"Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и ни герой, / Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой!" -- распевали когда-то общегосударственную мантру строители очередной Вавилонской башни; распевали в предвкушении сладостного и долгожданного взятия штурмом небес и изгнания оттуда, так сказать, местных жителей (всех и всяческих богов), парадоксальным образом считая как штурмуемую высоту, так и удерживающую ее враждебную силу навеянной на них опийной (согласно медицинскому заключению одного из прорабов стройки) галлюцинацией.
Наивные -- они делали все возможное, чтобы не дать себе возможности ухватиться хоть за какую-нибудь соломинку после низвержения в бездну возводимого их руками и на их костях здания; ибо своею собственной рукой мог вытащить себя из трясины лишь Мюнхгаузен. От небесных "наркобаронов" отгородились "железным занавесом"; революционное правосознание подсказало, как поступить с местными дилерами-распространителями, но каналы транспортировки того, что для одних -- опиум, для других же -- благодать Божия, перекрыть полностью не удалось. И, напоенные ее лучами, вопреки всему, вырастали герои и цари духа, реализовавшие свое богоподобие.
В каждом человеке дремлет та искра, которая положит начало сожжению мусора, скопившегося в его голове -- переданного по наследству и благоприобретенного. Мусора, который при внимательном взгляде оборачивается решетками, кандалами, орудиями пыток и медленного уничтожения. Но чтобы раздуть эту искру, более того, хотя бы просто заметить в себе ее горение, оценить ее значение -- на это не всегда хватает человеческой жизни. И Небо посылает нам героев -- вестников, пророков, спасителей -- тех, кто зажигает в нас веру в несбыточное и невозможное как в единственно реальное, веру в то, что под привычной повседневной оболочкой в нас кипят неиссякаемые родники творчества и любви. "Будьте реалистами -- требуйте невозможного!"
Без героев жизнь превращается в существование. Без мучеников не было бы Церкви, без Христа не было бы человечества. Герои прошлого нас вдохновляют, герои будущего вселяют в нас надежду -- и будят героев настоящего, будят к НОРМАЛЬНОЙ, то есть героической, подвижнической жизни, к преодолению своего эго во всех его многообразных формах.
Наш облагодетельствованный центральным отоплением, электронными СМИ и демократическими выборами мир как никогда нуждается в раздувателях божественных искр, сейчас -- когда уже брезжит видение конца истории, захлебнувшейся в болоте "общества потребления". Атрофия идеалов, высокого порыва, тяги в беспредельность лишит душу жизненной силы, убьет в ней все человеческое, выхолостит все ее содержание и опустошит все ее формы, лишит возможности вырваться из царства навязанных нам интересов, влечений и зависимостей в царство свободы.
Да, эту тоску по «послезавтрашнему дню» эксплуатировали все, кому было не лень. Целые народы, потеряв ориентиры, бросались в объятия монструозных сил, стоящих за многими учениями и системами сего века. Но факт существования лжепророков и лжеучителей не должен бросать тень на самого пророка и учителя. И мир, несмотря ни на что, продолжает ждать. Ждать чуда, ждать преображения, ждать нисхождения Небесного Иерусалима.
И литература не остается непричастной к этому ожиданию, рождая образы героев. Не героев-марионеток, послушных исполнителей чужой воли, но героев-вершителей, освобождающих прежде всего самих себя -- от лжи, иллюзий, страхов, отчаяния, от власти "слепых вождей слепых".
Знаковыми в данном случае оказываются три неоднозначных произведения трех не менее неоднозначных авторов: "Над кукушкиным гнездом" Кена Кизи, "Чайка по имени Джонатан Ливингстон" Ричарда Баха и "Затворник и Шестипалый" Виктора Пелевина. Произведения, крайне непохожие друг на друга -- ни по жанру, ни по интонации, ни по настроению. И роднят их две концепции.
Полет. Птичий полет. Полет, понятый как освобождение; прорыв, понятый как единство средства и цели; полет, подразумевающий, что было откуда и зачем взлетать и что есть куда и зачем лететь -- "ведь если ты идешь, то мы идем в одну сторону, другой стороны просто нет,"-- как с северного полюса можно идти только на юг -- к свету, к Богу, совершенству, любви и свободе. Но полет требует героического самопреодоления, осознания своей настоящей природы. "Ты -- стрела, пущенная в сердце Брахмана,"-- учили индийские аскеты. Но что заставило стрелу забыть о том, что она -- стрела, птицу -- что она птица, человека -- что он образ и подобие Божие? И ответом на этот вопрос служит вторая концепция, второй смысловой центр рассматриваемых книг -- это концепция Комбината, как называл всю противодействующую полету систему Вождь Метла, пациент-сырье для одного из ее цехов, лечебницы для душевнобольных, подгоняющей под стандарт первоначально забракованные детали.
Итак, действие разворачивается в пространстве, натянутом между двумя символами, двумя столпами, двумя точками экстремума -- КОМБИНАТОМ и ПОЛЕТОМ. Научиться летать и вырваться, пока не поздно, из Комбината -- вот две цели, которые преследуют наши основные персонажи: пациенты сумасшедшего дома Вождь Метла и лесоруб, картежник и забияка Рэндл Патрик Макмерфи, две курицы -- "подопечные" бройлерного комбината им. Луначарского Затворник и Шестипалый, чайка Джонатан Ливингстон. Две цели, которые, как кантовские рассудок и чувственность, неразрывны, неразделимы, недостижимы одна без другой, предполагают одна другую. Не отрешившись от Люцифера, не сочетаешься со Христом, и наоборот -- без Христа не одолеть дьявола. Короче говоря, перед нами все та же битва Света и Тьмы, поле которой -- сердца людей. Меняются формы этой борьбы, совершенствуется, преобразуется оружие, изобретаются новые стратегии, применяется иная тактика -- но суть остается прежней. Обескрылить, обречь на переработку и взаимопожирание, сделать своей пищей, винтиком в механизме, элементом в микросхеме, лишить сущности, превратив во всего лишь средство, в пушечное мясо для бесконечной всепоглощающей войны за вселенский ГУЛаг. Или же -- помочь людям выдавить из себя бройлерного цыпленка, преобразиться из гадкого утенка в лебедя, увидеть, наконец, настоящее солнце вместо тусклых светильников птицефермы; понять, что всепоглощающий процесс выживания ведет к бессмысленной смерти, приспособления -- столкнет с тем, к чему нельзя, сохранив в себе хоть что-то живое, приспособиться; осознать, что стремиться стоит лишь к самому высокому и прекрасному, к чему можешь лишь слегка прикоснуться в самых запредельных своих мечтах и предчувствиях.
В определенном смысле все три книги представляют собою литературу для подростков. И это отнюдь не упрек и не уничижительная оценка. Просто дело в том, что подростковый, переходный возраст -- та пора в жизни человека, когда перед его глазами в полный рост (хотя еще далеко не во всей своей впечатляющей красоте) встает призрак Комбината. Его менторские интонации слышатся в поучениях родителей, которые, когда ты был еще ребенком, проповедовали тебе любовь и братство, "вечные ценности", учили альтруизму и милосердию, и вдруг -- и это не только искаженное, закомплексованное подростковое восприятие, но и вполне объективная реальность -- их устами начинает вещать какая-то сила, навязывающая тебе гораздо более жесткую мораль, сводящуюся к постулату "с волками жить -- по-волчьи выть". Зачем с ними жить и, тем паче, по какой такой веской причине мы должны с ними еще и выть -- этот вопрос остается, как правило, без ответа, если не считать отговорок типа "живя в обществе, невозможно быть свободным от общества". И эта дилемма -- "выть или не выть"-- остается актуальной в течение всей последующей человеческой жизни. Сия дилемма "неравновесна", ибо согласиться выть можно раз и навсегда, а отказываться придется перманентно, раз за разом, преодолевая за барьером барьер, за искушением искушение, которые становятся все выше и выше, утонченнее и утонченнее. "Я украдкой поглядел на Макмерфи. Он сидел в своем углу -- минутный отдых перед следующим раундом, а раундов еще предстояло много. То, с чем он дрался, нельзя победить раз и навсегда. Ты можешь только побеждать раз за разом, пока держат ноги, а потом твое место займет кто-то другой."
Но что же такое Комбинат? Что это за безликое войско, с которым ведется неравный бой? Мы видим лишь внешние его манифестации, лишь поверхностные его проявления. У Пелевина -- это "бройлерный комбинат им. Луначарского, где куры живут в 70 изолированных друг от друга отсеках, создают в них свои специфические моральные нормы и свои модели Вселенной, оправдывающие их борьбу за лучшие места у кормушки-поилки, готовятся к "решающему этапу", т.е. к смерти под ножом в "цехе №1", к цели и венцу своего существования, не ведая, что подлинная его цель -- служить богам-людям пищей. У Баха -- это чаечья Стая и ее законы, согласно которым "мы брошены в мир, чтобы есть и оставаться в живых до тех пор, пока у нас хватит сил", а этот "мир"включает в себя лишь прибрежные скалы да рыболовные суда -- источник халявного пропитания; попытка же расширить его границы и наполнить жизнь иным смыслом считается подрывной деятельностью и карается изгнанием. И, наконец, у Кизи -- это отделение психиатрической лечебницы, где заправляет всем Старшая Сестра, "важный чиновник" на службе у Комбината, вживляющего в людей свои датчики и микросхемы, дабы лишить их свободной воли, привести к единообразию, убить жизнь путем превращения организма в механизм.
Что же кроется за этими, кстати говоря, не новыми образами (Не новыми -- ибо они представали, начиная с "Легенды о Великом Инквизиторе" Достоевского, в великих антиутопиях двадцатого века -- антиутопиях Замятина, Хаксли и Оруэлла)?
В каждой культуре, на разных временных отрезках ее существования при столкновении с инфернальными силами вырабатывался свой, особенный тип всепропитывающего страха, свой параноидальный синдром с оригинальным орнаментом неврозов вокруг него. В античности это был страх перед молотом судьбы, которая правит даже богами, перед ужасным ликом которой теряют свое значение любые заслуги, добродетели, хитрый расчет и могущество. В Китае -- это боязнь "потерять лицо", быть выброшенным за пределы семейных и общественных институтов. В средневековой Европе -- это ужас перед нежитью, перед тем, что выпало из божественного универсума, умерло для Бога, но, тем не менее, продолжает жить: объектом фобии здесь выступает вся демоническая иерархия -- от Люцифера до третьеразрядных бесов, упырей, инкубов, суккубов и прочей ночной нечисти.
Двадцатый же век породил новый, доселе невиданный тип паранойи. Она -- результат сложения многих векторов влияния: к ее разрастанию "приложили руку" и материалистическая "естественнонаучная" философия с ее тезисом о всевластии и незыблемости примитивно и плоско понятых законов природы, доктрина эволюции как результата естественного отбора, промышленная революция, сформировавшая индустриальное общество, возрастающая связность и цельность мира и, конечно, впечатляющие эффекты функционирования тоталитарных государственно-общественных систем.
В ее формах в европейский мир вошла индо-буддистская идея колеса сансары, изменчивого мира, подпавшего порче, вовлекающего сознание в разного рода зависимости и обрекающего его на зацикленность в одном и том же кругу болезненных, обусловливающих друг друга переживаний и представлений, блокирующих пути познания истинной природы мира и "я", сводящих идеалы к интересам, любовь к привязанности.
Современная европейская сансара является нам в образе не колеса, но миллионов колес, шестеренок, приводных ремней и электронных схем. Это конвейер. Тоже, в некотором смысле, колесо. Конвейер из пинкфлойдовской "Стены", человеческая мясорубка для приготовления фарша, из которого будут вылеплены "люди нового типа", не способные, кроме обслуживания этого конвейера, ни на что. Именно таким образом в кинофантастике действует "Нечто", проникающее в живые организмы, полностью их перерабатывающее и включающее в свой суперорганизм, сохраняя их форму, так что вроде бы все остается как прежде, только люди перестали быть людьми, став марионетками в руках кого-то, таинственного, грозного, неразличимого.
Люди веками размышляли о природе тираний, о природе рабства, о властных отношениях, пожирающих и подчиняющих себе все стороны жизни индивидуума. "Наивные идеалисты" полагали, что источником тирании является сам тиран, узурпирующий власть, его приближенные, правящий класс и так далее, деля мир на черное и белое, на угнетателей и угнетенных. Они свергали ненавистных правителей, убивали драконов, не подозревая, что в них самих уже подрастает и набирается сил детище поверженного монстра, которое их руками возведет еще более высокие стены между человеком и землей обетованной.
Но у Комбината нет хозяина среди смертных. Тот, кто кажется нам владельцем фирмы -- такая же марионетка, как и последняя уборщица в этой фирме. Председатель совета ее директоров, ослушавшийся нездешнего держателя контрольного пакета акций, теряет контроль, власть тем или иным способом ускользает из его рук.
Ибо власть, как справедливо заметил Мишель Фуко, первична по отношению к ее физическим институтам. Последние -- лишь ее кристаллизовавшиеся манифестации. Она же пропитывает собою весь социум, все социальные отношения, будь то отношения отца и сына, мужа и жены, учителя и ученика, государя и подданных. "Угнетенные" и "угнетатели"-- это только роли в большой пьесе, это только части одного тела, детали в одной машине. Как у Лернейской гидры вместо отрубленных голов вырастали новые, так и властная система меняет своих прислужников: принц становится нищим или наоборот, Комбинат же продолжает функционировать, как ни в чем ни бывало. А цель его функционирования -- замкнуть на себя все энергетические каналы человека -- все его интересы, желания, стремления, заставить служить себе, своей агрессивной, корыстной, захватнической и вампирической природе, обратить в Комбинат все то, что не-Комбинат.
"Хардинг говорит, что большинство зол -- от старшей сестры. Почти все считают так же, но Макмерфи уже сомневается. Он говорит, что раньше тоже так думал, а теперь не знает. Он не думает, что, если ее убрать, многое изменится: за всем этим кабаком стоит нечто большее... Старшая сестра -- просто озлобленная бессердечная старуха... от нее избавишься, а от настоящей, скрытой заразы, из-за которой все жалобы, не избавишься".
Но, что бы там ни говорил Фуко и прочие адепты постмодерна, как бы мы ни пытались защититься, отгородиться от кошмарного опыта двадцатого столетия, опыта столкновения с системами тотального контроля, бюрократическо-репрессивными или же экономико-масскультурными -- в глубине души человек отдает себе отчет: власть не безлична. Комбинат -- это проявление одной из форм жизни, имеющей в нас свою долю. В истории человечества являлось множество особей этого вида: они имели свою физиономию, свой характер, свои цели и ценности, и даже свои эстетические пристрастия. Им можно, конечно, отказать в одушевленности, но на тех же основаниях можно отказать в ней и животным, как это сделал Декарт, и людям -- как Ламетри в своем труде "Человек-машина". Власть -- это Левиафан Гоббса, "самое холодное из всех чудовищ" (согласно Ницше) -- перед нами не просто поэтическая метафора. Европейская цивилизация уже один раз попыталась "расколдовать" мир, изгнать из него все волшебное, забыть про небесное воинство и адские орды. Вышло как у Булгакова:"Да что это у вас чего ни хватишься, того нет!" И, словно обрадовавшись тому, что о них забыли, эти якобы плоды мракобесия и обскурантизма полезли изо всех щелей -- и крайне показательно, что их жертвой более полувека назад стала Германия, оплот европейской культуры, мировая законодательница философских и музыкальных мод. Полезли -- как будто в насмешку над "повзрослевшим", не верящим больше в "детские сказки" человечеством.
Тот же, кто не забыл "детские сказки" или же заново открыл и переосмыслил их для себя, увидит, что за всеми проявлениями Комбината скрывается могучая злая воля какого-то существа -- из тех, кому наши невежественные предки давали имена демонов, бесов, асуров, ракшасов. И такое мифологическое видение этой проблемы может оказаться гораздо более полезным, чем рационалистическо-философское, так как позволит избежать многих трагических ошибок, связанных с путаницей между живым и мертвым: поможет не оказаться в роли лягушек из стихотворения Чуковского. Помните? "На камне лягушки сидели,/ На камень лягушки глядели./ Вдруг на ноги камень вскочил / И за ноги их ухватил./ И они закричали от страха:/ "Это ЧЕ! Это РЕ! Это ПАХА!"
Но, в конце концов, кому как больше нравится. Скажем, в лицо Медузе Горгоне не рекомендовалось смотреть прямо, а предлагалось пользоваться щитом, как зеркалом. Так, может быть, номиналистические и деперсоналистические теории, лишающие явления сущности, и выполняют роль такого щита, защищающего нашу хрупкую психику от возможного шока. Но тогда не стоит забывать о том, что зеркала нуждаются в протирке -- во избежание сокрушительного поражения в битве с врагом, личным ли, безличным ли, живым или мертвым -- неважно; главное -- с врагом хитрым, активным, агрессивным, злобным, мстительным и беспощадным.
Итак, битва наших персонажей -- это повторение архетипической битвы героя с чудовищем: Геракла с Гидрой, Добрыни Никитича со Змеем Горынычем, Ланселота с драконом. Все эти архетипические герои -- носители высшей правды, высшего закона, верящие в средоточие совершенной любви, красоты и справедливости; и из этого средоточия на них низливаются потоки силы и света, делающие возможной победу.
Но поскольку, как уже говорилось, идея Комбината сродни идее сансары, постольку и героизм борцов с ним в значительной степени буддизирован (см. примечание в конце текста). Герои этой войны -- не рыцари, но беглецы: они не преобразуют мир, а покидают его. Рожденные в инкубаторе Затворник и Шестипалый не знают о подлинном, за-комбинатном мире ничего -- кроме того, что их предки когда-то умели летать; но они даже не имеют понятия, какое, собственно, значение вкладывается в этот глагол. "Шестипалый вытянул перед собой руки -- тонкие, бессильные, они выглядели довольно жалко. -- Когда-то они служили нам для полета,-- сказал Затворник,-- но потом все изменилось. -- А что такое полет? -- Точно этого не знает никто. Единственное, что известно,-- это то, что надо иметь сильные руки." Вождь Метла, заколотый нейролептиками, в течение многих лет оглушаемый электрошоком, тоже почти забыл о том, что где-то еще есть места, где человек может быть свободным; у него тоже нет ничего, кроме смутных воспоминаний -- о родной природе, о своем племени, о могучем и добром отце. Отсюда их сумрачный буддистский эскапизм: мир таков, каков он есть, его не изменишь, из него можно только вырваться, полагаясь при этом лишь на свои собственные силы. Что ждет их за пределами их клетки -- им не известно: слепому не объяснить, что такое цвет, что такое живопись. Он желает лишь прозреть -- а дальше будет видно. В принципе этот эскапизм свойственен множеству общественных и культурных явлений второй половины нашего столетия -- дают о себе знать опять-таки та самая травма, рана, нанесенная войнами и диктатурами, а с другой стороны -- разочарование в революциях, реформах и прочей социальной деятельности, которая не приводит к кардинальным переменам, но переливает воду из пустого в порожнее, подсовывая в итоге вместо редьки хрен. Вывод: остается только побег, внутренний или внешний. Либо в леса, в пустыню, на Алтай, в Индию, в Тибет,-- либо в мир снов, видений, фантазий, галлюцинаций, в виртуальную реальность.
Другими словами, побег из антиутопию в утопию.
Мы все живем между утопиями и антиутопиями. Они постоянно вторгаются в нашу жизнь и сознание, сменяя друг друга, свергая, дискредитируя, уничтожая – но и переплетаясь самыми хитроумными способами. И это естествоенно. Жизнь без утопий пресна и лишена надежды, сводится к стремлению твердо занять в мире свою экологическую нишу, пометить территорию, чтобы другим заходить неповадно было, и наплодить потомство, которое повторит тот же пахнущий дурной бесконечностью путь. Без утопий люди стали бы подобны тараканам или акулам – совершенным в плане приспособленности к условиям своего существования тварям, безупречным машинам паразитизма или убийства. Царство «здравомыслия», сухого расчета, рациональности и прагматизма – самое иррациональное царство из всех возможных. Когда перестаешь верить «золотым снам», сном становится все, утрачиваются все ориентиры, Космос обращается в хаос. Ratio, отвергнув все прочее, уничтожает само себя, засыпает, не получая для себя благодатной пищи извне, из областей несказанного.
«Добро и зло в Стране чудес, как и везде, встречаются, / Но только здесь они живут на разных берегах», - написал Высоцкий. Утопии и антиутопии концептуализируют и «овеществляют» абстрактные добро и зло, «вылавливая» их из окружающего мира. Конечно, благими намерениями бывает вымощена дорога в ад – и так бывает чаще, чем хотелось бы. Прекрасная гипотетическая бумажная утопия может обернуться зловещей и вполне осязаемой антиутопией. Но любопытно было бы посмотреть, во что превратились бы мы, если нашу историю лишить «иллюзий» - Небесного Иерусалима и Третьего Рима, Города Солнца и Страны Гуигнгнмов, коммунистического братства и американской мечты, Западного Рая Амитабхи Будды и хипповой Flower Power. Когда в августе 91 года за три мистических дня (и число «три» для христиан многозначительно, и день 19 августа, между прочим – праздник Преображения Господня на горе Фавор) рухнула власть очередного Комбината, многим казалось, что при дверях уже ни больше ни меньше, как Царствие Небесное, новая эра, сатья-юга. И без этой веры в на данный момент несбыточное, пусть и не всегда осознаваемой, кто бы стал закидывать танки цветами, разрисовывать их пацификами? Что, кроме этой веры, могло зажечь глаза и осветить лица людей в Москве в те дни, словно они полагали, что больше не будет уже «ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная»? Пусть потом надежды рухнули, крылья не подняли на воздух, выросли новые стены восстановленного Комбината – но та вера не была ложной, вера в обетованную свободу, о которой молится добрая половина человечества: «Да придет Царствие Твое».
Вождь Метла и Затворник с Шестипалым бегут не в «нормальный мир», а в сказку. Для них уже нет «нормального мира». Они долго сидели в яме – а из ямы, кроме неба, ничего не видно. Их история (для нас) на этом заканчивается. «Шестипалый повернул голову к Затворнику. – Куда? – прокричал он. – На юг, - коротко ответил Затворник. – А что это? – спросил Шестипалый. – Не знаю, ответил Затворник, - но это вон там». Вождь Метла бежит в Мексику (или Канаду?). Они достигли нирваны, за ними закрывается дверь, и далее их пути неисследимы. Как водится в сказках: «Они поженились, жили долго и счастливо и умерли в один день».
Кизи с Пелевиным почтительно останавливаются перед выбитыми стеклами, в которые выпорхнули их герои. Их сказка не сказывается, то бишь несказуема. Но и о несказуемом можно помечтать. И сказочник Бах ведет свою чайку дальше и дальше по дорогам Утопии.
И оказывается, что если взглянуть на Комбинат извне, с высоты птичьего Полета, на ад из рая, то можно увидеть, что он обречен на работу вхолостую, что его вирус поражает только поверхностные ткани души, в глубину же ему нет доступа. В сердце последнего его раба горит вечный огонь свободы, «дар тому, кто рожден летать». Сколько ни заматывай лампочку изолентой, ее свет не потушить; если прекрасная серебряная чеканка почернела – достаточно взять тряпку и протереть поверхность.
Многие, однако, могут меня неправильно понять. «В вашей трактовке, - скажут они, - Комбинатом является любое человеческое сообщество, поскольку оно неизбежно спаяно определенными традициями, мифологией, нормами, обычаями, ценностями и целями, властными отношениями того или иного рода. Вы же расцениваете все эти связующие людей между собой компоненты как зло, ограничивающее и сковывающее личность, призываете разрушить все нормы и начать процесс всеобщей маргинализации. Все это – не более, чем очередная проповедь безоглядного анархизма, индивидуализма, выражение инстинктивной ненависти к любой форме социальности, очередное «до основанья, а затем».
Нет, речь идет не об этом.
Как человек обладает телом, внешностью, чертами лица, внутренними органами, эмоциями, характером и мышлением, так неотъемлемой его частью являются и его социальные облачения: на его сознание накладывают свой отпечаток, в нем присутствуют его семья, его социальный и профессиональный слой, его государство, его народ со своей неповторимой культурой. На этом построена возможность хоть как-то понимать друг друга – хотя можно задать вопрос, не блокируют ли эти «посредники» возможность непосредственного, прямого понимания, в котором уже нет разделения на «свое» и «чужое». Совершив без должной духовной подготовки социальный стриптиз, сорвав с себя все коллективное, человек может потерять возможность творить, ибо утратится материал для творчества, исчезнет способность к символизации. Может быть утрачена, по причине непонимания, и любовь – а свобода без любви не более чем броуновское движение, целиком и полностью, как это ни парадоксально, механически обусловленное, детерминированное. Разрушая культурный космос, мы рискуем попасть не просто в хаос, но в хаос, чреватый антикосмосом – то есть «новым порядком» или зоной, царством Кащея Бессмертного. Так, в романе «Повелитель Мух» Гардинга дети, попавшие на необитаемый остров, освободившиеся от опеки взрослых и от всех их установлений, постулируют в итоге для себя законы настолько чудовищного свойства, как будто бы одним из их советников был кто-нибудь из создателей Третьего Рейха.
Так что Комбинат – это не общество как таковое, но его демоническое alter ego, антипод общества, основанного на любви, творчестве и свободе, Владимиром Соловьевым названного Богочеловечеством, общества, которое учит каждого своего члена пользоваться крыльями, помогает взлететь. Подлинное общество – это школа, но не острог. А покамест в каждом реальном, то есть промежуточным между первой и вторым обществе живут обе эти тенденции – тюрьма Комбината и школа Полета. Мы же – словно гусеницы, которых которых одни силы готовят к превращению в бабочек, другие же – пугают нас неизвестностью и соблазняют образами Счастливой Гусеницы, Сытой Гусеницы, Интеллектуальной и Могучей Гусеницы, тоталитарным кнутом и псевдолиберальным пряником привязывают нас к земле, снова и снова заставляют за чечевичную похлебку продавать божественное первородство – продавать еще не выросшие крылья.
Но отважившихся, несмотря ни на что, отправиться в паломничество к «месту, которого нет», в «Безместию», ждет открытие – открытие, которое ждало чайку по имени Джонатан Ливингстон на Небесах, где его новые овладевшие искусством полета просветленные братья сообщили ему, что «Небеса – это не место и не время. Небеса – это достижение совершенства».
1998
Примечание. Под «буддизмом» в статье понимается скорее миф о буддизме, в значительной части разделяемый европейской христианской интеллигенцией, в том числе и Даниилом Андреевым. «Эскапизм», «сумрачность», «пессимизм» не имеют отношения к буддийской традиции как к целому. Так, к примеру, в практиках буддизма Ваджраяны присутствует молитва буддам и бодхисатвам, в которой выражается надежда, что в результате их сострадательной деятельности «сансара опустеет».
Автор: Дмитрий Ахтырский
http://rozamira.ws/myth-cultura/57-revolucionnaja-ornitologija