию своей, Российско-американская компания указывала на то, что граница их владений к северу от Сан-Франциско не определена, а местные индейцы испанцам неподвластны. Министр иностранных дел Испании Хосе Луйанд не хотел портить отношения с Россией и дал указание Вице-королю Новой Испании «проявить крайнюю деликатность, чтобы добиться ликвидации русского поселения без ущерба для дружественных отношений между двумя странами»[3].

В 1816 в Сан-Франциско прошли переговоры Отто Евстафьевича Коцебу и губернатора Верхней Калифорнии Пабло Висенте де Сола, на которых последний затронул вопрос крепости Росс. Коцебу вызвал Кускова, который заявил, что основал поселение по приказу начальства и оставить его может только по приказу. Был подписан протокол с позициями сторон, который отправили в Санкт-Петербург, где дело замяли. Осознав бесперспективность противодействия русским, де Сола ускорил испанскую колонизацию Калифорнии.

Возникшая в 1821 году Мексика также сделала несколько попыток дипломатическими методами изгнать русских из Росса, однако все они закончились тем же, чем и в 1816 году. Российско-американская компания же пыталась добиться от МИДа империи активного воздействия на мексиканские власти с целью признания и установления границ колонии, однако министерство неизменно ей отказывало, ссылаясь на отсутствие дипломатических отношений с новой страной. В 1835 Ф. П. Врангель был направлен компанией в Мехико с целью заключения торгового соглашения и изучения позиции мексиканских властей по вопросу Росса. Врангель нашёл, что Мексика согласится уступить Росс взамен официального её признания Россией. Он пытался склонить Николая I к признанию независимости Мексики, однако тот ответил отказом.

Хотя статус Росса оставался неопределённым, с мексиканцами велась тесная торговля, чему способствовало значительное технологическое и экономическое развитие русской колонии.

Взаимоотношения с индейцами
Индейцы привлекались к работе в поселении с самого начала его существования. Их труд вначале был наёмным, русские платили за него мукой, мясом и одеждой, предоставляли жильё. Впоследствии стали практиковаться «пригоны» на работы и отношения с туземцами ухудшились. Тем не менее между индейцами с русскими, в отличие от других калифорнийских колонистов, отмечается практически полное отсутствие вооружённых столкновений.

Через индейцев Российско-американская компания пыталась также легитимизировать свои владения в Калифорнии. В 1817 Л. А. Гагемейстер посетил колонию Росс и встретился с вождями окрестных индейских племён. Он выразил благодарность за уступку земли, вручил им подарки, а вождя, на землях племени которого стояла крепость, наградил медалью «Союзные России». Под протоколом беседы подписались только представители русской стороны: Леонтий Гагейместер, Иван Кусков, комиссионер РАК Кирилл Хлебников и др. На этот документ Российско-американская компания позже часто ссылалась как на договор, в частности, в нём сообщается, что вожди «очень довольны занятием сего места русскими, что они живут теперь в безопасности от других индейцев, кои прежде делывали на их нападении — что безопасность та началась только от времени заселения»

За всё время существования крепости ей ни разу не угрожали внешние враги.

Экономика


Конторы Форт Росса
Именно в Форт Россе появились первые в Калифорнии ветряные мельницы и судостроительные верфи, фруктовые сады и виноградники. Помимо этого русские колонисты впервые привезли в Калифорнию многие блага европейской цивилизации, например оконные стёкла. В 1837—1840 Егор Черных вёл первые в Калифорнии систематические наблюдения за погодой.

Земледелие, ради которого колония и основывалась, не было особо продуктивным в Россе. Бо́льшего успеха достигло скотоводство: в конце 1830-х здесь было 1700 голов крупного рогатого скота, 940 лошадей и мулов и 900 овец[5]. Ежегодно производилось более 800 кг шерсти, которая шла на экспорт. Ремесленники колонии производили мебель, двери, рамы, черепицу из секвойи, телеги, колеса, бочки, «коляски о двух колесах», выделывали кожи (в Новоархангельск их каждый год поставлялось 70—90 штук), обрабатывали железо и медь. Строились суда, некоторые из которых продавались испанцам, не имевшим до того времени здесь ни одного корабля. В 1816—1824 построены 3 брига и одна шхуна водоизмещением до 200 т каждая, однако затем кораблестроение приобрело гораздо меньшие масштабы.

Фруктовый сад Росса был создан уже в 1814 посадкой персиковых деревьев. В 1817 посажена виноградная лоза[6]. К 1841, согласно документам, составленным при продаже форта, сад занимал 2-3 акра и включал 207 яблочных, 29 персиковых, 10 грушевых, 8 вишнёвых и 10 деревьев айвы.

К 1830-м годам в окрестностях было основано три русских ранчо:
Ранчо Петра Костромитинова на южном берегу реки Славянка. Было крупнейшим из трёх и включало в себя большой набор зданий: хозяйский дом, дом для индейских работников, молотилка, амбар, пекарня, кузница, бани, загон для скота, табачный склад, винный погреб. Основой хозяйства было выращивание пшеницы.
Ранчо Егора Черных. Располагалось в глубине материка дальше всего от крепости, на ней выращивались овощи, фрукты, пшеница. На ранчо также производилось вино.
Ранчо Василия Хлебникова находилось в нескольких километрах к востоку от залива Бодега.

Ближайшая к форту удобная гавань находилась в заливе Бодега почти в 30 км к югу, где был построен порт Румянцев. В нём товары перегружались на небольшие суда и транспортировались к крепости.

Население

Форт Росс в 1828 году
В 1828 население колонии составляло 60 русских, 80 алеутов и 80 местных индейцев. К 1836 население незначительно возросло до 260 человек, большая часть которых жила на берегах речки Славянки.

Население было многонациональным: здесь жили русские (в разное время от 50 до 100 человек), привезённые из Аляски алеуты (50-125 человек), креолы (до 1/3 всего населения), индейцы соседних племён, якуты, финны, шведы и даже полинезийцы. Многие индейцы и алеуты были крещены и хорошо владели русским языком.

Русское население было представлено в основном мужчинами, подписавшими с Российско-американской компанией семилетний контракт. Русских женщин в колонии практически не было, поэтому особенно были распространены смешанные браки. В 1825 составлялся план покупки для Росса 25 семей крепостных, которым была бы по прибытию в Америку дана свобода. Он, однако, был отвергнут министром иностранных дел Карлом Нессельроде.

Начальники форта
Иван Александрович Кусков (1812—1821)
Карл Юхан фон Шмидт (Карл Иванович Шмидт, 1821—1824)
Павел Иванович Шелихов (1824—1830)
Пётр Степанович Костромитинов (1830—1838)
Александр Гаврилович Ротчев (1838—1841)

Продажа форта

Всё время своего существования колония была убыточной для Российско-американской компании. К середине 1830-х местная популяция пушных зверей сильно сократилась, так что торговля пушниной сошла на нет. После соглашения администрации Российско-американской компании в Новоархангельске (ныне Ситка) и Компании Гудзонова залива в форте Ванкувер надобность в поставках продовольствия из Форт Росса отпала, а его международный статус так и не был определён.

В 1839 году Российско-американская компания приняла решение оставить Росс и продать его. Компания Гудзонова залива не заинтересовалась предложенной ей сделкой. Правительство Мексики, продолжавшее считать землю под Россом своей, не пожелало платить за неё, ожидая что русские просто забросят колонию. Наконец в 1841 году Росс был продан за $30 000 гражданину Мексики швейцарского происхождения Джону Саттеру, основателю поселения Новая Гельвеция владевшему почти 200 км² земли в её окрестностях[7]. В счёт оплаты Саттер поставлял на Аляску пшеницу.

После продажи

Джон Саттер
Саттер никогда не жил в Форт Россе, назначая туда наёмных управляющих. Последним управляющим был Вильям Бенитц (William Benitz), который в конечном счёте стал арендовать Форт у Саттера. Он в несколько раз увеличил старый русский сад, расширил дом Ротчева (все пристройки были удалены в 1926 году), где и жил с 1846 года, построил причал. В 1867 Бенитц разделил свои владения на две части и продал их разным покупателям. Форт отошел к Джеймсу Диксону (James Dixon). В 1873 Джордж Колл (George W. Call) выкупил Форт за $35 000 и поселился здесь с семьёй, превратив его в небольшой интенсивно используемый порт. Тогда же бывшая русская колония начинает привлекать первых туристов.

В 1903 Колл продал Форт Калифорнийской лиге исторических объектов (California Historical Landmarks League), который в 1906 перепродал его штату Калифорния. Всего через месяц произошло сильнейшее землетрясение, разрушившее Форт. К 1916 он был восстановлен с использованием сохранившихся деталей оригинальных зданий.

5 октября 1970 в Форте произошёл пожар, полностью уничтоживший часовню, реконструированную в 1973. Через несколько месяцев после этого сгорела крыша дома Ротчева.

В настоящее время число посетителей Форт Росса составляет 150 000 ежегодно.



Дом Александра Ротчева
Форт окружён квадратом бревенчатых стен, сделанных из секвойи, в противоположных их углах находятся две восьмиугольных башни — юго-восточный и северо-западный блокгаузы. Форт имел артиллерию — 12 пушек. В самом центре укреплённой площади находится колодец. На южной стене расположен главный вход, помимо него ворота имелись на восточной стене.

В Форте расположены:
Часовня Святой Троицы (1825) в северо-восточном углу форта, воздвигнута на месте небольшой колокольни и пристроена к укреплениям. В часовне нерегулярно проводятся православные богослужения.
Дом Ивана Кускова (существовал уже в 1820) — служил резиденцией всем начальникам форта, кроме Ротчева. В одной из комнат дома находился арсенал.
Дом Александра Ротчева (1836) — единственное сохранившееся в Форте оригинальное здание XIX века. По свидетельству одного из гостей, в доме находилась богатая библиотека и стояло фортепьяно.
Контора

Также внутри Форта находились торговый дом, казармы и склады, до наших дней не дошедшие. За стенами располагались жилые дома и другие хозяйственные постройки: 2 ветряных мельницы, скотные дворы, пекарня, бани и др. На склонах холмов вокруг крепости простирались сельскохозяйственные угодья.

Серия сообщений "Русские в Америке":
Часть 1 - Без заголовка
Часть 2 - Форт Росс
Часть 3 - Русская Калифорния
Часть 4 - наши
Часть 5 - Российская колония
Часть 6 - Как продали Аляску
Часть 7 - Старообрядцы в Америке
Часть 8 - Кто и зачем продал Аляску?


наши

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 14:16 + в цитатник
Общеизвестен факт владения русскими полуостровом Аляска, который в совокупности со всеми близлежащими островами назывался Русской Америкой. Менее осведомлен широкий круг читателей о пребывании россиян в Калифорнии, которая ныне является самым густонаселенным штатом США. Как и почему они оказались на далеком юге, миновав при этом такие огромные территории, как Британская Колумбия и Орегон, расположенные между Аляской и Калифорнией.

Как известно, русские мореходы достигли берегов Северной Америки еще во второй половине XVII века. Но официальным временем открытия Аляски считается 1741 год, когда Витус Беринг побывал здесь со своей экспедицией.

В то время, когда канадские трапперы в своем продвижении через континент добрались только до Большого Невольничьего озера, а американцы, зараженные духом свободы и патриотизма, выкликали лозунг “Уния или смерть!” (“Union or die!”), русские уже 3 десятилетия осваивали Аляску и близлежащие острова. В последующие годы события развивались поистине стремительно. Торговцы и промысловики из компании Гудзонова залива, руководству которой не давали покоя доходы русских от продажи пушнины, выбрались наконец-то к Аляске. Обеспокоенные активностью русских испанцы тоже стали засылать все дальше и дальше на север свои корабли. В 1774 году пустился в плавание с целью достичь 60-й северной широты Хуан Перес. Но сумел добраться только до 54-й. Испанцы спешили объявить своими все земли, до которых еще не добрались русские, чтобы тем самым приостановить их продвижение на юг.

Для координации действий в 1799 году на базе существовавших доселе нескольких торгово-промысловых была создана Российско-Американская компания, сыгравшая исключительную роль в развитии Русской Америки. Как же поддерживалась транспортная связь между метрополией и Аляской? Установить ее через огромные и не исследованные тогда еще просторы Сибири не представлялось возможным. Поэтому использовался флот. Корабли совершали регулярные плавания между Кронштадтом и Ситхой, где располагалась резиденция Главного правителя Русской Америки. Этот путь (через Атлантический и Тихий океаны) отнимал 8-9 месяцев. А население Аляски неуклонно росло. Снабжение отставало. Особенно трудно было с продовольствием. Попытки выращивать на Аляске зерновые, бобовые и другие культуры успеха не принесли из-за сурового климата полуострова. Эта неудача толкнула руководство Компании на поиски новых неисследованных земель.

С этой целью в 1805 году граф Рязанов достиг берегов Калифорнии. В результате появились гавань Румянцев на берегу залива Малая Бодега и форт Росс. Затем в окрестностях этих форпостов возникли фактории и ранчо, занимавшиеся земледелием и разведением скота. Форт при этом гарантировал безопасность и спокойствие.

побережье у Форт Росса
Почему было решено обосноваться именно здесь, в Калифорнии, в нескольких десятках миль севернее Сан-Франциско? Ответ вытекает из ситуации, сложившейся к началу XIX века на западе Северной Америки или, как это сейчас принято выражаться в США, на Западном побережье. В Британской Колумбии, разместившейся между Аляской и Орегоном, уже хозяйничали англичане. Они не потерпели бы присутствия там форта соперников по промыслу пушнины. Что же касается Орегона (нынче на этой территории располагаются 2 штата – собственно Орегон и Вашингтон), то здесь в 1812 году обострился давний конфликт между английскими компаниями Гудзонова залива и Северо-Западной с одной стороны и американской Тихоокеанской пушной компанией – с другой. Его следствием явилась война между старым и юным еще хищником. США распространялись все дальше на запад и были готовы сцепиться с кем угодно за любую территорию западнее Миссисипи. Хотя и располагалось между Миссисипи и Орегоном огромное пространство, именуемое ныне Средним Западом и не занятое тогда еще никем. Ожесточенный спор завершился договором о совместном владении.

С Калифорнией же дело обстояло иначе. Туда американцы к тому времени еще не добрались. Английских фортов там тоже не водилось.

Формально Калифорния считалась частью колониальной Мексики. Позже – отдаленной провинцией Мексиканской республики. При испанцах сначала здесь хозяйничали иезуиты. Но вскоре они были изгнаны королем. Их заменили францисканцы, которые начали создавать там одну за другой свои миссии. И вскоре довели их число где-то до двадцати.

… Но тут в Испании низвергли короля Фердинанда VII, и тогдашний губернатор Калифорнии, не присягавший новому монарху, считая себя вправе действовать самостоятельно, дал разрешение Российско-Американской компании на то, чего она усиленно добивалась уже несколько лет.

Между тем новый король, получив известие о проникновении русских в Калифорнию с помощью ее губернатора, встревожился и отдал распоряжение удалить пришельцев из провинции.

Однако сделать это было уже нелегко. В Мексике гремела война за независимость от испанской короны…

Форт был выстроен на скате горы, в пяти верстах от морского берега. И.А.Кусков, первый комендант Росса, предусмотрительно позаботился не только о жилье, но и о крепостных стенах, сторожевых башнях и пушках.

Дела процветали, Земля давала два урожая в год.

Здесь все росло хорошо. Урожай пшеницы был щедрей, чем в исконно зерновых районах России. Увеличивалось поголовье крупного рогатого скота, который круглый год содержался на подножном корму.

Корабли Компании, проплывавшие мимо, получали в достатке продукты и часть их доставляли в Русскую Америку. Форт становился промежуточной базой на пути между Россией и Аляской.

Форт Росс, Калифорния, США
Однако в развитии и расширении колонии испанцы и американцы с англичанами видели большую опасность. Испанцы (а позже мексиканцы) не переставали заявлять, что форт Росс был основан незаконно. Только выселить русских отсюда они были не в состоянии. К тому же пребывание тех в Калифорнии никакого конкретного вреда другим не приносило. Напротив, развивались торговля, экономика края. А на созданной И.А.Кусковым верфи строились баркасы для испанцев, прежде не имевших во всей Калифорнии ни одного гребного судна.

На этой же верфи были построены два довольно крупных брига “Румянцев” и “Байбаков”, которые служили форту до его ликвидации.

В 1824 году США принудили царское правительство подписать договор, по которому русские брали на себя обязательство не строить поселений южнее широты 54’44’. Но колония просуществовала еще 17 лет.

Пребывание русских в Калифорнии позитивно отразилось на жизни коренных жителей провинции – индейцев. Как уже говорилось, здесь имелось около 20 францисканских миссий. Там свыше 15 тысяч индейцев было низведено до положения рабов. Мужчины с утра до ночи работали на плантациях, женщины пряли и ткали. Их били, подгоняли палками. Они убегали. Их возвращали и жестоко наказывали.

Форт Росс
Так вот своим сочувственным отношением к ним добродушные русские, возможно, и сами того не желая, крепко злили испанцев. Беглые и преследуемые невольники с плантаций находили защиту в форте Росс, и русские поселенцы преследователям их не выдавали. Однажды, по свидетельству путешественника Ф.Ф.Матюшкина, множество индейцев собралось у форта, прося у И.А.Кускова защиты от испанцев. Тот посоветовал им засесть в ущельях и лесах и обороняться. Обещал свою поддержку.

Испанцы, узнав об этом, убрались восвояси.

Конечно, индейцы искали защиты у русских колонистов. Те завоевали их доверие и симпатии человеческим отношением, добротой и щедростью.

Русские тоже использовали индейцев как рабочую силу, но при этом они, в отличие от испанцев, и сами трудились вместе с нанятыми. Посвящали их в премудрости земледелия, платили за работу деньгами и натурою. Индейцев такое соседство устраивало больше. Вот пример, который свидетельствует об этом. Когда И.А.Кусков, устав от ультиматумов испанцев, предложил одному из индейских вождей заключить договор о том, что они признают власть российского императора над их землями и над ними самими, тот с удовольствием согласился. К этому следуют добавить вот что.

Среди индейцев Северной Америки в смысле эволюционного развития аборигены Калифорнии были самыми отсталыми. В то время как чироки, их собратья с далекого атлантического побережья, имели уже свой алфавит, а чинуки из Орегона переживали рабовладельческий строй, коренные калифорнийцы существовали в основном за счет собирательства. Возможно, причина отсталости крылась в благоприятном климате и окружении, которые, предоставляя людям все необходимые условия для беззаботного существования, изначально исключали борьбу за выживание. Как бы там ни было, когда на Дальний Запад пришли американцы, более жесткие и целеустремленные, чем испанцы, колонизаторы, первыми жертвами перемен стали беспомощные аборигены…

В 1821 году И.Кускова на посту правителя Росса сменил К.Шмидт. После него были П.Шелехов и П.Костромитинов.

географическое положение Форт Росс
А в 1836-м в правление вступил капитан А.Г.Ротчев. Как оказалось, последний на посту. Ко времени его прихода на Дальнем Западе сложилась такая обстановка. По Орегонской тропе и по тропе Санта-Фе в здешние места стало просачиваться все больше и больше американцев. Вели они себя по-боевому, прикрываясь популярным тогда лозунгом: “54’44’ или война!”. Американцы требовали от своего правительства выкинуть всех неамериканцев за 54-ю параллель. Это касалось и русских в Калифорнии. К тому времени мексиканцы, ранее требовавшие ликвидации форта и колонии, стали считать, что лучше иметь соседями русских, чем американцев. И не без основания. Потому что соседство с последними в Техасе со временем породило опасность утраты этой огромной территории. Там американцы, не имевшие никаких препятствий при поселении, стали, в конце концов, выступать за ее отделение от Мексики. Впоследствии дело тем и кончилось. Поселившиеся американские граждане подняли восстание, свергли мексиканскую администрацию и объявили провинцию “отдельной республикой”. За спиной этой республики стояли Соединенные Штаты. По тому же “сценарию” протекали события с Калифорнии. Американцы беспрепятственно селились там, их число росло. Это встревожило администрацию провинции.

Первым губернатором, понявшим важность укрепления связей Калифорнии с Русской Америкой, был Хосе Фигероа. Он пытался узаконить пребывание русских в Калифорнии и оставить за ними земли в районе Росса, залива Малая Бодегаи долину до 20 миль к востоку. Американцы же, боясь, что русские смогут значительно расширить владения, все настойчивей требовали выполнения условий выгодного для них договора от 1824 года.

В 1836 году во время частной аудиенции вице-президент Мексики предложил капитану I ранга Ф.П.Врангелю, действовавшему от имени Российско-Американской компании, следующее условие: “мексиканское правительство, убедившись в пользе, могущей произойти от расширения и постоянной оседлости русской колонии в самом близком соседстве с Сан-Франциско, где преобладание числа граждан США вызывает тревогу, заявляет, что насчет уступки долину Российско-Американской компании оно не возражает, только официальное соглашение должно быть подписано в Лондоне представителями России и Мексики.

Это означало, что российский император признает Мексиканскую республику. Такое условие не соответствовало тогдашним политическим видам империи, и поэтому заключение соглашения в Лондоне не состоялось. Стало ясно, что дни русской колонии сочтены.

В 1839 году в Калифорнии появляется швейцарец Йоганнес Зуттер. Американцы звали его Джон Саттер, русские – Суттер. Пожалуй, он явился самой примечательной личностью в истории Калифорнии того времени.

С разрешения калифорнийского губернатора Альварадо Суттер возводит на месте нынешнего города Сакраменто, столицы штата Калифорния, форт и дает ему название Новая Гельвеция – в честь Швейцарии, своей родины. Предприимчивый швейцарец быстро богатеет, становится владельцем десяти тысяч голов скота, пастбищ и полей, засеянных пшеницей.

17 сентября 1841 года к нему приходит капитан Ротчев, последний правитель Росса и предлагает купить все хозяйство русской колонии. Наверное, во всем крае швейцарец был единственным человеком, способным позволить себе такое приобретение. Стороны останавливаются на 30 тысячах долларов.

И 31 декабря 1841 года русская колония перестала существовать. Ко времени ликвидации ее населяли 218 человек (в том числе 34 индейца): мужчин – 134, женщин – 84.

Как же сложилась дальнейшая судьба Росса и его нового хозяина Суттера? Суттер, состоя в мексиканском гражданстве, помогал американским поселенцам. Он стоял за присоединение Калифорнии к США. Его Новая Гельвеция служила опорной базой американцам, поговаривавшим уже о необходимости “революции”, подобной техасскому восстанию.

С 1843 на 1844 год у него зимовал глава будущего восстания генерал Джон Чарльз Фремонт.

В 1836 году Фремонт со своим отрядом ворвался в провинцию со стороны Орегона, ставшего к тому времени американским. Мексиканская администрация пала. Калифорния стала американским штатом, а Суттер (или уже Саттер) – американским гражданином.

24 января 1848 года в потоке воды возле его лесопильни был обнаружен золотой самородок. С него и началась знаменитая “калифорнийская золотая лихорадка”, обернувшаяся плачевно для самого Суттера. Дом его сожгли золотоискатели, одного сына застрелили, другой покончил жизнь самоубийством, дочь сошла с ума. Суттер умер нищим на востоке страны.

Да, а что же сталось с фортом Росс?

Он переходил из рук в руки и, в конце концов, стал туристическим объектом. До наших дней сохранились дом правителя, часовня, угловые башни и амбразуры для пушек.

Итак, русские ушли из Калифорнии. Какова же здесь память о них?

Одна из трех возвышенностей, вокруг которых расположен Сан-Франциско, жемчужина Калифорнии, называется Русским Холмом. Севернее Сан-Франциско имеется городок Себастополь, или – проще говоря – Севастополь. Ну и, конечно, Форт Росс – свидетель славы русского мореходства и освоения земель в Западном полушарии.

Серия сообщений "Русские в Америке":
Часть 1 - Без заголовка
Часть 2 - Форт Росс
Часть 3 - Русская Калифорния
Часть 4 - наши
Часть 5 - Российская колония
Часть 6 - Как продали Аляску
Часть 7 - Старообрядцы в Америке
Часть 8 - Кто и зачем продал Аляску?


Русская Калифорния

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 14:14 + в цитатник
Политическая антропология


29 сентября 1808 года из бухты Новоархангельска (Аляска) вышли два корабля, ”Кадьяк” под командой штурмана Петрова и ”Николай”под командованием штурмана Булыгина, принадлежащие ”Российско-Американской компании”, основанной в 1799 году. Заданием Ивана Кускова, руководившего экспедицией ”Кадьяка” было обследование берега Калифорнии на север от Сан Франциско. При нахождении подходящего места Кускову надлежало высадиться и начать постройку форта.

Судно ”Николай” имело задание обследовать устье реки Колумбия и основать там другое русское поселение. У мыса Жуан-де-Фука 1 ноября после 3 дней борьбы с бурей судно разбилось о прибрежные скалы. Спасшуюся команду, высадившуюся на берег, атаковали индейцы, завязалась перестрелка, многие русские были ранены копьями и стрелами. На следующий день русские решили продвигаться вдоль побережья для воссоединения с командой ”Кадьяка”. Это путешествие закончилось катастрофически: большинство людей погибли от рук индейцев, попали к ним в плен, или умерли, не выдержав наступившей зимы, ранений и трудностей. Только часть команды корабля ”Николай” вернулась домой после трехлетнего плена у индейцев, Булыгин с женой умерли в плену.

Судно ”Кадьяк” оказалось более счастливым. Был уже январь 1809 года, когда Кусков обнаружил прекрасный залив, носящий название Бодега. Залив находился милях в шестидесяти на север от залива Сан Франциско. Кускову очень понравился как залив, так и окружающая его местность. Немного севернее залива Бодега он обнаружил устье реки, не имевшей названия, которую он решил назвать Славянкой. Несколько дней группа Кускова изучали местность. Земля оказалась хорошей для земледелия и весь участок побережья с его прекрасным заливом казался идеальным для основания там селения и базы компании. На берегу залива Бодега была закопана медная доска, на которой было выгравировано ”Земля российского владения” с номером 14. В конце 1809 года ”Кадьяк” вернулся в Новоархангельск. Основание колонии на юге было необходимо для дальнейшего существования и благополучия Новоархангельска.

Селение в Калифорнии должно было стать продуктовой базой всех селений компании. Тогда не нужно будет привозить подукты из далекой Сибири, а главное­ не нужно будет полагаться на прибытие кораблей из Охотска, которые часто не доходили до места назначения и колония голодала. В начале 1812 года судно ”Чириков” вошло в залив Бодега. Место, выбранное ранее, казалось идеальным для постройки форта. Форт решено было построить на возвышенном месте, имевшем вид плато, которое находилось у подножия гор. Выбранный берег круто поднимался над морем на высоту 120 футов. Для постройки и освоения форта были отобраны и привезены опытные плотники, кораблестроители, кузнец, мельник, всего 20 промышленных людей, каждый из которых был опытным мастеровым. Кроме того, для охоты на бобров и других животных Кусков захватил с собой 40 алеутов и байдарки.

Первые тяжелые плахи стен нового форта были поставлены 15 марта 1812 года. Стены нового форта выглядели внушительно. Построены они были солидно из тяжелых, толстых плах, дюймов в восемь толщиной. Стены возвышались над землей на 12 футов. Кроме стен, на двух углах были установлены крепкие башни в два этажа, одна семиугольная, другая восьмиугольная, слегка выступающие вперед, что давало возможность людям в обеих башнях вести наблюдения за подходами ко всем четырем стенам форта. 11 сентября 1812 горда, в день тезоименитства государя, произошло торжественное открытие новопостроенного форта, который был назван Фортом Росс. Церемония открытия прошла очень торжественно. Было предложено несколько названий, написанных на бумажках, и Кусков, вынувший одну из бумажек, прочел название ”Росс”.

Внутри стен форта к этому времени уже было несколько построек. В углу форта стояла новенькая часовня, на задней стене которой висела большая икона Спасителя, которую Кусков привез из Новоархангельска.Вдоль восточной стены форта был построен обширный дом в 6 комнат для правителя форта, а также такой же большой дом для русских промышленных. У другой стены стояла большая казарма, которую намеревались сделать главным складом. За стенами форта, снаружи, тоже было построено несколько изб для алеутов, кузница, кожевенный завод, пекарня и даже ветряная мельница. К весне 1813 года, через год после высадки на калифорнийском берегу в Форте Росс уже было девять зданий внутри форта, и кроме того, был выкопан колодец.

Снаружи форта было разбросано около 50 зданий. Все было построено крепко, добротно и внушительно. Кроме его крепких стен, внутри было 12 пушек, так что индейцам трудно было напасть на форт. Часть из пушек стояла у ворот, а дула других угрожающе высовывались из амбразур угловых башен. Вся жизнь форта была поставлена Кусковым на военную ногу, с регулярно сменявшимися часовыми у ворот и снаружи форта, зорко следившими за подходами к селению, особенно со стороны гор и леса. С годами маленькое селение Форт Росс разрослось, стало важной промежуточной станцией для захода кораблей ”Российско-Американской компании”. Побывали здесь к гостях у Кускова и прославленные кругосветные мореплаватели капитаны Головнин, Коцебу и др.

С приездом в форт жены Кускова, Екатерины Прохоровны, сельскохозяйственная деятельность развернулась с большим размахом. Например, в 1816 году посеянные 14 пудов зерна дали 50 пудов зерна, в следующие годы были основаны заимки у реки Славянки и в районе залива Румянцева, которые стали приносить еще большие урожаи. У испанских миссионеров были приобретены скот, домашняя птица и семена для посевов. Огороды оказались более успешными и Форт Росс никогда не имел недостатка в овощах.

Много ярких имен, как звезды, промелькнувших на фоне Русской Америки отметила история­ именитых и неименитых купцов, отважных мореплавателей, исключительно одаренных и пламенных миссионеров, таких как просветитель Аляски, лингвист, знаток якутского языка, индейских и алеутских языков протоиерей Веньяминов, впоследствии достигший самого высшего поста в русской православной церкви и ставший прославленным Митрополитом Московским Иннокентием. Священник Веньяминов (еп. Иннокентий) одно время служил в Якутске, где крестил около 300 тысяч человек. Он перевел Евангелие на якутский, алеутский и тлингитские языки. С 1823 года свт. Иннокентий (Веньяминов) начал свою миссионерскую деятельность на Аляске, позднее в 1870 году появилась Алеутская епархия. В 1829 году Иван Веньяминов ввел для алеутского языка алфавит, основанный на кириллице.

Крупный вклад в дело управления колонией внесли эти люди, также как и камергер Резанов, молниеносно кометой промчавшийся через Аляску и Калифорнию и быстро сгоревший в Сибири. История помнит поездку Резанова в бухту Сан Франциско не столько за его своевременное приобретение продуктов для Новоархангельска, сколько за романтический эпизод во время пребывания там, где он полюбил молоденькую дочь коменданта крепости Сан Франциско, Кончиту де Аргуельо.

Среди русских, осваивавших побережье, были и наши земляки. Вот статистические данные о составе жителей Форт Росса тех лет. В 1821 году из 175 взрослых людей русские составляли 24 человека, остальные — креолы (так называли детей, родившихся от русских мужчин и аборигенок Аляски и Калифорнии), алеуты, гавайцы, калифорнийские индейцы племен Мивок и Помос, кадьяки, а также якуты и др.

Как известно, якуты сыграли очень большое значение в освоении Русской империей Сибири, Дальнего Востока, Америки. Якуты поставляли русским экспедициям продовольствие, лошадей как средство передвижения, а также служили проводниками. Находившиеся на Аляске якуты являлись выходцами из Центральной Якутии. Большинство их принадлежало к улусам и наслегам, расположенным на правой стороне р.Лены, по пути от Якутска к Охотскому морю. К ним относились родовичи Ботурусского улуса (1 и 2 Хатылинских, 1 Бологурского, Сыланского, 1 Чакырского наслегов) и Мегинского улуса (1 и 2 Мельжахсинских, Батаринского, Мегюренского, Жабыльского наслегов). Для поступления на службу ”Российско-Американской компании” якуты получали разрешение от местной власти. Инородные управы выдавали билеты на право выезда из наслега на определенный срок. По истечении срока билеты пересылались Новоархангельской конторой вместе с донесением в главное правление ”Российско-Американской компании” для замены их новыми.

Только в одном документе от 31 августа 1860 года, представляющем собой ”Указ Якутского земского суда Ботурусской инородной управе о пребывании якутов на службе Российско-Американской компании” на Аляске”, приведены имена более 20 якутов. С.Н. Марков пишет, что ”якут Бурцев строил и чинил корабли в Новоархангельске”, ”шел обмен товарами между жителями Аляски, чукчами и даже якутами Сибири. Якутские ножи и копья… нередко можно было встретить в самой глубине материка Северной Америки”.

Якуты наравне с русскими терпели все тяготы рискованной жизни в Америке, многие там умерли, в том числе, например, якут Жабылского наслега Ботурусского улуса Алексей Иванов погиб в 1853 году во время пребывания англо-французской эскадры, а Федор Избеков потерялся в 1856 году на острове Уруп, после бывшей на том острове все той же англо-французской эскадры. Возможно, европейские колонизаторы принимали якутов за индейцев.

1 июня 1820 года в колонии Росс было 3 якута — Петр Попов, Герасим Попов, Логин Захаров. В июле прибыл Яков Охлопков, а в декабре Егор Захаров. Кстати, у наших земляков был довольно высокий социальный статус, в ведомостях тех времен их имена стоят сразу за именами русских, далее следуют креолы, а уже потом кадьяры (аборигены острова Кадьяр) и другие аборигены.Таким образом, их заработная плата была выше, чем у креолов и кадьяров. Это обьясняется тем, что якуты не были аборигенами Америки, Якутия к тому времени была в составе России 200 лет, якуты были хорошо знакомы со скотоводством, и разными ремеслами. К тому же они хорошо изьяснялись по русски. Фон Дитмар сообщал, что ”якутов, пользующихся особенно славою хороших плотников, нередко нанимают для построек в Охотск, Аян, Петропавловск и даже на Ситху”.

Среди документов, хранящихся в Национальном Архиве США, обнаружено письмо от 23 марта 1828 года, в котором имеются сведения о найме якутских плотников для работы на Аляске. Вместе с тем, Петр Попов служил скотником, а Егор Захаров, например, был пастухом мелкого скота. Все они попали в Калифорнию через Новоархангельск на Аляске, и остров Кадьяк, подписав контракты на службу в ”Российско-Американской компании”. Вероятно, первым якутом, прибывшим на Русскую Америку, был Логин Захаров. Это произошло в 1816-1817 годы. Тем не менее, архивы ”Российско-Американской компании” еще недостаточно изучены на сей вопрос.

Хотя Форт Росс и сильно разросся и благодаря этому стал важной продуктовой базой для Новоархангельска, с течением времени и с ростом благополучия столицы Русской Америки, его роль стала сильно падать. Форт Росс вырос до своих пределов и, ограниченный с одной стороны водами Тихого океана, а с другой-горами, производить продуктов больше не мог. Для расширения его деятельности нужно было выходить на простор земель в районе залива Бодега и долины реки Славянка, а это могло вызвать серьезные осложнения на политической арене. Баранов был обвинен в недальновидности выбора места для постройки Форта.

Как правитель Русской Америки Баранов, так и Кусков-оба настаивали на том, что для начала форт прекрасно выполнял данные ему задания. Не вина обоих деятелей, что после смерти Баранова и отьезда Кускова на родину, следующие правители дел компании в Америке не приняли никаких мер по расширению владений форта. Директорам компании приходилось считаться с международной обстановкой, которая кардинально изменилась после того, как Резанов совершил свое историческое путешествие в Калифорнию и к захвату земель от испанцев. Однако, момент был пропущен, с ослаблением испанского влияния в Калифорнии произошло усиление влияния молодых Штатов Америки. Основание Форта Росс, сведения о котором достигли испанцев в Монтерее и Сан Франциско, было страшным ударом для них. Много времени заняла дипломатическая переписка и взаимные обвинения.

Неожиданно правительство Его Британского Величества признало независимость Мексики с ее новым правительством. Теперь не шло и речи ни о каких территориальных уступках. Россия не только потеряла свою золотую, исключительную возможность распространить свое влияние на Калифорнию, но Мексика почти сразу же стала требовать, чтобы Российско-американская компания свернулась и прекратила свою деятельность в Форте Росс. Был поднят вопрос о его ликвидации и уходе русских из Калифорнии.

В 1841 году Форт Росс, самый дальний пост компании, был продан швейцарцу Сутлеру. Форт перестал быть русской колонией и все его служащие были перевезены в Новоархангельск. Этим актом была вписана последняя страница в анналы планов и притязаний Баранова и Резанова. Первый шаг в проведении этих планов в жизнь был сделан Кусковым. Следующих шагов сделано не было и через 29 лет со дня основания Форта, русские его покинули и удалились обратно в Новоархангельск. Это было решение Российского правительства. Так закончилась славная эра покорения Северной Америки храбрыми и мужественными людьми-российскими подданными.

В 1867 году русские владения в Америке были проданы Соединенным Штатам за 7млн. 200 тысяч долларов (или 11 млн. рублей). 18 октября на территории резиденции Русской Америки в Новоархангельске была проведена церемония передачи Аляски Соединенным Штатам.

Ныне Новоархангельск носит название Ситка. Форт Росс существует и поныне практически в первозданном виде в качестве исторического парка, открыт для свободного посещения туристами, существует музей, отреставрированы постройки и сама крепость, раз в год на территории форта проводится фольклорный праздник.

Прошли годы, сглаживается, стирается, уходит в прошлое все, что связано с событиями тех лет, но не надо много воображения, особенно глядя на форт с прилегающих холмов, чтобы представить себе события и людей, когда­ то создававших русскую историю на этом кусочке суши на самом краю Северной Калифорнии, и в их числе наших земляков из такой далекой отсюда Якутии, внесших свой неповторимый и неоценимый вклад в историю освоения Калифорнии.

Серия сообщений "Русские в Америке":
Часть 1 - Без заголовка
Часть 2 - Форт Росс
Часть 3 - Русская Калифорния
Часть 4 - наши
Часть 5 - Российская колония
Часть 6 - Как продали Аляску
Часть 7 - Старообрядцы в Америке
Часть 8 - Кто и зачем продал Аляску?


Форт Росс

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 14:11 + в цитатник
Эпоха русского присутствия в Калифорнии началась 30 августа 1812 года. В этот день служащий Российско-американской компании Иван Кусков и его сотрудники (25 русских и 80 индейцев) подняли флаг РАК в точке с координатами 38° 33' с.ш. и 123°15’ в.д.




Окончательное решение о начале строительства русского поселения в Калифорнии главный правитель Русской Америки Александр Баранов принял в конце 1811 года. До этого он дважды отправлял исследовательские экспедиции на поиски подходящего места. Экспедиции возглавлял упомянутый Иван Кусков, который положил на создание и развитие Русской Калифорнии почти пятнадцать лет своей жизни. Его выбор пал на высокий берег небольшой бухты к северу от залива Бодега, в 15 верстах выше реки Славянки (современная Рашин-ривер) и в 70 милях к северу от Сан-Франциско.

В мае 1812 года там приступили к заготовке леса и строительству крепости. К концу августа место будущего поселения было обнесено бревенчатым частоколом и построены два двухэтажных бастиона, в которых первое время и жили поселенцы. 30 августа, после торжественной обедни, был вытянут жребий, давший поселению название «Росс» (термин «Форт Росс» придумали американцы в середине XIX века), и как уже говорилось, над крепостью взвился флаг РАК.


План крепости Росс

1. Главный вход / 2. Юго-восточный блокгауз
3. Восточные ворота / 4. Колодец /
5. Часовня / 6. Дом Ивана Кускова /
7. Северо-западный блокгауз
8. Западные ворота / 9. Дом Александра Ротчева / 10. Контора

Не сохранились:
a)Торговый дом b)Мачта флага
c)Казармы d) Склады
Крепость представляла собой замкнутый квадрат высокой бревенчатой стены с двумя восьмиугольными башнями, в каждой из которых были орудийные амбразуры. За стеной, внутри укрепления, в первые два года были построены дом правителя, казармы, склады, кузница, мастерские и другие строения. Вне крепостной стены, постепенно разрастаясь и расширяясь со временем, располагались другие хозяйственные постройки: ветряная мельница, скотные дворы, пекарня, баня и многое другое. Традиционные для русских колоний заведения – церковь, больница и училище – в Россе отсутствовали из-за нежелания вступать в конфликт с испанскими властями. Наличие этих заведений означало бы окончательное закрепление в Калифорнии, а без международного признания Росса это было нереально.

Основными направлениями хозяйственной деятельности русских поселенцев Калифорнии были промысел морской выдры (калана) и сельское хозяйство. Вокруг крепости, на склонах гор раскинулись сельскохозяйственные угодья, где сеяли хлебные злаки, картофель и другие овощи. Именно здесь впервые в Калифорнии были заведены фруктовые сады и культурное виноградарство. Но топографические и климатические особенности Росса, а также отсуствие профессиональных агрономов в штате компании привели к тому, что надежды на калифорнийскую колонию как основного поставщика продовольствия на Аляску очень скоро не оправдались. Больший успех сопутствовал скотоводству, для чего у испанцев были приобретены лошади, коровы, свиньи и овцы.

В колонии развивались различные ремесла и подсобные промыслы, главным образом ориентированные на вывоз в Русскую Америку и Испанскую Калифорнию. Столяры и бондари Росса делали различную мебель, двери, рамы, черепицу из секвойи, телеги, колеса, бочки, «коляски о двух колесах». Выделывались кожи, обрабатывались железо и медь. Строились небольшие лодки для католических миссий. В 1816 году было начато крупное судостроение, но в силу разных причин через 8 лет оно прекратилось.

За всю историю Росса у него сменилось пять начальников – первым с момента основания до 1821 года был Иван Кусков, затем Карл Юхан Шмидт (1821-24), Павел Шелихов (1824-30), будущий консул России в Сан-Франциско Петр Костромитинов (1830-38) и Александр Ротчев (1838-1841).

В Россе проживали люди разных национальностей. Этнических русских в Русской Калифорнии было меньшинство (от 25 до 100 человек). Большую часть населения составляли «алеуты» (этим термином русские называли всех индейцев Аляски) (50-125 человек). Эти индейцы несли основную нагрузку на всех видах работ. В переписях также отмечались калифорнийские индейцы (преимущественно женщины – жены русских и «алеутов»), «креолы» – дети русско-индейских кровей (к середине 1830-х годов они составили треть всего населения), якуты-скотоводы, финны, шведы и даже полинезийцы. Русских женщин в селении почти не было, самой заметной из них была жена последнего правителя Елена Ротчева (урожденная княжна Гагарина).

Все мужчины Росса состояли на службе у РАК. Они подписывали семилетний контракт, ежегодное жалование по которому едва доходило до 360 рублей. Компанейские цены на продовольствие и другие товары были такими, что подавляющее число служащих Росса были многолетними должниками РАК.

Для сельскохозяйственных работ на сезон приглашались окрестные индейцы, с которыми рассчитывались скудной пищей и одеждой. Из-за ничтожной оплаты индейцы отказывались приходить добровольно и русские практиковали «пригоны», что не могло не сказаться негативно на русско-индейских отношениях. Недостаток квалифицированных рабочих рук для занятия земледелием был одной из главных проблем Росса. Главное правление РАК разрабатывало план, по которому предполагалось «купить по крайней мере до двадцати пяти семейств крестьянских, которым за переселение в Америку … дать свободу и обязать заниматься земледелием около крепости Росс»1. В феврале 1825 года план был представлен министру иностранных дел Карлу Нессельроде, который категорически отверг подобные предложения.

Русские колонисты продолжали географическое исследование Северной Калифорнии. Им было известно все побережье на север до залива Тринидад. Они открыли вулкан Шаста в верховьях реки Сакраменто. Расширялось и русское присутствие в Калифорнии – в 1841 году к «селению и крепости Росс» относили собственно крепость, порт Румянцева в заливе Бодега, несколько ранчо (русские называли их «ранчи») на побережье, Фараллонские острова и земли, уходившие в глубь материка между мысом Мендосино и мысом Дрейка.




В середине 1830-х годов колонию стали теснить американцы. Американец Джон Купер основал ранчо в 30 верстах вверх по реке Славянке и планировал основать еще одно – на мысе Дрейка.

В целом колония Росс оказалась для Российско-американской компании убыточной. На ее содержание в 1825-30 годах тратилось примерно 45 тысяч рублей в год, а доход в среднем составлял всего 12 833 рубля1. Поэтому отказ от калифорнийского селения был неизбежен и оставался лишь вопросом времени.

Серия сообщений "Русские в Америке":
Часть 1 - Без заголовка
Часть 2 - Форт Росс
Часть 3 - Русская Калифорния
Часть 4 - наши
...
Часть 6 - Как продали Аляску
Часть 7 - Старообрядцы в Америке
Часть 8 - Кто и зачем продал Аляску?


Миф о построенном на костях Петербурге

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:55 + в цитатник
Первоначально работа опубликована на сайте Фонда памяти светлейшего князя Александра Даниловича Меншикова

Одним из многочисленных и наиболее устойчивых мифов, сложившихся о Петербурге начальных лет его существования, является всеобщая убежденность в том, что Северная столица воздвигнута на многочисленных костях ее первых строителей. Иностранцы, современники петровской эпохи, сообщают основанные на бытовавших слухах огромные цифры людских потерь вплоть до 300 тысяч человек. Подробный обзор этих сведений см. в монографии: Беспятых Ю.Н. Иностранные источники по истории России первой четверти XVIII в. (СПб., 1998. С. 397-398). Как подчеркивает названный автор, "все эти цифры легендарны и проверке не поддаются".

Автор классического труда по истории Северной столицы XVIII в. П.Н. Петров в конце XIX в. усомнился в этих цифрах, сочтя их сильно преувеличенными. С ним согласны позднейшие исследователи. Так, крупнейший специалист по истории строительства Петербурга С.П. Луппов писал в 1958 г.: "…болезни и смертность среди рабочих на строительстве Петербурга были обычным явлением, и если потери людьми выражались не десятками тысяч человек, как писали иностранцы, то по всей вероятности, погибали тысячи". Новейший историк москвичка О.Г. Агеева также отмечает, что сообщаемые в иностранных текстах цифры "огромны, и, учитывая общую численность Петербурга (1720-е годы – около 40 - 50 тыс.), невероятны". Опираясь на сведения "Ведомости о перспективной дороге" (1716 г.), исследовательница полагает, что за 1703-1715 гг. "могло умереть 1932 человека", то есть ежегодно "около 150 человек".

Возникает вопрос, почему при огромном интересе к истории Петербурга, исследователи до сих пор не установили истинной численности жертв. Ответ, видимо, заключается в том, что данные о петербургских работниках первой четверти XVIII в. находятся в различных фондах петербургских и московских архивов и рукописных отделов библиотек, что чрезвычайно затрудняет ознакомление с этими разрозненными сведениями. Причем нет никакой гарантии, что, собрав их, можно получить результат. Ведь неизвестно, существовали и дошли ли до нашего времени сведения о смертности рабочих в дельте Невы. Изучив соответствующие материалы в фондах Российского государственного исторического архива (СПб.), Российского государственного архива древних актов (Москва), Российского архива военно-морского флота (СПб.), Архива Санкт-Петербургского Института истории РАН и Рукописных отделов Российской национальной (СПб.) и Российской государственной (Москва) библиотек, я попытаюсь установить степень достоверности прочно утвердившегося в умах мифа.

Чтобы ответить на вопрос о том, много ли людей погибло при создании Петербурга, важно иметь представление, сколько работников возводило город. Первое сообщение о строителях дерево-земляной крепости на Заячьем острове, основанной 16 мая и законченной к середине сентября 1703 г., встречается в русской газете "Ведомости", за 24 августа 1703 г., где говорится, что на ее возведении работало 20 тысяч "человек подкопщиков". Хотя это первое упоминание о петербургских строителях легендарно, ведь неизвестно на каких сведениях оно основывалось, однако это свидетельство сразу же опровергает мнения иностранных описаний о многих десятках и даже сотнях тысяч погибших на сооружении Петербургской крепости.

П.Н.Петров в свое время подверг сомнению приведенную в "Ведомостях" цифру: "двадцати тысяч и со всеми полками, бравшими Ямы-город (по шведски Ямбург), не могло быть в наличности; а самое большое число работников не солдат не превышало четырех тысяч – и с пленными, тут же работавшими в первое время". Но в исторической литературе (Г.И. Тимченко-Рубан, А.В. Предтеченский, В.В. Мавродин, Г.А. Некрасов и др.) укоренилось мнение именно о 20 тысячах человек, возводивших крепость на Заячьем острове, из которых 15 тысяч – солдаты, а 5 тысяч – работные люди. Так как по подсчетам Г.И.Тимченко-Рубана, например, "под Ниеншанц явилось с Шереметевым 18 полков, общею численностью в 16 000 человек. Подошли вскоре… и войска Петра Апраксина, у которого было три драгунских полка… низовая конница да дворянское конное ополчение, всего до 7000" человек, и после того, как отряд Шереметева был отправлен "под Копорье… в лагере под Шлотбургом (по взятии Ниеншанца 1 мая 1703 г., он был переименован Петром в Шлотбург. – Е.А.), оставалось войска свыше 15 000 человек". Скорее всего, по крайней мере часть войска, оставшегося в дельте Невы после взятия Ниеншанца, была привлечена к строительству крепости. Так, Г.И. Головкин в письме к царю от 22 августа 1703 г. упоминает, например, об участии в работах солдат гвардейских Преображенского и Семеновского полков.

Вопрос обеспечения строительства в дельте Невы рабочей силой встал с первого дня основания петровского "парадиза". Государственная отработочная повинность получила широкое распространение в Русском государстве XVI и XVII вв. В первые годы правления Петра I силами работников, ее отбывавших, обеспечивались государственные стройки Воронежа, Азова, Таганрога и других городов и крепостей. Такие же работники, присылавшиеся на определенный срок в порядке отбывания государственной отработочной повинности, использовались и на строительстве Петербурга в 1703-1721 гг.

Неизвестны указы о присылке работных людей в дельту Невы за 1703 г. Однако П.Н. Петров отмечал, что "вызов людей в 1703 г. на петербургские работы сделан быть не мог за поздним временем, а для возведения земляных валов Петропавловской крепости взята была часть рабочих из Шлиссельбурга". (Завоеванная русскими 11 октября 1702 г. крепость Нотебург, переименована Петром I в Шлиссельбург). Это мнение вслед за П.Н. Петровым повторяют и позднейшие исследователи. Однако в письме петербургского губернатора А.Д. Меншикова от 27 июля 1703 г. комиссару У.А. Сенявину сообщается об отправке из Петербурга в Шлиссельбург "на работу" 1002 человек. Таким образом, в первый год строительства крепости на Заячьем острове работные люди присылались из Петербурга в Шлиссельбург, а не наоборот, как принято считать в исторической литературе.

За этот год сохранилось всего несколько документов, упоминающих возводивших Петербургскую крепость работников. Так, приближенные государя Г.И. Головкин 3 июля и А.Д. Меншиков 25 июля сообщали ему из Петербурга, что "работные люди и в городовом уже многие пришли и непрестанно прибавляются…". 9 августа Г.И. Головкин оттуда же писал государю: "Как у солдат, так и у работных людей нынешней присылки болезнь одна – понос и цынга", а 22 августа – "после тово та ж болезнь в салдатах и в работных болше уменшаетца, изволь помыслить, не лутче ли болных работных людей отпустить, а хотя их и продержать, пользы от них никакой не будет, только хлеб едят, а когда наступят дожди и стужи, выходить им будет трудно".

Для начала XVIII в., тем более в условиях болотистой местности, отличавшейся сложными климатическими условиями, приведенные в письме болезни (дизентерия и цинга) были смертельны. Проведший в Петербурге в 1726 г. месяц, французский путешественник О. де ла Мотрэ отмечал, что при строительстве дома английского купца Эванса на углу современного нам Невского проспекта и набережной р. Фонтанки "было найдено множество черепов несчастных людей, что погибли при рытье этого протока". Как отмечал француз, дом Эванса находился "более чем в версте от Петербурга". (А в первые годы существования города Фонтанка, несомненно, была довольно дальним пригородом). Может быть, именно здесь в 1703 г. погребали умерших на острове или отпущенных домой и скончавшихся по дороге работных людей, обнаруженные захоронения которых и дали начало мифу о построенном на костях городе.

Указ Петра I от 8 мая 1704 г. повелевал выслать "в новозавоеванные в Шлюшин (то есть в Шлиссельбург. – Е.А.) и Питербурх" 40 тысяч работных людей на три перемены по два месяца по 13 тысяч 333 человека в каждой перемене. Таким образом, всего в Петербурге в 1704 году должно было работать 20 тысяч человек в три смены по 6666 работников. Каждая смена длилась два месяца: первая – с 25 марта по 25 мая, вторая – до 25 июля, третья – до 25 сентября.

Строившие Петербургскую крепость летом 1704 г. люди должны были приходить на работу, "как после полуночи 4 часа ударит или как ис пушки выстрелят" и трудиться до 8 часов, после получасового перерыва работа продолжалась до 11, далее – перерыв до 13 часов, после чего "иттить им на работу, взяв с собою хлеба" и работать до 16 часов, после получасового перерыва, "иттить им на работу и быть на той работе, покамест из пушки выстрелено будет", видимо, до 19 или 20 часов. Таким образом, трудовой день работников, возводивших крепость на Заячьем острове, длился 15 или 16 часов, из которых 12 или 13 часов отводилось на работу и 3 – на отдых. Видимо, такой же распорядок дня был в то время и на других строительных объектах. Как естественно предположить, люди старались уклоняться от работы, и это подтверждается настойчивыми требованиями государя и петербургского губернатора в указах к подчиненным, "чтоб мастеровые и работные люди у тебя без дела не были", или "чтоб никогда без работы никто из них не был".

За 1704 г. сведения о работных людях встречаются в переписке А.Д. Меншикова с главой основанной в 1703 г. Канцелярии городовых дел У.А. Сенявиным, петербургским обер-комендантом Р.В. Брюсом, олонецким комендантом И.Я. Яковлевым, псковским обер-комендантом К.А. Нарышкиным и другими. И хотя в ней нет общей численности присланных в Петербург и в Шлиссельбург работников, но можно с уверенностью заключить, что людей не хватало, так как они не всегда присылались в назначенные сроки и в нужном числе, а многие присланные зачастую сбегали. Так, о неприсылке работных людей с Олонецкой верфи в Шлиссельбург неоднократно сообщал У.А.Сенявин. На его просьбу отправить туда людей из Петербурга губернатор отвечал следующее: "А работных людей прислать к тебе отсюды неково, потому что здесь дела много… однако ж работных людей пять сот человек отпущено к тебе будет вскоре". О неприсылке людей в будущую Северную столицу писал также Р.В.Брюс: "…а равелин за оскудением работных людей строить начать невозможно…". Шлиссельбургский комендант В.Н.Порошин сообщал, что хлебные амбары "отделывать некому", так как олонецкие работники все сбежали, пошехонцы – заболели, а больше работников "ни откуды" не прислано. Нам известны повеления А.Д.Меншикова о присылке людей с Олонца и Пскова в Шлиссельбург и в Петербург соответственно. На которые И.Я.Яковлев и К.А.Нарышкин отвечали, что "за дальним расстоянием" не могут их отправить в указанные сроки.

О заболевших и умерших работниках за рассматриваемый год обнаружены данные только по Шлиссельбургу. Так, на 9 мая из присланных из Ржевы Володимеровой, Романова, Белоозера и с Олонецкой верфи 1267 работных людей 272 заболели и 38 умерли. Это составляет 21,47 % больных и 3,00 % умерших. На 19 июля из 808 каменщиков было 237 заболевших (29,33 %) и 46 умерших (5,69 %); из 375 кирпичников 101 болен (26,93 %) и 36 умерли (9,60 %); из присланных с Каргополя, Белоозера и Ржевы Володимеровой 1525 работных людей 610 заболели (40 %) и 202 умерли (13,25 %). Глава Монастырского приказа И.А. Мусин-Пушкин 14 марта сообщал из Москвы А.Д.Меншикову об отправке в Петербург по царскому указу из монастырей тысячи человек каменщиков и кирпичников, а 24 марта извещал, что послал еще 58 человек, "для того, что дорогою естли хто занеможет или умрет из указного числа". Итак, предполагалось, что еще по дороге в Петербург из 1000 человек заболеет или умрет десятков шесть человек (5,80 %). Следовательно, трудно говорить об определенном проценте смертности работных людей в 1704 г., так как даже в двух разных документах он колеблется от 3 до более чем 13 %, а процент больных – от 21,5 до 40 %. Однако, условия жизни в Шлиссельбурге все же были несколько лучше, чем на необжитых островах дельты Невы, а значит и процент больных и погибших в Петербурге в 1704 г., скорее всего, был выше.

Поскольку в приведенных документах говорится о болезнях среди работников, то возникает вопрос, каковы были возможности и средства для их лечения. В архивных источниках сохранилось на сей счет всего несколько упоминаний. Так, в царской резолюции 1704 г. стольнику Ф.П. Вердеревскому, находившемуся при строительстве Петербургской крепости, было указано заболевших работных людей отсылать из города "в особые учрежденные им места", сообщать о них коменданту и отмечать их имена в росписях. Отсюда можно заключить, что уже через год после основания города здесь имелись какие-то подобия лазаретов.

Упоминания о лекарях и аптеках встречаются в письмах к А.Д.Меншикову 1704 года. Так, Иван Бутурлин отвечал из Москвы, что не может выслать "немедленно" по приказу губернатора "шесть человек мастеров, которые делают на Преображенских салдат перевязи", поскольку у него их только двое. Доктор Г.М.Карбонари сообщал из Шлиссельбурга, что он с молодым лекарем "трудится день и ночь, и ходит за больными сколько возможно; теперь уже большая часть встали (то есть поправились. – Е.А.)", и просил прислать туда для больных аптекаря с лекарствами, а также рейнского вина и "иных вещей". И.Я.Яковлев сообщал с Сясьского устья, что иностранные кораблестроители "многие больны", двое уже умерли, и так как находившийся там лекарь болен, просил прислать нового. В.И.Порошин сообщал из Шлиссельбурга, что они делают бочки из сосновых верхушек и отдают их "дохтуру к лекарствам"; и по просьбе доктора "к лекарствам болных салдат дано вина… девяносто пять ведр"; и "болным салдатом за божиею помощию от болезни легче является". Известно также, что с целью борьбы с дизентерией, аптекарь Леевкенс изобрел водку из сосновых шишек, которая продавалась по 4 рубля 32 копейки ведро и в 1705 г. ее в Петербурге продали 231 1/2 ведра. Итак, можно заключить, что в первые годы существования города нехватало докторов и лекарств и лечили, в основном, солдат рейнским вином, а работных людей – настойкой из сосновых шишек.

В 1705 г. царским указом от 1 февраля велено было 40 тысяч работных людей, разделив на три перемены, отправить "поровну" в Петербург и Нарву. Следовательно, как и в указе 1704 г., в Петербург должны были прислать 20 тысяч человек, разделив на три перемены по 6666 человек.

Переписка А.Д.Меншикова с подчиненными за 1705 г. свидетельствует, что работников в Петербурге и окрестностях постоянно не хватало, поскольку их не приводили вовремя и в указанном числе, а часть присланных сбегала. Например, об их недосылке сообщал петербургский обер-комендант: "Городовая работа и иные дела в Санкт-Питербурхе и в Нарве зело медленно идут за неприходом работных и посошных людей, которые приходят порознь по малому числу и не на указные сроки и не полное по наряду число людей", а И.Я. Яковлев писал: "Работных людей, государь, у нас (на Олонецкой верфи. – Е.А.) в Санкт-Питербурхе малое число, а взять где, не ведаем" и "которые работные люди (1000 человек. – Е.А.) были на Тосне реке и карабельные всякие леса готовили ныне все от нашествия неприятельских людей разбежались…". Однако не обнаружено сведений об общем числе работавших в Петербурге в 1705 г. О заболевших и умерших нам известно лишь из писем И.Я.Яковлева А.Д.Меншикову: "Присланные государь с Москвы и из городов прошлых годов разных дел мастеровые люди многие померли, а иные хворают…" и "плотниками в работе зело имеем оскудение понеже многия своя сроки отжив померли". Но эти документы не дают нам точное число погибших. Известно, что на воронежской верфи с 1 июля по 3 августа 1705 г. из 1098 плотников умерли 549, то есть 50 % человек. Но трудно судить, такой же процент смертности в 1705 г. был на Адмиралтейской верфи в Петербурге или нет.

На 1706 г. Петром I было определено прислать в Петербург и Нарву "поровну" на три перемены 46 тысяч человек. Итак, в Петербург всего должно было прийти 23 тысячи, а в одну перемену работать – 7 666 человек. Известна роспись людей первой перемены, по которой в Петербург должны были собрать с 12 городов 8 330 человек, из которых 664 человека (7,97 %) "сверх указного числа… для пустоты", а в Нарву – с 16 городов 8 322 человека, из которых "для пустоты" 656 человек (7,88 %). Следовательно, запланированная государем цифра заболевших, умерших и сбежавших по дороге составляла около 8 %.

Однако указы государя конца марта – начала апреля того же года дьяку Поместного приказа А.И. Иванову показывают, что первая смена работников не была прислана к положенному сроку – 25-му марта. В них Петр I повелевает выслать в Петербург работных людей "как возможно скоро", так как в них "ныне немалая там есть нужда". На что 4 апреля А.И. Иванов сообщает о посланных к воеводам грамотах, по которым "иные" выслали работных людей, а "из ыных городов пишут, что уездные люди выбиты все поголовно к линейному делу, а в работники имать неково".

Согласно ведомости о количестве "плотников у разных дел" при Адмиралтейском дворе в 1706 г. числилось 529 плотников, из которых один человек умер, пятеро были в бегах и 33 болели. Итого умерло 0,19 %, заболело 6,24 % и сбежало 0,95 % человек. Таким образом, процент умерших плотников в Петербургском адмиралтействе в 1706 г. намного ниже, чем в 1705 г. на воронежской верфи.

По царскому указу от 19 ноября 1706 г. в Петербург в 1707 г. должны были прислать на две перемены 30 тысяч человек, то есть по 15 тысяч в каждой "с тех мест, которыя к Питербурху ближе", а с остальных мест собрать на этих работников деньги, причем работников должны были приводить сами воеводы. Первая смена должна была работать с 1 апреля по 1 июля, вторая – с 1 июля по 1 октября. Велено было также из 15 тысяч – 9 тысяч отдать главе Канцелярии городовых дел, а 6 тысяч – петербургскому обер-коменданту. Кроме того, повелевалось тысячу человек прислать уже в середине декабря 1706 г. "к каменной ломке". Итак, можно заключить, что, во-первых, начиная с 1707 г. работные люди посылались в один только Петербург, во-вторых, видимо учитывая опыт прежних лет, их число было меньше на 10-16 тысяч по сравнению с прошлыми годами, и теперь они присылались только с ближних к Петербургу городов.

По указам от 11 декабря 1707 г. и 7 января 1708 г. о высылке работников на 1708 г. и от 26 апреля 1708 г. о том же на 1709 г. повелевалось прислать в Петербург уже 40 тысяч работных людей на две перемены по 20 тысяч каждая. Из каждой перемены 8 тысяч человек определялось Р.В.Брюсу, а 12 тысяч – обер-комиссару У.А.Сенявину.

Однако и в эти годы работные и мастеровые люди не присылались вовремя и в необходимом количестве. Так, У.А.Сенявин 20 мая 1708 г. писал в Преображенский приказ, что по высылке из городов в Петербург "каменщики и кирпичники многие не явились и по ведомостям стольников и дворян, которые их собрав, в Санкт-Питербурх отводили, те каменщики с дороги бежали". А 24 апреля 1709 г. Р.В. Брюс сообщал А.Д. Меншикову: "По наряду в нынешнее лето работным людям велено ко мне быть к городовому строению апреля к 1 числу 8000 человек, ис которых по нижеписанное число токмо пришло к нам 1569 человек", то есть почти через месяц после начала работ у строительства Петербургской крепости находилось от указного числа 19,61 % человек. А У.А.Синявин 26 июня писал ему же: "На заводех, государь, кирпичных у нас малолюдство, а на каменной ломке еще нет ни одного человека" и сообщал, что работных людей у него вместо определенных 12 000 человек – 6830 (56,91 %), из которых, первой перемены – 5579, второй – 751 человек и присланных от Р.В.Брюса 500 работников; 10 июля докладывал, что работных "первой и второй перемены в приходе" всего лишь – 3510 человек, то есть 29,25 % от назначенного числа работников. Кроме того, 18 июля после шлиссельбургского наводнения Р.В. Брюс отправил туда на ремонт больверков 1000 работных людей. Всего же в 1709 г. по данным С.П.Луппова вместо запланированных 40 тысяч в Петербурге работало лишь 10 374 человека (7448 – в первой смене и 3286 – во второй), что составило 25,94 % от определенного государем числа работников.

Нет данных о числе скончавшихся или заболевших работников за 1708-1709 гг., но некоторое представление о заболеваемости в эти годы может дать ведомость Р.В.Брюса от 25 июня 1709 г., по которой из 6928 бывших на Котлине о. урядников и рядовых разных полков, больных – 128 человек, что составляет всего 1,85 %.

Согласно указам генерал-адмирала Ф.М.Апраксина от 20, 27 мая и 22 июля 1708 г. рабочий день на верфи и других адмиралтейских объектах начинался в пятом часу утра и длился до 11, после чего наступал обеденный перерыв, длившийся летом 3 часа, весной и осенью – 2, а зимой – 1 час. Летом предписывалось работать до 19 часов и после получасового перерыва, до вечернего, пушечного сигнала, то есть до 21-22 часов, зимой рабочий день было короче. Таким образом, рабочий день длился не менее 13-14 часов. Видимо подобный распорядок дня был и у строителей Петербургской крепости и других городских объектов.

Царским указом от 31 декабря 1709 г. на 1710 г. также повелевалось прислать в Петербург 40 000 работников на две перемены по 20 тысяч. Из них 4 тысячи должны были предоставить Р.В.Брюсу, а 16 тысяч – У.А.Сенявину. Кроме того, из первой смены предполагалось выслать "наперед" к обер-коменданту – тысячу, а к обер-комиссару – 3 тысячи человек, которым предписывалось работать с 1 февраля по 1 мая. Но, как и в предыдущие годы, указаное число людей не присылалось. Так, одна лишь Московская губерния из надлежащих 15816, недослала 3753 человек (23,73 %). А с Казанской губернии из назначенных 5000 татар и чувашей было недослано 2682 человека, то есть больше половины (53,64 %).

Сведения о работавших в дельте Невы в 1710 г. немногочисленны. Так, по ведомостям петербургского коменданта полковника Дениса Бильса на 3 августа Кронверк строили 1335 "работных посошных людей", из которых больных – 79 (5,92 %), а в Адмиралтейской крепости работало 1027 человек; на 9 августа из 164 работных посошных людей, заготовлявших лес, больных было 27 человек (16,46 %); и, наконец, на 11 декабря в Адмиралтействе находилось 456 плотников.

Как известно, в 1709 г. в Лифляндии появилась "моровая язва" (чума), продолжавшаяся до весны 1710 г. В Петербург моровое поветрие не дошло, из-за срочно предпринятых мер предосторожности, таких как выставление застав, проведение карантинных мероприятий, запрет на передвижение и проч., однако из-за прекращения подвоза продовольствия, многие работные люди гибли от голода. (Сведения любезно предоставлены И.Г. Дуровым) Но губернатор пристально следил за состоянием здоровья жителей "парадиза", о чем говорят донесения к нему подчиненных. Так, согласно именной росписи петербургских больных "мужеска и женска полу" доктора Франца Густафа Шнедлера, на 5 октября 1710 г. заболевших было 85 человек, среди болезней чаще других назывались "огневая" и лихорадка. Поскольку в 1710 г. в городе насчитывалось свыше 8 тысяч жителей, то процент больных по этой росписи составил примерно 1,06 % от общего населения города.

По ведомости Р.В. Брюса за ноябрь 1710 г. в Петербурге умерло 15, а в Шлиссельбурге 11 солдат, итого – 26 человек; согласно же его декабрьскому донесению, в ведении У.А. Сенявина от "огневой болезни" умерло двое работных людей, и болело ею – 7 человек. Все же эти цифры не могут дать общей картины смертности солдат и работников, так как неизвестна общая численность находившихся в обоих городах полков и присланных к У.А.Сенявину людей. Следует также иметь в виду, что нам известна лишь небольшая часть документов того времени, и, вероятно, петербургский обер-комендант регулярно, может быть даже еженедельно, посылал губернатору отчеты о заболевших и скончавшихся в городе. Однако если учесть, что на Канцелярию городовых дел распределялось в одну перемену 16 тысяч человек, даже если реально было прислано на 24 % меньше (на сколько меньше работников было прислано с Московской губернии), то данные о двух умерших и семи заболевших составляют ничтожно малый процент. Естественно также предположить, что если бы работники и солдаты гибли сотнями или тысячами, то Р.В. Брюс вряд ли стал бы сообщать второму человеку в государстве светлейшему Римского и Российского государств князю генералу-фельдмаршалу и кавалеру А.Д. Меншикову о скончавшихся 26-ти солдатах и 2-ух работниках.

На 1711 г. предписывалось прислать в Петербург 40 тысяч работных людей на две перемены по 20 тысяч в каждой. Согласно ведомостям главы Канцелярии городовых дел, на 17 июня работников первой перемены было выслано – 17062 (85,31 %), по дороге сбежали или заболели – 2348 (33,25 % из высланных), скончались – 46 (0,27 %), пришли в Петербург – 14 668 (85,97 % из высланных и 73,34 % из указных), недосланы – 7094 (35,47 %). На 24 сентября всего работников, исключая наряда с Петербургской губернии, назначено было прислать – 30448, выслано – 28121 (92,36 %), по дороге бежало или заболело 3605 (12,82 % из высланных), умерло – 67 (0,24 %), прибыло в Петербург – 24449 (86,94 % из высланных и 80,30 % из указных), недослано – 5932 (19,48 %). Кроме того, на 24 сентября уже в самом Петербурге с работ бежали 958 человек.

На 1711 г. также повелевалось прислать в Петербург со всех губерний 2180 мастеровых людей (каменщиков, кирпичников, каменоломщиков, гончаров и черепичников). Из которых на 7 апреля было прислано 815 человек (37,39 %), к 17 июня – 1282 (58,81 %), к 1 сентября – 1485 (68,12 %). Итак, назначенное число мастеровых людей в 1711 г. не было прислано. Кроме того, по донесению У.А.Сенявина от 19 сентября, из этих 1485 человек, 34 – "присланы больные и дряхлые, а иные на работе заболели и по свидетельству лекарей, вылечить их невозможно". Таким образом, процент заболевших и, видимо, вскоре скончавшихся мастеровых людей – 2,29 %.

Видимо, на Адмиралтейское ведомство назначались отдельные наряды работных и мастеровых людей. Так, по государевым указам от 12 и 30 апреля 1711 г. повелевалось прислать туда к 1 июня на 3 месяца из Петербургской губернии 2032 работных людей. Однако по ведомости на 5 июня этих работников еще не прислали и "до присылки их в Адмиралтействе в Санкт-Питербурхе, в Ладоге и на Олонецкой верфи у карабельного строения работают плотники и работники" прежнего наряда – 2500 человек. В этой же ведомости сообщается, что к строению петербургской таможни было выслано 136 человек, из которых 45 плотников и 91 работник. Из этого числа по дороге один заболел и трое "на мосте потонуло".

В письме А.В.Кикина от 14 февраля говорится, что наряд мастеровых людей в Петербургское адмиралтейство составлял 2246 человек. По его же ведомости на 6 сентября в Адмиралтействе было работных людей – 2 448 человек, из которых больных – 335 (13,68 %) и плотников – 1005 человек, из них больных – 45 (4,48 %). По ведомостям Антипа Кушелева, на 25 сентября из адмиралтейских мастеровых людей 59 – беглых и 22 – умерших; на 14 ноября, присланных, которые "за старостми и за дряхлостми быть не годны" - 99 человек, а сбежавших – 291 человек.

По указу от 18 августа 1710 г. велено было выслать в Петербург на вечное житье 4720 мастеровых людей. Из них с Московской губернии – 1417 человек, Петербургской – 1034, Киевской – 199, Смоленской – 298, Казанской – 667, Архангелогородской – 555, Азовской – 251 и Сибирской - 299. В ведение У.А.Сенявина к строительству Петербургской крепости поступали 2500 человек, в Адмиралтейство – 1964. По ведомости У.А.Сенявина от 24 сентября 1711 г., из 2500 мастеровых было прислано 1825 человек (73,00 %), из них "с работ бежало" 106 человек. На 2 ноября того же года к Адмиралтейству на вечное житье было прислано 1456 человек (74,13 %).

Итак, сохранившиеся архивные документы о строителях Северной Пальмиры за первые восемь лет ее существования позволяют прийти к следующим выводам. Во-первых, в разные годы в Петербург определялось довольно различное число работников (от 20 до 40 тысяч на сезон). Во-вторых, в реальности число присланных и работных, и мастеровых людей всегда было меньше указн?го, вследствие чего их постоянно не хватало. Как показывают процитированные выше документы, прислать людей либо не могли вовсе, либо не успевали вовремя собрать нужное их число; были даже случаи, когда работные люди, набранные в той или иной местности, разбегались из-за нашествия неприятельской армии. Кроме того, некоторые заболевали, бежали или умирали по дороге уже на работах в Петербурге. Поэтому естественно предположить, что отвечавшие за те или иные объекты должностные лица старались сберечь имевшихся у них работников. Об этом свидетельствует, например, учреждение лазаретов, упоминаемых уже под 1704 г.

В-третьих, наличные исторические источники не могут дать общего числа погибших при создании петровского "парадиза" людей, а содержат лишь фрагментарные сведения. Процент смертности в них колеблется от 0,19 до 13,25 %, а заболевших – от 1,06 до 40 %. Но по этим сведениям невозможно вычислить общее число погибших или заболевших, поскольку, например, самый большой процент смертности (13,25 %) был в июле 1704 г. среди 1525 работников, присланных в Шлиссельбург из Каргополя, Белоозера и Ржевы Володимеровы, тогда как смертность среди присланных туда же в мае из Ржевы Володимеровы, Романова, Белоозера и с Олонецкой верфи 1267 работников составила всего 3 %. Всего же в Шлиссельбург по указу на 1704 г. должны были прислать 20 тысяч человек. Таким образом, у нас есть данные лишь о 14 процентах из определенного числа людей, по которым невозможно судить, какова была смертность всех бывших в Шлиссельбурге в 1704 г. работных людей. За первые восемь лет существования Петербурга сведения по всем работным людям имеются только за 1711 год, в котором по дороге в "парадиз" умерло 0,24 % человек, но неизвестно, сколько работников скончалось уже в самом городе.

Таким образом, цифры, приводимые иностранными описаниями и создавшие миф о сооружении Петербурга на костях его первых строителей, действительно, весьма и весьма завышены. Однако имеющиеся в нашем распоряжении документальные архивные материалы фрагментарны и не в состоянии дать обобщающих сведений о числе погибших при создании Северной столицы в ее начальные годы.
Рубрики:  история в миниатюрах

Экранизация "12 стульев" в Третьем Рейхе

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:49 + в цитатник
Знаменитый роман И. Ильфа и Е. Петрова «12 стульев» написан в 1928 году. Произведение получило большую известность. Однако мало кто знает, что прежде чем роман был экранизирован в СССР, за границей в разных странах было сделано 9 экранизаций, в т.ч. одна из них в Третьем Рейхе.


Вот полный список экранизаций романа (список составил пользователь pavl-i-n с форума rutracker.org):

1. Двенадцать стульев 1933 г., Польша/Чехословакия.
Первая постановка по книге. Т.к. поляки перенесли место действия романа в Польшу, то им пришлось придумать свою оригинальную завязку, не связанную с экспроприацией имущества. В дальнейшем этот сюжетный ход заимствовали многие другие постановщики, которые переносили действие "12 стульев" в свои страны.

2. Keep your seats, please (Пожалуйста, сидите!) 1936 г., Англия

3. 13 стульев(13 Stühle), 1938 г., Германия.
Немцы полностью заимствовали завязку у поляков. Но отказались от буффонады и внесли хеппи-энд (старания героя были вознаграждены, хоть не в виде сокровищ в стуле, но все-таки…). Ко всему немцы внесли свое новшество, а именно сцены с грезами "Остапа", взяв это на вооружение Марк Захаров впоследствии в своем фильме развернул великолепные песенно-танцевальные номера с А.Мироновым и Л.Полищук.

4. L'Eredita in Corsa (В бегах за наследством) , 1939 г., Италия
К сожалению, фильм, скорее всего, утрачен. Но... а вдруг.

5. It's in the Bag! (Дело в мешках), 1945 г., США.
американцы внесли еще и элементы криминального детектива.

6. Tretton stolar (Тринадцать стульев), 1945 г., Швеция

7. Тринадцать стульев 1957 г., Бразилия.
Рейтинг imdb у этого фильма значительно выше чем у предыдущих. Бразильцы сделали Остапа Бендера... девушкой - танцовщицей варьете. И внесение элемента флирта пошло фильму на пользу. Интересные шутки (бразильцы поставили один стул в приемную гинеколога, получилась забавная сцена "Какие же вы гинекологи любопытные, всё хотите посмотреть..."), в общем, очень неплохо.

8. Das Gluck liegt auf der Strasse (Счастье лежит на улице), 1957 г., ФРГ

9. Двенадцать стульев, 1962 г., Куба.
Это первая постановка, где завязка фильма по роману, а не по польскому фильму.

10. 12 стульев , 1966 г., СССР.
Первая отечественная постановка. Питерский телеспектакль.

11. Один из 13, 1969 г., Италия.
Тоже снят по польскому варианту, только в роли Остапа - красавица Шарон Тейт (это ее последняя роль). Здесь итальянцы, похоже за основу взяли немецкий 1938 г. (тот же хеппи-энд) и бразильский варианты фильма. Но здесь введена "конкурирующая фирма", что-то типа отца Федора, в виде женоподобного хозяина магазина, подслушавшего разговор о наследстве. И тетушкино завещание было гораздо более логично, чем в предыдущих "польских вариантах".
Фривольность в фильме просто хлещет через край, очень смешная сцена в театре, правда иногда буффонада раздражала.
Увлекаясь подобными сценами, авторы порой забывали о том, что герои должны таки искать… эти самые стулья.

12. Двенадцать стульев, 1970 г., США.
Комедия одного из самых смешных комиков - Мэла Брукса.
Фильм забавный, и, что удивительно, авторы старались держаться, хоть и в общих чертах романа. Немало забавных шуток, которых не было в романе, но они довольно неплохо смотрятся в фильме ("Улица Маркса - Энгельса - Ленина, бывшая улица Маркса - Энгельса - Ленина - Троцкого"). Мел Брукс - это всё-таки Мел Брукс. Но справедливости ради, стоит заметить, что всё-таки лучшие постановки - наши.

13. 12 стульев, 1971 г., СССР.
Наряду с фильмом Захарова – лучшая постановка великого романа!

14. Rabe, Pilz und dreizehn Stuhle (Рабе, Пилц и 13 стульев) , 1972 г., ФРГ, телесериал

15. 12 стульев, 1977 г., СССР.
Постановка Захарова получилась великолепной, ничуть не хуже фильма Л.Гайдая. Она - другая.

16. Mein Opa und die 13 Stuhle (Мой дедушка и 13 стульев) 1997 г., Австрия

17. 12 стульев , 2003 г. Россия, мюзикл.

18. 12 стульев, 2004 г., Германия.
Авторы сняли его как вневременной, хотя события происходят в 1927 г. Наряду с извозчиками присутствуют «Жигули», трамваи, стоят ларьки торгующие Кока-Колой. Игра Делиева очень сдержанная. Любопытный фильм.

19. 12 стульев, 2006 г., Россия.
В роли Остапа - Николай Фоменко. Впечатление, что авторы начали снимать фильм в полном убеждении, что в постановках Гайдая и Захарова уже сказано всё и сказать о романе больше нечего. Поэтому ставку сделали на актеров, занятых в этом фильме. Актеры просто играли свои узнаваемые образы. Предводитель дворянства в исполнении Олейникова смотрится как слегка помытый бомж из «Городка», отец Федор говорит мелкой скороговоркой Гальцева из «Кривого зеркала»…
Получился, скорей, не фильм-экранизация романа, а игра в фильм-экранизацию романа.

Однако, перейдём собственно к немецкой(точнее, австрийской) экранизации.

Имен Ильфа и Петрова в титрах "13 стульев" нет. То ли из-за авторских прав, то ли из-за еврейского происхождения Ильи Ильфа, то ли из-за идеологического противостояния Третьего Рейха и СССР. Сам сюжет был существенно переработан, что отразилось и в самом названии – 13 стульев вместо 12-ти. Тем не менее по сюжетной канве фильма легко определить первоисточник. Отдельно надо отметить, что раз фильм был выпущен на экраны, значит прошёл немецкую цензуру.

Сюжет фильма
Феликс Рабе, парикмахер, узнает о том, что его тетя Барбара умерла и оставила его своим единственным наследником. Бросив парикмахерскую, Феликс кидается за наследством, но, приехав в тетушкин дом, выясняет, что тетя завещала большинство вещей на благотворительность, а ему остались только тринадцать старинных стульев. Феликс раздосадован, но замечает напротив своего дома магазин торговли старыми вещами. Не долго думая, он отдает стулья туда, а ночью находит записку от тети, где она сообщает, что зашила 100 000 марок в один из стульев. Но владелец магазина, Алоиз Хофмайер, разумеется, уже продал все стулья. Начинаются долгие поиски. Алоиз соглашается помочь Феликсу, взамен на определенный процент от сокровища. Бурные поиски идут в домах людей принадлежащих к различным слоям общества. Раз за разом герои находят стулья, но те оказываются пусты. Последний стул, который действительно содержит деньги, находится в сиротском приюте. Но, как выясняется, деньги уже были найдены и старшая сестра приюта приняла деньги за чьё то благородное пожертвование. Рабе и Хофбауер обнаруживают что, остались ни с чем, однако вскоре, благодаря открытому Рабе средству для роста волос, оба богатеют.

Биография режиссёра
Эмерих Вальтер Эмо (имя при рождении - Йозеф Войтек Емерих (Josef Wojtek Emerich)) родился в австрийском городе Зеебарне в 1898 году. В 1919 году начал свою карьеру как актёр, а в 1927 году уже в качестве помощника режиссёра переехал в Берлин. В 1928 году снял свой первый фильм – драму «Медовый месяц» (Flitterwochen). После этого снял несколько мюзиклов и оперетт. В 1936 году в Берлине совместно с Паулем Хорбиргером(Paul Hörbiger) и австрийским консулом Карлом Кюнцлем(Karl Künzel) основал компанию Algefa-Film. В этом же году сменил имя на Эмерих Вальтер Эмо (Emerich Walter Emo). Позднее основал кинокомпанию «Эмо-фильм». После того, как в марте произошёл аншлюс Австрии и она присоединилась к Третьему Рейху, стал одним из основных режиссёров венской киностудии Wien-Film, где продолжал снимать лёгкие комедии. На студии Wien-Film его кинокомпания Emofilm сделала фильм «13 Stühle»(«13 стульев»), премьера которого состоялась 16 сентября 1938 года в Дрездене, 20 сентября в Вене и 18 октября в Берлине.
Вальтер Эмо снял только один пропагандистский фильм «Вена 1910» (1943 г.), где пытался обосновать необходимость аншлюса Австрии. Однако, фильм был признан слишком «австрийским» и был запрещён к показу в Австрии. В Германии же он вызывал мало интереса. После Второй мировой войны режиссёр снял ещё 5 картин. Умер в 1975 году в Вене.

Биография артиста, игравшего главную роль
Хайнц Рюманн (1902 - 1994) был известнейшим немецким актером прошлого века. Он родился 7 марта 1902 года в Эссене. Детство провел в городе Ванн, где его отец владел привокзальной гостиницей. В 1913 семья переехала назад в Эссен, где родители тоже управляли привокзальной гостиницей. Родители развелись в 1916 году, после чего отец покончил жизнь самоубийством. Мать с тремя детьми перебралась в Мюнхен. Там Рюманн ходил в школу, после окончания которой брал уроки актерского мастерства и уже в 1920 году получил роль второго плана в театре в Бреслау. В 1922 году он перебрался в театр в Ганновер, где выступал вместе с Лео Линденом. Женился в 1924 году на актрисе Марии Бергхайм (сценический псевдоним Мария Хербот). Первую роль в немом фильме "Немецкое материнское сердце" сыграл в 1926 году. После следующих ролей стал известным и получил роль в Берлинском театре с Марлен Дитрих. После сыгранной в 1930 году роли в фильме "Трое с заправки" стал очень популярен, и, наряду с Хансом Альберсом стал одним из любимейших немецких актеров.
Когда к власти пришли нацисты, Рюманн никак не обозначал свою политическую позицию, держался нейтрально. В 1938 году развелся с женой, по национальности еврейкой, пережившей нацистское время в Стокгольме. Позже его упрекали в том, что таким образом он себе спас карьеру актера, но, скорее всего, брак к этому времени просто распался. Тем более, что вскоре он женился во второй раз на Херте Файлер, дедушка которой был евреем. И этот факт привел к проблемам с властями. От этого брака у него родился сын Петер. Еще у него была длительная связь с Лени Маренбах, партнершей по сцене и, кстати, по фильмам "Образцовый супруг" и "Пять миллионов ищут своего наследника". Во времена нацизма он прославился как неполитизированная звезда, так, он был любимым актером Анны Франк, которая на стене своего амстердамского убежища повесила его фотографию из фильма "Рай холостяков"(1939).
Во время войны Рюманн все-таки частично поддался пропаганде третьего рейха. Он снялся в тридцати семи и был режиссером четырех фильмов. В частности, сыграл роль в одном комедийном фильме, отвлекающем население от ужасов войны. Или еще, он сыграл роль газовщика, подозреваемого в шпионаже, в одноименном фильме("Der Gasmann"). Фильм "Ковш для каминных щипцов" был в 1944 году запрещен цензурой за "неуважение к авторитетам", однако благодаря хорошим отношениям с властями Рюманну удалось представить фильм Герингу, который добился у Гитлера отмены запрета.
Как "государственного" актера Рюманна не призывали в армию, но он был на сборах, где научился управлять самолетом. Для режима он был гораздо важнее как актер, чем как солдат. До сих пор муссируются слухи, будто бы он служил в авиации во время второй мировой войны, однако это не так, у него была "броня": он был в списке, который Гитлер утвердил в 1944 году, так называемых, "особо одаренных" деятелей искусств, освобожденных от службы в армии.
26 марта 1946 году во время денацификации, постановили "не сомневаться в дальнейшей художественной деятельности г-на Рюмана", а до этого момента он не имел права выступать на сцене. В результате он добился разрешения ставить спектакли, и стал гастролировать с маленькой труппой. В 1947 году он основал компанию по производству фильмов Comedia, которая, после серии неудач, наконец, в 1953 году обанкротилась. И только с помощью режиссера Генриха Койтнера Рюману удалось вернуться в игровое кино, сначала сняться в фильме "Страх перед большими зверями", а потом в трагикомедии "Главарь из Кепеника", где он сыграл роль сапожника Вильгельма Войгта, отмеченную в 1957 году призом немецкой критики. В последующие годы он снимался в многочисленных различных по качеству игровых кинофильмах, всегда имея успех. В 1966 году он получил медаль от правительства.
В послевоенные годы он выступал также и в театре, например, в спектакле, поставленном Фритцем Котнером, "В ожидании Годо", в Мюнхенском камерном театре.
С 1960 по 1962 он выступал в Вене в Бургтеатре.
В последние годы жизни у Рюмана появилась страсть к художественному чтению, декламации. Особым успехом пользовались его рождественские чтения, демонстрируемые по каналу ZDF.
В 1980 году в программе "Звезды на манеже" Рюман встречался с клоуном Олегом Поповым.
В 1982 он опубликовал свою автобиографию.
Он был очень хорошим летчиком, совершал самостоятельные полеты вплоть до 80 лет.
Его последнее появление перед публикой было в 1994 году в одной передаче на телевидении, где публика приветствовала его громом аплодисментов как живую легенду и этом растрогала его до слез.
Умер Хайнц Рюманн 3 октября 1994 года в Ауфкирхене (Бавария) в возрасте 92 лет.
Рубрики:  история в миниатюрах

Слуги как хранители уклада дворянского быта

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:46 + в цитатник
Предлагаем вам небольшую зарисовку, иллюстрирующую, как господские слуги в царской России выступали хранителями уклада дворянского быта. Текст взят из книги Ю.М. Лотмана и Е.А. Погосян "Великосветские обеды".


Мир повседневных вещей, если на него глядеть с такой позиции,- самодовлеющая система. А значит, его можно пережить эстетически, независимо от прямого смысла. Так, в «Войне и мире» Толстой дает яркий пример автономного переживания языка, что создает возможность эстетического удовольствия от неприятного сообщения. Полковник-немец докладывает о том, что опасное поручение выполнено.
«- А коли про потери спросят? - Пустяки!- пробасил полковник,- два гусара ранено, и один наповал(Курсив Л. Н. Толстого.) сказал он с видимою радостью, не в силах удержаться от счастливой улыбки, звучно отрубая красивое слово наповал».
То же самое происходит, когда обед становится объектом эстетического осмысления. Обратимся к описанию обеда Стивы Облонского и Левина в «Анне Карениной».
- Мне все равно.
- Ну, в "Англию",- сказал Степан Аркадьич, выбрав "Англию" потому, что там он, в "Англии", был более должен, чем в "Эрмитаже". Он потому считал нехорошим избегать эту гостиницу».
По дороге в ресторан герои Толстого молчат, каждый погружен в себя. Но мысли Левина и Облонского совершенно разного свойства.
«Левин думал о том, что означала эта перемена выражения на лице Кити, и то уверял себя, что есть надежда, то приходил в отчаяние и ясно видел, что его надежда безумна, а между тем чувствовал себя совсем другим человеком, не похожим на того, каким он был до ее улыбки и слова: до свидания.
Степан Аркадьич дорогой сочинял меню».
Для Левина, который полностью поглощен мечтами о Кити, обед с его материальностью кажется пошлым, оскорбляющим высокое чувство. Для Облонского же поэзия заключается в самом обеде и каждая мелочь здесь приобретает ритуальный смысл.

Торговец решетами и пекарь Литография по рис. И. Щедровского. 1839г.
«- В "Англию" или в "Эрмитаж"?

«Когда Левин вошел с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния, на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича. <...>
- Сюда, ваше сиятельство...- говорил особенно липнувший старый белесый татарин с широким тазом и расходившимися над ним фалдами фрака.- Пожалуйте шляпу, ваше сиятельство,- говорил он Левину, в знак почтения к Степану Аркадьичу ухаживая и за его гостем. <...>
- Так что ж, не начать ли с устриц, а потом уж и весь план изменить? А?
- Мне все равно. Мне лучше всего щи и каша; но ведь здесь этого нет.
- Каша а ла рюсс, прикажете?- сказал татарин, как няня над ребенком, нагибаясь над Левиным.
- Нет, без шуток; что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал на коньках, и есть хочется. И не думай,- прибавил он, заметив на лице Облонского недовольное выражение,- чтоб я не оценил твоего выбора. Я С удовольствием поем Фрагмент литографии А. Орловского. 1820г. хорошо.
- Еще бы! Что ни говори, это одно из удовольствий жизни,- сказал Степан Аркадьич,- Ну, так дай ты нам, братец ты мой, устриц два, или мало - три десятка, суп с кореньями...
- Прентаньер,- подхватил татарин. Но Степан Аркадьич, видно, не хотел ему доставлять удовольствие называть по-французски кушанья.
- С кореньями, знаешь? Потом тюрбо под густым соусом, потом... ростбифу; да смотри, чтобы хорош был. Да каплунов, что ли, ну и консервов.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил себе удовольствие повторить весь заказ по карте: "Суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи..." <..>
- ...Сыру вашего прикажете?
- Ну да, пармезан. Или ты другой любишь?
- Нет, мне все равно,- не в силах удерживать улыбки, говорил Левин».
Мы видим, что в этом описании Толстой сталкивает сразу три разных позиции: Облонский и татарин ведут диалог посвященных, однако каждый переводит церемониал обеда на язык, который для него является чужим и потому дает возможность пережить этот обед эстетически. Татарин с нескрываемым удовольствием произносит французские названия блюд, но для Стивы это язык "идейный, он, напротив, щеголяет своим настоящим московским русским языком. 

Левин для них простак. «Каша а ла рюсс» - как к ребенку обращается к нему татарин. Левин же намеренно разрушает все условности аристократического обеда и потому снисходительно наблюдает за спектаклем, который разыгрывает Стива Облонский. Он намеренно подчеркивает, что здесь, в ресторане, он лишь потому, что «есть хочется», что предпочел бы щи и кашу. Но когда татарин доверительно и заговорщицки обращается к Стиве: «сыру вашего прикажете?», не может удержаться от улыбки.
Татарин, умело произнося французские слова, без сомнения, ощущает себя своего рода хранителем канона обеденного ритуала, его жрецом. Вообще люди, жили они в дворянском доме или прислуживали в трактире, как правило, ощущали именно себя хранителями уклада дворянского быта и были наиболее консервативны в случае, если господа пытались что-либо изменить.

Именно такой вспоминает Мария Каменская крепостную няньку своего отца - Ф. П. Толстого, графа, который не только тем, что он был профессиональным художником, но и всем укладом своего быта разрушал общепринятые нормы дворянского поведения. «Матрена Ефимовна царствовала в доме воспитанника своего деспотически: жалованье его отбирала до копейки и распоряжалась всем по своему усмотрению. Кормила графа сладко и одевала хотя по его вкусу, но по-барски»[Каменская М. Воспоминания. М. 1991. С. 23.].
Но особенно болезненно пережила она брак воспитанника с дочерью «коммерции советника».
«- Кто ты? Скажи мне, кто ты? Граф али нет? Коммерции советница!.. Купчиха значит?.. Ни одной ни княжны, ни графини не осталось?»[там же. С. 26]
До самой своей смерти не признавала Матрена Ефимовна новоявленную графиню хозяйкою и относилась к ней с «аристократическим» презрением. И даже во время наводнения в Петербурге, когда нужно было переносить в верхние этажи запас провизии, не доверила ей ключи.
«- На что тебе ключи?- крикнула она с своей кровати на маменьку,- Растащить все хочется? Вишь, новая хозяйка нашлась!.. Не дам я тебе ключей...»[там же. С. 94]

И. И. Панаев в одном из фельетонов цикла «Петербургская жизнь» рассказывает, как, задержавшись в Гатчине, он решил зайти в трактир и заказать «знаменитые гатчинские форели, которые красуются на картах у Дюссо и Данона и порция которых стоит чуть ли не больше рубля серебром».
«Я велел сварить мне форель просто без всяких приправ... через час форель явилась передо мною, но в каком виде, о ужас! Она была залита густым бланжевым соусом из взболтанной муки и горького масла с заплесневелыми каперсами и оливками и пересыпана петрушкой.
Ю. М. Лотман, Е. А. Погосян. Великосветские обеды
- Варвар ты эдакий!- вскричал я, обратившись к половому,-...разве не говорил я тебе, чтобы сварили форель без всяких приправ?
- Без этого нельзя-с, как же-с, помилуйте, все хорошие господа так кушают. Это голландский соус...»[Петербургская жизнь // Современник. 1857. Август. С. 302.]
Для Панаева, который немного свысока противопоставляет себя респектабельным дачникам, естественно видеть в изысканном и знаменитом блюде, коим так славятся рестораны в дорогой аристократической Гатчине, только горькое масло, смешанное с заплесневелыми каперсами и оливками. Половой же, который и не подозревает, что перед ним сторонник простоты и естественности, уверен, что именно он-то и знает, как должны есть «хорошие господа».
Для татарина, переводящего на французский язык заказ Степана Аркадьевича, претаньер - название, которое придает бытовому супу с кореньями иной, ритуальный смысл.

Серия сообщений "историческая реконструкция в контексте":
Часть 1 - Слуги как хранители уклада дворянского быта
Часть 2 - Военно-исторические хохмы. часть1
Часть 3 - Лестница троллей. (Норвегия)
...
Часть 8 - Обувь для викинга:)))
Часть 9 - Славянский музей "Ukranenland" в городе Torgelow (Передняя Померания. Германия)
Часть 10 - СТАРИННЫЕ РУССКИЕ УЗОРЫ


Гуслицы и Выг

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:43 + в цитатник
Гуслицы и Выг

Устойчивые традиции крестьянской письменности и книжности существовали в XVIII веке на русском Севере — в бассейнах Печоры, Мезени, Северной Двины, Пинеги. В Пушкинском доме (ИРЛИ) такие собрания, как Красноборское, Мезенское, Печорское, Пинежское, Северодвинское и другие, сплошь состоят из рукописных материалов, обнаруженных в крестьянской среде. Недаром Малышев назвал все это собрание «огромной крестьянской библиотекой прошлого». Записи на некоторых экземплярах свидетельствуют о принадлежности их крестьянам уже в XVI—XVII веках. На русском Севере выявлено «несколько родовых крестьянских библиотек, начало которых положено еще в XVII—XVIII веках (например, пинежских крестьян Рудаковых, Поповых, Вальковых, Мерзлых, печорцев Михеевых и др.)». Иные записи говорят о владении дорогостоящими книгами в складчину.
Старопечатными книгами, собранными у русских крестьян европейского Севера, существенно пополнилось собрание научной библиотеки Ленинградского университета. Большой массив их, несомненно, бытовал в деревне в XVIII веке. Об этом свидетельствуют, в частности, многочисленные рукописные добавления и еще более многочисленные владельческие записи. Особый интерес представляют записи на экземплярах Псалтыри, прямо свидетельствующие об использовании в учебных целях («По сей книге учатся», «по сей Псалтыри выучился Митрофан Яковлев»). В круг чтения крестьян входили и сочинения, направленные против старообрядцев. Это говорит о том, что грамотность и книжность на Севере выходила за пределы раскольничьей среды.

Большую роль в этом отношении сыграл Выго-Лексинский центр поморского беспоповского согласия: постоянный контингент переписчиков книг, хорошо оборудованный скрипторий (специальное помещение для переписывания), распространение литературы, обучение неграмотных крестьян и, наконец, создание новых сочинений, уставного, религиозно-нравственного и полемического характера — все это оказывало воздействие не только на старообрядческое крестьянство края, но и за его религиозными и географическими пределами.
В XVIII веке старообрядцы изготовляли богослужебные, учительные, житийные, церковно-полемические книги и учебники грамматики и риторики. Если первые два вида книг строго воспроизводились по древним рукописным или старопечатным (то есть сделанным до реформы Никона) образцам, то в других видах происходили частичные добавления или изменения либо создавались новые произведения. Житийная литература пополнялась жизнеописаниями видных деятелей старообрядчества, создавались свои сборники упражнений по риторике, но особенно активно увеличивался состав полемических сочинений. Старообрядчество дробилось на враждующие между собой направления, которые вступали в полемику на специально созываемых соборах,— эти споры записывались; составлялись обширные послания к единомышленникам или противникам. Все это распространялось в рукописях в крестьянской среде.
На Выге в XVIII веке развилась своя школа письма, получившая название поморского письма. Это был строгий полуустав, близкий к почеркам XVI века, украшенный киноварными инициалами с тонкими орнаментальными отростками, с характерными заставками, в которых органично соединялись особенности художественного оформления старопечатных книг с орнаментом народного прикладного искусства. Осваивая древнерусскую письменность, крестьяне вносили в ее оформление (как и в ее литературные формы — об этом речь пойдет ниже) свежую струю своих собственных художественных традиций с их местными особенностями. Конец 10-х — начало 20-х годов XVIII века — время становления своей писцовой школы на Выге — явился переломным и в развитии художественного оформления книг: с этого времени выговские художники, украшавшие книги, все больше обращаются к яркому прикладному искусству русского Севера, ослабляется прямое влияние типографских орнаментов.
Особенности поморского письма позволяют исследователям выявлять рукописные книги выго-лекинского происхождения в других регионах. Книги в скрипторий старообрядческого центра переписывались быстро и в большом количестве. Со второй четверти XVIII века рукописи из Выга распространялись среди крестьян Верхокамья, принося туда воззрения и книжно-письменную культуру этого общежительства. Через Верхокамье они получают дальнейшее распространение на Урале и в Сибири.

Движение старообрядчества способствовало увеличению числа вольных крестьянских школ грамотности. Особенно это было важно для глухих мест, отдаленных от церквей, школ, волостных контор, то есть от потенциальных учителей грамоты. В скитах создавались школы для мальчиков и девочек. Сохранились свидетельства о том, что грамотные старообрядцы ооучали и крестьянских детей, не имевших отношения к расколу. Например, крестьянин села Ильинского Пермской губернии Егор Щетников рассказывал в 1795 году, что во времена его детства на реке Сепыч жили скитами бежавшие из Москвы староверы, которые обучали окрестных крестьян (то есть живущих за пределами скитов) грамоте. А на реке Бердь (ныне Новосибирская область), близ деревни Беловой, в середине XVIII века в пустыни жил влиятельный расколоучитель Каллистрат, который не отказывался брать к себе детей для обучения грамоте.
Распространение старообрядчества в Верхокамье в течение XVIII века сопровождалось, как и в других районах, постоянным взаимодействием книжно-письменной культуры хранителей «старой веры» с культурой православного крестьянства, не порывавшего с церковью. Важным показателем процесса приобщения крестьян к грамоте служит большое количество книг, предназначенных для обучения. Среди находок археографов в деревнях Верхокамья: 197 малых или учебных псалтырей, 52 часовника, 29 канонников, 167 псалтырей следованных — именно эти книги «являлись после Азбуки (или Букваря) основными учебниками для десятков поколений русских людей, вплоть до времени Ломоносова», а в семьях старообрядцев сохраняли это назначение и позднее.
Наверное, немногие из читателей этой книги, да и из жителей Москвы и Московской области слышали о том, что в центральном районе страны едва ли не самым влиятельным центром крестьянской письменности была Гуслицкая волость Богородского уезда (Богородск — ныне Ногинск) Московской губернии — цитадель раскола так называемого поповского согласия. Название «Гуслицы», определение «гуслицкое» относилось тогда не к одной этой волости, а к большой территории по речке Гуслянке, входящей в современные Егорьевский и Орехово-Зуевский районы.

В Гуслицах грамотными были почти все крестьяне. Достигалось это тем, что в районе существовал не один десяток «самоходных» (то есть вольных, стихийных) школ. Рукописные книги гуслицкого письма и орнамента (он оформился стилистически в последней четверти XVIII века) «опознаются» так же легко, как и поморские, и свидетельствуют о наличии своего книгописного направления.
Гуслицкие певчие книги, в которых тщательно сохранялась традиция древнерусских, так называемых «крюковых» нот, расходились по всей стране. Их популярности способствовала не только грамотность гуслицких писцов и сохранение пения «по крюкам», но и нарядное оформление: богатый орнамент с народной яркостью палитры — красного, зеленого, синего и золотого цветов. Помимо орнамента, гуслицкие книги нередко украшались и миниатюрами.
Подобная же картина крестьянской книжности и грамотности сложилась в XVIII веке в районе Ветковско-Стародубских русских старообрядческих слобод и скитов (западная часть современной Брянской области, Гомельская, часть Витебской и север Черниговской области). Существенную роль в распространении книг в крестьянской среде сыграло возникшее здесь в XVIII веке старообрядческое книгопечатание. В Клинцах (недалеко от Стародуба, нынешняя Брянская обл.) в 80-х годах XVIII века было три типографии раскольников: Я. Железнякова, Ф. Карташева, Д. Рукавишникова. Начиная с третьей четверти XVIII века заказы старообрядцев выполняла типография Супрасльского Благовещенского монастыря (ныне — Белостокское воеводство Польши). До конца XVIII века в ней было отпечатано около 70 старообрядческих изданий разного характера: древнерусские и ранние старообрядческие произведения (литургические, исторические, назидательные, полемические, житийные и пр.). В их числе были сборники, содержащие до нескольких сот произведений очень разнообразного состава. Согласно позиции заказчиков Супрасльская типография стремилась в старообрядческих изданиях как можно точнее следовать московским — «дониконовым» — образцам печати. Часть книг повторяла выпущенные на Московском Печатном дворе в XVII веке, но немало было составленных заново сборников и произведений XVIII века.
Современный анализ владельческих записей на сохранившихся экземплярах супрасльских старообрядческих изданий показал, что крестьяне составляли основную группу их читателей. Ю. А. Лабынцев проанализировал 171 владельческую запись (разбросанность этих книг в разных собраниях библиотек, музеев и архивов делает эту подборку особенно представительной). Из 106 записей, имеющих прямое указание на сословную принадлежность владельца, 80 принадлежат крестьянам, 37 — купечеству, остальные — четырем мелким группам; кроме того, из 65 записей без указания на сословие, по косвенным данным, значительная часть принадлежала крестьянству. Записи на книгах свидетельствуют о том, что их читателями были не только раскольники: листы отдельных экземпляров XVIII века испещрены заметками, направленными против старообрядцев.

Среди напечатанных в Супрасле в XVIII веке изданий, как и среди рукописных книг Верхокамья, большую долю составляла учебная литература. Это были Азбуки, явно продолжающие традицию азбук и букварей XVII века; Псалтыри, нередко начинающиеся «Наказанием ко учителем, како им учити детей грамоте»; Часовники, учебное назначение которых также подчеркивалось в некоторых изданиях специальной статьей об «учителехъ иже учатъ младыхъ отрочатъ грамоте».

Издания западных старообрядческих и выполнявших заказы старообрядцев типографий распространялись и в других районах страны. В составе книг, бытовавших в крестьянской среде Севера, найдены издания XVIII века Супрасля, Клинцов, Вильны, Варшавы, Гродно и Почаева. В сибирских коллекциях встречаются списки с изданий Супрасля.
В своеобразное оформление крестьянских рукописных книг Ветковско-Стародубского района органично вошли поморский и гуслицкий орнаменты. Вот перед нами «Октоих» (книга церковного пения) на крюковых нотах, датируемый 1777 годом и происходящий из селения Злынка (Стародубский уезд, нынешняя Брянская область), который, по словам специалиста, «открывается прекрасной орнаментальной миниатюрой во всю страницу. Композицию составляют элементы поморского и гуслицкого орнамента, но интерпретированные достаточно оригинально и свободно». В том же орнаментальном стиле решены и инициалы — украшенные начальные буквы. Аналогичное взаимодействие стилей видно в художественном оформлении рукописи «Праздники на крюковых нотах», датируемой 1794 годом и происходящей из села Добрянки (нынешней Черниговской области) : в основе композиции также лежит поморский орнамент, обогащенный элементами гуслицкого филигранного узора.
Социально-экономическое развитие страны в XVIII веке (особенно во второй половине) создавало благоприятные условия для непосредственных контактов жителей разных районов крестьянской культуры. В этом отношении показательны данные о местах происхождения и работы крестьян, получивших в 1771 —1774 годах билеты на содержание ткацких гтанов в Московской губернии: дворцовый крестьянин упоминавшейся выше Злынки (Стародубье) Петр Васильев и крепостной крестьянин из Гуслицкой волости Герасим Матвеев владеют станами в наемных помещениях Преображенской слободы Москвы. В это же время владели гкацкими станами в Подмосковье и другие крестьяне из Злынки и Клинцов.

Северный и юго-западный районы крестьянской книжности и письменности послужили важными источниками распространения ее в Сибири. Это получалось и за счет самих потоков вольной и организуемой правительством колонизации, и в силу сохранения или установления связей после переселения. Важнейший факт развития русской культуры — движение крестьянской книжности и письменности на восток, за Урал, но мере освоения Сибири,— научное открытие последних десятилетий: «оказалось, что русские переселенцы везли с собой наряду с самым необходимым для первоначального своего устроения книги, книги и книги, а затем в своей многотрудной жизни на новых землях усиленно занимались перепиской книг и созданием своей собственной новой крестьянской литературы».
Крестьянская старообрядческая литература Урала и Сибири «в XVIII веке была обширна и многообразна». В ее составе — оригинальные произведения разных жанров: исторические повествования о старообрядческих центрах и их руководителях («описания о жизни претков наших»), сочинения по основным спорным вопросам поповских и беспоповских согласий раскола, различные послания, жития.
Влияние выговской школы на крестьянскую письменность, книжность и литературу было особенно велико в Зауралье. Кижский крестьянин Гаврила Семенович Украинцев (1675—1750 гг.) был сначала одним из руководителей Выгорецкого общежительства, а затем учительствовал в уральских скитах, где создал школу и библиотеку. Этот крестьянин вступил в публичный диспут по вопросам веры с инженером-католиком Беэром (будущим начальником Колывано-Воскресенских заводов). Развернутое изложение этого диспута Г. А. Украинцев написал в традициях выговской полемической литуратуры. В свою очередь, один из основателей выговской литературной школы, Семен Денисов, откликнулся на гибель на Алтае брата Украинцева — Терентия «Словом», строго выдержанным в канонах выговской риторики. А на смерть самого Гаврилы талантливый плач написала его сестра, жившая на Лексе.
Но сибирская крестьянская литература XVIII века знала и стиль, заметно отличающийся от торжественной риторики Выга и Лексы. Ялуторовский крестьянин Мирон Иванович Галанин, автор исторических, полемических и эпистолярных произведений, написал в 1774 году послание к другу С. И. Тюменцеву в живой манере, близкой к разговорной, почти лишенной традиций древнерусского стиля. Это эмоциональный, даже страстный рассказ о борьбе сибирских старообрядцев со времен Аввакума до середины XVIII века, в котором собственные наблюдения сочетаются с материалами документов. Послание, рассчитанное на широкий круг читателей, стало известно не только адресату и сохранялось в скитских собраниях рукописей разных районов Сибири.

Влияние Ветковско-Стародубского района крестьянской культуры сказывалось больше на Алтае и в Забайкалье, где были поселены в 60-х годах XVIII века десятки тысяч крестьян из этого района. Сохранились прямые свидетельства источников о том, что всю службу в своих потайных часовнях «поляки» (так называли на Алтае русских крестьян-старообрядцев, выходцев с территории Польши) отправляли по старопечатным книгам. Влияние Ветки и Стародубья не ограничивалось тем запасом книг, рукописей и традиций, который был принесен с собой переселенцами.
Связи продолжали поддерживаться и после переселения. Существенную роль в этом отношении играли поездки отдельных крестьян с Алтая в Черниговскую губернию и приезды священников Стародубья на Алтай. Так, крестьяне деревни Староалейской Семипалатинского уезда писали, что к ним «приезжал священник Стародубских слобот Никита Иванов, изправлял всяки... требы... И 1764 года ездили сами и привезли священника Стародубских же слобот Ивана Семеновича...» Аналогичные связи устанавливаются у крестьян-старообрядцев Алтая с Иргизскими раскольничьими монастырями Саратовской губернии. Между «поляками» Алтая и ветковско-стародубскими выходцами, поселившимися в Забайкалье, также осуществлялись личные и общинные связи — поездки, письма.
О том, какие библиотеки формировались на Алтае в результате непосредственного привоза книг с мест выхода, переписывания их, а также личных и религиозно-общественных контактов с центрами европейской части страны, свидетельствуют современные находки археографов. Так, например, в крестьянских домах обнаружены рукописный сборник XVI века, включавший «Судный список» Максима Грека, Виленская псалтырь 1575 года, отпечатанная Петром Мстиславцем (учеником Ивана Федорова), первое издание Соборного Уложения 1649 года и многое другое.

У забайкальских крестьян-старообрядцев «круг необходимых» служебных и четьих книг, изданных еще до раскола, имелся в каждой семье, неукоснительно хранился в каждом поколении и передавался от отцов детям, по мере возможности пополняясь другими старообрядческими книгами или рукописями. Территориальное собрание книг, приобретенных археографами в крестьянских селениях этого района, включает издания конца XVI — начала XVII века. Многие из них имеют владельческие записи.
В круге чтения сибирского крестьянства XVIII века видное место занимали сборники — «излюбленный тип рукописной (а с конца XVIII века — и печатной) книги в старообрядческой среде». Вырабатывается «особый вид сочинения — тематический подбор выписок и мелких произведений», как разнообразной древнерусской, так и новой старообрядческой литературы .
Как мы видим, старообрядческие центры и целые районы крестьянской письменности и книжности не были просто хранителями (в силу своей замкнутости, как это иногда утверждается в литературе) архаичного слоя культуры. Письменная и книгопечатная традиции XVI— XVII веков получают в этой среде в XVIII веке свое развитие, тесно связанное с особенностями духовной и материальной жизни крестьянства. Важной чертой этого развития была связь между разными, в том числе очень отдаленными, районами. Связь выражалась и в прямой преемственности при возникновении отдельных центров, и в обмене полемическими, нравоучительными и сугубо личными посланиями, в снабжении книгами и в поездках отдельных лиц. Замкнутость крестьянской старообрядческой культуры была относительна. Не только из-за связи между районами, но и в силу выхода на остальное, православное крестьянство.
Исследователи отмечают влияние старообрядческой письменности на нестарообрядческую рукописную литературу в местах широкого распространения раскола. При анализе состава сохранившихся крестьянских рукописей нередко трудно разделить их на старообрядческие и нестарообрядческие, поскольку раскольники широко пользовались многообразием духовной литературы, приемлемой и для остальных православных крестьян, лишь выбирая из нее наиболее близкие им сочинения или отрывки религиозно-догматические, нравоучительные, обрядовые и особенно эсхатологические. «Вместе с тем памятники патристики, жития святых, апокрифы, нравоучительные легенды и притчи из Пролога, Великого Зерцала и т. п. одинаково читались как старообрядцем, так и религиозно настроенным православным крестьянином» .
Православным крестьянам, не порывавшим с официально признанной церковью, не было надобности переписывать литургическую (то есть предназначенную для церковной службы) литературу. Однако и в их среде встречаются переписчики духовно-нравственных сочинений. Так, сибирский крестьянин из деревни Тугозвоновой Михаил Кузнецов в июле 1774 года «списал» два сборника текстов из Ефрема Сирина, Иоанна Златоуста и пр., о чем свидетельствуют его собственные записи на этих рукописях. По-видимому, он сам был и составителем этих сборников. Один из сборников — на 48 листах — был переписан этим крестьянином поздним полууставом за 7 дней. В книжности и письменности нераскольничьего крестьянства светская литература занимала большее место, чем у старообрядцев. Активно переписывались летописи, сочинения о Куликовской битве, о Смутном времени, о взятии Нарвы в 1704 году и другие исторические тексты. Переписывали для себя и на заказ, для продажи. В круг чтения и переписывания крестьян входили также беллетристические повести, басни, произведения демократической сатиры XVII—XVIII веков. Принадлежность рукописных книг светского характера с пометами крестьян-владельцев и крестьян-переписчиков к разным собраниям страны свидетельствует о широте распространения чтения такого рода.
Поездки с торговой целью зажиточных крестьян и отходничество крестьян разного достатка создавали дополнительные возможности для приобретения печатных и рукописных книг. Надписи на книгах говорят, например, о покупке крестьянином Ростовского уезда в 1766 году книги в Выборге.

Только в одной коллекции А. А. Титова, собиравшего рукописную книгу преимущественно на территории Ярославской и Костромской губерний, находится несколько списков переводных романов, принадлежавших крестьянам или переписанных ими самими. К этой же коллекции принадлежит часть библиотеки крестьянина Петра Семеновича Меркурьева, состоявшей из переписанных им самим в конце 80-х — начале 90-х годов XVIII века книг (не менее 25 экземпляров) и включающей отечественную и переводную светскую литературу.
Об органичном включении в круг чтения крестьянства светской повести к концу XVIII века свидетельствует появление крестьянских редакций некоторых произведений этого жанра. Недавно выявлены, например, две крестьянские редакции «Повести о царе Аггее» этого времени. Автор одной из них (так называемая «редакция со скоморохами») использует широко известный сюжет как основу для собственного сочинения, существенно переработав ряд эпизодов. Переработанные эпизоды отмечены занимательностью изложения, снабжены многими живыми деталями. Вторая крестьянская редакция повести носит следы устного пересказа, причудливо сочетающиеся со стремлением сделать текст книжным.
Для крестьянской культуры характерно, как было показано выше, тесное взаимопроникновение книжности, письменности и литературы. Среди книг, обращавшихся в крестьянской среде и формировавших мирские или личные библиотеки, большую долю составляли рукописные; в то же время рукописи эти в значительной части создавались на основе книжной печатной продукции предшествующего периода, воспринимая нередко и оформление ее. Книгописная деятельность сопровождалась отбором различных произведений и отрывков из них соответственно интересам и взглядам крестьянина-переписчика или крестьянина-заказчика, объединением этих сочинений и фрагментов в сборниках и граничила с литературным процессом, который предполагал, в свою очередь, обширное цитирование авторитетов. В крестьянской книжности и письменности сохраняется в XVIII веке тесная связь с древнерусской литературной традицией. Последняя входит органично и в создание крестьянскими авторами новых литературных произведений, обогащенных фольклорными традициями и живым повествованием о событиях местной жизни, религиозных спорах и исканиях.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Отношение к старшим

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:42 + в цитатник
Марина Громыко. Мир русской деревни


В основе взаимоотношений между поколениями в крестьянской среде лежало уважение к старшим — к родителям, к дедам и прадедам, к старикам в общине. «В крестьянстве здешнем родители очень чадолюбивы, а дети послушны и почтительны. Не видано еще примеров, чтобы дети оставляли в пренебрежении отца или мать устаревших»,— писали из Тульской губернии на рубеже XVIII—XIX веков. Уважительное отношение к родителям и к старшему поколению в целом прослеживается по источникам по всей территории расселения русских, хотя уже в XVIII веке, а особенно в XIX веке отмечалось некоторое ослабление авторитета стариков. Но общественное мнение резко осуждало лиц, позволивших себе непочтительное отношение к старшим.
«Прошу вас, вселюбезные мои детушки и невестушки,— писал в 1797 году в частном письме крестьянин Семипалатинского уезда Худяков,— почитайте свою родительницу и во всем к ней повиновение и послушание и без благословения ея ничево не начинайте, отчево будете от Бога прославлены и от людей похвалены...».

Крестьянская нравственность, все нормы поведения требовали безусловного уважения родителей на протяжении всей их жизни. «Дети обязаны родителей во всем слушаться, покоить и кормить во время болезни и старости»,— сообщал о представлениях крестьян житель Орловской губернии в самом конце XIX века.
До выделения из отцовской семьи в самостоятельное хозяйство сын должен был подчиняться родителям во всех делах — и хозяйственных, и личных. При этом делами сыновей занимался преимущественно отец, а дочерей — мать. На дочерей безусловная родительская власть распространялась до выхода замуж. Отец решал вопросы об отдаче сына в ученье, внаем, об отправке на сторону на заработки. Сын, а тем более — дочь не могли оставить отчий дом произвольно. Браки заключались по воле родителей. Иногда даже по принуждению; но по большей части обоюдное согласие молодых должно было непременно сопровождаться одобрением родителей. Свадьба, как правило, не проходила без благословения родителей. В случае их смерти благословляли крестные отец и мать .
Считалось, что сын или дочь не имеют права противоречить отцу. Если родители обращались к своей общине или в волостной суд с жалобой на непокорность сына или дочери, дело, как правило, решалось однозначно в пользу старших. Так, житель Пошехонья отмечал: «За непочтение детей родители могут обращаться в волостной суд, который без разбирательства, только по жалобе родителей, наказывает непокорных детей».

Степень подчинения детей родителям резко менялась с выделением сына или выходом замуж дочери. Отец и мать практически теряли власть над ними, по крестьянским представлениям. Вот тут-то и выступала уже в чистом виде нравственная основа их отношений — уважение, любовь, забота, стремление поддержать и обеспечить старых и больных родителей. И в этот период тоже общественное мнение деревни и ее юридические обычаи были на стороне родителей.
«Дети, достигнув совершеннолетия, должны покоить и ухаживать за родителями в их старости и давать им приличное содержание и всегда оказывать им почтение и повиновение. На обязанности детей - честно похоронить родителей и поминать их» — так это было принято в Ярославской губернии. У русских крестьян на Алтае в неписаном, обычном праве этот вопрос решался тоже однозначно: дети обязаны содержать родителей, если они «не способны содержаться собственными трудами».
Религиозно-нравственная основа взаимоотношений двух поколений в семье особенно четко проявлялась в крестьянских представлениях о значении родительского благословения и родительского проклятья. «Родительскому благословению здесь придают громадное значение»,— решительно утверждал корреспондент Этнографического бюро из Ярославской губернии в 1900 году. Он рассказывал, в частности, как один из крестьян села Пречистого Карашской волости, вернувшись с дальних заработков, не застал своего старика отца в живых — не успел получить от него благословения. С тех пор прошло пять лет, но он продолжал горевать, и всякую неудачу, которая его постигала, объяснял тем, что не получил родительского благословения.
Родительское благословение давалось перед свадьбой (когда начинали собираться в церковь, родители благословляли иконой), перед отъездом в дальнюю дорогу, перед смертью отца или матери (на всю оставшуюся жизнь детей). Его получали и просто перед каким-либо ответственным или опасным делом. Наблюдатель из Вельского уезда (Вологодчина) рассказывал, что даже сын, у которого были плохие отношения с матерью, уходя в бурлаки, просил у нее благословения. «Даром что в ссоре жили, а попросил благословенья: не смел без его уйти»,— говорила мать.

Крестьяне придавали большое значение и молитве отца или матери за детей. «Сила родительской молитвы неотразима»,— утверждал житель села Подбушка Жиздринского уезда Калужской губернии. «Молитва родителей и со дна моря поднимет»,— вторит ему крестьянин Ф. Е. Кутехов из Егорьевского уезда Рязанской губернии.
Человек же, получивший проклятье кого-либо из родителей, ожидал для себя тяжелые беды и несчастья. На проклятого родителями все смотрели как на отверженного. Широко ходили в народе рассказы, в которых даже почти случайно, по мелкому поводу, произнесенное матерью слово «проклятый» или «проклятая» отдавало того, кому оно относилось, во власть нечисти.
По крестьянской этике, уважения были достойны не только родители, но и старшие вообще. В семейном застолье лицам пожилым, а тем более престарелым, предоставлялось почетное место. Их с почтением приветствовали при встречах на улице. Детям прививалось понятие об уважении к старшим с ранних лет. Существенную роль в этом играли сказки и бывальщины религиозно-поучительного характера, до которых так охочи были сельские жители. В сказке «Иван, крестьянский сын», например, герой, нагрубивший старухе, терпит неудачи; а когда, одумавшись, просит у нее прощенья, то получает от нее очень важный совет. Часто такие назидательные истории рассказывались как реальные происшествия с указанием на тех, кто видел это своими глазами).
Невозможно даже бегло перечислить все те случаи, в которых обращались к мнению и совету стариков в общине. Вот передо мною присланные в Географическое общество в середине прошлого века (до реформы 1861 г.) записи внимательного наблюдателя жизни крепостных крестьян пяти селений Бобровского уезда Воронежской губернии - Василия Емельянова. Крестьяне этих трех деревень (Сабуровка, Ивановка, Никольская) и двух сел (Масловка и Михайловское) были помещичьими. У них регулярно собирались сходки общины — при выборах на разные мирские должности, при рекрутском наборе и пр. Община вершила и суд в сравнительно мелких делах. На сходку шел старший член каждого семейства. В тех случаях, когда не считали необходимым созывать сходку «общества», дела решались несколькими стариками — «больше уважаемыми за беспристрастие людьми». Они обстоятельно обсуждали каждый вопрос; если расходились во мнених — решали большинством. В частности, при семейных разделах, если кто-то обращался к миру, староста созывал «несколько стариков, отличающихся от других беспристрастием» (АГО — 9, 63, л. 58 об.— 60).

О влиятельности на сходках общин стариков, «пользующихся особым уважением», рассказывалось и в записях из другого уезда Воронежской губернии — Валуйского. Если сходка приговаривала виновного просить прощения, он просил его у стариков и у обиженного. А вот, например, в деревне Мешковой (Орловский уезд Орловской губернии) был «общественный суд» стариков. Автор корреспонденции сообщает, что такие же суды есть «и в других деревнях нашей местности». «Общественный суд» выбирали тогда, когда всем сходом сразу нельзя было решить дело, нередко он предшествовал сходке. Суд этот состоял из четырех крестьян с хорошей репутацией, не моложе 45—50 лет и старосты. Задача суда была в том, чтобы не допустить по возможности односельчан с жалобой друг на друга к начальству, рассудить спор своими силами, внутри общины. Суд стариков рассматривал здесь, как и в других местах, спорные случаи семейных разделов, драки, потравы, оскорбления, нарушения запретов работать в праздничные дни.
Срок начала жатвы устанавливался стариками; они же были советчиками и по другим хозяйственным вопросам. Но если внешние проявления уважения — приветствие, уступка места, усаживание в застолье, внимательное выслушивание относились обычно ко всем пожилым людям без исключения, то обращение за советом или третейским решением спора четко связывалось с индивидуальными качествами старика: добросовестностью, беспристрастием, талантом в конкретном деле, особенным знанием и чутьем в отношении природы.
Даже беглое соприкосновение с разными сторонами нравственности крестьян открывает сложнейший мир представлений, обычаев, отношений. К сожалению, мы почти совсем забыли о нем, об этом мире— о нравственных основах народной жизни. Определив, что в революционной политической мысли крестьяне не достигли искомых высот, мы высокомерно отвернулись заодно и от глубоких, тонких и вечных истин правды, от тех повседневных проявлений ее, которыми так богат был крестьянский опыт.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Трудолюбие

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:41 + в цитатник
Марина Громыко. Мир русской деревни



Общественное мнение крестьян высоко оценивало трудолюбие как важнейшее качество человека. Оно воспитывалось в крестьянских детях с малых лет.
В. И. Семевский, обобщив все использованные им описания губерний конца XVIII века, заметил: «Несомненным достоинством русских крестьян было трудолюбие. По мнению самих крестьян, если ребенок «из-малолетства» не приучался к сельскохозяйственным занятиям, то в дальнейшем он уже не имел к ним «усердствующей способности».
Трудовое воспитание органично входило в семейную жизнь и хозяйственную деятельность семьи. Дети постоянно наблюдали за занятиями старших и охотно подражали им. Но было и целенаправленное обучение, задачи которого вполне осознавались крестьянами. В 1772 году крестьянка-вдова Томской губернии «объявляла» в местной судной избе, что имеет «при себе сына Федора,... коего-де к хлебопашеству и домовому заведению научить некому», и потому просила разрешения переселиться вместе с сыном к деверю, так как трудовое воспитание мальчиков считалось обязанностью отца или других взрослых мужчин семьи. Когда приемные родители отчитывались перед сходом в выполнении своих обязанностей, подчеркивали, что приемышей «по старанию» приучают «к домоводству и хлебопашеству весьма порядочным образом».

В народной педагогике складывались свои приемы воспитания. Мальчиков начинали приучать к работе с 9 лет (данные из Орловской губернии, конец XIX века). Первые поручения были — летом стеречь лошадей, загонять свою скотину из общего стада на двор, пригонять гусей и т. п. С 11 лет обучали садиться верхом на лошадь. В этом же возрасте дети начинали «скородить» — участвовать в бороньбе пашни («скорода» - борона). Мальчик, правящий лошадью при бороньбе, назывался борноволок (бороноволок). Достижением возраста бороноволока гордились - и сам мальчик, и семья. «Свой бороноволок дороже чужого работника»,— утверждала пословица.
На четырнадцатом году на Орловщине начинали учить пахать, брали на сенокос подгребать сено, поручали водить лошадей в луга. На семнадцатом году подростки учились косить: сначала только чечевицу и некоторые другие культуры. А на восемнадцатом — траву, рожь, овес. И только на девятнадцатом году их допускали навивать на возы сено и зерновые: здесь требовалась мужская сила. В это же время учились «отбивать» косу, то есть острить холодной ковкой лезвие косы. На девятнадцатом году парень мог уже сам сеять рожь, овес, гречиху. Полноценным работником он считался здесь на двадцатом году, хотя с восемнадцати лет мог быть женихом и имел право участвовать в сходках своей общины.
Вся многоступенчатая семенная школа включала поощрения, похвалы, рассказы о старших, опытных работниках. Параллельно обучались ремеслам: на одиннадцатом году мальчики вили «оборки» — бечевки для лаптей, поводки для лошадей и др.; на шестнадцатом - плели лапти. В каждой местности в этих работах был свой уклон — обработка дерева или кож, плетение и т. д.

У девочек на первом месте стояло обучение домашнему мастерству. На одиннадцатом году учили прясть на самопрялке; на тринадцатом - вышивать; шить рубахи и вымачивать холсты — на четырнадцатом; ткать кроены — на пятнадцатом или шестнадцатом; устанавливать самой ткацкий стан — на семнадцатом. Одновременно в 15—16 лет девушка училась доить корову; на шестнадцатом году выезжала на сенокос грести сено, начинала жать и вязать в снопы рожь. Полной работницей она считалась в 18 лет. К этому времени хорошая невеста в Тверской губернии должна была еще уметь испечь хлеб и стряпать. Ценилось также владение всеми стадиями обработки льна на волокно (таскать, стлать, мять, трепать, спускать, чесать), знание сортов холста, умение подобрать берди (гребни в ткацком станке) соответственно желаемому виду ткани.
Крестьяне резко осуждали лень, неумелое или недобросовестное отношение к труду. Житель Шадринского уезда Пермской губернии Андрей Третьяков так писал в 1852 году: «Похвальная черта в характере жителей — общественность и соревнование к своевременному отправлению полевых работ». «Господствующие добродетели суть: трудолюбие и воздержание от хмельных напитков,— продолжает он.— Гласно и колко смеются все над тем, кто по своей лености затянул пар, то есть в надлежащее время не вспахал, или кто зимней порой не успел окончить молотьбу до талицы».
На общих сенокосах, на помочах и других коллективных работах проявлялись сообразительность и ловкость каждого, сила и виртуозность в отдельных приемах. Да и по результатам работы крестьянина можно было наглядно судить о его умелости, сноровке и в ведении хозяйства, и в других, существенных для репутации занятиях. Так, мнение односельчан о девушке как о работнице, непременно учитывающееся при выборе невесты, складывалось не только при наблюдении за ее работой. У всех на виду была ее одежда собственного изготовления, украшенная в праздничные дни сложным рукоделием. В некоторых местностях осуществлялся и специальный осмотр женщинами девичьего рукоделия — например, на выставках невест, а также на «перебасках» — соревновании нарядов в доме у молодой.
На посиделках нередко обыгрывалось умение девушки управиться с разными делами по дому. Когда, скажем, парни выбирали в игре одну девушку, остальные девицы задорно пели:

Благо бесова урода Со
двора сволокли. Не ткаха
была, Не шелковница, Не
по воду хожайка, Не щей
варея, Не хлеба печея.
Испечет — сожгет, Сварит —
прольет, Принесет на
стол, Не поклонится,
Не поклонится, Отворотится.

На это парни отвечали:

Не тужи, мати, об этом, не печалься!
Мы станем учить-переучивать,
Мы станем качать-перекачивать.
У нас будет пряха, у нас будет ткаха,
Шелковница, полушелковница,
По воду хожайка, щей варея,
Щей варея, хлеба печея,
Испечет — не сожгет, сварит — не прольет.
На стол принесет — поклонится,
Поклонится, не отворотится.

Во многих играх крестьянские дети и подростки очень точно подражали разным видам работ. Иногда такие игры возникали из непосредственного наблюдения, проходили рядом с действиями взрослых. Но чаще это были давно сложившиеся игры по определенным правилам, хорошо известным большинству участников. Импровизация всегда дополняла строгую схему игры.
Такой была, например, деревенская игра «в конопле», охватывавшая обычно ребятишек 4—8 лет. Двое постарше изображали «мать» и «дочь»; остальные ложились на траву рядком, представляя надерганную коноплю. Игра относилась к такому этапу в реальной обработке конопли, когда после обмолота снопы долго мочили в воде, потом вынимали, просушивали на воздухе и для завершения сушки складывали в бане, которую надо было протопить несколько раз. В игре «мать» и «дочь» «откачивали коноплю» от воды, беря лежащих детей за руки и за ноги и раскачивая их, к полному удовольствию малышей. «Мать» отправляла «дочь» затопить баню, предостерегая, «чтобы она была осторожна и не зажгла конопле». Но «дочка» все-таки нечаянно «зажигала конопле». «Мать» гонялась за нерадивой, чтобы наказать ее и т. д.
Над теми из подростков, кто не овладел мастерством, соответствовавшим, по местным представлениям, возрасту, начинали насмехаться. Существовали насмешливые прозвища для неумелых, прочно вошедшие в речевой оборот.

Подростков, которые не умели плести лапти, дразнили безлапотниками, смеялись над ними. Крестьянин, который не умел сплести лапти, считался последним человеком.
Девочек, не научившихся в положенный срок прясть, дразнили непряхами. Не умевших «выткать кроены»— ниткахами, самостоятельно поставить стан «без подсказки матери» — бесподставочными. Насмешливые прозвища получали также те, кто оказывался последними при завершении некоторых видов коллективных работ. Так, на помочах по вывозке навоза последнего возницу называли «кила», «бабушка-роженица», «поскребеня», «помело»; иногда произвище оставалось на весь год: «кила годовая на тебе — целый год будешь последним».
«Требуя от каждого человека определенных личных деловых качеств, общественное мнение возвышало тех людей, которые приносили пользу не только себе, но и другим,— отмечает исследовательница культуры и быта русского населения Приангарья Л. М. Сабурова.— Это можно видеть на отношении общества к знатокам и хранителям заповедей народного календаря — необходимого руководства в производственном быту крестьян... Наиболее общие сведения из народного календаря были достоянием всех крестьян, но систематическими знаниями в этой области обладали лишь немногие. Такие люди были широко известны окрестному населению, которое в необходимых случаях прибегало к их помощи».
Духовной основой трудолюбия служило прочно укоренившееся в крестьянской среде христианское представление, что труд благословлен Богом. В повседневности оно проявлялось, в частности, в пожеланиях, которые адресовали работавшему: «Бог в помочь!», «помогай Господь!» Существовало немало приветствий и пожеланий, считавшихся уместными только при определенных занятиях. Нередко им соответствовали определенные ответы. Подойдя к сеющему в поле зерно, говорили: «Здорово! Зароди Бог на всякия души!» В ответ раздавалось: «Спасибо! Дай Бог!» Возившим хлеб встречные кричали: «Возить не перевозить вам!» Им отвечали: «Благодарим покорно».
Войдя в избу, где хозяйка «снует кроены», то есть работает на ткацком стане, женщина говорила: «Здорово! Что застала, то нуток!» - то есть чтобы с клубка нитки не убывали. В ответ: «И тебе того же, кумушка, дай Бог!» Пожелания могли быть и шутливо-отрицательными: «Прямина в лес, а кривизна в кроены». На них обижались, только если сказано было зло. Девушке, сшившей себе обнову, желали: «Обновить девицей, износить молодицей!» .
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Просить прощения

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:39 + в цитатник
Марина Громыко. Мир русской деревни


Человек, который затаил обиду и собирается мстить за нее, не встречал сочувствия в крестьянской среде. «Мщения русский народ почти не понимает»,— записал С. Я. Дерунов, один из очень внимательных собирателей этнографических материалов, в конце XIX века. Признавали либо непосредственную и открытую реакцию на обиду, либо прощение вины. В умении простить некоторые крестьяне достигали больших нравственных высот.
Заметным средством очищения нравственной обстановки в деревне служили обычаи просить прощенья при определенных обстоятельствах. Обычаи эти были приняты как в личных и внутрисемейных делах, так и в общине в целом.
Если крестьянин уезжал куда-то надолго, при прощанье с близкими он просил' у них прощенья. Нередко при этом низко кланялись каждому из провожавших. Смысл обычая был в том, чтобы в разлуке не тяготило сознание вины, чтобы оставшиеся «не поминали лихом», чтобы очиститься от грехов перед испытаниями, которые, возможно, ожидали в дальнем пути.
Такой же смысл вкладывался в обычай, принятый у женщин, чувствующих приближение родов,— просить прощенья у всех членов гемьи, низко кланяясь им в ноги. В некоторых местах (материалы Орловского уезда) и муж и жена считали нужным просить прощенья у мира в том случае, если женщина долго не могла родить. Собирали ближних соседок — только женщин; муж молился перед образом, потом обращался к пришедшим: «Мирушка, православный народушка! Простите меня!» Потом просила прощенья у всех роженица. Им отвечали: «Бог простит, и мы туда же» . Прощенье просил у всех своих домашних каждый, отправляясь в церковь на исповедь: «Простите меня, в чем согрешил перед вами». Ему отвечали: «Бог простит». Некоторые, прощаясь с домашними перед исповедью, кланялись им в ноги. Потом уже в церкви, прежде чем подойти к священнику для исповеди, клали «земной поклон перед иконами и три поясных поклона перед молящимися, испрашивая у них прощенья в своих грехах».
Мы уже говорили, какое значение придавала сходка общины тому, чтобы виновный попросил прощенья у обиженного или у мира в целом. Если человек, совершивший проступок, сознается и просит у «общества» (общины) прощенья, то с него взимали штраф по приговору сходки. Если же он отрицал свою вину, то штраф назначали в двойном размере.
Широкую возможность помириться после скрытых или явных ссор, простить друг другу большие и малые обиды, снять напряжение, возникшее во взаимоотношениях в семье или между соседями, давал обычай просить прощенья в конце Масленицы, в последнее воскресенье перед Великим постом. Воскресенье это потому и название получило «прощеный день» или «прощеное воскресенье».

При наиболее полном проявлении этого обычая прощенье просили буквально у всех, с кем могли повидаться в этот день, а также и у умерших близких людей. Называлось это «прощаться». В той или иной форме обычай был распространен у русских крестьян повсеместно.
Четко описал обычай просить прощенья в конце Масленицы Василий Кузьмич Влазнев — крестьянин села Верхний Белоомут Зарайского уезда Рязанской губернии. В. К. Влазнев был одним из активнейших корреспондентов Этнографического бюро князя Тенишева. Мне удалось обнаружить в фонде бюро четыре дела, состоящих из материалов, присланных Влазневым, но, возможно, это еще не все его тексты. Василий Кузьмич в 80 — 90-х годах XIX века собирал сведения о народных обычаях «в больших бывших государевых дворцовых селах: Дединове, Любичах, Ловцах, Белоомуте и др.». Влазнев, отвечая на многие вопросы тенишевской программы, рассказал о разных сторонах крестьянской жизни. По поводу интересующего нас обычая у него сказано в записи 1899 года буквально следующее: «На сырной неделе в Воскресенье («прощеное», как здесь называют) народ ходит на могилы своих родных «прощаться с умершими», а после ужина в каждой семье (выделено мной.— М. Г.) друг с другом прощаются; дети родителям кланяются в ноги, причем все целуются и на слова «прости меня» отвечают: «Бог тебя простит, меня прости».
В Пронском уезде Рязанской же губернии «прощаться» начинали с субботы: в этот день полагалось зятю с женой и детьми идти «прощаться» в дом тестя. А в сам «прощеный день», то есть в воскресенье, здесь принято было ходить всей семьей с угощением (обычно кренделями или булками) «прощаться» к куму и потом к куме (то есть к крестным родителям своих детей). В Егорьевском уезде Рязанщины в «прощеное воскресенье» после бурного катания на лошадях, качелях, салазках и ряженья вечером все «прощались».
Резкий переход от масленичного гулянья к строгим «прощальным» посещениям родственников и соседей отмечен и в описании, присланном из Козельского уезда Калужской губернии учителем Александром Лебедевым. Он рассказывал, как в «прощальный» день вечером веселье кончается и «поселяне ходят по домам, испрашивая прощенье друг у друга». В этот день «непокорный сын предан воле своего отца, враждующая невестка — в повиновении своей свекрови».

Во многих найденных мною в архивах описаниях «прощеного воскресенья» (Костромская, Тверская, Ярославская и др. губернии) есть указание на всеобщность обычая — ходят «ко всем» «для прощанья», «ходят один к другому прощаться» и так далее. Но, например, в Сургутском уезде (Западная Сибирь) обычай сохранился к концу XIX века лишь относительно старшего поколения: «А в прощеный день (...) ходят прощаться к старшим, а также и на могилки к родственникам». «Прощанье» со старшими обычно состояло здесь в том, что молодые супруги (всегда вместе) к вечеру, после катанья, заворачивали к своим старшим родственникам, или к родителям, если жили от них отдельно, или к крестным отцу и матери («здесь очень уважаемым», замечает наблюдатель), или к дядьям и «вообще к почтенным и пожилым людям». После непродолжительного угощенья молодые вставали, кланялись в ноги хозяевам и произносили: «Прости ты меня, Павел Николаевич» (имя-отчество хозяина или хозяйки). На это старшие отвечали: «Бог тебя простит, и ты меня прости». Затем целовались и расставались.
У обычая просить друг у друга прощенья в конце Масленицы в разных краях России сложились свои особенности, свой склад, но суть всюду была одна — нравственное очищение через примирение, через взаимное прощение прегрешений. К сожалению, в широко распространенных у нас представлениях о Масленице и особенно в современных попытках воспроизводить какие-то ее элементы этот прекрасный обычай совершенно не присутствует, учитывается лишь развлекательная сторона. Развлекательная часть Масленицы очень интересна и богата, как яркое проявление народной праздничной культуры (к ней мы обратимся в разделе «Праздники»). Но именно после бурного веселья последней перед Великим постом недели, во время которой как бы прощались с обильным столом и другими мирскими радостями, обычай просить прощенья заставлял ощутить переход к повышенным нравственным требованиям к самому себе, к строгим семи неделям, продолжавшимся до Пасхи.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

ДРЕВОТЕСНОЕ-КАМНЕТЕСНОЕ

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:32 + в цитатник
О, сельские виды! О, дивное
счастье родиться
В лугах...
Николай Рубцов

Жажда созидания, в чьих объятиях издревле находится человек, загадочна и обычными средствами необъяснима. Что движет человеком, когда он строит? Где и как зарождается дух творчества, преодолевающий статичную косность, подвигающий на созидание красивого, необычного, а иногда и физически непосильного? Неизвестно... Объяснить все это одними материальными стимулами трудно, ведь восточные пагоды пригодны для жилья меньше, чем обычные хижины. Немного материальной корысти извлекали древние люди из Акрополя или из римского Форума. И уж совсем непонятны с точки зрения рационального добывателя материальных благ каменные изваяния с острова Пасхи*.

Позывы к строительству, к созиданию человек испытывает уже в раннем детстве, когда, играя, он сооружает свои дворцы, мосты и дома, не похожие ни на какие иные, хотя и сделанные по примеру других**. Вероятно, не одно лишь творческое начало участвует в созидании и строительстве. В своей вечной тяжбе с бесконечностью мира люди ограничивают эту бесконечность определенными сферами, вполне понятными, доступными обычным человеческим чувствам. Так, планета Земля есть для нас нечто определенное в бесконечности мира. В свою очередь, на Земле существует обозримая глазом равнина или гора, где живешь ты, а на этой равнине стоит твой дом но даже и в доме есть для тебя самое уютное место...

Архитектура — это прежде всего организованное пространство отчужденное от бесконечности силой художественного образа. Отобрать у безбрежности вполне определенную частицу — значит изобразить, оформить эту неопределенность, сделать уютным уголок холодного от бесконечности космоса. Стремление к такому ограничению пространства очень ярко выражено опять же у детей, в их играх, серьезность которых не так уж и часто всерьез воспринимается взрослыми. Играя в “клетку” (пространство ограничено тремя уложенными на кирпичи дощечками), ребенок созидает свой дом. Условность такого ограничения не чужда и взрослым. Тонкая парусина палатки, отделяющая от Вселенной место ночлега (место уюта и ощущения дома), — граница скорее воображаемая, чем материальная, стена более предполагаемая, чем реально существующая, как, скажем, существует она в монастырской кирпичной келье. И все-таки путник считает палатку своим домом.

С чувством дома, уюта связано у детей и свойство искать укромные местечки. Тяга к замкнутым объемам, к ходам и выходам, содержащим элемент лабиринта, к лесенкам, возвышениям, площадкам на разных уровнях, тяга, совсем близкая к архитектурному творчеству. Нередко она переходит из детства во взрослую атмосферу. Крыша над головой — самое главное в жизни. Ощущение бездомности подобно сиротству. Поэтому человек строил себе дом прежде всего прочего. Скитальчество и бродяжничество во многих странах запрещены законом. Но закон нравственный всегда сильнее юридического.

Марья по прозвищу Пачина осталась в Тимонихе одна, без сына, с недостроенною избой. Кормясь миром, она возвращалась в деревню, устраивалась на ночлег в пустом срубе (без крыши и потолка). Приговаривала: “Больно добро дома-то, больно добро дома-то”.

Другая Марья, оставшись вдовой, сама, без мужской помощи, дорубила себе избу.

КЛЕТЬ

Строили в старину довольно быстро, примером тому та же церковь Спаса-обыденного в Вологде, построенная и освященная за один день. За год-полтора после частых пожаров отстраивались целые большие деревни. Лесу мужики не жалели. Спали досыта только зимой, а топоры точили чаще, чем парились в бане.

Характерная особенность северного деревянного зодчества в том, что любое строение (храм, дом, гумно, баня, амбар) можно разобрать по частям, а значит, и перевозить с места на место, и заменять поврежденное или сгнившее бревно. Некоторые современные дома перестраивались по три-четыре раза, и можно без преувеличения сказать, что они сохранили в себе детали, сделанные еще при Иване Грозном. Тонкослойные, косые, смоляные бревна, если они под крышей и проветриваются, служат практически вечно, тогда как плохие бревна дрябнут уже через пять-шесть лет. Следовательно, качество леса очень ценилось при строительстве.

Известно, что срубленное дерево не может соседствовать с землей, оно сразу же начинает гнить. Материальной силой, сопрягающей строение и землю, служил камень, иногда смоляные и обожженные комли толстых деревьев, почти не поддающиеся гниению.

Если положить на четыре вкопанных в землю камня два бревна а в их концы врубить еще два, получится квадрат, который назывался закладом сруба. Чтобы углы были прямыми, замеряли диагональное расстояние между сытями противоположных углов, оно должно быть одинаковым. Клеть вырастала ряд за рядом. Снизу у каждого последующего бревна выбиралась топором лоткообразная выемка, повторяющая конфигурацию верхней части нижнего бревна. Для этого верхнее бревно причерчивали специальной чертой. Двое хороших плотников за день вырубали пять-шесть рядов, что равнялось половине среднего сруба.

Бревна накатывались на стену по слегам с помощью веревок. Простейшая рубленая клеть — это лесной сарай или сеновня, не имеющие ни пола, ни потолка. Бревна в них не причерчивались, чтобы в щели проникал ветер и продувал сено. Такую клеть рубили напрямую, сруб не перекатывали, тогда как у сруба, предназначенного для сохранения тепла, бревна размечали цифрами, затем раскатывали и уже после этого собирали на мху. “Сколько гостей, столько и постель”, — говорится в загадке. Моховая прокладка укладывалась на всю длину двух очередных противоположных бревен и зажималась двумя последующими. При ветре нельзя было собирать сруб, так как моховую прокладку сдувало с бревен. Осевший, устоявшийся сруб становился намного ниже, поскольку мох спрессовывался. “Не клин бы да не мох — и плотник бы сдох”, — утверждает пословица.

ИЗБА

Самая простая изба, которую строили для бобылей, а также для временного жилья, состояла из клети, только с перегородкой, то есть пятой стеной, отделявшей холодные без потолка сени. Таким же способом рубили бани. Изба могла быть как с двускатной, так и с односкатной, пологой крышей. В первом случае рубленое, сужающееся кверху продолжение передней и задней стены называлось посомом. При односкатной крыше “на скос” рубились боковые стены. Посом последние годы сменился фронтоном, этот треугольник уже не рубят, а зашивают досками. Стропила при этом ставятся тоже прямо на стену, а не на выпущенные за стены концы балок, называемые огнивами. Впрочем, у односкатной крыши и у небольшой по размерам бани или избушки стропил вообще не было.

Бревна для прочности сажались на специальные шипы и на коксы. Окно, не разрушающее цельность бревна, называлось волоковым, оно задвигалось изнутри доской, врезанной в продольные пазы*.

Более обширное окно с косяками, удерживающими концы перепиленных бревен, называлось косящатым. В косяках, а также в нижнем и верхнем бревне оконного и дверного проемов выбиралась четверть для рамы или дверного полотна. Вставные пороги, а у окон вершники и подушки прирубались к бревнам и косякам очень прочно и сажались на мох. Под подушку подкладывалась береста, чтобы не гнило нижнее дерево, так как зимой у окна постоянно скапливалась влага. Большая щель между верхним бревном в проеме и вершником называлась витреником, ее заполняли мхом и зашивали с обеих сторон досками. Вообще для тепла все делалось в закрой: и половицы, и потолочины, и доски, из которых набирались дверные полотна.

Изба, стоявшая на камнях, иногда не касалась земли, под нею гулял ветер, отчего она не гнила, но тепло в ней было благодаря второму, черному полу. Между черным и белым полом засыпали землю, засыпалась земля также и на потолок. Плотность пола была у хороших плотников такова, что вода в щели не протекала. Не зря в одной из сказок Иван-дурак выпускает из чана пиво и катается по избе в корыте, словно бы в лодке.

Самым интересным у русской избы была, однако же, крыша, противостоявшая всем ветрам и бурям, не имея ни единого гвоздя. Древние плотники обходились вообще без железа: даже дверные петли делали из березовых капов, а створки рам задвижные. Любая, врезанная на шип и закрепленная клином деревянная деталь или конструкция держалась крепче, чем приколоченная гвоздем. Крыша, как и вся изба, делалась так, чтобы каждая последующая часть держалась за предыдущую, нижнюю, причем чем выше, тем крепче, чтобы не снесло ветром. Внизу такая цепкость не нужна, так как крепость зависела от тяжести. Так в посомы врубались решетины, зажимаемые верхней тяжестью посомных бревен. В решетины врубались курицы, держащие поток. Желоба (или тесины) кровли вставлялись нижними концами в выемку потока, а их верхние концы зажимались тяжелым выдолбленным бревном — охлупнем. Охлупень закреплялся на крыше штырями, пропущенными сквозь верхнюю решетину, врубленную в посомы. Штыри, чтобы крышу не подняло шквальным ветром, крепились, в свою очередь, снизу клинообразными поперечинами, забитыми в выдолбленные штыревые отверстия. После такого крепления никакой ветер не мог сорвать крышу с бани или избы.

Первый ряд толстых, тесаных желобов стелили на кровле выемкой вверх, второй ряд выемкой вниз или вверх горбом. Гонтом называлась поперечная нижняя вторая кровля, поверх нее стелили тесовую дороженую, то есть с дождевыми канавками. Желоба в древности делались из двух половин расколотого клиньями толстого бревна, для чего подбирались прямослойные деревья. (Витое косослойное дерево расколоть невозможно. Зато в стене такое дерево не гнило 80-100 лет, а находясь в сухом месте, стояло практически неограниченное число лет.) Желоба называли еще и тесом, позднее их начали не тесать, а пилить. На какое-то время широко распространились крыши драночные, нынче же повсеместно избы кроют шифером. Соломенные кровли считали в северных селениях признаком хозяйственной несостоятельности.

ДОМ

Если поставить избу на подклеть, то такое строение можно назвать домом. Было время, когда в подклети держали зимой скотину. Из избы в подклеть был вход со спуском, называемый гобцем**. Позднее подклеть превратилась в простой подвал, вход в него стали делать не изнутри, а с фасада, прямо с улицы. Раскрашенные, иногда обитые железом двери в подвал делали с перспективой на лавочную торговлю. Независимо от этого подвалы служили в хозяйстве хорошим местом для хранения всякой всячины.

Дом с подвалом был практически двухэтажным, но и по-настоящему двухэтажные дома встречались на Севере очень часто. В таких домах зимней избой, зимовкой, служила нижняя часть дома и отпадала необходимость рубить выносную зимовку в виде отдельного сруба, пристроенного сбоку основного здания.

Задняя часть — двор — сооружалась не менее обширной и тоже в два этажа: внизу размещались хлевы и конюшня, вверху сенники, чуланы и перевалы для хранения кормов. Если недоставало места, сено поднимали и на сцепы, на жерди, положенные на стропильные балки. Двор нередко ставился на столбах, поскольку хлевы от животного тепла и влаги сгнивали быстрее. Хлев можно было заменить, не трогая все строение. На поветь (верхний сарай) вел въезд — широкий настил на балках, куда въезжали на лошади с возом. О величине двора можно судить хотя бы по тому, что упряжка могла развернуться на верхнем сарае среди сенников. Въезд также иногда крыли крышей. Настил въезда был сделан так, что колеса катились по ровному, а для лошадиных копыт посредине имелись выступы, отдаленно напоминающие ступени.

Вход в дом осуществлялся по внутренней лестнице на мост, соединявший жилую переднюю часть с двором и поветью. Лестницу часто строили выносной, крытой, на столбах-подпорах, с перилами либо поручнями. Во многих домах имелись еще лестницы на вышку, то есть на чердак, где врубалась летняя горенка для девиц. Третья лестница могла быть сделана с верхнего сарая вниз, к хлеву. Сзади дома, над хлевом, строились иногда дополнительные, холодные или теплые горницы.

Разницу в типах домов определял способ рубки зимовки и передка. Чаще всего зимовка была выносная, а передок пятистенным, разделенным поровну пятой, капитальной, стеной. Вход с моста делали или в обе половины передка, или в одну и вторую последовательно. Иногда пятая стена рубилась не посередине, и тогда меньшее помещение, называемое повалушей, было, как правило, холодным: летом там спали, зимой хранили съестное и прочее добро. Широко был распространен тип дома с двумя одинаковыми срубами, стоящими впритык друг к другу под одной крышей. Если их ставили не впритык, то между ними получался проем с фасада, оборудованный дверьми и лестницей. Очень интересным в архитектурном смысле было соединение двух отстоящих друг от друга срубов в единое целое на уровне вышки и второго этажа. Помимо двух полуподвальных, а также двух обширных жилых помещений второго этажа, в посом, как уже упоминалось, нередко врубалась еще одна, самая верхняя горница, и тогда дом становился, по сути дела, трехэтажным. В такой горнице вместе с окном любили делать небольшой балконец с перилами, откуда была видна вся деревня и то, что за нею...

Гульбище — настил с перилами, сооруженный на уровне окон второго этажа, — также деталь древнейшей новгородской, а может, и общерусской постройки. Для балконов, лестниц и гульбищ точили из дерева специальные столбики, называемые балясинами. Резные украшения по фасаду назывались полотенцами и причелинами. Окна обносились наличниками.

Высота и просторность северных домов, еще и сейчас во множестве сохранившихся, поражает и наводит на определенные размышления каждого, кто хочет беспристрастно и здраво заглянуть в русскую старину.

Строительная традиция, как и песенная, в настоящее время также прервана. В конце прошлого века родился обычай обшивать жилую часть дома тесом. Обшитый тесом да еще покрашенный дом терял в своем облике нечто такое, что роднило его с древнейшими типами построек, что делало новгородскую старину близкой и осязаемой.

Под влиянием городской, дворянской, мещанской и купеческой среды значительно меняется и интерьер крестьянского дома. В домах появились обои, а лавки, заборки, полы и деревянные лежанки начали красить. В таком смешении бытовых и эстетических потребностей становится не по себе единому северному стилю. И все же северная бытовая архитектура надолго, можно сказать, до наших дней, сохранила свои особенности, свою удивительную неповторимость.

МЕЛЬНИЦА

Среди лесистых холмов, на берегах рек и озер, то вытянувшись в длину, то свернувшись в клубок, располагались обширные волости. Деревни разделялись между собой небольшими полями, пожнями, водой либо перелеском.

Деревни, в которых от 40 до 120 домов, с их постройками, то серебристыми, подернутыми древесной патиной, то белыми, с янтарным отливом, выглядели сами по себе весьма живописно. Но деревня без храма кажется плоской, какой-то комолой* и приземленной. Северные крестьяне превосходно это понимали. Вертикалью, завершающей и дополняющей горизонтальный архитектурный ансамбль служила обычно мельница-ветрянка либо часовня. В больших приходских деревнях строились церкви с колокольнями.

Ветряная мельница — технически не совсем простое сооружение — была двух типов: шатровая и амбаром. Она строилась примерно на одну треть выше самого большого в деревне дома. Были и небольшие мельницы — толчеи, чаще всего шатровые. Эстетическое содержание подобной “вертикали” не в одной, вернее не обязательно в одной, высоте**, оно еще и в контурной необычности. Мельницу рубили где-нибудь вблизи деревни, на открытом пригорке. В некоторых деревнях, таких, как Купаиха Азлецкой волости Кадниковского уезда, стояло по пять-шесть-восемь мельниц, что было уже перебором. Со стороны такая деревня выглядела не то чтобы нелепо, но и не совсем красиво.

Ветряная мельница оживляла облик деревни, жилого гнезда и даже группы деревень, дополняя их архитектурный облик новыми, необычными деталями. Эстетика же водяной мельницы возникала на контрастной основе. Кругом дикая, нетронутая природа, лес или луга, порожистая либо широкая “тихая” река, небо, вода и ветер. И вдруг среди всего этого одиночное, превосходно сделанное сооружение, да еще действующее шумно и неустанно. Окружающая подобный архитектурный объект природа преображалась и становилась как-то по-особому близкой человеку. Под шум воды и шорох жерновов, под глухие утробно-размеренные удары пестов менялось по временам года очарование воды и лесов. Менялось оно даже по времени суток.

ЧАСОВНЯ

Второй, а в иных селениях первой и единственной архитектурной “вертикалью” была часовня — небольшая деревянная церковь. Из тысяч и тысяч северных деревенских часовен не было, наверное, ни одной, похожей в точности на другую, все они были разными, поскольку строили их разные люди. Впрочем, как уже отмечалось, даже один человек и даже если б он этого очень хотел, не смог бы построить двух совершенно одинаковых домов, не говоря уже о часовне. Общим для художников-строителей могут быть только красота и соразмерность. Соразмерность частей, объемов и линий.

Часовню строили общими силами, без сбора денег. Крестьяне помогали, рубили и вывозили на лошадях лес. Опытному и самому искусному плотнику поручалась закладка сруба. По ходу строительства каждый участвующий в работе мог привносить в архитектурный образ что-то свое, но негласное руководство все равно ощущалось, оно стояло за тем, кто имел наибольший нравственный и мастерский авторитет. Эстетическая потребность отдельного человека могла удовлетвориться постройкой, например, одного крыльца или одних окон, кто-то особенно красиво и прочно делал полы, кто-то рамы и двери. Но мастер-художник умел делать все. И храмы и мельницы со всеми их конструктивными и художественными деталями. Художественная и мастерская иерархия не достигла бы в народе такой стройной основательности без альтруизма и нелюбви к тщеславию. Конечно, любой талантливый мастер знал себе цену, ощущал разницу между собой и менее талантливым. Но он знал и другую разницу — разницу между собой и более даровитым человеком. Уважение и отдавание должного более способному и опытному — первый признак талантливости. Тщеславия и гордости по отношению к другим, менее известным, истинно даровитый мастер никогда не испытывал, не испытывал он и зависти к человеку, обладавшему неизмеримо большей силой таланта.

Как менее интересный сказочник замолкал, когда появлялся и начинал говорить более способный, так же легко, без обиды уступалось при случае и плотницкое старшинство.

Архитектурный часовенный стиль в нынешних верхневолжских и северо-западных областях складывался под влиянием городской гражданской и культовой архитектуры. В последний период перед своим повсеместным исчезновением множество часовенок было построено в опушенном, обшитом тесом, к тому же раскрашенном виде. Физическая гибель старых и прекращение строительства новых сооружений опередили полное вырождение художественной традиции.

ХРАМ

После жуткого литовско-польского разорения, свершенного в первой четверти XVII века, на Руси царили хаос и беззаконие. Государственное тело расползалось и принимало бесформенный образ, становилось безобразным. В числе первых усилий молодого Михаила Романова вернуть государству форму и образность было его распоряжение о переписи*. Из этих писцовых книг видно, что деревянные храмы в начале XVII века были у нас двух типов: шатровые и клетецкие. Разница между ними заметна в значении самих слов, клеть и шатер друг с другом не спутаешь. И все-таки уместно заметить, что клеть в плане — это прямоугольный четырехугольник, тогда как в основании шатра — правильный шести- либо восьмиугольник. По всей вероятности, в XVII веке и ранее того на Руси было немало и комбинированных деревянных церквей, рубленных с использованием как прямого, так и тупого угла**. Деревянные храмы Севера дышали, светились и вели разговор с человеком только на своих местах, в совокупности с домами, гумнами, банями. Они выглядели естественно лишь неотрывно от деревни, они завершали, венчали каждое, даже небольшое селение. Точь-в-точь как содружество римских улиц и площадей венчается куполом собора св. Петра...

Дело ведь совсем не в размерах, а в соразмерности. Недаром понятие композиции присуще таким прекрасным, таким вечным видам человеческой деятельности, как литература, музыка и архитектура. Композиционного совершенства нельзя достичь лишь знанием математических законов, надо иметь еще и особое чутье, чувство ритма, фантазию, словом, талант строителя.

Соразмерность... Ощущение прекрасного — это нужно повторять снова и снова — не зависит от величины, грандиозности сооружения. Величина — высота, как и подчеркнутая малость (подкованная блоха, город в спичечном коробке и т.д.), хоть и взывают к чувству прекрасного, но остаются за пределами эстетики. Они в своем чистом виде поражают нас чем-то другим, не имеющим связи с художественным образом. Так же точно бездарный певец либо бездарный оркестр компенсирует недостаток исполнительского таланта и мастерства микрофоном, усилителями, динамиками***, наивно предполагая, что чем громче, тем красивей и интересней.

Чувство архитектурной соразмерности, вероятно, предшествует безошибочному умению ставить высоту, ширину, длину, величину объемов, а также линии и плоскости в особые, единственно правильные отношения друг с другом. До сих пор, будем надеяться, что этого не случится и впредь, никакая самая многоблочная электронно-вычислительная машина не способна заменять интуицию зодчего.

Велик ли храм Покрова на Нерли? Город Суздаль построен был всего в одно-, двух-, самое большое трехэтажном исполнении.

Примечательно, что если говорить о размерах, то многие шедевры каменного зодчества (хотя бы в Кириллове или в Переславле-Залесском) намного меньше, например, деревянной церкви Успения**** или ныне погибшего Анхимовского многоглавого храма. Да и главные памятники Кижского музея-заповедника говорят о том, что русские плотники высоты не боялись. Большая высота не мешала талантливому зодчему, но не смущала его и малая.

Музеи мертвы и безмолвны, экспонаты редко и не для всех размыкают свои уста. Превосходный музей архитектуры в Малых Корелах под Архангельском все же дает некоторое представление о русских селениях, раскинувшихся тысячами по необозримому Северу еще во времена Новгородской республики. Остатки живых современных деревень в своих древних границах, в окружении родного ландшафта говорят душе больше, чем самый богатый музей. И все-таки нужно иметь некоторое воображение, чтобы представить общий архитектурный облик северной деревни хотя бы и довоенного периода. Облик этот формировался не только постройкой домов, часовен, мельниц и храмов, но и других архитектурно значимых объектов.

Гумна, рубленные отдельно, но стоящие вместе с чуть более высокими овинами, окружали каждую деревню, протянувшуюся одним, двумя (а то и тремя) параллельными посадами. Посады были не всегда прямыми, они повторяли изгибы рек, приноравливались к местности. Сеновни выбегали далеко в поле, к самому лесу, амбары строились ближе к усадьбам. Бани, стоявшие впритык друг к дружке, лепились у самой воды, на склонах холмов, спускающихся к берегам реки или озера. В самой деревне можно было увидеть пожарную каланчу — отдельную клеть либо три столба с двускатной крышей, покрытой гонтом.

В центре деревни, особенно когда начали создаваться колхозы, мужики строили деревянные весы для взвешивания возов с грузом. Гирями служили тщательно взвешенные валуны.

Трудно представить архитектуру селения без колодезных журавлей, без погребов, рассадников, изгородей с отводами и заворами*, без мостов и лав разных размеров.

Большие крытые резные кресты ставились при дорогах и на росстанях. Хмельники у домов, а также круговые качели тоже украшали улицу, а стога на летних лугах и скирды на осенне-пахотных полях каждый год меняли окрестный вид.

В условиях полного преобладания деревянного зодчества каменная архитектура и связанное с ней каменотесное искусство занимали в народной жизни, видимо, несколько особое место. Артель зодчих-каменотесов выглядела среди древотесных артелей примерно так, как выглядит каменная церковь среди деревянных домов. Плотницкое мастерство осваивалось всем мужским населением, а каменной кладке обучались сравнительно немногие. Из этого вовсе не следует делать вывод, что каменное зодчество на Руси было в загоне.

При всей своей экономической доступности, легкости обработки и пластичности дерево имеет два ничем не восполнимых недостатка: доступность огню и подверженность гниению. Правда, под хорошей, периодически обновляемой кровлей архитектурное сооружение живет до двухсот лет и более. Гниение, идущее от земли, древние строители пресекали проветриваемым закладом. Дерево, как уже говорилось, не может соседствовать с почвой, поэтому землю и здание сопрягал камень, одинаково чувствующий себя в земле и на ее поверхности. Стоя на таких камнях, дом или церковь словно висели в воздухе, плыли навстречу ветру. Чем лучше была кровля, тем дольше длилось такое плавание. Обшивание (опушка) тесом тоже служило долговечности здания, но навязывало совершенно иной, не подходящий древотесному зодчеству стиль.

Традиции каменного и деревянного строительства на Руси были взаимно переплетены. Наличие прекрасных домонгольских памятников каменного зодчества говорит само за себя.

Да и после татаро-монгольского ига каменное строительство не могло появиться из ничего, на пустом месте. Очевидно, национальный русский гений в период военного и экономического порабощения хранил и берег основной “генофонд” самобытной художественности в архитектурном искусстве Иначе не выросли бы соборы в Белозерске, Каргополе и Вологде — эти удивительные, похожие на белопарусные корабли творения безвестных зодчих. Не было бы, наверное, ни тотемских церквей, отличающихся собственным стилем, ни сурового Соловецкого ансамбля, ни лирически ясного Ферапонтовского. Ни Пскова не было бы, ни Суздаля и ни Устюга...**

О НАРОДНОЙ СКУЛЬПТУРЕ

Покойная каргополка Ульяна Бабкина про свои глиняные игрушки говаривала: “Бери, бери, я, даст господь, еще напеку”. “Выпекая” свои удивительные создания, она и не подозревала, что делает что-то особенное. (Так же не подозревала за собой особых заслуг перед Отечеством бабушка Кривополенова.)

Красота, будучи повсеместной и неотъемлемой частью быта, не ставилась в ранг исключительности. Ульяна Бабкина считала, что игрушку может слепить и раскрасить любой, было бы, мол, желание да хорошая глина. В известной мере так оно и есть. Но бабушка в своей традиционно-народной скромности как бы игнорирует степень талантливости, не замечая того, что один сделает хорошо, второй лучше, а третий перешибет и того и другого.

Крестьянская бытовая среда позволяла еще в детстве выявлять художественные наклонности, хотя в последующие периоды жизни она далеко не всегда развивала и закрепляла их. Первым скульптурным опытом могла стать обычная снежная баба. Прирожденный лепщик тайком от взрослых лепил “тютек” из хлебного мякиша, а после жевал их, так как бросать или использовать хлеб не по назначению считалось величайшим грехом.

Весною, едва проглянут на припеках золотисто-желтые глазки мать-и-мачехи, дети сами добывали из ям глину, остявшуюся от взрослых добытчиков. Лепили птичек, человеческие фигуры, домики* и т.д.

Никто не знает, как выглядела деревянная скульптура языческого Перуна, которого, по свидетельству летописцев, древние киевляне во время крещения сбросили в Днепр, били железными прутьями и отталкивали от берега. Облик новгородских языческих статуй также закрыт плотной завесой времен. Художественные скульптурные традиции, уходящие корнями в толщу язычества, по-видимому, были прерваны. В лоне православной религии скульптура была почти полностью вытеснена живописью. Но потребность в пластическом художестве жила и удовлетворялась многими способами: в деревянной и глиняной детской игрушке, в бытовой и церковной деревянной скульптуре, в мелкой пластике из металла, “рыбьего зуба” (то есть моржового клыка).

Дерево и здесь стало наилучшим материалом, роднящим заурядного мастера с художником. Оно соединяло виды народного искусства, осуществляло плавные, нерезкие переходы от одного вида к другому. Например, от пряничных и набойных досок доброму мастеру, обладающему художественной способностью, ничего не стоит перейти к пластике на религиозные темы. Графика деревянной резьбы, растительный и геометрический орнамент деревянных архитектурных украшений сами по себе были в некоторой мере объемными. От широко распространенной резьбы до горельефа всего один шаг. Обычная “курица”, держащая на крыше поток, выполняющая чисто конструктивную функцию, была одновременно и архитектурной деталью. Но она же таила в себе хотя и сильно обобщенный, но все же скульптурный образ. Птицы по бокам кровель заставляют вспомнить о полете, о стремлении в небо, также и скульптурный конь охлупного бревна, венчавшего князек, был олицетворением движения. И весь дом ассоциируется теперь уже с крылатым конем Пегасом... В Тарногском, Кич-Городецком, Никольском районах Вологодской области до сих пор можно увидеть этих великолепных коней. Некоторые из них имеют две конских головы на одном корне. Вырубленные изящно и с достаточной мерой условности, все они разные, что зависит от вкуса строителя и особенностей древесного корня. Посуда, выделанная из березовых капов в образе птиц, также имеет скульптурные художественные элементы, заметные даже под неопытным взглядом.

Плоскостная резьба по дереву и по кости в хороших руках переходила в пространственную, объемную, что очень заметно на примере многочисленных резных царских врат, окладов, так называемых “тощих свечей” и т.д.

Однако мастера резьбы почему-то не спешили становиться скульпторами, царские врата с объемными фигурами встречаются значительно реже. В необъятном мире детской игрушки скульптурный образ вполне достойно соперничал с красочным. Эти неразлучные друзья-соперники не могли обойтись друг без друга, особенно в глиняной игрушке. Вылепленный и обожженный Полкан еще не Полкан, Полканом он становится лишь в раскрашенном виде. Условность, обобщенность и лаконизм в народной глиняной игрушке одинаково свойственны и скульптурной и живописной стороне художественного образа. Живопись и скульптура сплавлены здесь воедино и немыслимы по отдельности. Это присуще всей русской глиняной игрушке. Стилевые же художественные особенности складывались в разных местах по-разному. Было бы ошибочно думать, что, кроме вятской Дымковской слободы (которая нынче, кстати, вполне заслуженно стала всемирно известной), глиняные игрушки нигде не производились. Их делали всюду, где имелось горшечное гончарное дело.

Деревянная игрушка была традиционным элементом народного быта. Попутно с посудным, лубочным, ложечным и веретенным производством мастера по дереву развивали игрушечное. Помимо этого, в каждом доме, где имелся хотя бы один ребенок, обязательно заводились то деревянный конь с кудельным хвостом, то упряжка. Игрушечные сани на колесах, изображенные на картинах Ефима Честнякова, не фантазия художника. Любили вырубать (вырезать) птиц и медведей, причем медведи очень часто участвовали в комбинированной игрушке. Медведь-пильщик, медведь-кузнец и теперь не редкость в сувенирных отделах универмагов.

Скульптурные изображения, не связанные с религиозной либо игрушечной тематикой, очень редки, но иногда какой-нибудь озорной плотник вырезал деревянного болвана и давал ему имя. Иной пчеловод устраивал дупли в образе старичка и старухи. Когда изо рта мужичка или из уха выразительной деревянной тетки вылетали пчелы — это было довольно забавным.

Любимыми образами скульпторов религиозной тематики, помимо Христа, были Параскева-Пятница, Никола и, конечно, святой Георгий, поражающий змия. Христос чаще изображался не на кресте, а в темнице.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

ИЗУГРАФЫ

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:26 + в цитатник
С чьей-то легкой руки природу русского Севера журналисты называют “неброской”, “неяркой и скромной”. Между тем нигде по стране нет таких ярких, таких выразительных, очень контрастных и многозвучных красок, как на Северо-Западе России, называемом последнее время Нечерноземьем.

Красота этих мест обусловлена не одним лишь разнообразием ландшафтов, сочетающих невысокие горы, холмы, долины, распадки, озера и реки, обрамленные лесами, лугами, кустарниками. Она обусловлена и разнообразными, то и дело сменяющими друг друга пейзажными настроениями. Эта смена происходит порою буквально в считанные секунды, не говоря уже о переменах, связанных с четырьмя временами года. Лесное озеро из густо-синего моментально может преобразиться в серебристо-сиреневое, стоит подуть из леса легкому шуточному ветерку. Ржаное поле и березовый лес, речное лоно и луговая трава меняют свои цвета в зависимости от силы и направления ветра. Но, кроме ветра, есть еще солнце и небо, время дня и ночи, новолуние и полнолуние, тепло и холод. Бесчисленная смена состояний и сочетаний всего этого тотчас отражается на пейзаже, сопровождая его еще и своеобразием запахов, звуков, а то абсолютной тишиной, какая бывает в предутреннюю пору белой безветренной ночи, либо в зимнюю, тоже совершенно безветренную нехолодную ночь. Надо быть глухим и слепым или же болезненно увлеченным чем-то отрешенно-своим, чтобы не замечать этих бесконечно меняющихся картин мира.

Вспомним короткие, почти черно-белые зимние дни, сопровождаемые, казалось бы, одной графикой: белые поля, темные леса и изгороди, серые дома и постройки. Даже в такое время снега имеют свои оттенки*, а что говорить о солнечном утре и о морозной вечерней заре! У человека пока нет таких красок, нет и названий многих цветовых состояний закатного или утреннего неба. Сказать, что заря алая (или багровая, или лиловая), значит, почти ничего не сказать: заря ежеминутно меняет свои цвета и оттенки, на линии горизонта краски одни, чуть выше совсем другие, и самой границы между зарей и небом не существует. А каким цветом назовешь слепящий солнечным блеском зимний наст, в тени голубовато-просвеченный в глубину и серебристый, как бы плавящийся под прямыми лучами? Морозное солнце рождает такое же богатство цветовых тонов, как и теплое весенне-летнее или осеннее. Но даже при плотных тучах, особенно перед началом весны, зимний пейзаж неоднороден, снега то синеватые, то с едва заметной желтизной, лесные дали то дымчато-сиреневые, то чуть голубоватые с коричневым цветом более ближнего лозняка, с сизоватой ольхой, с ясной сосновой зеленью и едва уловимой салатной окраской осинок. Такое предвесеннее состояние ассоциируется с умиротворенною тишиной, с запахами снега, древесной плоти, сена, печного дыма.

А кто из гениальных художников написал хотя бы несколько состояний ночного густо-фиолетового неба с объемными гроздьями звезд, уходящими в перспективу и бесконечность? Весеннее и летнее небо меняет свои цвета так же безжалостно быстро, не скупится на свои оттенки и колориты, щедрость его на краски поистине безгранична. А как разнообразна зелень Северо-Запада! Зелень льна, например, меняется с его ростом, цветением и созреванием, зелень трав также меняется бесконечно. Луга, цветущие с весны белым, розовым, синим, побледнеют после косьбы, потом вдруг снова становятся по-весеннему ярко-зелеными. Озимь зеленеет до глубокой осени, даже до зимы. Постоянно меняются и зеленые краски леса, и цвет водной глади в озерах и реках. Вода то светлая, стальная, то голубая, то синяя до чернильной густоты, то вдруг, особенно в тишине первых осенних холодов, становится зеленоватой.

Об осенних пейзажах и говорить не приходится, красота их и множественность общеизвестны...

Могло ли все это в совокупности не отозваться в душе народа, не запечатлеться в его делах и творениях? Природа была, разумеется, первой и самой главной наставницей человека в его вечном стремлении к прекрасному.

Искусство зародилось в глубине повседневного народного быта. Оно незаметно, незаметно иногда и для самого художника, росло и полнело (матерело, как говорят на Севере). Без мощного почвенно-бытового слоя даже у талантливого сеятеля и поливальщика цветы вырастают чахлые, цветущие коротко и неярко. Этот бытовой слой формировался в течение долгих веков, удобренный тысячами разнообразных, взаимосвязанных и взаимозаменяемых обычаев и трудовых навыков.

Жизнь нормального человека в нормальных условиях не может не быть творческой. Труд обычного пахаря или плотника сам по себе является творческим, ведь чисто механические, однообразные, заученные раз и навсегда движения делали одни дураки, люди общественно и физически неполноценные.

Напрасно многие думают, что творческим трудом не может быть труд физический, что вдохновение, мол, посещает только тех, у кого в руках перо, смычок или логарифмическая линейка. Более того, творческий труд, лишенный определенных физических усилий, то есть чисто интеллектуальный (даже если человек ежедневно ходит на теннисный корт либо в бассейн*, тоже нельзя назвать в достаточной мере творческим. Тонкое, гармоничное сочетание интеллектуальных и физических усилий в труде, разумеется, нередко нарушалось и в прежнем, например, крестьянском быту, причем чаще сдвиг происходил в сторону физической тяжести. Но подобное нарушение в другую сторону ничуть не лучше, если не хуже...

Дровосек, прежде чем начать рубить дерево, прикинет, куда оно наклонилось, на которой стороне гуще хвоя, какие у елки или березы соседки. Первый же удар топора знакомит его с твердостью или мягкостью, с сухостью или влажностью древесины. Ощущение корневища или болотной зыбкости под ногой, слепящее солнце, сила ветра и даже расстояние до деревни, тысячи других таких же мелочей делают дровосека творческим человеком...

Как известно, русская печь строилась прежде не из кирпича, а из сырой глины. Ее сбивали, обмазывали. Печуры, выступы, углубления, карнизы лепились вручную и поэтому имели овальную форму. Труд печника сочетал в себе некоторые, хотя и отдаленные, признаки творчества скульптора и архитектора. (Лепка, композиция, соразмерность, план и общение с материалом.) Знакомство с псковской архитектурой наводит на мысль об удивительном сходстве печного, иначе повседневно-бытового, мастерства с мастерством строительства псковских храмов. Овальные, мягкие, какие-то уютно-домашние формы этих небольших церквей и впрямь сродни в чем-то русской печи, ее теплу и уюту, ее повседневной необходимости**. Где, почему, каким образом труд печника или дровосека становился трудом скульптора или зодчего? На этот вопрос не может быть короткого однозначного ответа. Великая тайна творчества, созидания, вдохновения не дается рациональному мышлению. Художник возможен в любом человеке, но где и когда он пробудится (и пробудится ли вообще) — никому не известно. Толчком для этого пробуждения может стать любая мелочь, например весеннее яичко, покрашенное наваром луковой кожуры. То ли коричнево-охристый, то ли красновато-бурый цвет придают паре таких яичек декоративную яркость. А если они лежат в белоснежной тарелке да еще вместе с другими, например кремовыми, то, вспомнив об этом, ребенок тотчас бежит домой с праздничной улицы. Конечно, к этому примешано множество и других ощущений. Холщовая белая рубаха чудесно преображалась, если ее опустить в настой из ольховой коры. Не в такие ль мгновения и просыпалась от сна душа изуграфа?

Природа и быт в своей многообразной определенности плотно окружают каждого, даже не имеющего художественных задатков человека. И он, не имея вкуса, одевается со вкусом (подчиняясь традиции), не имея музыкального слуха, участвует в пении (как и все), не владея даром живописца, любуется осенней околицей. Но что тогда говорить о тех, кто рожден либо для песни, либо быть строителем или живописцем?

Уроки цветной и черно-белой графики ребенок берет с младенчества, наблюдая, как отец или дед выпиливают “полотенца” и наличники, как сестра или бабушка плетет кружево, выбирает строчи, ткет радужные продольницы. При этом совсем не обязательно становится впоследствии иконописцем либо строителем. Талантливый или просто художественно восприимчивый человек нередко совмещал несколько способностей, как гоголевский кузнец Вакула, сумевший создать живописного черта. Мастерство еще позволяло человеку быть то кузнецом, то строителем. А вот художество уже требовало от человека верности чему-то одному, хотя Андрей Рублев мог бы, наверное, и сам не хуже других строить палаты и церкви.

Народные художники в большинстве своем часто владели несколькими ремеслами, рассуждая так: “Ремесло за плечами не виснет”. Те же пресловутые красили, которых в свое время часто высмеивали сатирики и фельетонисты, могли при случае и колодец выкопать, и печь переложить. Столяр, смастерив для себя шкафчик-посудник, испытывал детский позыв к раскрашиванию. Имея в достатке опыт и краски, он не звал к себе бродячего настоящего художника, а сам брался за кисть. И вот дверцы посудника превращались в ворота диковинного боярского терема, появлялись на них вазоны с цветами и волнистыми разводами. Особенно красивы были такие посуднички с розовым и зеленым растительным орнаментом по белому фону.

Хозяева строили и сами расписывали рундуки (гобцы), превратившиеся позднее в лежанки для осенне-зимних сумерничаний. Так, на лежанке Афанасьи Озерковой (деревня Лобаниха) нарисован был великолепный стилизованный лев с круглым, совсем не звериным лицом, с тонкой поднятой лапой и тонким хвостом. Кисточка хвоста Загибалась как-то уж очень изящно и по-домашнему несерьезно. Да и сам лев улыбался... В той же избе потолок был расписан правильными расходящимися вширь цветными кругами. Они расходились из потолочного центра, с которого свешивалась набранная из деревянных пластинок птица. На подвальных воротах одного из домов (Грязовецкий район) во весь рост намалеван бравый солдат с усами. Каждый ус только чуть меньше солдатской сабли. В вологодских и архангельских деревнях в середине прошлого века начали расписывать обшитые тесом фронтоны домов. Изображения часов, птиц и фантастических цветов над балкончиками вышек и теперь во многих местах не смыты дождями, не выветрены вековыми ветрами. Живописные столы, ларцы, заборки, шестки, сундуки, прялки, ложки и т.д. довольно хорошо гармонировали с некрашеными полами, чисто вытесанными стенами и белыми лавками. Все это создавалось не профессионалами, а самими жителями, многочисленными плотниками, кузнецами, столярами, печниками, главным делом которых было хлебопашество.

Красочная декоративность тканей, одежды, домашнего интерьера, присущая всему быту вкупе с красотою природы, действовали на человека с рождения. Такая обстановка сама по себе в какой-то мере художественна, и в такой обстановке нельзя не проснуться душе художника. Среди множества средних талантов рождалось немало хороших, а среди них выкристаллизовывались выдающиеся и, наконец, гениальные...

Переход к высокому искусству от красочной бытовой повседневности незаметен. Он плавный, не резкий, и о нем не стоило бы вспоминать, если бы в какую-то пору в спутники искусству не навязалось человеческое тщеславие.

Нетрудно представить разницу между любовью к себе в искусстве и любовью к искусству в себе. Вспомним, что даже самые прекрасные произведения русских иконописцев не подписаны, что имена создателей архитектурных шедевров известны лишь из легенд. Художник не ставил свою подпись на своем художественном создании не потому, что не знал литеры, как это представляется ныне иному горе-исследователю. Цель художника была отнюдь не в самоутверждении. Он не себя утверждал в мире, а через себя утверждал окружающий мир.

Художественный гений русского народа выразился более всего в слове, архитектуре и живописи. Знатоки делят эту живопись на бытовую и культовую. Но к какому разряду отнести изумительные книжные миниатюры, украшающие рукописные церковные книги? Или того же черта, намалеванного гоголевским кузнецом?

Иконопись, которой предшествовала фресковая живопись*, оставила самые многочисленные материальные свидетельства художественного национального гения. На сравнительно небольшое число сюжетов созданы миллионы полноценных художественных произведений. Икона, а то две или три, имелась в каждой русской избе, а в каждом соборе и церкви, в каждой часовне сооружался иконостас — группа размещенных в определенном порядке икон. Добавив сюда монастырские кельи, корабли и походные солдатские церкви, можно представить, какое количество икон писалось в России.

Русская икона — явление вполне своеобразное, она известна всему миру, распространена тем или другим путем также по всему миру. Многообразие художественных школ и стилей внутри самого иконописного искусства не мешает, а помогает его художественной цельности, его полной самостоятельности среди других видов не только национальной, но и мировой живописи. Что же объединяет все школы и стили русского иконописного искусства, что делает его цельным, определенным? Отвечать на этот вопрос, вернее, ставить его, опять же как-то не очень уместно... Любой разговор о великих явлениях творчества и художества все равно будет ограниченным по сравнению с этими явлениями, все равно никогда не исчерпает всей их сути.

Иначе великое явление не было бы великим.

Тайна художественного творчества останется тайной, сколько бы мы ни раскрывали ее. Раскрытая же, разгаданная тайна будет принадлежать науке, а не художественному творчеству.

Много лет целая армия любознательных ученых-искусствоведов, пытаясь раскрыть тайну творчества, открывает одну за другой ее маленькие частные тайны. И уже, казалось бы, вот-вот, близко, совсем рядом и неминуемо замечательное открытие. Но нет, творчество снова и снова отодвигается от нескромных ощупываний рационалистического ума.

На Севере были три наиболее любимых народом иконописных сюжета. Рожденные крестьянской стихией, иконописцы писали, разумеется, и образ Спаса, но, следуя народному вкусу, более всего создавали образы богоматери, Егория и Николы. Здесь нет никакой случайности. Крепость и глубина материнской любви не подвергаются в народе никакому сомнению. Культом материнства одухотворен весь северный быт. Материнская тема звучит во всех видах народного творчества. Христианство и язычество не стали соперничать, когда дело коснулось матери. Образ богородицы имелся почти в каждом доме. Ее не зря называли заступницей. Еще в древности последним шансом перед казнью было обращение к матери того человека, от кого зависела судьба осужденного. Самой действенной молитвой считалась в народе материнская, но мать, в свою очередь, обращалась в молитве тоже к матери.

Егорий на белом коне олицетворял воинскую силу, способную защитить от ползучего зла. Икона с его изображением также считалась обязательной в доме. Но особенно любимым из всех святых был на Севере Николай-чудотворец. Его называли и попросту Никола, и почтительно — святой Николай. В редком доме не имелось иконы с его изображением: по народным поверьям, Никола оберегал старых и малых, в лесу и на воде, в бою и в труде. Живописные изображения св. Николая очень разнообразны, он то добр и ласков, то суров и неистов, то задумчиво-нежен, то осуждающе строг. Замечателен его образ из новгородского храма св. Софии! Но пожалуй, самым прекрасным изображением Николы была и останется фреска Дионисия в ферапонтовом монастыре — в этой русской жемчужине из ожерелья мировой культуры.

Из деревни Тимонихи, а также из соседних деревень в Ферапонтово иные старушки ходили пешком, и это продолжалось до начала 20-х годов. Проселками и болотными тропами, всего с одним ночлегом в пути. Редкий ходок мог пройти без ночлега 80-90 километров. В трехстах метрах от Тимонихи начиналась Лобаниха, упомянутая в писцовых книгах со вторым, не очень приличным названием. Никольский погост, стоящий над озером, открывал путь к Алферовской и Помазихе, ныне исчезнувшей. За Помазихой особняком и до сих пор стоит Дружинине, а там, за леском, Дор, Кулешиха, Большая деревня. Еще за леском Плосково с Езовом — громадные и древнейшие поселения, ополовиненные за последние 30-40 лет. За рекой Уфтюгой, по болотам, можно выйти к другим деревням, которых было не счесть и которые исчезают одна за другой. Морошковые болота вдруг пропадут, лес однажды расступится, и белые стены Ферапонтова приветливо блеснут на солнышке.

Недолго, наверное, думал Ферапонт, где срубить келью, при виде лесистых веселых холмов и двух светлых плесов озер, расположенных одно выше другого, соединенных шумящей рекой.

Под стать этим местам был выстроен белокаменный монастырь — не громоздкий, словно игрушечный, с двумя веселыми башнями над вратами, с низкой уютной оградой. Невысокий собор с закомарами и стройный кирпичный шатер колокольни привлек Дионисия, может быть, как раз уютом, небольшими размерами, и здесь великий русский художник велел своим сыновьям снимать с плеч котомки...

Дионисий свершил свой подвиг за одно лето*, расписав собор с помощью сыновей. Где была в это время мать его сыновей? Неизвестно. Скорее всего ее уже не было в живых... В образ богоматери художники вложили столько своей грустной любви, столько сыновней и супружеской нежности, верности и почтительности, что фреска, несмотря на значительные повреждения, и сейчас потрясает, если душа человека разбужена и совесть его жаждет прекрасного.

По расположению и размещению фресок под сводами, на стенах, на сферических и выгнутых поверхностях можно учиться у Дионисия композиционному мастерству. Учиться всем, кто связан с искусством: архитектору и прозаику, музыканту и скульптору, драматургу и искусствоведу. Графическая и цветовая ритмичность росписей также безукоризненна: она опять заставляет припомнить такие слова и понятия, как лад, соразмерность, гармония. Но ведь ко всему этому надо добавить еще и настроение, тональность, особое звучание красок и линий.

Образ Николы, написанный в полусфере правого нефа, был для Дионисия, видимо, подлинным взлетом, вдохновенным порывом, полным исчезновением и растворением своего “я” в искусстве...

Как и все великие художественные произведения, Никола Дионисия воспринимается в разное время по-разному даже одним человеком. Как и у всех других шедевров искусства, у этой фрески есть ничему не подвластная сила, благотворная и периодически необходимая каждому человеку. Все здесь есть, в этом образе. И величайшая мудрость, и могучий необоримый дух, и земная человеческая красота, обобщенная в облике северянина-мужика, новгородца и пинежца, воина и кормильца...

Никола смотрит на нас глазами самого Дионисия вот уже пять веков. Смотрит, то взывая к совести, со скорбным укором, то с воодушевляющим одобрением, проникая своим взглядом в самую глубину нашей души и вселяя в нее мужество.

И память о гениальном изуграфе Дионисии живет не в одних наших сердцах. Она живет и в красках лесов, полей, вод, камней и небес нашего родимого Севера.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

О ХУДОЖЕСТВЕННОМ ОБРАЗЕ

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:22 + в цитатник
РОЖДЕННЫЙ НЕПОВТОРИМЫМ





Болящий дух врачует песнопенье,
Гармонии таинственная власть
Тяжелое искупит заблужденье
И укротит бунтующую страсть.
Е. Боратынский

— Какова жизнь? — спрашивают при встрече.

— Все ладно.

Ответ один, если действительно все ладно. Хорошую жизнь пронизывает лад, настрой, ритм, последовательность в разнообразии. Такой жизни присущи органичная взаимосвязь всех явлений, естественное вытекание одного из другого. И наоборот, плохая жизнь — это разлад, хаос, кавардак, сбой, несуразица, неосновательность, “пошехонство”. Про такую жизнь говорят, что она идет через пень колоду, шиворот-навыворот. Ей во всем сопутствуют спешка и непоследовательность, следствием чего является дурное качество, то есть страдают при этом в первую очередь красота, эстетика.

Отсюда сразу напрашивается довольно опасный для рационализма и ширпотреба вывод: много и одинаково — это значит дурно, неэстетично. Мало, но с душой и по-разному, значит, хорошо, красиво, неповторимо. И речь здесь идет не об одном лишь труде, но и о быте, о стиле жизни вообще. Искусство проявляется всюду, где существует жизнь, а не только в круге, ограниченном художественным творчеством. Стройность и красота не в одном только труде противоречат непосильности, тяжести. Тяжело и непосильно тогда, когда не умеешь красиво трудиться, когда неумен и недогадлив, когда не хватает фантазии и терпения. Но разве не так же бывает, например, в быту или в общественной жизни?

Все точь-в-точь.

Красота в мире — это разнообразие, непохожесть. Мысль о том, что человечество якобы составляет толпа серых и одинаковых людей, руководимых отдельными исключительными и яркими личностями, — такая мысль исключает красоту и противоречит эстетике.

Да нет, не бывает абсолютно одинаковых, другими словами, совсем бездарных людей! Каждый рождается в мир с печатью какого-либо таланта. Потребность творчества так же естественна, как потребность пить или есть, — она теплится в каждом из нас даже в самых невероятно тяжких условиях. Каждая личность по-своему талантлива, иными словами, своеобразна. Людей, абсолютно плохих внутренне и внешне, к счастью, не существует. То, что потребность творчества свойственна каждому, видно хотя бы из того, что в детстве, даже в младенчестве, у ребенка есть потребность в игре. Каждый ребенок хочет играть, то есть жить творчески. Почему же с годами творчество понемногу исчезает из нашей жизни, почему творческое начало сохраняется и развивается не в каждом из нас? Грубо говоря, потому, что мы либо занялись не своим делом (не нашли себя, своего лица, своего таланта), либо не научились жить и трудиться (не развили таланта). Второе нередко зависит от первого, но и первое от второго не всегда бывает свободно. Не научившись трудиться, нельзя узнать, чем наградила тебя природа. Если духовный потенциал слаб, личность стирается, нивелируется, теряет индивидуальные, присущие ей одной черты. Стройному восхождению, творческому раскрепощению личности может помешать любой душевный, семейный, общественный или мировой разлад, любая неурядица, которые, кстати сказать, бывают разные. Например, одно дело, когда нет обуви для ходьбы в школу (а то и самой школы), и совсем другое, когда тебя силой заставляют постигать сольфеджио*. Конечно, второй случай предпочтительнее, но разлад есть разлад. И вот мы видим, что общественная ориентация отнюдь не всегда безошибочна и что мода вообще вредна в таком деле, как дело нахождения себя. Почему, собственно, считается творческой только жизнь артиста или художника? Ведь артистом можно быть в любом деле, художником тоже. Добавим, что не только можно, но и должно. Ореол исключительности той или иной профессии, иерархическое деление труда и быта по таким принципам, как “почетно — непочетно”, “интересно — неинтересно”, как раз и закрепляет социальное равнодушие личности, поощряя мысль о недоступности творчества для всех и для каждого. Но такое поведение личности вполне устраивает как сторонника индивидуалистической философии личности и толпы, так и бюрократа-догматика, который во имя общего блага готов сегодня же расставить людей по ранжиру.

Качественное разнообразие частей лучше, чем что-либо другое, служит единству целого. Конечно, антагонизм частей, вообще разрушающий целое, тоже можно назвать разнообразием, на что и ссылаются сторонники нивелирования. Но разнообразие и антагонизм — разные вещи.

Вне спора “антагонистов” с “нивелировщиками”, так сказать, совсем на особицу, стоит художественный образ.

Наверное, ни у кого из нас не вызывает сомнения единство целого в московской Покровской церкви (известной больше как храм Василия Блаженного). Но как не похожи одна на другую части, его составляющие! Каждая часть, каждая деталь живет сама по себе, не повторяется и не похожа на другую часть или деталь.

Ритм, стройность, соразмерность и еще что-то неуловимое объединяют в художественном образе самые разные, в обычных условиях враждующие и даже взаимоисключающие вещи.

Каких только терминов мы не придумали, чтобы проникнуть в тайну художественного образа, чтобы понять и объяснить его! Он же по-прежнему не хочет быть объяснимым... Он не дается в руки. Он, как радуга, отодвигается от нас ровно на столько, на сколько мы к нему приблизимся. Он как стриж, который не может взлететь с земли и которому всегда необходимо пространство, обрывающееся вниз. Как детская игрушка, теряющая весь свой прелестный смысл, когда ребенок, движимый любопытством, разбирает ее на части, чтобы взглянуть, что у нее внутри. Можно и еще продолжать такие сравнения. Не лучше ли попробовать совсем оставить его в покое? Не мучить его исследованиями, лишая себя величайшего блага наслаждаться общением с ним? Что бы мы ни решили, он останется независимым от наших решений. Он останется самим собою где бы то ни было: в слове, в музыке, в живописи, в архитектуре, в хореографии, в скульптуре и в лицедействе — во всех этих классических видах искусства, а также в способе жизни, в ее стиле и смысле. Художественный образ — это родное дитя традиции, оплодотворенной вдохновением художника. Как бы ни был талантлив художник, но если он полагается только на одно вдохновение, игнорируя художественную традицию, он все равно будет бесплоден. Но что значит и традиция без вдохновения художника? Не озаренная этим высоким вдохновением, она тоже бесплодна, как бы ни было велико художественное богатство прошлого.

Художественный образ неуловим, хотя живет рядом с нами всегда и повсюду. Он тотчас исчезает, как только начинаешь его изучать и раскладывать на части, он же никогда не повторяет самого себя.

Рожденный неповторимым...

Сравнивая друг с другом классические виды искусства, можно все-таки выделить некоторые постоянные признаки художественного образа. Например, ритм.

Как уже говорилось, волшебная сила ритма позволяет петь — прекрасно и легко — людям-заикам, не способным сказать слова без усилия и напряжения. Ругаясь с соседкой, то есть греша, многие женщины не в силах освободиться от ритма, от образности, что еще больше усиливает душевные диссонансы, поскольку образ всегда охотнее служит добру, а не злу.

Известны примеры младенческого рева с зачатками художественности: в крик плачущего ребенка вдруг начинает вплетаться ритм и даже подобие мелодии...

Ритмичность одинаково нужна музыке и литературе, живописи и скульптуре, хореографии и архитектуре. Ритмичность, как мы видим, необходимая принадлежность жизни вообще...

Другим признаком художественного образа можно смело назвать композицию* (по-русски — соразмерность), присутствующую во всех видах творчества. Соразмерность. Разве не ощущается и в этом слове ближайшее родство с ритмом? Может быть, стоит в этом ряду поставить еще интонацию, но это понятие в нашем случае уже теряет определенность, становясь приблизительным. Далее начинается терминологическая пестрота: сюжет, стиль, мелодия, колорит и т.д. На ритме и соразмерности, пожалуй, и завершается определенность, если говорить о художественном образе в духе исследовательства. Возможен ли разговор в другом духе? Конечно. Но угроза скатиться к “исследовательству” существует при этом постоянно. Например, очень интересно отбросить от нашего словосочетания определение “художественный”, а потом подумать над тем, что останется. Лингвистический способ общения с понятием образ ничуть не лучше любого другого способа. И все же, и все же...

Однокоренных слов к “образу” множество, вспомним некоторые из них. Образец. (“Где, укажите нам, отечества отцы, которых мы должны принять за образцы?”) Нечто самое лучшее, выверенное. В современной промышленности близкое к штампу. Образоваться — значит появиться, родиться, выявиться. Образование — это учение, приобретение знаний, но первоначально слово обозначало становление, образоваться — значит стать кем-то, получить свое лицо. Вспомним и вечное “все образуется” Стивы Облонского, равносильное тому, что все вокруг рано или поздно обязательно придет в нормальное состояние. Выражение “таким образом” подразумевает некий итог, обобщение, иногда его употребляют и в смысле “таким способом”. Своеобразный — значит особенный, неповторимый, непохожий. Безобразное, то есть безобразное, не имеющее своего лица, нечто абстрактное, отвратительное. А как много смыслов и смысловых оттенков в таких словах, как “изображение”, “преображение”, “воображение”! Что бы, однако, ни имелось в виду, когда используются эти и производимые от них понятия, первопричиной всего является все-таки образ, неповторимое воплощение сущего, художественное обобщение.

Вот мы и вернулись вновь к определению “художественный”, а тайна художественного образа как была, так и осталась... После всего сказанного можно ли сделать вывод, что академическое познание изучение творческого созидания никогда не встанет вровень с художественным восприятием этого созидания? Великое искусство потому и зовут великим, что оно понятно для всех, по крайней мере, для большинства. Вовсе не обязательно быть докой-специалистом, чтобы читать “Войну и мир” или смотреть и слушать “Лебединое озеро”. Сложностью и недоступностью формы не так уж и редко маскирует посредственный художник недостаток таланта. Это не означает, что произведения великих, гениальных художников никогда не бывают сложными и непонятными. Разница между сложностью малоталантливого и сложностью гениального художника скорей всего в том, что в первом случае сложность топчется на одном месте, она статична, во втором — она движется, самораскрывается, обнаруживая все новые возможности произведения.

Восприятие художественного образа по сути и качественно то же, что и его создание. Разница здесь, вероятно, лишь в масштабности... Несомненно, во всяком случае, то, что восприятие образа процесс также творческий. Именно это-то обстоятельство и таит в себе великую опасность культурного иждивенчества*.

Под маской скромности (где уж нам, дескать?) таится обычная трусость либо обычная лень, и человек лишь пользуется созданными до него художественными ценностями, даже не пытаясь создать что-то свое. Пусть не гениальное, но свое! Пресловутый максимализм (либо стать Микеланджело, либо совсем не заниматься творчеством) никогда не содействовал благу общенародной культуры. Игнорировать собственный талант (какой бы он ни был по величине) на том основании, что есть люди способней тебя, глушить в себе творческие позывы так же безнравственно, как безнравственно заниматься саморекламой, шумно преувеличивая собственные, нередко весьма средние возможности.

“Уничижение паче гордости”, — говорится в пословице. Найти свое лицо — нравственная обязанность каждого. Но к лицу ли человеку подобострастие? Растерянность перед более талантливым унижает и того и другого. Настоящий художник ждет от других не подобострастия, а обычного уважения. Ему совсем незнакомо чувство собственного превосходства. Чем больше талант, тем меньше высокомерия и гордости у его обладателя. Между величиной таланта, силой художественного образа и уровнем нравственности существует самая прямая зависимость. Стыд, совесть, целомудрие, духовная и физическая чистота, любовь к людям, превосходное знание разницы между добром и злом — все эти нравственные свойства художника отображает питаемый им художественный образ. Художественный образ не может быть создан бесстыжим, бессовестным художником, человеком с грязными руками и помыслами, с ненавистью к людям, человеком, не знающим разницы между добром и злом. Да и вообще, возможно ли подлинное творчество в неспокойном или злом состоянии? Вряд ли... Злой человек склонен более к разрушению, чем к творчеству, и нельзя путать вдохновение созидателя с геростратовским...

Подлинный художественный образ всегда нов, то есть стыдлив, словно невеста, целомудрен и чист. Свежесть его ничем не запятнана. Настоящий художник, как нам кажется, тоже стыдлив, ведь и само творчество требует уединения, тайны. Вынашивание и рождение образа не может совершаться публично, у всех на виду. Публичным, известным всем или множеству должно стать впоследствии творение художника, но отнюдь не он сам. Не потому ли гениальные творения древних русских живописцев не подписаны? Древние художники и архитекторы предпочитали остаться безвестными. Ведь значит же что-то это известное и совсем не случайное обстоятельство.

На этом, может быть, и уместней всего закончить наши, порой сумбурные, еще чаще отрывочные раздумья о северной народной эстетике...
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

ИСКУССТВО НАРОДНОГО СЛОВА

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:21 + в цитатник
НАЧАЛО ВСЕХ НАЧАЛ


Еще в недавнем прошлом, примерно до 40-х годов нашего века, в жизни русского Севера сказки, песни, причитания и т.д. были естественной необходимостью, органичной и потому неосознаваемой частью народного быта. Устное народное творчество жило совершенно независимо от своего, так сказать, научного воплощения, совершенно не интересуясь бледным своим отражением, которое мерцало в книжных текстах фольклористики и собирательства.

Фольклорное слово, несмотря на все попытки “обуздать” его и “лаской и таской”, сделать управляемым, зависимым от обычного образования, слово это никогда не вмещалось в рамки книжной культуры. Оно не боялось книги, но и не доверяло ей. Помещенное в книгу, оно почти сразу хирело и блекло. (Может быть, один Борис Викторович Шергин — этот истинно самобытный талант — сумел так удачно, так непринужденно породнить устное слово с книгой.)

Могучая музыкально-речевая культура, созданная русскими, включала в себя множество жанров, множество видов самовыражения. Среди этого множества отдельные жанры вовсе не стремились к обособлению. Каждый из них был всего лишь одним из камней в монолите народной культуры, частью всей необъятной, как океан, стихии словесного творчества, неразрывного, в свою очередь, с другими видами творчества.

Что значило для народной жизни слово вообще? Такой вопрос даже несколько жутковато задавать, не только отвечать на него. Дело в том, что слово приравнивалось нашими предками к самой жизни. Слово порождало и объясняло жизнь, оно было для крестьянина хранителем памяти и залогом бесконечности будущего. Вместе с этим (и может быть, как раз поэтому) оно утешало, помогало, двигало на подвиг, заступалось, лечило, вдохновляло. И все это происходило само собой, естественно, как течение речной воды или как череда дней и смена времен года.

Покажется ли удивительным при таких условиях возникновение культа слова, существующего в деревнях и в наше время?

Умение хорошо, то есть образно, умно и тактично, говорить в какой-то степени было мерилом даже социально-общественного положения, причиной уважения и почтительности. Для мелких и злых людей такое умение являлось предметом зависти.

Слово — сказанное ли, спетое, выраженное ли в знаках руками глухонемого, а то и вообще не высказанное, лишь чувствуемое, — любое слово всегда стремилось к своему образному совершенству. Само собой, направленность — одно, достижение — другое. Далеко не каждый умел говорить так образно, как, например, ныне покойные Марья Цветкова и Раисья Пудова из колхоза “Родина” Харовского района Вологодской области. Но стремились к такой образности почти все, как почти все стремились иметь хорошую одежду и добротный красивый дом, так же, как всяк был не прочь иметь славу, например, лучшего плотника либо лучшей по всей волости плетей*.

Соревнование — это древнее, пришедшее еще из язычества свойство общественной (общинной) жизни сказывалось, как мы уже видели, не только в труде. Оно жило и в быту, в соблюдении религиозных традиций, в нравственности, оно же довольно живо проявлялось и в сфере языка, в словесном и музыкальном творчестве.

Красивая, образная речь не может быть глупой речью. Умение хорошо говорить вовсе не равносильно говорить много, но и дремучие молчуны были отнюдь не в чести, над ними тоже подсмеивались. Намеренное молчание считалось признаком хитрости и недоброжелательности, со всеми из этого вытекающими последствиями. Так что пословица “слово — серебро, молчание — золото” годилась не во всякий момент и не в каждом месте.

РАЗГОВОР

Когда зло по-змеиному закрадывается между двумя людьми, одни перестают разговаривать, другие начинают говорить обиняками, неискренно, третьи бранятся. Следовательно, ругань, брань — это тот же диалог, только злой. Разговор предусматривает искренность и доброту. Он возводится в нравственную обязанность. Для того чтобы эта обязанность стала приятной, разговор должен быть образным, красивым, что связано уже с искусством, эстетикой.

Сидят два свояка в гостях, едят тещину кашу.

— Каша-то с маслом лучше, — говорит один.

— Неправда, без масла намного хуже, — возражает другой.

— Нет, с маслом лучше.

— Да ты что? Хуже она без масла, любого спроси.

Искусство говорить, равносильное искусству общения, начиналось с умения мыслить, поскольку мысли нормального человека всегда оформлялись в слова. Нельзя думать без слов; бессловесным может быть чувство, но не мысль. Осмысленное же чувство и становилось эмоциональным образным словом.

Мысль человека, находящегося в одиночестве, неминуемо принимала характер монолога, но уже в молитве она приобретала диалогические свойства. Монолог, молитва и диалог с каким-либо объектом природы заполняли сознание, если рядом не было никого из людей. Потребность петь самому или слушать что-то (например, шум леса и пение птиц) также связана с одиночеством. Но стоило человеку оказаться вдвоем, как. разговор отодвигал в сторону все остальное.

Не зря жены уходили от молчаливых мужей.

Одинокие старики, и сейчас живущие по дальним выморочным деревням, прекрасно разговаривают с животными (с коровой, козой и т.д.). Хотя такие разговоры больше напоминают монолог, некоторые животные вполне понимают, когда их ругают и стыдят, а когда хвалят и поощряют. И по-своему выражают это понимание.

В северной деревне со времен Новгородской республики существует обычай здороваться с незнакомыми встречными, не говоря уже о знакомых и родственниках.

Не поздороваться при встрече даже с неприятным для тебя человеком было просто немыслимо, а поздоровавшись, нельзя не остановиться хотя бы на минуту и не обменяться несколькими, чаще всего шутливыми словами. Занятость или дорожная обстановка освобождала от развернутого диалога, разговора. Но не поговорить при благоприятных обстоятельствах считалось чем-то неловким, неприличным, обязывающим к последующему объяснению.

Эстетика разговора, как жанра устного творчества, выражается и в умении непринужденно завести беседу, и в искусстве слушать, и в уместности реплик, и в искренней заинтересованности. Но главное — в образности, которая подразумевает юмор и лаконизм. Добродушное подсмеивание над самим собой, отнюдь не переходящее в самооплевывание, всегда считалось признаком нравственной силы и полноценности. Люди, обладающие самоиронией, чаще всего владели и образной речью. Те же, кто не рождался с таким талантом, пользовались созданным ранее, и хотя образ в бездарных устах неминуемо превращался в штамп, это было все-таки лучше, чем ничего. Так, на вопрос: “Как дела?” — заурядным ответом было знакомое всем: “Как сажа бела”. Но человек с юмором обязательно скажет что-нибудь вроде: “Да у меня-то добро, а вот у батькина сына по-всякому”. Иносказания и пословицы, доброе подшучивание заменяли все остальное в разговоре между приятелями или хорошо знакомыми, как у тех свояков, которые спорили о тещиной каше.

Акиндин Фадеев из деревни Лобанихи как-то на лесном стожье ходил за водой к родничку.

— У тебя чего в котелке-то, не сметана? — спрашивает его потный сосед, который тоже косил поблизости. Акиндин на секунду остановился:

— Да нет. Вон за водой ходил. Едва не пролил, так напугался.

— А чего?

— Да птица какая-то вылетела, нос в нос. Наверно, кулик. И мужики снова принялись косить. В их коротеньком разговоре никто бы не услышал ничего особенного, если бы у Фадеева и его соседа не было родовых прозвищ. Акиндина звали за глаза Сметаной, его соседа — Куликом.

— Ну что ты за человек? — слышится в коридоре совхозной столовой.

— А чего?

— Сухопай получил, а идешь в столовую.

— А не хватает дак!

— Совесть надо иметь...

В этом коротеньком разговоре, может быть, ничего бы не было особенного, если бы стыдили не донжуанистого семьянина, любителя заглянуть в чужой огород. Слово “сухопай”, применяемое в такой неожиданной ситуации, многое значит для бывалого человека.

Способность образно говорить, особенно у женщин, оборачивалась причиной многих фантастических слухов. Любой заурядный случай после нескольких изустных передач обрастал живописными подробностями, приобретая сюжетную и композиционную стройность. Банальное, плоское, документально-точное и сухое известие не устраивало женщин в их разговорах.

Почти всегда в таких случаях благоприобретенный сюжет служил для выражения нравственного максимализма народной молвы.

ПРЕДАНИЕ

Образной может быть не только речь, образной может быть и сама жизнь, вернее, ее быт. Хозяйственный расчет, точность и бытовая упорядоченность в хорошей семье обязательно принимали образно-поэтическую форму. Элементы фантастики, как известно, отнюдь не чужды народной поэтике. Приметы и загадывания, реальные и фантастические, перемежались, сменяли друг друга в течение суток, недели, наконец, года.

Конечно, вовсе не обязательно твердо и бесповоротно верить в приход гостя, если из топящейся печи выпал уголь. Сорока, прилетевшая поутру к дому, тоже предвещает приход или приезд кого-то из близких. Но и самый заядлый рационалист вспомнит при этом либо дочь, ушедшую замуж, либо сына, взятого на войну. И вдруг, бывает же и так, не успели вынуть из печи пироги, как у крыльца и впрямь фыркнула лошадь, заскрипели полозья саней. Вот и не верь после этого в приметы! Однако же можно в них и не верить, но они все равно остаются в народном быту. И разве без них богаче была бы жизнь?

Пение курицы — примета страшная, предвещающая смерть в доме. Мужчины редко верили в такую примету, но все-таки брали топор и отрубали поющей курице голову. По содержанию действие это — обычный рационализм (неестественно, когда поет курица). По форме — фантастический образ, почти обряд (смертью свихнувшейся курицы подменяется возможная смерть кого-то из близких). При этом вовсе не обязательно быть человеком, искренне верящим в дурные приметы...

Бытовая поэзия, образность житейской повседневности сопровождала и отдых, и труд, и общение с людьми. Например, кто из серьезных мужиков, приехавших на ветряную мельницу, верит, что ветер можно призвать подсвистыванием? Но подсвистывают, хотя бы и в шутку. Нельзя позволять, чтобы у тебя обметали ноги, когда сидишь на лавке, по примете — не сможешь жениться. В эту милую глупость мало кто верил, и все-таки старались убирать ноги подальше. Примерами образного обычая могут служить кувыркание при первом громе, свадебные приметы, топка бани и т.д. Даже способы запрягать коня и то, как он себя ведет при этом, обнаруживают ритуальные, образно-поэтические детали.

Но из таких деталей состояла вся жизнь.

Бытовая образность не зависела от образности речевой, скорее наоборот. В таких условиях и немые и косноязычные пользовались образными богатствами и сами пополняли эти богатства. Что же сказать о тех, кто составляет большинство, кто обладает величайшим и счастливейшим даром — даром речи?

Поэтическая обкатка реальных происшествий, образное преувеличение в обрисовке повседневных случаев заметны уже в разговоре (монолог, диалог, беседа). Предание, легенда, сказание рождаются из подлинного события. Прошедшее через тысячи уст, это событие становится образом. Предание, пережившее не одно поколение, растет, словно жемчужина в раковине, теряя все скучное и случайное.

Одной из жанровых особенностей предания является свободное смешение реального и фантастического, их превосходная уживаемость в самой непосредственной близости друг от друга.

Предания, начиная с семейных, великолепно иллюстрируют географию всего государства. В каждой деревне есть какое-то свое предание, связанное, например, с “пугающими” местами, с любовными историями, с происхождением того или иного названия и т.д. Волости, а то и всему уезду, известны предания о более глобальных событиях, связанных с войной, мором или исключительными природными явлениями, такими, как предание о каменном дожде, выпавшем под Великим Устюгом. Наконец, существовали и такие предания, которые имели отношение к жизни всего государства, например, о войне новгородцев с теми же устюжанами.

Новгородцы будто бы подплыли к Устюгу и потребовали “копейщины” — откупа за то, чтобы не быть взятым на копье. Устюжане не дали, и тогда новгородцы начали грабить около города. Они захватили в посадской церкви икону Одигитрию и хотели уплыть, но лодку с иконой нельзя было сдвинуть с места никакими усилиями. Тогда старый новгородец Ляпун сказал:

— Полонянин несвязанный не идет в чужую землю. Связали икону убрусом и только тогда отчалили. По преданию, многих новгородцев в пути начало корчить, иные ослепли. Новгородский владыка повелел возвратить икону и награбленное добро, что и было сделано*.

Знаменитое предание о невидимом граде Китеже также можно отнести к разряду общенациональных.

Художественная сила местных преданий зачастую не менее полнокровна. Темы их очень разнообразны. Чаще всего это истории о верной любви и о наказании за измену, рассказы о местных разбойниках и чужеземных захватчиках. Так, почти в каждом регионе обширного русского Севера живы предания о Смутном времени, о шайках Лисовского, о чудесных избавлениях деревень и селений от кровожадных набегов врагов.

Весьма интересны и предания об известных личностях, например, о царе Петре, несколько раз проплывавшем по великим северным рекам — Сухоне и Двине.

Из преданий, рожденных сравнительно недавно, можно упомянуть изустные рассказы, например, о летчике Чкалове. И если Валерий Чкалов, исторически-конкретная личность, приобрел в народных устах черты легендарные, художественные, то Василий Теркин, наоборот, из литературно-художественного образа превратился в человека, реально существовавшего**. Чем хуже одно другого? Не так уж и многие литературные герои удостоены такой чести!

Предания о мастерстве и мастеровых людях, описываемые таким прекрасным гранильщиком народного слова, как Павел Бажов, существовали и существуют повсюду, в том числе и на Севере. Плотник Нестерко, закинувший свой топор в Онего, кузнец, сковавший железные ноги искалеченному на войне родному брату, ослепшая кружевница — все это персонажи старых и новых сказаний.

БЫВАЛЬЩИНА

Такое состояние, когда человек скучает и не знает, чем ему заняться, совершенно исключалось в крестьянском быту. Тяжелый труд то и дело перемежался, сменялся легким, посильным для стариков и детей, полевые работы — домашними; чисто крестьянские занятия прослаивались промыслами. Монотонность многих трудовых действий скрашивалась песнями, играми, столбушками на беседах. Граница между трудом в его чистом виде и развлечением в таких случаях зыбка и неопределенна. Но во время настоящего отдыха от тяжелого физического труда, всегда в той или иной степени коллективного, в промежутках между работой и сном затевались и нарочитые, специальные развлечения. К числу таких развлечений можно отнести рассказывание бывальщин, бухтин, сказок.

Такое рассказывание, как и песни на супрядках, могло сопровождаться трудом: плетением корзин и лаптей, вязанием рыболовных снастей, шорничанием и т.д. Но это в том случае, если рассказчик находился дома, в обычных условиях.

За пределами дома, на дорожном ночлеге, в лесной избушке (во время рубки леса или на сенокосной залоге), ночуя в сплавном бараке, на рыбной тоне, на богомолье, на ярмарке, в доме крестьянина, люди занимались бывальщинами “натодельно”, то есть нарочно, не сопровождая это ручным трудом.

Особенно поражали такие бывальщины детское воображение, еще не тронутое ржавчиной критического недоверия. Представим зимний вечер в теплой и дымной зимовке, где тот, кто хочет спать, спит, а тот, кто хочет слушать, слушает. Ворота открыты, любой из соседей может уйти или зайти, когда вздумается. Пока есть лучина, фантазия и сюжеты, никто не расходится. Перемогая сон, затаив дыхание, дети слушают рассказы про колдунов и про ведьм, глаза смежаются, а сердце замирает от страха, голос рассказчика течет ровно и буднично, и только трещит и стреляет березовая лучина.

В другой раз, когда тебя впервые взяли в дорогу, ты просыпаешься в незнакомом месте, и в темноте слышится тот же ровный, глуховатый и будничный голос. За стеной избушки шумит лесной ветер, кто-то из слушателей храпит не в такт рассказчику. Бывальщина вплетается в твой сон, и утром ты не можешь разобрать, что приснилось, а что услышано.

В святки, набегавшись по морозу, завалишься с двумя-тремя товарищами в избушку при обширной колхозной конюшне, где висят на штырях хомуты и седелки, преет, высыхая после дневных трудов, потный войлок, топится печка, и на шубе, расстеленной на деревянном топчане, сидит рассказчик. Впрочем, ты и сам в любую минуту из слушателя можешь превратиться в рассказчика, намолоть языком что хочешь, и тебя тоже будут слушать. На первый раз. А вот будут ли во второй?

Или приедешь на водяную мельницу с ночлегом. В ожидании своей очереди забудешься от усталости и от комариного звона, задремлешь, а то и уснешь намертво. И вдруг проснешься от того же ровного, слегка глуховатого голоса:

“Вот, братец ты мой, я уж тебе сознаюсь, я того дни перед ним провинился маленько, а вечером чего-то меня разгнело-разморило, ко сну вот меня клонит. Я, значит, ячменю колхозного полон кош насыпал, а на другом поставе толклось три ступы овса. Помольщик спит. Омбар запер да и пошел в избушку. Тяпушки похлебал, а меня вот гнетет, вот гнетет. Думаю, сичас встану и пойду, а сам ни рукой, ни ногой. Вдруг лошадь как даст в стену копытом. Я встать не могу, как прикован, она опять как даст, да так три раза. А я сплю, и помольщик спит. Пробудились, а заря в половину неба. Я, братец ты мой, кинулся к мельнице, думаю, от жерновов остались одне огрызки. Гляжу, а колесо стоит, вода остановлена. И лоток сухой. А в том поставе песты знай бухают. Вот как он меня проучил-то. Я его обругал, а он еще и добром ко мне...”

Бывальщина целиком зависела от характера и жизненного опыта рассказчика. Но не все бывалые люди умели талантливо рассказать то, что с ними где-то произошло. Иные же, обладая меньшим жизненным опытом, рассказывали намного лучше. Талант рассказчика нередко сочетался с талантом мастерового, были и прирожденные рассказчики, вдохновлявшиеся во время беседы. Они выдумывали сюжет на ходу, образы являлись в рассказе неожиданно для них самих. Добавляя к реальным фактам нечто свое, образное, фантазируя и сочиняя, они постепенно и сами начинали верить в то, что рассказывали. После нескольких повторений фантастический образ закреплялся, становился для импровизатора как бы реально случившимся фактом...

В отличие от преданий бывальщина жила ровно столько, сколько минут ее рассказывали, но тот или иной сюжет или ход мог всплыть по любому поводу и в любом месте. Кочующие сюжеты теряли, однако, свою прелесть. Прирожденный рассказчик сюжетно редко повторял других или сам себя, хотя образный индивидуальный язык делал чудеса даже и с самым затасканным сюжетом.

По жанрам бывальщины можно разделить на охотничьи, рыбацкие, военные, любовные, о колдунах, видениях и т.д., но такое деление было бы очень условным. В любой группе бывальщин могли оказаться элементы соседней группы и даже не одной, а нескольких, реалистические образы могли чередоваться с фантастическими, поскольку все зависело от таланта рассказчика, обстоятельств во время импровизации и от состава слушателей.

По пристрастиям, по преобладанию бытового материала не всегда можно было угадать профессиональную принадлежность рассказчика. Так, сюжет о собаке, оставленной охотником один на один с медведем, мог родиться и в среде, далекой от охоты*. Большое число бывальщин создавалось на основе видений, так называемой блазни. Поблазнило — значит показалось, померещилось, случилось нечто сверхъестественное, нездешнее. Бытовые детали таких видений бывают настолько реалистичны, точны и образны, что не верить в рассказ очень трудно. Бывали, с другой стороны, и вполне документальные, невыдуманные бывальщины, пульсирующие у самой кромки фантастического, потустороннего. Если в этом смысле вспомнить литературу, то рассказ И.С.Тургенева “Стучит” — лучший пример. Будучи сам полностью реалистом, писатель как бы оставляет возможность и фантастического толкования обстоятельств: читатель-скептик услышит в тургеневском рассказе стук обычной телеги, а читатель с фантазией — грохот дьявольской колесницы. Кстати, в большой группе народных фантастических бывальщин как раз и используется сюжет с лошадьми, то скачущими в пределы потустороннего, то угоняемыми нечистым, отбирающим вожжи у пьяных возниц и т.д.

Почти все сюжеты гоголевских “Вечеров” да и сам образ рыжего малороссийского пчеловода очень близки русскому Северо-Западу. Таких пасечников кое-где на Севере можно встретить еще и теперь. Родство гоголевских историй с северными бывальщинами удивительно. Вспомним рассказ о дочери сотника и ее мачехе. Страшная кошка с воем исчезла, когда падчерица ударила ее отцовской саблей. Мачеха появляется наутро с завязанной рукой. Тема оборотня с подобным сюжетом звучит и во многих северных бывальщинах, но вместо мачехи может быть колдун, вместо кошки — волк, а сабля может стать хлебным ножом или серпом. Интересно, что в таких рассказах вовсе не каждый раз добрые силы побеждают и торжествуют, хотя нравственная направленность всегда ясна и определенна. У мужика, который в молодости сбросил церковный колокол, начинают сохнуть руки, изменивший своей невесте парень “сгорает” от вина, спивается до смерти и т.д.

Художественная сила народных бывальщин достигает своих пределов как раз на неуловимых стыках реального и фантастического. Плясали, плясали девицы с какими-то уж очень нахальными чужаками, и вдруг один наступил девушке на ногу. Но поскольку каждая деревенская девушка знает разницу между копытом и человеческой ногой, она тут же сообразила, что это за чужаки. В других случаях ничего вроде бы сверхъестественного не происходит, например, дедушка-странник, которого пустили ночевать, накормили и напоили, в благодарность за все это увел из дома всех тараканов. А то вдруг женщина никак не может затопить печь поутру, и выясняется, что причина тому некий ночной грех. Фривольность многих бывальщин нейтрализуется общей нравственной интонацией. Так, оказалось, что неверный муж, взявший у жены деньги на прелюбодейство, имел дело не с бобылкой-соседкой, а со своей же супружницей. Утром, хвалясь перед ним заработком, жена приговаривает: “Сено продадут, дак еще дадут”.

Военный фольклор также богат короткими занимательными рассказами. Чудесные истории с часовыми, стоящими на посту, рассказы о нечистой силе, противостоящей солдатской хитрости, перемежаются здесь подлинными эпизодами и интересными случаями, которыми изобиловал фронтовой и солдатский быт.

СКАЗКА

Как любил сказку А.С.Пушкин! Его гений освобождался от младенческой дремы под сказки Арины Родионовны. Его первая юношеская поэма была создана целиком на сказочных образах. Да и дальше талант великого поэта креп и мужал не без помощи русской сказки.

Народная философия со всеми ее национальными особенностями лучше, чем где-либо, выражается в сказке, причем положения этой философии, звучавшие когда-то просто и ясно, зачастую не доходят до нас. Понятна ли, к примеру, нынешнему читателю мысль, выраженная в сказке об Иване Глиняном? Несомненно, многие сказочные истины, подобно ярчайшим краскам, записанным позднейшими иконописцами, терпеливо ждут своего второго рождения.

Своеобразие фольклорного жанра обусловлено своеобразием народного быта. Жанр умирает вместе с многовековым национальным укладом. Мастерство сказочников и рассказчиков исчезает точно так же, как профессиональное мастерство исчезает вместе с экономическим упразднением той или иной профессии.

Современная жизнь сказки почти целиком сводится к прозябанию в фольклорных текстах, она ограничена книжной культурой. Цельность даже и такого существования постоянно разрушается театром, кино и телевидением с помощью так называемых “авторских” текстов. Заимствование сказочных образов и сюжетов современными драматургами и сценаристами очень сильно смахивает на плагиат, поскольку используются готовые сюжеты, характеры и образы. Что же, выходит, каждого, кто использует в своих писаниях фольклорный материал, надо судить в уголовном порядке? Вопрос этот звучит несколько радикально. Но он заставляет слегка задуматься, задуматься хотя бы над тем, что пушкинский Балда — это одно, а Балда или Иван-дурак современного записного телевизионщика — совсем другое. Сразу вспоминается и то, что даже такие большие писатели, как Алексей Толстой, не путали литературную запись (обработку) фольклорного материала с индивидуальным творчеством.

Но оставим на совести литературных критиков вопрос о том, где плагиат, а где подлинное творчество. Посмотрим, что остается от фольклорного жанра после “свободного заимствования”, после того, как режиссеры, сценаристы и писатели растащили народную сказку по экранам, телеэкранам, по сценам ТЮЗов, кукольных театров и т.д.

Как это ни удивительно, а Ивану-дураку, Емеле и другим героям народных сказок от этих заимствований в общем-то ни тепло и ни холодно, они остаются сами собой даже тогда, когда на экранах и сценах появляются тысячи фальшивых, самозваных Емель и Иванов. Лишь при появлении шукшинского Иванушки подлинный Иван удивленно вскинул брови и как бы произнес: “Этот вроде бы я”. Сказал и тут же снова исчез. Где же он спрятался? Может, за библиотечными стеллажами? Вряд ли...

Что там ни говори, а первый удар по русской народной сказке нанесен не теперь. И нанес его именно библиотечный стеллаж. Дело в том, что народная сказка на экране или на сцене — это не сказка, напечатанная и прочитанная, это тоже всего лишь полсказки. Настоящая сказка живет только там, где есть триединство: рассказчика, слушателя и художественной традиции. Все эти три, так сказать, величины постоянны, и каждая одинаково необходима. И если слушатель народной сказки может быть коллективным, то на этом и кончается сходство его с радиослушателем, зрителем в театре, телезрителем. Коллективного же рассказчика (театр) да еще анонимно-условного (радио, телевидение) в жизни сказки не может быть, это вообще противоречит ее природе.

Шедевры народной поэзии, в том числе и в сказочном жанре, рождались в такой бытовой среде, которая и сама в своем устойчивом стремлении к совершенству была достаточно художественно организована. Как видим, быт северного крестьянства сохранял это свойство, несмотря на все сюрпризы истории. И лишь после войны эта художественная организованность народного быта начала исчезать, она начала исчезать вместе с исчезновением тысяч деревень и подворий, вместе с гибелью на фронтах Великой Отечественной наиболее жизнедеятельной части населения.

Во время войны в Тимонихе как-то несколько ночей ночевал Витька-нищий — мальчик лет десяти. Он был круглый сирота, но кто-то, может быть дальние родственники, внушил ему такую мысль: ночуя в чужих людях, надо рассказывать сказки. Разжиться не разживешься, а прокормиться сумеешь. Невелик был репертуар у мальчишки, всего одна сказка... Но как же он старался!

Сказочный герой, преданный родными братьями, брошенный в пропасть, попадает в тридевятое царство. Тоскуя по родине, он бродит по пустынному морскому берегу. Поднимается ужасная буря, повергнувшая на берегу могучий дуб, на котором свито гнездо улетевшей на промысел Ногай-птицы. Юноша спасает от бури малых птенцов, и в благодарность Ногай-птица соглашается вынести его из тридевятого царства. Соглашается с тем уговором, что он будет кормить ее в долгом пути. И вот они летят все выше и выше... Он бросает ей куски бычьего мяса, но пища кончается, когда уже виден край белого света. Ногай-птица, обессиленная, готова рухнуть. Он отрывает свою левую руку и бросает ей, но этого мало, и тогда он рвет по частям свое тело и кормит птицу, чтобы сохранить ей силы.

Сказка заканчивается счастливо: Ногай-птица “отхаркивает” человеческую плоть, и тело срастается, обрызганное сначала мертвой, затем живой водой.

А бывало ли так в действительности?

Витькины плечи были слишком хрупки, чтобы выдержать всю грандиозную тяжесть жанра. В Тимониху, как и в тысячи других деревень, не возвратилось с войны ни одного мужчины...

Сказочная поэзия являлась естественной необходимостью всего бытового и нравственного уклада. Творчество сказителя было необходимо среде, слушателям, всему миру. Это вовсе не значит, что эстетическая потребность в сказке удовлетворялась как попало и где попало. Сказка возникала сама собой, особенно в условиях вынужденного безделья: в дорожном ночлеге, во время ненастья, в лесном бараке, а то и в доме крестьянина. Архангельские поморы, уходя в долгое опасное плавание, нередко брали с собой натодельного сказочника, пользовавшегося всеми правами члена артели. То же самое можно было наблюдать во многих плотницких артелях: умение сказывать давало негласную компенсацию одряхлевшему либо искалеченному плотнику. В зимнее время, когда не надо никуда торопиться, по вечерам слушать и рассказывать сказки собирались специально, устраивались даже своеобразные турниры сказочников. Здесь обретались популярность и слава, проступали индивидуальные свойства: пробовали силы начинающие, выявлялось косноязычие пустобрехов и никчемность вульгарщины.

Так же, как умение разговаривать, умение рассказывать приобретало некую обязательность, хотя никто тебя не осудит, если ты не умеешь рассказывать (как осуждают за то, что не умеешь сделать топорище, и слегка подсмеиваются, если ты дремучий молчун), никто не станет насмешничать. Но все равно лучше было уметь рассказывать, чем не уметь.

Нищие и убогие, чтобы хлебный кус не вставал в горле, рассказывали особенно много, хотя никто не отказывал им в милостыне и без этого.

Некоторые сказки объединяют в себе свойства и бухтин и бывальщин. Нежелание следовать канону приводит рассказчика к смешению сказочных сюжетов с сюжетами бухтин, преданий, бывальщин, всевозможных интересных происшествий. Вот как начинается “Сказка про охоту”, записанная в Никольском районе Вологодской области. “Я человек, как небогатый, продать было нечего, обдумал себе план, где приобрести денег на подать. Согласил товарищей идти в лес верст за сто с лишком, в сузем, в Ветлужский уезд, ловить птиц и зверей... Время было осеннее, в октябре, так числа семнадцатого”.

Полная бытовая достоверность и документальные подробности в сочетании с невероятными событиями вызывают особый эмоциональный эффект. Слушатель не знает, что ему делать; то ли дивиться, то ли смеяться. Подобный фольклор не поддается никакой ученой классификации.

В семье сказка витает уже над изголовьем младенца, звучит (худо ли, хорошо ли — другой вопрос) на протяжении всего детства. Вначале он слышит сказки от деда и бабушки, от матери и отца, от старших сестер и братьев, затем он слышит их, как говорится, в профессиональном исполнении, а однажды, оставленный присматривать за младшим братишкой, начинает рассказывать сам.

Слушатель, становясь рассказчиком, тут же дает свободу и ход своим возможностям, которые могут быть разными, от совсем мизерных до таких могучих, какими были они, например, у Кривополеновой. Природный талант, редкие исполнительские свойства сказочника включают в себя прежде всего художественную память, некое подспудное, даже неосмысленное владение традиционными поэтическими богатствами. Эта художественная память дополняется у талантливого сказителя свойством импровизации.

Редко, очень редко настоящий сказочник повторял себя. Обычно одна и та же сказка звучала у него по-разному, но еще реже он рассказывал одну и ту же сказку. Подобно профессиональному умельцу, например, резчику по дереву, сказитель не мог в точности повторить себя, каждая встреча со слушателем была оригинальна, своеобразна, как своеобразен каждый карниз или наличник у хорошего резчика.

Другое дело — рассказчик заурядный. Он и сказок знал мало, и рассказывал всегда одинаково. Он тоже хранил традицию, но в его устах традиционные образы и сюжеты становились затасканно скучными, традиция мертвела, затем и вовсе исчезала. И тогда уже не помогала ни мимика, ни жестикуляция, ни умение вкомпоновать сказку в текущий быт и связать сюжет с определенными местами и названиями, с реальными слушателями, то есть все те приемы, которые использовали и талантливые сказочники.

Так, уже несколько раз упомянутая Наталья Самсонова однажды полдня рассказывала сказку всему детскому саду, пришедшему специально слушать. Она остановилась, как показалось, на самом интересном месте и закончила сказку только на следующий день.

Отношения талантливых и бездарных рассказчиков были просты и определенны: менее умелые стихали, когда начинал рассказывать хороший рассказчик. Если же сталкивались самолюбия одинаково талантливых, могло возникнуть настоящее состязание — подлинный и редкий праздник для слушателей.

Сказка, словно одежда и еда, была либо будничной, либо праздничной. Жить без сказки равносильно тому, что жить без еды или одежды. Сказка частично утоляла в народе неизбывную жажду прекрасного. С нею свершалось — постоянно и буднично — самоочищение национального духа, совершенствовалась и укреплялась нравственность и народная философия.

Классификация сказок по жанрам — дело не столько трудное, сколько ненужное, суесловное. И все же среди тысяч рассказанных в тысячах вариантов в определенную группу складываются детские сказки, а среди них особенно выделяются сказки о животных. Нигде анималистика не представлена так широко, как в сказке. Но даже и детскую сказку можно рассказать по-разному. Вот, к примеру, как звучит сказка “Про Курочку Рябу”, рассказанная для взрослых Елизаветой Пантелеевной Чистяковой из деревни Покровской Пунем-ской волости Кирилловского уезда*.

“Был старик да старуха. У них была пестра курочка. Снесла яичко у Кота Котофеича под окошком на шубном лоскуточке. Глядь-ка, мышка выскочила, хвостом вернула, глазком мигнула, ногой лягнула, яйцо изломала. Старик плачет, старуха плачет, веник пашет, ступа пляшет, песты толкут. Вышли на колодец за водой поповы девки, им и сказали, што яйцо изломалось. Девки ведра изломали с горя. Попадье сказали, та под печку пироги посадила без памяти. Попу сказали, поп-от побежал на колокольню, в набат звонит. Миряна собрались: “Што жо сделалось?” Тут между собой миряна стали драться с досады”.

Младенческое восприятие еще не готово к подобной многозначительности, и для детей бабушка рассказала бы сказку наверняка по-другому.

В свою очередь, взрослая сказка может быть и детской и взрослой сразу, в зависимости от обстоятельств, чутья и такта рассказчика. Та же Наталья Самсонова непристойные выражения, имевшиеся в некоторых сказках, маскировала звуковым искажением либо выпускала совсем. Брат же ее, Автоном Рябков, очень охотно рассказывал сказки “с картинками”, но только для взрослой мужской компании. При детях и женщинах он переходил на обычные*.

БУХТИНА

Федор Соколов (деревня Дружинине Харовского района) пришел с войны весь израненный и по этой причине называл себя решетом. А когда колхоз вернул ему отобранного во время “перегиба” единственного теленка, он объяснил это дело так: “Я решил их раскулацить”**. При встрече со стариком Баровым они всерьез обсуждали, сколько гвоздей надо на гроб, в какое время лучше умереть и стоит ли убега гь с того света, если там “не пондравится”.

Заливальщики и бухтинники, ревнуя народ к настоящим сказителям, дурачили слушателя скоморошьими шутками. Поэтому бухтина иногда начиналась с действия. Так, Савватий Петров из деревни Тимонихи, оставшись временно без жены, сел однажды доить корову. Корова убежала, а он начал шарить рукой по дну подойника, ищя якобы оторвавшуюся коровью титьку. Он же смеха ради не раз имитировал то петуха в известный момент, то кошачье “заскребывание”.

Раисья Капитоновна Пудова, весьма реалистическая рассказчица, тоже была не прочь загнуть бухтинку, например, о корове, которая после дойки опускала в подойник заднюю ногу и, оглянувшись назад, булькала ногой в молоке.

Бухтина — это народный анекдот, сюжетная шутка, в которой здравый смысл вывернут наизнанку. Наряду с частушкой это до сих пор живущий жанр устного народного творчества. То, что этот жанр существовал и раньше, доказывается многими фольклорными записями. Некрасовский дед Мазай, развозивший зайцев в лодке по сухим местам, напоминает писаховского Малину, но литература покамест лишь слегка коснулась этой стороны народного словесного творчества.

Чем же отличается бухтина от сказки и от бывальщины? Между ними может и не быть внешнего жанрового различия: сказка в иных случаях похожа то на бывальщину, то на бухтину. Бывальщина подчас объединяет в себе и бухтинные и сказочные черты. И все-таки бухтины — явление вполне самостоятельное, причем не только в фольклоре, но вообще в жизни, в народном быте.

Фантазия заливальщика бухтин полностью раскрепощена. Она напоминает и паясничанье скомороха, свободного от всех условностей, и видимую бессмыслицу юродивого. В отличие от бывальщин фантастический элемент в бухтине как бы линяет, теряя свою мистическую окраску. Фантастическое в народной бывальщине, как и в литературе (хотя бы в гоголевском “Вии”), усиливается при слиянии с бытовой реальностью. Приземленность фантастического в мистической бывальщине вызывает ужас, заставляет вздрагивать даже взрослых слушателей. Бытовая, но лишенная мистики фантастика вызывает смех. Юмористические эффекты как раз и рождаются на прочном спае реального, само собой разумеющегося с чем-то абстрактным и непредметным. В отличие от современного городского анекдота бухтина не всегда стремится к сатирической направленности. Бывает и так, что она рождается и живет лишь во имя себя, не желая нести идеологическую нагрузку, разрешая множество толкований. В других случаях сатирический или иной смысл спрятан очень тонко, ничто не выпирает наружу. Высмеивания вообще может не быть при рассказе. Умный слушатель улавливает самые отдаленные намеки. Нарочитая ложь, открытое вранье не противоречат в народной бухтине ее мудрости и нравственному изяществу.

ПОСЛОВИЦА

“Без смерти не умрешь”, — любил говорить Михайло Григорьевич*. Но как понимать эту пословицу? Что за философия кроется за таким изречением, для чего повторять эту вроде бы простую истину.

Без смерти не умрешь... Всего четыре слова. Ударение на первом. По-видимому, здесь не одно лишь отрицание самоубийства, противного народному мировосприятию. Самоубийство по такому восприятию — великий грех. В другой пословице говорится, что “смерть по грехам страшна”. (Вспомним народное поверие о колдунах, которые не могут умереть, пока кто-то другой не возьмет у них грех общения с нечистой силой.)

Михаиле Григорьевич спал по четыре часа в сутки, но эти часы он считал пропащими. Лучшим временем было у него чаепитие. “Ох, при себе-то и пожить!” — приговаривал он в такие минуты.

Пожить при себе... Снова нечто непонятное для современного восприятия и рационалистического ума.

“Не делай добра — ругать не будут” — одна из любимых его пословиц. Это у него, который всю жизнь стремился к одному: делать добро и жить по Евангелию...

Странное дело! Пословица как будто исключает сотни других, говорящих о силе и необходимости добра. Но это только на первый взгляд. Вспомним, с какой чистой душой устремился Дон Кихот делать добро, освобождать пастушонка, привязанного к дубу, и как позже тот же пастушонок бросился на бедного рыцаря с руганью, обвиняя его во всех своих бедах. Народная мудрость неоднозначна, многослойна. И чтобы понять пословицу Михаилы Григорьевича, не обязательно звать на помощь бессмертного Сервантеса...

“Богатство разум рождает”, — говорит одна пословица. Нет, это “убыток уму прибыток”, — утверждает другая. Которой же из них верить? А все и дело в том, что они не противоречат друг дружке. Просто каждая из них годится в определенных обстоятельствах. Может быть, первая сложена для философов, вторая для купцов, может, наоборот, а может, для тех и других. А разве нельзя допустить, что нормальному человеку добавляет ума как прибыток, так и убыток, что только на дурака не действует ни то ни другое?

Нет ничего заразительнее простого чтения далевского сборника пословиц. Зацепившись однажды за ваше внимание, книга накрепко захватывает вас, не хочет оставаться одна, посягая на самое сокровенное. Но ведь по художественной своей силе пословицы не равнозначны, и поэтому подобное чтение обманчиво. Ваше сознание то и дело адаптируется, переключается не только по смыслу, но и по величине эмоционального импульса. Интерес быстро становится неестественным, болезненно-навязчивым, восприятие притупляется. Появляется иллюзия полного понимания, полного контакта с народной мудростью. На самом же деле эта мудрость прячется за строку все дальше и глубже, как бы считая вас недостойным ее.

Да и может ли жить вся народная мудрость в одной, пусть и толстой, книге? Пословицы, многими тысячами собранные вместе, в один каземат, как-то не играют, может, даже мешают друг другу. Им тесно в книге, им нечем там дышать. Они живут лишь в контексте, в стихии непословичного языка.

Какой живой, полнокровной становится каждая (даже захудаленькая пословица) в бытовой обстановке, в разговорном языке! И тем не менее (нет худа без добра!) смысл и прелесть большинства хороших пословиц можно постичь, только глубоко задумавшись, то есть при чтении...

Раскроем рукописный сборник пословиц, датированный 1824 годом. Собиратель, судя по почерку и алфавитному подбору, был человеком грамотным. Он начинает рукопись с такой пословицы: “Аминем беса не избыть”. “Атаманом артель крепка”, — говорится дальше. Если читать не вдумываясь, сразу становится скучно. Но давайте попробуем вдуматься.

“Бранятся, на мир слова оставляют” — что это? Оказывается, когда бьются, то разговаривать некогда, кровь пускают друг другу молча. Слова годятся для мирной беседы, только в обоюдном разговоре можно избежать брани, то есть войны, схватки, побоища.

Как видим, пословица звучит вполне современно.

“Выше лба уши не растут”. Вроде бы понятно, но, оказывается, главный смысл здесь в том, что никому не услышать больше того, на что он способен.

Читаем дальше: “Вор не всегда крадет, а всегда берет”, “Вам поют, а нам наветки дают”, “Гость не много гостит, да много видит” (заморский особенно, добавим мы от себя), “Голодный волк и завертки рвет”, “Жаль девки, а потеряли парня”.

Что ни пословица, то и загадка. Наше современное восприятие поверхностно, мы плохо вникаем в глубину и смысл подобных пословиц.

“Знаючи недруга, не пошто и пир”, “За неволю и с мужем, коли гостей нету”.

Даже две такие превосходные пословицы, но поставленные рядом, мешают одна другой, и на этот случай также есть пословица: “Один говорит красно, два — пестро”. В самом деле, можно ли читать вторую, не вникнув в первую? Но если даже поймешь первую, то не захочется так быстро переключаться на тему о женской эмансипации...

Алфавит велик, век быстр, времени мало. Поспешим далее: “Звонки бубны за горами, а к нам придут — как лукошки”, “Зоб полон, а глаза голодны”, “Запас мешку не порча”, “Змей и умирает, а зелье хватает”, “Игуменья за чарку, сестры за ковш”, “Испуган зверь далече бежит”, “Кину хлеб назад — будет впереди”.

... Хочется выписывать и выписывать. Но как понять хотя бы пословицу о хлебе? Что это значит? Неужели всего лишь то, что чем туже котомка (назади), тем дальше уйдешь?

На букву “л” анонимный собиратель, современник А.С.Пушкина, записал и такие пословицы: “Лисица хвоста не замарает”, “Ленивому всегда праздник”, “Люди ходят — не слыхать, а мы где ни ступим, так стукнет”, “Лошадка в хомуте везет по могу те”.

Над последней пословицей, как и над предыдущими, современному человеку думать да думать (речь идет здесь вовсе не о мужицком транспорте). “Мы про людей вечеринку сидим, а люди про нас и ночь не спят”. Далеко не всем с ходу становится ясно, что говорится тут о ворах, тайных ночных татях.

Пословица “Млад месяц не в одну ночь светит” — женская. Сложена про неопытного, совсем юного мужа или любовника, но она также многозначна, как выражение “ночь-матка, все гладко”. “Не прав медведь, что корову съел, не права и корова, что в лес зашла”, “Не все, что серо, — волк”, “Не по летам бьют — по ребрам”, “Не гузном петь, коли голосу нет”, “Ни то ни се кипело и то пригорело”, “На гнилой товар да слепой купец”, “На грех мастера нет”, “На ретивую лошадку не кнут, а воз” (о строптивой жене), “Не умела песья нога на блюде лежать”, “Один черт — не дьявол”, “Отдам тебе кость — хоть гложи, хоть брось” (о замужней дочери), “По шерсти собаке и имя дано”, “По саже хоть гладь, хоть бей, все равно черен будешь от ней”, “Передний заднему дорога” (в пессимистическом смысле о покойнике, в оптимистическом — о новорожденном).

Сделаем хотя бы короткую передышку. Вдумаемся в такую, например, пословицу: “Пролитое полно не живет”. Какие широкие ассоциативные возможности всего в четырех этих словах! Конечно, пословица ничего не говорит человеку, не способному мыслить образно. Не вспомнится она ему при виде послегрозовой тучи, израненного на войне человека, не придет в голову при виде разоренного дома или кабацкой стойки, плавающей в народных слезах. Пословица годится даже для нас и в сию минуту, когда мы размышляем о форме и содержании...

Посмотрим, что записано далее:

“Давни обычаи, крепка любовь”, “Собака и на владыку лает”, “Старый долг за находку место” (сюрприз, так сказать), “С чужого коня середи грязи долой”, “Своя болячка велик желвак”, “Свой своему поневоле друг”, “Слепой слепца водит, оба зги не видят”, “Смолоду прорешка, под старость дира” (именно дира, а не дыра), “Старого черта да подперло бежать”, “С сыном бранись — за печь гребись, с зятем бранись — вон торопись”, “Та не беда, что на деньги пошла”, “Терпи, голова, в кости скована”, “Тужи по молодости, как по волости” (о здоровье), “Теля умерло, хлева прибыло” (то есть худа без добра не бывает).

Нет, алфавитный порядок, что ни говори, не подходит, простое перечисление почти ничего не дает, когда имеем дело с пословицами. Одно такое изречение, как “Милость и на суде хвалится”, может стать предметом отдельного разговора. Но у нас нет времени для таких разговоров...

“У кого во рту желчь, у того все горько”, “Укравши часовник да услышь, господи, правду мою!”, “У денег глаз нету” (сравним с тем, что “деньги не пахнут”), “У Фили пили, да Филю ж и били”, “Хвалит другу чужую сторонку, а сам туда ни ногой”.

В старых народных запасах есть изречение на любой случай, на любое архисовременное явление, нравственный максимализм многих изречений не стареет с веками:

“Чего хвалить не умеешь, того не хули”, “Что грозно, то и честно”, “Шуту в дружбе не верь”, “Явен грех малу вину творит”, “Смелым бог владеет, а пьяным черт шатает”, “Не люби потаковщика, люби встришника” (идущего встречь, не всегда согласно с твоим мнением), “Правда светлее солнца”, “Сон — смерти брат”, “Сей слезами, пожнешь радостью”.

Видно, что собиратель писал гусиным пером. Жирный крест перечеркнул такую надпись: “Сия тетрадка мне помнится, я писал назадь тому один год — в 1824 году месяца Генваря 5-го числа в канун Крещения, 1825 года Генваря 10-го дня”.

Подпись отсутствует, обнаруживая в авторе скромность и нежелание всякого тщеславия. Зато далее записано еще около трехсот превосходных пословиц. Вот некоторые из них:

“Близь царя — близь чести, близь царя — близь смерти”, “Беглому одна дорога, а погонщикам — много” (погонщик — значит преследователь), “В слепом царстве слепой король”, “В дороге и отец сыну — товарищ”, “Гнет не парит, а переломит не тужит”, “Где царь, там и орда”.

В каждой такой строке сквозит история, а иные пословицы звучат для современного ума почти загадочно:

“Вервь в бороде, а порука в воде”, “В воду глядит, а огонь горит”, “Вши воду видели, а валек люди слышали”, “Взяли ходины, не будут ли родины?”, “Доброе молчание — чему не ответ”, “Для того слеп плачет, что зги не видать”, “Два лука и оба туги”, “Днем со свечою и спать”, “Добрая весть, коли пора есть”, “Добро того бить, кто плачет”, “За ночью что за городом”, “Красная нужда дворянам служба”, “Рука от руки погибает, а нога ногу поднимает”. Можно догадаться, что в пословице: “Кобылка лежит, а квашня бежит”, — говорится мужчине и женщине. Но что значит: “Ключ сильнее замка”? Или: “Мельник шумом богат”?

Не совсем понятно и выражение “Между дву наголе”. “Не вскормя, ворога не видать” — по-видимому, толкует о том, что хороша не всякая доброта и дружба. (Может быть, это близко к пословице: “Не делай добра, ругать не будут”.) А что значит пословица: “Орлы дерутся — молодцу перья”? Получается, что лучшие пословицы многозначны, средние одно- и двузначны, а плохие просто скучны и прямолинейны. Также и истинно народное восприятие пословиц было многоступенчатым. Чем глобальнее высший смысл пословицы, тем больше у нее частных значений. Возьмем такую общеизвестную пословицу: “Из песни слова не выкинешь”. Поверхностно и самонадеянно относясь к пословицам, мы не замечаем, что пословица не о песне, а о чем-то более важном, глубоком. Например, вообще о человеческой жизни, причем необязательно веселой и беззаботной, как песня чижика. Тогда “слово”, которое из песни нельзя выкинуть, можно представить в виде какого-то неизбежного события (женитьба, рекрутчина и т.д.).

Трудно удержаться от соблазна выписать из этой удивительной тетради* еще несколько пословиц: “Нужда закон переменяет”, “На тихого бог нанесет, а резвый сам натечет”, “Не у детей и сидни в чести”, “Нищего ограбить — сумою пахнет”, “Невинна душа, пристрастна смерть”, “Не бойся истца, а бойся судьи”, “От избытку ума — глаголют”, “Оглянись назад, не горит ли посад”, “Плохого князя телята лижут”, “Старый ворон не каркнет даром”, “Сыт пономарь и попу подаст”.

Но конца нет и не будет... Как видим, пословица, упрятанная в книгу или в рукопись, еще не погибает совсем. Она и в таком, консервированном (если можно так высказаться), виде хранит образно-эмоциональную силу, в любой момент готовую проявиться. Но ведь книги читаются не всеми людьми, а такие сборники знакомы и вовсе очень немногим. К тому же пословица не раскрывает свои богатства эмоционально не разбуженному, а также не знающему народного быта читателю.

По каким-то никому не известным причинам фольклорные знатоки ставят рядом с пословицей поговорку, жанровые границы которой вообще не заметны. Поговоркой можно назвать любое образное выражение. Они, поговорки, могут вообще не иметь смысла, а лишь музыкально-ритмичное оформление, забавляющее слух, звуковые сочетания и безличные возгласы (“Ох, елки-палки лес густой”, “Вырвизуб”, “Кровь с молоком” и т.д.). Поговорка присутствовала повсюду. Обучение детей счету происходило благодаря поговоркам, словно бы мимоходом: “Два, три — нос утри”, “Девять, десять — воду весят”. “Одиннадцать, двенадцать — на улице бранятся”.

ПЕСНЯ

“Сказка — складка, песня — быль”. Иными словами, сказку можно складывать, говорить на ходу, тогда как песню на ходу сложить труднее. Она должна уже быть. (По-видимому, отсюда происходит и слово “былина”.) Само собой разумеется, пение не исключает импровизацию, одна и та же песня нередко звучала по-разному, даже в нескольких мелодических вариантах. Такая свобода давала простор для индивидуальных способностей, каждый был волен в меру своих сил совершенствовать песенные слова. В результате такого стихийного совершенствования — долгого и незаметного — и появились в народной культуре сотни и тысячи песенных жемчужин, подобных этой:

Не сиди, девица, поздно вечером,
Ты не жги, не жги восковой свечи,
Ты не шей, не шей брана полога,
И не трать, не трать впусте золота.
Ведь не спать тебе в этом пологе,
Тебе спать, девица, во синем море,
Во синем море на желтом песке,
Обнимать девице круты берега,
Целовать девице сер-горюч камень.

Девяти этих строк по их образной насыщенности хватило бы для песни, но это обращение — лишь песенное начало. Девичий ответ на угрозу смерти звучит так:

Не серди меня, добрый молодец!
Я ведь девушка не безродная,
У меня, девушки, есть отец и мать,
Отец-мать и два братца милые.
Я велю братцам подстрелить тебя.
Подстрелить тебя, потребить душу.
Я из косточек терем выстрою,
Я из ребрышек полы выстелю,
Я из рук, из ног скамью сделаю,
Из головушки яндову солью,
Из суставчиков налью стаканчиков,
Из ясных очей — чары винные,
Из твоей крови наварю пива.
Позову я в гости всех подруженек,
Посажу я всех их по лавочкам,
А сама сяду на скамеечке.
Вы, подруженьки мои, голубушки!
Загану же я вам загадочку,
Вам хитру-мудру, неразгадливу:
“Во милом живу, по милом хожу,
На милом сижу, из милого пью,
Из милого пью, кровь милого пью”.

Далекие языческие отголоски, словно из самого чрева земной истории чуются в этих словах, так не созвучных времени христианства.

Трагическое противостояние полов, их несхожее равенство и единство чувствуются и в другой, еще дохристианской по своему духу песне:

Во лесу было, в орешнике,
Тут стоял, стоял вороной конь,
Трои сутки не кормленный был,
Неделюшку не поен стоял.
Тут жена мужа потребила,
Вострым ножиком зарезала,
На ноже-то сердце вынула.
На булатном встрепенулося,
А жена-то усмехнулася.
Во холодный погреб бросила,
Правой ноженькой притопнула,
Правый локоть на оконышко,
Горючи слезы за оконышко*.

Судя по этим песням и при известной доле легкомыслия можно подумать, что женщины древней и средневековой Руси только и делали, что убивали своих мужей. (Кстати, как раз такой логикой и пользуются исследователи вульгарно-социологического, а также открыто демагогического толка. Кому чего хочется, тот то и выбирает а иногда и выискивает в истории быта.) Но дело вовсе не в наших желаниях. Песня, например, историческая (былина, старина), как и сказка, выбирала выражения крайние, обряды гипертрофированные. Народное самосознание выражало свой подчеркнутый интерес к злому свершению образным преувеличением, зло изображалось в крайней своей концентрации в таком сгустке, который вызывает в слушателе ужас. Подобная образность также играла роль своеобразной прививки: лучше испытать и пережить зло песенное (сказочное, словесное), чем зло подлинное. Отсюда становится более понятным народный интерес к балладности и ярко выраженной сюжетности:

Как поехал я, молодец, во дороженьку,
Догоняют меня два товарища,
Во глаза мне, молодцу, надсмехаются,
Что твоя, брат, жена, за гульбой пошла,
Что любимое дитя качать бросила,
Вороных она коней всех изъездила,
Молодых-то** людей всех измучила.
Воротился я, молодец, к широкому двору,
Молодая жена да вышла встретила,
Она в белой сорочке без пояса.
Обнажил я, молодец, саблю вострую,
Я срубил жене буйну голову,
Покатилась голова коню под ноги.
Я пошел, молодец, во конюшенку,
Вороные мои кони все сытешеньки,
Я пошел, молодец, в детску спаленку,
Любимое дитя лежит качается.
... Ах, зачем я послушал чужа разума!

Наталья Самсонова на подобный сюжет, но на другую мелодию пела так:

Ехали казаки, ехали казаки,
Ехали казаки со службы домой.

У этих казаков “на плечах погоны, на грудях ремни”. Одного казака встречает мать и говорит, что у его жены родилось неурочное дитя. Казак губит жену, идет к колыбели и, по “обличью” узнавая в ребенке сына, кончает с собой.

В другой песне поется о муже, ушедшем в ночной разбой, о том, как он “по белу свету домой пришел”.

... Послал он меня молоду
Отмывать платье кровавое.
Половину платья вымыла,
А другую в реку кинула,
Нашла братцеву рубашечку...

То же стремление к балладности явно просматривается и в более поздних песнях, таких, как “По Дону гуляет” (кстати, ужасно испорченной современным эстрадно-одиночным исполнением, записанным на пластинку), “Окрасился месяц багрянцем”, “Помню я еще молодушкой была” и т.д. В этих песнях уже чувствуется мощное влияние книжной поэзии. Сюжетная сентиментальность идет здесь рука об руку с мелодическим вырождением, что связано с исчезновением народной традиции и с общим упадком песенно-хоровой культуры. Так, слова песни “Во саду при долине”, которая была очень популярна в 30-40-х годах, вызывают улыбку своей наивностью. Форма здесь словно бы нарочно противоречит глубоко народному содержанию. Однако упомянутое противоречие вполне может быть и традиционным. Это касается в основном игровых и хороводных песен, смысловое содержание которых выражено не столько словами, сколько ритмикой и мелодией. Такие песни сложены из традиционных образных заготовок: “Во чистом во поле на белой березе сидит птица пава”. Береза в таких песнях легко заменяется кудрявой рябиной, птица пава соловьем и т.д. Бессюжетность допускается полная.

Анфиса Ивановна рассказывает, как уже в отрочестве девчонки деревни Тимонихи усаживались на бревнах и пели “Во поле березу”. Примечательна концовка этой прекрасной, вначале почти сюжетной песни:

Охотнички выбегали,
Серых зайцев выгоняли...

При чем же здесь береза, которую “некому заломать”? — спросит иной читатель, ждущий от подобных песен назидательного сюжета и особого смысла? Но в том-то и дело, что действительно ни при чем. Такую песню надо петь, в крайнем случае слушать. Надо самому сидеть весною на бревнах и водить хоровод, чтобы постигнуть душу песни:

Чувель, мой чувель,
Чувель-невель, вель-вель-вель,
Еще чудо, перво-чудо,
Чудо родина моя!

Ритмический набор созвучий, совершенно непонятных (в самом деле: что такое этот “чувель”?), завершается каким-то странным выражением восторга, вполне логичным обращением к родине, названной перво-чудом. А какая это родина, малая или большая? — вновь спросит чудо-рационалист. Но на этот вопрос отвечать не стоит...

Песня связывает воедино словесное богатство народа с богатством музыкальным и обрядовым. Художественная щедрость песни настолько широка, что делает ее близкой родственницей, с одной стороны, сказке, бывальщине, пословице и преданию, с другой — обрядно-бытовому и музыкально-хореографическому выражению народного художественного гения.

ПРИЧИТАНИЕ

Причет, плач, причитание — один из древнейших видов народной поэзии. В некоторых местах русского Северо-Запада* он сохранился до наших дней, поэтому плач, подобный плачу Ярославны из восьмисотлетнего “Слова о полку Игореве” можно услышать еще и сегодня.

Причетчицу в иных местах называли вопленицей, в других — просто плачеей. Как и сказители, они нередко становились профессионалами, однако причет в той или другой художественной степени был доступен большинству русских женщин**.

Причитание всегда было индивидуально, и причиной его могло стать любое семейное горе: смерть близкого родственника, пропажа без вести, какое-либо стихийное бедствие.

Поскольку горе, как и счастье, не бывает стандартным, похожим на горе в другом доме, то и причеты не могут быть одинаковыми. Профессиональная плачея должна импровизировать, родственница умершего также индивидуальна в плаче, она причитает по определенному человеку — по мужу или брату, по сыну или дочери, по родителю или внуку. Традиционные образы, потерявшие свежесть и силу от частых, например, сказочных повторений, применительно к определенной семье, к определенному трагическому случаю приобретают потрясающую, иногда жуткую эмоциональность.

Выплакивание невыносимого, в обычных условиях непредставимого и даже недопускаемого горя было в народном быту чуть ли не физиологической потребностью. Выплакавшись, человек наполовину одолевал непоправимую беду. Слушая причитания, мир, окружающие люди разделяют горе, берут и на себя тяжесть потери. Горе словно разверстывается по людям. В плаче, кроме того, рыдания и слезы как бы упорядочены, их физиология уходит на задний план, страдание приобретает одухотворенность благодаря образности:

Ты вздымись-ко, да туча грозная,
Выпадай-ко, да сер-горюч камень,
Раздроби-ко да мать-сыру землю,
Расколи-ко да гробову доску!
Вы пойдите-ко, ветры буйные,
Размахните да тонки саваны,
Уж ты дай же, да боже-господи,
Моему-то кормильцу-батюшке
Во резвы-то ноги ходеньице,
Во белы-то руки владеньице,
Во уста-то говореньице...
Ох, я сама-то да знаю-ведаю
По думам-то моим не здеется,
От солдатства-то откупаются,
Из неволи-то выручаются,
А из матушки-то сырой земли
Нет ни выходу-то, ни выезду,
Никакого проголосьица...

Смерть — этот хаос и безобразность — преодолевается здесь образностью, красота и поэзия борются с небытием и побеждают. Страшное горе, смерть, небытие смягчаются слезами, в словах причета растворяются и расплескиваются по миру. Мир, народ, люди, как известно, не исчезают, они были, есть и будут всегда (по крайней мере, так думали наши предки)...

В другом случае, например на свадьбе, причитания имеют прикладное значение. Свадебное действо подразумевает игру, некоторое перевоплощение, и поэтому, как уже говорилось, причитающая невеста далеко не всегда причитает искренно. Печальный смысл традиционного свадебного плача противоречит самой свадьбе, ее духу веселья и жизненного обновления. Но как раз в этом-то и своеобразие свадебного причета. Невеста по ходу свадьбы обязана была плакать, причитать и “хрястаться”, и слезы неискренние, ненатуральные частенько становились настоящими, искренними, таково уж эмоциональное воздействие образа. Не разрешая заходить в причете слишком далеко, художественная свадебная традиция в отдельных местах переключала невесту совсем на иной лад:

Уже дай, боже. Сватушку
Да за эту за выслугу,
Ему три чирья в бороду,
А четвертый под горлышко
Вместо красного солнышка.
На печи заблудитися
Да во щах бы сваритися.

Современный причет, использующий песенные, даже былинные отголоски, грамотная причетчица может и записать, при этом ей необходим какой-то первоначальный толчок, пробуждающий эмоциональную память. После этого начинает работать поэтическое воображение, и причетчица на традиционной основе создает свое собственное произведение. Именно так произошло с колхозницей Марией Ерахиной из Вожегодского района Вологодской области*. Начав с высказывания обиды (“замуж выдали молодешеньку”), Ерахина образно пересказывает все основные события своей жизни:

Под венец итти — ноской вынесли.

Очень хорошо описана у Ерахиной свадьба:

Не скажу, чтобы я красавица,
А талан дак был, люди славили.
С мою сторону вот чего говорят
“Ой, какую мы дали ягоду,
Буди маков цвет, девка золото!”
А и те свое: “Мы не хуже вас,
Мы и стоили вашей Марьюшки...”

Перед тем как везти невесту в “богоданный дом”,

Говорит отец свекру-батюшке:
“Теперь ваша дочь, милый сватушка,
Дан вам колокол, с ним хоть об угол”.

Поистине народное отношение к семье чувствуется далее в причете, обиды забыты, и все как будто идет своим чередом:

И привыкла я ко всему потом,
На свекровушку не обижусь я,
Горяча была да отходчива.
Коли стерпишь ты слово бранное,
Так и можно жить, грешить нечего.

Но муж заболел и умер, оставив после себя пятерых сирот.



Горевала я, горько плакала,
Как я буду жить вдовой горькою,
Как детей поднять, как же выучить,
Как их мне, вдове, в люди вывести?
И свалилася мне на голову
Вся работушка, вся заботушка,
Вся мужицкая да и женская.
Я управлю дом, пока люди спят,
С мужиками вдруг* в поле выеду
И пашу весь день, почти до ночи.
Все работы я приработала,
Все беды прошла, все и напасти,
Лес рубила я да и важивала,
На сплаву была да и танывала,
Да где хошь спасут люди добрые.
Всех сынов тогда поучила я,
В люди вывела и не хуже всех.
И вперед** себе леготу ждала
Да и думаю, горе бедное:
Будет легче жить, отдохну теперь.
Ой, не к этому я рожденная!
Мне на голову горе выпало,
Сердце бедное мое ранило,
Никогда его и не вылечить,
Только вылечит гробова доска!
Надо мной судьба что наделала,
Отняла у меня двух сынов моих...

Удивительна и концовка этого произведения:

Вы поверьте мне, люди добрые,
Ничего не вру, не придумала,
Написала всю правду сущую,
Да и то всего долю сотую.
Я писала-то только два денька,
А страдаю-то вот уж сорок лет...

ЧАСТУШКА

Федор Иванович Шаляпин терпеть не мог частушек, гармошку считал немецким инструментом, способствующим примитивизации и вырождению могучей и древней вокально-хоровой культуры.

Недоумевая по этому поводу, он спрашивает: “Что случилось с ним (то есть с народом), что он песни эти забыл и запел частушку, эту удручающую, эту невыносимую и бездарную пошлость? Уж не фабрика ли тут виновата, не резиновые ли блестящие калоши, не шерстяной ли шарф, ни с того ни с сего окутывающий шею в яркий летний день, когда так хорошо поют птицы? Не корсет ли, надеваемый поверх платья сельскими модницами? Или это проклятая немецкая гармоника, которую с такой любовью держит под мышкой человек какого-нибудь цеха в день отдыха? Этого объяснить не берусь. Знаю только, что эта частушка — не песня, а сорока, и даже не натуральная, а похабно озорником раскрашенная. А как хорошо пели! Пели в поле, пели на сеновалах, на речках, у ручьев, в лесах и за лучиной”.

В.В.Маяковский, обращаясь к поэтической смене, тоже не очень-то жалует частушку: “Одного боюсь — за вас и сам, — чтоб не обмелели наши души, чтоб мы не возвели в коммунистический сан плоскость раешников и ерунду частушек”.

Однако что бы ни говорилось о частушке, что бы ни думалось, волею судьбы она стала самым распространенным, самым популярным из всех ныне живущих фольклорных жанров. Накопленная в течение многих веков образная энергия языка не исчезает с отмиранием какого-либо (например, былинного) жанра, она может сказаться в самых неожиданных формах, как фольклорных, так и литературных.

Частушка в фольклоре, да, пожалуй, и сам Маяковский в литературе, как раз и явились такими неожиданностями. И антагонизм между ними, если призадуматься, чисто внешний, у них один и тот же родитель — русский язык...

Правда, у родителя имеется множество еще и других детей. Ф.И.Шаляпин имел основание негодовать: слишком много места заняла частушка в общем семействе народного искусства. Когда-то, помимо застольного х
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

ДРАМАТИЗИРОВАННЫЕ ОБЫЧАИ И ОБРЯДЫ

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:17 + в цитатник
ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ



В душе любого народа таится жажда беспредельного совершенства, стремление к воплощению идеала. Одно из доказательств тому — существование искусства во все времена и у всех народов. Но, рождая великих и малых художников, ни один народ не отрекался от непосредственной художественной деятельности, не передоверял ее всецело своим гениям, утоляя жажду прекрасного лишь одними шедеврами.

Невозможно представить высочайшую вершину вне других гор и хребтов, так же невозможно появление гениального художника без многих его менее одаренных собратьев. Шедевры в искусстве не могут рождаться ни с того ни с сего, на пустом месте. Они появляются только на исторической почве, достаточно подготовленной, обогащенной повседневным и повсеместным народным творчеством.

Нельзя отделить, обособить, отщепить гениальные творения от народной жизни. Как бы мы ни старались, они все равно останутся лишь проявлением наиболее редкого и удачного утоления народной жажды идеального в красоте. Идеала достичь невозможно — ехидно напомнит рационалист. Да, идеала достичь невозможно, но кому помешало стремление к нему? И разве не в этом стремлении познается, что хорошо, что похуже, а что и совсем никуда не годится?

Разумеется, не каждый крестьянин умел срубить шатровую церковь, как не каждая девушка могла заниматься лицевым шитьем. Далеко не в каждом доме царили порядок и чистота, и не в каждой деревне хватало хлеба до нового урожая... Существовало, однако ж, в народном сердце мощное стремление ко всему этому. А где есть стремление, там есть и осуществление, мера которого была бы непонятной без идеального представления о красоте и порядке.

Народное искусство трудно выделить из единого целого крестьянской жизни, из всего ее уклада. Оно очень прочно переплеталось с трудовыми, бытовыми и религиозными явлениями. Стремление к прекрасному сказывалось, в частности, в драматизированных обычаях и обрядах, из которых, собственно, и состоял весь годовой и жизненный цикл отдельного человека, следовательно, и всего селения, всей этнической группы.

До сих пор не только бытовые, но и некоторые трудовые явления носят ритуальный характер. Но ритуал — это всегда действо (а действо — это уже драма).

Драма, по Аристотелю, всегда имеет начало, середину и конец, их нельзя поменять местами, не разрушив самого ее существа. Именно к такому образному свойству тяготеют многие народные обычаи и обряды. Точно так же народная молва всегда стремится к сюжету, на чем и паразитируют невероятные слухи, преувеличенные добавления и пр.

Условно народный обычай вполне можно назвать миниатюрной драмой. Но на этом, пожалуй, и закончатся наши возможности заимствований из книжной культуры. Так, понятия “трагедия” и “комедия” уже не подходят для характеристики того или иного обычая, хотя очень соблазнительно похороны, например, отнести к жанру трагическому, а святки — к комическому.

СВАДЬБА

Свадьба — самый яркий пример драматизированного обряда, одна из главных картин великой жизненной драмы, той драмы, длина которой равна человеческой жизни... Действие свадьбы длилось много дней и ночей, оно втягивало в себя множество людей, родственников и неродственников, касаясь иной раз не только других деревень, но и других волостей.

Неотвратимость обряда объясняется просто: пришло время жениться, а необходимость женитьбы никогда не подвергалась сомнению. Поэтому свадьба как для молодых, так и для их близких — это всего лишь один из жизненных эпизодов, правда, эпизод этот особый, самый, может быть, примечательный. Женитьба — важнейшее звено в неразрывной жизненной цепи, подготовленное всеми предшествующими звеньями: детством, событиями отрочества, делами юности, старением родителей и т.д.

Вспомним: “верченый, крученый, сеченый, мученый” — записанный и напечатанный в книгах сюжет этой народной драмы*.

Зарождается этот обряд намного раньше, где-то на деревенском гулянье, может быть, еще в детстве, но действие его всегда определенно и образно. Начинается оно сватовством.

В старину в богатых водою местах сохранялся обычай племени чудь на лодках привозить своих дочерей в праздничные и ярмарочные села. Таких невест называли приплавухами. Отец, брат или мать, “приплавившие” девку, вместе с приданым оставляли ее под перевернутой лодкой, а сами уходили в деревню глядеть на праздник. Местные ребята-женихи тотчас появлялись на берегу. Одну за другой переворачивали они лодки, разглядывая и выбирая себе невест. (“Может ли быть пороком в частном человеке то, что почитается в целом народе?” — задумчиво спрашивает А.С.Пушкин. Русские не брезговали обычаями соседних народов, хотя и были разборчивы.) Правда, этот обычай в русских селах не имел широкого распространения. Знакомство ребят и девиц происходило у горюнов и столбушек, на летних и зимних гуляниях.

Зимою, в начале нового года родители женихов прикидывают, что и как, сумеет ли парень сам выбрать себе будущую жену, советуются. Полноценный жених не допускал вариантов, нескольких кандидатур, но такими были не все. Многим при выборе требовалась родительская помощь, зачастую просто из-за стыдливости парня.

В назначенный день, выбрав “маршрут” и помолившись, сваты — родители или близкие родственники — шли свататься. Трудно не только описать, но просто перечислить все приметы, условности и образные детали сватовства. Отныне и до первого брачного утра все приобретало особое значение, предвещало либо удачу, либо несчастье, все занимало свое определенное место. Нужно было знать: как, куда и после кого ступить, что сказать, куда положить то и это, заметить все, что происходит в доме и на дороге, все запомнить, предупредить, обдумать.

Даже обметание валенок у крыльца, сушка голиц у печной заслонки, поведение домашних животных, скрип половиц, шум ветра приобретали особый смысл во внешнем оформлении сватовства. Несмотря на четкость выверенных веками основных правил, каждое сватовство было особенным, непохожим по форме на другие, одни и те же выражения, пословицы говорились по-разному. У одних выходило особенно образно, у других не очень. Конечно же, все это фиксировалось в неписаных сельских летописях. Позднее самое неинтересное навсегда забывалось, а все примечательное передавалось другим поколениям. Традиционные выражения в бездарных устах становились штампом, образами, взятыми напрокат. Традиция, однако, ничуть не сковывала творческую фантазию, наоборот, она давала ей первоначальный толчок, развязывая язык даже у самого косноязычного свата. Впрочем, косноязычный сват — это все равно что безлошадный пахарь, или дьячок без голоса, или, например, хромой почтальон. Поэтому один из сватов непременно был говорун.

В дом заходили без предупреждения, как и всегда. Крестились, рассаживались, обменивались приветствиями. Догадливые хозяева сразу настраивались на определенный лад, невеста уходила с глаз долой. Начинался настоящий словесный поединок. Даже при заведомо решенном деле отец и мать невесты отказывали сначала, мол, надобно подождать, товар у нас нележалый, мол, еще молода да именья мало и т.д. Тем азартнее действовали сваты, расхваливая жениха и пуская в ход все свое красноречие. Как смотреть людям в глаза, если дело кончится полным провалом?

Бывали случаи, когда, ничего не добившись, сваты на свой страх и риск высватывали другую невесту, младшую, а то и старшую, засидевшуюся в девках сестру, либо уходили в другой дом и даже в другую деревню, если жених был не очень разборчив, а женитьба становилась безотлагательной.

Условные, традиционные уловки и хитрости идут при сватовстве вперемежку с подлинными, натуральными, связанными с определенными обстоятельствами материального и морального свойства. Но получалось так, что традиционные, положенные в таких случаях хитрости сами по себе помогали участникам обряда. Народный обычай щадил самолюбие, он словно бы выручал бедного, а с богатого сшибал лишнюю спесь, подбадривал несмелого, а излишне развязных осаживал.

Сватовство редко заканчивалось твердым обещанием, тем не менее сваты улавливали согласие в нетвердости голоса, в неопределенности причин отказа. Иногда один из родителей невесты рьяно отказывал, другой же делал тайный, едва уловимый знак: дескать, все ладно будет, не отступайтесь. Под конец, изрядно потрудившись, все расставались, и родители невесты как бы из милости или из уважения к жениховскому роду давали обещание приехать поглядеть место.

Глядение места, знакомство с домом, где будет жить “чадушко ненаглядное”, — вторая по счету свадебная операция. Родители невесты старались приехать невзначай, чтобы увидеть все как есть, но женихова родня тоже не дремала. Чтобы не упасть лицом в грязь, исподтишка готовились к встрече. Здесь народная традиция позволяла небольшой подлог: разрешалось брать у соседей “именье” напоказ, и в дом к жениху иногда стаскивали соседские одеяла и шубы... И все же бывало так, что смотрящие место по одному виду дома твердо решали не отдавать дочь, а чтобы не обидеть жениха искали для отказа благовидный предлог.

Родители невесты обходили весь дом, заглядывали в хлевы и во двор, любопытствуя, сколько у жениха скота и утвари, дородно ли хлеба, есть ли на чем спать и какова баня. Только после этого становилось ясным, удачно ли свершилось сватовство, или жениху отказано. Если отказано — снаряжали новых сватов...

В случае удачи наступал короткий перерыв, после чего следовала третья часть свадебного действа. В разных местах она называлась по-разному: рукобитье, сговор, запорученье. Но суть оставалась повсюду одна:.в этот момент окончательно решают породниться, намечается день венчания, определяется место, где будут жить молодые, количество приданого.

Отныне девушка считается запорученной, она начинает шить приданое. (Вот когда пригодились холсты, которые с детства копились в девичьем сундуке!) Время между запорученьем и венчанием особенно насыщено причетами, песнями, приметами и т.д. Ничто не дало так много для народной поэзии, как эта часть русского свадебного обряда! Только во время девишников, когда девушки помогают своей подруге шить приданое, создано несколько тысяч первоклассных поэтических строк...*

Приезд за дарами — четвертый акт свадебного народного действа. Завершают же это действо венчание и свадебный пир. Любая часть действа, к примеру байна — обряд, предшествующий венчанию, так же как сватовство или же рукобитье, является развернутым и вполне самостоятельным драматическим явлением.

Элемент импровизации присутствовал во всех частях свадьбы, особенно это касалось невесты, свахи и дружки. Традиционная упорядоченность давала широкий простор и для самовыражения, допускала десятки причетных и песенных вариантов.

Причет невесты был образным, но и обязательно выражающим определенные обстоятельства. Песенное обращение и ответ на него также были оригинальными, в своем роде единственными, зависящими от состава семьи, характеров, других обстоятельств. Не могло быть одинаковых по содержанию свадебных песен, как не было одинаковых деревень, семей и невест. Мелодии же и большинство психологических, что ли, последовательно сменяющихся свадебных моментов были стабильными. С годами они отшлифовывались и все прочнее укоренялись в обряд. Эти обязательные психологические моменты нередко вступали в противоречие с эмоциональным состоянием участников свадьбы.

Например, дружко, подобно нынешнему затейнику в домах отдыха, обязан был веселить и смешить народ. Для этого недостаточно одних традиционных слов и приемов, нужны вдохновение и талант, а прибаутничать серьезному человеку хочется далеко не всегда. Невеста, соблюдая традицию, в определенных местах должна была плакать, но ведь отнюдь не всякой невесте хочется плакать на собственной свадьбе. И вот та же традиция позволяла безунывной невесте тайком натирать глаза луком, чтобы искусственно вызвать так необходимые в этот момент слезы.

Можно ли назвать эту необходимость ханжеством? Трудно сказать. Скорее всего нельзя, так как категория ханжества не совмещается с общественными, общепринятыми понятиями, она больше подходит для персональной характеристики. Кроме того, традиционное правило тотчас потеряло бы свою силу, перестав допускать исключения. Если невеста не плакала на своей свадьбе, об этом говорила вначале вся волость, но осуждение было отнюдь не единодушным. Все зависело от обстоятельств. Многие, вопреки традиции, даже поощряли такое поведение, другие осуждали, но не всерьез, для “блезиру”.

Вскоре, однако ж, забывались все разногласия. Традиционное правило народного обычая тем и удивительно, что при своей внешней категоричности допускало тысячи вариантов, годилось для разных условий и для любого характера. Но оно, это правило, всегда и всюду вносило организующее начало, устраняло хаотичность и помогало раскрыться способностям каждого в отдельности.

Иной дружко начинал веселить народ не по вдохновению, а формально, по необходимости. Постепенно он все же входил в раж, забывал то, что его сдерживало. Также и невеста, заставляя себя плакать и причитая вначале неискренно, понемногу заражалась стихией традиционного причета, начинала плакать взаправду. Песни ее и причеты принимали вскоре характер импровизации, а импровизация не бывает неискренней.

Как раз в такие минуты высокоодаренные художественные натуры и создавали величайшие фольклорные ценности.

КРЕСТИНЫ

Свадебный обряд имеет мощные корни, уходящие в языческие пласты русского народного быта. Влияние христианства на это народное действо выразилось лишь в некоторой религиозной стилизации.

По-видимому, этого нельзя сказать о крестинах. Здесь языческие отголоски звучали слабее, господствовал церковный православный обряд крещения. Вообще русское православие в своем народном выражении очень терпимо относилось к языческим бытовым элементам, официальная церковь также в основном избегала антагонизма. Христианство на русском Севере не противопоставляло себя язычеству, без тщеславия приспосабливалось к существовавшей до него народной культуре, и они взаимно влияли друг на друга. Церковная служба складывалась не без воздействия древних драматизированных народных обычаев.

Казалось бы, рождение нового человека — одно из главных жизненных событий — должно было сопровождаться обрядом на уровне свадебного. Но такой обряд либо не дошел до нас, либо не существовал вовсе. Причиной будничного отношения к рождению ребенка могли быть довольно частые роды и большая детская смертность. Женщины рожали по 15-16 погодков, но около одной трети детей умирало*. Можно, однако же, предположить и другое: красота и полноценность обряда зависела от эстетической стороны события. Человек рождается в муках, нормальная смерть также связана с кратким страданием**. Но физическое страдание в народном понимании не может быть прекрасным, скорее оно сопутствует безобразному. Младенец, только что вышедший из материнской утробы, выглядит малопривлекательным. Так же малопривлекателен и покойник, только что принявший смертную муку. Лишь чуть позже, да и то не у каждого, лицо умершего приобретает одухотворенность либо ее подобие.

Безобразное — значит лишенное образа. Образ же, в том числе и художественный, понятие уже, как известно, эстетическое. Безобразный младенец, только что испытавший муку рождения, с каждым днем меняется эстетически. Только вследствие одухотворенности он становится и красивым и привлекательным. Ко времени свадьбы человек достигает своей вершины, полного расцвета, внутреннего и внешнего. Может быть, поэтому крестины не идут ни в какое сравнение со свадебным обрядом...

И все же их вполне можно назвать драматизированным обрядом, в котором действует, помимо роженицы и младенца, немало других лиц. Во-первых, принимает роды “баушка”, иными словами, повитуха, ею может быть как родная бабка новорожденного, так и неродная. “Баушка” не только исполняет акушерские обязанности и вызывает первое в жизни дыхание. Она ведет и всю ритуальную часть: завязывает пуповину, говорит приговоры и заклинания. Рев, детский плач — первый признак жизни. Чем громче кричит ребенок, тем он считается полноценнее. Пока мать отдыхает от родов, младенца обмывают и пеленают. Наутро все соседи приносят роженице гостинцы.

Церковный обряд крещения был обязательным в жизни русского крестьянина. По народным поверьям, душами некрещеных детей распоряжается дьявол. Нередко по смерти ребенка мать горевала не оттого, что его не стало, а оттого, что дитя умерло некрещеным.

Восприемники, то есть крестный отец и крестная мать (кум и кума по отношению друг к другу), были обязательны при крестинах. Крестники, как правило, очень любили и чтили их.

В настоящее время описываемый обряд почти повсеместно исчез, хотя бытовая и жизненная потребность отмечать рождение детей никуда не делась и, вероятно, останется, пока существует жизнь. Доказательство тому хотя бы и стены роддомов, испещренные такими, например, надписями: “Ура! У меня сын Петька!” Даты и фамилии сопровождаются именами, порой не совпадающими с теми, которые будут стоять в свидетельствах о рождении. Но в этом виноваты не только издержки женской эмансипации, а и духовно-нравственный уровень отцов, который всегда взаимодействует с эстетическим и зависит от многих общественных и социальных причин.

От солдатства-то откупаются,
Из неволи выручаются,
А из матушки-то сырой земли
Нет ни выходу-то, ни выезду,
Никакого-то проголосьица,
Из народного причета

ПОХОРОНЫ

Как уже говорилось, смерть от старости считалась естественно необходимым событием. В некоторых случаях ее ждали и призывали, стесняясь жить. “Я уж чужой век почала, меня на том свете давно хватилися”, — говорила Юлия Федосимова из деревни Лобанихи. Иван Афанасьевич Неуступов из Дружинина, чувствуя приближение конца, сам смастерил себе домовину. Гроб стоял на верхнем сарае чуть ли не год. Со стороны это казалось несколько жутковатым. Но в народном восприятии смерти есть странное на первый взгляд сочетание: уважение к тайне и будничное спокойствие. Достойно умереть в глубокой старости означало то же самое, что достойно прожить жизнь. Смерти боялись только слабые духом, умирали труднее болевшие в расцвете лет, люди, обделенные в чем-то судьбою и т.д..

Умереть, не намаявшись и не намаяв близких людей, представлялось нормальному человеку величайшим и самым последним благом. Как и в крестинах, христианский обряд здесь тесно сжился с древним обычаем прощения и погребения. Причащение, соборование и родительское благословение дополнялись просьбами простить все обиды, устным завещанием личного имущества (одежда, профессиональные и музыкальные инструменты, украшения).

В русской крестьянской семье умершего при любых обстоятельствах обмывали, переодевали в чистую, иногда весьма дорогую, одежду. Клали покойника на лавку, головой в красный угол, укрывали белым холстом (саваном), руки складывали на груди, давая в правую белый платочек. Похороны свершались на третий день, особо чтимых умерших несли на руках до самого кладбища. Все это сопровождалось плачами и причитаниями.

Существовали на Севере профессиональные вопленицы, как профессиональные сказочники. Нередко они же считались ворожеями и знахарями. Многие из них, обладая истинным художественным талантом, создавали свои причеты, дополняя и развивая традиционную образность похоронной народной поэзии.

Смерть глубокого старика не считалась горем, причеты и плачи в этом случае носили скорее формальный характер. Нанятая плачея могла моментально преобразиться, перебить плач каким-нибудь обыденным замечанием и завопить вновь. Другое дело, когда причитают близкие родственницы или когда смерть преждевременна. Здесь традиционная форма принимала личную, эмоциональную, иногда глубоко трагическую окраску.

Похороны всегда заканчивались поминками, или тризной, для чего готовились специальные поминальные блюда и кушанья. В тризне участвовали все родственники и участники похорон.

Отмечался родными и близкими девятый день после смерти и сороковой (сорочины). Посещали кладбище также в родительскую субботу — день поминовения воинов, погибших на Куликовом поле.

Кроме того, каждую весну приводили в порядок могилы родственников. Нынешняя мода на ограждения была, однако, совершенно чужда нашим предшественникам, ограждалось все кладбище*, а не отдельные могилы.

ПРОВОДЫ В АРМИЮ

Увы, мало кому удавалось откупиться от “солдатства”, как это говорится в причете. “Рекрутская повинность, — писал в 1894 году собиратель северного фольклора Александр Мельницкий, — отрывает парней от крестьянских работ, а иногда и совсем отучает их от деревенского хозяйства”.

Во всю многовековую историю государства армия и флот свои главные силы черпали в крестьянстве, которое по этой причине удостаивалось ненависти внешних врагов России. Мужик-медведь, лапотник, москаль, смерд — все эти презрительные названия рождались если не целиком во вражеских станах, то уж, во всяком случае, не на деревенских улицах, а скорее во дворцах и палатах, где иностранная речь звучала больше, чем русская. По тем же причинам внешние враги государства ненавидели весь жизненный строй, весь русский крестьянский уклад, позволявший России иметь большую и боеспособную армию.

Между тем, как пишет тот же собиратель фольклора, “солдатское житье, по взгляду крестьян, невеселое, “непривычное”; там “потачки не дадут”, “бока повымнут”, научат “по струнке ходить”.

Впрочем, ознакомимся с записью А.Мельницкого подробнее**.

“Парни, состоящие “на очереди”, еще задолго до призыва начинают пользоваться разными привилегиями... Их не принуждают к работе, не посылают на трудные зимние заработки, во всем дают большую свободу и смотрят сквозь пальцы на их поступки и шалости.

Летом перед призывом “некрут” обыкновенно (если он не из богатых) идет на заработки... Там он обязательно покупает себе гармонику и справляет праздничный костюм, в котором главную роль играют “вытяжные” черные сапоги и суконный “пинжак”. Оставив остальной заработок на карманные расходы или, как говорится, “на табак”, “некрут” в августе возвращается домой. С этого времени начинается его гулянье. Не проходит почти ни одной “ярманки” или “гулянки”, где бы он не появлялся. Обыкновенно рекруты служат центром, около которого группируется на гулянках молодежь... В октябре месяце по воскресным и праздничным дням начинаются гулянья рекрутов с парнями-односельчанами. Под вечерок парни собираются в избе у какого-нибудь бобыля или бобылки; здесь иногда “некрут” выставляет водку, а не то покупают ее все в складчину и, подвыпивши, начинают свои ночные прогулки по деревням, которые часто продолжаются “до петухов”. Здесь рекруты — главные действующие лица: им предоставляется полный простор. Они заводят все танцы и игры, выкидывают разные “штуки”, сидят на коленях у всех девушек, даже у “славутниц”, угощают их пряниками и конфетами.

“Призыв” бывает обыкновенно в ноябре месяце. За неделю до назначенного дня гулянье рекрутов особенно усиливается, а за два-три дня начинается “гостьба” их по своим родным, к которым они ходят прощаться, начинают с самых близких родственников.

Когда рекрут собирается в гости, мать напутствует его следующими причетами:

Ты послушай-ко, рожденье сердечное,
Скачена жемчужина-ягодка,
Ты куда справляешься и свиваешься?
Ты справляешься и свиваешься
Со друзьями, со братьями,
С перелетными удалыми молодцами.
Свиваешься не по-старому,
Справляешься не по-прежнему
Во частое любимое гостьбище.
Обмирает мое сердце ретивое.
Справляешься не по волюшке великие.
Ты пойдешь во честное любимое гостьбище,
Уж не в первое, а в последнее,
Придешь ко своей родимой тетушке,
Сядешь за столы да за дубовые,
Перекрести ты лицо чисто-бранное
Перед иконою перед божией.
Тебя станут потчевать и чествовать,
Сугреву мою теплую, зелены вином кудрявыим,
Ты не упивайся, мое милое рожденьице сердечное.

Рекрут идет в гости со своими сверстниками. Родственница (положим, тетка), встречая, обнимает его с плеча на плечо и начинает голосить:

Слава, слава тебе, господи,
Дождалась я своего любовного племянничка,
Гостя долгожданного,
В частое любимое гостьбище.
Уж мне смахнуть-то свои очи ясные
На свово любовного племянничка.
Идет он со друзьями, со братьями,
С перелетными удалыми добрыми молодцами.
Уж я гляжу, тетка бедная,
На тебя, добрый молодец, любовный племянничек;
Идешь да не по своей-то воле вольные. Не несут тебя резвы ноженьки,
Приупали белы рученьки,
Потуманились очи ясные,
Помертвело лицо белое
Со великого со горюшка.
Садись-ко, любовный племянничек,
За столы да за дубовые
Со удалыми добрыми молодцами.
Поставила я, тетка бедная, столы дубовые,
Постлала скатерти белотканые,
Припасла есву крестьянскую,
Крестьянскую, да не господскую.

Подносят рекруту на тарелке вина, причем хозяйка угощает:

Выпей-ко, любовный мой племянничек,
Зелена вина кудрявого
Не в первое, а во последнее.

Рекрут садится с товарищами за стол, покрытый скатертью, на котором кипит самовар и стоят разные закуски: крендели, пряники, конфеты, а также непременно рыбник (рыбный пирог). Он выпивает немного вина, пробует закусок и выходит из-за стола. Хозяйка, кланяясь, благодарит его:

Спасибо тебе, любовный мой племянничек,
Что не занесся ты богатым-то богачеством,
Дородным-то дородничеством.

Из гостей ведут рекрута “взапятки”, то есть лицом к большому углу, а спиной к двери с тою мыслию, чтобы в скором времени опять бывать ему здесь в гостях.

С такими же церемониями ходит рекрут и по другим родственникам. Когда вечером, по большей части уже достаточно подвыпивши, возвращается он домой, мать встречает его причетами:

Слава, слава тебе, господи,
Дождалась я, догляделася
Свово рожденья сердечного,
Удалого доброго молодца.
Уж ты был во честном любимом гостьбище,
Уж и что тебе сказала любовная тетушка,
Какие приметочки и приглядочки,
Что бывать ли тебе на родимой сторонушке
По-старому да по-прежнему?

Перед днем отъезда к месту жеребьевки родные рекрута обращаются обыкновенно к местным колдунам и колдовкам, которые по картам, по бобам или другим каким-нибудь способом предсказывают судьбу-счастье рекрута. Иногда накануне отъезда более смелые бабы спрашивают об участи рекрута даже у “нечистой силы”. По большей части в таком случае обращаются к “дворовому”.

В самый день отъезда в избу рекрута собираются родственники и масса любопытных соседей. Устраивается угощение для ближайших родственников; все ухаживают за рекрутом и стараются предупредить его малейшее желание. После обеда все молятся богу, причем рекрут часто дает какой-нибудь “завет богу” (обет) в случае освобождения его от военной службы. Родители благословляют рекрута и выводят его под руки из избы. Когда рекрут прощается с матерью, последняя обхватывает его руками и начинает причитать:

Ты прощайся со своей родимой сторонушкой,
Ты мое рожденье сердечное.
Со широкой быстрой реченькой,
Со всеми со полями со чистыми,
Со лужками со зелеными.
Ты прощайся, сугрева сердечная,
С Преображеньем многомилостивым
И со всеми храмами господними.
Как приедешь ты на дальнюю сторонушку,
Заведут тебя во приемку казенную
И станут, сугрева моя теплая,
Содевать с тебя платье крестьянское
И тонкую белую рубашечку,
И станут тебя оглядывать и осматривать;
И поведут тебя на кружало государево,
Под меру под казенную.
И рыкнут судьи — власти не милостливы,
Сердца ихни не жалостливы.
Подрежут резвы ноженьки,
Приопадут белы рученьки,
Приужаснется сердце ретивое.
Принесут тебе бритву немецкую,
Станут брить да буйну голову,
Золоты кудри сыпучие.
Собери-ко свои русы волосы,
Золоты кудри сыпучие.
Заверни во белу тонкую бумажечку,
Пришли ко мне, матери победные.
Я пока бедна мать бессчастная,
Покаместь я во живности,
Буду держать их во теплой запазушке...
Пойдут удалы добры молодцы,
Все твои дружки-товарищи
Ко честному годовому ко празднику,
Погляжу я, мать бессчастная,
Во хрустальное окошечко
На широкую пробойную улушку,
Погляжу я на твоих друзей-товарищей;
Стану примечать да доглядывать
Тебя, мое рожденье сердечное,
Стану доглядывать по степе да по возрасту,
По похвальные походочке.
Тут обомрет мое сердце ретивое,
Что нету мово рожденья сердечного.
Уж мое-то рожденье сердечное
Был умный-то и разумный,
К добрым людям прибойчивый,
Со того горя великого
Выну я с своей с теплой пазушки,
Возьму во несчастные рученьки
Кудри желтые сыпучие
Со твоей со буйной головы,
Приложу я к ретиву сердцу победному,
Будто на тебя нагляжуся, рожденье сердечное,
Будто с тобой наговорюся-набаюся.

Когда рекрут садится в сани, наблюдают за лошадью. Если она не стоит смирно, а переступает с ноги на ногу, то примета нехорошая.

С рекрутом отправляется кто-нибудь из близких родственников-мужчин — отец или брат. На месте призыва уже не слышно причитаний, так как бабы редко ездят туда.

Но вот жребий вынут, произведен медицинский осмотр: рекрут оказывается “забритым” и превращается в “новобранца”. Прежде чем отправиться к месту своей службы, он еще приезжает на неделю, на две домой погулять. Тут уже новобранец кутит во всю ширь русской натуры. Он одевается в лучшее крестьянское платье — суконную “сибирку”, яркий цветной шарф и меховую шапку. Домашние и родственницы дарят ему цветные платки, которые он связывает вместе концами и неизменно носит при себе. Начинается лихое гулянье новобранцев. На тройке лошадей с бубенчиками, с гармоникой и песнями, махая разноцветными платками, разъезжают они по гостям и “беседам”. Неизменными спутниками новобранца являются два-три молодых парня-приятеля, которые водят его под руки.

Наступает день отъезда на службу. Мать и женская родня все время заливаются горючими слезами. Опять происходит прощанье новобранца с своими родственниками, сопровождаемое обильным угощением: а дома в это время укладывают его пожитки и пекут “подорожники”. В самый день отъезда в избу новобранца собирается чуть ли не вся деревня. Мать уже не только не в состоянии причитать, но даже и плакать, а только охает, стонет. Начинается трогательное прощание новобранца. Он падает в ноги всем своим домашним и близким родственникам, начиная с отца. Те, поднимая его и обнимая, прижимают к своей груди; с посторонними он только обнимается. Новобранец проходит по всему дому: в каждой комнате он молится богу и падает на землю. Потом он идет во двор — прощается со скотом; перед каждой животиной он кланяется до земли и благодарит ее за верную службу ему. Когда он в последний раз прощается с матерью, она обхватывает его руками и напутствует причетами. Напутственные причеты следующие:

Ты пойдешь, рожденье сердечное,
Не по-старому да не по-прежнему.
И дадут не тонку белу рубашечку солдатскую
На твое-то тело белое,
И дадут шинель казенную
Не по костям и не плечушкам,
И дадут фуражку солдатскую
Не по буйной-то головушке,
И сапожки-то не по ноженькам,
И рукавички не по рученькам.
И станут высылать на путь-дорожку широкую,
Волока-то будут долгие,
И версты будут не мерные,
Пойдут леса темные высокие,
Пойдешь ты, моя сугрева бажёная,
В города-то незнамые,
Все народы да незнакомые.
Как дойдешь до храма господнего,
До церкви до священные,
Ставь-ка свечку царю небесному,
Пресвятой да богородице
И служи молебны-то заздравные
За великое за здравие,
Чтобы дал тебе Христос истинной
Ума и разума великого
На чужой на дальней на сторонушке.
Служи-ка верою да и правдою,
Держись за веру христианскую
И слушай-ка властей, судей милостливых,
Командиров, офицеров
И рядовых-то солдатушек.
Будут судьи, власти милостивы,
И сердца их будут жалостливы.

ПОМОЧИ

На свадьбе, похоронах, крестинах и проводах на военную службу преобладали семейные и родственные связи. Но ритуальное действо явственно проявлялось и в таких общественных массовых полуобрядных обычаях, как помочи, ярмарки, сходы, гуляния.

Помочи — одна из древнейших принадлежностей русского быта. Красота этого обычая совсем лишена внешней нарядности и броской, например, свадебной декоративности, она вся какая-то нравственная, духовно-внутренняя. Пословица “дружно не грузно, а врозь хоть брось” отражает экономическое, хозяйственное значение обычая. Семья (хозяйство, дом, двор) заранее объявляла о помочах, готовила угощение и все, что потребуется для большой коллективной работы. Засылали приглашающих. Люди обычно отвечали согласием и в назначенный день собирались все вместе. Чаще всего это была рубка дома, гумна. Но собирались помочи и на полевые работы, на сенокос и подъем целины, на битье печей и строительство плотин. Семейное решение, приглашение, сбор и работа — обязательно обыденная, то есть одним днем, только с утра до вечера, наконец, общая трапеза — вот сюжет, по которому проходили всякие помочи. Каждая часть была насыщена поговорками, приметами, сопровождалась молитвами и традиционными шутками. Поскольку одинаковых помочей не бывает (погода, люди, место, работа), то и звучало все это всегда по-разному, по-новому, даже для тех, кто на помочах не впервые.

Обычай предоставлял превосходную возможность показать трудовое и профессиональное мастерство, блеснуть собственной силой, красотой и необычностью инструментов, проявить скрытое втуне остроумие, познакомиться ближе, наконец просто побыть на людях. Работа на таких помочах никому не была в тягость, зато польза хозяевам оказывалась несравнимой. Так, всегда за один день ставили сруб небольшого дома или гумна.

Своеобразный экзамен предстояло выдержать и самим организаторам помочей: по приветливости, расторопности и т.д. Особенно волновались хозяйки-большухи, ведь после работы надо было встретить и накормить чуть ли не всю деревню. Хорошие, удачные пироги тоже запоминались людям на всю жизнь, что укрепляло добрую славу о том или другом семействе.

ЯРМАРКА

Общий уклад жизни крестьянина объединял и эстетические и экономические стороны ее. Лучше сказать, что одно без другого не существовало. Русская ярмарка — яркий тому пример. Торговле, экономическому обмену обязательно сопутствовал обмен, так сказать, культурный, когда эмоциональная окраска торговых сделок становилась порой важнее их экономического смысла. На ярмарке материальный интерес был для многих людей одновременно и культурно-эстетическим интересом.

Вспомним гоголевскую “Сорочинскую ярмарку”, переполненную народным юмором, который в этом случае равносилен народному оптимизму. У северных ярмарок та же гоголевская суть, хотя формы совсем иные, более сдержанные, ведь одна и та же реплика или деталь на юге и на севере звучит совсем по-разному. Гоголевское произведение является пока непревзойденным в описании этого истинно народного явления да, видимо, так и останется непревзойденным, поскольку такие ярмарки уже давно исчезли.

Тем не менее дух ярмарочной стихии настолько стоек, что и теперь не выветрился из народного сознания. Многие старики к тому же помнят и ярмарочные подробности.

Вероятно, ярмарки на Руси исчислялись не десятками, а сотнями, они как бы пульсировали на широкой земле, периодически вспыхивая то тут, то там. И каждая имела свои особые свойства...* Отличались ярмарки по времени года, преобладанием каких-либо отдельных или родственных товаров и, конечно же, величиной, своими размерами.

Самая маленькая ярмарка объединяла всего несколько деревень. На ярмарке, которая чуть побольше, гармони звучали уже по-разному, но плясать и петь еще можно было и под чужую игру. На крупных же ярмарках, например, на знаменитой Нижегородской, уже слышна была разноязычная речь, а музыка не только других губерний, но и других народов.

Торговля, следовательно, всегда сопровождалась обменом культурными ценностями. Национальные мелодии, орнаменты, элементы танца и костюма, жесты и, наконец, национальный словарь одалживались и пополнялись за счет национальных богатств других народов, ничуть не теряя при этом основы и самобытности.

На большой ярмарке взаимное влияние испытывали не только внутринациональные обычаи, но и обычаи разных народов. При этом некоторые из них становились со временем интернациональными.

Ярмарку, конечно, нельзя ставить в один ряд со свадьбой, с этим чисто драматическим народным действом. Действие в ярмарке как бы дробится на множество мелких комедийных, реже трагедийных сценок. Массовость, карнавальный характер ярмарки, ее многоцветье и многоголосье, вернее, разноголосье, не способствуют четкой драматизации обычая, хотя и создают для него свой особый стиль. Впрочем, многие ярмарочные эпизоды, такие, как заезд, устройство на жительство или ночлег, установка ларей и лавок, первые и последние сделки, весьма и весьма напоминали ритуальные действа.

СХОД

Новгородское и Псковское вече, как будто бы известное каждому школьнику, на самом деле мало изучено. Оно малопонятно современному человеку. Что это такое? Демократическое собрание? Парламент? Исполнительный и законодательный орган феодальной республики? Ни то и ни другое. Вече можно понять, лишь уяснив смысл русского общинного самоуправления. Мирские сходы — практическое выражение самоуправления. Заметим: самоуправления, а не самоуправства. В первом случае речь идет об общих интересах, во втором — о корыстных и личных...

Ясно, что такое явление русского быта, как сход, несший на своих плечах главные общественные, военные, политические и хозяйственные обязанности, имело и собственную эстетику, согласную с общим укладом, с общим понятием русского человека о стройности и красоте.

Необходимость схода назревала обычно постепенно, не сразу, а когда созревала окончательно, то было достаточно и самой малой инициативы. Люди сходились сами, чувствуя такую необходимость. В других случаях их собирали или десятские, или специальный звон колокола (о пожаре или о вражеском набеге извещалось набатным боем).

Десятский проворно и немного торжественно шел посадом и загаркивал людей на сход. Загаркивание — первая часть этого (также полуобрядного) обычая. После загаркивания или колокольного звона народ не спеша, обычно принарядившись, сходился в условленном месте.

Участвовать в сходе и высказываться имели право все поголовно, но осмеливались говорить далеко не все. Лишь когда поднимался общий галдеж и крик, начинали драть глотку даже ребятишки. Старики, нередко демонстративно, уходили с такого сборища.

Впрочем, крики и шум не всегда означали одну бестолковщину. Когда доходило до серьезного дела, крикуны замолкали и присоединялись к общему справедливому мнению, поскольку здравый смысл брал верх даже на буйных и шумных сходах.

По-видимому, самый древний вид схода — это собрание в трапезной, когда взрослые люди сходились за общим столом и решали военные, торговые и хозяйственные дела. Позднее этот обычай объединился с христианским молебствием, ведь многие деревянные храмы строились с трапезной — специальным помещением при входе в церковь.

Как это для нас ни странно, на сельском крестьянском сходе не было ни президиумов, ни председателей, ни секретарей. Руководил всем ходом тот же здравый смысл, традиция, неписаное правило. Поскольку мнение самых справедливых, умных и опытных было важнее всех других мнений, то, само собой разумеется, к слову таких людей прислушивались больше, хотя формально частенько верх брали горлопаны.

Высказавшись и обсудив все подробно, сход выносил так называемый приговор. По необходимости собирали деньги и поручали самому почтенному и самому надежному участнику схода исполнение какого-либо дела (например, сходить с челобитьем). Разумеется, решение схода было обязательным для всех.

Внешнее оформление схода сильно изменилось с введением протокола. Если участники собрания говорили открыто и то, что думали (слово к делу не подошьешь), то с введением протоколирования начали говорить осторожно, и так и сяк, иные вообще перестали высказываться.

Сила бумаги — сила бюрократизма — всегда была враждебна общинному устройству с его открытостью и непосредственностью, с его иногда буйными, но отходчивыми ораторами. Бюрократизация русского схода, его централизованное регламентирование породило тип нового, совершенно чуждого русскому духу оратора. Поэтому даже такому стороннику европейского регламента и “политеса”, как Петр, пришлось издать указ, запрещающий говорить по бумаге. “Дабы глупость оных ораторов каждому была видна” — примерно так звучит заключительная часть указа.

Более того, с внедрением протоколирования на сходы вообще перестали ходить многие поборники справедливости, люди безукоризненно честные. Горлопанам же было тем привольней.

Очень интересно со всех точек зрения, в том числе и с художественной, проходили колхозные собрания, бригадные и общие, хотя сохранившиеся в архивах протоколы мало отражают своеобразие этих сходов. Безусловно, колхозные собрания еще и в послевоенные годы имели отдаленные ритуальные признаки.

Обычай устраивать праздничные собрания существовал до недавнего времени в большинстве северных колхозов. Причем собрание, само по себе содержавшее элементы драматизации, завершалось торжественным общим обедом, трапезой.

Участвовали в этом обеде все поголовно, от мала до велика. Тем, кто не мог прийти, приносили еду с общественного стола на дом.

ГУЛЯНИЯ

Бытовая упорядоченность народной жизни как нельзя лучше сказывалась в молодежных гуляниях, в коих зачастую, правда в ином смысле, участвовали дети, пожилые и старые люди.

Гуляния можно условно разделить на зимние и летние. Летние проходили на деревенской улице по большим христианским праздникам.

Начиналось летнее гуляние еще до заката солнца нестройным пением местных девчонок-подростков, криками ребятни, играми и качелями. Со многих волостей собиралась молодежь. Женатые и пожилые люди из других мест участвовали только в том случае, если приезжали сюда в гости.

Ребята из других деревень перед тем, как подойти к улице, выстраивались в шеренгу и делали первый, довольно “воинственный” проход с гармошкой и песнями. За ними, тоже шеренгой и тоже с песнями, шли девушки. Пройдя взад-вперед по улице, пришлые останавливались там, где собралась группа хозяев. После несколько напыщенного ритуала-приветствия начиналась пляска. Гармониста или балалаечника усаживали на крыльцо, на бревно или на камень. Если были комары, то девушки по очереди “опахивали” гармониста платками, цветами или ветками.

Родственников и друзей тут же уводили по домам, в гости, остальные продолжали гуляние. Одна за другой с разных концов деревни шли все новые “партии”, к ночи улицы и переулки заполняла праздничная толпа. Плясали одновременно во многих местах, каждая “партия” пела свое.

К концу гуляния парни подходили к давно или только что избранным девицам и некоторое время прохаживались парами по улице.

Затем сидели, не скрываясь, но по укромным местам, и наконец парни провожали девушек домой.

Стеснявшиеся либо еще не начинавшие гулять парни с песнями возвращались к себе. Только осенью, когда рано темнело, они оставались ночевать в чужих банях, на сеновалах или в тех домах, где гостили приятели.

Уличные гуляния продолжались и на второй день престольного пивного праздника, правда, уже не так многолюдно. В обычные дни или же по незначительным праздникам гуляли без пива, не так широко и не так долго. Нередко местом гуляния молодежь избирала красивый пригорок над речкой, у церкви, на росстани и т.д.

Старинные хороводы взрослой молодежи в 20-х и начале 30-х годов почти совсем исчезли; гуляние свелось к хождению с песнями под гармонь и к беспрестанной пляске. Плясать женатым и пожилым на улице среди холостых перестало быть зазорным.

Зимние гуляния начинались глубокой осенью, разумеется с соблюдением постов, и кончались весной. Они делились на игрища и беседы.

Игрища устраивались только между постами. Девицы по очереди отдавали свои избы под игрище, в этот день родственники старались уйти на весь вечер к соседям. Если домашние были уж очень строги, девица нанимала чужую избу с обязательным условием снабдить ее освещением и вымыть после гуляния пол.

На игрище первыми заявлялись ребятишки, подростки. Взрослые девушки не очень-то их жаловали и старались выжить из помещения, успевая при этом подковырнуть местных и чужих ухажеров. Если была своя музыка, сразу начинали пляску, если музыки не было — играли и пели. Приход чужаков был довольно церемонным, вначале они чопорно здоровались за руку, раздевались, складывали шубы и шапки куда-нибудь на полати. Затем рассаживались по лавкам. Если народу было много, парни сидели на коленях у девиц, и вовсе не обязательно у своих.

Как только начинались пляски, открывался первый горюн, или столбушка. Эта своеобразная полуигра пришла, вероятно, из дальней дали времен, постепенно приобретая черты ритуального обычая. Сохраняя высокое целомудрие, она предоставляла молодым людям место для первых волнений и любовных восторгов, знакомила, давала возможность выбора как для мужской, так и для женской стороны. Этот обычай позволял почувствовать собственную полноценность даже самым скромным и самым застенчивым парням и девушкам.

Столбушку заводили как бы шуткой. Двое местных — парень и девица — усаживались где-нибудь в заднем углу, в темной кути, за печью. Их занавешивали одеялом либо подстилкой, за которые никто не имел права заглядывать. Пошептавшись для виду, парень выходил и на свой вкус (или интерес) посылал к горюну другого, который, поговорив с девицей о том о сем, имел право пригласить уже ту, которая ему нравится либо была нужна для тайного разговора. Но и он, в свою очередь, должен был уйти и прислать того, кого закажет она. Равноправие было полнейшим, право выбора — одинаковым. Задержаться у столбушки на весь вечер — означало выявить серьезность намерений, основательность любовного чувства, что сразу же всем бросалось в глаза и ко многому обязывало молодых людей. Стоило парню и девице задержаться наедине дольше обычного, как заводили новую столбушку.

Игра продолжалась, многочисленные участники гуляния вовсе не желали приносить себя в жертву кому-то двоим.

Таким образом, горюн, или столбушка давали возможность:

1. Познакомиться с тем, с кем хочется.

2. Свидеться с любимым человеком.

3. Избавиться от партнера, если он не нравится.

4. Помочь товарищу (товарке) познакомиться или увидеться с тем, с кем он хочет.

Во время постов собирались беседы, на которых девицы пряли, вязали, плели, вышивали. Избу для них отводили также по очереди либо нанимали у бобылей. Делали складчину на керосин, а в тугие времена вместе с прялкой несли под мышкой по березовому полену. На беседах также пели, играли, заводили столбушки и горюны, также приходили чужаки, но все это уже слегка осуждалось, особенно богомольными родителями*.

“На беседах девчата пряли, — пишет Василий Вячеславович Космачев, проживающий в Петрозаводске, — вязали и одновременно веселились, пели песни, плясали и играли в разные игры. В нашей деревне каждый вечер было от четырех до шести бесед. Мы, ребята, ходили по деревне с гармошкой и пели песни. Нас тоже была не одна партия, а подбирались они по возрастам. Заходили на эти беседы. По окончании гулянок-бесед каждый из нас заказывал “вытащить” себе с беседы девицу, которая нравится, чтобы проводить домой. Кто-либо из товарищей идет в дом на беседу, ищет нужную девушку, вытаскивает из-под нее прялку. Потом выносит прялку и передает тому, кто заказал. Девица выходит и смотрит, у кого ее прялка. Дальше она решает, идти ей с этим парнем или нет. Если парень нравился, то идет обратно, одевается и выходит, если не нравился, то отбирает прялку и снова уходит прясть”.

Уже знакомый читателю А.М.Кренделев говорит, что в их местах “зимними вечерами девушки собирались на посиделки, приносили с собой пяльцы и подушки с плетением (прялки не носили, пряли дома). За девушками шли и парни, правда, парни в своих деревнях не оставались, а уходили в соседние. На посиделках девушки плели кружева, а парни (из другой деревни) балагурили, заигрывали с девушками, путали им коклюшки. Девушки, работая, пели частушки, если был гармонист, то пели под гармошку. По воскресеньям тоже собирались с плетением, но часто пяльцы отставляли в сторону и развлекались песнями, играми, флиртом, пляской. Зимние посиделки нравились мне своей непринужденностью, задушевностью. Веселая — это большое двухдневное зимнее гуляние. Устраивалась она не каждый год и только в деревнях, где было много молодежи. Ребята и девушки снимали у кого-нибудь просторный сарай с хорошим полом или свободную поветь (повить), прибирали, украшали ее, вдоль трех стен ставили скамейки. Девушки из других деревень, иногда и дальних, приходили в гости по приглашению родственников или знакомых, а парни шли без приглашений, как на гулянку. Девушки из ближних деревень, не приглашенные в гости, приходили как зрители. Хотя веселая проводилась обычно не в праздники, деревня-устроитель готовилась к ней как к большому празднику, с богатым угощением и всем прочим. Главным, наиболее торжественным и многолюдным был первый вечер. Часам к пяти-шести приходили девушки в одних платьях, но обязательно с теплыми шалями (зима! помещение не топлено). Парни приходили тоже в легкой одежде, а зимние пальто или пиджаки оставляли в избах. Деревенские люди зимой ходили в валенках, даже в праздники, а на веселую одевались в сапоги, ботинки, туфли. А для тепла в дороге надевали боты. В те годы были модными высокие фетровые или войлочные боты, и женские и мужские. Девушки садились на скамейки, а парни пока стояли поближе к дверям. Основные занятия на веселой — танцы. В то время в нашей местности исполнялся единственный танец — “заинька” (вместо слова “танцевать” говорили: “играть в заиньки”). Это упрощенный вид кадрили. Число фигур могло быть любым и зависело только от желания и искусства исполнителей. В “заиньке” ведущая роль принадлежала кавалерам, они и состязались между собой в танцевальном мастерстве. Танцевали в четыре пары, “крестом”. Порядок устанавливался и поддерживался хозяевами, то есть парнями и молодыми мужиками своей деревни (в танцах они не участвовали). Они же определяли и последовательность выхода кавалеров. Это было всегда трудным и щекотливым делом. Большим почетом считалось выйти в первых парах, и никому не хотелось быть последним. Поэтому при установлении очередности бывали и обиды. Приглашение девушек к танцу не отличалось от современного, а вот после танца все было по-другому. Кавалер, проводив девушку до скамейки, садился на ее место, а ее сажал к себе на колени. Оба закрывались теплой шалью и ждали следующего круга танцев. Часов в 9 девушки уходили пить чай и переодеваться в другие платья. Переодевания были обязательной процедурой веселых. Для этого девушки шли в гости с большими узлами нарядов, на 4-5 перемен. Количество и качество нарядов девушки, ее поведение служили предметом обсуждения деревенских женщин, они внимательно следили за всем, что происходило, кто во что одет, кто с кем сидит и как сидит. Около полуночи был ужин и второе переодевание. На следующий день было дневное и короткое вечернее веселье. Парни из далеких деревень приглашались на угощение и на ночлег хозяевами веселой. Поэтому во многих домах оказывалось по десятку гостей. Об уровне веселой судили по числу пар, по числу баянов, по порядку, который поддерживали хозяева, по веселью и по удовольствию для гостей и зрителей”.

Во многих деревнях собиралась не только большая беседа, но и маленькая, куда приходили девочки-подростки со своими маленькими прялками. Подражание не шло далее этих прялок и песен.

Момент, когда девушка переходила с маленькой беседы на большую, наверняка запоминался ей на всю жизнь.

ПРАЗДНИК

Ежегодно в каждой отдельной деревне, иногда в целой волости, отмечались всерьез два традиционных пивных праздника. Так, в Тимонихе летом праздновалось успение богоматери, зимою — николин день.

В глубокую старину по решению прихожан изредка варили пиво из церковных запасов ржи. Такое пиво называлось почему-то мольба, его развозили по домам в насадках. Нередко часть сусла, сваренного на праздник, носили, наоборот, в церковь, святили и угощали им первых встречных. Угощаемые пили сусло и говорили при этом:

“Празднику канун, варцу доброго здоровья”. Остаток такого канунного сусла причитался попу или сторожу.

Праздник весьма сходен с ритуальным драматизированным обрядом, наподобие свадьбы. Начинался он задолго до самого праздничного дня замачиванием зерна на солод. Весь пивной цикл — проращивание зерна, соложение, сушка и размол солода, наконец, варка сусла и пускание в ход с хмелем — сам по себе был ритуальным. Следовательно, праздничное действо состояло из пивного цикла, праздничного кануна, собственно праздника и двух послепраздничных дней.

Предпраздничные заботы волновали и радовали не меньше, чем сам праздник. Накануне ходили в церковь, дома мыли полы и потолки, пекли пироги и разливали студень, летом навешивали полога. Большое значение имели праздничные обновы, особенно для детей и женщин. День праздника ознаменовывался трогательной встречей родных и близких.

Гостьба — одно из древнейших и примечательных явлений русского быта.

Первыми шли в гости дети и старики. Издалека ездили и на конях. К вечеру приходили мужчины и женщины. Холостяков уводили с уличного гуляния. Всех гостей встречали поклонами. Здоровались, а с близкими родственниками целовались. Прежде всего хозяин каждому давал попробовать сусла. Под вечер, не дожидаясь запоздавших, садились за стол, мужчинам наливалось по рюмке водки, женщинам и холостякам по стакану пива. Смысл застолья состоял для хозяина в том, чтобы как можно обильнее накормить гостя, а для гостя этот смысл сводился к тому, чтобы не показаться обжорой или пьяницей, не опозориться, не ославиться в чужой деревне. Ритуальная часть гостьбы состояла, с одной стороны, из потчевания, с другой — из благодарных отказов. Талант потчевать сталкивался со скромностью и сдержанностью. Чем больше отказывался гость, тем больше хозяин настаивал. Соревнование — элемент доброго соперничества, следовательно, присутствует даже тут. Но кто бы ни победил в этом соперничестве — гость или хозяин, — в любом случае выигрывали добродетель и честь, оставляя людям самоуважение.

Пиво — главный напиток на празднике. Вино, как называли водку, считали роскошью, оно было не каждому и доступно. Но дело не только в этом.

Анфиса Ивановна рассказывает, что иные мужики ходили в гости со своей рюмкой, не доверяя объему хозяйской посуды. Больше всего боялись выпить лишнее и опозориться. Хозяин вовсе не обижался на такую предусмотрительность. Народное отношение к пьянству не допускает двух толкований. В старинной песне, сопровождающей жениха на свадебный пир, поется;

Поедешь. Иванушка.
На чужу сторону
По красну девицу,
Встретят тебя
На высоком двору.
На широком мосту.
Со плата, со плата.
Со шириночки
Платок возьми.

Ниже кланяйся.
Поведут тебя
За дубовы столы.
За сахарны яства
Да за ситный хлеб.
Подадут тебе
Перву чару вина.
Не пей, Иванушка,
Перву чару вина,
Вылей, Иванушка.
Коню в копыто.

Вторую чару предлагается тоже не пить, а вылить “коню во гриву”.



Подадут тебе
Третью чару вина.
Не пей. Иванушка,
Третью чару вина.
Подай. Иванушка,
Своей госпоже.
Марье-душе*.

После двух-трех отказов гость пригублял, но далее все повторялось, и хозяин тратил немало сил. чтобы раскачать гостей.

Потчевание. как и воздержание, возводилось в степень искусства. хорошие потчеватели были известны во всей округе**, и, если пиво на столе кисло, а пироги черствели, это было позором семье и хозяину.

Выработалось множество приемов угощения, существовали традиционные приговорки, взывавшие к логике и здравому смыслу: “выпей на вторую ногу”, “бог троицу любит”, “изба о трех углах не бывает” и т.д.

У гостя был свой запас доводов. Отказываясь, он говорил, например: “Как хозяин, так и гости”. Однако пить хозяину было нельзя, во-первых, по тем же причинам, что и гостю, во-вторых, по другим, касающимся уже хозяйского статуса. Таким образом, рюмка с зельем попадала как бы в заколдованный круг, разрывать который стеснялись все, кроме пьяниц. Подпрашивание или провоцирование хозяина на внеочередное угощение тем более выглядело позорно.

Потчевание было постоянной обязанностью хозяина дома. Время между рядовыми или отношением занималось разговорами и песнями. Наконец более смелые выходили из-за стола на круг. Пляска перемежала долгие песни, звучавшие весь вечер. Выходили и на улицу, посмотреть, как гуляет молодежь.

Частенько в праздничный дом без всякого приглашения приходили смотреть, это разрешалось кому угодно, знакомым и незнакомым, богатым и нищим. Знакомых сажали за стол, остальных угощали — ”обносили” — пивом или суслом, смотря по возрасту, по очереди черпая из ендовы. Слово “обносить” имеет еще и второй, прямо противоположный смысл, если применить его для единственного числа. Обнесли — значит, не поднесли именно тебе, что было величайшим оскорблением. Хозяин строго следил, чтобы по ошибке никого не обнесли.

Главное праздничное действо завершалось глубокой ночью обильным ужином, который начинался бараньим студнем в крепком квасу, а заканчивался овсяным киселем в сусле.

На второй день гости ходили к другим родственникам, некоторые сразу отправлялись домой. Дети же, старики и убогие могли гостить по неделе и больше.

Отгащивание приобретало свойства цепной реакции, остановить гостьбу между домами было уже невозможно, она длилась бесконечно. Уступая первые места новым, наиболее близким родственникам, которые появлялись после свадеб, дома и фамилии продолжали гоститься многие десятилетия.

Такая множественность в гостьбе, такая многочисленность родни, близкой и дальней, прочно связывала между собой деревни, волости и даже уезды.

СВЯТКИ

Отголоски древних обычаев еще и теперь бытуют в северных деревнях. Святки — один из них, наиболее стойкий, продержавшийся вплоть до послевоенных лет.

Испытывал ли читатель когда-нибудь в жизни жгучую и необъяснимую потребность пойти ряженым? Если не испытывал, то ему трудно понять весь смысл и своеобразие святок.

Святочная неделя приходится на морозную зимнюю пору, когда хозяйственные дела крестьянина сводятся к минимуму, обязательные работы ограничены уходом за скотиной. Конечно, в трудолюбивой семье и зимой не сидели сложа руки, но в святки можно было оставить все дела, пойти куда хочешь, заняться чем хочешь. Таким нигде не записанным, но совершенно четким нравственным правом пользовались не одни дети, подростки и молодежь, но и более серьезные люди, даже старики.

Содержание святок, дошедшее до наших времен, заключалось главным образом в хождении ряжеными, гадании и так называемом баловстве. Народная бытовая стихия, не терпевшая ординарности и однообразия, по-видимому, не напрасно избрала именно эти три святочных обычая.

Тот, кто читал Гоголя и провел хотя бы детство в северной довоенной деревне, обязательно должен заметить удивительное сходство святочной обстановки с атмосферой, описанной в повести “Ночь перед рождеством”. Вообще все “Вечера на хуторе близ Диканьки” Н.В. Гоголя в этом смысле полностью соответствуют духу нашего северного народного быта. Казалось бы, все разное: язык и песни, природа и нравы. Но что-то главное, необъяснимое является общим, родство здесь поразительное. Н.В. Гоголь никогда не бывал ни в Кадникове, ни в Холмогорах, не слыхал наших северных вьюг и песен, не видел наших плясок и праздников. Но северные бухтинщики и до сих пор узнают себя в Рудом Паньке, озорство украинских парубков имеет полное сходство со святочным баловством. Пьяный Каленик и сейчас бродит по каждой вологодской деревне...

Баловство в святки словно бы давало выход накопленным за год отрицательным эмоциям, имеющим, говоря наукообразно, центробежную направленность. По-видимому, оно играло роль своеобразной “прививки”, предупреждающей настоящую “болезнь”. Изведав свойства и действия малого зла (святочное баловство), человек терял интерес к большому злу, у него вырабатывался нравственный иммунитет, невосприимчивость к серьезной заразе. Не зря на баловство ходили обычно малая ребятня, подростки и те взрослые мужского пола, которые по каким-то причинам не достигли нравственной зрелости в свое время, то есть в детстве.

Орава озорников ходила в полночь по деревням, и то, что плохо лежало или было оставлено без присмотра, становилось объектом баловства. Так, оставленные на улице дровни обязательно ставились на дыбы, на самой дороге, и утром хозяину этих дровней никто не сочувствовал. Половики, вымерзающие на жерди, служили материалом для затыкания труб; ведром, оставленным у колодца, носили воду и примораживали ворота.

Более серьезным баловством было раскатывание дровяных поленниц и банных каменок. В обычное время никто бы не осмелился этого сделать, это считалось преступлением, но в святки прощалось даже это, хозяева ругались, но не всерьез.

Гадание и всевозможная ворожба особенно увлекали детей, подростков женского пола, взрослых девиц да и многих замужних женщин. Трудно даже перечислить все виды гаданий. В святки странным образом все вокруг приобретало особый смысл, ничто не было случайным. Загадывали на самые незначительные мелочи. Любая деталь превращалась в примету, в предвестника чего-то определенного. Запоминалось и истолковывалось все, на что после святок никто не будет обращать внимания.

Результаты гаданий редко совпадали с последующей действительностью. Но сам ход гадания волновал даже ни во что не верящих, отвечая какой-то неясной для нас человеческой потребности. Впрочем, сила внушения и самовнушения достигала при ворожбе и гаданиях таких размеров, что человек начинал непроизвольно стремиться к тому, что нагадано, и тогда “предсказание” и впрямь нередко сбывалось.

Безусловно, хождение ряжеными также нельзя считать случайной деталью народного быта. Обычай этот не распространялся лишь на скоморохов. Он был повсеместен. Мало кто в детстве и отрочестве не побывал выряжонком, да и в зрелом возрасте не все оставляли это занятие.

Существовала какая-то странная, на наш современный взгляд, эстетическая потребность, потребность время от времени вывернуть себя наизнанку. Может быть, с помощью антиобраза (святочная личина, противоестественный наряд, вывернутая наизнанку шуба) наши предки освобождались от потенции безобразного. Примерно та же потребность чувствуется и в нескладухах — в частушках без рифмы, в поэтических миниатюрах, смысл которых в прямой бессмысленности, нарочитой нелепости.

По деревням задолго до святок начиналось приятное беспокойство. Едва приходил первый святочный день, на улице появлялись и первые маленькие выряжонки, под вечер наряжались подростки, а вечером на игрищах, беседах и просто в любых домах плясали и представлялись большие.

В глагол “представляться” стоит вдуматься.

Представление — это нечто поставленное, подготовленное заранее; представляться, значит, выдавать себя за кого-то другого. Потребность представляться вызывается, вероятно, периодической потребностью преобразиться, отрешиться от своего “я”, как бы со стороны разглядеть самого себя, а может быть, даже отдохнуть от этого “я”, превратившись на короткое время хотя бы и в собственную противоположность. Не случайно девицы любили наряжаться в мужское, а парни — в женское. Комический эффект достигался в таких случаях несоответствием наряда (вида) и поведения (жестов, ухваток).

Но всего вероятнее, наряжаясь, например, чертом, человек как бы отмежевывался от всего дурного в себе, концентрируя в своем новом, “вывернутом” образе всю свою чертовщину, чтобы освободиться от нее, сбросив наряд. При этом происходило своеобразное, как бы языческое “очищение”.

Чтобы освободиться от нечисти, надо было выявить эту нечисть, олицетворить и вообразить ее (то есть ввести в образ), что и происходило во время святок.

Наряжались по мере возможностей собственной фантазии, используя самые разнообразные средства. Так, вывернутая наизнанку шуба либо шубный жилет и шубные штаны составляли подчас половину дела. Лицо, вымазанное сажей, самодельные кудельные космы, вставные, вырезанные из репы зубы, рога превращали ряженого в жуткого дьявола. Наряжались также покойником, цыганом, солдатом, ведьмой и т.д. Позволялось изображать и действительное лицо, известное всем какой-нибудь характерной особенностью.

Личина — обязательная и древнейшая святочная принадлежность. Личины делались самые разные, в основном из бересты. На куске березовой коры вырезали отверстия для глаз, носа и рта, пришивали берестяной нос. приделывали бороду, брови, усы, румянили щеки свеклой. Наиболее выразительные личины хранились до следующих святок.

Вечером орава ряженых для пробы обходила некоторые дома в своей деревне. Ввалившись в избу, пугая детей, ряженые тотчас начинали плясать и фиглярничать, представляться.

Задачей зрителей было узнать, кто пляшет под той или иной личиной. Разоблаченный ряженый терял в глазах присутствующих смысл и снимал личину.

Прелесть хождения ряжеными состояла еще в том, что рядиться мог любой. Самый застенчивый смело топал ногами, самый бесталанный мог поплясать, это позволялось всем.

Дети и подростки ждали святочную неделю, как, впрочем, ждали они и другие события года: масленицу, ледоход, первый снег, праздник и т.д.

К святкам готовились заранее. Замужние и нестарые женщины ходили ряжеными в другие деревни, позволяя себе то, что в обычное время считалось предосудительным и даже весьма неприличным.

Баловство, ряжение, гадание и ворожба продолжались всю святочную неделю. На святках не чувствовалось той стройности, порядка и последовательности, которые присущи другим неоднодневным народным обычаям. Веселились и развлекали других все, кто как мог, но в этой беспорядочности и заключалась стилевая особенность святок.

Внутри самого святочного обычая родился и развился в своем чистом виде один из жанров народного искусства — жанр драматический.

Народную драму нельзя рассматривать вне святочной скоморошной традиции, она целиком вышла из ряженых, хо
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

ИГРЫ

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:15 + в цитатник
Это был обширный, особенный и вполне самостоятельный мир. Он пронизывал всю жизнь, проникал в каждую душу, формируя жизненный стиль. И хотя этот мир существовал отдельно, он был спаян с фольклорным, трудовым и бытовым миром, и все они взаимно обогащали друг друга. Это взаимообогащение является еще одним доказательством того, что многообразие, разнообразие, непохожесть помогают этническому единству, тогда как нивелирование только разрушает его.

Попробуем и к этому миру подойти с академической меркой, мысленно расчленить на составляющие, разложить их по полочкам, классифицировать. Получится превосходная схема.

Вот хотя бы такая.





И т.д. до бесконечности. Можно составить схему и по другому принципу, но ничего от этого не изменится, она останется такой же холодно-безжизненной. Попытаемся все-таки ее оживить, вдохнуть в нее душу*. Хотя задача эта так же непосильна, как непосильна задача расчленить какое-то известное нам единство без риска разрушить его либо оказаться в дураках. (Точь-в-точь как бывает с ребенком, который, стараясь объяснить очарование игрушки, разбирает и потрошит ее.)

Очарование исчезает как дым, когда начинают искать его причины, поэзия улетучивается. Так же исчезает смысл любого дела, когда начинают говорить о нем больше, чем делать. Так же точно игра имеет смысл только для ее участников, но отнюдь не для зрителей (болельщик тоже игрок, он играет, но играет уже в другую игру, как бы паразитируя на настоящей игре).

Игры бывают самые разные: детские и взрослые, мужские и женские, одиночные и общие, весенние и зимние, дома и на улице, шумные и тихие, полезные и вредные, спортивные, интеллектуальные и т.д. и т.п. Какие-то из этих свойств нередко соединяются в одной игре. Но чем же все-таки характерна игра вообще? Опять же нельзя ответить на это исчерпывающе. Сколько ни говори, сколько ни лезь из кожи, пытаясь объяснить все, всегда останется нечто необъяснимое и ускользающее. Вероятно, игре присуще прежде всего творчество, питаемое интересом, азартом, опытом, а также и точным правилом. Из игры выходят тотчас, как только она становится неинтересной, другими словами, нетворческой. Но неписаные кодексы игры не всегда позволяют это сделать, и тогда она из наслаждения и радости мигом превращается в жестокую муку.

НА ГРАНИЦЕ ЯВИ И СНА

Едва новорожденное дитя научится мало-мальски есть и дышать, у него проявляется еще одна способность — способность к игре. Собственно, младенец испытывает в такую пору лишь два состояния: состояние сна и состояние игры. Что происходит в душе новорожденного? Почему он плачет, если его пытается развлечь чужой, а если то же самое делают отец или мать, заливается в счастливом смехе? Бабушка и дедушка, замыкая на внуке собственный жизненный круг, играют с ним не менее искренно, сами забавляются не меньше и так же смеются. Одряхлев перед смертью, старики, как говорится, “впадают в детство”, становясь по-детски наивными. Такая наивность приходит иной раз и раньше физической дряхлости. Оттого забавы младенчества скрашивают заодно и закатные деньки стариков.

Бабка, качая зыбку, поет колыбельную. Вот старуха задремала, затихла. Но колыбельная не стихает, ее продолжает петь (только без слов) сам младенец, и это его ритмичное мычание длится до тех пор, пока вновь не очнется старуха.

Игра старика и младенца зависела от особенностей того и другого, но существовали игры и традиционные, свойственные большинству северных деревень. Рассказать о всех таких играх невозможно. Обычный заячий хвост, легкий, белый, пушистый, подвешенный на ниточке перед колыбелью, мигом становится предметом игры. Дедушка дует на него или дергает, внучек ловит. Два растопыренных старческих пальца с приговором:

Коза-дереза идет,
А кого она забудет?

Покачиваясь, приближаясь к детскому животу, они и впрямь напоминали рога. То исчезнут, то опять появятся, приводя ребенка в восторг. Бесчисленные “ладушки”, “сорока кашу варила”, считалки, игра “на пальчиках” составляли жизнь младенца во время его бодрствования. Если у него не было по какой-то причине соучастника, он играл сам с собой, уходя в себя и развивая излишнюю созерцательность.

Но в большой семье ребенок редко оставался один. Играли с ним все. Для старших детей общение с младенцем тоже было игрой. Он просыпался, чтобы играть, играл (жил) для усталости и сна. Даже кормление для младенца не что иное, как игра. Чем старше становился ребенок, тем больше появлялось у него осознанных игр и тем быстрее раздваивалась его жизнь.

Взросление можно назвать исчезновением неосознанной игры. Личность больше всего и формируется, по-видимому, на гребне этой раздвоенности: период вполне трагический*.

Впрочем, какой период в человеческой жизни не трагический? Эту неизбывную трагичность, связанную, помимо всего, и с бесконечностью жизни, не скрывали даже колыбельные песни:

— Цыба-коза,
Слезяные глаза,
Где ты была?
— Коней пасла.
— А кони-ти где?
— Николашка увел.
— Николашка-то где?
— В клетку ушел.
— Клетка-та где?
— Водой помялась.
— Вода-та где?
— Бычки выпили.
— Бычки-ти где?
— В горы ушли.

Может быть, и самой поющей казалось, что всему этому конца нет и не будет.

— Горы-ти где?
— Черви выточили.
— Черви-ти где?
— Гуси выклевали.
— Гуси-ти где?
— В тростник ушли.
— Тростник-от где?
— Девки выкосили.
— Девки-ти где?
— По замужьям ушли.
— Мужья-те где?
— Все примерли.*

Со страхом глядит ребенок на деда или бабку. И вдруг оказывается, что умерли, да не все, что остался еще Степка, который...

Тут начинается новая песенка, новая игра, новое настроение.

Но во младенчестве не очень-то засидишься.

Когда жизненные обязанности начинают вытеснять во времени игру и фантазию, человек с душевным талантом не преминет внести творческое начало и в исполнение этих обязанностей. И тогда жизненные обязанности становятся не раздражающей обузой, а эстетической необходимостью.

СЕРЕБРО И ЗОЛОТО ДЕТСТВА

В детстве невыразимо хочется играть. Ребенок, не испытывающий этого влечения, вряд ли нормальный ребенок. Играть хочется всем детям. Иное дело: на игру, как в юности на любовь, способны отнюдь не все, но играть-то хочется всем... Дети увечные или слишком стеснительные не могли участвовать в любой игре, на этот случай народ создал десятки щадящих игр, в которых наравне со здоровыми и нормальными могли играть убогие дети.

Вот одна из таких простейших старинных игр. Попросив у бабки платочек, кто-то из детей наряжается старушкой, берет палочку и, сгорбившись, топает по дороге. Все бегут за “старушкой”, наперебой спрашивают:

— Старушка, старушка, куда пошла?

— В монастырь.

— Возьми меня с собой.

“Старушка” разрешает на одном щепетильном условии. Все чинно идут “в монастырь”, но паломники начинают пукать ртом, и “старушка” вдруг обнаруживает необыкновенную резвость. Все с визгом и смехом разбегаются от нее в стороны. Ради такого восторженного момента наряжают другую “старушку”, игра повторяется.

Другая игра — в “ворона”.

Какой-нибудь малыш сидит и копает ямку, в ямке камушки. Вокруг него ходят играющие, приговаривают: “Кокон-Коконаевич, Ворон-Воронаевич, долгий нос. Бог на помочь!” “Ворон” молчит, как будто не слышит.

— Чего, Ворон, делаешь? — кричат ему на ухо.

— Ямку копаю, — отзывается наконец Ворон.

— На что тебе ямка?

— Камушки класть.

— На что камушки?

— А твоих деток бить.

— Чем тебе мои детки досадили?

— Лук да картошку в огороде погубили.

— А высок ли был огород?

Ворон-Воронаевич бросает вверх горсть камушков. Все разбегаются и кричат: “Высоко, высоко, нам и не перескочить”.

Старинная игра в “уточку” также очень проста, но самые маленькие дети очень ее любили, как и Ворона-Воронаевича. Изображающий Уточку ходит в кругу под странную, на первый взгляд вовсе не детскую песенку: “Уточка ути-ути, тебе некуда пройти, кабы петелька была, удавилася бы я, кабы вострый нож, то зарезалась, кабы озеро глубоко — утопилася...” Уточке надо вырваться из круга и поймать новую Уточку. Прелесть игры связана, вероятно, с психологическим контрастом грустного начала и веселого завершения.

Существовала игра в “решетце”, когда едва научившиеся ходить дети стоят гуськом, а один просит у переднего “решетца” просеять муки, и ему говорят: “Иди бери назади”. Если задний успеет перебежать наперед, приходится снова просить “решетца”.

В “монаха” играли дети постарше, при этом тот, кого гоняли, сначала отгадывал краски — например: белая или черная? Если отгадаешь, то тебя кладут на руки. Ты должен запрокинуть голову и во что бы то ни стало не рассмеяться. “Агу?” — “Не могу”. — “Рассмейся”. — “Не могу”. Если рассмеешься, останешься монахом на второй срок.

В зимние длинные вечера маленькие вместе с большими детьми играли в “имальцы”. Водящему завязывали глаза, подводили к столбу, приговаривали:

— Где стоишь?

— У столба.

— Что пьешь?

— Чай да ягоды.

— Лови нас два годы!

“Слепой” ловил, причем, если создавалась угроза наткнуться на косяк или острый угол, ему кричали: “Огонь!” Первый пойманный сам становился “слепым”.

Девочки в любое время года с самого раннего возраста любили играть в лодыжки. Эти суставные косточки, оставшиеся от бараньего студня, они копили, хранили в специальных берестяных пестерочках, при случае даже красили. Игра была не азартная, хотя очень продолжительная, многоколенная, развивала ловкость и быстроту соображения. Самые проворные держали в воздухе по три-четыре лодыжки одновременно, подкидывали новые и успевали ловить.

Весной, одетые тепло, но кто во что горазд, маленькие дети устраивали “клетки” где-нибудь на припеке, куда не залетает северный ветер. Две-три положенные на камни доски мигом превращались в дом, вытаявшие на грядке черепки и осколки преображались в дорогую посуду. Подражая взрослым, пяти-шестилетние девочки ходили из клетки в клетку, гостились и т.д.

Для мальчиков такого возраста отцы либо деды обязательно делали “кареты” — настоящие тележки на четырех колесах. Колеса даже смазывали дегтем, чтобы не скрипели. В “каретах” дети возили “сено”, “дрова”, “ездили на свадьбу”, просто катали друг друга, по очереди превращаясь в лошадок. “Карета” сопровождала все быстролетное детство мальчишки, пока не придут игры и забавы подростка.

С возрастом игра обязательно усложняется, растут, говоря по-современному, физические нагрузки. Игровая ватага поэтому сколачивалась по преимуществу из ровесников. Какими глазами глядели на нее младшие, можно легко представить. Зависть, восхищение, нетерпение всегда горели в этих глазах. Но вот младшего по его всегдашней немой просьбе принимают наконец в игру. О, тут уж не жди себе пощады!

Существовала такая игра — в “муху”.

У каждого игрока имелась шагалка (называли ее и куликалкой, нынешние городошники — битой). На ровном, достаточно обширном лужке вбивался в землю очень гибкий еловый кол. Если на него посадить деревянную “муху” и ударить по его основанию, “муха” летит, и довольно далеко. Игра начиналась с кувыркания “шагалок”. Палку надо было так бросить, чтобы она кувыркалась, “шагала” как можно дальше. Сила здесь иногда просто вредила. Тот, чья “шагалка” оказывалась ближе всех, обязан был водить, бегать за “мухой”. Игроки забивали каждый для себя небольшие тычки (тычи) на одной линии, на расстоянии четырех-пяти метров от кола. Затем по очереди, стараясь попасть по колу, бросали “шагалки”. Если “муха” летела далеко, игрок успевал сбегать за своей “шагалкой” и вернуться к защите своей тычки. Если отбил “муху” недалеко или вообще не попал в кол, то ждал соседского удара. Если же “муха” падала с кола в специально очерченный круг, игрок должен был водить сам. Меткие удары гоняли водящего часами, до изнеможения. Но вот ударили все, и все неудачно. Бьет последний. После его удара все бегут за своими “шагалками”. Гоняемый, если “муха” осталась на колу, может захватить любую тычку. Если “муха” летит, надо успеть сбегать за ней и посадить на любую “свободную” тычку. Владелец тычки имеет право ее сбить. С того места, куда улетела “шагалка”, он бьет, и если не сбивает, то начинают гонять его.

Игра совершенно бескомпромиссная, не позволяющая делать скидок на возраст, не допускающая плутовства, не щадящая слабого или неумелого. Заплакать, попросить, чтобы отпустили, считалось самым неестественным, самым позорным. Надо было выстоять во что бы то ни стало и победить. Бывало, что игру переносили и на следующий день. Какую ночь проводил неотыгравшийся мальчишка, вообразить трудно.

Борьба и кулачный бой — древнейшие спортивные игры — занимали когда-то немалое место в русском народном быту*. Трудно сейчас говорить о точных правилах этих игр. Но то, что существовали определенные, очень жесткие правила, — это несомненно.

Боролись на лужке, в свободное, чаще всего праздничное время, подбирая друг другу одинакового по физическим силам соперника.

Игра была любима во всех возрастах, начиная с раннего детства. Любили бороться и молодые мужики, но чем дальше, тем шутливее становилось отношение к этому развлечению.

Кулачные бои обладали, по-видимому, способностью возбуждать массовый азарт, они втягивали в себя, не считаясь ни с возрастом, ни с характером. Драки двадцатых-тридцатых годов еще имели слабые признаки древнейшего кулачного боя. Начинали обычно дети, за обиженных слабых вступались более сильные, за них, в свою очередь, вступались еще более сильные, пока не втягивались взрослые. Но когда азарт достигал опасной точки, находились сильные и в то же время добродушно-справедливые люди, которые и разнимали дерущихся. Другим отголоском древних правил кулачного боя было то, что в драке никто не имел права использовать палку или камень, надо было обходиться одними собственными кулаками. Игнорированием этого правила окончательно закрепилось полное вырождение кулачного боя. Но даже и при диких стычках с использованием кольев, камней, гирек, железных тростей, даже и в этих условиях еще долго существовал обычай мириться. Посредниками избирались двое родственников либо побратимов из двух враждующих сторон. Устанавливали и пили так называемую мировую, при этом нередко свершалось новое братание, вчерашние соперники тоже становились побратимами. Обряд братания состоял из троекратного целования при свидетелях.

От мужских, детских и подростковых игр резко отличались женские. Трудно подобрать более яркий пример народно-бытового контраста, хотя общие признаки (интерес, творческое начало и т.д.) остаются. Мягкость, снисходительность, отсутствие азарта и спартанского начала очень характерны для девичьих игр. Интересно, что мальчикам, особенно в раннем возрасте, хотелось играть и в девичьи игры, например “в лодыжки” или “в клетку”. Однако даже взрослые, не говоря уж о сверстниках, относились к такому желанию с усмешкой, порою и вовсе язвительно. Не в чести были и бой-девочки, стремившиеся играть в мальчишеские игры. Такую девочку называли не очень почетно — супарень. Это вовсе не означало, что мальчики и девочки не играли совместно. Существовало десятка полтора общих игр, в которых участвовали дети обоего пола. Примером может служить игра “в галу” — усложненная, в несколько этапов, игра в прятки, игра с тряпичным мячом и т.д.

Представим себе теплый, безветренный летний вечер, когда позади хозяйственные дневные обязанности, но скотина еще не пришла. Несколько заводил уже крутятся на широкой улице. Какое сердце не дрогнет и восторженно не замрет при кличе с улицы? Один за другим, кто вскачь, кто бочком, сбиваются вместе. Галдеж прерывается выбором двух “маток”, они тотчас наводят порядок и кладут начало игре. Вся ватага разбивается на двойки, пары подбираются не по возрастному, а по физическому и психологическому равенству. Но даже двух людей, идеально одинаковых по смекалке, ловкости и выносливости, не бывает. Поэтому каждая “матка” стремится угадать, отобрать себе лучшего.

Двойки будущих противников отходят подальше, шушукаются, загадывая для каждого свою кличку или признак. Пары по очереди подходят к заправилам, то к одной “матке”, то к другой, спрашивая: весну берешь или осень? белое или черное? ерша или окуня? кислое или сладкое? Уже во время выбора кличек начинают работать и фантазия, и воображение, и чувство юмора, если оно природой заложено в игроке. Разбившись таким способом на две одинаковые по выносливости команды, начинают игру.

“Лапта” — лучший пример такой общей для всех игры. Игра “в круг” с мягким мячом также позволяла участие всех детей, не исключая излишне застенчивых, сирот, нищих, гостей и т.д. Общие игры для детей того и другого пола особенно характерны для праздничных дней, так как в другое время детям, как и взрослым, собраться всем вместе не всегда позволяли полевые работы и школа.

Возвращаясь к девчоночьим играм, надо сказать об их особом лирическом свойстве, щадящем физические возможности и поощряющем женственность. Если мальчишечьи игры развивали силу и ловкость, то игры для девочек почти полностью игнорировали подобные требования. Зато здесь мягкость и уступчивость были просто необходимы.

Подражание взрослым, как всегда, играло решающую, хотя и незаметную роль. Вот бытовая картинка по воспоминаниям Анфисы Ивановны.

Две девочки четырех-пяти лет, в крохотных сапожках, в сарафанчиках, с праздничными платочками в руках, пляшут кружком, плечо в плечо, на лужку около дома. И поют с полной серьезностью сами же про себя:

Наши беленькие фаточки
Сгорили на огне,
У Настюшки тятя умер,
У Манюшки на войне.

Плакать или смеяться взрослому при виде такого зрелища? Неизвестно.

Девочки устраивали игрушечные полевые работы, свадьбы, праздники, гостьбы. Игра “в черту” была у них также любимой игрой, особенно ранней весной. По преимуществу девичьей игрой было и скаканье на гибкой доске, положенной на бревно, но в этой игре преобладала уже спортивная суть. “Скаканием” не брезговали и взрослые девушки, но только по праздникам.

Музыкальная декоративность, песенное и скороговорочное сопровождение в играх для девочек перерастали позднее в хороводные элементы. Молодежное гуляние, хоровод, все забавы взрослой молодежи соответственно не утрачивали главнейших свойств детской игры. Забавы не исключались трудовыми процессами, а, наоборот, предусматривались. Конечно, не у всех так получалось, но в идеале народного представления это всегда чувствовалось. Талантливый в детской игре был талантливым и в хороводе и на работе. Поэтому разделение народной эстетики на трудовую, бытовую и фольклорную никогда и ни у кого не минует холодной условности...

Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено
Бодро оперся, другой поднял меткую кость.
Вот уж прицелился... прочь! раздайся, народ любопытный.
Врозь расступись: не мешай русской удалой игре.
А. С. Пушкин

ДОЛГОЕ РАССТАВАНИЕ

Детство в деревне и до сих пор пронизано и расцвечено разнообразными, чисто детскими забавами. Забавы совмещаются с полезным делом. Об этом надо повторять снова и снова... Рыбалка, например, или работа на лошадях — классические примеры этой общности. Существовали десятки других примеров, когда детская игра переходила в труд или когда труд незаметно, без лишнего тщеславия проникал в детскую игру. Пропускать ручейки и потоки ранней весной было детской привилегией, занятием ни с чем не сравнимым по своей прелести. Но ведь при этом ребенок не только закалялся физически, не только приобретал смелость в игре с водой, но еще и приносил пользу, о которой, может быть, не подозревал.

Точно так же мальчишка не пас, а сторожил скот от волков и медведей, это уже кое-что по сравнению со скучной пастьбой. Катание на лошади верхом и на телеге было для него вначале именно катанием, а не возкой сена, снопов, навоза или дров.

Такие забавы всячески, неназойливо, поощрялись взрослыми, но у подростков было множество и нейтральных по отношению к полезному труду игр. Отец с матерью, старшие братья и сестры, вообще все взрослые как бы не замечали бесполезных игр, иногда даже подсказывали их детям, но не всерьез, а так, мимоходом. Подростки и дети сами из поколения в поколение перенимали друг от друга подобные игры.

Среди десятков таких забав — строительство игрушечных мельниц, водяных и ветряных. Сделать первую простейшую вертушку и установить ее на огородном коле помогал старший брат, дедушка или отец. Но потом уже не хочется, чтобы кто-то тебе помогал... Вертушка вскоре сменялась на модель подлинной толчеи с пестами, для чего можно было использовать любой скворешник. А от такой толчеи уже не так далеко до запруды на весеннем ручье с мельничным наливным колесом.

Еще не отшумел этот ручей, а в лесу уже течет другой ручеек: сладкий березовый сок за полдня наполняет небольшое ведерко. Там, в логу, появились кислые стебли щавеля, а тут подоспели и гигли — сладкие хрустящие трубки дягиля. Однако их можно есть, только когда они свежие, мягкие, сочные. К сенокосу они становятся толстыми и твердыми. Если срезать самое большое нижнее колено, оставить один конец глухим, проткнуть его сосновой иглой, навить на ивовый пруток бабкиной кудели, получится водозаборное устройство. Засосав полный гигель воды, мальчишка подкрадывается к девчоночьим “клеткам”. Тонкая сильная струйка воды била на восемь-десять метров, девчушки с недоумением глядели на синее, совсем безоблачное небо. Откуда дождик?

Тот же гигель с глухим концом, если сделать ножом плотную продольную щель и сильно дуть, превращался в оглушительную дуду. В конце лета, когда поспевала рябина, из гигеля делали фуркалку. Ягоды из нее бесшумно летели метров на двадцать-тридцать. Сидя в засаде где-нибудь в траве или на дереве, можно успешно обстреливать петухов, кошек, сверстников, но... Остановимся здесь на секунду.

Вспомним, с чего мы начинали и до чего добрались. Ведь с близкого расстояния из этой фузеи ничего не стоит выбить глаз, и не только петуху... Граница между добром и злом едва уловима для детской души, ребенок переступает ее с чистым сердцем, превращая это переступание (преступление) в привычку. Самая безобидная игра коварно и незаметно в любой момент может перейти в шалость, шалость — в баловство, а от баловства до хулиганства подать рукой... Поэтому старшие всегда еще в зародыше пресекали шалость, поощряя и сохраняя четкие границы в детских забавах, а в играх — традицию и незыблемость правил.

И все же во многих местах проволочные стрекалки (с одного стречка можно раздробить пуговицу), а также резиновые рогатки (камушек свободно пробивал стекло в раме) со временем пришли на смену безобидным гиглям, ивовым свистулькам и резным батожкам. Такой смене обязаны мы не одной лишь цивилизации, снабдившей деревенских мальчишек сталистой проволокой и вагинной резиной. После первой мировой войны появились в деревнях и взрослые шалуны. Такой “шалун” сам не бросал камни в окна общественных построек. Оставаясь в безопасности, он ловко подучивал на это ватагу мальчишек. И все же забавы деревенских детей и подростков полностью сохраняли свои традиции вплоть до второй мировой войны. Разнообразие их и живучесть объясняются многовековым отбором, сложностью и многообразием трудовых, природных, бытовых условий. Использовалось буквально все, что оказывалось под рукой. Бабушке-няньке ничего не стоило снять с головы платок, сложить его в косынку и сделать “зайца”, если тряпичные “кумки” (“кумы”) “спят” и их не пришло время будить. Жница из одной горсти соломы умела сделать соломенную куму (возможно, отсюда пошла и “соломенная вдова”). Согнув пополам ровные ржаные стебли, перевязав “талию” и распушив “сарафан”, куму ставили на стол. Если по столешнице слегка постукивать кулаком, кума шла плясать. Теперь представим детский (да и любой другой) восторг при виде того, как несколько соломенных кукол танцуют на столе от искусных постукиваний по широкой столешнице! Куклы то сходятся, то расходятся, то заденут друг друга, то пройдутся мимо. Задача в том, чтобы они плясали друг около друга, а не разбегались и не падали со стола...

Обычная лучина служила зимним вечером для многих фокусов. Чтобы сделать “жужжалку”, достаточно было иметь кусок дранки и плотную холщовую нить. Ребятишки сами мастерили “волчка”, который мог крутиться, казалось, целую вечность. Распространены были обманные игры, игры-розыгрыши, фокусы с петелькой и ножницами или с петелькой и кольцом. Наконец исчерпанная фантазия укладывала всех спать, но на другой же день обязательно вспоминалось что-нибудь новое. Например, “курица”, когда в рукава старой шубы или ватника засовывали по одной руке и ноге, а на спине застегивали. Такую “куру” ставили “на ноги”, и ничего смешнее не было того, как она ступала и падала.

Весной на осеке и летом на сенокосе подростки обязательно вырубали себе ходули, вначале короткие, потом длинней и длинней. Ходьба на ходулях по крапиве и по воде развивала силу, выносливость*.

Очень смешно выглядела деревенская чехарда, совершенно непохожая на городскую. Играющие стихийно собирались на улице, находился доброхот, бравший на себя неприятные обязанности. Он садился на лужке. Ему на голову поверх его собственной шапки складывали все головные уборы играющих.

Иногда получалось довольно высоко, надо было сидеть не шелохнувшись, чтобы вся эта каланча не упала. Затем самый здоровый, длинный игрок должен был разбежаться и перепрыгнуть. При этом запоминалось число свалившихся кепок. Последним прыгал самый маленький, но к этому моменту на голове сидящего могло не остаться ни одной камилавки... Провинившиеся (уронившие кепки) вставали по очереди на четвереньки. Доброхота за руки и за ноги брали четверо ребят. Раскачав, изо всех сил шлепали его задом в зад того, кто стоял на карачках. Делали столько ударов, сколько было обронено головных уборов. Удары были совершенно безболезненны и неопасны, но смеху было немало. При ударе тот, кто стоял на карачках, подавался далеко вперед. Самое смешное было тогда, когда он, установившись на прежнее место, оглядывался, желая узнать, что происходит сзади. Перед ударом у него менялось выражение лица...

Классической русской летней мужской игрой была воспетая А.С.Пушкиным игра “в бабки”. Ее любили одинаково дети, подростки и юноши, а в свободное время были не прочь поиграть и женатые. “Бабки” — суставные бараньи и телячьи кости, оставшиеся после варки студня, назывались еще козонками, кознями. Их копили, продавали и покупали, они же передавались как бы по наследству младшим мальчикам.

Пушкинская “меткая” кость — это не что иное, как крупный бычий козонок. В нем просверливали дыру и заливали свинцом. Позднее кость заменили каменной, а затем и железной плиткой, называвшейся “битой” или “биткой”.

На кон ставили по одной “бабке”, а если играющих немного, то и по паре.

Существовало несколько видов игры, но для всех видов было необходимо сочетание хорошего глазомера, ловкости и выдержки. Бил первым тот, кто дальше всех бросил битку, и с того места, где она упала. В одном из видов игры кон ставился, если употребить воинскую терминологию, не в шеренгу по одному, а в колонну по два. Кон в шеренгу ставили то к стенке, то на открытом месте, в последнем случае вторая серия ударов осуществлялась уже с другой стороны.

В трехклассных церковноприходских школах разучивали стихотворение:

На лужайке, близ дороги
Множество ребят,
Бабки, словно в поле войско,
Выстроились в ряд.
Эх, Павлуньке вечно счастье,
Снова первый он.
И какой богатый, длинный
Нынче, братцы, кон.

Продолжение и автора стихов Анфиса Ивановна не запомнила.

Взрослые игроки “в бабки” собирали по праздникам большую толпу болельщиков — женщин, родственников, гостей...

С игрой “в бабки” могла посоперничать только одна игра — “в рюхи”, или в городки. Это также очень красивая игра, единственная сохранившаяся до наших дней и узаконенная в официальном списке современных спортивных состязаний.

Игры и народные развлечения трудно выделить или обособить в нечто отдельное, замкнутое, хотя все это и существовало автономно, отдельно и было четко разграничено.

В этом и есть главная парадоксальность народной эстетики.

Что, например, такое деревенские качели? Можно ли их охарактеризовать, определить главное в них? Можно, конечно... но это описание будет опять же пустым и неинтересным, если читатель не знает, что такое весна, купальная неделя, что такое деревенский праздник и т.д. и т.п.

Кстати, качели — на Севере круговые и простые (маятниковые) — были с давних времен широко распространены. Это около них в праздничной сутолоке, в веселой забывчивости некоторые общие игры незаметно наполнялись музыкальным содержанием, становились ритмичными, насыщались мелодиями и приобретали черты хоровода.

Ребенок уже не ребенок, а подросток, если он все еще играет, но играет уже в хороводе, совместно с подростком иного пола. Такая игра уже не игра, а что-то иное.

Долгое, очень долгое расставание с игрой у нормального человека... Только сломленный, закостеневший, не вовремя постаревший, злой или совсем утративший искру божию человек теряет потребность в игре, в шутке, в развлечении.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Миряне

Воскресенье, 06 Мая 2012 г. 13:13 + в цитатник
МИРЯНЕ

...Жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал.
Л. Н.Толстой

Слово мир в русском языке означает всю Вселенную. Мир — значит мироздание, временная и пространственная бесконечность. Этим же словом называют и беззлобие, отсутствие ссор, дружбу между людьми, гармонию и спокойствие.

Совпадение отнюдь не случайное. Но раскроем учебник по истории древнего и средневекового мира (опять мира!). Полистав, просто устаешь от бесконечных войн, стычек, захватничества, убийств и т.д. и т.п. Что же, неужели человечество до нас только этим и занималось? К счастью, народы Земли (мира опять же) не только воевали, но и сотрудничали, жили в мире. А иначе когда бы они успевали растить хлеб и скот, ковать орудия труда и быта, строить каналы, корабли, храмы и хижины? К международному антагонизму прошлого мы почему-то более внимательны, чем к свидетельствам дружбы и мирного сотрудничества народов, без которого мир давно бы погиб.

Земля и раньше была не такой уж необъятной. Корабли викингов плавали через Атлантику. Геродот знал, как хлестались банными вениками наши далекие предки. Тур Хейердал доказал всем, что возможность пересечения Тихого океана существовала задолго до Магеллана. Афанасий Никитин ездил в Индию из Твери на лошади, и притом без всяких виз. Русские поморы знали о великом Северном морском пути за много веков до “Красина” и “Челюскина”. А почему на древних базарах Самарканда и Бухары прекрасно звучала и уживалась речь на всех главных языках мира? Звучала и не смешивалась? Люди разных национальностей отнюдь не всегда в звоне кинжалов и сабель выясняли свои отношения.

Доказательств тому не счесть. И если б кто-нибудь всерьез копнул одну лишь историю торговли и мореплавания, то и тогда общий взгляд на прошлое мог бы стать намного светлее. Но межплеменное общение осуществлялось не только через торговлю. В характере большинства народов есть и любопытство, эстетический интерес к другим людям, на тебя непохожим. Чтобы остаться самим собою, вовсе не обязательно огнем и мечом уничтожать соседский дом, совершенно непохожий на твой. Наоборот. Как же ты узнаешь сам себя, как выделишься среди других, если все дома будут одинаковы, если и еда и одежда на один вкус? Древние новгородцы, двигаясь на восток и на север, не были по своей сути завоевателями. Стефан Пермский, создатель зырянской азбуки, подавал в отношениях с инородцами высокий пример бескорыстия. Русские и зырянские поселения и до сих пор стоят бок о бок, военные стычки новгородцев с угро-финскими племенами были очень редки. Во всяком случае, куда реже, чем с кровными братьями: москвичами и суздальцами...

Гостеприимство, остатки которого сохранились во многих местах необъятного Севера, в древности достигало, по-видимому, культового уровня*. Кровное родство людей разных национальностей не считалось у русских грехом — ни языческим, ни христианским, хотя и не поощрялось, так сказать, общественным мнением. То же самое общественное мнение допускало легкую издевку, подначку над людьми другой нации, но не позволяло им дорастать до антагонизма. Зачем? Если тебе мало земли, бери топор и ступай в любую сторону, корчуй, жги подсеки.

Захватчик чужого добра, кровавый злодей, обманщик не делали своему племени ни чести, ни пользы. Уважение к чужим правам и национальным обычаям исходило прежде всего из чувства самосохранения.

Но это вовсе не означает, что русский человек легко расставался со своими землями и обычаями. Даже три века господства кочевников не научили его, к примеру, есть конину или умыкать чужих жен.

Мир для русского человека не тем хорош, что велик, а тем, что разный, есть чему подивиться.

КРАЙ

Природа выжигает в душе ничем не смываемое тавро, накладывает свой отпечаток на внешний и внутренний облик людей. Даже речевая культура хоть и в меньшей мере, но тоже подвержена такому влиянию. Например, для русского, живущего в южной части страны, неизвестны многие слова, связанные с лесом и снегом.

Психологическое своеобразие этнической группы в значительной мере зависело от природной среды, от ландшафта, особенностей времени года и т.д. Южный человек не может жить без степных просторов, северянину безлесная ширь кажется голой и неуютной. А белые ночи на Соловках приводят в растерянность жителя даже средней России. Может быть, еще и поэтому так сильны в русском фольклоре образы чужой и родной стороны. Интересно, что в народном понимании чужая сторона (а в обратном направлении и родная) была всегда предметна и многостепенна, что ли. Когда девица выходила замуж, ей даже соседняя деревня казалась вначале чужой стороной. Еще “чужее” становилась чужая сторонушка, когда уходили в бурлаки. Солдатская “чужая сторона” была совсем уж суровой и далекой.

Уходя на чужую сторону, надо скрепить сердце, иначе можно и пропасть. “В гостях как люди, а дома как хошь”, — говорится в пословице. В своем краю чужая сторона еще не так и страшна. Попадая в иной край, где “поют не по-нашему птицы, цветы по-иному цветут”, предыдущую, малую чужую сторону человек называет уже не чужой, а родной. Обида или насмешка, полученные на чужой стороне, не всегда забывались сразу по приезде домой. Добродушное ехидство народной молвы нередко проявлялось в таких прозвищах, как “пермяк — солены уши”, “ярославский водохлеб”, “вологодские телята”, “чудь белоглазая”.

И все же насмешка достигала только определенных границ, обычно к пришлой артели, как и к отдельному чуж-чуженину, относились с почтением.

ВОЛОСТЬ

Волостью в общежитейском смысле называли несколько деревень, объединенных земельным обществом, церковным приходом или же географическими особенностями. Могло быть и то, и другое, и третье вместе. В иных волостях имелось не по одному приходу и не по одной общине.

Чаще всего волость располагалась вдоль реки или около озера. Деревни стояли одна от другой на небольшом, но достаточном для полевых работ расстоянии. Люди старались селиться на возвышенных местах, с видом на воду. Существовали действительно красивые волости и волости так себе, а то и совсем затрапезные. Так, в Кадниковском уезде Вологодской губернии Кумозеро было одним из самых красивых мест. Это холмы, окаймляющие длинное живописное озеро, на холмах деревни, тяготеющие к главному селу с храмом, который и сейчас виден на многие километры вокруг. Не зря волость была ярмарочной.

Трудно представить какую-то другую, более характерную для крестьянской жизни общность. Волость всегда имела свое название, отличалась особой живучестью и редко поддавалась административному потрошению. Она же щеголяла своим особенным выговором, имела как бы свою душу и своего доброго гения. Родственные связи, словно нервы живого тела, насквозь пронизывали ее, хотя жениться не в своей волости считалось более благородным.

Все взрослые жители знали друг друга в лицо и понаслышке. И если не знали, то стремились узнать. “Ты чей парень?” — спрашивал ездок открывающего отвод мальчика. Или: “Я, матушка, из Верхотурья бывала, Ивана Глиняного племянница, а вышла-то (опять следует точный адрес) за Антипья (продолжается подробный отчет о том, кто, откуда и чей родственник этот Антип)”. Или: “Больно добры девки-ти, откуда эдаки?”

С этого или примерно с этого начинались все разговоры.

Жизнь волости не терпела неясных слов, безымянных людей, тайных дел и запертых ворот в светлое время суток.

ДЕРЕВНЯ

Дома и постройки стояли так густо, так близко друг от дружки, что порой между ними было невозможно проехать на двуколой телеге. Ездили только по улице и скотским прогоном. Объяснять такую близость экономией земли нелепо, так как северные просторы были необъятны.

Миряне строились вплотную, движимые чувством сближения, стремлением быть заодно со всеми. В случае пожара на огонь бросались всем миром, убогим, сиротам и вдовам помогали всем миром, подати платили всем миром, ходоков и солдат тоже снаряжали сообща.

Все то, что говорилось о волости, присуще и деревне, только в более узком виде. Каждая деревня имела свой праздник, зимний и летний, богатые деревни обязательно строили свои часовни.

Любое горе и любая радость в деревне были на виду. Мир знал все обо всех, как ни старались щепетильные люди не выносить сор из избы. Другие, более бесшабашные, махнув рукой или в простоте душевной, на общественный суд выкладывали даже излишние подробности. Но суд этот всегда был разборчив: одно принимал он всерьез, другое не очень, а третьего не замечал вовсе.

Для человека ничего не было страшней одиночества. Даже злой, от природы необщительный мирянин вынужден был (хотя бы и формально) блюсти обычай общения, гоститься с родными, разговаривать с соседями, раскланиваться со всеми православными. Подобный формализм в общении был всегда очень заметен, особенно чувствовали его дети и животные. Нищие тоже почти всегда безошибочно определяли меру искренности подающего милостыню.

Если злые и нелюдимые делали (по нужде!) добрые дела, то что же говорить о людях от природы добрых, человеколюбивых и незлобивых. Деревня каждому воздавала по его истинному облику. Безбожник был безбожником, пьяница пьяницей. Ни за какие заслуги здесь не спрячешься. Человека, находящегося в чести у мира, знали и чтили не только в своей деревне, но и далеко за пределами волости. Чаще всего это были люди трудолюбивые, добрые, иногда богатые, но чаще не очень.

В деревне до мелочей была отработана взаимовыручка. Брать взаймы деньги считалось не очень-то приличным, но все остальное люди охотно давали и брали в долг. Мужики заимствовали друг у друга кожи, веревки, деготь, скалье, зерно. Давали на время полевой инвентарь и лошадь с упряжью. Женщины то и дело занимали предметы утвари, молочные продукты. Когда своя корова еще не доит, было принято брать молоко в долг, у близких родственников — в дар. Занимали даже самоварные угли или хлебную закваску, если вдруг дома не оказывалось. Выручали друг друга в большом и малом. Закатить бревно за угол, покачать зыбку с ребенком или прихватить что-то по пути для соседа ничего не стоило. Но как приятно становилось и тебе и соседу!

При всем этом существовал незримый порог, своеобразный предел заимствования. Свататься ехать все-таки лучше в своих санях, а через день бегать за безменом к соседке тоже не очень сподручно...

Все общественные вопросы — строительство дорог, изгородей, колодцев, мостов — решались на сходах. По решению общественного схода устанавливалось и ночное дежурство (патрулирование). В 20-е годы в некоторых местах оно совмещалось с обязанностью десятского. Десятский сзывал сходы, давал ночлег странникам, водил или возил по этапу слепых и сирот. Атрибутом десятского являлась доска на колу, приставляемая к воротам соседа, когда кончался срок “патрулирования”.

Родная деревня была родной безо всяких преувеличений. Даже самый злобный отступник или забулдыжник, волей судьбы угодивший куда-нибудь за тридевять земель, стремился домой. Он знал, что в своей деревне найдет и сочувствие, и понимание, и прощение, ежели нагрешил... А что может быть благодатнее для проснувшейся совести? Оторвать человека от родины означало разрушить не только экономическую, но и нравственную основу его жизни*.

ПОДВОРЬЕ

На подворье обитала одна семья, а если две, то редко и временно. Хозяйство одной семьи в разных местах и в разные времена называли по-разному (двор, дым, тягло, оседлость и т.д.). Терминология эта служила для выколачивания из крестьян налогов и податей, но она же выражала и другие назначения семьи со всеми хозяйственными и нравственными оттенками.

Семья для русского человека всегда была средоточием всей его нравственной и хозяйственной деятельности, смыслом существования, опорой не только государственности, но и миропорядка. Почти все этические и эстетические ценности складывались в семье, усваивались человеком постепенно, с нарастанием их глубины и серьезности. Каждый взрослый здоровый человек, если он не монах, имел семью. Не иметь жены или мужа, будучи здоровым и в зрелых годах, считалось безбожным, то есть противоестественным и нелепым. Бездетность воспринималась наказанием судьбы и как величайшее человеческое несчастье. Большая, многодетная семья пользовалась в деревне и волости всеобщим почтением. “Один сын — не сын, два сына — полсына, три сына — сын”, — говорит древнейшая пословица. В одном этом высказывании заключен целый мир. Три сына нужны, во-первых, чтобы двое заменили отца и мать, а третий подстраховал своих братьев; во-вторых, если в семье много дочерей, род и хозяйство при трех сыновьях не захиреют и не прервутся; в-третьих, если один уйдет служить князю, а второй богу, то один-то все равно останется.

Но прежде чем говорить о нравственно-эстетической атмосфере северной крестьянской семьи, вспомним основные названия родственников.

Муж и жена, называемые в торжественных случаях супругами, имели множество и других названий. Хозяин, супруг, супружник, мужик, отец, боярин, батько, сам — так в разных обстоятельствах назывались женами мужья. Жену называли супругой, хозяйкой, самой, маткой. Дополнялись эти названия несколько вульгарным “баба”, фамильярно-любовным “женка”, хозяйственно-уважительным “большуха” и т.д. Мать называли мамой, матушкой, мамушкой, маменькой, мамкой, родительницей. Отца сыновья и дочери кликали чаще всего тятей, батюшкой (современное “папа” укоренилось сравнительно недавно). К родителям на Севере никогда не обращались на “вы”, как это распространено на Украине. Неродные отец и мать, как известно, назывались отчимом и мачехой, а неродные дочь и сын — падчерицей и пасынком. Дети родных братьев и сестер назывались двоюродными. Маленькие часто называли деда “дедо”, а бабку “баба”, дядюшку и тетушку племянники звали иногда божатом, божатком, божаткой, божатушкой или крестным, крестной. Так же называли порой и других, более дальних родственников. Невестка, пришедшая в дом из другой семьи, свекра и свекровь обязана была называть батюшкой и матушкой, они были для нее “богоданными” родителями. По отношению к свекру она считалась снохой, а по отношению к свекрови и сестрам мужа — невесткой. Сестра называла брата брателко, братья двоюродные иногда называли друг друга побратимами, как и побратавшиеся неродные. Побратимство товарищей с клятвенным обменом крестами и троекратным целованием было широко распространено и являлось результатом особой дружбы или события, связанного со спасением в бою.

Девичья дружба, не связанная родством, тоже закреплялась своеобразным ритуалом: девицы обменивались нательными крестиками. После этого подруг так и называли: крестовые. Термин “крестовая моя” нередко звучал в частушках.

Побратимство и дружба обязывали, делали человека более осмотрительным в поведении. Не случайно в древнейшей пословице говорится, что “надсаженный конь, надломленный лук да замаранный друг — никуда не гожи”.

Деверьями женщины звали мужниных братьев, а сестер мужа — золовками. По этому поводу создана пословица: “Лучше семь топоров, чем семь копылов”. То есть лучше семь братьев у мужа, чем семь сестер. Зять, как известно, муж дочери. Отец и мать жены или невесты — это тесть и теща, но в глаза их было положено называть батюшкой и матушкой. Родители невестки (снохи) и родители зятя называли друг друга сват и сватья. (Сват в свадебном обряде — совсем другое.) Женатые на родных сестрах считались свояками, а свояченицей называлась почему-то сестра жены. Звание “шурин” существует лишь в мужском роде и для мужского пола, оно обозначает брата жены, а муж сестры является зятем для обоего пола. По этому поводу в народе бытовала шутливая загадка: “Шурина племянник какая зятю родня?” Не сразу и догадаешься, что речь идет о родном сыне.

Об отцовском доме сложено и до сих пор слагается неисчислимое множество стихов, песен, легенд. По своей значимости “родной дом” находился в ряду таких понятий русского крестьянства, как смерть, жизнь, добро, зло, бог, совесть, родина, земля, мать, отец. Родимый дом для человека есть нечто определенное, конкретно-образное, как говорят ученые люди. Образ его не абстрактен, а всегда предметен, точен и... индивидуален даже для членов одной семьи, рожденных одной матерью и выросших под одной крышей.

Дом этот всегда отличается от других домов, пусть конструктивно и срублен точь-в-точь как у кого-то еще, что случалось тоже в общем-то редко. Построить из дерева и оборудовать два совершенно одинаковых дома невозможно даже одному и тому же плотнику хотя бы по той причине, что все деревья в лесу разные и все дни в году тоже разные.

Разница заключалась и в самой атмосфере семьи, ее нравственно-эстетическом облике, семейных привычках, традициях и характерах.

В каждом доме имелся некий центр, средоточие, нечто главное по отношению ко всему подворью. Этим средоточием, несомненно, всегда был очаг, русская печь, не остывающая, пока существует сам дом и пока есть в нем хоть одна живая душа.

Каждое утро на протяжении многих веков возникает в печи огонь, чтобы греть, кормить, утешать и лечить человека. С этим огнем связана вся жизнь. Родной дом существует, пока тепел очаг, это тепло равносильно душевному. И если есть в мире слияние незримого и физически ощутимого, то пример родного очага идеальный для такого слияния. С началом христианства очаг в русском жилище, по-видимому, отдал часть своих “прав и обязанностей” переднему правому углу с лампадой и православными иконами. Божница в углу над семейным столом, на котором всегда лежали обыденные хлеб-соль, становится духовным средоточием крестьянской избы, как зимней, так и летней. Однако правый передний угол совсем не противостоял очагу, они просто дополняли друг друга. Любимыми иконами в русском быту, помимо Спаса, считались образы богоматери (связь со значением большухи, хранительницы очага и семейного тепла, очевидна), Николая-чудотворца (который и плотник, и рыбак, и охотник) и, наконец, образ Егория, попирающего копьем змия (заступник силой оружия).

Существовало много примет, связанных с домом и очагом, всевозможных легенд и поверий. Считалось, например, что нельзя затоплять печь с непокрытою головой. “Запечный дедушко, — рассказывает Анфиса Ивановна, — будто бы надел на голову одной хозяйке чугунок, она так, с чугунком, и ходила всю жизнь”.

СЕМЬЯ

Бобыль, бродяга, шатун, вообще человек без семьи считался обиженным судьбою и богом. Иметь семью и детей было так же необходимо, так же естественно, как необходимо и естественно было трудиться.

Семья скреплялась наибольшим нравственным авторитетом. Таким авторитетом обычно пользовался традиционный глава семьи. Но сочетание традиционного главенства и нравственного авторитета вовсе не обязательно. Иногда таким авторитетом был наделен или дед, или один из сыновей, или большуха, тогда как формальное главенство всегда принадлежало мужчине, мужу, отцу, родителю.

Доброта, терпимость, взаимное прощение обид переходили в хорошей семье во взаимную любовь, несмотря на семейную многочисленность. Ругань, зависть, своекорыстие не только считались грехом. Они были просто лично невыгодны для любого члена семьи.

Любовь и согласие между родственниками давали начало любви и за пределами дома. От человека, не любящего и не уважающего собственных родных, трудно ждать уважения к другим людям, к соседям по деревне, по волости, по уезду. Даже межнациональная дружба имеет своим истоком любовь семейную, родственную. Ожидать от младенца готовой любви, например, к дяде или же тетушке нелепо, вначале его любовь не идет далее матери. Вместе с расширением физической сферы познания расширяется и нравственная. Ребенку постепенно становится жаль не только мать, но и отца, сестер и братьев, бабушку с дедом, наконец, родственные чувства настолько крепнут, что распространяются и на теток с дядюшками. Прямое кровное родство становится основанием родству косвенному, ведь сварливая, не уважающая собственных дочерей старуха не может стать доброй свекровью, как и из дочери-грубиянки никогда не получится хорошей невестки. Доброта и любовь к родственникам кровным становится обязательным условием если не любви, то хотя бы глубокого уважения к родственникам некровным. Как раз на этой меже и зарождаются роднички высокого альтруизма, распространяющегося за пределы родного дома. Сварливость и неуживчивость как свойства характера считались наказанием судьбы и вызывали жалость к их носителям. Активное противодействие таким проявлениям характера не приносило семье ничего хорошего. Надо было уметь уступить, забыть обиду, ответить добром или промолчать.

Итак, формальная традиционная иерархия в русском семействе, как, впрочем, и в деревне, и в волости, не всегда совпадала с нравственной, хотя существовало стремление к такому слиянию как к идеальному воплощению семейного устройства. Поэтому даже слабохарактерного отца дети уважали, слушались, даже не очень удачливый муж пользовался женским доверием, и даже не слишком толковому сыну отец, когда приходило время, отдавал негласное, само собою разумеющееся старшинство. Строгость семейных отношений исходила от традиционных нравственных установок, а вовсе не от деспотизма, исключающего нежность к детям и заботу о стариках.

Веками складывалось в крестьянской семье и взаимоотношение полов. Например, жены с мужем, сестры и братьев. Особенно наглядно выглядят эти взаимоотношения в труде. Женщина, закатывающая на воз многосаженное бревно или махающая кувалдой в кузнице, была так же нелепа, как и прядущий кузнец или доящий корову мужчина. Только по великой нужде женщина, обычно вдова, бралась за топор, а мужчина (тоже чаще всего овдовевший) садился с подойником под корову.

Все руководство домашним хозяйством держала в руках большуха — женщина, жена и мать. Она ведала, как говорится, ключами от всего дома, вела учет сену, соломе, муке и заспе*. Весь скот и вся домашняя живность, кроме лошадей, находились под присмотром большухи. Под ее неусыпным надзором находилось все, что было связано с питанием семьи: соблюдение постов, выпечка хлеба и пирогов, стол праздничный и стол будничный, забота о белье и ремонте одежды, тканье, баня и т.д. Само собой, все эти работы она делала не одна. Дети, едва научившись ходить, понемногу вместе с игрой начинали делать что-то полезное. Большуха отнюдь не стеснялась в способах поощрения и наказания, когда речь шла о домашнем хозяйстве.

Звание “большуха” с годами незаметно переходило к жене сына. Хозяин, глава дома и семьи, был прежде всего посредником в отношениях подворья и земельного общества, в отношениях семьи и властей предержащих. Он же ведал главными сельхозработами, пахотой, севом, а также строительством, заготовкой леса и дров. Всю физическую тяжесть крестьянского труда он вместе со взрослыми сыновьями нес на своих плечах. Дед (отец хозяина) часто имел во всех этих делах не только совещательный, но и решающий голос. Кстати, в добропорядочной семье любые важные дела решались на семейных советах, причем открыто, при детях. Лишь дальние родственники (убогие или немощные, до самой смерти живущие в доме) благоразумно не участвовали в этих советах.

Семья крестьянина складывалась веками, народ отбирал ее наиболее необходимые “габариты” и свойства. Так, она разрушалась или оказывалась неполноценной, если была недостаточно полной. То же происходило при излишней многочисленности, когда, к примеру, женились два или три сына. В последнем случае семья становилась, если говорить по-современному, “неуправляемой”, поэтому женатый сын, если у него имелись братья, стремился отделиться от хозяйства отца. Мир нарезал ему землю из общественного фонда, а дом строили всей семьей, помочами. Дочери, взрослея, тоже покидали отцовский дом. При этом каждая старалась не выходить замуж раньше старшей сестры. “Через сноп не молотят”, — говорилось о неписаном законе этой очередности.

Дети в семье считались предметом общего поклонения. Нелюбимое дитя было редкостью в русском крестьянском быту. Люди, не испытавшие в детстве родительской и семейной любви, с возрастом становились несчастными. Не зря вдовство и сиротство издревле считались большим и непоправимым горем. Обидеть сироту или вдову означало совершить один из самых тяжких грехов. Вырастая и становясь на ноги, сироты делались обычными мирянами, но рана сиротства никогда не зарастала в сердце каждого из них.

В.Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре


Поиск сообщений в COMTESSE_LOMIANI
Страницы: 13 ... 11 10 [9] 8 7 ..
.. 1 Календарь