"...И тут только я нашла наконец глазами то, что тщетно пыталась различить в кутерьме этого кутежа.
Вот он! В углу широченного дивана неловко приткнулся худой подросток в потертой курточке.
Он встал. Показался мне довольно высоким, плечистым. Он ничем не напоминал того четырехлетнего белобрысенького толстяка, что бегал двенадцать лет назад по большой казанской квартире. Тот и цветом волос и голубизной глаз был похож на деревенских мальчишек рязанской аксеновской породы. Этот был шатеном, глаза посерели и издали казались карими, как у Алеши. Вообще он больше походил на Алешу, чем на самого себя.
Все эти наблюдения делал как бы кто-то, стоящий вне меня. Сама же я, оглушенная, неспособная к какой-либо членораздельной мысли, была поглощена как будто только тем, чтобы выстоять на ногах, чтобы не свалиться под гулом ритмичного прибоя крови, бьющего в виски, в затылок, в лицо…
Выбирать между мной и Юлей он не стал. Он подошел ко мне и смущенно положил мне руку на плечо.
И тут я услышала, услышала наконец то самое слово, которого боялась не услышать вовеки, которое донеслось ко мне сейчас через пропасть почти двенадцати лет, через все суды, тюрьмы и этапы, через гибель моего первенца, через все эльгенские ночи.
— Мама! — сказал мой сын Вася.
— Узнал! — восхищенно закричала Козырева. — Вот она, кровь-то! Всегда скажется… Видишь, Тамара?
Нет, глаза определенно не карие. Не Алешины. Те, карие, закрывшиеся навеки, не повторились. И все-таки… Как он похож на тогдашнего десятилетнего, нет, почти одиннадцатилетнего, Алешу! Оба моих сына как-то слились у меня в этот момент в один образ.
— Алешенька! — шепотом, почти непроизвольно вымолвила я.
И вдруг услышала глубокий, глуховатый голос:
— Нет, мамочка. Я не Алеша. Я Вася. — И потом быстрым шепотом, на ухо: — Не плачь при них…
И тут я справилась с собой. Я посмотрела на него так, как смотрят друг на друга самые близкие люди, знающие друг о друге все, члены одной семьи. Он понял этот взгляд. Это и был тот самый переломный в моей жизни момент, когда восстановилась распавшаяся связь времен, когда снова возникла глубинная органическая близость, порванная двенадцатью годами разлуки, жизнью среди чужих. Мой сын! И он знает, хоть я еще ничего ему не сказала, кто МЫ и кто ОНИ. Призывает меня не уронить своего достоинства перед НИМИ.
«Не бойся, сынок. Я не заплачу», — говорю я ему взглядом. А вслух деловым, почти спокойным голосом:
— Поблагодари Нину Константиновну, Васенька, и пойдем домой, нам пора.
Козырева посмотрела на меня с удивлением и нескрываемым разочарованием. Неужели я не буду долго рыдать, обнимая сына? Неужели не расскажу гостям о том, как страдала в разлуке? Не растрогаю ее зятя, который хоть и выпил, а все-таки хмурится, глядя на странных гостей?
— Как домой? Да вы присядьте, выпейте хоть по чарке за встречу. Вот люди! Железные какие-то! И не прослезилась даже… Скажи, Тамара!
Нас еще долго тормошили, совали в руки бокалы с шампанским, а те из офицеров, кто был подобродушнее, — а может, попьянее, — даже усаживали нас за стол. И Юлька, дипломатичная хозяйка утильцеха, выручила: присела на минутку и даже хлебнула винца, чтобы не обиделись, изъяснила, махнув на нас с Васькой рукой, что оба мы совсем замотались: он — с дороги, мать — от долгого ожидания.
Это случилось девятого октября сорок восьмого года.
Спустя одиннадцать лет и восемь месяцев я снова вела по улице своего второго сына, крепко держа его за руку."
Мать о сыне