-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в COMTESSE_LOMIANI

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 31.03.2011
Записей: 2425
Комментариев: 122
Написано: 2601

Комментарии (0)

Жизненный круг. Детство, отрочество.

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:36 + в цитатник
Жизненный круг. Детство. Отрочество

Детство

Писатели и философы называют детство самой
счастливой порой в человеческой жизни. Увлекаясь таким
утверждением, нельзя не подумать, что в жизни неминуема
пора несчастливая, например старость.
Народное мировоззрение не позволяет говорить об
этом с подобной определенностью. Было бы грубой ошибкой
судить о народных взглядах на жизнь с точки зрения
такого сознания, по которому и впрямь человек счастлив
лишь в пору детства, то есть до тех пор, пока не знает о
смерти. У русского крестьянина не существовало
противопоставления одного жизненного периода другому.
Жизнь для него была единое целое. Такое единство
основано, как видно, не на статичности, а на постоянном
неотвратимом обновлении.
Граница между детством и младенчеством неясна,
неопределенна, как неясна она при смене, например, ночи
и утра, весны и лета, ручья и речки. И все же, несмотря
на эту неопределенность, они существуют отдельно: и
ночь, и утро, и ручей, и речка.
По-видимому, лучше всего считать началом детства
то время, когда человек начинает помнить самого себя. Но
опять же когда это начинается? Запахи, звуки, игра света
запоминаются с младенчества. (Есть люди, всерьез
утверждающие, что они помнят, как родились.)
По крестьянским понятиям, ты уже не младенец, если
отсажен от материнской груди. Но иные “младенцы” просили
“тити” до пятилетнего возраста. Кормление прерывалось с
перспективой появления другого ребенка. Может быть,
отсаживание от материнской груди — это первое серьезное
жизненное испытание. Разве не трагедия для маленького
человечка, если он, полный ожидания и доверия к матери,
прильнул однажды к соску, намазанному горчицей?
Завершением младенчества считалось и то время,
когда ребенок выучивался ходить и когда у него
появлялась первая верхняя одежда и обувь.
Способность игнорировать неприятное и ужасное
(например, смерть), вероятно, главный признак детской
поры. Но это не значит, что обиды детства забывались
быстрее. И злое и доброе детская душа впитывает
одинаково жадно, дурные и хорошие впечатления
запоминались одинаково ярко на всю жизнь. Но зло и добро
не менялись местами в крестьянском мировосприятии,
подобно желтку и белку в яйце, они никогда не
смешивались друг с другом. Атмосфера добра вокруг дитяти
считалась обязательной. Она вовсе не означала
изнеженности и потакания. Ровное, доброе отношение
взрослого к ребенку не противоречило требовательности и
строгости, которые возрастали постепенно. Как уже
говорилось, степень ответственности перед окружающим
миром, физические нагрузки в труде и в играх зависели от
возраста, они возрастали медленно, незаметно, но
неуклонно не только с каждым годом, но и с каждым, может
быть, днем.
Прямолинейное и волевое насаждение хороших
привычек вызывало в детском сердце горечь, отпор и
сопротивление. Если мальчишку за руку волокут в поле, он
подчинится. Но что толку от такого подчинения? В хорошей
семье ничего не заставляют делать, ребенку самому
хочется делать. Взрослые лишь мудро оберегают его от
непосильного. Обычная детская жажда подражания действует
в воспитании трудовых навыков неизмеримо благотворнее,
чем принуждение. Личный пример жизненного поведения
взрослого (деда, отца, брата) неотступно стоял перед
детским внутренним оком, не поэтому ли в хороших семьях
редко, чрезвычайно редко вырастали дурные люди? Семья
еще в детстве прививала невосприимчивость ко всякого
рода нравственным вывертам.
Мир детства расширялся стремительно и ежедневно.
Человек покидал обжитую, знакомую до последнего сучка
зыбку, и вся изба становилась его знакомым объемным
миром. На печи, за печью, под печью, в кути, за шкафом,
под столом и под лавками — все изучено и все узнано. Не
пускают лишь в сундуки, в шкаф и к божнице. Летом
предстоят новые открытия. Весь дом становится сферой
знакомого, родного, привычного. Изба (летняя и зимняя),
сенники, светлица, вышка (чердак), поветь, хлевы, подвал
и всевозможные закутки. Затем и вся улица, и вся
деревня. Поле и лес, река и мельница, куда ездил с дедом
молоть муку... Первая ночь за пределами дома, наконец,
первый поход в гости, в другую деревню — все, все это
впервые.
В детстве, как и в прочие периоды жизни, ни одна
весна или осень не были похожи на предыдущие. Ведь для
каждого года детской жизни предназначено что-то новое.
Если в прошлом году разрешалось булькаться только на
мелком местечке, то нынче можно уже купаться и учиться
плавать где поглубже. Тысячи подобных изменений,
новшеств, усложняющихся навыков, игр, обычаев испытывал
на себе в пору детства каждый, запоминал их и, конечно
же, знакомил с ними потом своих детей.
Детские воспоминания всегда определенны и образны,
но каждому из людей запоминалось что-то больше, что-то
меньше. Если взять весну, то, наверно, почти всем
запоминались ощущения, связанные с такими занятиями,
Выставление внутренних рам — в избе сразу
становилось светлее и свежее, улица как бы заглядывала
прямо в дом.
Установка скворешни вместе с отцом, дедом или
старшим братом.
Пропускание воды (устройство запруды, канавы,
игрушечной мельницы).
Опускание лодки на воду.
Смазка сапог дегтем и просушка их на солнышке.
Собирание муравьев и гонка муравьиного спирта.
Подрубка берез (сбор и питье березового сока).
Поиск первых грибов-подснежников.
Ходьба за щавелем.
Первые игры на улице.
Первое ужение и т.д. и т.п.
Летом на детей обрушивалось так много всего, что
иные терялись, от восторга не знали, куда ринуться, и не
успевали испытать все, что положено испытать летом. Игры
чередовались с посильным трудом или сливались с ним,
полезное с приятным срасталось незаметно и прочно.
Элемент игры в трудовом акте, впервые испытанный в
детстве, во многих видах обязательного труда сохранялся
если не на всю жизнь, то очень надолго. Все эти шалаши
на покосе, лесные избушки, ловля рыбы, костры с печением
картошки, рыжиков, маслят, окуней, езда на конях — все
это переходило в последующие возрасты с изрядной долей
игры, детского развлечения.
Некая неуловимая грань при переходе одного
состояния в иное, порой противоположное, больше всего и
волнует в детстве. Дети — самые тонкие ценители таких
неуловимо-реальных состояний. Но и взрослым известно,
что самая вкусная картошка чуть-чуть похрустывающая, на
грани сырого и испеченного. Холодная похлебка на квасу
вдруг приобретает особую прелесть, когда в нее накрошат
чего-то горячего. Ребенок испытывает странное
удовольствие, опуская снег в кипящую воду. Полотенце,
принесенное с мороза в теплую избу, пахнет как-то
особенно, банная чернота и ослепительная заря в окошке
создают необычное настроение. Доли секунды перед прыжком
через препятствие, момент, когда качели еще двигаются
вверх, но вот-вот начнется обратное движение, миг перед
охотничьим выстрелом, перед падением в воду или в солому
— все это рождает непонятный восторг счастья и жизненной
полноты. А треск и прогибание молодого осеннего льда под
коньками, когда все проезжают раз за разом и никто не
проваливается в холодную глубину омута! А предчувствие
того, что недвижимый поплавок сейчас, вот как раз сейчас
исчезнет с водной поверхности! Это мгновение, пожалуй,
самое чудесное в уженье рыбы. А разве не самая чудесная,
не самая волнующая любовь на грани детства и юности, в
эту краткую и тоже неуловимую пору?
Осенью во время уборки особенно приятно играть в
прятки между суслонами и среди стогов, подкатываться на
лошадях, делать норы в больших соломенных скирдах,
топить овинную теплинку, лазить на черемуху, грызть
репу, жевать горох... А первый лед на реке, как и первый
снег, открывает сотни новых впечатлений и детских
возможностей.
Зима воспитывает человека ничуть не хуже лета.
Резкая красочная разница между снегом и летней травой,
между домом и улицей, контрастное многообразие
впечатлений особенно ощутимы в детстве. Как приятно,
намерзшись на речке или навалявшись в снегу, забраться
на печь к дедушке и, не дослушав его сказку, уснуть! И
зареветь, если прослушал что-то интересное. И радостно
успокоиться после отцовской или материнской ласки.
Температурный контраст, посильный для детского
тела, повторяющийся и возрастающий, всегда был основой
физической закалки, ничего не стоило для пятилетнего
малыша на минуту выскочить из жаркой бани на снег. Но от
контрастов психологических детей в хороших семьях
старались оберегать. Нежная заботливость необязательно
проявлялась открыто, но она проявлялась везде. Вот
некоторые примеры.
Когда бьют печь, кто-нибудь да слепит для ребенка
птичку из глины, если режут барана или бычка, то
непременно разомнут и надуют пузырь, опуская в него
несколько горошин (засохший пузырь превращался в детский
бубен). Если отец плотничает, то обязательно наколет
детских чурбачков. Когда варят студень, то мальчишкам
отдают козонки (бабки), а девочкам лодыжки, охотник
каждый раз отдает ребенку пушистый белый заячий хвост,
который подвязывают на ниточку. Когда варят пиво, то
дети гурьбой ходят глодать камушки. В конце лета для
детей отводят специальную гороховую полосу. Возвращаясь
из леса, каждый старается принести ребятишкам гостинец
от лисы, зайца или медведя. Подкатить ребенка на санях
либо на телеге считалось необязательным, но желательным.
Для детей специально плели маленькие корзинки, лукошки,
делали маленькие грабельки, коски и т.д.
В еде, помимо общих кушаний, существовали детские
лакомства, распределяемые по возрасту и по заслугам. К
числу таких домашних, а не покупных лакомств можно
отнести яблоки, кости (во время варки студня), ягодницу
(давленая черника или земляника в молоке), пенку с
топленого (жареного, как говорили) молока. Когда варят у
огня овсяный кисель, то поджаристую вкусную пену
наворачивают на мутовку и эту мутовку поочередно дают
детям. Печеная картошка, лук, репа, морковь, ягоды,
березовый сок, горох — все это было доступно детям, как
говорилось, по закону. Но по закону не всегда было
интересно. Поэтому среди классических детских шалостей
воровство овощей и яблок стояло на первом месте. Другим,
но более тяжким грехом было разорение птичьих гнезд —
этим занимались редкие и отпетые.
Запретным считалось глядеть, как едят или
чаевничают в чужом доме (таких детей называли вислятью,
вислятками). Впрочем, дать гостинца со своего стола
чужому ребенку считалось вполне нормальным.
Большое место занимали в детской душе домашние
животные: конь, корова, теленок, собака, кошка, петух.
Все, кроме петуха, имели разные клички, свой характер,
свои хорошие, с точки зрения человека, или дурные
свойства, в которых дети великолепно разбирались. Иногда
взрослые закрепляли за ребенком отдельных животных,
поручали их, так сказать, персональной опеке.

Отрочество

Чем же отличается детство от отрочества? Очень
многим, хотя опять же между ними, как и между другими
возрастами, нет четкого разделения: все изменения
происходят плавно, особенности той и другой поры
переплетаются и врастают друг в друга. Условно границей
детства и отрочества можно назвать время, когда человек
начинает проявлять осмысленный интерес к
противоположному полу.
Однажды, истопив очередную баню, мать, бабушка или
сестра собирают мальчишку мыться, а он вдруг начинает
капризничать, упираться и выкидывать “фокусы”.
— Ну ты теперь с отцом мыться пойдешь! — спокойно
говорит бабка. И... все сразу становится на свои места.
Сестре, а иногда и матери невдомек, в чем тут дело,
почему брат или сын начал бурчать что-то под нос и
толкаться локтями.
Общая нравственная атмосфера вовсе не требовала
какого-то специального полового воспитания. Она щадила
неокрепшее самолюбие подростка, поощряла стыдливость и
целомудрие. Наблюдая жизнь домашних животных, человек
уже в детстве понемногу познавал основы физиологии.
Деревенским детям не надо было объяснять, как и почему
появляется ребенок, что делают ночью жених и невеста и
т.д. Об этом не говорилось вообще, потому что все это
само собой разумелось, и говорить об этом не нужно,
неприлично, не принято. Такая стыдливость из отрочества
переходила в юность, нередко сохранялась и на всю жизнь.
Она придавала романтическую устойчивость чувствам, а с
помощью этого упорядочивала не только половые, но и
общественные отношения.
В отрочестве приходит к человеку первое и чаще
всего не последнее увлечение, первое чувство со всем его
психологическим многоцветьем. До этого мальчик или
девочка как бы “репетируют” свою первую настоящую
влюбленность предыдущим увлечением взрослым “объектом”
противоположного пола. И если над таким несерьезным
увлечением подсмеиваются, вышучивают обоих, то первую
подлинную любовь родственники как бы щадят и стараются
не замечать, к тому же иной подросток не хуже взрослого
умел хранить свою жгучую тайну. Тайна эта нередко
раскрывалась лишь в юности, когда чувство узаконивалось
общественным мнением.
Обстоятельства, связанные с первой любовью,
объясняют все особенности поведения в этом возрасте.
Если раньше, в детскую пору, человек был открытым, то
теперь он стал замкнутым, откровенность с родными и
близкими сменилась молчанием, а иногда и грубостью.
Улица так же незаметно преображается. В детские
годы мальчики и девочки играли в общие игры, все вместе,
в отрочестве они частенько играют отдельно и задирают
друг друга.
Становление мальчишеского характера во многом
зависело от подростковых игр. Отношения в этих играх
были до предела определенны, взрослым они казались
иногда просто жестокими. Если в семье еще и для
подростка допускалось снисхождение, нежность, то в
отношениях между сверстниками-мальчишками (особенно в
играх) царил спартанский дух. Никаких скидок на возраст,
на физические особенности не существовало. Нередко,
испытывая свою физическую выносливость или будучи
спровоцирован, подросток вступал в игру
неподготовленным. Его “гоняли” без всякой жалости весь
вечер и, если он не отыгрывался, переносили игру на
следующий день. Трудно даже представить состояние
неотыгравшегося мальчишки, но еще больше страдал бы он,
если бы сверстники пожалели его, простили, оставили
неотыгравшимся. (Речь идет только о спортивных,
физических, а не об умственных играх.) Взрослые скрепя
сердце старались не вмешиваться. Дело было совершенно
принципиальное: необходимо выкрутиться, победить, и
победить именно самому, без посторонней помощи.
Одна такая победа еще в отрочестве превращала
мальчика в мужчину.
Игры девочек не имели подобной направленности, они
отличались спокойными, лирическими взаимоотношениями
играющих.
Жизнь подростка еще допускала свободные занятия
играми. Но они уже вытеснялись более серьезными
занятиями, не исключающими, впрочем, и элементов игры.
Во-первых, подросток все больше и больше втягивался в
трудовые процессы, во-вторых, игры все больше заменялись
развлечениями, свойственными уже юности.
Подростки обоего пола могли уже косить травы,
боронить, теребить, возить и околачивать лен, рубить
хвою, драть корье и т.д. Конечно же, все это под
незримым руководством и тщательным наблюдением взрослых.

Соревнование, иначе трудовое, игровое и прочее
соперничество, особенно характерно для отроческой поры.
Подростка приходилось осаживать, ведь ему хочется
научиться пахать раньше ровесника, чтобы все девки,
большие и маленькие, увидели это. Хочется нарубить дров
больше, чем у соседа, чтобы никто не назвал его
маленьким или ленивым, хочется наловить рыбы для
материнских пирогов, насобирать ягод, чтобы угостить
младших, и т.д. Удивительное сочетание детских
привилегий и взрослых обязанностей замечается в этот
период жизни! Но как бы ни хороши были привилегии
детства, их уже стыдились, а если и пользовались, то с
оглядкой. Так, дома, в семье, среди своих младших
братьев еще можно похныкать и поклянчить у матери
кусочек полакомей. Но если в избе оказался сверстник из
другого дома, вообще кто-то чужой, быть “маленьким”
становилось стыдно. Следовательно, для отрочества уже
существовал неписаный кодекс поведения.
Мальчик в этом возрасте должен был уметь
(стремился, во всяком случае) сделать топорище, вязать
верши, запрягать лошадь, рубить хвою, драть корье, пасти
скот, удить рыбу. Он уже стеснялся плакать, прекрасно
знал, что лежачего не бьют и двое на одного не нападают,
что если побился об заклад, то слово надо держать, и
т.д. Девочки годам к двенадцати много и хорошо пряли,
учились плести, ткать, шить, помогали на покосе, умели
замесить хлебы и пироги, хотя им этого и не доверяли,
как мальчишкам не доверяли, например, точить топор,
резать петуха или барана, ездить без взрослых на
мельницу.
Подростки имели право приглашать в гости своих
родственных или дружеских ровесников, сами, бывая в
гостях, сидели за столом наравне со взрослыми, но пить
им разрешалось только сусло.
На молодежных гуляньях они во всем подражали более
старшим, “гуляющим” уже взаправду.
Для выхода лишней энергии и как бы для
удовлетворения потребности в баловстве и удали
существовала нарочитая пора года святки. В эту пору
общественное мнение не то чтобы поощряло, но было
снисходительным к подростковым шалостям.
Набаловавшись за святочную неделю, изволь целый
год жить степенно, по-человечески. А год — великое дело.
Поэтому привыкать к святочным шалостям просто не
успевали, приближалась иная пора жизни.


Непорядочная девица со всяким смеется и
разговаривает,
бегает по причинным местам и улицам, разиня пазухи,

садится к другим молодцам и мужчинам, толкает
локтями,
а смирно не сидит, но поет блудные песни, веселится
и напивается пьяна.
Скачет по столам и скамьям, дает себя по всем углам
таскать
и волочить, яко стерва. Ибо где нет стыда, там и
смирение не является.
О сем вопрошая, говорит избранная Люкреция по
правде:
ежели которая девица потеряет стыд и честь,
то что у ней остатца может?
Юности честное зерцало


Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

одежда

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:13 + в цитатник
Одежда

А если так, то что есть красота?
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Н. Заболоцкий

“Наг поле перейдет, а голоден ни с места”, —
говорит пословица. У Владимира Ивановича Даля та же
пословица написана наоборот и утверждает, что поле
перейти легче голодному, чем неодетому.

Два на первый взгляд противоположных варианта
пословицы отнюдь друг дружке не мешают, просто они
отражают две стороны одной и той же медали. Нигде, как в
одежде, так прочно и так наглядно не слились воедино два
человеческих начала: духовное и материальное. Об этом
говорит и бесчисленный ряд слов, так или иначе связанных
с понятием одежды. Одежду в народе и до сих пор называют
“оболочкой”, одевание — “оболоканием” (в современном
болгарском языке “облекло” означает также одежду).
Оболакиваться, оболокаться — значит одеваться. В
терминах этих звучит нечто зыбкое, легкое, временное,
напоминающее преходящую красоту небесного облака.
(Заметим, кстати, что зимняя северная погода в облачные
дни теплее, чем в безоблачные.)

Народное отношение к одежде всегда подразумевало
некоторую усмешку, легкое пренебрежение, выражаемые
такими словами, как “барахло”, “хламида”, “трунье”,
“виски”, “рухлядь”, “тряпки”. Но все это лишь
маскировало, служило внешней оболочкой вполне серьезной
и вечной заботы о том, во что одеться, как защитить себя
от холода и дождя, не выделяясь при этом как
щегольством, так и убогостью, что одинаково считалось
безобразием.

В этом и заключалась цельность народного отношения
к одежде, сказывающегося в простоте, в чувстве меры, в
экономической доступности, в красочности и многообразии.


Такая цельность была постепенно разрушена
нахальством сословных и прочих влияний, обусловленных
модой.

Беззащитность национального народного обычая перед
модой очевидна, и началась она не теперь. Вот что еще в
1790 году писал один из русских журналов хотя бы о
пуговицах:
“В продолжение десяти лет последовавшие перемены
на пуговицы были почти бесчисленны. Сколько мы можем
припомнить о сих переменах, то по порядку начавши со
введенных в употребление вместо пуговиц так называемых
оливок с кисточками разного виду, последовали бочоночки
стальные, крохотныя стальные пуговки звездочкой, потом
появились блестками шитыя по материи пуговицы; после
сего настали пуговицы с медным ободочком в средине с
шишечкою же медною, а прочная окружность оных была
сделана наподобие фарфора. По сем явились маленькие
медные пуговки шипиком, а напоследок пуговицы шелковыя и
гарусныя такого же вида. Чрез несколько времени вступили
в службу щегольского света разного роду медныя пуговицы
средственной величины, которые однакож в последствии так
возросли, что сделались в добрую бляху, и уповательно,
что со временем поравнялись бы величиною своею со
столовою тарелкою, или бы с печной вьюшкою, если бы
употребительность оных не заменилась пуговицами с
портретами, коньками и пуговицами осьмиугольными и с
загнутыми оболочками. По блаженной памяти оных пуговиц
вскружили голову щегольского света дорогие пуговицы за
стеклами, суконныя пуговицы, шелковыя разных видов и по
сем суконныя пуговицы с серебряным ободочком, по причине
дешевости своей в столице поживши не более года и не
могши из оной далее распространиться, как на триста
верст, испустили дух свой”.

Крестьянину всеми способами внушалось чувство
неполноценности. Сословная спесь, чуждая народному духу,
никогда не дремала, а щегольство всегда рядилось в
“передовые” самые броские одежды. И все-таки пижонство
блеском своих пуговиц не могло ослепить внутреннее око
народного самосознания, красота и практичность народной
одежды еще долго сохранялись на Севере. И только когда
национальные традиции в одежде стали считать признаком
косности и отсталости, началось ничем не обузданное
челобитье моде. Мода же, как известно, штука весьма
капризная, непостоянная, не признающая никаких резонов.

Эстетика крестьянской одежды на русском Севере
полностью зависела от национальных традиций, которые
вместе с национальным характером складывались под
влиянием климатических, экономических и прочих условий.

Народному отношению к одежде была свойственна
прежде всего удивительная бережливость.

Повсеместно отмечался сильнейший контраст между
рабочей и повседневной одеждой (не говоря уж о разнице
между будничной и праздничной) как по чистоте, так и по
добротности. Чем безалабернее, чем бесхозяйственней и
безответственней было целое семейство или отдельный
человек, тем меньше чувствовался и этот контраст.

Опытный и нечестный спорщик тут же назвал бы все
это скопидомством, стремлением к накопительству. Но чему
же тут удивляться? И надо ли вообще удивляться, когда
крестьянин бережно поднимает с пола хлебную корочку, за
полкилометра возвращается обратно, в лес, чтобы взять
забытые там рукавицы? Ведь все действительно начинается
с рукавиц. Вспомним, какой сложный путь проходит
холщовая однорядка, прежде чем попасть за плотницкий
пояс. Человека с младенчества приучали к бережливости.
Замазать грязью новые, впервые в жизни надетые штаны,
потерять шапку или прожечь дыру у костра было настоящим
несчастьем. Рубахи на груди рвали одни пьяные дураки.
Костюм-тройку в крестьянской семье носило два, а иногда
и три поколения мужчин, женскую шерстяную пару также
донашивали дочь, а иногда и внучка. Платок, купленный на
ярмарке, переходил от матери к дочке, а если дочери нет,
то к ближайшей родственнице. (Перед смертью старуха
дарила свое именье, а перед преждевременной смертью
женщина делала подробный наказ, кому и что передать.)

Купленную одежду берегли особенно. Холщовая,
домотканая одежда тоже давалась непросто, но она была
прочней и доступней, поэтому ее необязательно было
передавать из поколения в поколение, она, как хлеб на
столе, была первой необходимостью.

Летний мужской рабочий наряд выглядел очень
просто, но это не та простота, которая хуже воровства.
Лаконизм и отсутствие лишних деталей у холщовых портов и
рубахи дошли до 20-30-х годов нашего века из глубокой
славянской древности. Физический труд и постоянное
общение человека с природой не позволяли внедряться в
крестьянскую повседневную одежду ничему лишнему, ничему
вычурному. Лишь скромная лаконичная вышивка по вороту и
рукавам допускалась в таком наряде. Порты имели только
опушку (гашник) да две-три пуговицы, сделанные из
межпозвонковых бараньих кружков. Иногда порты красили
луковой кожурой, кубовой или синей краской, но чаще они
были вовсе не крашеными.

В жаркую пору крестьянин ничего не надевал поверх
исподнего, не подпоясывался, лапти носил на босу ногу.
Лапти и берестяные ступни нельзя считать признаком одной
лишь бедности, это была превосходная рабочая обувь.
Легкость и дешевизна уравновешивали их сравнительно
быструю изнашиваемость. Сапогам, вообще кожаной обуви
берестяная отнюдь не мешала, а была добрым подспорьем.
Еще и в 30-х годах можно было увидеть такую картину:
люди идут в гости в лаптях, неся сапоги перекинутыми
через плечо, и лишь у деревни переобуваются.

В межсезонье крестьянин надевал армяк либо кафтан,
в ненастье поверх армяка можно было натянуть балахон,
для тепла носили еще башлык. Шапка, сшитая из меха, а то
и валяная, подобно валенкам, дополняла мужицкий гардероб
осенью и весной. Зимой же почти все носили шубы и
полушубки. В дорогу обязательно прихватывали тулуп,
который имелся не в каждом доме, и его нередко брали
взаймы для поездки.

Вообще шубная, то есть овчинная, одежда была
широко распространена. Из овчины шили не только шубы,
тулупы, рукавицы, шапки, но и одеяла. В большом ходу
были мужские и женские овчинные жилеты, или душегреи с
вересковыми палочками вместо пуговиц. Встречались и
мужские шубные штаны, которые были незаменимы в жестокий
мороз, особенно в дороге. (Но еще более они были нужны в
святки, ведь ряжеными любили ходить все, кроме самых
набожных, даже и немолодые. Вывороченные наизнанку,
такие штаны и жилет моментально преображали человека.)
Кушак либо ремень — обязательная принадлежность мужской
рабочей одежды.

Праздничный наряд взрослого мужчины состоял из
яркой, нередко кумачовой вышитой рубахи с тканым поясом,
новых, промазанных дегтем сапог и суконных, хотя и
домотканых штанов. С развитием отходничества праздничная
одежда крестьянина сравнялась с одеждой городского
мещанина и мастерового. Большое влияние на нее всегда
оказывала военная и прочая форма. Картузы, фуражки,
бескозырки, гимнастерки, ремни разрушали народные
традиции не меньше, чем зарубежные или сословные
влияния. Таким способом едва не внедрились в
крестьянский быт штаны печально знаменитого французского
генерала Галифе, китель с глухим воротом.

Нельзя сказать, что в чуждом для него быте
крестьянин брал одно лишь дурное. В одежде очень многое
перенималось и хорошего, что не мешало общему
традиционному складу. Нельзя утверждать также, что
модернистским веяниям народная эстетика обязана только
внешней среде. Тяга к обновлению, неприятие стандарта,
однообразия исходили и из самих недр народной жизни.
Другое дело, что не всегда они контролировались здоровым
народным вкусом, особенно во времена общего
нравственного и экономического упадка. Но даже и в такие
периоды, когда, как говорится, “не до жиру, быть бы
живу”, даже и в этих условиях крестьянская мода не
принимала уродливых форм. Только после того, как время
окончательно разрушило тысячелетний
нравственно-экономический уклад, на поредевшие северные
деревни, на изреженные посады развязно пошла мода за
модой. Тягаться с городской, фабрично-мещанской одеждой
народному костюму было весьма трудно. Приказчику с
лакированным козырьком, с брелоками, с широким, вроде
подпруги поясом, такому франту, щедро одаривающему
молодух конфетами, нельзя было не завидовать. Да и
эсеровский уполномоченный в бриджах поражал деревенских
красавиц не только запахом папирос “Дукат”. А
деревенскому парню всегда ли удавалось отстоять самого
себя? Ему волей-неволей приходилось копить на картуз...

Впрочем, картуз быстренько сдал позиции и остался
в стариковском владении. Так называемое кепи, а попросту
кепка, явилось ему на смену. Холостяки носили кепку с
бантом, с брошкой, иногда с полевым цветком. Во время
войны пошла мода вместо картона вставлять в кепку
согнутые гибкие дранки, затем в ход пошли решета. Кепка
после этого приобрела форму колеса, и в праздничных
свалках она иногда катилась далеко вдоль по деревне...

Примерно в ту же пору началось загибание сапог —
даже девушки ходили в сапогах с вывернутыми наизнанку
голенищами.

Образцы народного женского костюма еще сохранились
кое-где по Печоре и по Мезени, а также в
северо-восточной части Вологодской области. В этих
местах некоторые его элементы перешли к современной как
праздничной, так и к повседневной женской одежде. Но
только некоторые. Наиболее устойчивые из них — это
декоративность. Во многих местах на Севере женщины, да и
не только они, по-прежнему любят яркие, контрастные по
цвету одежды. Но традиционные украшения собственного
изготовления (кружево, строчи и т.д.) плохо уживаются с
изделиями фабричной выработки. Эта несовместимость
тотчас проявляется в безвкусице. Смешение двух стилей не
создает нового стиля. Для существования традиции
необходим какой-то постоянный минимум ее составляющих. С
занижением этого минимума исчезает сама суть, содержание
традиции, после чего следует ее перерождение и полное
исчезновение.

Плохо это или хорошо — разговор особый. Но именно
это произошло с русским северным женским костюмом. Чтобы
убедиться в этом, надо представить женский крестьянский
наряд начала нашего века.

Основу его составляли рубаха и сарафан. Нельзя
забывать, что всю одежду, кроме верхней, которую шили
специально швецы, женщина изготовляла себе сама, как
сама плела, вышивала, ткала и вязала. Поэтому, имея
чутье на соразмерность и красоту, будучи лично
заинтересованной, она нередко создавала себе
одностильный, высокохудожественный и, конечно же,
индивидуальный наряд. Женщина с меньшим художественным
чутьем (независимо от достатка) заводила себе менее
выразительный, хотя и непохожий на другие наряд, а
лишенные вкуса девушки и женщины неминуемо подражали
двум первым. Традиция и складывалась как раз из
подобного подражания, поэтому ее можно назвать
выражением общественного эстетического чутья,
своеобразным закрепителем высокого вкуса, хорошего тона,
доброго мастерства и т.д.

Традиция не позволяла делать хуже обычного,
повседневного, она подстраховывала, служила допускаемым
пределом, ниже которого, не нарушив ее, не опустишься.
Поэтому ее можно было лишь совершенствовать. Все прочее,
в какие бы слова ни рядилось, служило и служит ее
уничтожению, хаосу, той эстетической мгле, в которой с
такой многозначительностью мерцают блуждающие огни.

Ясно, что благодаря традиции девушка, выкраивая
себе рубаху, не могла произвольно ни укоротить, ни
удлинить ее, шить слишком широкую ей тоже было ни к чему
(лишняя тяжесть и лишняя трата холста), как ни к чему и
слишком узкую. Но она могла вышить ворот, рукав сделать
сборчатым, а по подолу пустить строчи и кружева. Это
было не только в согласии с многовековой традицией, но и
в согласии с прихотливостью и фантазией. Так традиция,
охраняя от безобразного, раскрепощала творческое начало.


Рубахи назывались исподками, шились с глухим
воротом и широкими рукавами. С появлением ситца начали
шить ворогушки, у которых ситцевая верхняя часть
пришивалась к холщовому стану. В жаркую пору на поле
трудились в одних рубахах.

Русские деревенские женщины на Севере вплоть до
тридцатых годов не знали, что такое рейтузы и лифчики.
Это может показаться нелепым, если учитывать то, что
снег держится здесь шесть месяцев в году. Но, во-первых,
женщины за бревнами в лес не ездили и по сугробам с
топорами не лазали, это делали мужчины. Во-вторых,
принцип колокола в одежде не позволял мерзнуть в самые
сильные морозы. Для такой одежды характерна почти до пят
длина и постепенное сужение кверху. Так шили сарафаны,
шубы на борах, в русской военной шинели тоже использован
этот принцип. Под “колоколом” тепло держится на уровне
щиколоток, граница холода приходилась как раз на
голенища валяной обуви. Естественно, такой туалет
вырабатывал в девушке, а затем и в женщине бережливое
отношение к движениям, дисциплинировал поведение.
Приходилось подумать, прежде чем куда-то шагнуть или
прыгнуть. Это обстоятельство сказывалось в выработке
особой женской походки, проявлялось в сдержанной и
полной достоинства женской пляске.

Поверх рубахи женщина надевала шерстяной сарафан,
его верхний край был выше груди и держался на проймах.
По талии он обхватывался тканым поясом, носили его и без
пояса, особенно в теплое время. Юбка отличалась от
сарафана тем, что держалась не на проймах, а на поясе,
для нее ткали особую узорную, выборную, часто шерстяную
ткань. Шили сарафаны, юбки и казачки довольно
разнообразно, с морхами, с воланами и т.д. Юбка и
казачок, составлявшие пару, появились, вероятно, из
мещанской или купеческой среды, оттуда же пришел и сак —
верхняя одежда, заменившая шубу. Сак, сшитый на фантах,
назывался троешовком.

Одежда для девушки, да и для парня много значила,
из-за нее не спали ночами, зарабатывали деньги,
подряжались в работу. Многие стеснялись ходить на
гулянья до тех пор, пока не заведут женскую пару или
мужскую тройку. Полупальто для парней (его называли и
верхним пиджаком) и сак для девушки тоже серьезное дело.
Не зря в числе других пелась и такая частушка:

Зародились некрасивы,
Небогато и живем,
На веселую гуляночку
В туфаечках идем.

Как видим, одежда стоит в одном логическом ряду с
внешней красотой. В другой частушке сквозит мысль об
общественной неполноценности неодетого человека, его
уязвимости относительно недоброй молвы.

Говорят, одежи нету —
Вешала да вешала,
Юбка в клетку, юбка в клеш,
Еще какого лешева.

Традиционное отношение к одежде еще ощущается в
этой незамысловатой песенке, ведь после гуляния или
хождения к церкви одежду всегда развешивали, сушили и
убирали в чулан. Новые веяния, однако, звучат сильнее:
девушки, носившие юбки клеш, были уже бойчее, не
стеснялись частушек не только с “лешим”, но и с более
сильными выражениями.

Барачный смешанный быт еще в двадцатых годах
научил девушек носить шапки и ватные брюки. Работа в
лесу на лошадях обучила мужским словам и манерам. И все
же, отправляясь на всю зиму на лесозаготовки, многие
девушки брали с собой хотя бы небольшой праздничный
наряд. В зимние вечера в бараке кто спал, кто варил, а
кто и плясал под гармонь.

Чем неустойчивей быт, тем меньше разница между
будничной и праздничной одеждой. Жизнь молодежи на
лесозаготовках, война, послевоенное лихолетье, кочевая
вербовочная неустроенность свели на нет резкую и вполне
определенную границу между выходным одеянием и
будничным. Когда-то в неряшливом, грязном или оборванном
виде плясали только дурачки, пьяные забулдыги и
скоморохи, и тут была определенная направленность на
потеху и зубоскальство. Во времена лихолетья такие
выходы на круг, вначале как бы шуточные, становились
нормальным явлением, над пьяными плясунами перестали
смеяться. Скабрезная частушка в устах женщины, одетой в
штаны и ватник, звучит менее отвратительно, чем в устах
чисто и модно одетой женщины. Больше того, празднично
одетой женщине, может быть, вообще не захочется
паясничать...

Женская обувь в старину не отличалась
многообразием, одни и те же сапоги девушки носили и в
поле, и на гулянье. Особо искусные сапожники шили для
них башмаки или камаши. В семьях, где мужчины ходили на
заработки, у жен или сестер в конце прошлого века начали
появляться полусапожки — изящная фабричная обувь.

Платок и плетеная кружевная косынка, несмотря ни на
что, так и остались основным женским головным убором, ни
нэповские шляпки, ни береты тридцатых годов не смогли их
вытеснить.

Богатой и представительной считалась в
дореволюционной деревне крестьянка, имеющая муфту
(такую, в которой держит свои руки “Неизвестная”
Крамского). Полусапожки, пара, косынка, кашемировка
считались обязательным дополнением к приданому
полноценной невесты.

Едва ребенок начинал ползать, а затем и ходить
вдоль лавки, мать, сестра или бабушка шили ему одежду,
предпочтительно не из нового, а из старого, мягкого и
обношенного. Форма детской одежки целиком зависела от
прихоти мастерицы. Но чаще всего детская одежда и обувь
повторяли взрослую. Ребенок, одетый по-взрослому с
точностью до мельчайших деталей, вроде бы должен
вызывать чувство комического умиления. Но в том-то и
дело, что в крестьянской семье никогда не фамильярничали
с детьми. Оберегая от непосильного труда и постепенно
наращивая физические и нравственные тяжести,
родственники были с детьми серьезны и недвусмысленны.
Одинаковая со взрослыми одежда, одинаковые предметы
(например, маленький топорик, маленькая лопатка,
маленькая тележка) делали ребенка как бы
непосредственным и равноправным участником повседневной
крестьянской жизни. Чувство собственного достоинства и
серьезное отношение к миру закладывались именно таким
образом и в раннем детстве, но это отнюдь не мешало
детской беззаботности и непосредственности. Для детской
же фантазии в таких условиях открываются добавочные
возможности.

Одетый как взрослый, ребенок и жить старается как
взрослый. Преодолевая чувство зависти к более старшему,
получившему обнову, он гасит в своем сердечке искру
эгоизма. И конечно же, учится радоваться подарку,
привыкая к бережному любовному отношению к одежде. В
больших семьях обновы вообще были не очень часты. Одежда
(реже обувь) переходила от старшего к младшему.
Донашивание любой одежды считалось в крестьянской семье
просто необходимым. То, что было не очень нужным,
обязательно отдавали нищим. Выбрасывать считалось
грехом, как и покупать лишнее.



Василий Белов

1.
clothes_1_pre (130x228, 28Kb)

2.
clothes_2_pre (130x236, 4Kb)

3.
clothes_3_pre (130x240, 18Kb)

4.
clothes_4_pre (100x60, 8Kb)

5.
clothes_5_pre (130x126, 19Kb)

6.
clothes_6_pre (130x208, 20Kb)

7.
clothes_7_pre (130x175, 15Kb)

8.
k4 (167x340, 19Kb)

9.
k5 (167x340, 14Kb)

10.
k6 (167x340, 16Kb)

11.
k7 (167x340, 14Kb)

12.
k10 (167x340, 17Kb)

13.
k11 (167x340, 16Kb)

14.
lable (125x132, 7Kb)
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Старинные игрища

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:24 + в цитатник
Это был обширный, особенный и вполне
самостоятельный мир. Он пронизывал всю жизнь, проникал в
каждую душу, формируя жизненный стиль. И хотя этот мир
существовал отдельно, он был спаян с фольклорным,
трудовым и бытовым миром, и все они взаимно обогащали
друг друга. Это взаимообогащение является еще одним
доказательством того, что многообразие, разнообразие,
непохожесть помогают этническому единству, тогда как
нивелирование только разрушает его.

Попробуем и к этому миру подойти с академической
меркой, мысленно расчленить на составляющие, разложить
их по полочкам, классифицировать. Получится превосходная
схема.
Вот хотя бы такая.

И т.д. до бесконечности. Можно составить схему и
по другому принципу, но ничего от этого не изменится,
она останется такой же холодно-безжизненной. Попытаемся
все-таки ее оживить, вдохнуть в нее душу. Хотя задача
эта так же непосильна, как непосильна задача расчленить
какое-то известное нам единство без риска разрушить его
либо оказаться в дураках. (Точь-в-точь как бывает с
ребенком, который, стараясь объяснить очарование
игрушки, разбирает и потрошит ее.)

Очарование исчезает как дым, когда начинают искать
его причины, поэзия улетучивается. Так же исчезает смысл
любого дела, когда начинают говорить о нем больше, чем
делать. Так же точно игра имеет смысл только для ее
участников, но отнюдь не для зрителей (болельщик тоже
игрок, он играет, но играет уже в другую игру, как бы
паразитируя на настоящей игре).

Игры бывают самые разные: детские и взрослые,
мужские и женские, одиночные и общие, весенние и зимние,
дома и на улице, шумные и тихие, полезные и вредные,
спортивные, интеллектуальные и т.д. и т.п. Какие-то из
этих свойств нередко соединяются в одной игре. Но чем же
все-таки характерна игра вообще? Опять же нельзя
ответить на это исчерпывающе. Сколько ни говори, сколько
ни лезь из кожи, пытаясь объяснить все, всегда останется
нечто необъяснимое и ускользающее. Вероятно, игре
присуще прежде всего творчество, питаемое интересом,
азартом, опытом, а также и точным правилом. Из игры
выходят тотчас, как только она становится неинтересной,
другими словами, нетворческой. Но неписаные кодексы игры
не всегда позволяют это сделать, и тогда она из
наслаждения и радости мигом превращается в жестокую
муку.

На границе яви и сна

Едва новорожденное дитя научится мало-мальски есть
и дышать, у него проявляется еще одна способность —
способность к игре. Собственно, младенец испытывает в
такую пору лишь два состояния: состояние сна и состояние
игры. Что происходит в душе новорожденного? Почему он
плачет, если его пытается развлечь чужой, а если то же
самое делают отец или мать, заливается в счастливом
смехе? Бабушка и дедушка, замыкая на внуке собственный
жизненный круг, играют с ним не менее искренно, сами
забавляются не меньше и так же смеются. Одряхлев перед
смертью, старики, как говорится, “впадают в детство”,
становясь по-детски наивными. Такая наивность приходит
иной раз и раньше физической дряхлости. Оттого забавы
младенчества скрашивают заодно и закатные деньки
стариков.

Бабка, качая зыбку, поет колыбельную. Вот старуха
задремала, затихла. Но колыбельная не стихает, ее
продолжает петь (только без слов) сам младенец, и это
его ритмичное мычание длится до тех пор, пока вновь не
очнется старуха.

Игра старика и младенца зависела от особенностей
того и другого, но существовали игры и традиционные,
свойственные большинству северных деревень. Рассказать о
всех таких играх невозможно. Обычный заячий хвост,
легкий, белый, пушистый, подвешенный на ниточке перед
колыбелью, мигом становится предметом игры. Дедушка дует
на него или дергает, внучек ловит. Два растопыренных
старческих пальца с приговором:
Коза-дереза идет,
А кого она забудет?

Покачиваясь, приближаясь к детскому животу, они и
впрямь напоминали рога. То исчезнут, то опять появятся,
приводя ребенка в восторг. Бесчисленные “ладушки”,
“сорока кашу варила”, считалки, игра “на пальчиках”
составляли жизнь младенца во время его бодрствования.
Если у него не было по какой-то причине соучастника, он
играл сам с собой, уходя в себя и развивая излишнюю
созерцательность.

Но в большой семье ребенок редко оставался один.
Играли с ним все. Для старших детей общение с младенцем
тоже было игрой. Он просыпался, чтобы играть, играл
(жил) для усталости и сна. Даже кормление для младенца
не что иное, как игра. Чем старше становился ребенок,
тем больше появлялось у него осознанных игр и тем
быстрее раздваивалась его жизнь.

Взросление можно назвать исчезновением
неосознанной игры. Личность больше всего и формируется,
по-видимому, на гребне этой раздвоенности: период вполне
трагический.

Впрочем, какой период в человеческой жизни не
трагический? Эту неизбывную трагичность, связанную,
помимо всего, и с бесконечностью жизни, не скрывали даже
колыбельные песни:

— Цыба-коза,
Слезяные глаза,
Где ты была?
— Коней пасла.
— А кони-ти где?
— Николашка увел.
— Николашка-то где?
— В клетку ушел.
— Клетка-та где?
— Водой помялась.
— Вода-та где?
— Бычки выпили.
— Бычки-ти где?
— В горы ушли.

Может быть, и самой поющей казалось, что всему
этому конца нет и не будет.

— Горы-ти где?
— Черви выточили.
— Черви-ти где?
— Гуси выклевали.
— Гуси-ти где?
— В тростник ушли.
— Тростник-от где?
— Девки выкосили.
— Девки-ти где?
— По замужьям ушли.
— Мужья-те где?
— Все примерли

Со страхом глядит ребенок на деда или бабку. И
вдруг оказывается, что умерли, да не все, что остался
еще Степка, который...

Тут начинается новая песенка, новая игра, новое
настроение.

Но во младенчестве не очень-то засидишься.
Когда жизненные обязанности начинают вытеснять во
времени игру и фантазию, человек с душевным талантом не
преминет внести творческое начало и в исполнение этих
обязанностей. И тогда жизненные обязанности становятся
не раздражающей обузой, а эстетической необходимостью.

Серебро и золото детства

В детстве невыразимо хочется играть. Ребенок, не
испытывающий этого влечения, вряд ли нормальный ребенок.
Играть хочется всем детям. Иное дело: на игру, как в
юности на любовь, способны отнюдь не все, но играть-то
хочется всем... Дети увечные или слишком стеснительные
не могли участвовать в любой игре, на этот случай народ
создал десятки щадящих игр, в которых наравне со
здоровыми и нормальными могли играть убогие дети.

Вот одна из таких простейших старинных игр.
Попросив у бабки платочек, кто-то из детей наряжается
старушкой, берет палочку и, сгорбившись, топает по
дороге. Все бегут за “старушкой”, наперебой спрашивают:
— Старушка, старушка, куда пошла?
— В монастырь.
— Возьми меня с собой.
“Старушка” разрешает на одном щепетильном условии.
Все чинно идут “в монастырь”, но паломники начинают
пукать ртом, и “старушка” вдруг обнаруживает
необыкновенную резвость. Все с визгом и смехом
разбегаются от нее в стороны. Ради такого восторженного
момента наряжают другую “старушку”, игра повторяется.

Другая игра — в “ворона”.

Какой-нибудь малыш сидит и копает ямку, в ямке
камушки. Вокруг него ходят играющие, приговаривают:
“Кокон-Коконаевич, Ворон-Воронаевич, долгий нос. Бог на
помочь!” “Ворон” молчит, как будто не слышит.

— Чего, Ворон, делаешь? — кричат ему на ухо.
— Ямку копаю, — отзывается наконец Ворон.
— На что тебе ямка?
— Камушки класть.
— На что камушки?
— А твоих деток бить.
— Чем тебе мои детки досадили?
— Лук да картошку в огороде погубили.
— А высок ли был огород?
Ворон-Воронаевич бросает вверх горсть камушков.
Все разбегаются и кричат: “Высоко, высоко, нам и не
перескочить”.

Старинная игра в “уточку” также очень проста, но
самые маленькие дети очень ее любили, как и
Ворона-Воронаевича. Изображающий Уточку ходит в кругу
под странную, на первый взгляд вовсе не детскую песенку:
“Уточка ути-ути, тебе некуда пройти, кабы петелька была,
удавилася бы я, кабы вострый нож, то зарезалась, кабы
озеро глубоко — утопилася...” Уточке надо вырваться из
круга и поймать новую Уточку. Прелесть игры связана,
вероятно, с психологическим контрастом грустного начала
и веселого завершения.

Существовала игра в “решетце”, когда едва
научившиеся ходить дети стоят гуськом, а один просит у
переднего “решетца” просеять муки, и ему говорят: “Иди
бери назади”. Если задний успеет перебежать наперед,
приходится снова просить “решетца”.

В “монаха” играли дети постарше, при этом тот,
кого гоняли, сначала отгадывал краски — например: белая
или черная? Если отгадаешь, то тебя кладут на руки. Ты
должен запрокинуть голову и во что бы то ни стало не
рассмеяться. “Агу?” — “Не могу”. — “Рассмейся”. — “Не
могу”. Если рассмеешься, останешься монахом на второй
срок.

В зимние длинные вечера маленькие вместе с
большими детьми играли в “имальцы”. Водящему завязывали
глаза, подводили к столбу, приговаривали:
— Где стоишь?
— У столба.
— Что пьешь?
— Чай да ягоды.
— Лови нас два годы!
“Слепой” ловил, причем, если создавалась угроза
наткнуться на косяк или острый угол, ему кричали:
“Огонь!” Первый пойманный сам становился “слепым”.

Девочки в любое время года с самого раннего
возраста любили играть в лодыжки. Эти суставные
косточки, оставшиеся от бараньего студня, они копили,
хранили в специальных берестяных пестерочках, при случае
даже красили. Игра была не азартная, хотя очень
продолжительная, многоколенная, развивала ловкость и
быстроту соображения. Самые проворные держали в воздухе
по три-четыре лодыжки одновременно, подкидывали новые и
успевали ловить.

Весной, одетые тепло, но кто во что горазд,
маленькие дети устраивали “клетки” где-нибудь на
припеке, куда не залетает северный ветер. Две-три
положенные на камни доски мигом превращались в дом,
вытаявшие на грядке черепки и осколки преображались в
дорогую посуду. Подражая взрослым, пяти-шестилетние
девочки ходили из клетки в клетку, гостились и т.д.

Для мальчиков такого возраста отцы либо деды
обязательно делали “кареты” — настоящие тележки на
четырех колесах. Колеса даже смазывали дегтем, чтобы не
скрипели. В “каретах” дети возили “сено”, “дрова”,
“ездили на свадьбу”, просто катали друг друга, по
очереди превращаясь в лошадок. “Карета” сопровождала все
быстролетное детство мальчишки, пока не придут игры и
забавы подростка.

С возрастом игра обязательно усложняется, растут,
говоря по-современному, физические нагрузки. Игровая
ватага поэтому сколачивалась по преимуществу из
ровесников. Какими глазами глядели на нее младшие, можно
легко представить. Зависть, восхищение, нетерпение
всегда горели в этих глазах. Но вот младшего по его
всегдашней немой просьбе принимают наконец в игру. О,
тут уж не жди себе пощады!

Существовала такая игра — в “муху”.

У каждого игрока имелась шагалка (называли ее и
куликалкой, нынешние городошники — битой). На ровном,
достаточно обширном лужке вбивался в землю очень гибкий
еловый кол. Если на него посадить деревянную “муху” и
ударить по его основанию, “муха” летит, и довольно
далеко. Игра начиналась с кувыркания “шагалок”. Палку
надо было так бросить, чтобы она кувыркалась, “шагала”
как можно дальше. Сила здесь иногда просто вредила. Тот,
чья “шагалка” оказывалась ближе всех, обязан был водить,
бегать за “мухой”. Игроки забивали каждый для себя
небольшие тычки (тычи) на одной линии, на расстоянии
четырех-пяти метров от кола. Затем по очереди, стараясь
попасть по колу, бросали “шагалки”. Если “муха” летела
далеко, игрок успевал сбегать за своей “шагалкой” и
вернуться к защите своей тычки. Если отбил “муху”
недалеко или вообще не попал в кол, то ждал соседского
удара. Если же “муха” падала с кола в специально
очерченный круг, игрок должен был водить сам. Меткие
удары гоняли водящего часами, до изнеможения. Но вот
ударили все, и все неудачно. Бьет последний. После его
удара все бегут за своими “шагалками”. Гоняемый, если
“муха” осталась на колу, может захватить любую тычку.
Если “муха” летит, надо успеть сбегать за ней и посадить
на любую “свободную” тычку. Владелец тычки имеет право
ее сбить. С того места, куда улетела “шагалка”, он бьет,
и если не сбивает, то начинают гонять его.

Игра совершенно бескомпромиссная, не позволяющая
делать скидок на возраст, не допускающая плутовства, не
щадящая слабого или неумелого. Заплакать, попросить,
чтобы отпустили, считалось самым неестественным, самым
позорным. Надо было выстоять во что бы то ни стало и
победить. Бывало, что игру переносили и на следующий
день. Какую ночь проводил неотыгравшийся мальчишка,
вообразить трудно.

Борьба и кулачный бой — древнейшие спортивные игры
— занимали когда-то немалое место в русском народном
быту. Трудно сейчас говорить о точных правилах этих игр.
Но то, что существовали определенные, очень жесткие
правила, — это несомненно.

Боролись на лужке, в свободное, чаще всего
праздничное время, подбирая друг другу одинакового по
физическим силам соперника.

Игра была любима во всех возрастах, начиная с
раннего детства. Любили бороться и молодые мужики, но
чем дальше, тем шутливее становилось отношение к этому
развлечению.

Кулачные бои обладали, по-видимому, способностью
возбуждать массовый азарт, они втягивали в себя, не
считаясь ни с возрастом, ни с характером. Драки
двадцатых-тридцатых годов еще имели слабые признаки
древнейшего кулачного боя. Начинали обычно дети, за
обиженных слабых вступались более сильные, за них, в
свою очередь, вступались еще более сильные, пока не
втягивались взрослые. Но когда азарт достигал опасной
точки, находились сильные и в то же время
добродушно-справедливые люди, которые и разнимали
дерущихся. Другим отголоском древних правил кулачного
боя было то, что в драке никто не имел права
использовать палку или камень, надо было обходиться
одними собственными кулаками. Игнорированием этого
правила окончательно закрепилось полное вырождение
кулачного боя. Но даже и при диких стычках с
использованием кольев, камней, гирек, железных тростей,
даже и в этих условиях еще долго существовал обычай
мириться. Посредниками избирались двое родственников
либо побратимов из двух враждующих сторон. Устанавливали
и пили так называемую мировую, при этом нередко
свершалось новое братание, вчерашние соперники тоже
становились побратимами. Обряд братания состоял из
троекратного целования при свидетелях.

От мужских, детских и подростковых игр резко
отличались женские. Трудно подобрать более яркий пример
народно-бытового контраста, хотя общие признаки
(интерес, творческое начало и т.д.) остаются. Мягкость,
снисходительность, отсутствие азарта и спартанского
начала очень характерны для девичьих игр. Интересно, что
мальчикам, особенно в раннем возрасте, хотелось играть и
в девичьи игры, например “в лодыжки” или “в клетку”.
Однако даже взрослые, не говоря уж о сверстниках,
относились к такому желанию с усмешкой, порою и вовсе
язвительно. Не в чести были и бой-девочки, стремившиеся
играть в мальчишеские игры. Такую девочку называли не
очень почетно — супарень. Это вовсе не означало, что
мальчики и девочки не играли совместно. Существовало
десятка полтора общих игр, в которых участвовали дети
обоего пола. Примером может служить игра “в галу” —
усложненная, в несколько этапов, игра в прятки, игра с
тряпичным мячом и т.д.

Представим себе теплый, безветренный летний вечер,
когда позади хозяйственные дневные обязанности, но
скотина еще не пришла. Несколько заводил уже крутятся на
широкой улице. Какое сердце не дрогнет и восторженно не
замрет при кличе с улицы? Один за другим, кто вскачь,
кто бочком, сбиваются вместе. Галдеж прерывается выбором
двух “маток”, они тотчас наводят порядок и кладут начало
игре. Вся ватага разбивается на двойки, пары подбираются
не по возрастному, а по физическому и психологическому
равенству. Но даже двух людей, идеально одинаковых по
смекалке, ловкости и выносливости, не бывает. Поэтому
каждая “матка” стремится угадать, отобрать себе лучшего.


Двойки будущих противников отходят подальше,
шушукаются, загадывая для каждого свою кличку или
признак. Пары по очереди подходят к заправилам, то к
одной “матке”, то к другой, спрашивая: весну берешь или
осень? белое или черное? ерша или окуня? кислое или
сладкое? Уже во время выбора кличек начинают работать и
фантазия, и воображение, и чувство юмора, если оно
природой заложено в игроке. Разбившись таким способом на
две одинаковые по выносливости команды, начинают игру.

“Лапта” — лучший пример такой общей для всех игры.
Игра “в круг” с мягким мячом также позволяла участие
всех детей, не исключая излишне застенчивых, сирот,
нищих, гостей и т.д. Общие игры для детей того и другого
пола особенно характерны для праздничных дней, так как в
другое время детям, как и взрослым, собраться всем
вместе не всегда позволяли полевые работы и школа.

Возвращаясь к девчоночьим играм, надо сказать об
их особом лирическом свойстве, щадящем физические
возможности и поощряющем женственность. Если мальчишечьи
игры развивали силу и ловкость, то игры для девочек
почти полностью игнорировали подобные требования. Зато
здесь мягкость и уступчивость были просто необходимы.

Подражание взрослым, как всегда, играло решающую,
хотя и незаметную роль. Вот бытовая картинка по
воспоминаниям Анфисы Ивановны.

Две девочки четырех-пяти лет, в крохотных
сапожках, в сарафанчиках, с праздничными платочками в
руках, пляшут кружком, плечо в плечо, на лужку около
дома. И поют с полной серьезностью сами же про себя:

Наши беленькие фаточки
Сгорили на огне,
У Настюшки тятя умер,
У Манюшки на войне.

Плакать или смеяться взрослому при виде такого
зрелища? Неизвестно.

Девочки устраивали игрушечные полевые работы,
свадьбы, праздники, гостьбы. Игра “в черту” была у них
также любимой игрой, особенно ранней весной. По
преимуществу девичьей игрой было и скаканье на гибкой
доске, положенной на бревно, но в этой игре преобладала
уже спортивная суть. “Скаканием” не брезговали и
взрослые девушки, но только по праздникам.

Музыкальная декоративность, песенное и
скороговорочное сопровождение в играх для девочек
перерастали позднее в хороводные элементы. Молодежное
гуляние, хоровод, все забавы взрослой молодежи
соответственно не утрачивали главнейших свойств детской
игры. Забавы не исключались трудовыми процессами, а,
наоборот, предусматривались. Конечно, не у всех так
получалось, но в идеале народного представления это
всегда чувствовалось. Талантливый в детской игре был
талантливым и в хороводе и на работе. Поэтому разделение
народной эстетики на трудовую, бытовую и фольклорную
никогда и ни у кого не минует холодной условности...

Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено
Бодро оперся, другой поднял меткую кость.
Вот уж прицелился... прочь! раздайся, народ
любопытный.
Врозь расступись: не мешай русской удалой игре.
А. С. Пушкин


Долгое раставание

Детство в деревне и до сих пор пронизано и
расцвечено разнообразными, чисто детскими забавами.
Забавы совмещаются с полезным делом. Об этом надо
повторять снова и снова... Рыбалка, например, или работа
на лошадях — классические примеры этой общности.
Существовали десятки других примеров, когда детская игра
переходила в труд или когда труд незаметно, без лишнего
тщеславия проникал в детскую игру. Пропускать ручейки и
потоки ранней весной было детской привилегией, занятием
ни с чем не сравнимым по своей прелести. Но ведь при
этом ребенок не только закалялся физически, не только
приобретал смелость в игре с водой, но еще и приносил
пользу, о которой, может быть, не подозревал.

Точно так же мальчишка не пас, а сторожил скот от
волков и медведей, это уже кое-что по сравнению со
скучной пастьбой. Катание на лошади верхом и на телеге
было для него вначале именно катанием, а не возкой сена,
снопов, навоза или дров.

Такие забавы всячески, неназойливо, поощрялись
взрослыми, но у подростков было множество и нейтральных
по отношению к полезному труду игр. Отец с матерью,
старшие братья и сестры, вообще все взрослые как бы не
замечали бесполезных игр, иногда даже подсказывали их
детям, но не всерьез, а так, мимоходом. Подростки и дети
сами из поколения в поколение перенимали друг от друга
подобные игры.

Среди десятков таких забав — строительство
игрушечных мельниц, водяных и ветряных. Сделать первую
простейшую вертушку и установить ее на огородном коле
помогал старший брат, дедушка или отец. Но потом уже не
хочется, чтобы кто-то тебе помогал... Вертушка вскоре
сменялась на модель подлинной толчеи с пестами, для чего
можно было использовать любой скворешник. А от такой
толчеи уже не так далеко до запруды на весеннем ручье с
мельничным наливным колесом.

Еще не отшумел этот ручей, а в лесу уже течет
другой ручеек: сладкий березовый сок за полдня наполняет
небольшое ведерко. Там, в логу, появились кислые стебли
щавеля, а тут подоспели и гигли — сладкие хрустящие
трубки дягиля. Однако их можно есть, только когда они
свежие, мягкие, сочные. К сенокосу они становятся
толстыми и твердыми. Если срезать самое большое нижнее
колено, оставить один конец глухим, проткнуть его
сосновой иглой, навить на ивовый пруток бабкиной кудели,
получится водозаборное устройство. Засосав полный гигель
воды, мальчишка подкрадывается к девчоночьим “клеткам”.
Тонкая сильная струйка воды била на восемь-десять
метров, девчушки с недоумением глядели на синее, совсем
безоблачное небо. Откуда дождик?

Тот же гигель с глухим концом, если сделать ножом
плотную продольную щель и сильно дуть, превращался в
оглушительную дуду. В конце лета, когда поспевала
рябина, из гигеля делали фуркалку. Ягоды из нее бесшумно
летели метров на двадцать-тридцать. Сидя в засаде
где-нибудь в траве или на дереве, можно успешно
обстреливать петухов, кошек, сверстников, но...
Остановимся здесь на секунду.

Вспомним, с чего мы начинали и до чего добрались.
Ведь с близкого расстояния из этой фузеи ничего не стоит
выбить глаз, и не только петуху... Граница между добром
и злом едва уловима для детской души, ребенок
переступает ее с чистым сердцем, превращая это
переступание (преступление) в привычку. Самая безобидная
игра коварно и незаметно в любой момент может перейти в
шалость, шалость — в баловство, а от баловства до
хулиганства подать рукой... Поэтому старшие всегда еще в
зародыше пресекали шалость, поощряя и сохраняя четкие
границы в детских забавах, а в играх — традицию и
незыблемость правил.

И все же во многих местах проволочные стрекалки (с
одного стречка можно раздробить пуговицу), а также
резиновые рогатки (камушек свободно пробивал стекло в
раме) со временем пришли на смену безобидным гиглям,
ивовым свистулькам и резным батожкам. Такой смене
обязаны мы не одной лишь цивилизации, снабдившей
деревенских мальчишек сталистой проволокой и вагинной
резиной. После первой мировой войны появились в деревнях
и взрослые шалуны. Такой “шалун” сам не бросал камни в
окна общественных построек. Оставаясь в безопасности, он
ловко подучивал на это ватагу мальчишек. И все же забавы
деревенских детей и подростков полностью сохраняли свои
традиции вплоть до второй мировой войны. Разнообразие их
и живучесть объясняются многовековым отбором, сложностью
и многообразием трудовых, природных, бытовых условий.
Использовалось буквально все, что оказывалось под рукой.
Бабушке-няньке ничего не стоило снять с головы платок,
сложить его в косынку и сделать “зайца”, если тряпичные
“кумки” (“кумы”) “спят” и их не пришло время будить.
Жница из одной горсти соломы умела сделать соломенную
куму (возможно, отсюда пошла и “соломенная вдова”).
Согнув пополам ровные ржаные стебли, перевязав “талию” и
распушив “сарафан”, куму ставили на стол. Если по
столешнице слегка постукивать кулаком, кума шла плясать.
Теперь представим детский (да и любой другой) восторг
при виде того, как несколько соломенных кукол танцуют на
столе от искусных постукиваний по широкой столешнице!
Куклы то сходятся, то расходятся, то заденут друг друга,
то пройдутся мимо. Задача в том, чтобы они плясали друг
около друга, а не разбегались и не падали со стола...

Обычная лучина служила зимним вечером для многих
фокусов. Чтобы сделать “жужжалку”, достаточно было иметь
кусок дранки и плотную холщовую нить. Ребятишки сами
мастерили “волчка”, который мог крутиться, казалось,
целую вечность. Распространены были обманные игры,
игры-розыгрыши, фокусы с петелькой и ножницами или с
петелькой и кольцом. Наконец исчерпанная фантазия
укладывала всех спать, но на другой же день обязательно
вспоминалось что-нибудь новое. Например, “курица”, когда
в рукава старой шубы или ватника засовывали по одной
руке и ноге, а на спине застегивали. Такую “куру”
ставили “на ноги”, и ничего смешнее не было того, как
она ступала и падала.

Весной на осеке и летом на сенокосе подростки
обязательно вырубали себе ходули, вначале короткие,
потом длинней и длинней. Ходьба на ходулях по крапиве и
по воде развивала силу, выносливость.

Очень смешно выглядела деревенская чехарда,
совершенно непохожая на городскую. Играющие стихийно
собирались на улице, находился доброхот, бравший на себя
неприятные обязанности. Он садился на лужке. Ему на
голову поверх его собственной шапки складывали все
головные уборы играющих.

Иногда получалось довольно высоко, надо было
сидеть не шелохнувшись, чтобы вся эта каланча не упала.
Затем самый здоровый, длинный игрок должен был
разбежаться и перепрыгнуть. При этом запоминалось число
свалившихся кепок. Последним прыгал самый маленький, но
к этому моменту на голове сидящего могло не остаться ни
одной камилавки... Провинившиеся (уронившие кепки)
вставали по очереди на четвереньки. Доброхота за руки и
за ноги брали четверо ребят. Раскачав, изо всех сил
шлепали его задом в зад того, кто стоял на карачках.
Делали столько ударов, сколько было обронено головных
уборов. Удары были совершенно безболезненны и неопасны,
но смеху было немало. При ударе тот, кто стоял на
карачках, подавался далеко вперед. Самое смешное было
тогда, когда он, установившись на прежнее место,
оглядывался, желая узнать, что происходит сзади. Перед
ударом у него менялось выражение лица...

Классической русской летней мужской игрой была
воспетая А.С.Пушкиным игра “в бабки”. Ее любили
одинаково дети, подростки и юноши, а в свободное время
были не прочь поиграть и женатые. “Бабки” — суставные
бараньи и телячьи кости, оставшиеся после варки студня,
назывались еще козонками, кознями. Их копили, продавали
и покупали, они же передавались как бы по наследству
младшим мальчикам.

Пушкинская “меткая” кость — это не что иное, как
крупный бычий козонок. В нем просверливали дыру и
заливали свинцом. Позднее кость заменили каменной, а
затем и железной плиткой, называвшейся “битой” или
“биткой”.

На кон ставили по одной “бабке”, а если играющих
немного, то и по паре.

Существовало несколько видов игры, но для всех
видов было необходимо сочетание хорошего глазомера,
ловкости и выдержки. Бил первым тот, кто дальше всех
бросил битку, и с того места, где она упала. В одном из
видов игры кон ставился, если употребить воинскую
терминологию, не в шеренгу по одному, а в колонну по
два. Кон в шеренгу ставили то к стенке, то на открытом
месте, в последнем случае вторая серия ударов
осуществлялась уже с другой стороны.

В трехклассных церковноприходских школах
разучивали стихотворение:
На лужайке, близ дороги
Множество ребят,
Бабки, словно в поле войско,
Выстроились в ряд.
Эх, Павлуньке вечно счастье,
Снова первый он.
И какой богатый, длинный
Нынче, братцы, кон.

Продолжение и автора стихов Анфиса Ивановна не
запомнила.

Взрослые игроки “в бабки” собирали по праздникам
большую толпу болельщиков — женщин, родственников,
гостей...

С игрой “в бабки” могла посоперничать только одна
игра — “в рюхи”, или в городки. Это также очень красивая
игра, единственная сохранившаяся до наших дней и
узаконенная в официальном списке современных спортивных
состязаний.

Игры и народные развлечения трудно выделить или
обособить в нечто отдельное, замкнутое, хотя все это и
существовало автономно, отдельно и было четко
разграничено.

В этом и есть главная парадоксальность народной
эстетики.

Что, например, такое деревенские качели? Можно ли
их охарактеризовать, определить главное в них? Можно,
конечно... но это описание будет опять же пустым и
неинтересным, если читатель не знает, что такое весна,
купальная неделя, что такое деревенский праздник и т.д.
и т.п.

Кстати, качели — на Севере круговые и простые
(маятниковые) — были с давних времен широко
распространены. Это около них в праздничной сутолоке, в
веселой забывчивости некоторые общие игры незаметно
наполнялись музыкальным содержанием, становились
ритмичными, насыщались мелодиями и приобретали черты
хоровода.

Ребенок уже не ребенок, а подросток, если он все
еще играет, но играет уже в хороводе, совместно с
подростком иного пола. Такая игра уже не игра, а что-то
иное.

Долгое, очень долгое расставание с игрой у
нормального человека... Только сломленный,
закостеневший, не вовремя постаревший, злой или совсем
утративший искру Божию человек теряет потребность в
игре, в шутке, в развлечении.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  

 Страницы: [1]