-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в COMTESSE_LOMIANI

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 31.03.2011
Записей: 2425
Комментариев: 122
Написано: 2601

Выбрана рубрика статьи о традиционной русской культуре.


Другие рубрики в этом дневнике: я мамочка(53), шмотота- вышивка, шитьё, старинное, аутентичное(57), шмот крючком для милой мамы(74), шапочки для малышей(58), шальки(54), филокартия -(27), фетр(28), УХТЫ!!!(28), узоры спицами(51), узоры и мотивы крючком(47), тунички, платья.(60), ткачество на дощечках и бердо(9), Театр, мой и не только(0), стихи(16), Старая Россия(18), современная история родного государства(34), словесность, грамотность, и просто буковки(10), славянское язычество(32), скандинавия, асатру, север(20), Сибирь- (25), салфетки, скатерти(39), Русские в Америке(8), руны, рунескрипты, вязи, шлемы(22), Рукавички,перчатки,митенки ДЛЯ ПЕРЕДНИХ ЛАПОК(19), Родная Красота (34), Рим, любимая Италия, Искья, Венеция, Тоскана, Помп(28), резьба по дереву(4), проза(1), праздники славян- наши праздники(15), поморы,северные народы России(8), поморы,северные народы России(13), пледы, коврики и мелочи крючком и спицами(27), неблагодарные потомки(21), на ручки(55), на ножки(30), мои статьи(8), мозаика, декупаж, печворк, декорирование и другое(22), моё, только моё(14), мне нравится(37), люди добрые(12), Курск, Калуга, Рязань, Москва(20), Крым(36), Красивый мир(16), красивое одеждо спицами(52), когда не спится(19), квартирный вопрос(11), капища, мои места, любимый лес(10), история в миниатюрах(55), историческая реконструкция в контексте(10), ирландское вязание(69), интересное(66), здоровье(15), жаккарды(8), если родится Вера(45), екатерина вторая(13), для дома моего(69), ДЕТКАМ (87), дерьмоништяк и разные шедевры(19), девочке Сонейке(46), вязание спицами для меня(44), вязание(36), Война(30), вкусность (35), вкусная еда(103), Ванюшному(122), болеро, кардиганы, жакеты и другое крючком(95), археология(24), выкопанное.(38)
Комментарии (0)

Старинные игрища

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:24 + в цитатник
Это был обширный, особенный и вполне
самостоятельный мир. Он пронизывал всю жизнь, проникал в
каждую душу, формируя жизненный стиль. И хотя этот мир
существовал отдельно, он был спаян с фольклорным,
трудовым и бытовым миром, и все они взаимно обогащали
друг друга. Это взаимообогащение является еще одним
доказательством того, что многообразие, разнообразие,
непохожесть помогают этническому единству, тогда как
нивелирование только разрушает его.

Попробуем и к этому миру подойти с академической
меркой, мысленно расчленить на составляющие, разложить
их по полочкам, классифицировать. Получится превосходная
схема.
Вот хотя бы такая.

И т.д. до бесконечности. Можно составить схему и
по другому принципу, но ничего от этого не изменится,
она останется такой же холодно-безжизненной. Попытаемся
все-таки ее оживить, вдохнуть в нее душу. Хотя задача
эта так же непосильна, как непосильна задача расчленить
какое-то известное нам единство без риска разрушить его
либо оказаться в дураках. (Точь-в-точь как бывает с
ребенком, который, стараясь объяснить очарование
игрушки, разбирает и потрошит ее.)

Очарование исчезает как дым, когда начинают искать
его причины, поэзия улетучивается. Так же исчезает смысл
любого дела, когда начинают говорить о нем больше, чем
делать. Так же точно игра имеет смысл только для ее
участников, но отнюдь не для зрителей (болельщик тоже
игрок, он играет, но играет уже в другую игру, как бы
паразитируя на настоящей игре).

Игры бывают самые разные: детские и взрослые,
мужские и женские, одиночные и общие, весенние и зимние,
дома и на улице, шумные и тихие, полезные и вредные,
спортивные, интеллектуальные и т.д. и т.п. Какие-то из
этих свойств нередко соединяются в одной игре. Но чем же
все-таки характерна игра вообще? Опять же нельзя
ответить на это исчерпывающе. Сколько ни говори, сколько
ни лезь из кожи, пытаясь объяснить все, всегда останется
нечто необъяснимое и ускользающее. Вероятно, игре
присуще прежде всего творчество, питаемое интересом,
азартом, опытом, а также и точным правилом. Из игры
выходят тотчас, как только она становится неинтересной,
другими словами, нетворческой. Но неписаные кодексы игры
не всегда позволяют это сделать, и тогда она из
наслаждения и радости мигом превращается в жестокую
муку.

На границе яви и сна

Едва новорожденное дитя научится мало-мальски есть
и дышать, у него проявляется еще одна способность —
способность к игре. Собственно, младенец испытывает в
такую пору лишь два состояния: состояние сна и состояние
игры. Что происходит в душе новорожденного? Почему он
плачет, если его пытается развлечь чужой, а если то же
самое делают отец или мать, заливается в счастливом
смехе? Бабушка и дедушка, замыкая на внуке собственный
жизненный круг, играют с ним не менее искренно, сами
забавляются не меньше и так же смеются. Одряхлев перед
смертью, старики, как говорится, “впадают в детство”,
становясь по-детски наивными. Такая наивность приходит
иной раз и раньше физической дряхлости. Оттого забавы
младенчества скрашивают заодно и закатные деньки
стариков.

Бабка, качая зыбку, поет колыбельную. Вот старуха
задремала, затихла. Но колыбельная не стихает, ее
продолжает петь (только без слов) сам младенец, и это
его ритмичное мычание длится до тех пор, пока вновь не
очнется старуха.

Игра старика и младенца зависела от особенностей
того и другого, но существовали игры и традиционные,
свойственные большинству северных деревень. Рассказать о
всех таких играх невозможно. Обычный заячий хвост,
легкий, белый, пушистый, подвешенный на ниточке перед
колыбелью, мигом становится предметом игры. Дедушка дует
на него или дергает, внучек ловит. Два растопыренных
старческих пальца с приговором:
Коза-дереза идет,
А кого она забудет?

Покачиваясь, приближаясь к детскому животу, они и
впрямь напоминали рога. То исчезнут, то опять появятся,
приводя ребенка в восторг. Бесчисленные “ладушки”,
“сорока кашу варила”, считалки, игра “на пальчиках”
составляли жизнь младенца во время его бодрствования.
Если у него не было по какой-то причине соучастника, он
играл сам с собой, уходя в себя и развивая излишнюю
созерцательность.

Но в большой семье ребенок редко оставался один.
Играли с ним все. Для старших детей общение с младенцем
тоже было игрой. Он просыпался, чтобы играть, играл
(жил) для усталости и сна. Даже кормление для младенца
не что иное, как игра. Чем старше становился ребенок,
тем больше появлялось у него осознанных игр и тем
быстрее раздваивалась его жизнь.

Взросление можно назвать исчезновением
неосознанной игры. Личность больше всего и формируется,
по-видимому, на гребне этой раздвоенности: период вполне
трагический.

Впрочем, какой период в человеческой жизни не
трагический? Эту неизбывную трагичность, связанную,
помимо всего, и с бесконечностью жизни, не скрывали даже
колыбельные песни:

— Цыба-коза,
Слезяные глаза,
Где ты была?
— Коней пасла.
— А кони-ти где?
— Николашка увел.
— Николашка-то где?
— В клетку ушел.
— Клетка-та где?
— Водой помялась.
— Вода-та где?
— Бычки выпили.
— Бычки-ти где?
— В горы ушли.

Может быть, и самой поющей казалось, что всему
этому конца нет и не будет.

— Горы-ти где?
— Черви выточили.
— Черви-ти где?
— Гуси выклевали.
— Гуси-ти где?
— В тростник ушли.
— Тростник-от где?
— Девки выкосили.
— Девки-ти где?
— По замужьям ушли.
— Мужья-те где?
— Все примерли

Со страхом глядит ребенок на деда или бабку. И
вдруг оказывается, что умерли, да не все, что остался
еще Степка, который...

Тут начинается новая песенка, новая игра, новое
настроение.

Но во младенчестве не очень-то засидишься.
Когда жизненные обязанности начинают вытеснять во
времени игру и фантазию, человек с душевным талантом не
преминет внести творческое начало и в исполнение этих
обязанностей. И тогда жизненные обязанности становятся
не раздражающей обузой, а эстетической необходимостью.

Серебро и золото детства

В детстве невыразимо хочется играть. Ребенок, не
испытывающий этого влечения, вряд ли нормальный ребенок.
Играть хочется всем детям. Иное дело: на игру, как в
юности на любовь, способны отнюдь не все, но играть-то
хочется всем... Дети увечные или слишком стеснительные
не могли участвовать в любой игре, на этот случай народ
создал десятки щадящих игр, в которых наравне со
здоровыми и нормальными могли играть убогие дети.

Вот одна из таких простейших старинных игр.
Попросив у бабки платочек, кто-то из детей наряжается
старушкой, берет палочку и, сгорбившись, топает по
дороге. Все бегут за “старушкой”, наперебой спрашивают:
— Старушка, старушка, куда пошла?
— В монастырь.
— Возьми меня с собой.
“Старушка” разрешает на одном щепетильном условии.
Все чинно идут “в монастырь”, но паломники начинают
пукать ртом, и “старушка” вдруг обнаруживает
необыкновенную резвость. Все с визгом и смехом
разбегаются от нее в стороны. Ради такого восторженного
момента наряжают другую “старушку”, игра повторяется.

Другая игра — в “ворона”.

Какой-нибудь малыш сидит и копает ямку, в ямке
камушки. Вокруг него ходят играющие, приговаривают:
“Кокон-Коконаевич, Ворон-Воронаевич, долгий нос. Бог на
помочь!” “Ворон” молчит, как будто не слышит.

— Чего, Ворон, делаешь? — кричат ему на ухо.
— Ямку копаю, — отзывается наконец Ворон.
— На что тебе ямка?
— Камушки класть.
— На что камушки?
— А твоих деток бить.
— Чем тебе мои детки досадили?
— Лук да картошку в огороде погубили.
— А высок ли был огород?
Ворон-Воронаевич бросает вверх горсть камушков.
Все разбегаются и кричат: “Высоко, высоко, нам и не
перескочить”.

Старинная игра в “уточку” также очень проста, но
самые маленькие дети очень ее любили, как и
Ворона-Воронаевича. Изображающий Уточку ходит в кругу
под странную, на первый взгляд вовсе не детскую песенку:
“Уточка ути-ути, тебе некуда пройти, кабы петелька была,
удавилася бы я, кабы вострый нож, то зарезалась, кабы
озеро глубоко — утопилася...” Уточке надо вырваться из
круга и поймать новую Уточку. Прелесть игры связана,
вероятно, с психологическим контрастом грустного начала
и веселого завершения.

Существовала игра в “решетце”, когда едва
научившиеся ходить дети стоят гуськом, а один просит у
переднего “решетца” просеять муки, и ему говорят: “Иди
бери назади”. Если задний успеет перебежать наперед,
приходится снова просить “решетца”.

В “монаха” играли дети постарше, при этом тот,
кого гоняли, сначала отгадывал краски — например: белая
или черная? Если отгадаешь, то тебя кладут на руки. Ты
должен запрокинуть голову и во что бы то ни стало не
рассмеяться. “Агу?” — “Не могу”. — “Рассмейся”. — “Не
могу”. Если рассмеешься, останешься монахом на второй
срок.

В зимние длинные вечера маленькие вместе с
большими детьми играли в “имальцы”. Водящему завязывали
глаза, подводили к столбу, приговаривали:
— Где стоишь?
— У столба.
— Что пьешь?
— Чай да ягоды.
— Лови нас два годы!
“Слепой” ловил, причем, если создавалась угроза
наткнуться на косяк или острый угол, ему кричали:
“Огонь!” Первый пойманный сам становился “слепым”.

Девочки в любое время года с самого раннего
возраста любили играть в лодыжки. Эти суставные
косточки, оставшиеся от бараньего студня, они копили,
хранили в специальных берестяных пестерочках, при случае
даже красили. Игра была не азартная, хотя очень
продолжительная, многоколенная, развивала ловкость и
быстроту соображения. Самые проворные держали в воздухе
по три-четыре лодыжки одновременно, подкидывали новые и
успевали ловить.

Весной, одетые тепло, но кто во что горазд,
маленькие дети устраивали “клетки” где-нибудь на
припеке, куда не залетает северный ветер. Две-три
положенные на камни доски мигом превращались в дом,
вытаявшие на грядке черепки и осколки преображались в
дорогую посуду. Подражая взрослым, пяти-шестилетние
девочки ходили из клетки в клетку, гостились и т.д.

Для мальчиков такого возраста отцы либо деды
обязательно делали “кареты” — настоящие тележки на
четырех колесах. Колеса даже смазывали дегтем, чтобы не
скрипели. В “каретах” дети возили “сено”, “дрова”,
“ездили на свадьбу”, просто катали друг друга, по
очереди превращаясь в лошадок. “Карета” сопровождала все
быстролетное детство мальчишки, пока не придут игры и
забавы подростка.

С возрастом игра обязательно усложняется, растут,
говоря по-современному, физические нагрузки. Игровая
ватага поэтому сколачивалась по преимуществу из
ровесников. Какими глазами глядели на нее младшие, можно
легко представить. Зависть, восхищение, нетерпение
всегда горели в этих глазах. Но вот младшего по его
всегдашней немой просьбе принимают наконец в игру. О,
тут уж не жди себе пощады!

Существовала такая игра — в “муху”.

У каждого игрока имелась шагалка (называли ее и
куликалкой, нынешние городошники — битой). На ровном,
достаточно обширном лужке вбивался в землю очень гибкий
еловый кол. Если на него посадить деревянную “муху” и
ударить по его основанию, “муха” летит, и довольно
далеко. Игра начиналась с кувыркания “шагалок”. Палку
надо было так бросить, чтобы она кувыркалась, “шагала”
как можно дальше. Сила здесь иногда просто вредила. Тот,
чья “шагалка” оказывалась ближе всех, обязан был водить,
бегать за “мухой”. Игроки забивали каждый для себя
небольшие тычки (тычи) на одной линии, на расстоянии
четырех-пяти метров от кола. Затем по очереди, стараясь
попасть по колу, бросали “шагалки”. Если “муха” летела
далеко, игрок успевал сбегать за своей “шагалкой” и
вернуться к защите своей тычки. Если отбил “муху”
недалеко или вообще не попал в кол, то ждал соседского
удара. Если же “муха” падала с кола в специально
очерченный круг, игрок должен был водить сам. Меткие
удары гоняли водящего часами, до изнеможения. Но вот
ударили все, и все неудачно. Бьет последний. После его
удара все бегут за своими “шагалками”. Гоняемый, если
“муха” осталась на колу, может захватить любую тычку.
Если “муха” летит, надо успеть сбегать за ней и посадить
на любую “свободную” тычку. Владелец тычки имеет право
ее сбить. С того места, куда улетела “шагалка”, он бьет,
и если не сбивает, то начинают гонять его.

Игра совершенно бескомпромиссная, не позволяющая
делать скидок на возраст, не допускающая плутовства, не
щадящая слабого или неумелого. Заплакать, попросить,
чтобы отпустили, считалось самым неестественным, самым
позорным. Надо было выстоять во что бы то ни стало и
победить. Бывало, что игру переносили и на следующий
день. Какую ночь проводил неотыгравшийся мальчишка,
вообразить трудно.

Борьба и кулачный бой — древнейшие спортивные игры
— занимали когда-то немалое место в русском народном
быту. Трудно сейчас говорить о точных правилах этих игр.
Но то, что существовали определенные, очень жесткие
правила, — это несомненно.

Боролись на лужке, в свободное, чаще всего
праздничное время, подбирая друг другу одинакового по
физическим силам соперника.

Игра была любима во всех возрастах, начиная с
раннего детства. Любили бороться и молодые мужики, но
чем дальше, тем шутливее становилось отношение к этому
развлечению.

Кулачные бои обладали, по-видимому, способностью
возбуждать массовый азарт, они втягивали в себя, не
считаясь ни с возрастом, ни с характером. Драки
двадцатых-тридцатых годов еще имели слабые признаки
древнейшего кулачного боя. Начинали обычно дети, за
обиженных слабых вступались более сильные, за них, в
свою очередь, вступались еще более сильные, пока не
втягивались взрослые. Но когда азарт достигал опасной
точки, находились сильные и в то же время
добродушно-справедливые люди, которые и разнимали
дерущихся. Другим отголоском древних правил кулачного
боя было то, что в драке никто не имел права
использовать палку или камень, надо было обходиться
одними собственными кулаками. Игнорированием этого
правила окончательно закрепилось полное вырождение
кулачного боя. Но даже и при диких стычках с
использованием кольев, камней, гирек, железных тростей,
даже и в этих условиях еще долго существовал обычай
мириться. Посредниками избирались двое родственников
либо побратимов из двух враждующих сторон. Устанавливали
и пили так называемую мировую, при этом нередко
свершалось новое братание, вчерашние соперники тоже
становились побратимами. Обряд братания состоял из
троекратного целования при свидетелях.

От мужских, детских и подростковых игр резко
отличались женские. Трудно подобрать более яркий пример
народно-бытового контраста, хотя общие признаки
(интерес, творческое начало и т.д.) остаются. Мягкость,
снисходительность, отсутствие азарта и спартанского
начала очень характерны для девичьих игр. Интересно, что
мальчикам, особенно в раннем возрасте, хотелось играть и
в девичьи игры, например “в лодыжки” или “в клетку”.
Однако даже взрослые, не говоря уж о сверстниках,
относились к такому желанию с усмешкой, порою и вовсе
язвительно. Не в чести были и бой-девочки, стремившиеся
играть в мальчишеские игры. Такую девочку называли не
очень почетно — супарень. Это вовсе не означало, что
мальчики и девочки не играли совместно. Существовало
десятка полтора общих игр, в которых участвовали дети
обоего пола. Примером может служить игра “в галу” —
усложненная, в несколько этапов, игра в прятки, игра с
тряпичным мячом и т.д.

Представим себе теплый, безветренный летний вечер,
когда позади хозяйственные дневные обязанности, но
скотина еще не пришла. Несколько заводил уже крутятся на
широкой улице. Какое сердце не дрогнет и восторженно не
замрет при кличе с улицы? Один за другим, кто вскачь,
кто бочком, сбиваются вместе. Галдеж прерывается выбором
двух “маток”, они тотчас наводят порядок и кладут начало
игре. Вся ватага разбивается на двойки, пары подбираются
не по возрастному, а по физическому и психологическому
равенству. Но даже двух людей, идеально одинаковых по
смекалке, ловкости и выносливости, не бывает. Поэтому
каждая “матка” стремится угадать, отобрать себе лучшего.


Двойки будущих противников отходят подальше,
шушукаются, загадывая для каждого свою кличку или
признак. Пары по очереди подходят к заправилам, то к
одной “матке”, то к другой, спрашивая: весну берешь или
осень? белое или черное? ерша или окуня? кислое или
сладкое? Уже во время выбора кличек начинают работать и
фантазия, и воображение, и чувство юмора, если оно
природой заложено в игроке. Разбившись таким способом на
две одинаковые по выносливости команды, начинают игру.

“Лапта” — лучший пример такой общей для всех игры.
Игра “в круг” с мягким мячом также позволяла участие
всех детей, не исключая излишне застенчивых, сирот,
нищих, гостей и т.д. Общие игры для детей того и другого
пола особенно характерны для праздничных дней, так как в
другое время детям, как и взрослым, собраться всем
вместе не всегда позволяли полевые работы и школа.

Возвращаясь к девчоночьим играм, надо сказать об
их особом лирическом свойстве, щадящем физические
возможности и поощряющем женственность. Если мальчишечьи
игры развивали силу и ловкость, то игры для девочек
почти полностью игнорировали подобные требования. Зато
здесь мягкость и уступчивость были просто необходимы.

Подражание взрослым, как всегда, играло решающую,
хотя и незаметную роль. Вот бытовая картинка по
воспоминаниям Анфисы Ивановны.

Две девочки четырех-пяти лет, в крохотных
сапожках, в сарафанчиках, с праздничными платочками в
руках, пляшут кружком, плечо в плечо, на лужку около
дома. И поют с полной серьезностью сами же про себя:

Наши беленькие фаточки
Сгорили на огне,
У Настюшки тятя умер,
У Манюшки на войне.

Плакать или смеяться взрослому при виде такого
зрелища? Неизвестно.

Девочки устраивали игрушечные полевые работы,
свадьбы, праздники, гостьбы. Игра “в черту” была у них
также любимой игрой, особенно ранней весной. По
преимуществу девичьей игрой было и скаканье на гибкой
доске, положенной на бревно, но в этой игре преобладала
уже спортивная суть. “Скаканием” не брезговали и
взрослые девушки, но только по праздникам.

Музыкальная декоративность, песенное и
скороговорочное сопровождение в играх для девочек
перерастали позднее в хороводные элементы. Молодежное
гуляние, хоровод, все забавы взрослой молодежи
соответственно не утрачивали главнейших свойств детской
игры. Забавы не исключались трудовыми процессами, а,
наоборот, предусматривались. Конечно, не у всех так
получалось, но в идеале народного представления это
всегда чувствовалось. Талантливый в детской игре был
талантливым и в хороводе и на работе. Поэтому разделение
народной эстетики на трудовую, бытовую и фольклорную
никогда и ни у кого не минует холодной условности...

Юноша трижды шагнул, наклонился, рукой о колено
Бодро оперся, другой поднял меткую кость.
Вот уж прицелился... прочь! раздайся, народ
любопытный.
Врозь расступись: не мешай русской удалой игре.
А. С. Пушкин


Долгое раставание

Детство в деревне и до сих пор пронизано и
расцвечено разнообразными, чисто детскими забавами.
Забавы совмещаются с полезным делом. Об этом надо
повторять снова и снова... Рыбалка, например, или работа
на лошадях — классические примеры этой общности.
Существовали десятки других примеров, когда детская игра
переходила в труд или когда труд незаметно, без лишнего
тщеславия проникал в детскую игру. Пропускать ручейки и
потоки ранней весной было детской привилегией, занятием
ни с чем не сравнимым по своей прелести. Но ведь при
этом ребенок не только закалялся физически, не только
приобретал смелость в игре с водой, но еще и приносил
пользу, о которой, может быть, не подозревал.

Точно так же мальчишка не пас, а сторожил скот от
волков и медведей, это уже кое-что по сравнению со
скучной пастьбой. Катание на лошади верхом и на телеге
было для него вначале именно катанием, а не возкой сена,
снопов, навоза или дров.

Такие забавы всячески, неназойливо, поощрялись
взрослыми, но у подростков было множество и нейтральных
по отношению к полезному труду игр. Отец с матерью,
старшие братья и сестры, вообще все взрослые как бы не
замечали бесполезных игр, иногда даже подсказывали их
детям, но не всерьез, а так, мимоходом. Подростки и дети
сами из поколения в поколение перенимали друг от друга
подобные игры.

Среди десятков таких забав — строительство
игрушечных мельниц, водяных и ветряных. Сделать первую
простейшую вертушку и установить ее на огородном коле
помогал старший брат, дедушка или отец. Но потом уже не
хочется, чтобы кто-то тебе помогал... Вертушка вскоре
сменялась на модель подлинной толчеи с пестами, для чего
можно было использовать любой скворешник. А от такой
толчеи уже не так далеко до запруды на весеннем ручье с
мельничным наливным колесом.

Еще не отшумел этот ручей, а в лесу уже течет
другой ручеек: сладкий березовый сок за полдня наполняет
небольшое ведерко. Там, в логу, появились кислые стебли
щавеля, а тут подоспели и гигли — сладкие хрустящие
трубки дягиля. Однако их можно есть, только когда они
свежие, мягкие, сочные. К сенокосу они становятся
толстыми и твердыми. Если срезать самое большое нижнее
колено, оставить один конец глухим, проткнуть его
сосновой иглой, навить на ивовый пруток бабкиной кудели,
получится водозаборное устройство. Засосав полный гигель
воды, мальчишка подкрадывается к девчоночьим “клеткам”.
Тонкая сильная струйка воды била на восемь-десять
метров, девчушки с недоумением глядели на синее, совсем
безоблачное небо. Откуда дождик?

Тот же гигель с глухим концом, если сделать ножом
плотную продольную щель и сильно дуть, превращался в
оглушительную дуду. В конце лета, когда поспевала
рябина, из гигеля делали фуркалку. Ягоды из нее бесшумно
летели метров на двадцать-тридцать. Сидя в засаде
где-нибудь в траве или на дереве, можно успешно
обстреливать петухов, кошек, сверстников, но...
Остановимся здесь на секунду.

Вспомним, с чего мы начинали и до чего добрались.
Ведь с близкого расстояния из этой фузеи ничего не стоит
выбить глаз, и не только петуху... Граница между добром
и злом едва уловима для детской души, ребенок
переступает ее с чистым сердцем, превращая это
переступание (преступление) в привычку. Самая безобидная
игра коварно и незаметно в любой момент может перейти в
шалость, шалость — в баловство, а от баловства до
хулиганства подать рукой... Поэтому старшие всегда еще в
зародыше пресекали шалость, поощряя и сохраняя четкие
границы в детских забавах, а в играх — традицию и
незыблемость правил.

И все же во многих местах проволочные стрекалки (с
одного стречка можно раздробить пуговицу), а также
резиновые рогатки (камушек свободно пробивал стекло в
раме) со временем пришли на смену безобидным гиглям,
ивовым свистулькам и резным батожкам. Такой смене
обязаны мы не одной лишь цивилизации, снабдившей
деревенских мальчишек сталистой проволокой и вагинной
резиной. После первой мировой войны появились в деревнях
и взрослые шалуны. Такой “шалун” сам не бросал камни в
окна общественных построек. Оставаясь в безопасности, он
ловко подучивал на это ватагу мальчишек. И все же забавы
деревенских детей и подростков полностью сохраняли свои
традиции вплоть до второй мировой войны. Разнообразие их
и живучесть объясняются многовековым отбором, сложностью
и многообразием трудовых, природных, бытовых условий.
Использовалось буквально все, что оказывалось под рукой.
Бабушке-няньке ничего не стоило снять с головы платок,
сложить его в косынку и сделать “зайца”, если тряпичные
“кумки” (“кумы”) “спят” и их не пришло время будить.
Жница из одной горсти соломы умела сделать соломенную
куму (возможно, отсюда пошла и “соломенная вдова”).
Согнув пополам ровные ржаные стебли, перевязав “талию” и
распушив “сарафан”, куму ставили на стол. Если по
столешнице слегка постукивать кулаком, кума шла плясать.
Теперь представим детский (да и любой другой) восторг
при виде того, как несколько соломенных кукол танцуют на
столе от искусных постукиваний по широкой столешнице!
Куклы то сходятся, то расходятся, то заденут друг друга,
то пройдутся мимо. Задача в том, чтобы они плясали друг
около друга, а не разбегались и не падали со стола...

Обычная лучина служила зимним вечером для многих
фокусов. Чтобы сделать “жужжалку”, достаточно было иметь
кусок дранки и плотную холщовую нить. Ребятишки сами
мастерили “волчка”, который мог крутиться, казалось,
целую вечность. Распространены были обманные игры,
игры-розыгрыши, фокусы с петелькой и ножницами или с
петелькой и кольцом. Наконец исчерпанная фантазия
укладывала всех спать, но на другой же день обязательно
вспоминалось что-нибудь новое. Например, “курица”, когда
в рукава старой шубы или ватника засовывали по одной
руке и ноге, а на спине застегивали. Такую “куру”
ставили “на ноги”, и ничего смешнее не было того, как
она ступала и падала.

Весной на осеке и летом на сенокосе подростки
обязательно вырубали себе ходули, вначале короткие,
потом длинней и длинней. Ходьба на ходулях по крапиве и
по воде развивала силу, выносливость.

Очень смешно выглядела деревенская чехарда,
совершенно непохожая на городскую. Играющие стихийно
собирались на улице, находился доброхот, бравший на себя
неприятные обязанности. Он садился на лужке. Ему на
голову поверх его собственной шапки складывали все
головные уборы играющих.

Иногда получалось довольно высоко, надо было
сидеть не шелохнувшись, чтобы вся эта каланча не упала.
Затем самый здоровый, длинный игрок должен был
разбежаться и перепрыгнуть. При этом запоминалось число
свалившихся кепок. Последним прыгал самый маленький, но
к этому моменту на голове сидящего могло не остаться ни
одной камилавки... Провинившиеся (уронившие кепки)
вставали по очереди на четвереньки. Доброхота за руки и
за ноги брали четверо ребят. Раскачав, изо всех сил
шлепали его задом в зад того, кто стоял на карачках.
Делали столько ударов, сколько было обронено головных
уборов. Удары были совершенно безболезненны и неопасны,
но смеху было немало. При ударе тот, кто стоял на
карачках, подавался далеко вперед. Самое смешное было
тогда, когда он, установившись на прежнее место,
оглядывался, желая узнать, что происходит сзади. Перед
ударом у него менялось выражение лица...

Классической русской летней мужской игрой была
воспетая А.С.Пушкиным игра “в бабки”. Ее любили
одинаково дети, подростки и юноши, а в свободное время
были не прочь поиграть и женатые. “Бабки” — суставные
бараньи и телячьи кости, оставшиеся после варки студня,
назывались еще козонками, кознями. Их копили, продавали
и покупали, они же передавались как бы по наследству
младшим мальчикам.

Пушкинская “меткая” кость — это не что иное, как
крупный бычий козонок. В нем просверливали дыру и
заливали свинцом. Позднее кость заменили каменной, а
затем и железной плиткой, называвшейся “битой” или
“биткой”.

На кон ставили по одной “бабке”, а если играющих
немного, то и по паре.

Существовало несколько видов игры, но для всех
видов было необходимо сочетание хорошего глазомера,
ловкости и выдержки. Бил первым тот, кто дальше всех
бросил битку, и с того места, где она упала. В одном из
видов игры кон ставился, если употребить воинскую
терминологию, не в шеренгу по одному, а в колонну по
два. Кон в шеренгу ставили то к стенке, то на открытом
месте, в последнем случае вторая серия ударов
осуществлялась уже с другой стороны.

В трехклассных церковноприходских школах
разучивали стихотворение:
На лужайке, близ дороги
Множество ребят,
Бабки, словно в поле войско,
Выстроились в ряд.
Эх, Павлуньке вечно счастье,
Снова первый он.
И какой богатый, длинный
Нынче, братцы, кон.

Продолжение и автора стихов Анфиса Ивановна не
запомнила.

Взрослые игроки “в бабки” собирали по праздникам
большую толпу болельщиков — женщин, родственников,
гостей...

С игрой “в бабки” могла посоперничать только одна
игра — “в рюхи”, или в городки. Это также очень красивая
игра, единственная сохранившаяся до наших дней и
узаконенная в официальном списке современных спортивных
состязаний.

Игры и народные развлечения трудно выделить или
обособить в нечто отдельное, замкнутое, хотя все это и
существовало автономно, отдельно и было четко
разграничено.

В этом и есть главная парадоксальность народной
эстетики.

Что, например, такое деревенские качели? Можно ли
их охарактеризовать, определить главное в них? Можно,
конечно... но это описание будет опять же пустым и
неинтересным, если читатель не знает, что такое весна,
купальная неделя, что такое деревенский праздник и т.д.
и т.п.

Кстати, качели — на Севере круговые и простые
(маятниковые) — были с давних времен широко
распространены. Это около них в праздничной сутолоке, в
веселой забывчивости некоторые общие игры незаметно
наполнялись музыкальным содержанием, становились
ритмичными, насыщались мелодиями и приобретали черты
хоровода.

Ребенок уже не ребенок, а подросток, если он все
еще играет, но играет уже в хороводе, совместно с
подростком иного пола. Такая игра уже не игра, а что-то
иное.

Долгое, очень долгое расставание с игрой у
нормального человека... Только сломленный,
закостеневший, не вовремя постаревший, злой или совсем
утративший искру Божию человек теряет потребность в
игре, в шутке, в развлечении.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

настоящий хоровод

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:26 + в цитатник
Когда ходят в хоровод?


Обычно молодежь начинала с Пасхи собираться на
лужайке или в самом селении в свободные от работы и
праздничные вечера, чтобы водить хороводы, петь песни,
кататься на качелях, играть в горелки, лапту, мяч. Сроки
начала сезона хороводов имели небольшие местные
различия. Так, в Тверской губернии (селения по реке
Тверце), при полном исключении каких-либо гуляний во
время Великого поста (не разрешалось даже песни петь),
на Благовещенье и Вербное воскресенье можно было гулять
и петь, но не плясать. В эти дни было принято также
качаться на качелях. В течение всей пасхальной недели
молодежь здесь развлекалась под открытым небом, пела
песни, плясала, но существовал своеобразный местный
запрет на катанье яиц: «на Пасхе, говорят, грех катать
яйца». Их катали в течение «троицкого мясоеда» (период
от Пасхи до Петрова поста). Каждое воскресенье троицкого
мясоеда «собираются девки и гуляют», а «в Петровки грех
гулять». В следующий «мясоед» (то есть после Петрова
поста) в этих же селениях «не гуляют, не собираются
девки, разве случится в это время где деревенский
праздник, но тут идет гулянье как следует».

В Обоянском уезде Курской губернии (сведения села
Шелкова) «водить танки» начинали после трех дней Пасхи и
продолжали сплошь до Красной горки (первое воскресенье
после Пасхи) включительно. В Царевококшайском уезде
Казанской губернии хороводы начинались «после Пасхи, как
только высыхает и делается тепло».

В некоторых местах хороводы водили непрерывно от
Красной горки до Петрова дня. В иных селах Красная горка
особенно выделялась хороводами. Но наиболее
распространены были праздничные хороводы — «на Святой,
на Троицу, на Духов и Петров дни». Иногда в этом ряду
больше выделялись хороводы Вознесения и Троицына дня.



Некоторые информаторы четко указывают Петров день
(29 июня), как день последних хороводов. В Тульской
губернии, по описанию конца XVIII — начала XIX века
крестьянская молодежь оживленно праздновала этот день
как прощанье с весенне-летними гуляньями. На Петров
день, как и на Пасху, принято было здесь устраивать
качели разных видов. В некоторых районах завершение
хороводных игр и переход к работам сенокоса и страды
отмечали трехдневным празднованием. «В Петров день,
начиная, продолжают три дни увеселения, на круглых и
веревчатых качелях качаются, и около качелей во все дни
бывает собрание народу, пение и пляска. С сего времени
прекращаются деревенские увеселения и начинаются самые
тяжкие труды, сенокос и жатва».

В Мещевском и Мосальском уездах (Калужская
губерния) на Петра и Павла молодежь позволяла себе шутки
в отношении многих жителей деревни, в том числе и
старших (что было невозможно в другое время) — этот день
рассматривался как завершающий в цикле хороводов,
последний всплеск молодого озорства. Накануне вечером,
когда старшие ложились спать, парни тихо заваливали
бревнами и хворостом двери в чью-нибудь избу. Телегу
одного из обычно ссорившихся мужиков увозили на двор
другого, а мялку последнего тащили на огород к первому.
Наби вали соломой бабью рубаху и ставили это чучело под
чье-нибудь окно или посреди деревни. Ерошенные не на
месте бороны, сохи, колеса, телеги складывали кучей на
выезде из деревни. Отправлялись в шалаши на покос и там
— кому спутают ноги, а кого и утащат сонного в лес.
Автор информации сам участвовал в этих проделках.

В других местах хороводы могли заканчиваться до
Петрова поста. В последнее перед постом воскресенье,
которое называли ссыпным, по окончании хороводных песен
все начинали «прощаться низкими поклонами» до весенних
хороводных встреч следующего года. Другие корреспонденты
с мест отмечают летние хороводы в будние дни и в конце
полевых работ. По-видимому, на Петров день почти
повсеместно заканчивались циклы весенне-летних
праздничных хороводов, которые следовали, начиная с
Пасхи, один за другим, с небольшими промежутками.
Несомненно, для всех русских крестьян этот период в
годовом цикле был наиболее характерным для хороводов. От
Пасхи до Петрова дня эта форма общения молодежи была
основной. Сказанное не исключает хороводов повседневного
характера, а также праздничных и за этой гранью. Если
престольный праздник выходил за сроки Петрова дня, он
все равно непременно сопровождался хороводом. Кроме
того, местами бытовали зимние хороводы — на Рождество и
Масленицу.

Наиболее свободные сроки хороводов представлены в
описании села Муравлева и деревни Борщовки (Орловский
уезд). Там «карагоды» не бывали только лишь в страду, на
Великий и Успенский посты и на Ивана Постного (29
августа). На Благовещенье и Вербное воскресенье
собирались в «карагоды», но не пели. Соблюдался также
запрет на «улицу» накануне праздников. Но встречаются и
четкие свидетельства очень строгого соблюдения молодежью
Петрова поста. «С Петровок же ни в какой праздничный
день не бывает гулянья и не увидишь на улице никого из
молодежи и ни одной девушки»,— писал корреспондент
Географического общества о селе Давшине Пошехонского
уезда в 1849 году. В данном случае имеет значение не
только местное отличие, но и ранний срок информации.
Сведения первой половины XIX века говорят о более
строгом, чем в конце XIX века, соблюдении постов.

Дневной праздничный хоровод собирался обычно часов
в 10—11, а около часу или двух расходился — участники
шли обедать. Вечерний хоровод продолжался, как правило,
до 10—11 часов, но иногда молодежь гуляла в хороводе до
зари. Время возникновения каждого конкретного хоровода и
самый механизм его формирования никем, как правило, не
определялись, не организовывались, рождались внешне как
бы стихийно, но в рамках давней, сложившейся традиции,
согласно крестьянскому этикету.
Отдельные виды молодежных развлечений могли иметь в
календарных сроках некоторые отклонения. Например, в
Смоленской губернии (материалы Знаменской волости
Юхновского и Ковширской волости Поречского уездов)
катание на качелях было «важнейшим развлечением» 9 марта
(40 мучеников церковного календаря). «Качели на этот
день устраиваются в каждом дворе»,— сообщал учитель
народной школы. Однако массовые катания на качелях в
местах общих гуляний, собиравшие большие компании
молодежи, приурочивались обычно к Пасхе или Троице. В
Архангельской губернии и в части Кадниковского уезда
Вологодской качались на качелях на пасхальной неделе. К
ней же были приурочены хождения толпами на церковные
колокольни — в связи с «целодневными» пасхальными
звонами. А в деревнях по реке Ламенге, в той же
губернии,— преимущественно на Троицу.

Для этикета молодежных развлечений, как и для
крестьянской этики в целом, характерна была четкая связь
с определенными календарными датами и сроками. То, что
являлось нормой поведения в определенные дни и периоды,
считалось неуместным в другое время. Сроки летнего
«клуба» молодежи имели порайонные отличия, но для каждой
конкретной местности они были четкими и устойчивыми.
(ЦГИА —1024, 20, л. 25; ЦГИА—91, 285, л. 185 об.;
АГО—40, 30, л. 13; 4, л. 18 об.; ГМЭ 631, л. 26; 510, л.
5; 1045, л. 3 об.; 11, л. 3; 1431, л. 19; 1735, л. 4;
492, л. 8; 547, л. 6—7; 1024, л. 3 об.; 1436, л. 40;
1057, л. 1; АГО — 14, 80, л. 15—16; Петрушевич, 40; АГО
— 9, 33, л. 6 об.; АИЭ, 363, л. 16; Архангельский, 34,
49; Ефименко, 141; Потанин, 196).


М.М.Громыко
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

кто ходит в хоровод?

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:31 + в цитатник
Кто ходит в хоровод?

Для кого было уместно, по крестьянским
представлениям, участвовать в хороводе?

Девушки участвовали в хороводе всюду, повсеместно
составляя его основу. Они начинали ходить в хоровод с
12—13 лет, в других местах — с 14—15. В иных местах
ходить в хоровод начинали рано, но полноправными
участницами его считались только с 16 лет. Для
крестьянской девушки вопрос о посещении хоровода не
всегда решался только по возрасту. В семьях, где росло
двое или больше сестер, при решении его вступали в силу
представления о преимуществе старшей дочери в выборе
жениха и выходе замуж и оборачивались рядом ограничений
для младших.

Старшая сестра постоянно одевалась в лучшие наряды,
а младшая носила ее обноски. Это определялось далеко не
всегда материальными причинами. Семья сознательно
держала младшую дочь (или младших дочерей) в тени до
выхода замуж старшей. Во время престольных праздников,
когда семью посещало наибольшее количество гостей и
притом не только родственников, угощать их выходила
только старшая сестра. Она работала только в будни, а в
праздники наряжалась, белилась и румянилась; всю
домашнюю работу в это время делали мать и младшая
сестра.

На сенокос старшая должна была одеться непременно
лучше младшей. Когда приезжали сваты, младшую дочь
высылали вон, чтобы они ее не увидели. Она не должна
была показываться сватам ни на «запое», ни на
«девичнике», а выходила только тогда, когда за старшей
приезжали, чтобы вести ее к венцу. Большим позором для
девушки было, если младшая сестра выходила раньше нее
замуж. Считалось, что старшую уже никто не возьмет после
этого. Только после того, как первая дочь выходила
замуж, следующую начинали наряжать и предоставлять ей
определенную свободу.
Этими понятиями определялось и положение сестер в
самом хороводе. Молодежь звала «в игрицы» старшую дочь.
Днем в хороводы старшая ходила в праздничной одежде,
младшая — в будней. Иногда последняя и совсем не
выходила днем в хоровод; особенно если была красивее
старшей. Если же сестры бывали в хороводе вместе, то
младшая (или младшие) не должна была разговаривать с
парнями, играть или шутить с ними; ей полагалось
молчать.

Принятый стиль поведения в хороводе не был одинаков
для всех девушек, даже в пределах одной и той же
деревни. Он зависел в значительной мере от того, на
выданье ли девушка или нет. Девушки на выданье
стремились вести себя в обществе старших скромнее, а в
хороводе — веселее, но так, чтобы это не выходило за
пределы местных представлений о приличиях.

А местные различия в этих представлениях были
довольно велики. Например, в селе Архангельском
Орловского уезда считалось оскорблением, если парень
поцелует девицу; такую никто замуж не берет —
«поцалованная»; было принято, чтобы девушка не
выказывала открыто предпочтения ни одному парню — иначе
на нее падет подозрение в утрате целомудрия. Между тем,
как будет показано ниже, в других местах, почти
повсеместно, широко бытовали среди молодежи игры с
поцелуями, а также считалось вполне уместным закрепление
определенных пар парней и девушек, которые не скрывали
взаимной симпатии.

Молодые женщины почти всюду ходили в хороводы. Но
их выход в хоровод в очень большой степени зависел от
отношения к этому в их семье — мужа, свекра, свекрови и
др. Не случайно эта тема постоянно обыгрывалась в песнях
и пантомимах самого хоровода: о том, как звали «на улицу
гулять» (в «карагод», «танок») молодку и она спрашивала
разрешения поочередно у свекра, свекрови, снохи; муж не
пускал ее. Судя по постоянному упоминанию «молодых баб»
как участниц хороводов в подавляющем количестве
описаний, разрешение они все-таки, как правило,
получали. Тем более что некоторые молодухи ходили туда
вместе с мужьями. Уместным считалось участие в хороводах
и молодых вдов.

Парни принимались в летнюю «улицу» местами уже с
13, местами лишь с 17—18 лет. В любом варианте
возрастной ценз для мальчиков был несколько выше, чем
для девочек.



Характер участия в хороводе в зависимости от
возраста был различным. Подростки (как мальчики, так и
девочки) лишь допускались в хоровод; они должны были
вечером рано уходить домой и участвовали далеко не во
всех увеселениях молодежи. Часто они оставались лишь
зрителями. Более взрослые парни и девушки были
полноправными членами хоровода. В некоторых селениях
бытовали отдельные гулянья подростков (особенно там, где
возрастной барьер полноправного участия в хороводе был
относительно высоким): летом они собирались на гумнах, в
овинах, водили хороводы, плясали, играли в горелки и
другие игры.

Участие женатых молодых мужчин в хороводе не
возбранялось крестьянской этикой. Но отношение к их
участию и соответствующие возрастные и другие нормы
имели много местных оттенков. В Епифановском уезде
(Тульская губерния, материалы села Мышенка) женатые
мужчины допускались на «улицу» наравне с вдовами и
замужними женщинами. В Зарайском же уезде (Рязанская
губерния, село Белоомут) женатые редко участвовали и в
вечеринках, и в летних собраниях, считая это для себя
неприличным. В Орловском уезде (село Муравлево) также
женатые в «карагодах», как правило, не бывали. Разве
какой молодой первожен походит «год-другой», «если уж
очень веселый». В других местах Орловской губернии,
напротив, женатые мужчины принимались в хоровод до тех
пор, пока их собственные дети не начинали ходить в
хоровод. В пределах одной губернии принятый срок
посещения женатым хоровода мог колебаться от 1—2 лет (и
то для самых активных) до 1-3—18 лет — для всех. В
каждой конкретной местности представления о возможности
участия той или иной группы были достаточно четкими.

Парни из других селений в хоровод допускались, но
не всегда и на разных условиях — в зависимости от того,
зачем он приехал в деревню или село. Если парень
приезжал в гости к родственникам (на храмовый праздник
или какое-либо другое торжество), то он ходил и в
хоровод, и на вечеринки без всякого выкупа. На храмовые
(престольные) праздники такой «чужой» молодежи бывало в
хороводе немало. Но парни, пришедшие из соседних
деревень не в гости, а только погулять в хороводе,
должны были дать выкуп местным ребятам.

Некоторые люди из своей молодежи, однодеревенские,
не должны были ходить в хоровод в течение определенного
времени. В крестьянской среде бытовало представление,
что после причастия человек не должен петь, выходить на
«улицу» и плевать. Молодежь стремилась причаститься на
первой неделе Великого поста, чтобы на пасхальной
принять участие в хороводах и играх. Кроме того,
некоторым лицам запрещалось показываться в хороводе за
безнравственные поступки — по специальному приговору
общины или по существовавшему обычаю.

Крестьяне старшего поколения присутствовали возле,
вокруг хоровода — в качестве зрителей. «Посмотреть на
хоровод ходят почти все жители села и гости,— писали из
села Петрякова Владимирского уезда.— У дворов или дома
остаются только престарелые. Около хоровода ведут себя
все чинно, благородно, матерного слова не слышно». Речь
идет здесь о праздничном хороводе — на храмовый
праздник, когда в деревне было много гостей. В будний
день зрителей было меньше. Чинный стиль вокруг хоровода
соблюдался преимущественно на дневных хороводах. Около
вечернего хоровода мог быть «крик, шум, гам»,
допускались вольные шутки.
В некоторых местах родители совсем не
присутствовали на хороводе. Сообщавший об этом
наблюдатель из села Мышенка Епифановско-го уезда
(Тульской губернии) отмечал, что «в прежнее время»
бывало иначе: «там — на улице — снохи, там—дочь,
там—сын, там и «борода» — старик».

В селе Алексеевском Мало-Архангельского уезда
(Орловская губерния) особенно много общения молодежи
было «на выгоне» (постоянное место летних развлечений
молодежи) — «в хороводах». Хороводы здесь водили не
только в праздники, но и в будни (в конце лета, после
уборки хлеба). «Торжественностью и весельем» отличались,
по выражению современника, хороводы на Вознесение и в
Троицын день: парни, разряженные в лучшие костюмы,
сходились на одном конце «выгона» и девушки в нарядных
праздничных платьях — на другом. Обе партии с песнями, с
игрой на гармониках и балалайках шли в дубовую рощу, где
сходились и начинали водить хороводы. Некоторые песни
сопровождались разыгрыванием сценок. Например, одна пара
изображала мужа и жену, другая — свекра и свекровь. Из
рощи возвращались уже все вместе, за полночь, со смехом
и песнями, с венками на голове. «Кипучим весельем»
отличались здесь также хороводы во время храмовых
праздников — на выгоне, возле ярмарки, там пускались в
пляс и более солидные люди (ГМЭ, 1033, л. 4; 1735, л. 4;
1451, л. 45 526, л. 8—9; 1086, л. 5—6; 23, л. 18; 1137,
л. 1—2; 11, л. 3; 986, л. 10; 1437, л. 7—9; 1735, л. 4;
8, л. 17—17 об.; 134, л. 39; 1787, л. 12 об.; 1057, л.
1; 1088, л. 12; 18, л. 17; 1431, л. 22; 1109, л. 1;
АГО—9,4, л. 7; 18 об.; АГО—15,21, л. 21; 46, л. 10; АИЭ,
361, л. 7 об.)

В деревне Борщовке Орловского уезда той же губернии
в Вербное воскресенье и на Благовещенье собирались в
«карагоды», но не пели, а только играли в горелки. Не
бывало «улицы» накануне праздников.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

Льняные мистерии

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:34 + в цитатник
Теребление льна

Лен положено было вытеребить до успениева дня (к
концу августа). Конечно, ничего плохого не произойдет,
если вытеребишь и чуть позже, но тогда возникнет угроза
позднего расстила, что, в свою очередь, влечет новые
задержки. Позор девице, если нечего будет прясть на
зимних беседах! Чего доброго, и замуж никто не возьмет,
а если возьмет, то без даров и приданого тоже не
свадьба, а там и замужняя жизнь не враз наладится,
поскольку ничто не ускользает от доброго, но строгого и
зоркого общественного ока. И вот не каждый зоревой сон
до конца истаивает в прохладных девичьих сенниках и
светелках. Иной раз и родная маменька не мила, когда
будит в рассветный час. Жаль и ей родимое чадо, но что
сделаешь? Зато потом не будет страдать ни от позора, ни
от стыда.

Да, нелегко пробудиться в самый разгар молодого,
крепкого, сладкого девичьего сна! Но что значит эта
краткая мука по сравнению с радостью утреннего, еще не
затянутого хмарью усталости труда? Косить на восходе
солнца для здорового человека — это одна радость.
Радость испытывает и ранний дровосек или пахарь. Радость
эта исчезает с первой усталостью, давая место другой,
совсем непохожей на первую, утреннюю. Но если тебя ничем
не попрекают, не бросают в тебя недобрыми взглядами,
хочется делать что-то снова и снова.

Новая сила приходит лишь в умной и добровольной
работе, приходит неизвестно откуда. Бывало и так: с утра
обряди скотину, до обеда на стог накоси, после обеда
стог сметай да суслон нажни. А уж на лен что останется.

Оставалось, несмотря ни на что.

Хорошо, если земля мягкая, если она не держит
льняные корешки всеми своими силами. Хорошо, если лен
чист и, захватывая его в горсть, не надо выбирать
льняные пряди в колючем чертополохе. Тогда только дергай
да складывай. Но если земля тверда словно камень, а лен
сорный, да полоса широка, и конца ей не видать, а рядом
другая такая же, да еще неизвестно, что тебе от этого
льна достанется, то тут уж мало радости.

Бесконечность, бесперспективность в физическом
труде равносильны безликости, они начисто убивают азарт,
гасят в человеке жажду окончить дело к определенному
времени. Что тут кончать, если работе не видно конца?

Сделать себе задание в виде количества нарванных
снопов можно, конечно, и тогда рвать лен намного
приятней. Но ведь и количество снопов тоже бесконечно,
почти абстрактно при бесконечности, неопределенности
этих широченных загонов. Ну, вырвешь ты этот загон,
сразу же изволь затеребливать другой. Иногда такие, едва
затеребленные, загоны так и оставались до белых мух...

Дети в своей непосредственности облегчали этот
монотонный труд простыми наивными способами. Они бросали
приметные камушки или даже собственные кепки далеко
вперед, давая себе урок:

вырву до этого места и пойду домой. Как приятно
потом обнаружить свою кепку у себя под носом на чистом
месте и, завязав последний сноп, убежать купаться!
Другой способ: надо вытеребить узкий проход вдоль
борозды, затем поперек загона, на другую борозду, и
вытеребить лен узким коридором обратно. Получался
обтеребленный со всех сторон островок, который тоже
можно было разделить на два островка, а уж эти-то
островки убывают довольно быстро.

Рука с темно-зеленой от льняного сока ладонью вся
в занозах, пальцы отказываются служить, голова болит от
какого-то дурмана.

Но, преодолев все это — дурман и зной, усталость и
лень, становишься ты совсем другим человеком: это
заметно даже тебе самому.

Научившись теребить лен, невозможно не научиться
другим полевым работам, поскольку все они легче и, может
быть, даже приятнее для ребенка или подростка. В
тереблении тоже есть особенно приятные места: рука
ощущает эдакое земляное похрустывание, звучание
выдергиваемых из мягкой земли корешков. Первую горсть
льна используют на вязку. Для этого узлом затягивают
головки льняной горсти и пополам разделяют ее.
Получается длинная вязка, на которую и складывают лен с
левой руки.

Когда-то крупные горсти льна складывались на вязке
крест-накрест, по восемь горстей в сноп, что помогало
льну быстрей выстояться, влага после дождя обсыхала
тотчас, а семя вызревало ровней и надежней. Такие
развесистые, раскидистые на обе стороны снопы рядами
расставлялись на полосе.

Нерадивые или торопливые хозяева начали вязать
вырванный лен в обычные снопы. Толстые и тяжелые, словно
овсяные, они назывались тюпками. Такой лен плохо
выстаивался: снаружи бурый, внутри снопа зеленый и
влажный.

Тюпки, приставленные головами друг к дружке,
составляли так называемые груды, в сухую погоду они
стояли на полосе до вызревания семени. Дети играли около
них в прятки, иной раз роняли, что вызывало добродушное
недовольство взрослых. Еще интересней было бегать под
вешалами, сделанными из жердей, на которых развешивался
иногда весь льняной урожай. На вешалах лен созревал и
просыхал намного быстрее.

ОБМОЛОТ


Для возки снопов (и не только льняных) строили
однокольную повозку с высокими копылами и передом, с
широко разваленными боками. Обычно ехали за снопами
вдвоем. Брали их за шиворот из груды по три-четыре в
каждую руку и бросали в кузов. Один укладывал, другой
кидал.

Уложить льняные снопы, как и ржаные, тоже надо
было умеючи, хотя они не расползались, подобно овсяным.
Набив кузов вровень с краями, их рядами складывали вдоль
бортов, головками внутрь.

Снопы везли на гумно, сажали их на овин, а под
вечер дедко брал растопку и шел разживлять овинную
теплину. За ночь снопы высыхали. Утром их сбрасывали с
овина вниз на деревянную долонь гумна, то есть на пол,
затем сидя околачивали специальными колотушками.
Обмолот, или околотку, льна особенно любили молодежь и
подростки. Многие соревновались в количестве околоченных
снопов — околотить за утро 40-50 штук считалось вполне
нормальным.

Обмолоченные снопы аккуратно складывались на
перевал в гумне, а то и прямо на воз, чтобы отвезти их
опять на поле для расстила.

Льносемя вместе с неотвеянной массой головок,
называемой коглиной, сгребалось в ворох пехлом,
тщательно заметалось метлой и провеивалось лопатами на
малом ветру. Для сквозняка в каждом гумне устраивались
дополнительные боковые воротца. Иногда, когда ветра не
было, его подзывали подсвистыванием, кто-то верил в
такой метод, а кто-то просто шутил.

Тысячи полуязыческих примет, трудовых поэтических
деталей, маленьких и больших обычаев сопровождали каждую
трудовую стадию. Провеянное льносемя было тяжелым,
темно-коричневым, про него говорили, что оно течет. И
впрямь оно текло. Словно вода, находило оно даже самую
маленькую дырку в сусеке или в мешке (опять же хозяйка
должна уметь ткать крепкий холст, а хозяин должен быть
хорошим плотником).

В послевоенные времена лен стал околачиваться
машинами, как и теребиться. Чтобы ускорить дело, его
даже не всегда обмолачивают и оставляют на лежку прямо
на полосе.

Одно время лен обмолачивали весьма оригинальным,
хотя и спорым, способом: расстилали на твердо укатанной
дороге и давили головки машинными или тракторными
скатами. Что получалось — судить трудно.


РАССТИЛ


К ильину дню ночи становятся такими долгими, что
“конь наедается, а казак высыпается”. В такие вот ночи и
падает на скошенные луга крупная, чистая и еще не очень
холодная роса. Она просто необходима, чтобы лен
превратился в тресту, по-конторски — в льносоломку. Лежа
на скошенной луговине, бурый лен принимает серо-стальной
цвет. От ежедневной смены тепла и свежести, а также
сухости и сырости волокно отопревает от твердого
ненужного стебля, который становится из гибкого хрупким.


Обмолоченные снопы как попало бросают на воз,
стягивают веревкой и везут на ровную, зеленую от
появившейся отавы кошенину (само собой, скот не пасут в
этом поле). Мальчишки или девочки-подростки с
удовольствием делают эту работу, ведь так хорошо
прокатиться в сухое спокойное осеннее поле по зеленой
ровной отаве мимо стогов, на которых сидят, высматривая
мышей, недвижные серые ястребы. Не надо особо следить за
порядком, бросай снопы на лужок кучами, как придется.
Можно и побарахтаться и поиграть на таком лугу, никто
ничего не скажет.

Матери или сестры, выкроив свободный часок,
прибегают на луг, расстилают лен рядами тонким слоем.
Получались длинные дорожки, словно половики. Участки,
застланные такими дорожками, окантовывались такой же
дорожкой, округло загибающейся по углам. Выходила как бы
большая узорчатая скатерть, иногда ее называли зеркалом.
Закончив расстил, приговаривали: “Лежи, ленок, потом
встань да в зеркало поглядись, не улежался — так ляг и
еще полежи, только удайся белым да мяконьким”. Детям
всегда почему-то хотелось пробежать босиком именно по
льняным дорожкам, окантовывающим застланный луг. Но это
запрещалось.

Вылежавшийся лен узнавали по хрупкости стеблей и
легкости отделения кострики, для чего брали опут, или
пробу, из одной горсти. Затем выбирали теплый,
безветренный день и поднимали тресту, ставили ее в
бабки. Зеленая луговина покрывалась нестройными группами
этих конусов, похожих издали на играющих ребятишек. В
таком положении треста обсыхала, ее вязали соломенными
вязками в крупные кипы и везли в гумно, чтобы
окончательно просушить на овине.

Иные нетерпеливые хозяйки приносили тресту домой и
сушили ее на печи или на полатях: не терпелось поскорее
начать последующую обработку. И то сказать, на лен от
начала до конца не выделялось специальных дней или
недель: успевай делать все между порами и “упряжками”,
как говорят на Севере, да по праздникам.

Вылежавшийся и высушенный лен — это только начало
дела. Но вернемся от корешков к вершкам, то есть
обмолоченным головкам.


БИТЬЕ МАСЛА


Коглину запаривали и скармливали в смеси с
картошкой скоту и курам. Льносемя же было важным
продовольственным подспорьем в крестьянской семье.
Нельзя забывать, что русские люди в большинстве своем
более или менее тщательно соблюдали посты, которые,
несомненно, имели не только религиозное, но и чисто
бытовое, в том числе медицинское, значение. Веками
выверенная смена пищи, периодические “разгрузки” в
сочетании с психологической ритмичностью делали человека
более спокойным и устойчивым по отношению к невзгодам.

Пища постных дней и периодов не обходилась без
льняного или конопляного масла.

Битье масла было своеобразным ритуалом, чем-то
праздничным, развлекательным. До этого надо просушить
льносемя, истолочь на мельнице или вручную в ступе.
Потом семя просеивали решетами, остатки снова толкли.
Истолченную массу помещали в горшки и разогревали в
метеных печах. Горячую, ее заворачивали в плотную
холщовую ткань и закладывали в колоду между двумя
деревянными плашками. Эти плашки сдавливали при помощи
клиньев. По клиньям надо было бить чуть ли не кувалдой.
Под колодой ставилась посуда. С каждым ударом
приближался тот занятный момент, когда первая капелька
густого янтарного масла ударится о подставленную
сковородку. Этот момент с интересом караулят и дети и
взрослые.

Выбив, вернее, выдавив масло, вынимают сплющенный
кулек и вставляют в колоду свежий, горячий.

На жмыхе, сдавленном в плотную ровную плитку,
четко отпечатывалась графическая структура холщовой
ткани.

Жмых также употреблялся на корм скотине.

Льняное и конопляное масло выбивалось на Руси,
видимо, в очень больших количествах, поскольку шло не
только в пищу, но и на изготовление олифы. А сколько
требовалось олифы, можно представить, подсчитав
количество русских православных церквей. Это не считая
мелких часовенок, в которых также были иконы. В самом
маленьком иконостасе насчитывалось несколько икон.
Прибавим сюда миллионы крестьянских изб, мещанских,
купеческих и прочих домов, ведь в каждой семье имелось
самое малое одна-две иконы.

Художественные и религиозные потребности народа
влияли на хозяйство и экономику: льняное масло
поставлялось тысячам больших и малых художников.


МЯТКА


Сухая, легко ломающаяся треста так и просится в
мялку. Стоит два-три раза переломить горсть, и
посыплется с треском жесткая костица (костра, кострика),
обнажая серые нежные, но прочные волокна. Нежность и
прочность сочетались, кстати, не только в пряди льняных
волокон.

Осенью работы в поле и дома не меньше, чем в
разгар лета. Женщины и девушки скрепя сердце забывали на
время про лен. Но с первым снежком, с первым морозцем,
когда мужчины начинают сбавлять скотину и ездить в лес,
когда все, что выросло на грядках, в поле и в лесу,
прибрано, собрано, сложено, в такую вот пору и начинает
сосать под ложечкой: лен, сложенный в гумне или
где-нибудь в предбаннике, не дает покоя женскому сердцу.


Веселая паника может подняться в любую минуту.
Какая-нибудь Марья глянет в окно, и покажется ей, что
соседка Машка наладилась мять. Хотя Машка мять еще и не
думала, а всего лишь поволокла в хлев ношу корма. И вот
Марья, чтобы не попасть впросак, хватает с полатей сухую
тресту и бежит к мялке куда-нибудь на гумно или к
предбаннику. Машка же, увидев такое дело, бросает все и
тоже бежит мять. Не пройдет и суток, как вся деревня
начинает мять лен. Тут и самые ленивые, самые
неповоротливые устоять не могут: а чем я хуже других?
Всякое соревнование всегда определенно, личностно, что
ли, вполне наглядно. (Соревнование между многотысячными
коллективами, находящимися невесть где друг от друга,
закрепленное в обязательствах, отпечатанных в
типографии, волей-неволей принимает несколько
абстрактный характер.) Под мялками быстро вырастают кучи
кострики, которую, пока не сгнила под дождем, используют
на подстилку скоту. Левой рукой хлопают деревянной
челюстью мялки, правой подсовывают горсть тресты,
составляющую одну восьмую часть льняного снопа. Горсть,
или одно повесмо, — это ровно столько, сколько может
захватить рука взрослой женщины. Горсть льна при
вытаскивании его из земли, разумеется, меньше и зависит
от крепости земли, густоты посева, а также от величины и
самой руки.

Начиная с мятки, счет льну и ведется уже не
снопами, а горстями, или повесмами. Пятьдесят повесмов
называли пятком. Счет мятого и оттрепанного льна велся
пятками. Два пятка, или сто повесмов, составляют одну
кирбь. За день здоровая женщина мяла в среднем по три
кирби. Измятую тресту вытряхивали и складывали
просушивать на печь, иногда на полати.

Весь предыдущий ход обработки льна был
индивидуальным, порой семейным. Работали то свекровь с
невесткой, то мать с дочкой, то невестка с золовушкой.
Это, кстати, было превосходным поводом для женского
примирения. Но уже в мятке женщины и девушки соединялись
домами либо концами деревни.

Трепать же собирались в одно место иногда и всей
деревней, если деревня была невелика.


ТРЕПКА


Существовала пословица: “Смотри молодца из бани,
девицу из трепальни”.

По степени популярности трепало для женщины можно
сравнить с топором для мужчины. И все же это не главный
женский инструмент. Если плотник одним топором может
сделать очень многое, то при обработке льна каждое дело
требует особого “инструмента”.

В хозяйстве имелось несколько трепал, были среди
них персональные, принадлежащие одной женщине, любимые,
сделанные по заказу, переданные по наследству и т.д.
Иными словами, каждое хорошее трепало, как, впрочем, и
топор, обладало своими особенностями (художественными,
конструктивными, психологическими).

С таким вот своим любимым трепалом, с льняной в
пару пятков ношей и собирались девицы в чьем-либо пустом
хлеву, или в бане, или в нежилой, но теплой избе. Такая
трепка сочетала в себе трудовые (так сказать,
экономические) и эстетические потребности молодежи.
Молодые замужние женщины собирались отдельно. Во время
работы пели хором, импровизировали, девушки пробирали
“супостаточек” из других деревень, смеялись, дурачились.
Но труд и на таком сходе преобладал, хотя развлечения
ему не противоречили. За день нужно было истрепать одну
кирбь мятого льна. Держа повесмо на весу в левой руке,
девица била по нему тонким трепальным ребром, выбивая из
повесма кострику. За день такой трепки стены и окна
покрывались серой льняной пылью. Иногда трепальщицы
плотно завязывали свои лица платками. Работа была
тяжелой и пыльной.

Но молодость и тут брала свое, на людях даже самые
большие неудобства и тягости воспринимались с доброй
усмешкой, с подтруниванием над собой или друг над
другом.

Смеялись иногда и просто так, как говорится, ни
над чем. Такой беспричинный смех, нередкий в молодом
возрасте, навсегда исчезал с приходом серьезной замужней
поры: тут уж человек не расхохочется просто так, ни с
того ни с сего, а подождет подходящего, содержательного
и действительно смешного слова или поступка.


ОЧЕС


Оттрепанный лен держат сухим, как порох, затем
очесывают. За вечер женщина обычно очесывала три пятка,
или полторы кирби. Первый очес — в крупную, железную
щеть. Вычесанные из льняного повесма волокна назывались
в Кадниковском уезде Вологодской губернии изгребями. Это
было волокно самого низкого сорта. Второй очес — в щеть
помельче, сделанную из щетины. После него к ногам падают
волокна подлиннее, они назывались пачесями. Пачеси — это
волокно среднего качества. Повесмо становится еще
тоньше. Оставшееся в нем волокно самое лучшее.
Вычесанные толщиной в девичью косу, повесма складывают
аккуратными восьмерками, при переноске их вяжут в кучки,
опять же пятками.


В избушке, распевая, дева
Прядет, и, зимних друг ночей,
Трещит лучинка перед ней.
А. С. Пушкин



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

прядение

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:36 + в цитатник
ПРЯЖА


Россия крестьянская много веков была одета в
овчину и холст. Камка, рытый бархат, китайский шелк и
аглицкое сукно мужику требовались редко либо совсем не
требовались. Тем не менее мужику до самых поздних времен
внушали, как неприлично он выглядит в овчинной шубе или
в тулупе — в этих самых теплых, легких, долговечных,
дешевых и удобных одеждах. И вот, едва “общественное”
мнение отучило народ от шубы, крестьяне почти совсем
отреклись от собственной традиции и вся молодежь
бросилась покупать холодные, не пропускающие ни воздуха,
ни воды, зато яркие синтетические японские куртки, как
раз в это-то время и взыграла в цене дубленая русская
шуба. За дубленую овчину, которой, бывало, мужик
закрывал в непогоду продрогшего мерина, нынче отдадут
все, вплоть до того же японского транзистора.

Но оставим овчину — о ней свой разговор. Вернемся
к холсту.

Если вся многомиллионная Русь ходила в холщовой
одежде, то сколько же перепряла куделей поющая
пушкинская девица? Впрочем, дело тут не только в
количестве.

Красивая, тщательная обработка льна позволяла
носить нижнюю одежду практически всю жизнь, даже
передавая по наследству. Верхнюю носили много лет,
бытовые изделия из холста — полотенца, платы, скатерти —
тоже служили нескольким поколениям. Лишь рукавиц
ненадолго хватало хорошим работникам.

Очесанный лен, поделенный по качеству на три сорта
— изгреби, пачеси и собственно лен, — дергали, теребили
и расшиньгивали (расшиньгать — значит взбить,
распушить). Этот большой пушистый клубок ровно
разверстывали на столе, спрыскивали водой и осторожно
скатывали в куделю. На одну куделю уходило полпятка
хорошего волокна, изгребий — вдвое больше.

Катая смоченную с боков куделю, ее приводили в
прядок, заправляли концы и подсушивали. Готовые кудели
стояли рядком. Величина кудели зависела еще и от вкуса
хозяйки и возраста пряхи.

Для девочки-подростка делали кудельки поменьше,
для ребенка — совсем маленькие, игрушечные.

Прясть принято было только в свободное время. Не
случайно о девичьих и женских достоинствах судили по
пряже. Чтобы выйти из лентяек, необходимо было к концу
филиппова поста напрясть не менее сорока пасм. За один
вечер можно напрясть одно пасмо, то есть один простень
(или кубышку). Но хорошая пряха пряла и по два. В скупых
и слишком суровых семьях был обычай: ходили прясть
(по-северному — престь) к соседям, вообще в другой дом,
потому что на людях за пряжей не задремлешь и будешь
стремиться сделать не меньше других. Так ведь нет худа
без добра! Суровость обычая неожиданно оборачивалась
другим концом: долгие супрядки сами собой превращались в
беседы, веселые и скоротечные. Собравшись вместе, девицы
пряли и пели, на ходу выдумывали частушки, рассказывали
сказки и пересмешничали. На эти беседы приходили и парни
с балалайками, устраивались горюны, можно было и
поплясать, и сыграть в какую-либо игру.

Сидя на прялочном копыле, девушка левой рукой
вытягивала волокно из кудели, а большим и указательным
пальцами правой руки крутила веретено. Нитка особой
петелькой закреплялась на остром веретене, скручивалась,
пока хватало руки, отводимой все дальше и дальше, вправо
и слегка назад. Пряхе требовалось достаточно много места
на лавке. Вытянув нить, пряха сматывала ее сначала на
пальцы, а с них навивала уже на веретено. Некоторые
пряхи, прерывая пение, поминутно плевали для крепости на
скручиваемую нить.

Плохой, с кострикой, лен трещал во время пряжи.
Нить получалась толстой, и простень наматывался быстро,
вызывая в пряхе самоиронию. Хороший же лен прялся с
характерным шелестом. Пряха выпрядала его из кудели
равномерно и могла в любую секунду переместить нитку на
другой край ровной кудельной “бороды”.

Песни, шутки, сказки, игры на таких супрядках
сводили на нет утомление во время пряжи и суровую ее
обязательность.

На праздниках или в промежутки между постами такие
беседы превращались в игрища, но здесь уже девушки и
наряжались лучше, и прялки свои оставляли дома.

На игрищах преобладали веселье, песни и пляски,
тогда как на беседах труд и веселье тесно переплетались.



ОБРАБОТКА ПРЯЖИ


Пряла вся женская половина русского народа, от
мала и до велика. А вот выучиться ткать было делом
непростым, иная бабенка как ни старается, а все равно не
может постичь это на первый взгляд довольно несложное
ремесло.

Любое мастерство кажется простым, когда его
освоишь. Опытные женщины искренне удивляются, глядя на
тех, кто не может основать стену холста: “Как так? На
что проще, делай сперва это, потом это, вот и выйдет
основа”.

Увы, получалось у большинства, но не у всех!

Пряжу с веретен перематывали на мотовило, считая и
перевязывая пасмы. Для счета нитей использовалось число
3 — по количеству пальцев, участвующих в счете. Это
число называли чисменкой. Одно пасмо пряжи равнялось
шестидесяти нитям (двадцать чисменок). Для доброго
холста из девяти простней (или пасм, или веретен)
наматывался один мот, называемый девятерником, из
которого получалась основа одной стены холста. Для утка
требовалось еще столько же.

Количеством и качеством намотанных к ранней весне
мотов определялась женская и вообще семейная репутация.
Пределом тонкости, которого достигали очень редкие
пряхи, считалось необручальное серебряное кольцо, через
которое надо протащить мот-девятерник — сложенные вдвое
540 нитей, то есть 1080.

Пряжу мотают с веретен не только для счета, но и
для дальнейшей обработки. Моты обязательно моют, а
иногда и мочат в овсяной соломе и в мякине, заваренной в
горячей воде. Это выводило из пряжи, как говорили,
суроветь. Мокрые моты вымораживали во время ядреных
мартовских утренников, вывешивали пряжу на изгородь, от
чего чернота, жесткость и сырость, свойственные только
что оттрепанному льну (словом, суроветь), исчезали. По
мере обработки пряжа из темно-серой (суровой)
становилась все светлее. Готовые холсты были почти
белоснежными.


ТКАНЬЕ




По-видимому, в разговоре о прошлом нашего народа
культуру тканья можно поставить наравне с культурой
земледелия или же строительства. Трудно даже
предположить, из каких веков, из каких древних
(передних, как говорили) времен тянутся к нам льняные
нити холщовой основы. Сложнейшая ткацкая технология
всегда сочеталась с высоким художественным мастерством,
более того, степень этого мастерства в ткацком деле
зависела от степени технологической сложности. Принцип
тканья основан на одной паре перемещающихся,
раздвигаемых, снующих вверх-вниз нитей. Горизонтальный
ряд таких пар и составляет основу. Поперечная нить —
уток — протаскивается в перемещающемся зеве основы и
формирует ткань, сплетая в единое целое продольные нити.
Но таким способом ткется лишь простейшая ткань. Основа
здесь, раздвигаясь, делится надвое. Но что получится,
если для этого использовать не одну пару нитей, а две и
каждую такую пару раздвигать по очереди? Иными словами,
использовать во время тканья не раздвоение, а
расчетверение основы во время протаскивания через нее
уточной нити. А получится узорная, художественная ткань.
Для такого тканья требуются уже не две, а четыре
нитченки. Но число раздвигаемых нитяных пар можно
увеличить даже до четырех (восемь нитченок, восемь
подножек). Тогда тканевый узор усложняется еще больше,
как усложняется и сам ход тканья. Для такого дела
требовалось очень высокое мастерство, усиленное внимание
и дневное время. Такой холст назывался узорницей, из
него шили свадебные дары. Не в каждом крестьянском доме
жило такое умение, а если умение и было, то не всегда
находилось время. Тем не менее редко бывало, когда
свадьба обходилась без даров из узорной ткани.

На Севере большие дома строили еще и потому, что
для тканья, особенно для снования, требовалось много
места.

Весною, когда становилось теплее и солнечнее,
раскрывали настежь задние ворота верхнего сарая
(называемого иногда поветью), уже изрядно опустевшего за
зиму. Подметали его две сновальщицы, обычно одна опытнее
другой, выставляли сюда малые воробы и с их помощью
сматывали пряжу на тюрики. Малые воробы сменяли
большими, как бы двухэтажными, называемыми сновалкой.

Двойная нить, идущая с двух крутящихся от обычного
натяжения тюриков, пропускалась где-нибудь через балку и
вытягивалась сверху к сновалке. Сновалки поворачивали на
один поворот, то в одну сторону, то в другую. Длина
одной стены холста равнялась периметру сновалки и была
постоянной. Если пряжи имелось достаточно, то сразу
сновали на две (два поворота туда и два обратно) или на
три стены холста (три поворота по часовой стрелке и три
— против). Главный секрет снования таился в том, что
один конец основы при помощи так называемых цен шел
вперехлест, восьмеркой. Здесь, на специальном штыре,
нитяные пары перекрещивались. Если это перекрещивание
перепутать или не сохранить, тотчас пропадает весь смысл
и весь труд снования. Следовательно, горячей либо
нетерпеливой сновальщице нечего было браться за это
дело. С другой стороны, снование воспитывало в девушке
терпеливость, настойчивость и художественное чутье.
Одновременно надо было следить за количеством нитей в
основе и количеством правых и левых оборотов сновалки.

Опытные сновальщицы, заранее зная количество
имеющейся пряжи, сновали абсолютно точно как по
количеству нитей в основе, так и по длине основы. Но
иная неопытная либо нерасторопная сновальщица не
рассчитает количество стен либо самоуверенно увеличит
число нитей в основе (вместо семерника возьмет да и
начнет сновать для берда-девятерника) — тогда получается
всесветный конфуз.

При благополучном исходе основу, тщательно
сохраняя перевязанные бечевками цены, снимают с вороб.
Она принимает вид переплетенного жгута, который
переносится в тепло, в избу, где уже стоят готовые для
последующего снования кросна. Задача в том, чтобы каждую
нить в строгой последовательности протянуть в бердо и
закрепить один конец основы горизонтально на вращающейся
чурке. После этого цены переводятся на другую сторону
берда и в них на ширину основы вставляется пара тонких
параллельных планок. Концы этих планок связаны на
определенной ширине, что позволяет перемещать цены вдоль
всей основы.

Основа после этого осторожно в ряд наматывается на
ширину валика, на чурку. Оставшиеся концы наводят в
нитченки и в рабочее бердо. Чурка с основой закрепляется
и делается неподвижной при помощи специального
устройства. Концы основы, пропущенной через нитченки и
бердо, закрепляются на другом валике кросен, который
тоже можно крепить. Основа туго натягивается, к
нитченкам привязываются подножки, и только теперь
пробуют зев. Если все сделано хорошо, нити снуют вверх и
вниз легко, не цепляясь друг за друга. Основа
раздвигается широко, и скользкий челнок с берестяной
чивцей, на которой намотана уточная нить, не бегает в
зеве, а просто летает справа налево.

На чивцы пряжу сматывают также с тюриков,
используя небольшой станок, оборудованный деревянным
маховичком. Называется он скальном, от слова “екать”.

Итак, основа наконец основана и можно ткать...

За день хорошая мастерица ткала одну стену
простого холста. Две стены — около пятнадцати метров —
назывались концом.





Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

полотно, ткачество, обработка, обыденная пелена

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:37 + в цитатник
ОБЫДЕННАЯ ПЕЛЕНА


У русских людей с незапамятных времен существовал
обычай давать особое обещание — обет. Оно могло быть как
общим, групповым, так и личным, индивидуальным. Давались
обеты во время поединков и в битвах с врагом, в пору
моровых поветрий и т.д.

Женский обет мог быть вызван разными причинами.
Самая вероятная из них — это болезнь или недуг ребенка.
Во имя выздоровления дитяти женщина давала обет
обыденной, или, как говорили чаще, овыденной, пелены.

Овыденная — значит обыденная, однодневная, краткая
(овыденными могут быть и пироги, например). За один день
необходимо было истрепать определенное число кирбей
льна, очесать, скатать кудели, спрясть их, сделать
основу и выткать пелену, другими словами, покрывало или
плат на икону святого в местном храме.

Прямо скажем, задание нешуточное! (Вспомним сказку
о Василисе Прекрасной.) Разумеется, в одиночку женщина
или девушка в лучшем случае дошла бы за день до пряжи,
может, даже напряла бы одно пасмо, но не более. Поэтому
собиралось по нескольку самых лучших мастериц. Они
уговаривались заранее, избегая огласки. Вставали далеко
до рассвета и начинали работу, которая приобретала в
такой день особенно ритуальное значение.

К вечеру куча льняной тресты превращалась в
неполную, но все же порядочную стену холста — овыденную
пелену. Не будем говорить обо всех многозначительных
мелочах этого дня, а также о чувствах и мыслях
работающих. Радость, душевное облегчение, ощущение
выполненного долга, чувство причастности к ближнему и ко
всему миру — все это не оставляло места для усталости.


ВЫБЕЛИВАНИЕ


Свежевытканный пепельно-серого цвета холст
приобретает едва уловимый серебристый оттенок, и этот
оттенок сохранится теперь вплоть до того дня, когда его
окончательно выбелят и уложат в девичий короб.

В марте — апреле дни становятся светлее и дольше.
Неленивая ткачиха, как уже говорилось, ткала за день
стену холста длиною шесть-семь метров. Две стены
составляют конец, из конца выходило семь-десять
полотенец — платов. Весь великий пост по избам стоял
несмолкаемый стук бердов и скрип подножек.

Ткут вначале самую тонкую пряжу, холст из нее
пойдет на белье, рубашки и полотенца. Пряжа из пачесей и
льняных изгребей идет на тканые рядна (для рукавиц,
портянок, мешков, подстилок). Самый грубый холст
называли пестрядинным и пестрядью.

Еще весной холсты белят в золе и затем на снегу.
Снова бучат в золе и белят уже летом на чистом лугу,
где-нибудь около озера или речки. В начале июня
подростки обоего пола обычно возили навоз. Пока взрослые
наметывали телегу, девчонки бежали к речке. Они собирали
в гармошку пятнадцатиметровый конец холста, макали его в
воду и снова ровно расстилали на зеленой траве. И так со
всеми концами. Иная, не утерпев и видя, что никто не
заметит, пускалась бегом по этой ровной гладкой холщовой
дорожке...

Холсты сохли быстро, их надо то и дело макать в
реку, а телега с навозом уже наметана. Контраст между
чистотой расстеленного на зеленой траве холста и вонью
тяжелых коричнево-желтых навозных пластов, разница между
речной прохладой и жарким, гудящим от оводов полем
превращали беление холстов из обязанности в нечто
приятное и нетерпеливо ожидаемое. Возка навоза тоже
становилась приятнее. Поэтому взрослые всегда разрешали
подросткам и детям белить холсты.

Зола для беления, или бучения, холстов должна быть
чистой, просеянной, желательно из ольхи. Добрые, то есть
хозяйственные, старики весною нарочно ходили в лес,
чтобы нажечь ольховой золы для беления холстов.
Выбеленный холст был едва различим, если его расстелить
на снегу.


ВИТЬЕ ВЕРЕВОК


Мужчины на Севере тоже иногда пряли, но пряжа эта
была совсем другого сорта. Если женская пряжа напоминала
по толщине волосок, то мужская была с детский мизинец.

Она предназначалась для веревочного витья.

Сидя за широкой прялкой, на которой торчала
обширная борода кудели, дядька или старик с треском
выволакивал из кудели толстую прядь. С помощью
специальной мутовки он скручивал лен, успевая что-нибудь
“заливать” или слушая другого. С мутовки эту пряжу
сматывали в большие клубки с дырами посередине.

И вот наступал — всегда почему-то неожиданно —
день веревочного витья. Работа была столь необычна, что
забавляла не только детей, но и взрослых. Кстати,
ощущения и способы детских забав человек довольно часто
переносил с собою и во взрослую пору.

Где-нибудь посредине улицы ставились обычные
дровни. К головкам дровней на высоте поясницы
привязывали брусок с тремя отверстиями, в которых
крутились три деревянные ручки. На их рукоятки
надевалась дощечка с отверстиями, благодаря которой
можно крутить сразу все три ручки.

Держа клубок в корзине, пряжу протягивали далеко
вдоль улицы, потом тянули ее обратно, и так продолжалось
несколько раз. Чтобы пряжа не падала на землю,
подставляли козлы, и она висела, напоминая телеграфные
провода. Опытный крутильщик шел в другой конец, брал
деревянную плашку с тремя выемками. Ручки между тем
начинали крутить по часовой стрелке. Все три бечевы
скручивались одновременно и по мере скручивания
сокращались. Наконец наступал такой момент, когда они,
до предела скрученные, неминуемо должны были
скручиваться между собой. Начиналось непосредственное
витье веревки. На одном конце по команде старшего
скручивали пряжу, а с другого конца осторожно вели
плашку с тремя жгутами, которые свивались — уже против
часовой стрелки — в один ровный прочный жгут. Дровни
слегка волочились по траве либо подавались рывками.

Превращение льняной плоти в прочную длинную
веревку (вервь, канат, ужище), сокращение пряжи по длине
и соединение трех частей в одно целое, прочное и
неразделимое, — все это происходило у всех на глазах и
каждый раз вызывало удивление и интерес.

Готовую длиной метров на двести веревку рубили на
части необходимой длины и, чтобы они не расплелись,
по-морскому заделывали концы дратвой.

Нетолстые веревочки и бечевки мужики вили дома изо
льна, для чего лен раздваивали и каждую прядку
скручивали ладонью на колене. Когда пальцы левой руки
разжимались, пряди скручивались в одно целое. Такие
веревочки нужны были всюду: для мешочных завязок, к
ткацким устройствам, для рыболовных снастей и т.д.

Для сапожников и рыболовов необходима была еще и
крученая нить. Обычную тонкую нитку сдваивали, беря ее
из двух клубков, лежащих в блюдце с водою. Пропускали
эту двойную нить через жердочку под потолком,
привязывали к концу специальной крутилки и начинали
сучить. Сучильщик раскручивал веретено с горизонтальным
маховичком и плавно то поднимал, то опускал его.
Скрученная таким способом нить была очень прочна,
впрочем, крепость зависела больше от качества льна.

Без веревки ни пахать, ни корчевать, ни строить
невозможно.

Холстами и веревками платили когда-то дань.
Расцвет же канатного ремесла падает на начало петровской
деятельности, когда неукротимый, мудрый и взбалмошный
царь решил посадить часть русской пехоты на корабли. В
старинном полуматросском-полусолдатском распеве поется о
том, как “вдруг настала перемена”, как “буря море
роздымает” и как закипела повсюду морская пена.

Гангутская битва положила начало славной истории
русского военного флота. Но флот этот стоял прочно не
только на морских реляциях и уставах. Без миллионов
безвестных прядильщиц и смолокуров, без синих,
напоминающих море льняных полос андреевский флаг не был
бы овеян ветрами всех океанов и всех широт необъятной
земли.

Об этом мало известно романтикам “алых парусов” и
бесчисленных “бригантин”.

Воры пришли, хозяев забрали, а дом в окошки ушел.
Загадка



ВЯЗКА РЫБОЛОВНЫХ СНАСТЕЙ



Никто не знает, из какой древности прикатилось к
нам обыкновенное колесо. Никому не известно и то,
сколько лет, веков и тысячелетий, из каких времен
тянется в наши дни обычная нить. Но временной промежуток
между рождением нити и ячеи был, вероятно, очень
недолгим. Может быть, ячея и ткань появились
одновременно, может, врозь, однако всем ясно, что и то и
другое обязано своим появлением пряже. А возможно,
впервые и ткань, и рыболовная ячея были сделаны из
животного волоса? Тогда они должны предшествовать пряже.
Гениальная простота ячеи (петля — узелок) во все времена
кормила людей рыбой. Она же дала начало и женскому
рукоделью.

Рыболовные снасти люди вязали испокон веку. Для
рачительного земледельца это занятие, как и охота, не
было обузой или простой забавой. Рыболовство на Севере
всегда считалось добрым хозяйственным подспорьем.
Эстетическое и эмоциональное начало в этом деле так
прочно спаяно с утилитарным
(хозяйственно-экономическим), что разделить, выделить
два этих начала почти невозможно.

Неподдельное и самое тесное общение с природой
(вернее, не общение, а слитность, которая сводит на нет
ужас небытия, смерти, исчезновения), соперничество с
природой, радость узнавания, риск, физическая закалка,
какое-то странное самораскрытие и самоутверждение — все
это и еще многое другое испытывают охотник и рыболов.

В предвкушении тех испытаний человек может
стоически, целыми вечерами вязать сеть, добывать в
глубоком снегу еловые колышки для вершей, сучить
бесконечную льняную нить.

Инструмент вязальщика прост и бесхитростен. Это,
во-первых, раздвоенный копыл наподобие женской прялки,
во-вторых, берце, или берцо, — дощечка, от ширины
которой зависит ширина ячеи и на которую вяжутся петли.
Наконец, плоская можжевеловая игла с прорезью, куда
наматывается нить.

Вязали дети и старики, подростки и здоровые
бородатые мужики. Вязали в первое же выдавшееся
свободное время, используя непогоду или межсезонье,
устраивали даже посиделки с вязанием. Лишь уважающие
себя женщины избегали такого вязания. Они смотрели на
это занятие с почтением, но слегка насмешливо. А почему,
будет понятно, если мы поближе познакомимся с чисто
женским художественным творчеством, которое как бы
завершает весь сложный и долгий путь льна — спутника
женской судьбы. Конец — делу венец. Художественное
тканье, плетенье, вязанье, вышивка венчают льняной цикл,
выводя дело человеческих рук из временной годовой
зависимости очень часто даже за пределы человеческой
жизни.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Посиделки с работой- одни девочки!

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:42 + в цитатник
Одни девочки

В селе Овсорок Жиздринского уезда (Калужская
губерния) посиделки собирались осенью в бане. Приходили
на них только девушки. Работали при лучине, засиживались
далеко за полночь, иногда и ночевали там же. Плели
лапти, вили оборы, шили. Все виды работ сопровождались
песнями. Парней здесь девушки приглашали присоединиться
к ним только на праздники.

В селе Мышенки и окрестных деревнях (Епифановский
уезд Тульской губернии) парни на посиделках не бывали
никогда. Все встречи молодежи обоих полов приняты были в
этих местах только на улице или на совместных работах: в
поле, на сенокосе (исключение составляло, по-видимому,
лишь общение на свадьбах). На осенне-зимние посиделки
приходили только девушки; собирались в избы, пряли и
вышивали; пели песни.

Только девушки ходили будними вечерами на
«посиденки» прясть пряжу и в селе Петрокове
Владимирского уезда. В ряде мест Западной Сибири на
посиделки, или беседки, как вечерние, так и дневные,
устраивавшиеся со второй до последней недели Великого
поста, лица мужского пола совсем не допускались. На
такие «обыкновенные посиденки» сходились крестьянки
только данной деревни или одного лишь конца селения, в
будничной одежде, с прялками или шитьем.

К девичьим сборищам с работой, проходившим без
участия мужской молодежи, были близки по характеру
посиделки девочек-подростков, которые в некоторых местах
устраивались отдельно, самостоятельно. Они не были
поочередными: девочки собирались в какой-нибудь избе
постоянно. Главным в этом сборище была работа — старшие
устанавливали обязательный «урок». Но находили свое
место и игры, нередко совсем детские.

«После Иванова дня, как Святки пройдут, посиденки
прядут,— вспоминала их участница.— Мы вот подростки
собирались у одной бедной старухи... Приносили ей
хлеба,— хто пирог, хто — шаньгу... Лучину свою, а то и
свечку соберемся купить. Старуха-то на полатях лежит, то
у лучины сидит. А мы прядем; чтобы спрясть скорее,
пущались на хитрости: котора свое прядет, да ленива на
работу, да, может, еще богатенька,— те возьмут сожгут
кудельку, ну а мы-то, которы в людях жили, не смели так
делать». Часть девочек выполняла работу чужую — на
хозяев, у которых они жили (речь идет о большом селе).

Подростки прибегали к нехитрому игровому приему,
чтобы скрасить однообразие работы, устраивали
своеобразное соревнование на скорость. «Чтобы спрясть
скорее... тянешь нитку и говоришь: я к Степановым
(соседи) пошла. За другой ниткой — к другим соседям» и
т. д. Девочки сообщали вслух, из чьей избы к кому они
пошли —«всю улицу так насквозь пройдешь, сначала по
одной стороне, потом по другой. Домов, верно, более ста
было тогда в Шабарте... Ты вот таким родом, нитка за
ниткой, идешь быдто по деревне; подружка тебя догоняет,
ну уж тут поторапливаешься, а время-то не видаючи и
проходит».

Старание в работе подогревалось ожиданием
совместных игр: надо было не отстать от подруг, чтобы
одновременно перейти к развлечениям. Справившись с
пряжей, пили чай. «Старуху заставили печку топить,
картошки варить. А потом играть примемся всяко: и в
«клетки», и в «уголки», а то в «лягушки» на улице. В
куклы тоже играли, прежде девчонки как-то долго куклами
играли. Идешь на посиденку, несешь прялку и незешь
пово-зочку с куклами. У меня, как сейчас помню, чуман
был. Веревочку подладишь и везешь... Так ить что ночи-то
почти што не спали, только на воскресенье и уснешь».
В обществе ровесниц трудоемкая, утомительная работа
проходила веселее, становилась доступнее, а развлечения
ее придавали посиделкам и заманчивость.

В некоторых селах Поморья отмечены отдельные беседы
девочек-подростков (13—15 лет), начинавшиеся с Покрова.
Проходили они здесь обычно в бане. На посиделках
подростков допускались игры и песни, но мальчики на них
никогда не приходили.

Посиделки с работой представляли собой широко
распространенное и органичное явление общественной жизни
русской деревни всех районов. Из многочисленных
описаний, как опубликованных, так и отложившихся в
архивах, касающихся форм общения сельской молодежи, нам
встретились лишь два, в которых отмечено отсутствие
посиделок.

Широкое распространение посиделок, их регулярность,
организация их самими крестьянами, без всякого контроля
местных властей — все это вызывало беспокойство
начальства и привлекало время от времени внимание
государственных органов разного уровня. Иным ретивым
чиновникам такой сельский молодежный клуб, не
подлежавший никакому внешнему контролю, включавший
беседы и передачу информации по самым разным вопросам,
представлялся нежелательным и даже опасным. А. В. Балов,
знаток быта Ярославской губернии, писал по этому поводу:
«Лет семь тому назад местной губернской администрации
показались деревенские беседы и безнравственными и
беспорядочными. Такой взгляд был высказан в ряде
циркуляров к уездным администраторам. Последние
«постарались», и в результате явился ряд общинных
приговоров об ограничении крестьянских бесед. Все такие
приговоры остались только на бумаге и в настоящее время
забыты совсем и окончательно». Рукопись А. В. Балова
датирована 1900 годом, значит, речь идет о циркулярах
начала 90-х годов. Балов в это время был коллежским
секретарем в Пошехонье и, хорошо знал, какие были
приняты меры. Факты эти приводятся краеведом в связи с
вопросом о давлении властей на некоторые решения общин.
В данном случае приговоры общин, принятые под нажимом
начальства, не смогли противостоять традиции: посиделки
остались.

На посиделках с работой оттачивались трудовые
навыки, шел постоянный процесс передачи опыта.
Одновременно обменивались песнями, сказками, былинами и
быличками, пословицами; новые поколения подростков
приобщались к устному творчеству. Разговоры на
непраздничных «беседах» давали информацию, выходившую за
пределы внутриобщинных интересов, формировали
коллективное мнение молодежи по местным делам (ГМЭ, 510,
л. 5—6; 1735, л. 4; 11, л. 4; 1057, л. 1—13; 1451, л.
44; 1754, л. 1; Миненко, 21; Виноградов, 8; АГО —9, 66,
л. 17; Бернштам, 51).

По материалам книги М.М.Громыко «Мир русской
деревни».

Посиделки с работой


Житель Вельского уезда Смоленской губернии полагал,
что «самое лучшее совместное препровождение времени
парней и девушек бывает в длинные осенние и зимние
вечера, собрания их носят название «посиделок». К этому
времени выделывается лен, и женщины целые ночи проводят
за прялкой. В одной из хат, более просторной и притом в
семье более веселой, собираются девушки, куда приходят и
парни, кто лапоть плести, кто какую-либо зимнюю снасть к
саням ездить в леса, а кто поболтать и вволю посмеяться.
В «посиделки» родители охотно отпускают дочерей, знают,
что ничего худого они там не увидят и не услышат».
Продолжались эти сборища часов до 12, а иногда и дольше.
Работа сопровождалась песнями и шутками. Девушки
возвращались домой «с полными рукоятками тонких белых
ниток». Парни на посиделках высматривали невест: «и
работяща, и красива, и за словом в карман не полезет».




Сходную картину дает описание из Гжатского уезда
Смоленской губернии: девушки с прялками собирались в
чью-то избу; туда же являлись парни, приносили гостинцы
(подсолнухи, орехи, конфеты); пели песни, шутили.
Информатор пишет об обшей атмосфере посиделок — на них
«вообще царит веселье». Но ни в этих смоленских, ни в
других описаниях почти не встречается упоминание танцев.


В. И. Чичеров связывал строгий характер
предновогодних посиделок с рождественским постом,
ссылаясь, в частности, на сведения по Пельшемской
волости Кадниковского уезда, где не только пляски, но и
песни не разрешались в этот период. Если бы в избе не
было никого из стариков, и то бы они побоялись устроить
пляски: «неравно кто-либо ненароком проговорится, а
узнают — плохо будет, от стариков достанется на орехи».
Кроме того, на сборищах с работой была и основная цель —
напрясть как можно больше (то же и с другими видами
работ). Поэтому посиделки такого рода, проходившие и за
пределами сроков поста, отличались определенной
сдержанностью; для игр и плясок не оставалось времени.

В Ильинской волости Ростовского уезда, например,
где на «посиденках», проходивших по очереди у каждой
девушки, вязали варежки, участницы приходили с заданным
старшими «уроком», то есть с нормой — сколько связать за
вечер. Парни тоже вязали варежки, но, по-видимому, лишь
ради компании, так как для них «уроки» не
устанавливались. На будних «посиделках» в этом районе
пели песни, а изредка удавалось и потанцевать.

Известный фольклорист П. И. Якушкин подробно описал
посиделки смешанного состава в деревне Ракоме (недалеко
от Новгорода). Он сам принимал в них участие в 1858
году. Девушки приходили на посиделки первыми,
рассаживались по лавкам и начинали прясть. Парни
подходили по одному, по два и группами; войдя, молились
перед иконами, затем приветствовали: «Здравствуйте,
красные девушки!» В ответ раздавалось приветливое:
«Здравствуйте, молодцы хорошие!» Многие парни приносили
свечи. До этого горел лишь светец с лучиною в переднем
углу. Парень зажигал свечку и ставил той девушке,
которая нравилась. Она говорила с поклоном: «Спасибо,
добрый молодец», не прерывая работы. А если в это время
пели, делала лишь поклон, не прерывая и песню. Парень
мог сесть около девушки; если же место было занято
другим, то, поставив свечу, отходил в сторону или
садился около другой. У многих прях горело по две свечи.

Разговаривали вполголоса, временами пели. Под песню
шла и игра-пантомима, изображавшая действия, о которых
рассказывала песня. Парень, ходивший около девиц с
платочком, бросал его одной из них на колени («Он
кидает, он бросает шелковый-то он платочек девке на
колени...»). Девушка выходила на середину, заканчивалась
песня поцелуем. Теперь платок бросала девушка одному из
сидящих и т. д. Бросить платок сразу же парню или
девушке, который (или которая) только что выбирал,
считалось зазорным. Хороводные игры чередовались с
песнями без игр.
Посиделки смешанного состава с работой бывали
поочередные — у каждого парня и каждой девушки или
только у каждой девушки; в нанятом помещении, в
отдельных домах, добровольно бравших на себя эту обузу
(ГМЭ, 1538, л. 3; 1561. л. 2; 1806, л. 7 об.— 8;
Чичеров, 167; Ди-лакторский, 133; Якушкин, 9—26).

По материалам книги М.М.Громыко «Мир русской
деревни».
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

рукодельницы

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:43 + в цитатник
Рукодельницы


Анфиса Ивановна рассказывает: “А мы частушку пели:

Ни о чем заботы нет.
Только о куделе,
Супостаточка моя
Опрядет скорее.

Бывало, ткешь, ткешь целый-то день. Уж так
надоест. А тут нищенки ходят, собирают кусочки.

Агнеюшка, моя подружка, посылает мне записку с
нищенкой: “Фиса, плачу горькою слезой, кросна кажутся
козой”.

Выткать вручную стену холста за день и впрямь не
шутка. Для каждой нити утка надо сделать два удара
бердом, да еще с силой нажать на подножку нитченки.
Волей-неволей начнешь петь или придумывать частушки...

Но была и другая возможность устранить
монотонность труда. Никому не заказано сделать основу не
в два, а в три, четыре, шесть или даже восемь чапков,
чтобы ткать узорную ткань. Можно было разнообразить не
только основу, но и уток: по цвету, по материалу.
Многовековая культура ткацкого дела позволяла
разнообразить и сами способы тканья. Вот основные из
них.

В рядно ткали холст для подстилок, мешков,
постелей и т.д. Это был уже не простой холст, у которого
одинаковы правая и левая стороны. Для тканья в рядно
нужно не два чапка (нитченки), а три или четыре. В три
чапка нити основы делали последовательно три зева, холст
получался не только прочнее, но и красивее, с едва
заметным косым рубчиком. Ткань приобретала совершенно
иную, более сложную структуру. Пряжа из коровьей,
овечьей или козьей шерсти шла на уток ткани, из которой
шили зимнюю верхнюю, по преимуществу праздничную одежду.


В канифас ткали уже в шесть нитченок и шесть
подножек. Узор готовой ткани составляли две чередующиеся
полосы, одна с косой ниткой, другая с прямой.

Узорница — ткань, образованная из восьмипарной
основы. Восемь последовательно сменяемых зевов, восемь
подножек, а рук и ног всего по две... Чтобы не
запутаться в подножках, нажимать там, где требуется,
надо иметь опыт, чувство ритма и соразмерности. Стену
узорницы мастерица ткала иногда целую зиму. Узор
составлялся из одинаковых клеток, как бы заполненных
косыми линиями, образующими ромбики. Платы из такой
ткани, отороченные яркими строчами и беленым кружевом,
были на редкость в почете у будущих родственников
невесты.





Строчи — самая сложная художественная ткань.
Способ тканья использует выборочное исключение основных
нитей из процесса тканья. При помощи тонкой планочки
определенные нити основы в определенных местах
поднимаются, создавая довольно богатый геометрический
узор. Уток может быть контрастным по цвету с основой. Но
особенно высокой художественной выразительности
добивалась мастерица, когда брала нить для утка чуть
светлее или чуть темнее основы. Кремовый оттенок узора
придавал строчам удивительное своеобразие. Рисунок ткани
полностью зависел от фантазии, умения и времени, которым
располагала ткачиха. Строчи пришивали к концам свадебных
платов, полотенец, к подолам женских рубашек.

Кушаки и пояски ткались по тому же принципу, что и
холсты, но как бы в миниатюре. Основа делалась
двухчапочная и узенькая (ширина ее зависела от
задуманного кушака или пояса). Узоры этих поясов
неисчислимы, в них ясно выражены и цветовой ритм, и
графический. Вероятно, при тканье подобных изделий
используются и элементы плетения. Материалом служит как
шерстяная, так и льняная крашеная пряжа.





Продольница, или ткань для продольных сарафанов,
ткалась на специальных кроснах, которые в два раза шире
обычных. Ширина основы становилась длиной сарафана.
Сарафаны эти, как и ткань, — один из многочисленных
примеров взаимовлияния, взаимообогащения и неразрывной
родственной связи национальных культур. Так, многие
молодые и не совсем молодые эстонки в наше время носят
одежду, полностью совпадающую с русской продольницей.

Народному самосознанию были совершенно чужды
ревность или самолюбие при подобных заимствованиях.

Шерстяная пряжа красилась в разные цвета и
неширокими полосками ткалась на широкой и прочной
холщовой основе. Для того чтобы преобладала уточная
шерстяная нить, основные нити пропускались по одной в
зуб, а не по две, как обычно. Мастерица умела так
чередовать цвета и подбирать ширину цветовых полос, что
ткань начинала играть, превращаясь в рукотворную радугу.


Вместе с таким превращением незаметно происходило
другое, еще более важное: серые будни тканья становились
праздничными.

Половики, или дорожки, характеризуют вырождение и
исчезновение высокой ткацкой культуры. Основная
технология тканья сохранена, но вместо уточной шерсти
здесь используют разноцветные тканевые полоски и
веревочки. Художественная индивидуальность мастерицы
едва-едва проступает при подобном тканье, хотя изделие
зачастую поражает декоративной броскостью.

При богатстве и ритмичности цветовых сочетаний в
половиках уже трудно обнаружить графическую четкость и
гармонию: причиной тому, по-видимому, упрощенность
тканья и вульгарность уточного материала.


ШИТЬЕ


В тридцатые предвоенные годы в некоторых северных
деревнях распространился девичий обычай задолго до
свадьбы дарить платки своим ухажерам. Вышитые кисеты и
рубашки дарили обычно уже мужьям. Неудачливые или
нелюбимые кавалеры добывали эти платки силой,
“выхватывали”. В частушках того времени отразилась даже
эта маленькая деталь народного быта:


Дорогого моего
Ломало да коверькало,
Его ломало за платок,
Коверькало за зерькало.


Конечно, частушка шуточная. Но и по ней одной
можно судить о быстро меняющихся нравах: барачная жизнь
на лесозаготовках делала девушку по грубости и ухваткам
похожей на парня. Да и не очень-то просто выкроить время
для вышивания, когда есть план рубки и вывозки, а
рукавицы и валенки то и дело рвутся, а лошадь скинула
или расковалась, а из деревни не шлют ежу [Еду - Ред.] и
в бараке стоит дым коромыслом: смешались мужчины и
женщины, старое и молодое.

И все же многие девицы находили время и вышить
платочек, и спеть настоящую частушку.

Пение и рукоделие издревле дополняли друг друга в
женском быту. Сосланная в Горицкий монастырь Ксения
Годунова славилась своим рукодельем и песнями, которые
сама составляла и пела. В то время на Руси песенной
культуре сопутствовал расцвет искусства лицевого шитья,
о чем и сохранились многочисленные материальные
свидетельства.

Существовало несколько способов шитья, основной из
них — шитье гладью, то есть параллельным стежком.
Использовалась для этого как шелковая, так и льняная
нить. По канве вышивали простым, чаще двойным крестом,
позднее канву заменили клеточки вафельной ткани. При
вышивке “по тамбору” использовался округлый
петлеобразный стежок, “курочкины лапки” вытягивались в
линию уголковым геометрическим стежком. Наконец, шитье
“в пяльцах” делалось после того, как из вышиваемой ткани
были удалены уточные нити.

Вышивались обычно ворота и рукава мужских и
женских рубах, полотенца, платки, кофты, кисеты,
головные уборы. Особое место занимало шитье золотом.
Очень красива вышивка красным по черному, белому и
темно-синему фону, а также зеленым по красному и
розовому. Впрочем, все зависело от художественного чутья
вышивальщицы.


ВЯЗАНИЕ


Умение вязать, разумеется, входило в неписаный
женский кодекс, но оно было не таким популярным на
Севере, как другие виды рукоделья. Из коровьей и овечьей
шерсти на спицах вязались носки, колпаки, рукавицы,
перчатки, шарфы и безрукавки.
Крючком из ниток вязалось белое или черное
кружево: подзоры, нарукавники, наподольницы, скатерти,
накидушки и т.д. Такое кружево часто сочеталось со
строчами и выборкой.


ПЛЕТЕНИЕ


Кружево, созданное способом вязки, можно
распустить и нитки вновь намотать на клубок, чего
никогда не сделаешь с плетеным изделием. Плетение как бы
сочетает в себе элементы вязки и тканья.

Но если при тканье используются всего две нити
(основная и уточная), а при вязке — одна нить, то при
плетении — множество. Каждая наматывается на отдельную
палочку — коклюшку.

Плетея переплетает группы нитей, перекидывает их
друг через друга, разделяет на новые группы, закрепляет
сплетенное булавкой. Но булавки втыкаются в строго
определенных местах по бумажному сколку, заранее
предполагающему кружевной рисунок. Коклюшки, булавки,
сколок, да набитый соломой куфтырь, да подставка для
него — вот и весь инвентарь кружевницы.

Она брякает коклюшками на первый взгляд
беспорядочно, поворачивает куфтырь то одним боком, то
другим. Нити пересекаются, сплетаются, лепятся и ползут
то туда, то сюда.

И вдруг вся эта беспорядочность исчезает,
рождается кружево. Душа человеческая воплощается в
созданные руками белые, черные, комбинированные узоры.
Сквозь плавную графику северных русских кружев до сих
пор струится живительное тепло народного творчества.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

лён

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 08:44 + в цитатник
Спутник женской судьбы


Полеводством и животноводством занимались все по
мере своих сил: мужчины и женщины, дети и старики. Все,
что касалось рубки и вывозки леса, а также
строительства, словно бы на откуп отдавалось взрослым
мужчинам. Были, конечно, случаи, когда с топором на угол
садилась женщина, но это считалось ненормальным, что и
отражено в пословице: “Бабьи города недолго стоят”.

С лесом накрепко связано и устройство
многообразного крестьянского инвентаря: как полевого,
так и домашнего. Вся посуда, вся утварь вплоть до
детских игрушек создавалась мужскими руками.

Другое дело — лен.

ЛЕН

“Лен” такое же краткое слово, как и “лес”, оно так
же объемно и так же неисчерпаемо. Разница лишь та, что
лес — это стихия мужская, а лен — женская. И та и другая
служат почвой для народного искусства, и та и другая
метят многих людей золотым тавром художественного
творчества. И только в широкой среде таких людей
рождаются художники высоты и силы Дионисия или плотника
Нестерка, закинувшего свой топор в голубое Онего...

Конечно же, крестьянское хозяйство, многообразное
в своей цельности и единое в своей многослойности, было
живым организмом, весьма гармоничным в своем даже и не
очень идеальном воплощении. Взаимосвязь всех элементов
этого хозяйства была настолько прочна и необходима, что
одно не могло существовать без другого, другое без
третьего или что-нибудь одно без всего остального, а
остальное без этого одного. Коров, например, во многих
местах держали не столько для молока, сколько для
навоза, чтобы удобрять землю. Земля, в свою очередь,
давала не только хлеб, но и корм скоту. Но там, где есть
скот, есть и еда и обувь, а есть обувь, можно ехать и в
лес, чтобы рубить дом, в том числе и хлев для коровы, а
будет корова, будет и молоко и навоз.

Круг замкнут.

Вся хозяйственная жизнь состояла из подобных
взаимодействующих и взаимосвязанных кругов.

Такое положение требовало не пустого
механического, а вдумчивого отношения к работе. Циклы
хлебопашеского и животноводческого труда покоились на
вековой традиции и неумолимости смены времен года. Но
это вовсе не значит, что крестьянский труд не требовал к
себе творческого отношения, что пахарю и пастуху не
нужен талант, что вдохновение и радость созидания
относительно крестьянина — звуки пустые. Наоборот:
вековая традиция только помогала человеку быстрее
(обычно в течение детства и отрочества) освоить наиболее
рациональные приемы тяжелого труда, высвобождала время и
силы, расчищала путь к индивидуально-творческому вначале
позыву, а затем и действию.

Но мастерство отдельного пахаря или косца, даже
переданное по наследству сыну или внуку, как бы не
получало своего предметного воплощения. Ведь зерно в
амбаре или скотина в хлеву не только не удивят далеких
потомков, но даже и не доживут до них... Нет, для души,
для памяти нужно было построить дом с резьбою, либо храм
на горе, либо сплести такое кружево, от которого дух
захватит и загорятся глаза у далекой праправнучки.

Потому что не хлебом единым жив человек.

Лен — это на протяжении многих столетий спутник
женской судьбы. Женская радость и женское горе, начиная
с холщовых младенческих подстилок, через девичьи платы и
кончая саваном — белой холстиной, покрывающей человека
на смертном ложе.


Лен сеют в теплую, но еще чуть влажную землю,
стремясь сделать это пораньше. Вот и угадай когда! Надо
быть крестьянином, чтобы изловить как раз этот
единственный на весь год момент. День раньше или день
позже — уже выходило не то.

После посева мужские руки редко касаются льна.
Весь долгий и сложный льняной цикл подвластен одним
женщинам. Надо успевать делать со льном все то, что
положено, независимо от других работ и семейных забот,
иначе опозоришься на всю округу. Дело поставлено так,
что девочка в самых ранних летах проходит около льняной
полосы с особым почтением. Во многих семьях девочки уже
в возрасте восьми-десяти лет начинали готовить себе
приданое и свадебные дары, для которых делали или
заказывали особый сундук либо коробью. Туда и
складывались до самой свадьбы за многие годы вытканные
холсты, строчи, сплетенные на досуге кружева.

Потому и волнуют девичью душу льняные полосы:


Ты удайся, удайся, ленок,
Ты удайся, мой беленький,
Не крушись ты, мой миленький.



В этой хороводно-игровой старинной песне
воспевался весь путь от льняного крохотного темного
семечка до белоснежного кружевного узора. Но как долог и
труден он, этот путь! И как похож он вообще на жизненный
путь человека, какая мощная языческая символика звучит в
каждой замкнуто-обособленной ступени льняного цикла!

Ритмичный, точный, выверенный веками, этот цикл
положительно подчинен небесному кругу, свершаемому
вечным и щедрым солнцем. Человек должен успевать за
неумолимой, надежной в своем постоянстве сменой времен
года: ведь природа не ждет, она меняется не только по
временам года, но и каждую неделю, ежедневно и даже
ежечасно. Она все время разная!

Едва светло-зеленые в елочку стебельки пробьются
на свет, как приходит конец весне, грозившей холодом
этим крохотным живым существам. Лето, впрочем, тоже на
Севере не каждый раз ласково: того и гляди ознобит
ночным неожиданным инеем либо спечет жаром быстро
ссыхающуюся землю.

В первые теплые дни лезет из земли всякая мразь:
молочай, хвощ, сурепка и сотни других сорняков. Они
почему-то сидят в земле так плотно, так глубоко пускают
корни, что не каждый и выдернешь. В такую пору женщины и
девушки находят как-то свободный день, кличут малых
ребят, берут большие корзины и идут в поле полоть лен.
Каждый убогий, оставленный на полосе росток молочника
или другого какого-либо сорняка вырастет через
пять-шесть недель в отвратительно-неприступный,
надменный, ядовито-зеленый, махрово цветущий куст,
который лишь с помощью лопаты можно удалить с полосы.
Оттого и спешат наколотые до крови женские, девичьи и
детские руки. Ничего, авось в бане все отмоется, а потом
заживет.

Зато как хороша прополотая полоса: молодой лен,
примятый ногами, имеет свойство выпрямляться после
первого дождика. Растет не по дням — по часам: поговорка
имеет не переносный, а прямой смысл.

Лето входит в свою главную силу. В поле, в лесу и
дома столько работы, что лишь поворачивайся. Как раз в
это время появляется льняная блоха, она стесняться не
будет, сожрет начисто неокрепшие, нежные стебли.

Лен обсыпают от блохи печной золой.

В это же время не мешает подкормить удобрением
льняные участки, но раньше крестьяне не знали никаких
удобрений, кроме навоза, навозной жижи, куриного помета
и печной золы.

Когда лен цветет, словно бы опускается на поле
сквозящая синь северных летних небес. Несказанно красив
лен в белые ночи. До колхозов мало кто замечал эту
сквозную синь, участки были маленькими. В артельном же
хозяйстве, особенно после введения севооборотов,
образовались целые льняные поля, вот здесь-то и
заговорила эта синь цветущего льна. Одни лишь краски
Дионисия могут выразить это ощущение от странного
сочетания бледно-зеленого с бледно-синим, как бы
проникающим куда-то в глубину цветом.

Но одно дело глядеть, другое — теребить.
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (1)

изба крестьянская

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:02 + в цитатник
Изба крестьянская



Изба самая распространенная постройка потому,
как избы строили все крестьяне.
На первый взгляд изба - самая обыкновенная
постройка. Крестьянин, строя свое жилище, старался
сделать его прочным, теплым, удобным для жизни. Однако в
устройстве избы нельзя не увидеть свойственную русскому
народу потребность в красоте. Поэтому избы - это не
только памятники быта, но произведения архитектуры,
искусства. Но век избы недолог: отапливаемое жилище
редко может простоять более 100 лет. Жилые постройки
быстро ветшают, в них активнее идет процесс гниения
древесины, поэтому в основном самые старые избы
относятся к XIX веку. Но в связи с традиционностью
устройства жилищ избы XIX века дают некоторое
представления о более древних приемах строительства. И
во внешнем облике, и в интерьерах изб зачастую
сохраняются черты, свойственные постройкам XV - XVII
столетий и более ранних времен. Избу и другие
крестьянские постройки крестьянин обычно рубил сам или
нанимал опытных плотников. Собираясь строиться
крестьянин крестьянин рубил деревья поздней осенью или
ранней весной: к этому времени жизнь в дереве замирает,
последнее годичное кольцо приобретает твердую, наружную
оболочку, что предохраняет древесину от разрушения.
Прямо в лесу или возле деревни ставили сруб,
приготовленный вчерне - без окон и дверей который
разделялся на три части для просушки. А ранней весной
его перевозили в деревню и собирали. Эта работа
производилась обычно "помочью" ("толокой"). "Помочь"-
однодневная общественная бесплатная работа в пользу
одной крестьянской семьи. На строительство собиралась
вся деревня и даже округа. Об этом очень древнем обычае
говорится в старинной пословице: "Кто на помочь звал,
тот и сам иди". Для всей "помочи" крестьянин должен был
устроить угощение. В "Витославлицы" перевезены четыре
избы "мстинской" зоны.






Они относятся к типу жилищ, который был
сформирован в давние времена и широко распространен в
XIX веке во многих местах бывшей Новгородской губернии.
Подобные постройки можно встретить в деревнях,
расположенных от среднего до нижнего течения реки Меты,
в Приильменье, на территории Крестецкого и Валдайского
районов. Избы "мстинского" типа высокие, как бы
двухэтажные.







Первый этаж - подызбица, или подклет (подклеть),
низкий и холодный, был, как правило, нежилым. Здесь
обычно хранили квашеную капусту, соленые грибы, мед и
другие съестные припасы, а также имущество и различную
утварь. У каждого помещения - отдельный вход. Дома на
высоких подклетах строились в древние времена. В старину
селения располагались по рекам и озерам, которые во
время паводков выходили из берегов. Жилая часть
находилась наверху - подальше от сырости и снежных
сугробов. В новгородских берестяных грамотах не раз
упоминается подклеть. "Поклон от Семена к невестке моей.
Если не вспомнишь сама, то имей в виду, что солод у тебя
ржаной есть, лежит в подклети..." "Поклон от Сидорамк
Григорию. Что в подклети оленина, выдай сторожу в
церковь". Интересная архитектурная особенность изб
"мстинского" типа - галерея, по-местному "прикролек".
Она как бы подчеркивает деление дома на два этажа.
Назначение галереи - защита нижней части сруба от дождя.
В прикролеке на скамье можно было посидеть в сырую
погоду и в жаркий полдень, в ненастье высушить белье,
сохранить сухими дрова. Галереи были распространенным
элементом в древнерусском зодчестве. В деревнях
Новгородской области доныне можно увидеть дома,
опоясанные галереями. Конструкция крыши сохранила
архаические черты. В слеги врублены "курицы", или
"кокши", - крюки, сделанные чаще из молодых елей с
обработанным корневищем. На курицы уложены потоки -
водотечники. На потоки опирается тес, который
накладывается на слеги. Тесовая кровля прижимается к
верхней коньковой слеге тяжелым долбленым бревном -
охлупнем, венчающим кровлю. Комель охлупня -
естественное утолщение у корневища дерева - часто
обрабатывался в виде самых разных фигур. Нередко
деревенские мастера придавали ему форму конской головы.
Обычай венчать крышу фигурой коня относится еще к
языческому периоду. Конь - верный спутник
крестьянина-земледельца. У славян-язычников он был
символом светозарного солнца, счастья, богатства. Силуэт
кровли завершается деревянной трубой - "дымником". Для
выхода дыма в нем сделана орнаментальная прорезь, а
сверху он покрыт двухскатной крышей. Крыши, сделанные
"по старине", очень живописны, а главное, прочны - они
выдерживали любые ураганы. Изба Туницкого перевезена в
музей из деревни Пырищи Крестецкого района в 1975 году.
Точное время ее постройки установить не удалось, но по
ряду признаков избу можно датировать 70-90-ми годами XIX
века. Ей присущи характерные особенности жилых строений
"мстинской" зоны - высокий подклет, галерея,
двухъярусный двор и так называемый передок ("каретник").
В этом доме все компактно и цельно, все приспособлено
для ведения хозяйства. Двухэтажный двор, размеры
которого намного больше жилого помещения, прирублен к
жилью. Срубы - под одной кровлей: и в дождь, и в стужу,
не выходя на улицу, можно было обслужить ("обрядить")
скот, выполнить другие работы. Конек крыши находится не
над серединой постройки, а проходит по оси жилой части
дома. Поэтому скаты кровли неодинаковы: один длинный, а
другой короткий. Длинный скат пролегает над пристройкой,
где расположен передок. Лестница ведет в сени, откуда
хорошо виден хозяйственный двор. Он устроен на двух
массивных столбах, поддерживающих коньковую слегу крыши,
а по боковой линии установлены такие же столбы, но
меньшей высоты. Первый этаж с двумя хлевами отведен под
скотный двор. Во дворе - сельскохозяйственные орудия:
сохи, бороны, лопаты и пр. Наверху - просторный сарай,
где хранились сено, солома, а также всевозможные орудия
и предметы домашнего хозяйства. В летнее время там
стояли кровати под пологом. В душную ночь это было
лучшее место для сна. В сенях находятся ведра,
коромысла, кадки, бочки, а также приспособления для
стирки белья в речках и озерах - вальки, палицы, или
кичиги. В шкафчике из лучины хранились молочные
продукты: благодаря естественной вентиляции молоко в них
долго не скисало. Переступив высокий порог, окажемся
внутри жилья. Обстановка избы отвечает образу жизни
крестьянской семьи. Здесь все предельно скромно, строго
и целесообразно. Большая печь топилась "по-черному".
Кроме нее, все оборудование избы состоит из встроенной в
сруб мебели. Вдоль трех стен тянутся лавки, опирающиеся
на широкие дощатые ножки - подставки. Над лавками под
потолком устроены полки - полавочники. Они защищали низ
стен и лавки от сажи. Над низкими дверьми - тесовые
полати, на которых обычно спали дети. Место около печи -
"бабий кут" - отделено невысокой дощатой заборкой. Все
основные элементы жилища-полати, лавки, полки -
существовали на Руси с давних времен. Старинные описи и
Писцовые книги упоминают о них в XVI-XVII веках.
Археологические раскопки показали, что в домах древнего
Новгорода встроенная мебель была уже в Х - XI веках.
Стены - из гладко обтесанных бревен. Углы же до конца не
стесаны, а оставлены круглыми, чтобы зимой не
промерзали. Про круглые углы в народе сложена загадка:
"На улице рогато, а в избе гладко". Действительно,
снаружи углы рублены "в обло с остатком" - "рогатые",
внутри тщательно обработанные - гладкие. Пол и потолок
настланы из пластин: на потолке горбылями вверх, на полу
горбылями вниз. Поперек избы проходит массивная балка -
"матица", служащая опорой для потолочин. В избе каждое
место имело определенное назначение. На лавке у входа
работал и отдыхал хозяин, напротив входа - красная,
парадная лавка, между ними - лавка для прях. На полках
хозяин хранил инструмент, а хозяйка - пряжу, веретена,
иглы и пр. На ночь дети забирались на полати, взрослые
же располагались на лавках, на полу, старики - на печи.
Постели убирали на полати после того, как протопят печь
и веником обметут с них сажу. В красном углу под
божницей - место для обеденного стола. Удлиненная,
сделанная из хорошо обструганных и подогнанных досок
крышка стола - столешница - покоится на массивных
точеных ножках, которые установлены на полозья. Полозья
позволяли легко передвигать стол по избе. Его ставили к
печи, когда пекли хлеб, перемещали во время мытья пола и
стен. На лавке, где пряли женщины, стоят массивные
прялки. Деревенские мастера делали их из части дерева с
корневищем, украшали резьбой. Местные названия прялок из
корня - "копанки", "керенки", "корневухи". Дом Туницкого
относится к типу/изб, которые назывались в народе
"пряхами". Здесь пёчь - налево, а лавки, сидя на которых
"к свету" удобно прясть, - направо. Если этот порядок
нарушайся, избу называли "непряхой". В старину в каждой
крестьянской семье были коробейку-лубяные сундучки с
закругленными углами. В них хранили семейные/ценности,
одежду, приданое. ("Дочку в колыбельку, приданое в
коробейку"). На гибкой жерди - очепе - висит лубяная
колыбелька (зыбка) под домотканым пологом. Обычно
крестьянка, качая зыбку за петлю ногой, выполняла
какую-либо работу, пряла, шила, вышивала. Про такую
зыбку на очепе в народе сложена загадка: "Без рук, без
ног, а кланяется". Ближе к окну помещали ткацкий стан,
или "кросна". Без этого несложного, но очень мудрого
приспособления была немыслима жизнь крестьянской семьи:
ведь все от мала до велика носили домотканую одежду.
Обычно ткацкий стан входил в приданое невесты. Вечером
избы освещались лучиной, которая вставлялась в светец,
установленный на деревянное основание. Печь на рубленом
деревянном помосте ("опечке") выходит устьем к окну. На
выступающей ее части - шестке - теснятся горшки для
каши, щей и другой нехитрой крестьянской пищи. Рядом с
печкой устроен шкафчик для посуды. На длинных полках
вдоль стен - кринки для молока, глиняные и деревянные
миски, солонки и т. д. Очень рано оживала крестьянская
изба. Прежде всех вставала "домаха", или "большуха",-
жена хозяина, если была еще не стара, или одна из
невесток. Она затопляла печь, открывала настежь дверь и
дымарь (отверстие для выхода дыма). Дым и холод
поднимали всех. Малых ребят сажали греться на шесток.
Едкий дым наполнял всю избу, полз кверху, висел под
потолком выше человеческого роста. Но вот печь
протоплена, закрыты дверь и дымарь - ив избе тепло. Все
как в древней русской пословице, известной с XIII века:
"Дымные горести не терпев, тепла не видали". "Черные"
печи ставили в деревнях до XIX века. С 1860-х годов
появились печи "белые", в основном же новгородские
деревни перешли на топку "по-белому" с 80-х годов
прошлого столетия, но и в начале XX века в Новгородской
губернии еще встречались курные бедняцкие избы. Черные
печи были дешевы, на топку их уходило мало дров, а
прокопченные бревна домов меньше подвергались гниению.
Этим и объясняется долговечность курных жилищ. Дым,
копоть, холод во время топки печи доставляли обитателям
дома много неприятностей. Земские врачи отмечали в
Новгородской губернии болезни глаз и легких у жителей
"черных" изб. В стужу в крестьянской избе зачастую
помещали домашнюю живность - телят, ягнят, поросят.
Зимой в подпечье сажали кур. В избе в свободное от
полевых работ время крестьяне занимались различными
ремеслами - плели лапти, лукошки, мяли кожи, шили
сапоги, сбрую и т. д. Неплодородной была новгородская
земля. Своего хлеба крестьянской семье зачастую хватало
только до половины зимы, и его покупали на деньги,
вырученные от продажи различных изделий. Особенно в
новгородском лесном краю была распространена обработка
дерева ("Лесная сторона не только одного волка, а и
мужичка накормит"). Древоделы гнули дуги, вырезали ложки
и миски, делали сани, телеги и т. п. Бондари из еловой и
дубовой клепки изготовляли ведра, кадки, шайки и другие
изделия. В старину бондарным ремеслом занимались многие
жители деревни Пырищи. В 1978 году из деревни Пырищи
Крестецкого района перевезена изба Царевой. Это самый
старый дом среди тех, которые уже находятся в музее.
Вероятно, изба рублена в первой половине XIX века.
Постройка несколько раз капитально перебиралась. поэтому
ее первоначальные формы угадывались с трудом. Однако при
разборке дома были выявлены многие элементы, например
волоковое окно, лавки и другие. Реставрация этой избы
откроет еще одну интересную страницу жилого зодчества.
Изба Шкиперева перевезена из старинной деревни Частова
Новгородского района, расположенной в живописной
местности на левом берегу реки Меты. Этот дом выделялся
маленькими размерами и ветхостью... Большая часть нижних
венцов сгнила, избушка утратила подклеть, осела и
покосилась. Дверь в подызбицу вросла в землю. Была
переделана кровля, не стало прикролека, исчез двор. Но,
несмотря на утраты и искажения, изба сохранила черты
традиционной народной архитектуры- самцовую, с большим
выносом вперед кровлю, нарядный, прекрасно сохранившийся
балкон, остатки большого двора, следы галереи. Эту избу
зафиксировал в 1963 году архитектор А. А. Шалькович, в
1974-м обследовал Л. Е. Красноречьев. По рассказу
крестьянина из деревни Частова, последнего владельца
этого дома Павла Антоновича Шкипареве, он был построен
при его деде, Василии Егоровиче Шкипареве. На основе
этого, а также по архитектурным формам и конструкциям
время строительства этой избы можно отнести к 80-м годам
XIX века. Старожилы помнят, что прежде таких домов в
Частове было несколько. В музей памятник перевезли летом
1975 года. После реставрации постройке возвращен
первоначальный облик. По своей
архитектурно-композиционной планировке эта изба близка к
дому Туницкого. Такое же высокое строение на подклети,
только вход в нижнее помещение расположен не спереди, а
слева. Двор, но меньших размеров (соответствует
маленькому жилищу), также устроен на столбах и примыкает
сзади к жилью. Кровля старинной конструкции. Курное,
тесное, темное жилище трудно было украсить, и поэтому
талант, художественный вкус крестьянина выражался в
убранстве фасада дома. Пример тому-изба Шкипарева. Ее
украшают нарядный балкончик с фигурными перилами
("балясинами"), ажурные причелины и полотенца. Фрагменты
причелин были обнаружены при разборке дома, они
послужили образцами для изготовления новых. Балкончик
опирается на выпуски четырех верхних бревен сруба.
Галерея, опоясывающая постройку с двух сторон, и высокое
крылечко с крутыми ступенями придают избе уютный,
гостеприимный вид. Жилое помещение небольшое - всего 5,5
Х 5,5 м. Убранство его традиционно и, несмотря на
простоту и скромность, по-своему красиво и благородно.
По хорошо сохранившимся следам воссоздана встроенная
мебель: полати, лавки, полки-полавочки. Обжитой вид
придают избе первоначальные дощатая заборка и посудные
полки. Как и в любой избе, главное место в ней отведено
печи. В руках искусного мастера она получила пластичные
формы. Ее массивное тело ритмично членят выемки-печурки.
Неотъемлемая часть интерьера - обеденный стол. Он, по
словам П. А. Шкипарева, всегда стоял в этой избе.
Возможно, стол - ровесник постройки. Столешница сделана
из двух широких, тщательно обструганных досок, которые
пригнаны друг к другу так плотно, что трудно найти стык
между ними. У стола - грузное подстолье с выдвижным
ящиком и точеные ножки, связанные по низу рамой. По
мнению специалистов, такие столы, сделанные деревенскими
мастерами, схожи по форме с известными петровскими
столами XVII -XVIII веков. В избе представлена
интересная коллекция берестяных изделий. Они стоят на
своих привычных местах. Издавна в народе известна
пословица: "Кабы не липа да береста, так мужик бы
рассыпался". Она говорит о большой популярности в народе
этих материалов. Кошели, туеса, корзины, лапти и многие
другие изделия использовались в быту любой крестьянской
семьи. Одна из самых массовых археологических находок в
Новгороде - остатки берестяных сосудов, причем форма и
техника изготовления предметов из бересты, обнаруженных
в археологических слоях, близка, а иногда полностью
совпадает с теми, которые мастера делали в XIX - первой
половине XX века. На кухне находятся два туеса - это
берестяная посуда цилиндрической формы, сделанная из
цельного куска коры березы, с деревянным донышком и
крышкой. В туесах носили молоко, квас, соленья. Двойной
слой бересты - хорошая термоизоляция, поэтому в туесах
жидкости долго оставались холодными, а молоко дольше не
скисало. В Новгородской губернии наиболее было развито
плетение из полос коры березы. На выставке представлены
разнообразные изделия, выполненные в технике прямого и
косого плетения, - лукошки, хлебницы, солонки, ложечник
(небольшой плетеный короб, где хранятся ложки). В памяти
народа живы имена многих новгородских мастеров плетения
первой половины XX века. Среди них А. А. Андреев из
деревни Окатово Новгородского района (1880 года
рождения), М. Н. Девяткин из деревни Никулино
Любытинского района, И. Е. Кучеров из деревни Сутоки
Окуловского района (1891 года рождения) и многие другие.
Отец последнего владельца этой избы Антон Васильевич
Шкипарев славился в деревне как мастер плетения из
березового и липового лыка. В сенях хранится берестяное
лукошко его работы. Особый интерес представляют
берестяные вещи крестьянина Андриана Антиповича Антипова
из деревни Смолино Любытинского района. Его изделия
отличаются выдумкой и изобретательностью. Он плел из
бересты футляры для книг и очков, сумки и даже плащи,
оплетал ею самые разнообразные предметы-чайник, посох,
свирели и пр. В кухне можно увидеть глиняную посуду в
"одежде" из бересты - экономные хозяева не выбрасывали
треснувшие горшки, корчаги, миски, а оплетали их для
прочности полосами березовой коры. Этот обычай, по
данным археологических раскопок, пришел из глубокой
древности. В сенях и на сеннике размещены разнообразные
предметы крестьянского быта. На стене висят кошели -
заплечные короба с крышками и лямками. В них ходили на
покос и жатву, в лес за ягодами и грибами, в кошелях
носили хлеб, рыбу и прочие продукты. А в лукошках -
плетеных берестяных кузовах - чего только не держали -
муку, зерно, льняное семя, лук, яйца... Сыпучие продукты
хранили также в бутыле-образных плетеных сосудах. Севня
- лукошко с петлей из лыка - была в каждой крестьянской
избе. Ее использовали для ручного посева зерна и
льняного семени. В каждом хозяйстве были и берестяные
лопаточники - футляры для деревянных лопаток или
каменных брусков для заточки кос. Хотя все изделия из
бересты имели практическое назначение, народные мастера
выявляли естественную красоту материала, использовали
богатую цветовую гамму березовой коры, находили
интересные формы, часто украшали изделия орнаментом.
Кроме изделий из бересты на выставке представлены
предметы крестьянского быта, плетенные из елового и
можжевелового корня: солонки, корзина-"коренка", сосуды
самой различной формы, вместимости и назначения.
Интересные экспонаты - куриные гнезда, сплетенные из
жгутов соломы. Искусство плетения бытовых изделий из
бересты и корня просуществовало в Новгородской области
до 30-х, а в некоторых местах - до 50-х годов XX
столетия. Изготовление плетеных предметов резко пошло на
убыль в связи с широким проникновением в деревню
промышленных товаров. Сейчас на Новгородчине трудно
найти мастера, который помнил бы секреты этого ремесла.
Изба Екимовой из деревни Рышево - первая жилая
постройка, перевезенная в музей в 1969 году. Деревня
Рышево расположена в Новгородском районе, на левом
берегу реки Меты, в нижнем ее течении. Это типичный дом
"мстинского" типа со всеми его признаками - высокой
подызбицей, балконом, каретником, галереей. Вероятно, он
срублен во второй половине XIX века. Изба привлекает
богатым декоративным убранством. Фронтон оживляется
нарядным балконом, фигурный балясник которого вставлен в
брусья, покрытые сплошной резьбой. Балкон здесь
выполняет декоративную роль, хотя в более древних избах
он имел и практическое значение. Главное убранство избы
- окна с богато украшенными наличниками. Верх их
выполнен в виде двух завитков - волют. Этот элемент
каменного зодчества стиля барокко крестьянские мастера
заимствовали из архитектуры Петербурга, куда они нередко
уходили на заработки. Барочные элементы не создают
ощущения инородности, они органично включаются в
традиционный наряд рубленой избы. С двух сторон дом
опоясывает галерея, крыша которой установлена на резных
столбиках. Как обычно, в прикролеке устроены скамьи для
отдыха. Справа от крыльца, со стороны улицы, - въезд во
двор. Устройству ворот деревенский мастер придавал
большое значение. Ворота во двор в рышевской избе
обработаны в виде арки. С правой стороны дома между
избой и каретником-крылечко, покрытое односкатной крышей
на резных столбиках. Через калитку в красивом арочном
проеме можно пройти на лестницу, а затем через сени в
избу. Рышевская изба - "белая". Большая русская печь с
дымоходом сохранила многие черты своей курной
предшественницы. Она покоится на брусчатом опечке,
устроенном на полу, и поддерживается двумя столбами,
находящимися в подклети. Печь обогревала избу, служила
для приготовления пищи, сохраняла ее горячей. На ней
сушили продукты, мокрую одежду, обувь, а в
печурках-носки и рукавицы. Печь, как и баня, была
испытанным средством от простуды и других болезней.
Интерьер "белой" избы светлее и наряднее, чем "черной",
но основные его детали такие же, как и в курном жилище.
Мебель по традиции встроена в сруб, все те же полати,
лавки. А вот полка проходит только вдоль одной боковой
стены и служит в "белой" избе лишь для хранения разной
домашней утвари. "Белая" изба более красочна. Посудный
шкаф расписан цветочными мотивами. По обычаю в красном
углу под божницей, украшенной вышитым полотенцем, стоял
обеденный стол. Он традиционной формы. Широкая дубовая
столешница не окрашена, остальные детали стола красного
и темно-зеленого цветов, подстолье расписано фигурками
зверей и птиц. Особой гордостью хозяек были точеные,
резные и расписные прялки, которые обычно ставили на
видное место: они служили не только орудием труда, но и
украшением жилища. В XIX веке во многих местах
Новгородской губернии были распространены
прялки-"золоченки". Их образцы представлены в этой избе.
Обычно с нарядными прялками крестьянские девушки ходили
на "посидки", или "посиделки", - веселые сельские
сборища. О том, как славились прялки-"золоченки" среди
молодежи, пелось в задорной частушке: . "Белая" изба
убрана предметами домашнего ткачества. Полати и лежанку
закрывают цветные занавеси из льняной клетчатины. На
окнах - занавески из домотканой кисеи, подоконники
украшает милая крестьянскому сердцу герань. Особенно
тщательно убиралась изба к праздникам: женщины мыли с
песком и скоблили добела большими ножами - "косарями" -
потолок, стены, лавки, полки, полати. Русский крестьянин
не белил и не оклеивал стены - не прятал природную
красоту дерева. Хозяйственный двор рышевской избы -
двухэтажный. Вверху-сенник, внизу-два хлева для скота и
место для земледельческих орудий. Там находятся соха,
борона, деревянные вилы и т, д. Сейчас на втором этаже,
на месте сенника размещена выставка "Орудия обработки
льна". С давних пор на новгородской земле лен - одна из
главных сельскохозяйственных культур. Процесс его
обработки был трудоемким и выполнялся исключительно
женщинами. Для этого использовались ручные, довольно
примитивные приспособления; обычно их изготовляли сами
крестьяне. А более сложные, например самопряхи, покупали
на базарах или заказывали мастерам. Созревший лен
вручную дергали (теребили), сушили и обмолачивали
вальками и цепами. Чтобы удалить вещества, склеивающие
волокна, обмолоченные льняные стебли в сентябре -
октябре расстилали на две-три недели на лугу или
вымачивали в болотах, низинах, ямах, а потом сушили в
ригах. Высушенный лен мяли на льномялках, чтобы
отколотить кострику (твердую основу) от волокон. На
выставке можно увидеть щелевую мялку, сделанную из
дерева с корнем, - корневку. Массивный корень здесь
служил опорой ("ногами"). Момент работы на мялке передан
в загадке: "Из года в год беззубая баба кости грызет".
Потом лен освобождали от кострики специальными
деревянными лопаточками с короткой ручкой и удлиненной
рабочей частью-трепалами. Чтобы расправить волокна в
одном направлении, их чесали деревянными гребнями,
металлической "щетью" или свиной щетиной, а иногда
использовали даже шкуру ежа - получалась шелковистая, с
мягким блеском кудель. С ноября лен пряли ручным
способом с помощью прялок и веретен. Реже в Новгородской
губернии использовались самопряхи. Искусство прядения,
требовавшее проворства и большого терпения, крестьянские
девочки постигали с шести-семилетнего возраста, тогда же
им дарили прялки. Напряденные нити перематывались с
веретен на мотовилах в мотки, которые затем белили или
красили. Подготовка основы-продольных нитей ткани-для
ткацкого стана производилась с помощью воробы, а с
воробы ее перематывали на лубки, или вьюшки. Для утка -
поперечных нитей ткани - пряжу сучили на деревянные или
берестяные трубочки - цевки, используя скально (от слова
"екать"-свивать). Весной ткацкий стан обычно вносили в
избу и ткали белый холст и разную цветную домотканину. С
утра до вечера мелькали проворные руки мастериц, быстро
двигая челнок с нитью утка. Обычно ткачеством занимались
в девичестве. До замужества девушка должна была напрясть
и наткать себе приданое к свадьбе да еще на подарки
родне. Возле рышевской избы - колодец с журавлем.
Его срубили по старинному образцу зимой 1971 года.
Глубина колодца-6,5 м. Деревянным ведром из него можно
зачерпнуть вкусной воды. Рядом с избой из деревни Рышево
находится амбар, рубленный, вероятно, в конце XIX века.
В деревне Хвощник Боровичского района, откуда его
привезли в июле 1978 года, он стоял так, чтобы хозяин
мог видеть его из окон дома. Так же амбар расположили и
в музее. Это - небольшой сруб, крытый на два ската.
Кровля имеет слеговую конструкцию. Небольшой навес крыши
над стеной, где прорублена дверь, покоится на помочах.
Амбар служил складским помещением, поэтому не имеет
окон. В закромах (сусеках, засеках) стен хранилось
главное крестьянское добро - зерно и мука.

1.
0_1d1ed_df58d3ef_XL (700x525, 141Kb)

2.
1920_dom (400x293, 53Kb)

3.
13105_big (700x525, 175Kb)

4.
816347_6743-0x600 (700x525, 115Kb)

5.
3022086804-21 (700x565, 213Kb)

6.
ofisnaya-mebel-unitex221 (640x457, 194Kb)

7.
из (600x492, 81Kb)
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

одежда

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:13 + в цитатник
Одежда

А если так, то что есть красота?
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
Н. Заболоцкий

“Наг поле перейдет, а голоден ни с места”, —
говорит пословица. У Владимира Ивановича Даля та же
пословица написана наоборот и утверждает, что поле
перейти легче голодному, чем неодетому.

Два на первый взгляд противоположных варианта
пословицы отнюдь друг дружке не мешают, просто они
отражают две стороны одной и той же медали. Нигде, как в
одежде, так прочно и так наглядно не слились воедино два
человеческих начала: духовное и материальное. Об этом
говорит и бесчисленный ряд слов, так или иначе связанных
с понятием одежды. Одежду в народе и до сих пор называют
“оболочкой”, одевание — “оболоканием” (в современном
болгарском языке “облекло” означает также одежду).
Оболакиваться, оболокаться — значит одеваться. В
терминах этих звучит нечто зыбкое, легкое, временное,
напоминающее преходящую красоту небесного облака.
(Заметим, кстати, что зимняя северная погода в облачные
дни теплее, чем в безоблачные.)

Народное отношение к одежде всегда подразумевало
некоторую усмешку, легкое пренебрежение, выражаемые
такими словами, как “барахло”, “хламида”, “трунье”,
“виски”, “рухлядь”, “тряпки”. Но все это лишь
маскировало, служило внешней оболочкой вполне серьезной
и вечной заботы о том, во что одеться, как защитить себя
от холода и дождя, не выделяясь при этом как
щегольством, так и убогостью, что одинаково считалось
безобразием.

В этом и заключалась цельность народного отношения
к одежде, сказывающегося в простоте, в чувстве меры, в
экономической доступности, в красочности и многообразии.


Такая цельность была постепенно разрушена
нахальством сословных и прочих влияний, обусловленных
модой.

Беззащитность национального народного обычая перед
модой очевидна, и началась она не теперь. Вот что еще в
1790 году писал один из русских журналов хотя бы о
пуговицах:
“В продолжение десяти лет последовавшие перемены
на пуговицы были почти бесчисленны. Сколько мы можем
припомнить о сих переменах, то по порядку начавши со
введенных в употребление вместо пуговиц так называемых
оливок с кисточками разного виду, последовали бочоночки
стальные, крохотныя стальные пуговки звездочкой, потом
появились блестками шитыя по материи пуговицы; после
сего настали пуговицы с медным ободочком в средине с
шишечкою же медною, а прочная окружность оных была
сделана наподобие фарфора. По сем явились маленькие
медные пуговки шипиком, а напоследок пуговицы шелковыя и
гарусныя такого же вида. Чрез несколько времени вступили
в службу щегольского света разного роду медныя пуговицы
средственной величины, которые однакож в последствии так
возросли, что сделались в добрую бляху, и уповательно,
что со временем поравнялись бы величиною своею со
столовою тарелкою, или бы с печной вьюшкою, если бы
употребительность оных не заменилась пуговицами с
портретами, коньками и пуговицами осьмиугольными и с
загнутыми оболочками. По блаженной памяти оных пуговиц
вскружили голову щегольского света дорогие пуговицы за
стеклами, суконныя пуговицы, шелковыя разных видов и по
сем суконныя пуговицы с серебряным ободочком, по причине
дешевости своей в столице поживши не более года и не
могши из оной далее распространиться, как на триста
верст, испустили дух свой”.

Крестьянину всеми способами внушалось чувство
неполноценности. Сословная спесь, чуждая народному духу,
никогда не дремала, а щегольство всегда рядилось в
“передовые” самые броские одежды. И все-таки пижонство
блеском своих пуговиц не могло ослепить внутреннее око
народного самосознания, красота и практичность народной
одежды еще долго сохранялись на Севере. И только когда
национальные традиции в одежде стали считать признаком
косности и отсталости, началось ничем не обузданное
челобитье моде. Мода же, как известно, штука весьма
капризная, непостоянная, не признающая никаких резонов.

Эстетика крестьянской одежды на русском Севере
полностью зависела от национальных традиций, которые
вместе с национальным характером складывались под
влиянием климатических, экономических и прочих условий.

Народному отношению к одежде была свойственна
прежде всего удивительная бережливость.

Повсеместно отмечался сильнейший контраст между
рабочей и повседневной одеждой (не говоря уж о разнице
между будничной и праздничной) как по чистоте, так и по
добротности. Чем безалабернее, чем бесхозяйственней и
безответственней было целое семейство или отдельный
человек, тем меньше чувствовался и этот контраст.

Опытный и нечестный спорщик тут же назвал бы все
это скопидомством, стремлением к накопительству. Но чему
же тут удивляться? И надо ли вообще удивляться, когда
крестьянин бережно поднимает с пола хлебную корочку, за
полкилометра возвращается обратно, в лес, чтобы взять
забытые там рукавицы? Ведь все действительно начинается
с рукавиц. Вспомним, какой сложный путь проходит
холщовая однорядка, прежде чем попасть за плотницкий
пояс. Человека с младенчества приучали к бережливости.
Замазать грязью новые, впервые в жизни надетые штаны,
потерять шапку или прожечь дыру у костра было настоящим
несчастьем. Рубахи на груди рвали одни пьяные дураки.
Костюм-тройку в крестьянской семье носило два, а иногда
и три поколения мужчин, женскую шерстяную пару также
донашивали дочь, а иногда и внучка. Платок, купленный на
ярмарке, переходил от матери к дочке, а если дочери нет,
то к ближайшей родственнице. (Перед смертью старуха
дарила свое именье, а перед преждевременной смертью
женщина делала подробный наказ, кому и что передать.)

Купленную одежду берегли особенно. Холщовая,
домотканая одежда тоже давалась непросто, но она была
прочней и доступней, поэтому ее необязательно было
передавать из поколения в поколение, она, как хлеб на
столе, была первой необходимостью.

Летний мужской рабочий наряд выглядел очень
просто, но это не та простота, которая хуже воровства.
Лаконизм и отсутствие лишних деталей у холщовых портов и
рубахи дошли до 20-30-х годов нашего века из глубокой
славянской древности. Физический труд и постоянное
общение человека с природой не позволяли внедряться в
крестьянскую повседневную одежду ничему лишнему, ничему
вычурному. Лишь скромная лаконичная вышивка по вороту и
рукавам допускалась в таком наряде. Порты имели только
опушку (гашник) да две-три пуговицы, сделанные из
межпозвонковых бараньих кружков. Иногда порты красили
луковой кожурой, кубовой или синей краской, но чаще они
были вовсе не крашеными.

В жаркую пору крестьянин ничего не надевал поверх
исподнего, не подпоясывался, лапти носил на босу ногу.
Лапти и берестяные ступни нельзя считать признаком одной
лишь бедности, это была превосходная рабочая обувь.
Легкость и дешевизна уравновешивали их сравнительно
быструю изнашиваемость. Сапогам, вообще кожаной обуви
берестяная отнюдь не мешала, а была добрым подспорьем.
Еще и в 30-х годах можно было увидеть такую картину:
люди идут в гости в лаптях, неся сапоги перекинутыми
через плечо, и лишь у деревни переобуваются.

В межсезонье крестьянин надевал армяк либо кафтан,
в ненастье поверх армяка можно было натянуть балахон,
для тепла носили еще башлык. Шапка, сшитая из меха, а то
и валяная, подобно валенкам, дополняла мужицкий гардероб
осенью и весной. Зимой же почти все носили шубы и
полушубки. В дорогу обязательно прихватывали тулуп,
который имелся не в каждом доме, и его нередко брали
взаймы для поездки.

Вообще шубная, то есть овчинная, одежда была
широко распространена. Из овчины шили не только шубы,
тулупы, рукавицы, шапки, но и одеяла. В большом ходу
были мужские и женские овчинные жилеты, или душегреи с
вересковыми палочками вместо пуговиц. Встречались и
мужские шубные штаны, которые были незаменимы в жестокий
мороз, особенно в дороге. (Но еще более они были нужны в
святки, ведь ряжеными любили ходить все, кроме самых
набожных, даже и немолодые. Вывороченные наизнанку,
такие штаны и жилет моментально преображали человека.)
Кушак либо ремень — обязательная принадлежность мужской
рабочей одежды.

Праздничный наряд взрослого мужчины состоял из
яркой, нередко кумачовой вышитой рубахи с тканым поясом,
новых, промазанных дегтем сапог и суконных, хотя и
домотканых штанов. С развитием отходничества праздничная
одежда крестьянина сравнялась с одеждой городского
мещанина и мастерового. Большое влияние на нее всегда
оказывала военная и прочая форма. Картузы, фуражки,
бескозырки, гимнастерки, ремни разрушали народные
традиции не меньше, чем зарубежные или сословные
влияния. Таким способом едва не внедрились в
крестьянский быт штаны печально знаменитого французского
генерала Галифе, китель с глухим воротом.

Нельзя сказать, что в чуждом для него быте
крестьянин брал одно лишь дурное. В одежде очень многое
перенималось и хорошего, что не мешало общему
традиционному складу. Нельзя утверждать также, что
модернистским веяниям народная эстетика обязана только
внешней среде. Тяга к обновлению, неприятие стандарта,
однообразия исходили и из самих недр народной жизни.
Другое дело, что не всегда они контролировались здоровым
народным вкусом, особенно во времена общего
нравственного и экономического упадка. Но даже и в такие
периоды, когда, как говорится, “не до жиру, быть бы
живу”, даже и в этих условиях крестьянская мода не
принимала уродливых форм. Только после того, как время
окончательно разрушило тысячелетний
нравственно-экономический уклад, на поредевшие северные
деревни, на изреженные посады развязно пошла мода за
модой. Тягаться с городской, фабрично-мещанской одеждой
народному костюму было весьма трудно. Приказчику с
лакированным козырьком, с брелоками, с широким, вроде
подпруги поясом, такому франту, щедро одаривающему
молодух конфетами, нельзя было не завидовать. Да и
эсеровский уполномоченный в бриджах поражал деревенских
красавиц не только запахом папирос “Дукат”. А
деревенскому парню всегда ли удавалось отстоять самого
себя? Ему волей-неволей приходилось копить на картуз...

Впрочем, картуз быстренько сдал позиции и остался
в стариковском владении. Так называемое кепи, а попросту
кепка, явилось ему на смену. Холостяки носили кепку с
бантом, с брошкой, иногда с полевым цветком. Во время
войны пошла мода вместо картона вставлять в кепку
согнутые гибкие дранки, затем в ход пошли решета. Кепка
после этого приобрела форму колеса, и в праздничных
свалках она иногда катилась далеко вдоль по деревне...

Примерно в ту же пору началось загибание сапог —
даже девушки ходили в сапогах с вывернутыми наизнанку
голенищами.

Образцы народного женского костюма еще сохранились
кое-где по Печоре и по Мезени, а также в
северо-восточной части Вологодской области. В этих
местах некоторые его элементы перешли к современной как
праздничной, так и к повседневной женской одежде. Но
только некоторые. Наиболее устойчивые из них — это
декоративность. Во многих местах на Севере женщины, да и
не только они, по-прежнему любят яркие, контрастные по
цвету одежды. Но традиционные украшения собственного
изготовления (кружево, строчи и т.д.) плохо уживаются с
изделиями фабричной выработки. Эта несовместимость
тотчас проявляется в безвкусице. Смешение двух стилей не
создает нового стиля. Для существования традиции
необходим какой-то постоянный минимум ее составляющих. С
занижением этого минимума исчезает сама суть, содержание
традиции, после чего следует ее перерождение и полное
исчезновение.

Плохо это или хорошо — разговор особый. Но именно
это произошло с русским северным женским костюмом. Чтобы
убедиться в этом, надо представить женский крестьянский
наряд начала нашего века.

Основу его составляли рубаха и сарафан. Нельзя
забывать, что всю одежду, кроме верхней, которую шили
специально швецы, женщина изготовляла себе сама, как
сама плела, вышивала, ткала и вязала. Поэтому, имея
чутье на соразмерность и красоту, будучи лично
заинтересованной, она нередко создавала себе
одностильный, высокохудожественный и, конечно же,
индивидуальный наряд. Женщина с меньшим художественным
чутьем (независимо от достатка) заводила себе менее
выразительный, хотя и непохожий на другие наряд, а
лишенные вкуса девушки и женщины неминуемо подражали
двум первым. Традиция и складывалась как раз из
подобного подражания, поэтому ее можно назвать
выражением общественного эстетического чутья,
своеобразным закрепителем высокого вкуса, хорошего тона,
доброго мастерства и т.д.

Традиция не позволяла делать хуже обычного,
повседневного, она подстраховывала, служила допускаемым
пределом, ниже которого, не нарушив ее, не опустишься.
Поэтому ее можно было лишь совершенствовать. Все прочее,
в какие бы слова ни рядилось, служило и служит ее
уничтожению, хаосу, той эстетической мгле, в которой с
такой многозначительностью мерцают блуждающие огни.

Ясно, что благодаря традиции девушка, выкраивая
себе рубаху, не могла произвольно ни укоротить, ни
удлинить ее, шить слишком широкую ей тоже было ни к чему
(лишняя тяжесть и лишняя трата холста), как ни к чему и
слишком узкую. Но она могла вышить ворот, рукав сделать
сборчатым, а по подолу пустить строчи и кружева. Это
было не только в согласии с многовековой традицией, но и
в согласии с прихотливостью и фантазией. Так традиция,
охраняя от безобразного, раскрепощала творческое начало.


Рубахи назывались исподками, шились с глухим
воротом и широкими рукавами. С появлением ситца начали
шить ворогушки, у которых ситцевая верхняя часть
пришивалась к холщовому стану. В жаркую пору на поле
трудились в одних рубахах.

Русские деревенские женщины на Севере вплоть до
тридцатых годов не знали, что такое рейтузы и лифчики.
Это может показаться нелепым, если учитывать то, что
снег держится здесь шесть месяцев в году. Но, во-первых,
женщины за бревнами в лес не ездили и по сугробам с
топорами не лазали, это делали мужчины. Во-вторых,
принцип колокола в одежде не позволял мерзнуть в самые
сильные морозы. Для такой одежды характерна почти до пят
длина и постепенное сужение кверху. Так шили сарафаны,
шубы на борах, в русской военной шинели тоже использован
этот принцип. Под “колоколом” тепло держится на уровне
щиколоток, граница холода приходилась как раз на
голенища валяной обуви. Естественно, такой туалет
вырабатывал в девушке, а затем и в женщине бережливое
отношение к движениям, дисциплинировал поведение.
Приходилось подумать, прежде чем куда-то шагнуть или
прыгнуть. Это обстоятельство сказывалось в выработке
особой женской походки, проявлялось в сдержанной и
полной достоинства женской пляске.

Поверх рубахи женщина надевала шерстяной сарафан,
его верхний край был выше груди и держался на проймах.
По талии он обхватывался тканым поясом, носили его и без
пояса, особенно в теплое время. Юбка отличалась от
сарафана тем, что держалась не на проймах, а на поясе,
для нее ткали особую узорную, выборную, часто шерстяную
ткань. Шили сарафаны, юбки и казачки довольно
разнообразно, с морхами, с воланами и т.д. Юбка и
казачок, составлявшие пару, появились, вероятно, из
мещанской или купеческой среды, оттуда же пришел и сак —
верхняя одежда, заменившая шубу. Сак, сшитый на фантах,
назывался троешовком.

Одежда для девушки, да и для парня много значила,
из-за нее не спали ночами, зарабатывали деньги,
подряжались в работу. Многие стеснялись ходить на
гулянья до тех пор, пока не заведут женскую пару или
мужскую тройку. Полупальто для парней (его называли и
верхним пиджаком) и сак для девушки тоже серьезное дело.
Не зря в числе других пелась и такая частушка:

Зародились некрасивы,
Небогато и живем,
На веселую гуляночку
В туфаечках идем.

Как видим, одежда стоит в одном логическом ряду с
внешней красотой. В другой частушке сквозит мысль об
общественной неполноценности неодетого человека, его
уязвимости относительно недоброй молвы.

Говорят, одежи нету —
Вешала да вешала,
Юбка в клетку, юбка в клеш,
Еще какого лешева.

Традиционное отношение к одежде еще ощущается в
этой незамысловатой песенке, ведь после гуляния или
хождения к церкви одежду всегда развешивали, сушили и
убирали в чулан. Новые веяния, однако, звучат сильнее:
девушки, носившие юбки клеш, были уже бойчее, не
стеснялись частушек не только с “лешим”, но и с более
сильными выражениями.

Барачный смешанный быт еще в двадцатых годах
научил девушек носить шапки и ватные брюки. Работа в
лесу на лошадях обучила мужским словам и манерам. И все
же, отправляясь на всю зиму на лесозаготовки, многие
девушки брали с собой хотя бы небольшой праздничный
наряд. В зимние вечера в бараке кто спал, кто варил, а
кто и плясал под гармонь.

Чем неустойчивей быт, тем меньше разница между
будничной и праздничной одеждой. Жизнь молодежи на
лесозаготовках, война, послевоенное лихолетье, кочевая
вербовочная неустроенность свели на нет резкую и вполне
определенную границу между выходным одеянием и
будничным. Когда-то в неряшливом, грязном или оборванном
виде плясали только дурачки, пьяные забулдыги и
скоморохи, и тут была определенная направленность на
потеху и зубоскальство. Во времена лихолетья такие
выходы на круг, вначале как бы шуточные, становились
нормальным явлением, над пьяными плясунами перестали
смеяться. Скабрезная частушка в устах женщины, одетой в
штаны и ватник, звучит менее отвратительно, чем в устах
чисто и модно одетой женщины. Больше того, празднично
одетой женщине, может быть, вообще не захочется
паясничать...

Женская обувь в старину не отличалась
многообразием, одни и те же сапоги девушки носили и в
поле, и на гулянье. Особо искусные сапожники шили для
них башмаки или камаши. В семьях, где мужчины ходили на
заработки, у жен или сестер в конце прошлого века начали
появляться полусапожки — изящная фабричная обувь.

Платок и плетеная кружевная косынка, несмотря ни на
что, так и остались основным женским головным убором, ни
нэповские шляпки, ни береты тридцатых годов не смогли их
вытеснить.

Богатой и представительной считалась в
дореволюционной деревне крестьянка, имеющая муфту
(такую, в которой держит свои руки “Неизвестная”
Крамского). Полусапожки, пара, косынка, кашемировка
считались обязательным дополнением к приданому
полноценной невесты.

Едва ребенок начинал ползать, а затем и ходить
вдоль лавки, мать, сестра или бабушка шили ему одежду,
предпочтительно не из нового, а из старого, мягкого и
обношенного. Форма детской одежки целиком зависела от
прихоти мастерицы. Но чаще всего детская одежда и обувь
повторяли взрослую. Ребенок, одетый по-взрослому с
точностью до мельчайших деталей, вроде бы должен
вызывать чувство комического умиления. Но в том-то и
дело, что в крестьянской семье никогда не фамильярничали
с детьми. Оберегая от непосильного труда и постепенно
наращивая физические и нравственные тяжести,
родственники были с детьми серьезны и недвусмысленны.
Одинаковая со взрослыми одежда, одинаковые предметы
(например, маленький топорик, маленькая лопатка,
маленькая тележка) делали ребенка как бы
непосредственным и равноправным участником повседневной
крестьянской жизни. Чувство собственного достоинства и
серьезное отношение к миру закладывались именно таким
образом и в раннем детстве, но это отнюдь не мешало
детской беззаботности и непосредственности. Для детской
же фантазии в таких условиях открываются добавочные
возможности.

Одетый как взрослый, ребенок и жить старается как
взрослый. Преодолевая чувство зависти к более старшему,
получившему обнову, он гасит в своем сердечке искру
эгоизма. И конечно же, учится радоваться подарку,
привыкая к бережному любовному отношению к одежде. В
больших семьях обновы вообще были не очень часты. Одежда
(реже обувь) переходила от старшего к младшему.
Донашивание любой одежды считалось в крестьянской семье
просто необходимым. То, что было не очень нужным,
обязательно отдавали нищим. Выбрасывать считалось
грехом, как и покупать лишнее.



Василий Белов

1.
clothes_1_pre (130x228, 28Kb)

2.
clothes_2_pre (130x236, 4Kb)

3.
clothes_3_pre (130x240, 18Kb)

4.
clothes_4_pre (100x60, 8Kb)

5.
clothes_5_pre (130x126, 19Kb)

6.
clothes_6_pre (130x208, 20Kb)

7.
clothes_7_pre (130x175, 15Kb)

8.
k4 (167x340, 19Kb)

9.
k5 (167x340, 14Kb)

10.
k6 (167x340, 16Kb)

11.
k7 (167x340, 14Kb)

12.
k10 (167x340, 17Kb)

13.
k11 (167x340, 16Kb)

14.
lable (125x132, 7Kb)
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Традиционный славянский орнамент

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:33 + в цитатник


1.
11 (643x400, 19Kb)

2.
12 (375x600, 26Kb)

3.
13 (477x600, 41Kb)

4.
14 (700x359, 34Kb)

5.
21 (644x400, 45Kb)

6.
22 (628x400, 39Kb)

7.
23 (648x400, 32Kb)

8.
24 (638x400, 37Kb)

9.
31 (402x600, 37Kb)

10.
32 (380x600, 23Kb)

11.
33 (643x400, 35Kb)

12.
34 (640x400, 35Kb)

13.
41 (643x400, 38Kb)

14.
42 (647x400, 29Kb)

15.
43 (651x400, 45Kb)

16.
44 (392x400, 20Kb)

17.
51 (465x600, 33Kb)

18.
52 (631x400, 40Kb)

19.
53 (700x377, 32Kb)

20.
54 (533x400, 27Kb)

21.
61 (700x388, 19Kb)

22.
62 (646x400, 34Kb)

23.
63 (431x600, 30Kb)

24.
64 (548x400, 26Kb)

25.
71 (658x400, 31Kb)

26.
72 (700x391, 21Kb)

27.
73 (651x400, 41Kb)

28.
74 (658x400, 32Kb)

29.
odega26 (422x533, 36Kb)

30.
odegal1 (183x300, 13Kb)

31.
odegal2 (291x300, 16Kb)

32.
odegal3 (379x300, 9Kb)

33.
odegal4 (195x100, 3Kb)

34.
odegal5 (239x100, 2Kb)

35.
odegal6 (197x100, 2Kb)

36.
odegal7 (88x100, 2Kb)

37.
odegal8 (109x100, 2Kb)

38.
odegal9 (129x100, 2Kb)

39.
odegal10 (104x100, 1Kb)

40.
odegal11 (78x100, 1Kb)

41.
odegal12 (177x100, 3Kb)

42.
odegal13 (160x100, 3Kb)

43.
odegal14 (168x100, 3Kb)

44.
odegal15 (140x100, 2Kb)

45.
odegal16 (184x100, 3Kb)

46.
odegal17 (142x100, 2Kb)

47.
odegal18 (206x100, 4Kb)

48.
odegal19 (167x100, 3Kb)

49.
odegal20 (229x100, 3Kb)

50.
odegal21 (490x100, 7Kb)

51.
odegal22 (303x200, 8Kb)

52.
odegal23 (210x300, 12Kb)

53.
odegal24 (348x200, 6Kb)

54.
odegal25 (240x200, 7Kb)

55.
Olen_1 (501x236, 52Kb)

56.
Olen_2 (326x200, 41Kb)

57.
Olen_3 (494x200, 34Kb)

58.
Olen_4 (440x289, 44Kb)

59.
vish1 (172x82, 5Kb)

60.
vish2 (167x55, 4Kb)

61.
vish3 (170x35, 2Kb)

62.
vish4 (172x86, 3Kb)

63.
vish5 (173x81, 5Kb)

64.
vish6 (171x110, 9Kb)

65.
vish7 (172x91, 6Kb)

66.
vish8 (172x78, 6Kb)

67.
vish9 (171x62, 5Kb)
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Жизненный круг. Детство, отрочество.

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:36 + в цитатник
Жизненный круг. Детство. Отрочество

Детство

Писатели и философы называют детство самой
счастливой порой в человеческой жизни. Увлекаясь таким
утверждением, нельзя не подумать, что в жизни неминуема
пора несчастливая, например старость.
Народное мировоззрение не позволяет говорить об
этом с подобной определенностью. Было бы грубой ошибкой
судить о народных взглядах на жизнь с точки зрения
такого сознания, по которому и впрямь человек счастлив
лишь в пору детства, то есть до тех пор, пока не знает о
смерти. У русского крестьянина не существовало
противопоставления одного жизненного периода другому.
Жизнь для него была единое целое. Такое единство
основано, как видно, не на статичности, а на постоянном
неотвратимом обновлении.
Граница между детством и младенчеством неясна,
неопределенна, как неясна она при смене, например, ночи
и утра, весны и лета, ручья и речки. И все же, несмотря
на эту неопределенность, они существуют отдельно: и
ночь, и утро, и ручей, и речка.
По-видимому, лучше всего считать началом детства
то время, когда человек начинает помнить самого себя. Но
опять же когда это начинается? Запахи, звуки, игра света
запоминаются с младенчества. (Есть люди, всерьез
утверждающие, что они помнят, как родились.)
По крестьянским понятиям, ты уже не младенец, если
отсажен от материнской груди. Но иные “младенцы” просили
“тити” до пятилетнего возраста. Кормление прерывалось с
перспективой появления другого ребенка. Может быть,
отсаживание от материнской груди — это первое серьезное
жизненное испытание. Разве не трагедия для маленького
человечка, если он, полный ожидания и доверия к матери,
прильнул однажды к соску, намазанному горчицей?
Завершением младенчества считалось и то время,
когда ребенок выучивался ходить и когда у него
появлялась первая верхняя одежда и обувь.
Способность игнорировать неприятное и ужасное
(например, смерть), вероятно, главный признак детской
поры. Но это не значит, что обиды детства забывались
быстрее. И злое и доброе детская душа впитывает
одинаково жадно, дурные и хорошие впечатления
запоминались одинаково ярко на всю жизнь. Но зло и добро
не менялись местами в крестьянском мировосприятии,
подобно желтку и белку в яйце, они никогда не
смешивались друг с другом. Атмосфера добра вокруг дитяти
считалась обязательной. Она вовсе не означала
изнеженности и потакания. Ровное, доброе отношение
взрослого к ребенку не противоречило требовательности и
строгости, которые возрастали постепенно. Как уже
говорилось, степень ответственности перед окружающим
миром, физические нагрузки в труде и в играх зависели от
возраста, они возрастали медленно, незаметно, но
неуклонно не только с каждым годом, но и с каждым, может
быть, днем.
Прямолинейное и волевое насаждение хороших
привычек вызывало в детском сердце горечь, отпор и
сопротивление. Если мальчишку за руку волокут в поле, он
подчинится. Но что толку от такого подчинения? В хорошей
семье ничего не заставляют делать, ребенку самому
хочется делать. Взрослые лишь мудро оберегают его от
непосильного. Обычная детская жажда подражания действует
в воспитании трудовых навыков неизмеримо благотворнее,
чем принуждение. Личный пример жизненного поведения
взрослого (деда, отца, брата) неотступно стоял перед
детским внутренним оком, не поэтому ли в хороших семьях
редко, чрезвычайно редко вырастали дурные люди? Семья
еще в детстве прививала невосприимчивость ко всякого
рода нравственным вывертам.
Мир детства расширялся стремительно и ежедневно.
Человек покидал обжитую, знакомую до последнего сучка
зыбку, и вся изба становилась его знакомым объемным
миром. На печи, за печью, под печью, в кути, за шкафом,
под столом и под лавками — все изучено и все узнано. Не
пускают лишь в сундуки, в шкаф и к божнице. Летом
предстоят новые открытия. Весь дом становится сферой
знакомого, родного, привычного. Изба (летняя и зимняя),
сенники, светлица, вышка (чердак), поветь, хлевы, подвал
и всевозможные закутки. Затем и вся улица, и вся
деревня. Поле и лес, река и мельница, куда ездил с дедом
молоть муку... Первая ночь за пределами дома, наконец,
первый поход в гости, в другую деревню — все, все это
впервые.
В детстве, как и в прочие периоды жизни, ни одна
весна или осень не были похожи на предыдущие. Ведь для
каждого года детской жизни предназначено что-то новое.
Если в прошлом году разрешалось булькаться только на
мелком местечке, то нынче можно уже купаться и учиться
плавать где поглубже. Тысячи подобных изменений,
новшеств, усложняющихся навыков, игр, обычаев испытывал
на себе в пору детства каждый, запоминал их и, конечно
же, знакомил с ними потом своих детей.
Детские воспоминания всегда определенны и образны,
но каждому из людей запоминалось что-то больше, что-то
меньше. Если взять весну, то, наверно, почти всем
запоминались ощущения, связанные с такими занятиями,
Выставление внутренних рам — в избе сразу
становилось светлее и свежее, улица как бы заглядывала
прямо в дом.
Установка скворешни вместе с отцом, дедом или
старшим братом.
Пропускание воды (устройство запруды, канавы,
игрушечной мельницы).
Опускание лодки на воду.
Смазка сапог дегтем и просушка их на солнышке.
Собирание муравьев и гонка муравьиного спирта.
Подрубка берез (сбор и питье березового сока).
Поиск первых грибов-подснежников.
Ходьба за щавелем.
Первые игры на улице.
Первое ужение и т.д. и т.п.
Летом на детей обрушивалось так много всего, что
иные терялись, от восторга не знали, куда ринуться, и не
успевали испытать все, что положено испытать летом. Игры
чередовались с посильным трудом или сливались с ним,
полезное с приятным срасталось незаметно и прочно.
Элемент игры в трудовом акте, впервые испытанный в
детстве, во многих видах обязательного труда сохранялся
если не на всю жизнь, то очень надолго. Все эти шалаши
на покосе, лесные избушки, ловля рыбы, костры с печением
картошки, рыжиков, маслят, окуней, езда на конях — все
это переходило в последующие возрасты с изрядной долей
игры, детского развлечения.
Некая неуловимая грань при переходе одного
состояния в иное, порой противоположное, больше всего и
волнует в детстве. Дети — самые тонкие ценители таких
неуловимо-реальных состояний. Но и взрослым известно,
что самая вкусная картошка чуть-чуть похрустывающая, на
грани сырого и испеченного. Холодная похлебка на квасу
вдруг приобретает особую прелесть, когда в нее накрошат
чего-то горячего. Ребенок испытывает странное
удовольствие, опуская снег в кипящую воду. Полотенце,
принесенное с мороза в теплую избу, пахнет как-то
особенно, банная чернота и ослепительная заря в окошке
создают необычное настроение. Доли секунды перед прыжком
через препятствие, момент, когда качели еще двигаются
вверх, но вот-вот начнется обратное движение, миг перед
охотничьим выстрелом, перед падением в воду или в солому
— все это рождает непонятный восторг счастья и жизненной
полноты. А треск и прогибание молодого осеннего льда под
коньками, когда все проезжают раз за разом и никто не
проваливается в холодную глубину омута! А предчувствие
того, что недвижимый поплавок сейчас, вот как раз сейчас
исчезнет с водной поверхности! Это мгновение, пожалуй,
самое чудесное в уженье рыбы. А разве не самая чудесная,
не самая волнующая любовь на грани детства и юности, в
эту краткую и тоже неуловимую пору?
Осенью во время уборки особенно приятно играть в
прятки между суслонами и среди стогов, подкатываться на
лошадях, делать норы в больших соломенных скирдах,
топить овинную теплинку, лазить на черемуху, грызть
репу, жевать горох... А первый лед на реке, как и первый
снег, открывает сотни новых впечатлений и детских
возможностей.
Зима воспитывает человека ничуть не хуже лета.
Резкая красочная разница между снегом и летней травой,
между домом и улицей, контрастное многообразие
впечатлений особенно ощутимы в детстве. Как приятно,
намерзшись на речке или навалявшись в снегу, забраться
на печь к дедушке и, не дослушав его сказку, уснуть! И
зареветь, если прослушал что-то интересное. И радостно
успокоиться после отцовской или материнской ласки.
Температурный контраст, посильный для детского
тела, повторяющийся и возрастающий, всегда был основой
физической закалки, ничего не стоило для пятилетнего
малыша на минуту выскочить из жаркой бани на снег. Но от
контрастов психологических детей в хороших семьях
старались оберегать. Нежная заботливость необязательно
проявлялась открыто, но она проявлялась везде. Вот
некоторые примеры.
Когда бьют печь, кто-нибудь да слепит для ребенка
птичку из глины, если режут барана или бычка, то
непременно разомнут и надуют пузырь, опуская в него
несколько горошин (засохший пузырь превращался в детский
бубен). Если отец плотничает, то обязательно наколет
детских чурбачков. Когда варят студень, то мальчишкам
отдают козонки (бабки), а девочкам лодыжки, охотник
каждый раз отдает ребенку пушистый белый заячий хвост,
который подвязывают на ниточку. Когда варят пиво, то
дети гурьбой ходят глодать камушки. В конце лета для
детей отводят специальную гороховую полосу. Возвращаясь
из леса, каждый старается принести ребятишкам гостинец
от лисы, зайца или медведя. Подкатить ребенка на санях
либо на телеге считалось необязательным, но желательным.
Для детей специально плели маленькие корзинки, лукошки,
делали маленькие грабельки, коски и т.д.
В еде, помимо общих кушаний, существовали детские
лакомства, распределяемые по возрасту и по заслугам. К
числу таких домашних, а не покупных лакомств можно
отнести яблоки, кости (во время варки студня), ягодницу
(давленая черника или земляника в молоке), пенку с
топленого (жареного, как говорили) молока. Когда варят у
огня овсяный кисель, то поджаристую вкусную пену
наворачивают на мутовку и эту мутовку поочередно дают
детям. Печеная картошка, лук, репа, морковь, ягоды,
березовый сок, горох — все это было доступно детям, как
говорилось, по закону. Но по закону не всегда было
интересно. Поэтому среди классических детских шалостей
воровство овощей и яблок стояло на первом месте. Другим,
но более тяжким грехом было разорение птичьих гнезд —
этим занимались редкие и отпетые.
Запретным считалось глядеть, как едят или
чаевничают в чужом доме (таких детей называли вислятью,
вислятками). Впрочем, дать гостинца со своего стола
чужому ребенку считалось вполне нормальным.
Большое место занимали в детской душе домашние
животные: конь, корова, теленок, собака, кошка, петух.
Все, кроме петуха, имели разные клички, свой характер,
свои хорошие, с точки зрения человека, или дурные
свойства, в которых дети великолепно разбирались. Иногда
взрослые закрепляли за ребенком отдельных животных,
поручали их, так сказать, персональной опеке.

Отрочество

Чем же отличается детство от отрочества? Очень
многим, хотя опять же между ними, как и между другими
возрастами, нет четкого разделения: все изменения
происходят плавно, особенности той и другой поры
переплетаются и врастают друг в друга. Условно границей
детства и отрочества можно назвать время, когда человек
начинает проявлять осмысленный интерес к
противоположному полу.
Однажды, истопив очередную баню, мать, бабушка или
сестра собирают мальчишку мыться, а он вдруг начинает
капризничать, упираться и выкидывать “фокусы”.
— Ну ты теперь с отцом мыться пойдешь! — спокойно
говорит бабка. И... все сразу становится на свои места.
Сестре, а иногда и матери невдомек, в чем тут дело,
почему брат или сын начал бурчать что-то под нос и
толкаться локтями.
Общая нравственная атмосфера вовсе не требовала
какого-то специального полового воспитания. Она щадила
неокрепшее самолюбие подростка, поощряла стыдливость и
целомудрие. Наблюдая жизнь домашних животных, человек
уже в детстве понемногу познавал основы физиологии.
Деревенским детям не надо было объяснять, как и почему
появляется ребенок, что делают ночью жених и невеста и
т.д. Об этом не говорилось вообще, потому что все это
само собой разумелось, и говорить об этом не нужно,
неприлично, не принято. Такая стыдливость из отрочества
переходила в юность, нередко сохранялась и на всю жизнь.
Она придавала романтическую устойчивость чувствам, а с
помощью этого упорядочивала не только половые, но и
общественные отношения.
В отрочестве приходит к человеку первое и чаще
всего не последнее увлечение, первое чувство со всем его
психологическим многоцветьем. До этого мальчик или
девочка как бы “репетируют” свою первую настоящую
влюбленность предыдущим увлечением взрослым “объектом”
противоположного пола. И если над таким несерьезным
увлечением подсмеиваются, вышучивают обоих, то первую
подлинную любовь родственники как бы щадят и стараются
не замечать, к тому же иной подросток не хуже взрослого
умел хранить свою жгучую тайну. Тайна эта нередко
раскрывалась лишь в юности, когда чувство узаконивалось
общественным мнением.
Обстоятельства, связанные с первой любовью,
объясняют все особенности поведения в этом возрасте.
Если раньше, в детскую пору, человек был открытым, то
теперь он стал замкнутым, откровенность с родными и
близкими сменилась молчанием, а иногда и грубостью.
Улица так же незаметно преображается. В детские
годы мальчики и девочки играли в общие игры, все вместе,
в отрочестве они частенько играют отдельно и задирают
друг друга.
Становление мальчишеского характера во многом
зависело от подростковых игр. Отношения в этих играх
были до предела определенны, взрослым они казались
иногда просто жестокими. Если в семье еще и для
подростка допускалось снисхождение, нежность, то в
отношениях между сверстниками-мальчишками (особенно в
играх) царил спартанский дух. Никаких скидок на возраст,
на физические особенности не существовало. Нередко,
испытывая свою физическую выносливость или будучи
спровоцирован, подросток вступал в игру
неподготовленным. Его “гоняли” без всякой жалости весь
вечер и, если он не отыгрывался, переносили игру на
следующий день. Трудно даже представить состояние
неотыгравшегося мальчишки, но еще больше страдал бы он,
если бы сверстники пожалели его, простили, оставили
неотыгравшимся. (Речь идет только о спортивных,
физических, а не об умственных играх.) Взрослые скрепя
сердце старались не вмешиваться. Дело было совершенно
принципиальное: необходимо выкрутиться, победить, и
победить именно самому, без посторонней помощи.
Одна такая победа еще в отрочестве превращала
мальчика в мужчину.
Игры девочек не имели подобной направленности, они
отличались спокойными, лирическими взаимоотношениями
играющих.
Жизнь подростка еще допускала свободные занятия
играми. Но они уже вытеснялись более серьезными
занятиями, не исключающими, впрочем, и элементов игры.
Во-первых, подросток все больше и больше втягивался в
трудовые процессы, во-вторых, игры все больше заменялись
развлечениями, свойственными уже юности.
Подростки обоего пола могли уже косить травы,
боронить, теребить, возить и околачивать лен, рубить
хвою, драть корье и т.д. Конечно же, все это под
незримым руководством и тщательным наблюдением взрослых.

Соревнование, иначе трудовое, игровое и прочее
соперничество, особенно характерно для отроческой поры.
Подростка приходилось осаживать, ведь ему хочется
научиться пахать раньше ровесника, чтобы все девки,
большие и маленькие, увидели это. Хочется нарубить дров
больше, чем у соседа, чтобы никто не назвал его
маленьким или ленивым, хочется наловить рыбы для
материнских пирогов, насобирать ягод, чтобы угостить
младших, и т.д. Удивительное сочетание детских
привилегий и взрослых обязанностей замечается в этот
период жизни! Но как бы ни хороши были привилегии
детства, их уже стыдились, а если и пользовались, то с
оглядкой. Так, дома, в семье, среди своих младших
братьев еще можно похныкать и поклянчить у матери
кусочек полакомей. Но если в избе оказался сверстник из
другого дома, вообще кто-то чужой, быть “маленьким”
становилось стыдно. Следовательно, для отрочества уже
существовал неписаный кодекс поведения.
Мальчик в этом возрасте должен был уметь
(стремился, во всяком случае) сделать топорище, вязать
верши, запрягать лошадь, рубить хвою, драть корье, пасти
скот, удить рыбу. Он уже стеснялся плакать, прекрасно
знал, что лежачего не бьют и двое на одного не нападают,
что если побился об заклад, то слово надо держать, и
т.д. Девочки годам к двенадцати много и хорошо пряли,
учились плести, ткать, шить, помогали на покосе, умели
замесить хлебы и пироги, хотя им этого и не доверяли,
как мальчишкам не доверяли, например, точить топор,
резать петуха или барана, ездить без взрослых на
мельницу.
Подростки имели право приглашать в гости своих
родственных или дружеских ровесников, сами, бывая в
гостях, сидели за столом наравне со взрослыми, но пить
им разрешалось только сусло.
На молодежных гуляньях они во всем подражали более
старшим, “гуляющим” уже взаправду.
Для выхода лишней энергии и как бы для
удовлетворения потребности в баловстве и удали
существовала нарочитая пора года святки. В эту пору
общественное мнение не то чтобы поощряло, но было
снисходительным к подростковым шалостям.
Набаловавшись за святочную неделю, изволь целый
год жить степенно, по-человечески. А год — великое дело.
Поэтому привыкать к святочным шалостям просто не
успевали, приближалась иная пора жизни.


Непорядочная девица со всяким смеется и
разговаривает,
бегает по причинным местам и улицам, разиня пазухи,

садится к другим молодцам и мужчинам, толкает
локтями,
а смирно не сидит, но поет блудные песни, веселится
и напивается пьяна.
Скачет по столам и скамьям, дает себя по всем углам
таскать
и волочить, яко стерва. Ибо где нет стыда, там и
смирение не является.
О сем вопрошая, говорит избранная Люкреция по
правде:
ежели которая девица потеряет стыд и честь,
то что у ней остатца может?
Юности честное зерцало


Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Младенчество

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:37 + в цитатник
Жизненный круг. Младенчество

Ритм — основа не только труда. Он необходим
человеку и во всей его остальной деятельности. И не
одному человеку, а всей его семье, всей деревне, всей
волости и всему крестьянству.
Лад и строй, как и не русские по происхождению
слова “такт” и “тембр”, принадлежат миру музыки. Но
“такт” в современном русском языке употребляется в более
широком бытовом смысле и служит для характеристики
хорошего поведения*.
О “ладе” и “строе” и говорить не приходится.
Достаточно вспомнить гнезда слов, связанных с этими
словами.
Гармония, как духовная и физическая по отдельности,
так и вообще — это жизнь, полнокровность жизни,
ритмичность. Сбивка с ритма — это болезнь, неустройство,
разлад, беспорядок.
Смерть — это вообще остановка, хаос, нелепость,
прекращение гармонического звучания, распадение и
беспорядочное смешение звуков.
Ритмичная жизнь, как и музыкальное звучание, не
подразумевает однообразия. Наоборот, ритм высвобождает
время и духовные силы каждого человека в отдельности или
этнического сообщества, он помогает прозвучать
индивидуальности и организует ее, словно мелодию в
музыке. Ритм закрепляет в человеке творческое начало, он
обязательное, хотя и не единственное условие творчества.

Ритмичность была одной из самых удивительных
принадлежностей северного народного быта. Самый тяжелый
мускульный труд становился посильным, менее
утомительным, ежели он обретал мерность. Не зря же
многие трудовые процессы сопровождались песней. Вспомним
общеизвестную бурлацкую “Эй, ухнем” или никитинское:
Едет пахарь с сохой, едет — песню поет,
По плечу молодцу все тяжелое...
Гребцы в лодках, преодолевая ветер и волны, пели;
солдаты на марше пели; косцы на лугу пели. Пели даже
закованные в кандалы каторжане... Ритм помогал быстрее
осваивать трудовые секреты, приобретать навыки, а порой,
пусть и на время, освобождал человека даже от
собственных физических недостатков. Например,
женщина-заика, не способная в обычное время связать и
двух слов, петь могла часами, причем сильно, легко и
свободно.
Ритмичным был не только дневной, суточный цикл, но
и вся неделя. А сезонные сельхозработы, праздники и
посты делали ритмичным и весь год.
Лишь дальние многодневные поездки “под извоз”
сбивали суточный ритм крестьянской жизни. В прошлом веке
и в начале нынешнего эти поездки (на ярмарку, по
гужповинности, на станцию, на лесозаготовки и т.д.) не
были частыми. Они, несмотря на тяжесть и дорожную
неустроенность, воспринимались вначале как вынужденное
нарушение обыденности. С ростом российской
промышленности в сельскую экономику все больше начало
внедряться отходничество, поездки стали чаще и
обременительней, что приводило к нарушению не только
суточной, но и годовой ритмичности.
Человек менял свои возрастные особенности незаметно
для самого себя, последовательно, постепенно (вспомним,
что и слово “степенно”, иначе несуетливо, с
достоинством, того же корня). Младенчество, детство,
отрочество, юность, молодость, пора возмужания,
зрелость, старость и дряхлость сменяли друг друга так же
естественно, как в природе меняются, например, времена
года. Между этими состояниями не было ни резких границ,
ни взаимной вражды, у каждого из них имелись свои
прелести и достоинства. Если в детскую пору младенческие
привычки еще допускались и были терпимы, то в юности они
считались уже неестественными и поэтому высмеивались.
То, что положено было детству, еще не отсекалось
окончательно в юности, но в молодости подвергалось
легкой издевке, а в пору возмужания считалось уже совсем
неприличным. Например, в младенчестве человек еще не
может вырезать свистульку из весеннего тальникового
прутика. У него не хватит для этого ни сил, ни умения
(не говоря уже о том, что старшие никогда не доверят ему
отточенного ножа). В детстве он ворохами делает эти
самые свистульки, в юности уже стесняется их делать,
хотя, может быть, и хочется, а в молодости у него
достаточно других, более сложных и полезных развлечений.
Можно лишь сократить или удлинить какое-либо возрастное
состояние, но ни перескочить через него, ни выбросить из
жизни невозможно.
Такая постепенность подразумевала обязательную
новизну и многообразие жизненных впечатлений. Ведь ничто
в жизни уже нельзя было повторить: ни первый
младенческий крик, ни первый нырок в окуневый омут.
Возможность стать рекрутом или женихом не представляется
человеку дважды, а если и представляется, то исчезает
новизна и очарование, очарование любого, даже такого
печального события, как разлука с родиной, связанная с
уходом в солдаты. Вдовец, вынужденный жениться во второй
раз, стеснялся делать свадьбу. У женщин было отнюдь не в
чести второе замужество. Общественное мнение, весьма
снисходительное к физическому или другому недостатку,
становилось совершенно беспощадным к недостатку
нравственному. Не потому ли дурной человек хотел стать
не хуже других (по крайней мере, не хвастался тем, что
он дурной), средний стремился быть хорошим, а хороший
считал, что ему тоже не мешало бы стать лучше?
Ритмичность, сопровождавшая человека на всем его
жизненном пути, объясняет многие “странности”
крестьянского быта. Считалось, к примеру, вполне
нормальным, хотя и не очень почтенным то, что дитя и
старик из зажиточного хозяйства вдруг пошли с корзиной
по миру (значит, в хозяйстве неожиданно пала лошадь, или
сгорело гумно, или вымокла рожь). Но никто даже и
представить себе не смог бы такую картину: не дитя и не
старик, а сам хозяин потерпевшего двора в разгар
сенокоса пошел бы с корзиной по миру. В северных
деревнях еще не так давно считалось позорным праздновать
в будние дни. Женщинам и холостым парням разрешалось
пить только сусло и пиво, а тех мужчин, которые
напивались и начинали “шалить”, под руки выводили “из
помещения”. Старики и старухи имели право нюхать табак.
Но трудно сказать, что ждало подростка или молодого
мужчину, осмелившегося бы завести свою табакерку.
Всему было свое время и свой срок.
Разрыв в цепи естественных и потому необходимых в
своей последовательности житейских событий или же
перестановка их во времени лихорадили всю человеческую
судьбу. Так, слишком ранняя женитьба могла вызвать в
мужчине своеобразный комплекс “недогула” (гулять, по
тогдашней терминологии, вовсе не значило шуметь,
бражничать и распоясываться. Гулять означало быть
холостым, свободным от семейных и воинских забот). Этот
“недогул” позднее мог сказаться далеко не лучшим
способом, иные начинали наверстывать его, будучи
семьянинами. Так же точно и слишком затянувшийся
холостяцкий период не шел на пользу, он выбивал из
нормальной жизненной колеи, развращал, избаловывал.
Степень тяжести физических работ (как, впрочем, и
психологических нагрузок) нарастала в крестьянском быту
незаметно, последовательно, что закаливало человека, но
не надрывало. Так же последовательно нарастала и мера
ответственности перед сверстником, перед братом или
сестрой, перед родителями, перед всей семьей, деревней,
волостью, перед государством и, наконец, перед всем
белым светом.
В этом была основа воспитания. Ведь тот, кто
обманул сверстника в детской игре, легко может обмануть
отца и мать, а обманувшему отца и мать после нескольких
повторений ничего не стоит пренебречь мнением и всей
деревни, и всех людей. Отсюда прямая дорога к эгоизму и
отщепенству. Человек понемногу начинает злиться уже на
всех, противопоставляя себя всему миру.
Противопоставление же оправдывает в глазах эгоиста или
эгоистической группы и антиобщественные поступки,
обычные преступления.

Младенчество

Женщина не то чтобы стеснялась беременности. Но она
становилась сдержанней, многое, очень многое уходило для
нее в эту пору куда-то в сторону. Не стоило без нужды
лезть людям на глаза. Считалось, что чем меньше о ней
люди знали, тем меньше и пересудов, а чем меньше
пересудов, тем лучше для матери и ребенка. Ведь слово
или взгляд недоброго человека могут ранить душу, отсюда
и выражение “сглазить”, и вера в порчу. Тем не менее
женщины чуть ли не до последнего дня ходили в поле,
обряжали скотину (еще неизвестно, что полезнее при
беременности: сидеть два месяца дома или работать в
поле). Близкие оберегали женщину от тяжелых работ. И все
же дети нередко рождались прямо в поле, под суслоном, на
ниве, в сенокосном сарае.
Чаще всего роженица, чувствуя приближение родов,
пряталась поукромней, скрывалась в другую избу, за печь
или на печь, в баню, а иногда и в хлев и посылала за
повитухой. Мужчины и дети не должны были присутствовать
при родах*.
Ребенка принимала бабушка: свекровь или мать
роженицы. Она беспардонно шлепала младенца по крохотной
красной попке, вызывая крик.
Кричит, значит, живой.
Пуп завязывали прочной холщовой ниткой.
Молитвы, приговорки, различные приметы сопровождали
рождение младенца. Частенько, если баня к этому моменту
почему-либо не истоплена, бабушка залезала в большую
печь. Водою, согретой в самоваре, она мыла ребенка в
жаркой печи, подостлав под себя ржаную солому. Затем
ребенка плотно пеленали и лишь после всего этого
подносили к материнской груди и укладывали в зыбку.
Скрип зыбки и очепа сопровождал колыбельные песни
матери, бабушки, а иногда и деда. Уже через несколько
недель иной ребенок начинал подпевать своей няньке.
Засыпая после еды или рева, он в такт качанью и бабкиной
песенке гудел себе в нос:
— Ао-ао-ао.
Молоко наливали в бараний рожок с надетым на него
специально обработанным соском от коровьего вымени,
пеленали длинной холщовой лентой. Пеленание успокаивало
дитя, не давало ему возиться и “лягаться”, не позволяло
ребенку мешать самому себе.
Легкая зыбка, сплетенная из сосновых дранок,
подвешивалась на черемуховых дужках к очепу. Очеп — это
гибкая жердь, прикрепленная к потолочной матице. На
хорошем очепе зыбка колебалась довольно сильно, она
плавно выметывалась на сажень от пола. Может быть, такое
качание от самого дня рождения с последующим качанием на
качелях вырабатывало особую закалку: моряки, выходцы из
крестьян, весьма редко подвержены были морской болезни.
Зыбка служила человеку самой первой, самой маленькой
ограничительной сферой, вскоре сфера эта расширялась до
величины избы, и вдруг однажды мир открывался младенцу
во всей своей широте и величии. Деревенская улица
уходила далеко в зеленое летнее или белое зимнее поле.
Небо, дома, деревья, люди, животные, снега и травы, вода
и солнце и сами по себе никогда не были одинаковыми, а
их разнообразные сочетания сменялись ежечасно, иногда и
ежеминутно.
А сколько захватывающей, великой и разнообразной
радости в одном, самом необходимом существе — в родной
матери! Как богатеет окружающий мир с ее краткими
появлениями, как бесконечно прекрасно, спокойно и
счастливо чувствует себя крохотное существо в такие
минуты!
Отец редко берет ребенка на руки, он почти всегда
суров с виду и вызывает страх. Но тем памятнее его
мимолетная ласковая улыбка. А что же такое бабушка,
зыбку качающая, песни поющая, куделю прядущая, всюду
сущая? Почти все чувства: страх, радость, неприязнь,
стыд, нежность — возникают уже в младенчестве и обычно в
общении с бабушкой, которая “водится”, качает люльку,
ухаживает за младенцем. Она же первая приучает к
порядку, дает житейские навыки, знакомит с восторгом
игры и с тем, что мир состоит не из одних только
радостей.
Первая простейшая игра, например, ладушки либо игра
с пальчиками. “Поплевав” младенцу в ладошку, старуха
начинала мешать “кашу” жестким своим пальцем:
Сорока кашу варила,
Детей скликала.
Подте, детки, кашу ись.
Этому на ложке, —
старуха трясла мизинчик, —
Этому на поварешке, —
начинала “кормить” безымянный пальчик, —
Этому вершок.
Этому весь горшок!
Персональное обращение к каждому из пальчиков
вызывало нарастание интереса и у дитя, и у самой
рассказчицы. Когда речь доходила до последнего
(большого) пальчика, старуха теребила его,
приговаривала:
А ты, пальчик-мальчик,
В гумешко не ходишь,
Горошку не молотишь.
Тебе нет ничего!
Все это быстро, с нарастанием темпа, заканчивалось
легкими тычками в детскую ручку:
Тут ключ (запястье),
Тут ключ (локоток),
Тут ключ... (предплечье) и т.д.
А тут све-е-ежая ключевая водичка!
Бабушка щекотала у ребенка под мышкой, и внук или
внучка заходились в счастливом, восторженном смехе.
Другая игра-припевка тоже обладала своеобразным сюжетом,
причем не лишенным взрослого лукавства.
Ладушки, ладушки,
Где были? — У бабушки.
Что пили-или? — Кашку варили.
Кашка сладенька,
Бабушка добренька,
Дедушка недобр.
Поваренкой в лоб.
Конец прибаутки с легким шуточным щелчком в лоб
вызывал почему-то (особенно после частого повторения)
детское волнение, смех и восторг.
Таких игр-прибауток существовало десятки, и они
инстинктивно усложнялись взрослыми. По мере того как
ребенок развивался и рос, игры для мальчиков и для
девочек все больше и больше разъединялись,
разграничивались.
Припевки, убаюкивания, колыбельные и другие
песенки, прибаутки, скороговорки старались оживить
именем младенца, связать с достоинствами и недостатками
формирующегося детского характера, а также с
определенными условиями в доме, в семье и в природе.
Дети качались в зыбке, пока не вставали на свои
ноги. Если же до этой поры появлялся новый ребенок, их
клали “валетом”. В таких случаях все усложнялось,
особенно для няньки и матери... Бывало и так, что дядя
рождался после племянника, претендуя на место в
колыбели. Тогда до отделения молодой семьи в избе
скрипели две одинаковые зыбки.
Кое-где на русском Северо-Западе в честь рождения
ребенка, особенно первенца, отец или дед сажал дерево:
липу, рябину, чаще березу. Если в палисаде у дома места
уже не было, сажали у бани или где-нибудь в огороде. Эта
береза росла вместе с тем, в честь кого была принесена
из лесу и посажена на родимом подворье. Ее так и
называли: Сашина (или Танина) береза. Отныне человек и
дерево как бы опекали друг друга, храня тайну
взаимности.


Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Жизненный круг.Преклонные годы.

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:39 + в цитатник
Жизненный круг. Преклонные годы. Старость

Преклонные годы

И опять между порой расцвета всех сил человеческих и порою преклонных лет не существует резкой границы... Плавно, постепенно, совсем незаметно человек приближается к своей старости.

Время движется с разной скоростью во все семь периодов жизни. Годы зрелости самые многочисленные, но они пролетают стремительней, чем годы, например, детства или старости. Как, чем это объяснить? Неизвестно... “Жизнь не по молодости, смерть не по старости”, — говорит пословица, не вполне понятная современному человеку.

Многое можно сказать, расшифровывая эту пословицу. Например, то, что нельзя считать молодость периодом, монопольно владеющим счастьем и радостью. Если, конечно, не принимать за счастье нечто застывшее, не меняющееся в течение всей жизни. В народном понимании сущность радости различная в разные периоды жизни.

Саша садилась, летела стрелой,
Полная счастья, с горы ледяной,

писал Н.А. Некрасов о детстве. Но можно ли испытать такое же счастье, съезжая с горки, скажем, в том возрасте, когда Саша или Маша

Пройдет — словно солнцем осветит!
Посмотрит — рублем подарит!

А в пору преклонных лет ни одной крестьянке не придет в голову ходить в рожь и всерьез ожидать от судьбы

... ситцу штуку целую,
ленту алую для кос,
поясок, рубаху белую
подпоясать в сенокос.

Всего этого она желает уже не себе, а своей дочери, и счастье дочери для нее — счастье собственное. Значит ли это, что счастье дочери полнокровней материнского? Вопрос опять же неправомерный. Сравнивать счастье в молодости со счастьем в старости нельзя, оно совсем разное и по форме, и по содержанию. То же самое можно сказать и о любви, вернее, о “жалости”. Дитя жалеет свою мать и других близких. Отрок вдруг начинает жалеть уже чужого человека иного пола. Наконец, жалость эта переходит в ни с чем не сравнимое чувство любви, неудержимого влечения, в нечто возвышенно-трагическое. Сложность и драматизм этого момента заключаются в жестоком противоречии между духовным и физическим, высокой романтикой и приземленной реальностью. Это противоречие разрешалось долгим, почти ритуальным досвадебным периодом и самим свадебным обрядом.

Любовь (жалость) после свадьбы естественным образом перерождалась, становилась качественно иной, менее уязвимой и более основательной. С непостижимой небесной высоты романтическое чувство как бы срывалось вниз, падало на жесткую землю, но брачное ложе, предусмотрительно припасенное жизнью, смягчало этот удар.

Рождение детей почти всегда окончательно рассеивало возвышенно-романтическую дымку. Жалость (любовь) супругов друг к другу становилась грубее, но и глубже, она скреплялась общей ответственностью за судьбу детей и общей любовью к ним. Иногда, правда, и после рождения детей супруги сохраняли какие-то по-юношески возвышенные отношения, что не осуждалось, но и не очень-то поощрялось общественным мнением.

Семья без детей — не семья.
Жизнь без детей — не жизнь.

Если через год после свадьбы в избе все еще не скрипит очеп и не качается драночная зыбка, изба считается несчастливой. Свадьбу в таких обстоятельствах вспоминают с некой горечью, а то стараются поскорее забыть о ней. Бездетность — величайшее несчастье, влекущее за собой приниженность женщины, фальшивые отношения, грубость мужчины, супружескую неверность и т.д. и т.п. Бездетность расстраивает весь жизненный лад и сбивает с ритма, одна неестественность порождает другую, и понемногу в доме воцаряется зло. Тем не менее бездетные семьи разрушались отнюдь не всегда. Супруги, чтя святость брачных отношений, либо брали детей “в примы” (сирот или от дальних многодетных родственников), либо мужественно несли “свой крест”, привыкая к тяжкой и одинокой доле.

В нормальной крестьянской семье все дети рождались по преимуществу в первые десять-пятнадцать лет брачной жизни. Погодками назывались рождаемые через год. Таким образом, даже в многодетной семье, где было десять-двенадцать детей, при рождении последнего первый или самый старший еще не выходил из отрочества. Это было важно, так как беременность при взрослом, все понимающем сыне или дочери была не очень-то и уместна. И хотя напрямую никто не осуждал родителей за рождение неожиданного “заскребыша”, супруги — с возмужанием своего первенца и взрослением старших — уже не стремились к брачному ложу... К ним как бы понемногу возвращалось юношеское целомудрие.

Преклонный возраст знаменовало не только это. Даже песни, которые пелись в пору возмужания и зрелости, сменялись другими, более подходящими по смыслу и форме. Если же в гостях, выйдя на круг, мать при взрослом сыне споет о “ягодиночке” или “изменушке”, никто не воспримет это всерьез.

Само поведение человека меняется вместе со взрослением детей, хотя до физического старения еще весьма далеко. Еще девичий румянец во время праздничного застолья разливается по материнскому лицу, но, глядя на дочь-невесту, невозможно плясать по-старому. Отцу, которому едва исполнилось сорок, еще хочется всерьез побороться или поиграть в бабки, но делать это всерьез он никогда не будет, поскольку это всерьез делают уже его сыновья. Прикрывшись несерьезностью, защитив себя видимостью шутки, и в преклонном возрасте еще можно сходить на игрище, поудить окуней, купить жене ярмарочных леденцов. Но семейное положение уже подвигает тебя на другие дела и припасает иные, непохожие развлечения. Любовь (жалость) к жене или к мужу понемногу утрачивает то, что было уместно или необходимо в молодости, но приобретает нечто новое, неожиданное для обоих супругов: нежность, привязанность, боязнь друг за друга. Все это тщательно упрятывается под внешней грубоватостью и показным равнодушием. Супруги даже слегка поругиваются, и постороннему не всегда понятна суть их истинных отношений. Только самые болтливые и простоватые выкладывали в разговорах всю семейную подноготную. Они частенько пробирали свою “половину”, но это было в общем-то безобидно. Самоирония и шутка выручали людей в таком возрасте, защищая их семейные дела от неосторожных влияний. “Спим-то вместе, а деньги поврозь”, — с серьезным видом говорит иной муж про свои отношения с женой. Разумеется, все обстоит как раз наоборот.

Старость

Физические и психические нагрузки так же постепенно снижались в старости, как постепенно нарастали они в детстве и юности. Это не означало экономической, хозяйственной бесполезности стариков. Богатый нравственный и трудовой опыт делал их равноправными в семье и в обществе. Если ты уже не можешь пахать, то рассевать никто не сможет лучше тебя.

Если раньше рубил бревна в обхват, то теперь в лесу для тебя дела еще больше. Тесать хвою, драть корье и бересту мужчине, находящемуся в полной силе, было просто неприлично.

Если бабушка уже не может ткать холст, то во время снованья ее то и дело зовут на выручку.

Без стариков вообще нельзя было обойтись многодетной семье.

Если по каким-то причинам в семье не было ни бабушки, ни деда, приглашали жить чужую одинокую или убогую старушку, и она нянчила ребятишек.

Старик в нормальной семье не чувствовал себя обузой, не страдал и от скуки. Всегда у него имелось дело, он нужен был каждому по отдельности и всем вместе. Внуку, лежа на печи, расскажет сказку, ведь рассказывать или напевать не менее интересно, чем слушать. Другому внуку слепит тютьку из глины, девочке-подростку выточит веретенце, большухе насадит ухват, принесет лапок на помело, а то сплетет ступни, невестке смастерит шкатулку, вырежет всем по липовой ложке и т.д. Немного надо труда, чтобы порадовать каждого!

Глубокий старик и дитя одинаково беззащитны, одинаково ранимы. Нечуткому, недушевному человеку, привыкшему к морально-нравственному авторитету родителей, к их высокой требовательности, душевной и физической чистоплотности, непонятно, отчего это бабушка пересолила капусту, а дед, всегда такой тщательный, аккуратный, вдруг позабыл закрыть колодец или облил рубаху. Удерживался от укоризны или упрека в таких случаях лишь высоконравственный человек. И как раз в такие моменты крепла его ответственность за семью, за ее силу и благополучие, а вовсе не тогда, когда он вспахал загон или срубил новый дом. Конечно же, отношение к детям и старикам всегда зависело от нравственного уровня всего общества. Вероятно, по этому отношению можно почти безошибочно определить, куда идет тот или иной народ и что ожидает его в ближайшем будущем.

Другим нравственным и, более того, философским принципом, по которому можно судить о народе, является отношение к смерти. Смерть представлялась русскому крестьянину естественным, как рождение, но торжественным и грозным (а для многих верующих еще и радостным) событием, избавляющим от телесных страданий, связанных со старческой дряхлостью, и от нравственных мучений, вызванных невозможностью продолжать трудиться.

Старики, до конца исчерпавшие свои физические силы, не теряли сил духовных; одни призывали смерть, другие терпеливо ждали ее. Но как говорится в пословице: “Без смерти не умрешь”. Самоубийство считалось позором, преступлением перед собой и другими людьми.

У северного русского крестьянина смерть не вызывала ни ужаса, ни отчаяния, тайна ее была равносильна тайне рождения. Смерть, поскольку ты уже родился, была так же необходима, как и жизнь. Естественная и закономерная последовательность в смене возрастных особенностей приводила к философско-религиозному и душевному равновесию, к спокойному восприятию конца собственного пути... Именно последовательность, постепенность. Старики нешумно и с некоторой торжественностью, еще будучи в здравом уме и силе, готовили себя к смерти. Но встретить ее спокойно мог только тот, кто достойно жил, стремился не делать зла и кто не был одиноким, имел родных.

По народному пониманию, чем больше грехов, тем трудней умирать.

Совсем безгрешных людей, разумеется, не было, и каждый человек чувствовал величину, степень собственного греха, своих преступлений перед людьми и окружающим миром. Муки совести соответствовали величине этого греха, поэтому религиозный обряд причащения и предсмертное покаяние облегчали страдания умирающего.

Многие люди в глубокой старости выглядят внешне как молодые. Молодое, почти юношеское выражение лица — признак доброты, отсутствия на душе зла. Долголетие в известной мере зависит от доброты, здоровье тоже. Злоба порождает болезни, во всяком случае, так думали наши предки. С нашей точки зрения это наивно. Но наивность — отнюдь не всегда глупость или отсутствие высокой внутренней культуры.

Жизнь человеческая находится между двумя великими тайнами: тайной нашего появления и тайной исчезновения. Рождение и смерть ограждают нас от ужаса бесконечности. И то и другое связано с краткими физическими страданиями. Ребенку так же трудно во время родов, как и матери, но первая боль, как и первая брань, лучше последней. Смертный же труд человек встречает, будучи подготовленным жизнью, умеющим преодолевать физические страдания. Поэтому, несмотря на все многообразие отношения к смерти (“сколько людей, столько смертей”), существовало все же народное отношение к ней — спокойное и мудрое. Считалось, что небытие после смерти то же, что и небытие до рождения, что земная жизнь дана человеку как бы в награду и дополнение к чему-то главному, что заслонялось от него двумя упомянутыми тайнами.

Стройностью и своевременностью всего, что необходимо и что неминуемо свершалось между рождением и смертью, обусловлены все особенности народной эстетики.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

Юность.

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:40 + в цитатник
Жизненный круг. Юность. Пора возмужания


Юность

“Старших-то слушались, — рассказывает Анфиса
Ивановна, “Зерцало” никогда не читавшая, — бывало, не
спросясь, в чужую деревню гулять не уйдешь. Скажешь:
“Ведь охота сходить”. Мать, а то бабушка и ответят:
“Охотку-то с хлебом съешь!” Либо: “Всяк бы девушку знал,
да не всяк видал!” А пойдешь куда на люди, так
наказывают: “Рот-то на опашке поменьше держи”. Не
хохочи, значит”.

Стыд — одна из главных нравственных категорий,
если говорить о народном понимании нравственности.
Понятие это стоит в одном ряду с честью и совестью, о
которых у Александра Яшина сказано так:
В несметном нашем богатстве
Слова драгоценные есть:

Отечество,
Верность,
Братство.
А есть еще:
Совесть,
Честь...

Существовала как природная стыдливость (не будем
путать ее с застенчивостью), так и благоприобретенная. В
любом возрасте, начиная с самого раннего, стыдливость
украшала человеческую личность, помогала выстоять под
напором соблазнов. Особенно нужна она была в пору
физического созревания. Похоть спокойно обуздывалась
обычным стыдом, оставляя в нравственной чистоте даже
духовно неокрепшего юношу. И для этого народу не нужны
были особые, напечатанные в типографии правила, подобные
“Зерцалу”.

Солидные внушения перемежаются в этой книге такими
советами: “И сия есть немалая гнусность, когда кто часто
сморкает, яко бы в трубу трубит...” “Непристойно на
свадьбе в сапогах и острогах [При шпорах - Ред.] быть и
тако танцевать, для того, что тем одежду дерут у
женского полу и великий звон причиняют острогами, к тому
ж муж не так поспешен в сапогах, нежели без сапогов”.

Ясно, что книга не крестьянского происхождения,
поскольку крестьяне “острогов” не носили и на свадьбах
плясали, а не танцевали. Еще больше изобличает
происхождение “Зерцала” такой совет: “Младые отроки
должны всегда между собою говорить иностранными языки,
дабы тем навыкнуть могли, а особливо, когда им что
тайное говорить случается, чтобы слуги и служанки
дознаться не могли и чтобы можно их от других незнающих
болванов распознать...”

Вот, оказывается, для чего нужны были иностранные
языки высокородным пижонам, плодившимся под покровом
петровских реформ. Владение “политесом” и иностранными
языками окончательно отделило высшие классы от народа.
(Это не значит, конечно что судить о дворянской культуре
надо лишь по фонвизинским митрофанушкам.)

Отрочество перерастало в юность в течение
нескольких лет. За это время крестьянский юноша
окончательно развивался физически, постигал все виды
традиционного полевого, лесного и домашнего труда. Лишь
профессиональное мастерство (плотничанье, кузнечное
дело, а у женщин “льняное” искусство) требовало
последующего освоения. Иные осваивали это мастерство всю
жизнь, да так и не могли до конца научиться. Но вредило
ли им и всем окружающим такое стремление? Если парень не
научится строить шатровые храмы, то избу-то рубить
обязательно выучится. Если девица не научится ткать “в
девятерник”, то простой-то холст будет ткать
обязательно, и т.д.

Юность полна свежих сил и созидательной жажды, и,
если в доме, в деревне, в стране все идет своим чередом,
она прекрасна сама по себе, все в ней счастливо и
гармонично. В таких условиях девушка или парень успевает
и ходить на беседы, и трудиться. Но даже и в худших
условиях хозяйственные обязанности и возрастные
потребности редко противоречили друг другу. Наоборот,
они взаимно дополнялись. К примеру, совместная работа
парней и девиц никогда не была для молодежи в тягость.
Даже невзгоды лесозаготовок, начавшихся с конца 20-х
годов и продолжавшихся около тридцати лет, переживались
сравнительно легко благодаря этому обстоятельству.
Сенокос, хождение к осеку, весенний сев, извоз,
многочисленные помочи давали молодежи прекрасную
возможность знакомства и общения, что, в свою очередь,
заметно влияло на качество и количество сделанного.

Кому хочется прослыть ленивым, или неряхой, или
неучем? Ведь каждый в молодости мечтает о том, что его
кто-то полюбит, думает о женитьбе, замужестве, стремится
не опозориться перед родными и всеми другими людьми.

Труд и гуляние словно бы взаимно укрощались, одно
не позволяло другому переходить в уродливые формы.
Нельзя гулять всю ночь до утра, если надо встать еще до
восхода и идти в поскотину за лошадью, но нельзя и
пахать дотемна, поскольку вечером снова гуляние у
церкви. Правда, бывало и так, что невыспавшиеся
холостяки шли в лес и, нарочно не найдя лошадей,
заваливались спать в пастуший шалаш. Но у таких паренина
в этот день оставалась непаханой, а это грозило и более
серьезными последствиями, чем та, о которой говорилось в
девичьей частушке:

Задушевная, невесело
Гулять осмеянной.
У любого ягодиночки
Загон несеяной.

Небалованным невестам тоже приходилось рано
вставать, особенно летом. “Утром меня маменька будит, а
я сплю-ю тороплюсь. Родители редко дудели в одну дуду.
Если отец был строг, то мать обязательно оберегала дочь
от слишком тяжелой работы. И наоборот. Если же оба
родителя оказывались не в меру трудолюбивыми, то защита
находилась в лице деда, к тому же и старшие братья
всегда как-то незаметно оберегали сестер. Строгость в
семье уравновешивалась добротой и юмором.

Большинство знакомств происходило еще в детстве и
отрочестве, главным образом в гостях, ведь в гости
ходили и к самым дальним родственникам. Как говорится,
седьмая вода на девятом киселе, а все равно знают друг
друга и ходят верст за пятнадцать-двадцать. Практически
большая или маленькая родня имелась если не в каждой
деревне, то в каждой волости. Если же в дальней деревне
не было родни, многие заводили подруг или побратимов.
Коллективные хождения гулять на праздники еще более
расширяли возможности знакомств. Сходить на гуляние за
10-15 километров летом ничего не стоило, если позволяла
погода. Возвращались в ту же ночь, гости же — через
день-два, смотря по хозяйственным обстоятельствам.

В отношениях парней и девушек вовсе не
существовало какого-то патриархального педантизма, мол,
если гуляешь с кем-то, так и гуляй до женитьбы. Совсем
нет. С самого отрочества знакомства и увлечения
менялись, молодые люди как бы “притирались” друг к
другу, искали себе пару по душе и по характеру. Это не
исключало, конечно, и случаев первой и последней любви.
Свидетельством духовной свободы, душевной раскованности
в отношениях молодежи являются тысячи (если не миллионы)
любовных песен и частушек, в которых женская сторона
отнюдь не выглядит пассивной и зависимой. Измены,
любови, отбои и перебои так и сыплются в этих часто
импровизированных и всегда искренних частушках. Родители
и старшие не были строги к поведению молодых людей, но
лишь до свадьбы.

Молодожены лишались этой свободы, этой легкости
новых знакомств навсегда и бесповоротно. Начиналась
совершенно другая жизнь. Поэтому свадьбу можно назвать
резкой и вполне определенной границей между юностью и
возмужанием.

Но и до свадьбы свобода и легкость новых
знакомств, увлечений, “любовей” отнюдь не означали
сексуальной свободы и легкомысленности поведения. Можно
ходить гулять, знакомиться, но... Девичья честь прежде
всего. Существовали вполне четкие границы дозволенного,
и переступались они весьма редко. Обе стороны, и мужская
и женская, старались соблюдать целомудрие.

Как легко впасть в грубейшую ошибку, если судить
об общенародной нравственности и эстетике по отдельным
примерам! Приведем всего лишь два: пьяный, вошедший в
раж гуляка, отпустив тормоза, начинает петь в пляске
скабрезные частушки, и зрители одобрительно и, что всего
удивительнее, искренне ахают.

Зато потом никто не будет относиться к нему
всерьез...

Новейшие чудеса вроде цирка и ярмарочных
аттракционов с женщинами-невидимками каждый в
отдельности воспринимают с наивным, почти детским
одобряющим восторгом.

Но общее, так сказать, глобальное народное
отношение к этому все-таки оказывалось почему-то
определенно насмешливым.

А к некоторым вопросам нравственности общественное
мнение было жестоким, неуступчивым, беспощадным. Худая
девичья слава катилась очень далеко, ее не держали ни
леса, ни болота. Грех, свершенный до свадьбы, был ничем
не смываем. Зато после рождения внебрачного ребенка
девице как бы прощали ее ошибку, человечность брала верх
над моральным принципом. Мать или бабушка согрешившей на
любые нападки отвечали примерно такой пословицей: “Чей
бы бычок ни скакал, а телятко наше”.

Ошибочно мнение, что необходимость целомудрия
распространялась лишь на женскую половину. Парень, до
свадьбы имевший физическую близость с женщиной, тоже
считался испорченным, ему вредила подмоченная репутация,
и его называли уже не парнем, а мужиком.

Конечно, каждый из двоих, посягнувших на
целомудрие, рассчитывал на сохранение тайны, особенно
девушка. Тайны, однако ж, не получалось. Инициатива в
грехе исходила обычно от парня, и сама по себе она
зависела от его нравственного уровня, который, в свою
очередь, зависел от нравственного уровня в его семье
(деревне, волости, обществе). Но в безнравственной семье
не учат жалеть других и держать данное кому-то слово. В
душе такого ухаря обычно вскипала жажда похвастать, и
тайны как не бывало. Дурная девичья слава действовала и
на самого виновника, его обвиняли не меньше. Ко всему
прочему чувства его к девице, если они и были, быстро
исчезали, он перекидывался на другой “объект” и в конце
концов женился кое-как, не по-хорошему. Девушка, будучи
опозоренной, тоже с трудом находила себе жениха. Уж тут
не до любви, попался бы какой-нибудь. Даже парень из
хорошей семьи, но с клеймом греха, терял звание
славутника, и гордые девицы брезговали такими. Подлинный
драматизм любовных отношений испытывало большинство
физически и нравственно здоровых людей, ведь и
счастливая любовь не исключает этого драматизма.

Красота отношений между молодыми людьми питалась
иной раз, казалось бы, такими взаимно исключающимися
свойствами, уживающимися в одном человеке, как бойкость
и целомудрие, озорство и стыдливость. Любить означало то
же самое, что жалеть, любовь бывала “горячая” и
“холодная”. О брачных отношениях, их высокой поэтизации
ярко свидетельствует такая народная песня:

Ты воспой, воспой,
Жавороночек.
Ты воспой весной
На проталинке.
Ты подай голос
Через темный лес,
Через темный лес,
Через бор сырой
В Москву каменку,
В крепость крепкую!
Тут сидел, сидел
Добрый молодец,
Он не год сидел
И не два года.
Он сидел, сидел
Ровно девять лет.
На десятый год
Стал письмо писать.
Стал письмо писать
К отцу с матерью.
Отец с матерью
Отказалися:
“Что у нас в роду
Воров не было”.
Он еще писал
Молодой жене.
Молода жена
Порасплакалась...

Но женитьба и замужество — это не только
духовно-нравственная, но и хозяйственно-экономическая
необходимость. Юные годы проходили под знаком ожидания и
подготовки к этому главному событию жизни. Оно стояло в
одном ряду с рождением и смертью.
Слишком поздняя или слишком ранняя свадьба
представлялась людям несчастьем. Большая разница в годах
жениха и невесты также исключала полнокровность и
красоту отношений. Неравные и повторные браки в
крестьянской среде считались не только несчастливыми, но
и невыгодными с хозяйственно-экономической точки зрения.
Такие браки безжалостно высмеивались народной молвой.
Красота и противоестественность исключали друг друга.
Встречалось часто не возрастное, а имущественное
неравенство. Но и оно не могло всерьез повлиять на
нравственно-бытовой комплекс, который складывался
веками.
Жалость (а по-нынешнему любовь) пересиливала все
остальное.

Пора возмужания

Жизнь в старческих воспоминаниях неизменно
делилась на две половины: до свадьбы и после свадьбы.

И впрямь, еще не стихли песни и не зачерствели
свадебные пироги, как весь уклад, весь быт человека
резко менялся.

В какую же сторону? Такой вопрос прозвучал бы
наивно и неуместно. Если хорошенько разобраться, то он
даже оскорбителен для зрелого нравственного чувства.
Категории “плохо” и “хорошо” отступают в таких случаях
на задний план. Замужество и женитьба не развлечение
(хотя и оно тоже) и не личная прихоть, а естественная
жизненная необходимость, связанная с новой
ответственностью перед миром, с новыми, еще не
испытанными радостями. Это так же неотвратимо, как,
например, восход солнца, как наступление осени и т.д.
Здесь для человека не существовало свободы выбора. Лишь
физическое уродство и душевная болезнь освобождали от
нравственной обязанности вступать в брак.

Но ведь и нравственная обязанность не
воспринималась как обязанность, если человек нравственно
нормален. Она может быть обязанностью лишь для
безнравственного человека. Только хотя бы поэтому для
фиксирования истинно народной нравственности не
требовалось никаких письменных кодексов вроде
упомянутого “Зерцала” или же “Цветника”, где собраны
правила иноческого поведения.

Закончен наконец драматизированный, длившийся
несколько недель свадебный обряд. Настает пора
возмужания, пора зрелости — самый большой по времени
период человеческой жизни.

Послесвадебное время не только самое интересное, но
и самое опасное для новой семьи. Выражения “сглазить”
или “испортить” считаются в образованном мире
принадлежностью суеверия. Но дело тут не в “черной
магии”. Первые нити еще не окрепших супружеских связей
легче всего оборвать одним недобрым словом или злым,
пренебрежительным взглядом.

Психологическое вживание невесты в мир теперь уже
не чужой семьи проходило не всегда быстро и гладко.
Привычки, особенности, порядки хоть и основаны на общей
традиции, но разны во всех семьях, во всех домах. У
одних, например, пекут рогульки тоненькие, у других
любят толстые, в этом доме дрова пилят одной длины, а в
том — другой, потому что печи разные сбиты, а печи
разные, потому что мастера неодинаковы, и т.д. Молодой
женщине, привыкшей к девичьей свободе, к родительской
заботе и ласке, нелегко вступать в новую жизнь в новой
семье. Об этом в народе слагали несчетные песни:

Ты зайдешь черту невозвратную,
Из черты назад не возвратишься,
В девичий наряд не нарядишься.
Не цветут цветы после осени,
Не растет трава зимой по снегу,
Не бывать молодо в красных девицах.

Трагическая необходимость смены жизненных
периодов, звучащая в песнях, нередко принимается за
доказательство ужасного семейного положения русской
женщины, ее неравноправия и забитости. Легенда об этом
неравноправии развеивается от легкого прикосновения к
фольклорным и литературным памятникам.

Ты не думай, дорогой,
Одна-то не остануся,
Не тебе, так твоему
Товарищу достануся, —

публично и во всеуслышание поет девушка на гулянье,
если суженый начинал заноситься.

О неудавшемся браке пелось такими словами

Какова ни была, да замуж вышла
За таково за детину да за невежу.
Не умеет вор-невежа со мной жити,
Он в пир пойдет, невежа, не простится.
А к воротам идет, невежа, кричит-вопит:
“Отпирай, жена, широки ворота!”
Уж как я, млада-младешенька, догадалась,
Потихошеньку с постелюшки вставала,
На босу ногу башмачки надевала,
Я покрепче воротички запирала:
“Уж ты спи-ночуй, невежа, да за воротами,
Тебе мягка постель да снежки белы,
Тебе крутое изголовье да подворотня,
Тебе тепло одеяло да ветры буйны,
Тебе цветная занавеска часты звезды,
Тебе крепкие караулы да волки серы”.

В том и соль, что в народе никому и в голову не
приходило противопоставлять женщину мужчине, семью главе
семейства, детей родителям и т.д.

Ни былинная Авдотья-рязаночка, ни историческая
Марфа-посадница, ни обе Алены (некрасовская и
лермонтовская) не похожи на забитых, неравноправных или
приниженных. Историк Костомаров, говоря о “Русской
правде” (первый известный науке свод русских законов),
пишет: “Замужняя женщина пользовалась одинаковыми
юридическими правами с мужчиной. За убийство или
оскорбление, нанесенное ей, платилась одинаковая вира”.



Грамотность или неграмотность человека в Древней
Руси также не зависела от половой принадлежности.
“Княжна Черниговская Евфросиния, дочь Михаила
Всеволодовича, завела в Суздале училище для девиц, где
учили грамоте, письму и церковному пению”, — говорит тот
же Костомаров, основываясь на летописных свидетельствах.


Равноправие, а иногда и превосходство женщины в
семье были обусловлены экономическими и нравственными
потребностями русского народного быта. Какой смысл для
главы семейства бить жену или держать в страхе всех
домочадцев? Только испорченный, глупый, без царя в
голове мужичонка допускал такие действия. И если
природная глупость хоть и с усмешкой, но все же
прощалась, то благоприобретенная глупость (самодурство)
беспощадно высмеивалась. Худая слава семейного самодура,
подобно славе девичьего бесчестия, тоже бежала далеко
“впереди саней”.

Авторитет главы семейства держался не на страхе, а
на совести членов семьи. Для поддержания такого
авторитета нужно было уважение, а не страх. Такое
уважение заслуживалось только личным примером:
трудолюбием, справедливостью, добротой,
последовательностью. Если вспомним еще о кровном
родстве, родительской и детской любви, то станет ясно,
почему “боялись” младшие старших. “Боязнь” эта даже у
детей исходила не от страха физической расправы или
вообще наказания, а от стыда, от муки совести. В хорошей
семье один осуждающий отцовский взгляд заставлял
домочадцев трепетать, тогда как в другой розги, ремень
или просто кулаки воспринимались вполне равнодушно.
Больше того, там, где господствовала грубая физическая
сила и страх физической боли, там процветали обман,
тайная насмешка над старшими и другие пороки.

Главенство от отца к старшему сыну переходило не
сразу, а по мере старения отца и накопления у сына
хозяйственного опыта. Оно как бы понемногу
соскальзывает, переливается от поколения к поколению,
ведь номинально главой семейства считается дед, отец
отца, но всем, в том числе и деду, ясно, что он уже не
глава. По традиции на семейных советах деду принадлежит
еще первое слово, но оно уже скорей совещательное, чем
решающее, и он не видит в этом обиды. Отец хозяина и сын
наглядно как бы разделяют суть старшинства: одному
предоставлена форма главенства, другому содержание. И
все это понемногу сдвигается.

То же самое происходит на женской “половине” дома.
Молодая хозяйка с годами становилась главной “у печи”, а
значит, и большухой. Это происходило естественно,
поскольку свекровь старела и таскать ведра скотине,
месить хлебы сама уже не всегда и могла. А раз ты хлеб
месишь, то и ключ от мучного ларя у тебя, если ты корову
доишь, то и молоко разливать, и масло пахтать, и взаймы
давать приходится не свекрови, а тебе. У кого лучше
пироги получаются, у того и старшинство. Золовкам
оставаться надолго в девках противоестественно. Выходит,
что женитьба младших сыновей тоже становилась
необходимой хотя бы из-за одной тесноты в доме. Но разве
одна теснота формировала эту необходимость?

Еще до женитьбы второго сына отец, дед и старший
сын начинали думать о постройке для него дома, но очень
редко окончание строительства совпадало с этой
женитьбой. Какое-то время два женатых брата жили со
своими семьями под отцовской, вернее, дедовской крышей.
Женские неурядицы, обычные в таких случаях,
подторапливали строительство. Собрав помочи (иногда
двой-трой), отец с сыновьями быстро достраивали дом для
младшего. Так же происходило и при женитьбе третьего и
четвертого сыновей, если, конечно, война или
какая-нибудь иная передряга со всем своим нахальством не
врывалась в народную жизнь.

Супружеская верность служила основанием и
супружеской любви, и всему семейному благополучию.

Жены в крестьянских семействах плакали, когда
мужья ревновали, ревность означала недоверие. Считалось,
что если не верит, то и не жалеет, не любит.

Оттого и плакали, что не любит, а не потому, что
ревнует.



Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Незримые лавинки

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:41 + в цитатник
Незримые лавинки


Образ реки в народной поэзии так стоек, что с
отмиранием одного жанра тотчас же поселяется в новом,
рожденном тем или другим временем. Как и всякий иной,
этот образ неподвластен анализу, разбору, объяснению.
Впрочем, анализируй его сколько хочешь, разбирай по
косточкам и объясняй сколько угодно — он не будет этому
сопротивляться. Но и никогда не раскроется до конца,
всегда оставит за собой право жить, не поддастся
препарированию, удивляя своего потрошителя новыми
безднами необъяснимого.

Он умрет тотчас после того, как станет понятным и
объясненным, но, к счастью, такого не случится, потому
что его нельзя до конца объяснить и понять рациональным
коллективным умом. Образ жив, пока жива человеческая
индивидуальность. Он, образ, страдает, когда его
воспринимают или воспроизводят одинаково двое. А когда к
этим двоим бездумно подключается еще и третий,
художественному образу становится явно не по себе. От
нетворческого и частого повторения он исчезает, оставляя
вместо себя штамп.

Но какая же там одинаковость восприятия, если в
народе есть мужчины и женщины, девушки и ребята, дети и
старики, красивые и не очень, больные и здоровые,
преуспевающие и терпящие лишения, ленивые, сильные и
т.д. Если в природе все время происходят изменения: то
тепло, то холод, то дождик, то снег, а жизнь
стремительна, и вчерашний день так непохож на
сегодняшний, и годы никогда не повторяют друг дружку.

Река течет. Она то мерцает на солнышке, то
пузырится на дождике, то покрывается льдом и заносится
снегом, то разливается, то ворочает льдинами.

Рыбы нерестятся на месте предстоящих покосов, а
там, где сегодня скрипит коростель, еще недавно завывала
метель.

Что-то родное, вечно меняющееся, беспечно и
непрямо текущее, обновляющееся каждый момент и никогда
не кончающееся, связующее ныне живущих с уже умершими и
еще не рожденными, мерещится и слышится в токе воды.
Слышится всем. Но каждый воспринимает образ текущей воды
по-своему.

Образ дороги не менее полнокровен в народной
поэзии.

А нельзя ли условиться и хотя бы ненадолго
представить эмоциональное начало речкой, а рациональное
— дорогой? Ведь и впрямь: одна создана самою природой,
течет испокон, а другая сотворена людьми для жизни
насущной.

Человеку все время необходимо было идти (хотя бы и
за грибами), нужно было ехать (например, за сеном), и он
вытаптывал тропу, ладил дорогу. Нередко дорога эта
бежала по пути с речною водой...

Дорога стремилась быть короче и легче, да к тому
же тот берег почему-то всегда казался красивей и суше.
Не раз и не два ошибалась дорога, удлиняя свой путь,
казалось бы, совсем неуместными переправами! Но от этих
ошибок нередко душа человеческая выигрывала нечто более
нужное и неожиданное.

Незримые лавы ложились как раз на пересечениях
материального и духовного, обязательного и желаемого,
красивого и необходимого. Чтобы это понять, достаточно
вспомнить, что большинство предметов народного искусства
были необходимы в жизни как предметы быта или же как
орудия труда.

Вот некоторые из них: разные женские трепала,
керамическая и деревянная посуда, ковши и солоницы в
виде птиц, розетки на деревянных блоках кросен, кованые
светцы, литые и гнутые подсвечники и т.д. и т.п.

Естественный крюк (вырубленная с корнем ель),
поддерживающий деревянный лоток на крыше, несколькими
ударами топора плотник превращал в изящную курицу; всего
два-три стежка иглой придавали элегантность рукаву
женской одежды. Стоило гончару изменить положение
пальцев, как глиняный сосуд приобретал выразительный
перехват, удлинялся или раздвигался вширь.

Неуловима, ускользающе неопределенна граница между
обычным ручным трудом и трудом творческим. Мастеру и
самому порой непонятно: как, почему, когда обычный комок
глины превратился в красивый сосуд. Но во всех народных
промыслах есть этот неуловимый переход от обязательного,
общепринятого труда к труду творческому,
индивидуальному.

Художественный образ необъясним до конца, он
разрушается или отодвигается куда-то в сторону от нас
при наших попытках разъять его на части. Точно так же
необъясним и характер перехода от труда обычного к
творческому.

По-видимому, однообразие, или тяжесть, или
монотонность труда толкают работающего к искусству,
заставляют разнообразить не только сами изделия, но и
способы их изготовления. Кроме того, для северного
народного быта всегда было характерно соревнование,
причем соревнование не по количеству, а по качеству.
Хочется выйти на праздник всех наряднее, всех “баще” —
изволь прясть и ткать не только много, но и тонко,
ровно, то есть красиво; хочешь прослыть добрым женихом —
руби дом не только прочно, но и стройно, не жалей сил на
резьбу и причелины. Получается, что красота в труде, как
и красота в плодах его, — это не только разнообразие (не
может быть “серийного” образа), но еще и
самоутверждение, отстаивание своего “я”, иначе говоря,
формирование личности.




Умение, мастерство и, наконец, искусство живут в
пределах любого труда. И конечно же, лишь в связи с
трудом и при его условии можно говорить о трех этих
понятиях.

Художника, равного по своей художественной силе
Дионисию, с достаточной долей условности можно
представить вершиной могучей и необъятной пирамиды, в
основании которой покоится общенародная, постоянно и
ровно удовлетворяемая тяга к созидающему труду,
зависимая лишь от физического существования самого
народа.

Итак, все начинается с неудержимого и
необъяснимого желания трудиться... Уже само это желание
делает человека, этническую группу, а то и целый народ
предрасположенными к творчеству и потому
жизнеспособными. Такому народу не грозит гибель от
внутреннего разложения. Творческое начало обусловлено
желанием трудиться, жаждой деятельности.

В жизни северного русского крестьянина труд был
самым главным условием нравственного равноправия.
Желание трудиться приравнивалось к умению. Так поощряюще
щедра, так благородна и проста была народная молва, что
неленивого тотчас, как бы загодя, называли умельцем. И
ему ничего не оставалось делать, как побыстрее им
становиться. Но быть умельцем — это еще не значит быть
мастером. И художником (в нашем современном понимании).
Умельцами должны были быть все поголовно. Стремление к
высшему в труде не угасало, хоть каждый делал то, что
было ему по силам и природным способностям. И то и
другое было разным у всех людей. Почти все умельцы
становились подмастерьями, но только часть из них —
мастерами.

Легенда о “секретах”, которые мастера якобы
тщательно хранили от посторонних, придумана ленивыми
либо бездарными для оправдания себя. Никогда русские
мастера и умельцы, если они подлинные мастера и умельцы,
не держали втуне свое умение! Другое дело, что далеко не
каждому давалось это умение, а мастер был строг и
ревнив. Он позволял прикасаться к делу лишь человеку,
истинно заинтересованному этим делом, терпеливому и не
балаболке. И если уж говорить честно, то вовсе не
своекорыстие двигало мастером, когда он замыкал уста.

По древнему поверью (вспомним Н.В. Гоголя), клады
легче даются чистым рукам. Секрет мастерства — это
своеобразный клад, доступный бессребренику, честному и
бескорыстному работнику. Но ведь многие люди судят о
других по себе! Стяжателю всегда кажется, что мастер
трудится так тщательно и упорно из-за денег, а не из-за
любви к искусству. Бездарному и ленивому и вовсе не
понятно, почему человек может не часами и даже не днями,
а неделями трудиться над каким-нибудь малым лукошком. У
него не хватает терпения понять даже смысл самого
терпения, и вот он оскорбляет мастера подозрением в
скаредности и в нежелании поделиться секретом
мастерства. Незащищенность мастера (художника)
усугублялась еще и тем, что за красивые или добротно
сделанные вещи люди и платят больше. Разумеется, мастер
не отказывался от денег: у него и семья и дети. Само
искусство тоже требовало иногда немалых средств: надо
купить краски, добротное дерево, кость и т.д. Но смешно
думать, что мастером или художником движет своекорыстие!
Парадокс заключается в том, что чем меньше художник или
мастер думает о деньгах, тем лучше, а следовательно, и
ценнее он производит изделия и тем больше бывает у него
и... денег. Конечно, бывали и такие художники и мастера,
которые намеренно начинали этим пользоваться. Но талант
быстро покидал таковых.

Секрет любого мастерства и художества простой. Это
терпение, трудолюбие и превосходное знание традиции. А
если ко всему этому природа добавит еще и талант,
индивидуальную способность, мы неминуемо столкнемся с
незаурядным художественным явлением.

Стихия всеобщего труда пестовала миллионы
умельцев, а в их среде прорастала и жила широко
разветвленная грибница мастерства. Это она рождала,
может быть, за целое столетие всего с десяток
художников, а в том десятке и объявлялся вдруг олонецкий
плотник Нестерко...

Искусство делало труд легче, но вдохновение не
приходит к ленивому. Мастерство сокращает время,
затрачиваемое на труд, без мастерства не бывает
искусства. Далеко не все способны стать мастерами. Но
стремились к этому многие, может быть, каждый, поскольку
никому не хотелось быть хуже других! Поэтому массовое
мастерство, еще не ставшее индивидуальным (то есть
искусством), наверное, можно представить зависимым от
традиции. Знание традиционного, отточенного веками
мастерства обязательно было для каждого народного
художника, потому что перескочить через бездну
накопленного народом было нельзя. Потому и ценились в
ученике прежде всего тщательность, прилежание, терпение.
Необходимо было научиться вначале делать то, что умеют
все. Только после этого начинали учиться
профессиональным приемам и навыкам. Юным иконописцам
положено сперва тереть краски, а сапожникам — мочить и
мять кожу. Только после долгой подготовки ученику
разрешалось брать в руки кисть или мастерок. Умение
делать традиционное, массовое, еще не художественное, а
обычное — такое умение готовило мастера из обычного
подмастерья. Мастер же, если он был наделен природным
талантом и если десятки обстоятельств складывались
благоприятно, очень скоро становился художником,
творцом, созидающим красоту. Такой человек весь как бы
растворялся в своем художестве, ему не нужны были
известность и слава. В мирской известности он ощущал
даже нечто постыдное и мешающее его художеству. Само по
себе творчество, а также сознание того, что искусство
останется жить и будет радовать людей, наполняло жизнь
художника высоким и радостным смыслом.


Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

Промысел

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:42 + в цитатник
Остановленные мгновения

Кто из нас, особенно в детстве или в юности, не
ужасался и не впадал в уныние при виде удручающе
необъятного костра дров, которые надо вначале испилить,
а потом исколоть и сложить в поленницы? Или широкого
поля, которое надо вспахать одному? Или дюжины толстущих
куделей, которые надо перепрясть к празднику? Сердце
замирало от того, как много предстоит сделать. Но, как и
всегда, находится утешающая или ободряющая пословица.
Хотя бы такая: “Глаза страшатся, а руки делают”.
Припомнит ее, скажет вовремя кто-нибудь из старших —
глядь, уж и не так страшно начинать работу, которой
конца не видно. Вот вам и материальная сила слова.
“Почин дороже дела”, — вспоминается другая, не менее
важная пословица, затем: “Было бы начало, а конец будет”
и т.д. Если же взялся что-то делать, то можно и
посмотреть на то, сколько сделано, увидеть, как
потихонечку прибывает и прибывает. И вдруг с удивлением
заметишь, что и еще не сделанное убыло, хоть ненамного,
но стало меньше! Глядь-поглядь, половина сделана, а
вторая тоже имеет свою половину. Глаза страшатся, а руки
делают...

Но эта пословица верна не только в смысле объема,
количества работы, но и в смысле качества ее, то есть
относительно умения, мастерства, творчества и — не
побоимся сказать — искусства. У молодого, начинающего
глаза страшатся, другой же, и не совсем молодой, тоже
боится, хотя, может быть, имеет к делу природный талант.
Но как же узнаешь, имеется ли талант, ежели не
приступишь к делу?

В искусстве для начинающего необходим риск, в
известной мере — безрассудство! Наверное, только так и
происходит первоначальное выявление одаренных людей.
Нужна смелость, дерзновенный порыв, чтобы понять,
способен ли ты вообще на что-то. Попробовать, начать,
осмелиться! А там, по ходу работы, появляется
вдохновение, и работник, если в него природа вложила
талант, сразу или же постепенно становится художником.
Конечно, не стоит пробовать без конца, всю жизнь,
превращая настойчивость в тупое упрямство.

Особенностью северного крестьянского трудового
кодекса было то, что все пробовали делать все, а среди
этих многих и рождались подлинные мастера.

Мастерство же — та почва, на которой вырастали
художники.

Но и для человека, уже поверившего в себя,
убедившегося в своих возможностях, каждый раз, перед тем
как что-то свершить, нужен был сердечный риск,
оправданный и ежесекундно контролируемый умом, нужна
была смелость, уравновешенная осторожной
неторопливостью.

Только тогда являлось к нему вдохновение, и
драгоценные мгновения останавливались, отливались и
застывали в совершенных формах искусства.

Неправда, что эти мгновения, этот высокий восторг
и вдохновение возможны лишь в отдельных, определенных
видах труда и профессиональной деятельности!

Они — эти мгновения — возможны в любом деле, если
душа человека созвучна именно этому делу (Осип
Александрович Самсонов из колхоза “Родина” доит коров,
случает их с быком, помогает им растелиться, огребает
навоз так же самозабвенно, как его сосед Александр
Степанович Цветков рубит угол, кантует бревно и
прирубает косяк).

Искусство может жить в любом труде. Другое дело,
что, например, у пахаря, у животновода оно не
материализуется, не воплощается в предметы искусства.
Может быть, среда животноводов и пахарей (иначе
крестьянская) потому-то и выделяла мастеров и
художников, создававших предметы искусства.

Крестьянские мастера и художники испокон веку были
безымянны. Они создавали свои произведения вначале для
удовлетворения лишь эстетических потребностей.
Художественный промысел рождался на границе между
эстетической и экономической потребностью человека,
когда мастера начинали создавать предметы искусства не
для себя и не в подарок друзьям и близким, а по заказу и
на продажу.


Художественный промысел...

В самом сочетании слов таится противоречие:
промысел подразумевает массовость, серийность, то есть
одинаковость, а художество — это всегда образ, никогда
не повторяющийся и непохожий на какой-либо другой. И что
бы мы ни придумывали для спасения художественности в
промысле, он всегда будет стремиться к ее размыванию, а
сама она будет вечно сопротивляться промыслу.

Образ умирает в многочисленности одинаковых
предметов, но ведь это не значит, что предметы при их
множественности нельзя создавать разными. По-видимому,
пока существует хоть маленькая разница между предметами,
промысел можно называть художественным...

Для художественного промысла характерна
традиционная технология и традиционная образная система
при обязательной художественной индивидуальности
мастера. Мастер-поденщик, похожий как две капли воды на
своего соседа по столу или верстаку, человек,
равнодушный к творчеству, усвоивший традиционные приемы
и образы, но стремящийся к количеству, — такой человек
(его уже и мастером-то нельзя назвать) толкает
художественный промысел к вырождению и гибели. При
машинном производстве художественная индивидуальность
исчезает, растворяясь в массовости и ширпотребе. На фоне
всего этого кажется почти чудом существование
художественных промыслов, превозмогающих “валовую”
психологию. Бухгалтеры и экономисты пытаются планировать
красоту и эстетику, самоуверенно вмешиваются не в свое
дело. Для их “валовой” психологии зачастую не существует
ничего, кроме чистогана, а также буквы (вернее, цифры)
плана.

Разве не удивительна выживаемость красоты в
подобных условиях? Вот некоторые северные промыслы, все
еще не желающие уступать натиску валовой безликости и
давлению эстетической тупости.


КРУЖЕВОПЛЕТЕНИЕ


Покойная Наталья Самсонова (мать уже упомянутого
дояра Осипа Александровича) плела превосходные
высокохудожественные косынки, иначе — женские кружевные
платки. Когда-то редкая девица не мечтала иметь такую
косынку. Но поскольку бесплодные мечты у северного
крестьянина были не в чести, редкая девица не стремилась
и выучиться плести. Не дожидаясь счастливых
случайностей, девушки еще с детства постигали мастерство
плетения. Они сами себе создавали свою красоту. Если же
косынка доставалась в наследство от матери или бабушки,
свою можно было выплести и продать, а на деньги купить
кованые серебряные сережки, дюжину веретен, а может, еще
и пару хороших гребенок.

Талант мастерицы сплетал воедино экономическую
основу, достаток крестьянской семьи с утком праздничной
красоты. Так было не только за кроснами, за куфтырем, но
и всюду, где таился и разгорался огонек творчества.
Талант обязательно проявлял себя и во многом другом,
например в фольклоре. Наталья Самсонова во время
плетения рассказывала сказки, на ходу выдумывая новые
приключения. Еще лучше она пела на праздниках...

Кружево, сплетенное для себя или в подарок, не
предполагало денежной выгоды, его создательницы не
кидали куфтырь как сумасшедшие с боку на бок, не спешили
в погоню за количеством. Красота никогда не была сестрой
торопливости.


ЧЕРНЕНИЕ ПО СЕРЕБРУ


Устюг Великий, как и Новгород, несколько столетий
был средоточием русской культуры, торговли и
промышленности. Устюжане могли делать все: и воевать, и
торговать, и хлебопашничать... Многие из них дошли до
Аляски и Калифорнии и там обосновались, другие исходили
всю Сибирь, торговали с Индией, Китаем и прочими
странами.

Но те, что не любили путешествовать и жили дома,
тоже не сидели сложа руки. В Устюге знали практически
все промыслы, процветавшие на Руси и в средневековой
Европе.

Человеку с божьей искрой в душе доступны все виды
художественных промыслов, но нельзя же было заниматься
понемногу всем и ничем взаправду. Выбирали обычно
наследственный промысел, укрепляя и совершенствуя
традицию либо пренебрегая ею. В обоих случаях мастер или
художник мог до конца проявить себя как личность. Но во
втором случае промысел быстро хирел, исчезали мастерство
и профессиональная тяга к прекрасному. Было достаточно
всего одного поколения, чтобы несуществующий предел
высокой красоты и некий эстетический “потолок”
занижались до крайности. Тогда-то и исчезала
художественная, эстетическая основа промысла — главное
условие его массовости, известности, а следовательно, и
экономической выживаемости. Промысел погибал. На
подступах к XX веку и в его начале устюженскую чернь по
серебру постигла бы та же участь, если бы иссякли
терпеливость и энергия нескольких энтузиастов. Мы должны
быть благодарны городу Устюгу за сохранение
великолепного искусства. Суть его в том, что художник
вначале гравирует серебряное изделие, затем заполняет
гравировку специальным составом — чернью.

Эта “татуировка”, если можно так выразиться,
навечно фиксируется высокой температурой, то есть
обычным огнем.

Великоустюгский завод “Северная чернь” выпускает
добрую продукцию, пользующуюся высоким спросом дома и за
границей. Это и понуждает наших экономистов всеми путями
увеличивать вал, поощрять однообразие. Опасность для
художества таится и в поточности производства. Если
раньше художник все от начала до конца делал сам (никому
не доверяя даже своего инструмента, не только изделия),
то теперь изделия касается множество разных, иной раз и
равнодушных рук. Выжить художеству в таких условиях
неимоверно трудно.

И все же оно выживает.


ШЕМОГОДСКАЯ РЕЗЬБА ПО БЕРЕСТЕ


Только народному гению свойственны безунывность,
умение проявить себя в любых, казалось бы, совсем
неподходящих условиях. Несомненно, что талантливый
холмогорский косторез, очутившись волею судьбы
где-нибудь в степи, не ждал от кого-то моржовых клыков,
а находил что-то другое. Например, глину. Земля всегда
что-нибудь держала про запас для художника. Так же
гончарный мастер не считал себя вправе бездействовать,
если глины в земле нет, а кругом березовые да еловые
заросли.

Береста, вероятно, самое древнее и самое
распространенное северное сырье, использовавшееся
всевозможными мастерами. Из нее изготовлялись обувь,
игрушки, святочные маски (личины), посуда и утварь.

Береста имеет по структуре и цвету двусторонние
свойства, легко добывается и хорошо поддается обработке.
Она декоративна сама по себе. Легкость, прочность и
доступность сделали ее любимым, поистине народным
материалом.

Берестяные резные туеса, солонки, окантовка для
корзин делались на Севере повсеместно, а вот настоящий
художественный промысел, основанный на резьбе по
бересте, создали опять же устюжана, или устюжцы
(неизвестно, как лучше). Промысел прославился под именем
“шемогодской резьбы”. Он существует и в наше время.


РЕЗЬБА ПО КОСТИ


Холмогорские косторезы не имеют таких просторных
цехов, как устюгские мастера серебряных дел, ставшие
ныне рабочим классом. Но суть промысла от этого не
меняется.

...Меняется она от коренных перемен, таких,
например, как замена моржовой кости коровьей.

Материал всегда диктовал, вернее, подсказывал
художнику, как ему быть, каким запастись инструментом и
с чего начинать. Что же подсказывал художнику безмолвный
монолит моржового клыка? Наверное, надо быть художником
самому, чтобы это узнать. Прежде чем приступить к
работе, художник ходил в баню, постился, очищался от
всего мелкого и прилипчивого. Он тщательно готовил себя
к внутреннему душевному взлету.

Только в таком состоянии к человеку приходило то
особое, совершенно неожиданное озарение, когда под
руками само по себе рождается произведение искусства.

Даже коровья кость, распиленная и обработанная,
вызывает в душе желание сделать из нее что-то. При
шлифовке поверхность приобретает своеобразие, выявляет
себя, становится молочно-матовой. Душа мастера как бы
сама стремится к резцу. И тогда преступным кощунством
было бы отбросить этот резец!

Душа человеческая, через посредничество рук,
которым облегчают дело всевозможные инструменты, вдыхает
жизнь, то есть красоту, в дремлющий, но всегда готовый
ожить брус гранита, дерева или моржового клыка. Не надо
трогать художника в такие минуты! Пусть он закончит
сперва дело, ему предназначенное.




Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Комментарии (0)

Свадьба

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:44 + в цитатник
Свадьба

Из семейных торжеств наибольшим богатством
народного творчества отличалась свадьба с ее
многообразной обрядностью, в которой традиции, возникшие
в разное время, слились в цельный комплекс — свой для
каждой местности, но в основных чертах сходный у всех
русских. Мы не будем говорить здесь об обрядовой стороне
свадьбы, о значении ее в личных и общественных делах как
событии, открывающем жизнь супружеской пары, семьи. Речь
пойдет лишь о вкладе свадьбы в крестьянскую праздничную
культуру.

Несмотря на семейный характер, по смысловому
содержанию свадебное празднество далеко выходило за
рамки семьи и превращалось в событие для всей деревни,
дававшее возможность проявиться талантам и развернуться
молодежному веселью.

В развитии народной культуры свадьбы существенную
роль играли постоянные и временные исполнители ролей
дружки и других свадебных «чинов»— свахи, поддружья,
«тысяцкого», «бояр». Функции дружки обычно на разных
свадьбах выполнял один и тот же крестьянин, знавший не
только весь порядок многодневного ведения свадьбы, но и
множество текстов — молитв, стихотворных обращений,
наговоров, присказок, диалогов, способный к импровизации
в разных жанрах фольклора. В деятельности дружки, как и
во всей свадьбе в целом, сливались задачи зрелищного,
игрового характера с ритуальными — предотвращением
«порчи» жениха и невесты. Так, после благословения
врачующихся родителями невесты образом и хлебом-солью
дружка «отпускал свадьбу». Он налеплял воск на волосы
людям и гривы лошадям свадебного поезда и обходил его
трижды с иконою. Воск этот дружка запасал на весь год —
от свечей, стоявших в церкви во время пасхальной
заутрени.

Талантливыми исполнителями были также поддружье
(помощник дружки) и свахи. Наряду с основной своей
функцией — сватовством, свахи выполняли целый ряд
обрядово-игровых действий: причесывание жениха и
невесты, сидящих на меху, перед отъездом свадебного
«поезда» в церковь; осыпание их хлебом, хмелем и
деньгами; они вместе с дружкой угощали гостей по
определенному этикету; приходили с дружкой и «тысяцким»
утром будить молодых и т. п. Все это требовало сверх
знания норм поведения еще и фольклорных импровизаций.

Роли «тысяцкого»— начальника «поезда» и особенно
«бояр» («барины», «поезжане»), служивших свидетелями при
венчании, были более пассивными, да и исполнялись они
чаще всего новыми лицами на каждой свадьбе. «Тысяцким»
обычно был крестный отец жениха или родственник. Тем не
менее и от них, по традиции, ожидалось знание
определенных элементов свадебного фольклора. Женская
молодежь к выполнению сложной, многообразной программы
свадебных причетов и песен готовилась заранее.

Обширные циклы свадебных песен исполнялись
девушками — подругами невесты и всеми гостями в целом на
разных этапах празднества. Даже рукобитье (сговор)
заканчивалось у крестьян угощением и пением «приличных»
(по выражению документа XVIII века) — то есть
соответствующих случаю — песен. К завершению сватовства
— просватанью — относилось множество песен разного
характера: здесь и ирония в адрес свата, и грусть
невесты с жалобою брату, и любовь жениха к невесте («я
тебя не вижу—жить и быть не могу»), и описание поведения
во время обряда («он крест по-писаному кладет, он поклон
по-ученому ведет, на все стороны кланяется»).

Затем шла предсвадебная неделя: завершение шитья
приданого в доме невесты; поездки ее прощаться с
родными; прощанье невесты на могилах с умершими
близкими; поездка невестиной родни в дом жениха —
знакомиться с его хозяйством и бытом семьи; оповещение о
свадьбе всей деревне — подруги невесты ходили по улицам;
в доме невесты — вечеринки для молодежи. Все это
сопровождалось песнями, каждый раз — своими.
Непременными были и присказки, шутки, загадки,
рифмованные диалоги.

Заканчивалась предсвадебная неделя девичником, на
котором невеста прощалась с женской родней и подругами,
получала предсвадебные подарки от гостей, расставалась с
«волей» и «красотой». Здесь уже, по мере приближения
самого венчания, усиливалось напряжение в исполнении
причитаний и песен невестою и другими девушками. В
текстах — больше монологов и диалогов, прямо относящихся
к происходящим событиям. Невеста нередко причетами
переговаривается с отцом, матерью, подругами, родными.
То же самое на пути в баню (после девичника — последняя
в отцовском доме баня для невесты) и наутро, в день
свадьбы, когда приезжают дружки и жених. В отличие от
грустного, а иногда и драматического тона причитаний
свадебные песни были эмоционально очень разнообразны. В
них и веселье, светлые образы, праздничные приемы
поэтики и спокойная интонация.

Кульминационный момент в доме невесты —
благословение родителями будущих молодых перед
венчанием. До этого в доме жениха появлялся дружка со
всеми поезжанами, и при них жених принимал благословение
от своих родителей.

Громы-то прогрянули,
Часты дождички пробрызнули,
Благословляется чадо милое
У своего родимого ботюшки,
У своей родимой матушки:
Благослови-ко, родимый батюшка!
Благослови-ко, родимая матушка!
Во путь меня, во дороженьку,
Во церковь Божию-матушку
Ко звону колокольному,—

поют девушки в доме жениха. Когда празднично
украшенный свадебный поезд подкатывал к дому невесты,
здесь их уже ждало много односельчан разных возрастов.
Местами девушки в доме прятали невесту в своем кругу,
требуя выкупа; в других местах было принято запирать или
заваливать ворота перед выездом поезда в церковь — жених
тоже должен был откупиться и т. п. А песни между тем
продолжали звучать — теперь уже о том, как звонят
колокола: «Ой, от Москвы чуть до Вологды, да чуть до
славного Питера...»
В церкви набиралось множество народа: наступал
главный момент свадьбы — венчание. Ведь в глазах всех
только церковное венчание означало вступление в брак.
Вид у жениха и невесты был поистине княжеский (в песнях
их величали князем и княгинею), особенно после того, как
священник надевал на них высокие венцы, подобные
коронам. Вот уже священник возводит их на амвон, и они
стоят у самых царских дверей, перед иконами, которыми
благословили их родители, поставленными на время
венчания на алтарный иконостас. Рядом с ними, на
клиросе, певчие поют уже «многие лета» новобрачным —
заключительную часть чина венчания. Пение,
сопровождавшее церковный чин венчания, особенности
местных распевов включали многие элементы народных
песен. С другой стороны, церковная певческая культура
оказала несомненное влияние на музыкальный свадебный
фольклор, постоянно впитывавший что-то от духовной
музыки.

Выход молодых из церкви — тоже этап свадебного
празднества, доступный всем. К свадебному поезду
присоединяются новые лица, другие стоят по пути. Целый
цикл песен относится к «встрече от венца». Но самая
большая серия свадебного фольклора — величания на
свадебном пиру, после возвращения из церкви: новобрачным
вместе и по отдельности, тясяцкому, свахе и свату,
дружке, священнику (если он принимал участие в пире),
гостьям-девушкам, гостям-парням, женатым гостям, вдове —
словом, каждому.


О развитии народной свадебной лирики
свидетельствуют сборники песен, изданные уже в XVIII
веке. В составленном И. И. Дмитриевым «Карманном
песеннике», в третьей части, включавшей народные песни,
свадебные были выделены особо. В XIX веке фольклористы
собрали в крестьянской среде богатейший пласт русской
свадебной лирики, которая пополняется находками вплоть
до наших дней. Для того чтобы читатель мог вполне
оценить это наше богатство, адресую его к интереснейшему
тому — «Лирика русской свадьбы», вышедшему в Ленинграде
в 1973 году.
Здесь же не откажу себе в удовольствии привести
лишь одну из песен, которыми величали новобрачных.
Записана она от двадцатилетней девушки в деревне Сура
Сурского района Архангельской области. Исполнялась на
свадьбе, разумеется, хором. Имена новобрачных в песне —
конкретные, данных жениха и невесты, как и имя отца
невесты и название волости жениха.


Славен город, славен город
Да на возгорье, да на возгорье!
Звон-от был, звон-от был
У Николы колоколы, у Николы колоколы!
Славна была, славна была
У Александра дочерь, у Александра дочерь,
Славна росла, славна росла
У Тимофеича большая, у Тимофеича большая.
Сватались на Марьи, сватались на Марьи
Трое сватовья, трое сватовья,
Трое сватовья, трое сватовья,
Трое большое, трое большое.
Первое сватовье, первое сватовье
Да из Новогорода, да из Новогорода.
Другое сватовье, другое сватовье
Да из славной Москвы, да из славной Москвы,
Третье сватовье, третье сватовье
Да из славной волости, да из славной волости,
Из славной волости, из славной волости,
С волости со Слуды, с волости со Слуды.
Олексий-от молод князь, Олексий-от молод князь,
Молод князь-от Потапьевич, молод князь-от
Потапьевич.
Ездил в город Олексий-от молод князь,
Ездил в новый, повыездил, ездил в новый, повыездил.

Красных девок повысмотрел, красных девок
повысмотрел,
Сужену Марью повыприглядел, сужену
Марью повыприглядел,
Разума-обычая, разума-обычая повыведал, повыведал,
Сам он говорит — только выславился.
У добрых отцей, у добрых отцей
Сыновья были добры, сыновья были добры,
У хороших матерей, у хороших матерей
Дочери хороши, дочери хороши.
Сын-от Олексей, сын-от Олексей
Потапьевич, Потапьевич,
Дочерь-то Марья, дочерь-то Марья
Александровна, Александровна,
Она тонехонька, она тонехонька,
Личушком она белехонька, личушком она белехонька.
Она белехонька, она белехонька,
Белехонька да румянехонька, белехонька да
румянехонька.
Ясны очи ясней сокола, ясны очи ясней сокола,
Черны брови черней соболя.
Ягодницы как маков цвет, маков цвет,
Походка у ней все повинная, все повинная,
Разговоры у ней лебединые!

(Лирика; Русск. нар. свад. обряд, 106—231; Балашов;
Булгаков, 1240—1246; Маслова, 8—84).




М.М.Громыко
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре

Метки:  
Комментарии (0)

Ярмарка

Дневник

Суббота, 28 Апреля 2012 г. 10:45 + в цитатник
Ярмарка

Общий уклад жизни крестьянина объединял и
эстетические и экономические стороны ее. Лучше сказать,
что одно без другого не существовало. Русская ярмарка —
яркий тому пример. Торговле, экономическому обмену
обязательно сопутствовал обмен, так сказать, культурный,
когда эмоциональная окраска торговых сделок становилась
порой важнее их экономического смысла. На ярмарке
материальный интерес был для многих людей одновременно и
культурно-эстетическим интересом.

Вспомним гоголевскую “Сорочинскую ярмарку”,
переполненную народным юмором, который в этом случае
равносилен народному оптимизму. У северных ярмарок та же
гоголевская суть, хотя формы совсем иные, более
сдержанные, ведь одна и та же реплика или деталь на юге
и на севере звучит совсем по-разному. Гоголевское
произведение является пока непревзойденным в описании
этого истинно народного явления да, видимо, так и
останется непревзойденным, поскольку такие ярмарки уже
давно исчезли.

Тем не менее дух ярмарочной стихии настолько
стоек, что и теперь не выветрился из народного сознания.
Многие старики к тому же помнят и ярмарочные
подробности.

Вероятно, ярмарки на Руси исчислялись не
десятками, а сотнями, они как бы пульсировали на широкой
земле, периодически вспыхивая то тут, то там. И каждая
имела свои особые свойства.. Отличались ярмарки по
времени года, преобладанием каких-либо отдельных или
родственных товаров и, конечно же, величиной, своими
размерами.

Самая маленькая ярмарка объединяла всего несколько
деревень. На ярмарке, которая чуть побольше, гармони
звучали уже по-разному, но плясать и петь еще можно было
и под чужую игру. На крупных же ярмарках, например, на
знаменитой Нижегородской, уже слышна была разноязычная
речь, а музыка не только других губерний, но и других
народов.

Торговля, следовательно, всегда сопровождалась
обменом культурными ценностями. Национальные мелодии,
орнаменты, элементы танца и костюма, жесты и, наконец,
национальный словарь одалживались и пополнялись за счет
национальных богатств других народов, ничуть не теряя
при этом основы и самобытности.

На большой ярмарке взаимное влияние испытывали не
только внутринациональные обычаи, но и обычаи разных
народов. При этом некоторые из них становились со
временем интернациональными.

Ярмарку, конечно, нельзя ставить в один ряд со
свадьбой, с этим чисто драматическим народным действом.
Действие в ярмарке как бы дробится на множество мелких
комедийных, реже трагедийных сценок. Массовость,
карнавальный характер ярмарки, ее многоцветье и
многоголосье, вернее, разноголосье, не способствуют
четкой драматизации обычая, хотя и создают для него свой
особый стиль. Впрочем, многие ярмарочные эпизоды, такие,
как заезд, устройство на жительство или ночлег,
установка ларей и лавок, первые и последние сделки,
весьма и весьма напоминали ритуальные действа.

Сход

Новгородское и Псковское вече, как будто бы
известное каждому школьнику, на самом деле мало изучено.
Оно малопонятно современному человеку. Что это такое?
Демократическое собрание? Парламент? Исполнительный и
законодательный орган феодальной республики? Ни то и ни
другое. Вече можно понять, лишь уяснив смысл русского
общинного самоуправления. Мирские сходы — практическое
выражение самоуправления. Заметим: самоуправления, а не
самоуправства. В первом случае речь идет об общих
интересах, во втором — о корыстных и личных...

Ясно, что такое явление русского быта, как сход,
несший на своих плечах главные общественные, военные,
политические и хозяйственные обязанности, имело и
собственную эстетику, согласную с общим укладом, с общим
понятием русского человека о стройности и красоте.

Необходимость схода назревала обычно постепенно,
не сразу, а когда созревала окончательно, то было
достаточно и самой малой инициативы. Люди сходились
сами, чувствуя такую необходимость. В других случаях их
собирали или десятские, или специальный звон колокола (о
пожаре или о вражеском набеге извещалось набатным боем).


Десятский проворно и немного торжественно шел
посадом и загаркивал людей на сход. Загаркивание —
первая часть этого (также полуобрядного) обычая. После
загаркивания или колокольного звона народ не спеша,
обычно принарядившись, сходился в условленном месте.

Участвовать в сходе и высказываться имели право
все поголовно, но осмеливались говорить далеко не все.
Лишь когда поднимался общий галдеж и крик, начинали
драть глотку даже ребятишки. Старики, нередко
демонстративно, уходили с такого сборища.

Впрочем, крики и шум не всегда означали одну
бестолковщину. Когда доходило до серьезного дела,
крикуны замолкали и присоединялись к общему
справедливому мнению, поскольку здравый смысл брал верх
даже на буйных и шумных сходах.

По-видимому, самый древний вид схода — это
собрание в трапезной, когда взрослые люди сходились за
общим столом и решали военные, торговые и хозяйственные
дела. Позднее этот обычай объединился с христианским
молебствием, ведь многие деревянные храмы строились с
трапезной — специальным помещением при входе в церковь.

Как это для нас ни странно, на сельском
крестьянском сходе не было ни президиумов, ни
председателей, ни секретарей. Руководил всем ходом тот
же здравый смысл, традиция, неписаное правило. Поскольку
мнение самых справедливых, умных и опытных было важнее
всех других мнений, то, само собой разумеется, к слову
таких людей прислушивались больше, хотя формально
частенько верх брали горлопаны.

Высказавшись и обсудив все подробно, сход выносил
так называемый приговор. По необходимости собирали
деньги и поручали самому почтенному и самому надежному
участнику схода исполнение какого-либо дела (например,
сходить с челобитьем). Разумеется, решение схода было
обязательным для всех.

Внешнее оформление схода сильно изменилось с
введением протокола. Если участники собрания говорили
открыто и то, что думали (слово к делу не подошьешь), то
с введением протоколирования начали говорить осторожно,
и так и сяк, иные вообще перестали высказываться.

Сила бумаги — сила бюрократизма — всегда была
враждебна общинному устройству с его открытостью и
непосредственностью, с его иногда буйными, но
отходчивыми ораторами. Бюрократизация русского схода,
его централизованное регламентирование породило тип
нового, совершенно чуждого русскому духу оратора.
Поэтому даже такому стороннику европейского регламента и
“политеса”, как Петр, пришлось издать указ, запрещающий
говорить по бумаге. “Дабы глупость оных ораторов каждому
была видна” — примерно так звучит заключительная часть
указа.

Более того, с внедрением протоколирования на сходы
вообще перестали ходить многие поборники справедливости,
люди безукоризненно честные. Горлопанам же было тем
привольней.

Очень интересно со всех точек зрения, в том числе
и с художественной, проходили колхозные собрания,
бригадные и общие, хотя сохранившиеся в архивах
протоколы мало отражают своеобразие этих сходов.
Безусловно, колхозные собрания еще и в послевоенные годы
имели отдаленные ритуальные признаки.

Обычай устраивать праздничные собрания существовал
до недавнего времени в большинстве северных колхозов.
Причем собрание, само по себе содержавшее элементы
драматизации, завершалось торжественным общим обедом,
трапезой.

Участвовали в этом обеде все поголовно, от мала до
велика. Тем, кто не мог прийти, приносили еду с
общественного стола на дом.

Гуляния

Бытовая упорядоченность народной жизни как нельзя
лучше сказывалась в молодежных гуляниях, в коих
зачастую, правда в ином смысле, участвовали дети,
пожилые и старые люди.

Гуляния можно условно разделить на зимние и
летние. Летние проходили на деревенской улице по большим
христианским праздникам.

Начиналось летнее гуляние еще до заката солнца
нестройным пением местных девчонок-подростков, криками
ребятни, играми и качелями. Со многих волостей
собиралась молодежь. Женатые и пожилые люди из других
мест участвовали только в том случае, если приезжали
сюда в гости.

Ребята из других деревень перед тем, как подойти к
улице, выстраивались в шеренгу и делали первый, довольно
“воинственный” проход с гармошкой и песнями. За ними,
тоже шеренгой и тоже с песнями, шли девушки. Пройдя
взад-вперед по улице, пришлые останавливались там, где
собралась группа хозяев. После несколько напыщенного
ритуала-приветствия начиналась пляска. Гармониста или
балалаечника усаживали на крыльцо, на бревно или на
камень. Если были комары, то девушки по очереди
“опахивали” гармониста платками, цветами или ветками.

Родственников и друзей тут же уводили по домам, в
гости, остальные продолжали гуляние. Одна за другой с
разных концов деревни шли все новые “партии”, к ночи
улицы и переулки заполняла праздничная толпа. Плясали
одновременно во многих местах, каждая “партия” пела
свое.

К концу гуляния парни подходили к давно или только
что избранным девицам и некоторое время прохаживались
парами по улице.

Затем сидели, не скрываясь, но по укромным местам,
и наконец парни провожали девушек домой.

Стеснявшиеся либо еще не начинавшие гулять парни с
песнями возвращались к себе. Только осенью, когда рано
темнело, они оставались ночевать в чужих банях, на
сеновалах или в тех домах, где гостили приятели.

Уличные гуляния продолжались и на второй день
престольного пивного праздника, правда, уже не так
многолюдно. В обычные дни или же по незначительным
праздникам гуляли без пива, не так широко и не так
долго. Нередко местом гуляния молодежь избирала красивый
пригорок над речкой, у церкви, на росстани и т.д.

Старинные хороводы взрослой молодежи в 20-х и
начале 30-х годов почти совсем исчезли; гуляние свелось
к хождению с песнями под гармонь и к беспрестанной
пляске. Плясать женатым и пожилым на улице среди
холостых перестало быть зазорным.

Зимние гуляния начинались глубокой осенью,
разумеется с соблюдением постов, и кончались весной. Они
делились на игрища и беседы.

Игрища устраивались только между постами. Девицы
по очереди отдавали свои избы под игрище, в этот день
родственники старались уйти на весь вечер к соседям.
Если домашние были уж очень строги, девица нанимала
чужую избу с обязательным условием снабдить ее
освещением и вымыть после гуляния пол.

На игрище первыми заявлялись ребятишки, подростки.
Взрослые девушки не очень-то их жаловали и старались
выжить из помещения, успевая при этом подковырнуть
местных и чужих ухажеров. Если была своя музыка, сразу
начинали пляску, если музыки не было — играли и пели.
Приход чужаков был довольно церемонным, вначале они
чопорно здоровались за руку, раздевались, складывали
шубы и шапки куда-нибудь на полати. Затем рассаживались
по лавкам. Если народу было много, парни сидели на
коленях у девиц, и вовсе не обязательно у своих.

Как только начинались пляски, открывался первый
горюн, или столбушка. Эта своеобразная полуигра пришла,
вероятно, из дальней дали времен, постепенно приобретая
черты ритуального обычая. Сохраняя высокое целомудрие,
она предоставляла молодым людям место для первых
волнений и любовных восторгов, знакомила, давала
возможность выбора как для мужской, так и для женской
стороны. Этот обычай позволял почувствовать собственную
полноценность даже самым скромным и самым застенчивым
парням и девушкам.

Столбушку заводили как бы шуткой. Двое местных —
парень и девица — усаживались где-нибудь в заднем углу,
в темной кути, за печью. Их занавешивали одеялом либо
подстилкой, за которые никто не имел права заглядывать.
Пошептавшись для виду, парень выходил и на свой вкус
(или интерес) посылал к горюну другого, который,
поговорив с девицей о том о сем, имел право пригласить
уже ту, которая ему нравится либо была нужна для тайного
разговора. Но и он, в свою очередь, должен был уйти и
прислать того, кого закажет она. Равноправие было
полнейшим, право выбора — одинаковым. Задержаться у
столбушки на весь вечер — означало выявить серьезность
намерений, основательность любовного чувства, что сразу
же всем бросалось в глаза и ко многому обязывало молодых
людей. Стоило парню и девице задержаться наедине дольше
обычного, как заводили новую столбушку.

Игра продолжалась, многочисленные участники
гуляния вовсе не желали приносить себя в жертву кому-то
двоим.

Таким образом, горюн, или столбушка давали
возможность:

1. Познакомиться с тем, с кем хочется.
2. Свидеться с любимым человеком.
3. Избавиться от партнера, если он не нравится.
4. Помочь товарищу (товарке) познакомиться или
увидеться с тем, с кем он хочет.

Во время постов собирались беседы, на которых
девицы пряли, вязали, плели, вышивали. Избу для них
отводили также по очереди либо нанимали у бобылей.
Делали складчину на керосин, а в тугие времена вместе с
прялкой несли под мышкой по березовому полену. На
беседах также пели, играли, заводили столбушки и горюны,
также приходили чужаки, но все это уже слегка
осуждалось, особенно богомольными родителями.

“На беседах девчата пряли, — пишет Василий
Вячеславович Космачев, проживающий в Петрозаводске, —
вязали и одновременно веселились, пели песни, плясали и
играли в разные игры. В нашей деревне каждый вечер было
от четырех до шести бесед. Мы, ребята, ходили по деревне
с гармошкой и пели песни. Нас тоже была не одна партия,
а подбирались они по возрастам. Заходили на эти беседы.
По окончании гулянок-бесед каждый из нас заказывал
“вытащить” себе с беседы девицу, которая нравится, чтобы
проводить домой. Кто-либо из товарищей идет в дом на
беседу, ищет нужную девушку, вытаскивает из-под нее
прялку. Потом выносит прялку и передает тому, кто
заказал. Девица выходит и смотрит, у кого ее прялка.
Дальше она решает, идти ей с этим парнем или нет. Если
парень нравился, то идет обратно, одевается и выходит,
если не нравился, то отбирает прялку и снова уходит
прясть”.

Уже знакомый читателю А.М. Кренделев говорит, что
в их местах “зимними вечерами девушки собирались на
посиделки, приносили с собой пяльцы и подушки с
плетением (прялки не носили, пряли дома). За девушками
шли и парни, правда, парни в своих деревнях не
оставались, а уходили в соседние. На посиделках девушки
плели кружева, а парни (из другой деревни) балагурили,
заигрывали с девушками, путали им коклюшки. Девушки,
работая, пели частушки, если был гармонист, то пели под
гармошку. По воскресеньям тоже собирались с плетением,
но часто пяльцы отставляли в сторону и развлекались
песнями, играми, флиртом, пляской. Зимние посиделки
нравились мне своей непринужденностью, задушевностью.
Веселая — это большое двухдневное зимнее гуляние.
Устраивалась она не каждый год и только в деревнях, где
было много молодежи. Ребята и девушки снимали у
кого-нибудь просторный сарай с хорошим полом или
свободную поветь (повить), прибирали, украшали ее, вдоль
трех стен ставили скамейки. Девушки из других деревень,
иногда и дальних, приходили в гости по приглашению
родственников или знакомых, а парни шли без приглашений,
как на гулянку. Девушки из ближних деревень, не
приглашенные в гости, приходили как зрители. Хотя
веселая проводилась обычно не в праздники,
деревня-устроитель готовилась к ней как к большому
празднику, с богатым угощением и всем прочим. Главным,
наиболее торжественным и многолюдным был первый вечер.
Часам к пяти-шести приходили девушки в одних платьях, но
обязательно с теплыми шалями (зима! помещение не
топлено). Парни приходили тоже в легкой одежде, а зимние
пальто или пиджаки оставляли в избах. Деревенские люди
зимой ходили в валенках, даже в праздники, а на веселую
одевались в сапоги, ботинки, туфли. А для тепла в дороге
надевали боты. В те годы были модными высокие фетровые
или войлочные боты, и женские и мужские. Девушки
садились на скамейки, а парни пока стояли поближе к
дверям. Основные занятия на веселой — танцы. В то время
в нашей местности исполнялся единственный танец —
“заинька” (вместо слова “танцевать” говорили: “играть в
заиньки”). Это упрощенный вид кадрили. Число фигур могло
быть любым и зависело только от желания и искусства
исполнителей. В “заиньке” ведущая роль принадлежала
кавалерам, они и состязались между собой в танцевальном
мастерстве. Танцевали в четыре пары, “крестом”. Порядок
устанавливался и поддерживался хозяевами, то есть
парнями и молодыми мужиками своей деревни (в танцах они
не участвовали). Они же определяли и последовательность
выхода кавалеров. Это было всегда трудным и щекотливым
делом. Большим почетом считалось выйти в первых парах, и
никому не хотелось быть последним. Поэтому при
установлении очередности бывали и обиды. Приглашение
девушек к танцу не отличалось от современного, а вот
после танца все было по-другому. Кавалер, проводив
девушку до скамейки, садился на ее место, а ее сажал к
себе на колени. Оба закрывались теплой шалью и ждали
следующего круга танцев. Часов в 9 девушки уходили пить
чай и переодеваться в другие платья. Переодевания были
обязательной процедурой веселых. Для этого девушки шли в
гости с большими узлами нарядов, на 4-5 перемен.
Количество и качество нарядов девушки, ее поведение
служили предметом обсуждения деревенских женщин, они
внимательно следили за всем, что происходило, кто во что
одет, кто с кем сидит и как сидит. Около полуночи был
ужин и второе переодевание. На следующий день было
дневное и короткое вечернее веселье. Парни из далеких
деревень приглашались на угощение и на ночлег хозяевами
веселой. Поэтому во многих домах оказывалось по десятку
гостей. Об уровне веселой судили по числу пар, по числу
баянов, по порядку, который поддерживали хозяева, по
веселью и по удовольствию для гостей и зрителей”.

Во многих деревнях собиралась не только большая
беседа, но и маленькая, куда приходили девочки-подростки
со своими маленькими прялками. Подражание не шло далее
этих прялок и песен.

Момент, когда девушка переходила с маленькой
беседы на большую, наверняка запоминался ей на всю
жизнь.

Праздник

Ежегодно в каждой отдельной деревне, иногда в
целой волости, отмечались всерьез два традиционных
пивных праздника. Так, в Тимонихе летом праздновалось
Успение Богоматери, зимою — Николин день.

В глубокую старину по решению прихожан изредка
варили пиво из церковных запасов ржи. Такое пиво
называлось почему-то мольба, его развозили по домам в
насадках. Нередко часть сусла, сваренного на праздник,
носили, наоборот, в церковь, святили и угощали им первых
встречных. Угощаемые пили сусло и говорили при этом:

“Празднику канун, варцу доброго здоровья”. Остаток
такого канунного сусла причитался попу или сторожу.

Праздник весьма сходен с ритуальным
драматизированным обрядом, наподобие свадьбы. Начинался
он задолго до самого праздничного дня замачиванием зерна
на солод. Весь пивной цикл — проращивание зерна,
соложение, сушка и размол солода, наконец, варка сусла и
пускание в ход с хмелем — сам по себе был ритуальным.
Следовательно, праздничное действо состояло из пивного
цикла, праздничного кануна, собственно праздника и двух
послепраздничных дней.

Предпраздничные заботы волновали и радовали не
меньше, чем сам праздник. Накануне ходили в церковь,
дома мыли полы и потолки, пекли пироги и разливали
студень, летом навешивали полога. Большое значение имели
праздничные обновы, особенно для детей и женщин. День
праздника ознаменовывался трогательной встречей родных и
близких.

Гостьба — одно из древнейших и примечательных
явлений русского быта.

Первыми шли в гости дети и старики. Издалека
ездили и на конях. К вечеру приходили мужчины и женщины.
Холостяков уводили с уличного гуляния. Всех гостей
встречали поклонами. Здоровались, а с близкими
родственниками целовались. Прежде всего хозяин каждому
давал попробовать сусла. Под вечер, не дожидаясь
запоздавших, садились за стол, мужчинам наливалось по
рюмке водки, женщинам и холостякам по стакану пива.
Смысл застолья состоял для хозяина в том, чтобы как
можно обильнее накормить гостя, а для гостя этот смысл
сводился к тому, чтобы не показаться обжорой или
пьяницей, не опозориться, не ославиться в чужой деревне.
Ритуальная часть гостьбы состояла, с одной стороны, из
потчевания, с другой — из благодарных отказов. Талант
потчевать сталкивался со скромностью и сдержанностью.
Чем больше отказывался гость, тем больше хозяин
настаивал. Соревнование — элемент доброго соперничества,
следовательно, присутствует даже тут. Но кто бы ни
победил в этом соперничестве — гость или хозяин, — в
любом случае выигрывали добродетель и честь, оставляя
людям самоуважение.

Пиво — главный напиток на празднике. Вино, как
называли водку, считали роскошью, оно было не каждому и
доступно. Но дело не только в этом.

Анфиса Ивановна рассказывает, что иные мужики
ходили в гости со своей рюмкой, не доверяя объему
хозяйской посуды. Больше всего боялись выпить лишнее и
опозориться. Хозяин вовсе не обижался на такую
предусмотрительность. Народное отношение к пьянству не
допускает двух толкований. В старинной песне,
сопровождающей жениха на свадебный пир, поется;

Поедешь. Иванушка.
На чужу сторону
По красну девицу,
Встретят тебя
На высоком двору.
На широком мосту.
Со плата, со плата.
Со шириночки
Платок возьми.
Ниже кланяйся.
Поведут тебя
За дубовы столы.
За сахарны яства
Да за ситный хлеб.
Подадут тебе
Перву чару вина.
Не пей, Иванушка,
Перву чару вина,
Вылей, Иванушка.
Коню в копыто.

Вторую чару предлагается тоже не пить, а вылить
“коню во гриву”.

Подадут тебе
Третью чару вина.
Не пей. Иванушка,
Третью чару вина.
Подай. Иванушка,
Своей госпоже.
Марье-душе.

После двух-трех отказов гость пригублял, но далее
все повторялось, и хозяин тратил немало сил. чтобы
раскачать гостей.

Потчевание. как и воздержание, возводилось в
степень искусства. хорошие потчеватели были известны во
всей округе, и, если пиво на столе кисло, а пироги
черствели, это было позором семье и хозяину.

Выработалось множество приемов угощения,
существовали традиционные приговорки, взывавшие к логике
и здравому смыслу: “выпей на вторую ногу”, “бог троицу
любит”, “изба о трех углах не бывает” и т.д.

У гостя был свой запас доводов. Отказываясь, он
говорил, например: “Как хозяин, так и гости”. Однако
пить хозяину было нельзя, во-первых, по тем же причинам,
что и гостю, во-вторых, по другим, касающимся уже
хозяйского статуса. Таким образом, рюмка с зельем
попадала как бы в заколдованный круг, разрывать который
стеснялись все, кроме пьяниц. Подпрашивание или
провоцирование хозяина на внеочередное угощение тем
более выглядело позорно.

Потчевание было постоянной обязанностью хозяина
дома. Время между рядовыми или отношением занималось
разговорами и песнями. Наконец более смелые выходили
из-за стола на круг. Пляска перемежала долгие песни,
звучавшие весь вечер. Выходили и на улицу, посмотреть,
как гуляет молодежь.

Частенько в праздничный дом без всякого
приглашения приходили смотреть, это разрешалось кому
угодно, знакомым и незнакомым, богатым и нищим. Знакомых
сажали за стол, остальных угощали — ”обносили” — пивом
или суслом, смотря по возрасту, по очереди черпая из
ендовы. Слово “обносить” имеет еще и второй, прямо
противоположный смысл, если применить его для
единственного числа. Обнесли — значит, не поднесли
именно тебе, что было величайшим оскорблением. Хозяин
строго следил, чтобы по ошибке никого не обнесли.

Главное праздничное действо завершалось глубокой
ночью обильным ужином, который начинался бараньим
студнем в крепком квасу, а заканчивался овсяным киселем
в сусле.

На второй день гости ходили к другим
родственникам, некоторые сразу отправлялись домой. Дети
же, старики и убогие могли гостить по неделе и больше.

Отгащивание приобретало свойства цепной реакции,
остановить гостьбу между домами было уже невозможно, она
длилась бесконечно. Уступая первые места новым, наиболее
близким родственникам, которые появлялись после свадеб,
дома и фамилии продолжали гоститься многие десятилетия.

Такая множественность в гостьбе, такая
многочисленность родни, близкой и дальней, прочно
связывала между собой деревни, волости и даже уезды.





Василий Белов
Рубрики:  статьи о традиционной русской культуре


 Страницы: [5] 4 3 2 1