В возрасте 84-х лет скончался поэт Евгений Евтушенко
Вечная Память Тебе Поэт...!!!
"Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет."
Е.А.Евтушенко
Большой поэт, большой гражданин. Останутся его книги с любимыми нами стихами и ПАМЯТЬ...
Самое лучшее поминовение для Поэта - чтение Его стихов...
Не исчезай... Исчезнув из меня,
развоплотясь, Ты из себя исчезнешь,
себе самой навеки изменя,
и это будет низшая нечестность.
Не исчезай... Исчезнуть - так легко.
Воскреснуть друг для друга невозможно.
Смерть втягивает слишком глубоко.
Стать мёртвым хоть на миг - неосторожно.
Не исчезай... Забудь про третью тень.
В любви есть только двое. Третьих нету.
Чисты мы будем оба в Судный день,
когда нас трубы призовут к ответу.
Не исчезай... Мы искупили грех.
Мы оба неподсудны, невозбранны.
Достойны мы с тобой прощенья тех,
кому невольно причинили раны.
Не исчезай. Исчезнуть можно вмиг,
но как нам после встретиться в столетьях?
Возможен ли на свете твой двойник
и мой двойник? Лишь только в наших детях.
Не исчезай. Дай мне свою ладонь.
На ней написан я - я в это верю.
Тем и страшна последняя любовь,
что это не любовь, а страх потери.
***
Когда взошло твоё лицо
над жизнью скомканной моею,
вначале понял я лишь то,
как скудно всё, что я имею.
Но рощи, реки и моря
оно особо осветило
и в краски мира посвятило
непосвящённого меня.
Я так боюсь, я так боюсь
конца нежданного восхода,
конца открытий, слёз, восторга,
но с этим страхом не борюсь.
Я помню - этот страх
и есть любовь. Его лелею,
хотя лелеять не умею,
своей любви небрежный страж.
Я страхом этим взят в кольцо.
Мгновенья эти - знаю - кратки,
и для меня исчезнут краски,
когда зайдёт твое лицо...
Евгений Евтушенко
ЖЕНСКАЯ МОЛИТВА
Нас друг для друга создал Бог,
а мы ему неблагодарны.
Мы не жестоки, не коварны,
но слишком ждём, чтоб он помог.
А Бог чего-то ждёт от нас,
но мы ему не помогаем,
чтобы тебя со мной он спас,
и покаяний избегаем.
Поможем Богу, милый мой,
в нас вновь ему не обмануться,
и, как в последнее "Домой",
в любовь - ну хоть ползком вернуться.
Ещё любовь - она жива
в тебе, во мне, а не в могиле,
хотя её похоронили
всех сплетен лживые слова.
Какой поссорил нас навет,
чья это зависть, бессердечность?
Когда мы любим не навек,
мы этим обижаем вечность.
Евгений Евтушенко
А ВЫ И НЕ ДОГАДЫВАЕТЕСЬ
/письмо без подписи/
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь,
и Вам не догадаться - вот беда.
И в этом вечно будет недоказанность,
и будет недосказанность всегда.
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь,
а спросите - я вряд ли дам ответ.
Да, впрочем, Вы мне тоже
не докладываетесь,
Вы любите кого-то или нет.
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь,
что я скрываю под недобротой,
и до того порою я докатываюсь,
что всем кажусь насмешницей крутой.
Я Вас люблю, а Вы и не догадываетесь.
Открытости боюсь я, как огня.
Уж слишком много злых людей
докапывается,
какие есть секреты у меня.
Мы делаем нечаянно все гадости.
За радости свои не ждём суда.
Вот почему я не хочу догадываться,
и Вам не догадаться никогда.
Евгений Евтушенко
***
Женщина всегда чуть-чуть, как море.
Море в чём-то женщина чуть-чуть.
Ходят волны где-нибудь в каморке,
спрятанные в худенькую грудь.
Это волны чувств или предчувствий.
Будто бы над бездной роковой,
завитки причёсочки причудной
чайками кричат над головой.
Женщина от пошлых пятен жирных
штормом очищается сама,
и под кожей в беззащитных жилках
закипают с грохотом шторма.
Там, на дне у памяти, сокрыты
столькие обломки - хоть кричи,
а надежды - радужные рыбы
снова попадают на крючки.
Женщина, как море, так взывает,
но мужчины, словно корабли,
только сверху душу задевают -
глубиной они пренебрегли.
Женщина, как море, небо молит,
если штиль, послать хоть что-нибудь.
Женщина - особенное море,
то, что в море может утонуть.
Евгений Евтушенко
МОЖНО ВСЁ ЕЩЁ СПАСТИ
Сплетни могут всё смести,
как недобрый ветер,
можно всё ещё спасти,
если им не верить.
Можно всё ещё спасти.
Мы друг другом жили.
Ты меня не отпусти
в руки, мне чужие.
Можно всё ещё спасти.
Как на льду, всё тонко.
Ты любовь перекрести,
будто бы ребёнка.
Соблазняют нас пути,
скользкие, как змеи.
Можно всё ещё спасти,
если быть умнее.
Равнодушием не мсти.
Нас разрушит злоба.
Можно всё ещё спасти,
если живы оба.
Белые церкви над Родиной там, где одна я.
Где-то река, как тоска, затянув перешеек.
Чёрные птицы летят надо мной, как мишени.
Кони бегут и бегут, обгоняя деревья.
Вот и шоссе, легкий запах осеннего дыма.
Лето сгорело, остались последние гнёзда.
Рваный октябрь, и рощи проносятся мимо.
Вот и река, как тоска, что осталось за ними?
Я пролечу, прокричу, словно осени птица.
Всё, что случится, на веру приму, кроме смерти.
Около ветра, как где-то река возле листьев.
Возле любви и не так далеко от столицы.
Я пролечу, прокричу, словно осени птица.
Всё, что случится, на веру приму, кроме смерти.
Около ветра, как где-то река возле листьев.
Возле любви и не так далеко от столицы.
Вот и деревья, в лесу им не страшно ли ночью?
Жёлтые фары роняют огни, и за ними
Тени бегут, и бросаются тени на рощи.
Мокрый асфальт отражается в коже любимых.
Белые церкви и вечные наши забавы,
Всё остается, осталось и, вытянув шеи,
Кони бегут и плывут, окунаются в травы,
Чёрные птицы снуют над своим отражением.
Всё остается. Так здравствуй, моя запоздалость!
Я не найду, потеряю, но что-то случится.
После меня, в этом мире кому-то осталась
Рваная осень, как сбитая выстрелом птица.
Всё остается. Так здравствуй, моя запоздалость!
Я не найду, потеряю, но что-то случится.
После меня, в этом мире кому-то осталась
Рваная осень, как сбитая выстрелом птица.
Я пролечу, прокричу, словно осени птица.
Всё, что случится, на веру приму, кроме смерти.
Около ветра, как где-то река возле листьев.
Возле любви и не так далеко от столицы.
Всё остается. Так здравствуй, моя запоздалость!
Я не найду, потеряю, но что-то случится.
После меня, в этом мире кому-то осталась
Рваная осень, как сбитая выстрелом птица.
_________________________
Стихотворение, которое легло в основу песни, было написано в 1961 году и называлось оно "Псковское шоссе". Автор стихов Леонид Аронзон – ленинградский поэт, современник Иосифа Бродского. Музыку несколько лет назад написал питерский композитор Пётр Малаховский.
Светлана Сурганова об этой композиции рассказала следующее:
"Этой песне уже несколько лет и я уже давно, признаться, была очарована этим треком и мечтала ее трактовать по своему. Потому, что у Петра была своя версия, авторская, но мне настолько эта песня запала в душу, что мне тоже хотелось как-то к ней прикоснуться. Родилась аранжировка и чуть позже родилась идея исполнить эту песню в диалоге.
Поскольку я являюсь давней поклонницей и почитательницей творчества Насти Полевой, мне показалось, что сочетание наших голосов и наших двух персонажных фигур было бы очень интересно и привлекательно.
Действительно, получился очень интересный внутренний диалог".
Как нежный звук любовных слов
На языке полупонятном,
Твердит о счастьи необъятном
Далекий звон колоколов.
В прозрачный час вечерних снов
В саду густом и ароматном
Я полон дум о невозвратном,
О светлых днях иных годов.
Но меркнет вечер, догорая,
Теснится тьма со всех сторон;
И я напрасно возмущен
Мечтой утраченного рая;
И в отдаленьи замирая,
Смолкает звон колоколов.
(1894)
***
СКАЗАТЬ МГНОВЕНЬЮ: СТОЙ
Быть может, вся природа - мозаика цветов?
Быть может, вся природа - различность голосов?
Быть может, вся природа - лишь числа и черты?
Быть может, вся природа - желанье красоты?
У мысли нет орудья измерить глубину,
Нет сил, чтобы замедлить бегущую весну.
Лишь есть одна возможность сказать мгновенью: стой!
Разбив оковы мысли, быть скованным - мечтой.
Тогда нам вдруг понятна стозвучность голосов,
Мы видим всё богатство и музыку цветов,
А если и мечтою не смерить глубину, -
Мечтою в самых безднах мы создаём весну.
Константин Бальмонт
***
Константин Бальмонт
«Одна есть в мире красота…»
Одна есть в мире красота. Не красота богов Эллады,
И не влюбленная мечта,
Не гор тяжелые громады,
И не моря, не водопады,
Не взоров женских чистота.
Одна есть в мире красота —
Любви, печали, отреченья,
И добровольного мученья
За нас распятого Христа.
***
Константин Дмитриевич Бальмонт
Отцвели
Отцвели - о, давно! - отцвели орхидеи, мимозы, Сновиденья нагретых и душных и влажных теплиц.
И в пространстве, застывшем, как мертвенный цвет
туберозы,
Чуть скользят очертанья поблекших разлюбленных
лиц.
И бледнеют, и тонут в душе, где развалины
дремлют,
В этой бездне, где много, где все пробегает на
миг,
В переходах, где звукам их отзвуки, вторя, не
внемлют,
Где один для меня сохранился немеркнущий лик.
Этот образ - в созвучии странном с душою моею,
В этом лике мы оба с тобою узнаем себя,
О, мечта, чьей улыбки ни ждать, ни желать я не
смею,
Но кого я люблю, но кого вспоминаю, любя.
Я люблю с безупречною нежностью духа и брата,
Я люблю, как звезду отдаленная любит звезда,
Как цветок, что еще не растратил в душе аромата,
Я с тобой - я люблю - я с тобой - разлучен навсегда.
***
К. Бальмонт
«Поздно»
Было поздно в наших думах. Пела полночь с дальних башен.
Темный сон домов угрюмых
Был таинственен и страшен.
Было тягостно-обидно.
Даль небес была беззвездна.
Было слишком очевидно,
Что любить, любить нам - поздно.
Мы не поняли начала
Наших снов и песнопений.
И созвучье отзвучало
Без блаженных исступлений.
И на улицах угрюмых
Было скучно и морозно.
Било полночь в наших думах
Было поздно, поздно, поздно.
***
Тончайшие краски
Не в ярких созвучьях,
А в еле заметных
Дрожаниях струн, –
В них зримы сиянья
Планет запредельных,
Непознанных светом,
Невидимых лун.
А если в минуты
Глубокого чувства
Мы смотрим безгласно
И любим без слов,
Мы видим, мы слышим,
Как светят нам солнца,
Как дышат нам блестки
Нездешних миров.
Константин Бальмонт
***
НЕТ И НЕ БУДЕТ
Как нам отрадно задуматься в сумерках светлых вдвоем,
Тень пролетевшего ангела вижу во взоре твоем.
fiddler on the roof by marc chagall - painting in motion
Гарри Бардин. Адажио (Adagio)
Великолепный, психоделический мультфильм гениального Гарри Бардина "Адажио". О том, как легко манипулировать людьми, когда они не способны идти дальше своей первой реакции, не способны объективно оценивать и себя, и ситуацию со стороны. Этот шедевр не о Боге и не о религии - он о многогранности, которую многие не умеют замечать за своими стереотипами.
Вот, что говорит в интервью об этом мультфильме сам Гарри Бардин:
"-- Придумал я сюжет «Адажио» не во сне, но потом ночью проснулся от того, что понял: в нём нет финала. Закончить просто вознесением Белого было бы неправильно, потому что тогда это стало бы иллюстрацией к истории Христа. Я не об этом делал кино. Я делал кино про серую толпу, и мне нужен был такой финал, который бы этому соответствовал. И вот в 5 утра меня подбросило от мысли, что нужно появиться Чёрному — для того, чтобы была понятна цикличность истории, а она такова, что серая толпа не любит как Белого, так и Чёрного. То есть она не любит всякого, кто не похож на неё. И этому непохожему уготована судьба Белого. В этом был финал для Чёрного... Вот тогда я понял, что засну. А проснулся я уже если не знаменитым, то, во всяком случае, с ощущением того, что меня Боженька поцеловал. Потому что идея была хороша"
Милая Лика, спасибо Вам за письмо. Хотя Вы и пугаете в письме, что скоро умрете, хотя и дразните, что отвергнуты мной, но все-таки спасибо. Я отлично знаю, что Вы не умрете и что никто Вас не отвергал.
Я в Ялте, и мне скучно, даже весьма скучно. Здешняя, так сказать, аристократия ставит «Фауста», и я бываю на репетициях и наслаждаюсь там созерцанием целой клумбы черных, рыжих, льняных и русых головок, слушаю пение и кушаю; у начальницы женской гимназии я кушаю чебуреки и бараний бок с кашей; в благородных семействах я кушаю зеленые щи; в кондитерской я кушаю, в гостинице у себя тоже. Ложусь я спать в 10 часов, встаю в 10, и после обеда отдыхаю, но все-таки мне скучно, милая Лика. Не потому скучно, что около меня нет «моих дам», а потому, что северная весна лучше здешней и что ни на одну минуту меня не покидает мысль, что я должен, обязан писать. Писать, писать и писать. Я того мнения, что истинное счастье невозможно без праздности. Мой идеал: быть праздным и любить полную девушку. Для меня высшее наслаждение — ходить или сидеть и ничего не делать; любимое мое занятие — собирать то, что не нужно (листки, солому и проч.), и делать бесполезное. Между тем я литератор и должен писать даже здесь, в Ялте. Милая Лика, когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счет, чтобы я мог ничего не делать. Если же Вы в самом деле умрете, то пусть это сделает Варя Эберлей, которую я, как Вам известно, люблю. Я до такой степени измочалился постоянными мыслями об обязательной, неизбежной работе, что вот уже неделя, как меня безостановочно мучают перебои сердца. Отвратительное ощущение.
Свою лисью шубу я продал за 20 рублей! Стоит она 60 руб., но так как из нее уже вылезло меху на 40 р., то 20 р. — цена не дешевая. Крыжовник здесь еще не поспел, но тепло, светло, деревья распускаются, море смотрит по-летнему, девицы жаждут чувств, но север все-таки лучше русского юга, по крайней мере весною. У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее, здесь же она — ни то ни сё, точно хорошие, звучные, но холодные стихи. Благодаря перебоям, я уже неделю не пью вина, и от этого здешняя обстановка кажется мне еще беднее. Как-то Вы в Париже? Что французы? Нравятся? Ну что ж, валяйте.
Миров давал здесь концерт и получил чистого дохода 150 рублей. Ревел, как белуга, но успех имел громадный. Ужасно жалею я, что не учился петь; я тоже мог бы реветь, так как горло мое изобилует хрипящими элементами и октава у меня, говорят, настоящая. Имел бы заработок и успех у дам.
В июне не я приеду в Париж, а Вы в Мелихово; Вас погонит тоска по родине. Без того, чтоб раз поехать в Россию хотя на день, дело не обойдется. Вы столкуйтесь с Потапенко. Летом он тоже поедет в Россию. С ним дорога обойдется дешевле. Пусть он купит билет, а Вы забудьте ему заплатить (Вам это не впервой). Но если Вы не приедете, то приеду я в Париж. Но я убежден, что Вы приедете. Трудно допустить, чтобы Вы не повидались с дедушкой Саблиным.
Будьте, Лика, здоровы, покойны, счастливы и довольны. Желаю Вам успеха. Вы умница.
Если захотите побаловать меня письмом, то адресуйтесь в Мелихово, куда я скоро уеду. Буду отвечать на письма аккуратно. Целую Вам обе руки.
Ваш А. Чехов.
За находку огромное спасибо группе «Литературный Крым»
Наши книги шли нарасхват. Но общения только с читателями нам было мало. Оно казалось нам слишком далеким и осложненным. Боевому характеру наших выступлений нужна была непосредственная связь со всем молодым и свежим, что не было задушено чиновничьей затхлостью тогдашних столиц.
На улицу, футуристы,
барабанщики и поэты! —
Этот лозунг мы осуществляли с первых же дней нашей борьбы за новое искусство. Мы вынесли поэзию и живопись, теоретические споры о них, уничтожающую критику окопавшегося в академиях и “аполлонах” врага — на эстраду, на подмостки публичных зал. В 1913 году, в Троицком театре (Петербург), общество художников “Союз молодежи” устроило два диспута — “О современной живописи” (23 марта) и “О современной литературе” (24 марта). Первый диспут состоялся под председательством Матюшина, выступали: я, Бурлюки, Малевич и др. Публика вела себя скандально. В этот вечер я говорил о кризисе и гибели станковой живописи (предчувствуя появление плаката и фотомонтажа). Малевич, выступавший с докладом, был резок. Бросал такие фразы:
— Бездарный крикун Шаляпин...
— Вы, едущие в своих таратайках, вы не угонитесь за нашим футуристическим автомобилем!
Дальше, насколько помню, произошло следующее:
— Кубисты, футуристы непонятны? — сказал Малевич. — Но что же удивительного, если Серов показывает... — он повернулся к экрану, на котором в это время появилась картинка из модного журнала.
Поднялся невероятный рев, пристав требовал закрытия собрания, пришлось объявить перерыв. На втором диспуте на эстраде и за кулисами был почти весь “Союз молодежи”. Около меня за столом сидела Е. Гуро. Она была уже больна, на диспут могла приехать только в закрытой карете и в тот вечер не выступала. Диспут открыл Маяковский своим кратким докладом-обзором работы поэтов-футуристов. Цитировал стихи свои, Хлебникова, Бурлюка, Лившица и др. Особенно запомнилось мне, как читал Маяковский стихи Хлебникова. Бронебойно грохотали мятежные:
Веселош, грехош, святош
Хяябиматствует лютеж
И тот, что стройно с стягом шел,
Вдруг стал нестройный бегущел.
Эти строчки из поэмы Хлебникова “Революция” были напечатаны в “Союзе молодежи” по цензурным условиям под названием “Война — смерть”. Кажется, никогда, ни до, ни после этого, публика не слыхала от Маяковского таких громовых раскатов баса и таких необычных слов! Затем выступал Д. Бурлюк. Начал он с такой фразы:
— Лев Толстой — старая сплетница!
В публике тотчас же раздался шум, свист, крики:
— Долой!
— Нас оскорбляют!
Бурлюк напрасно поднимал руку, взывал:
— Позвольте объясниться!
Опять ревели:
— Долой! Долой!
Пришлось мне спасать положение. Шепнув Бурлюку “замолчи!”, я обратился к публике:
— Я хочу сообщить вам нечто важное!
Публика насторожилась и притихла.
— Один оратор в английском парламенте заявил: “Солнце восходит с запада”. Ему не дали говорить. На следующем заседании он снова выступил и сказал: “Солнце восходит с запада”, его прервали и выгнали. Наконец в третий раз его решили выслушать, и ему удалось закончить фразу: “Солнце восходит с запада — так говорят дураки и невежды”. Напрасно и вы не дослушали Бурлюка...
После этого я ополчился на поэтов за то, что они употребляют “заезженные” дешевые рифмы.
— Такие рифмы, как “бога — дорога”, “сны — весны”, — назойливо долбят уши. Мы за то, чтоб рифма была не кол, но укол. Хороший ассонанс, звуковой намек лучше, чем заношенная, застиранная, полная рифма.
Говорю — и вижу: в 6-7 ряду А. Блок. Скрестил руки, откинул голову и заслушался. Припоминаю: а ведь я цитировал его рифмы! Взял да еще прибавил что-то по его адресу. В это время в партере взвился голубой воздушный шар. И его полет удачно аккомпанировал речам о легком звуковом уколе, о воздушности рифмы... Публика сама нашла блестящее оформление для вечера будетлян!.. Еще жарче было дело 13 октября того же года в большом зале “Общества любителей художеств” (Большая Дмитровка, Москва), где мы устроили “Первый в России вечер речетворцев”. Мы мобилизовали для этого почти все силы.
— Будут Давид и Николай Бурлюки, Алексей Крученых, Бенедикт Лившиц, Владимир Маяковский, Виктор Хлебников, — кричали огромные цветные афиши". Правда, В. Хлебников в этот день оказался в Астрахани, а Д. Бурлюк завертелся в своих бесчисленных делах и не явился. Мы стремились взбесить нашей “перчаткой” ненавистных “доителей изнуренных жаб”. Внешнюю обстановку этого нашего выхода так рисует один из участников (Б. Лившиц в статье “Маяковский в 191З г.”):
Вечер привлек много публики. Билеты расхватали в какой-нибудь час. Аншлаги, конные городовые, свалка у входа, толчея в зрительном зале. Программа этого вечера была составлена широковещательней, чем обычно: три доклада: Маяковского — “Перчатка”, Давида Бурлюка — “Доители изнуренных жаб” и Крученых — “Слово” — обещали развернуть перед москвичами тройной свиток ошеломительных истин. Особенно хороши были тезисы Маяковского, походившие на перечень цирковых аттракционов:
1. Ходячий вкус и рычаги речи.
2. Лики городов в зрачках речетворцев.
3. Berceuse оркестром водосточных труб.
4. Египтяне и греки, гладящие черных сухих кошек.
5. Складки жира в креслах.
6. Пестрые лохмотья наших душ.
В этой шестипалой перчатке, которую он, еще не изжив до конца романтическую фразеологию, собирался швырнуть зрительному залу, — наивно отразилась вся несложная эстетика тогдашнего Маяковского. Однако для публики и этого было поверх головы. Чего больше: у меня и то возникали сомнения, справится ли он со взятой на себя задачей. Во мне еще не дотлели остатки провинциальной, граничившей с простодушием, добросовестности, и я допытывался у Володи, что скажет он, очутившись на эстраде... Успех вечера был, в сущности, успехом Маяковского.
К сожалению, рассказ Лившица о самом вечере изобилует неточностями. С этого момента память начинает изменять мемуаристу. Но его ошибки любопытны, и на них следует несколько остановиться. Например, вот что Б. Лившиц запомнил из выступления Маяковского:
Непринужденность, с которой он держался на эстраде, замечательный голос, выразительность интонации — сразу выделили его из среды остальных участников. Глядя на него, я понял, что не всегда тезисы к чему-то обязывают. Никакого доклада не было: таинственные, даже для меня, египтяне и греки, гладившие черных и непременно — сухих кошек, оказались просто-напросто первыми обитателями нашей планеты, открывшими электричество, из чего делался вывод о тысячелетней давности урбанистической культуры и... футуризма. Лики городов в зрачках речетворцев отражались, таким образом, приблизительно со времен первых египетских династий, водосточные трубы исполняли berceuse чуть не в висячих садах Семирамиды, и вообще будетлянство возникло почти сейчас же вслед за сотворением мира. Эта веселая чушь преподносилась таким обворожительным басом, что публика слушала развесив уши.
Здесь не вызывает возражений только автохарактеристика Б. Лившица — действительно, он “ничего не понял”. “Обворожителен” ли бас Маяковского, конечно, дело вкуса, но, по-моему, это весьма “субъективная” оценка мужественного и грозного голоса бунтаря.
Главное, однако, в другом. Не в манере Маяковского было, особенно в то время, вместо ответственных докладов преподносить “веселенькую чушь”. Вместо глупостей, приписанных Маяковскому в цитированных строчках, на самом деле публика слышала следующие и вовсе не так уж малодоступные мысли (Маяковский повторял их во многих своих докладах и статьях):
— Еще египтяне и древние греки, — говорил он, — гладили сухих и черных кошек, извлекая из их шерсти электрические искры. Но не они нашли приложение этой силы. Поэтому не им поется слава, но тем, кто поставил электричество на службу человечеству, тем, кто послал гигантскую мощь по проводам, двинул глазастые трамваи, завертел стосильные моторы.
Так Маяковский опровергал и старушечью мудрость уверявших: “ничего нового под луной!” Не из Египта выводил Маяковский футуризм, — наоборот!
— Какие-то жалкие искорки были и в старину, — кричал он, — но это только искорки, обрывки, намеки. Какие-то случайные находки были и в искусстве римлян, но только мы, футуристы, собрали эти искорки воедино и включили их в созданные нами новые литературные приемы.
“Добросовестный провинциал” Лившиц наивно пишет, что аудитория была понятливее его:
Хотела или не хотела того публика, между ней и высоким, извивавшимся на эстраде юношей не прекращался взаимный ток, непрерывный обмен репликами, уже тогда обнаруживший в Маяковском блестящего полемиста и мастера конферанса.
Вот именно. В зале сидели не одни “простодушные провинциалы”! Но и в этом отрывке категорическое возражение вызывает эпитет “извивавшийся” в приложении к Маяковскому. Громадный, ширококостный, “вбивая шага сваи”, выходил Владим Владимыч на эстраду чугунным монументом. Неподвижным взглядом исподлобья приказывал публике молчать. Похоже ли это на извивающегося дождевого червя или на вихлястую шантанную диву? Я особенно хорошо запомнил фигуру Маяковского в тот вечер. Во время его выступления я прошел в задние ряды партера нарочно проверить, как он выглядит из публики. И вот зрелище: Маяковский в блестящей, как панцирь, золотисто-желтой кофте с широкими черными вертикальными полосами, косая сажень в плечах, грозный и уверенный, был изваянием раздраженного гладиатора. Требует поправок и дальнейший рассказ нашего забывчивого и мимолетного соэстрадника.
Только звание безумца, — пишет Лившиц, — которое из метафоры постепенно превратилось в постоянную графу будетлянского паспорта, могло позволить Крученых, без риска быть искрошенным на мелкие части в тот же вечер, выплеснуть в первый ряд стакан горячего чаю, пропищав, что “наши хвосты расцвечены в желтое” и что он “в проти-вуположность неузнанным розовым мертвецам летит к Америкам, так как забыл повеситься”. Публика уже не разбирала, где кончается заумь и начинается безумие.
Увы! Ни линчевать, ни бояться меня публике было не из-за чего. Ни сумасшедшим, ни хулиганом я не был и не видел надобности в этих грубых эффектах. Моя роль на этом вечере сильно шаржирована. Выплеснуть рассчитанным жестом чтеца за спину холодные чайные сливки — здесь нет ни уголовщины, ни невменяемости. Впрочем, слабонервным оказался не один Лившиц. Репортеры в отчетах тоже городили невесть что. Конечно, мы били на определенную реакцию аудитории, мы старались запомниться слушателям. И мы этого достигали. Иначе — какие же мы были бы эстрадники и ораторы?! Кстати, утрировал мое выступление и В. Шкловский (“Третья фабрика”). Никогда я не “отбивался от курсисток галошами”. Передовая молодежь порой бурно приветствовала нас, но это вовсе не было “нападением”. Во всяком случае, верно одно — успех вечера был шумным. Мы нашли то, чего искали, — живой отклик молодежи и наиболее чуткой интеллигенции. Пусть с нами соглашались не во всем — на это было бы наивно и рассчитывать. Но мы разбудили критическое чутье зала, мы впервые показали ветхость и убожество официальных фасадов благонамеренного искусства. Мы впервые противопоставили ему живые воды творчески бурлящей новизны. Здесь впервые убедительно прозвучали, именно прозвучали, те самые стихи Маяковского и Хлебникова, о невозможности даже прочесть которые жужжали тогда бестолковые рецензенты наших книжек и хранители всяческого парнасского благочиния. Дальнейших вечеров — не перечесть! В период 1913-15 гг. мы выступали чуть ли не ежедневно. Битковые сборы. Газеты выли, травили, дискутировали. Всего не упомнишь и не перескажешь. Остановимся на одном наиболее “скандальном” из вечеров, именно на выступлении Маяковского в “Бродячей собаке” (сезон 1915-16 гг.). Вот что рассказала мне Т.Т., случайно бывшая на этом вечере:
— По-моему, уже после 12 ночи конферансье объявил: сейчас будет читать стихи поэт-футурист Маяковский.
Не помню, как он был одет, знаю, что был очень бледен и мрачен, сжевал папиросу и сейчас же зажег другую, затянулся, хмуро ждал, чтобы публика успокоилась, и вдруг начал — как рявкнул с места:
Вам, проживающим за оргией оргию,
Имеющим ванную и теплый клозет...
Публика по большей части состояла именно из “имеющих все удобства”, поэтому застыла в изумлении: кто с поднятой рюмкой, кто с куском недоеденного цыпленка. Раздалось несколько недоумевающих возгласов, но Маяковский, перекрывая голоса, громко продолжал чтение. Когда он вызывающе выкрикнул последние строчки —
лучше в баре блядям буду
подавать ананасную воду! —
некоторые женщины закричали: ай! ох! и сделали вид, что им стало дурно. Мужчины, остервенясь, начали галдеть все сразу, поднялся крик, свист, угрожающие возгласы. Более флегматичные плескали воду на декольте своих спутниц и приводили их в себя, махая салфетками и платками. Маяковский стоял очень бледный, судорожно делая жевательные движения, желвак нижней челюсти все время вздувался, — опять закурил и не уходил с эстрады. Очень изящно и нарядно одетая женщина, сидя на высоком стуле, вскрикнула:
— Такой молодой, здоровый... Чем такие мерзкие стихи писать — шел бы на фронт!
Маяковский парировал:
— Недавно во Франции один известный писатель выразил желание ехать на фронт. Ему поднесли золотое перо и пожелание: “Останьтесь. Ваше перо нужнее родине, чем шпага”.
Та же “стильная женщина” раздраженно крикнула:
— Ваше перо никому, никому не нужно!
— Мадам, не о вас речь, вам перья нужны только на шляпу!
Некоторые засмеялись, но большинство продолжало негодовать, словом, все долго шумели и не могли успокоиться. Тогда распорядитель вышел на эстраду и объявил, что вечер окончен. Вскоре я услышала, что “Бродячую собаку” за этот “скандал” временно или совсем закрыли.
"Весь мир — театр.
В нем женщины, мужчины — все актеры.
У них свои есть выходы, уходы,
И каждый не одну играет роль.
Семь действий в пьесе той. Сперва младенец,
Ревущий громко на руках у мамки...
Потом плаксивый школьник с книжкой сумкой,
С лицом румяным, нехотя, улиткой
Ползущий в школу. А затем любовник,
Вздыхающий, как печь, с балладой грустной
В честь брови милой. А затем солдат,
Чья речь всегда проклятьями полна,
Обросший бородой, как леопард,
Ревнивый к чести, забияка в ссоре,
Готовый славу бренную искать
Хоть в пушечном жерле. Затем судья
С брюшком округлым, где каплун запрятан,
Со строгим взором, стриженой бородкой,
Шаблонных правил и сентенций кладезь,—
Так он играет роль. Шестой же возраст —
Уж это будет тощий Панталоне,
В очках, в туфлях, у пояса — кошель,
В штанах, что с юности берег, широких
Для ног иссохших; мужественный голос
Сменяется опять дискантом детским:
Пищит, как флейта... А последний акт,
Конец всей этой странной, сложной пьесы —
Второе детство, полузабытье:
Без глаз, без чувств, без вкуса, без всего."
***
Сонет 29
William Shakespeare, 1564-1616
Когда вдали любимые глаза,
Когда в разлуке горестной с тобой,
Когда мольбу не слышат небеса
И чувствую, что побежден судьбой.
Хочу я быть похожим на других,
В искусстве и богатстве преуспеть,
Избавиться от горестей моих
И все, о чем мечтаю я, иметь.
То, свято помня о любви твоей,
Я малодушье жалкое кляну,
И жаворонком в зелени полей
Моя душа несется в вышину.
С твоей любовью, с памятью о ней
Я счастлив. И богаче королей.
УИЛЬЯМ ШЕКСПИР
Перевод С. Степанова
***
УИЛЬЯМ ШЕКСПИР
Теперь у взора с сердцем уговор,
они судьбой повязаны такою:
когда тебя захочет видеть взор
иль сердце вдруг наполнится тоскою,
тогда мой взор вкушает твой портрет
и разделяет яство с побратимом,
а то за сердцем тащится вослед,
чтоб вместе сокрушаться о любимом.
Моя любовь и твой прелестный лик
ведут к тебе неведомой тропою,
и я тебя бы мыслями настиг,
я – с ними, а они – всегда с тобою,
они уснут – тебя найдёт мой взгляд,
тогда и взор, и сердце воспарят.
***
Пора бы поменять репертуар,
Хотя... хотя, к примеру, Ренуар
Писал почти всю жизнь одно и то же
И не страдал от этого, похоже. Менял он фон и ракурс, и тона,
Цвета и тени, но везде - она,
Всегда - она. Да вот и я про то же:
Всегда о ней, о жизни. А про что же?
Про что ещё, когда везде - она
То рядышком со смертью, то одна?
***
Пишу ли, думаю, читаю -
Всё причитаю, причитаю,
Всё жалуюсь. На что? Бог весть.
Ведь всё, что надо, вроде есть.
Есть время, но оно текуче.
Есть суша, но она всё круче.
Есть мои близкие и дом,
Но всё это - на том, крутом,
Опасном склоне над обрывом,
В который унесло порывом,
Порывом ветра унесло
Миров несметное число.
***
Родные мои - те, что на небесах, -
Меня охраняя, стоят на часах,
Меня охраняя и оберегая,
Мне выжить на этой земле помогая,
Заботой своей облегчая мне дни.
Не знаю, как делают это они,
Не ведаю, как это им удаётся,
Но чувствую я, что мне легче идётся,
Поскольку протянута издалека,
Откуда-то свыше родная рука.
Лариса Миллер
***
мой! АПРЕЛЬ!
Мне кем-то приходится этот А п р е л ь –
Какой-то роднёй – коль не ближней, то дальней.
Я тоже пою, но апрель музыкальней,
Способен он вывести дивную трель.
Мы оба взыскуем ветров, перемен,
Высокой воды, прихотливой и бурной,
И мы интерес не преследуем шкурный
И знаем, что это даётся в обмен
На наше присутствие в этих краях,
Где праздники жизни, её вечеринки,
Её завихрения, всплески, новинки –
Со смертью, со смертью всегда на паях.
Когда я утром просыпаюсь,
я жизни заново учусь.
Друзья, как сложно выпить чаю.
Друзья мои, какую грусть рождает сумрачное утро,
давно знакомый голосок,
газеты, стол, окошко, люстра.
«Не говори со мной, дружок».
Как тень слоняюсь по квартире,
гляжу в окно или курю.
Нет никого печальней в мире —
я это точно говорю.
И вот, друзья мои, я плачу,
шепчу, целуясь с пустотой:
«Для этой жизни предназначен
не я, но кто-нибудь иной —
он сильный, стройный, он, красивый,
живёт, живёт себе, как бог.
А боги всё ему простили
за то, что глуп и светлоок».
А я со скукой, с отвращеньем
мешаю в строчках боль и бред.
И нет на свете сожаленья,
и состраданья в мире нет.
1995, декабрь
Музыка
Что ж, и я нашел однажды
— в этом, верно, схож со всеми —
три рубля, они лежали
просто так на тротуаре.
Было скучно жить на свете.
Я прогуливал уроки.
Я купил на деньги эти
музыкальную шкатулку.
— Это что? — спросила мама. —
И зачем оно? Откуда?
Или мало в доме хлама? —
— Понимаешь, это — чудо,
а откуда — я не знаю.
…Ну-ка, крышечку откроем,
слышишь: тихая, незлая,
под нее не ходят строем… —
1996
Борис Рыжий
***
Ах, что за люди, что у них внутри?
Нет, вдумайся, нет, только посмотри,
как крепко на земле они стоят,
как хорошо они ночами спят,
как ты на фоне этом слаб и сир.
...А мы с тобой, мой ангел, в этот мир
случайно заглянули по пути,
и видим — дальше некуда идти.
Ни хлеба нам не надо, ни вина,
на нас лежит великая вина,
которую нам бог простит, любя.
Когда б душа могла простить себя...
1996
Борис Рыжий
***
Я не люблю твои цветочки,
вьюнки и кактусы, болван.
И у меня растёт в горшочке
на подоконнике тюльпан.
Там, за окном, дымят заводы,
там умирают и живут,
идут больные пешеходы,
в ногах кораблики плывут,
там жизнь ужасна, смерть банальна,
там перегибы серых стен,
там улыбается печально
живущий вечно манекен,
там золотые самолёты
бомбят чужие города,
на облака плюют пилоты,
горит зелёная звезда.
И никого, и никого не
волнует, господи прости,
легко ль ему на этом фоне,
такому стройному, цвести.
***
В РЕСТОРАНЕ
Нашарив побольше купюру в кармане, вставал из-за столика кто-то, и сразу
скрипач полупьяный в ночном ресторане
пространству огранку давал, как алмазу,
и бабочка с воротничка улетала,
под музыку эту металась, кружилась,
садилась на сердце мое и сгорала,
и жизнь на минуту одну становилась
похожей на чудо – от водки и скрипки –
для пьяниц приезжих и шушеры местной,
а если бы были на лицах улыбки,
то были бы мы словно дети, прелестны,
и только случайно мрачны и жестоки,
тогда и глаза бы горели, как свечи, –
но я целовал только влажные щеки,
сжимал только бедные, хрупкие плечи.
1996
***
Борис Рыжий
Ничего не надо, даже счастья...
Ничего не надо, даже счастья быть любимым, не
надо даже теплого участья,
яблони в окне.
Ни печали женской, ни печали,
горечи, стыда.
Рожей - в грязь, и чтоб не поднимали
больше никогда.
Не вели бухого до кровати.
Вот моя строка:
без меня отчаливайте, хватит
- небо, облака!
Жалуйтесь, читайте и жалейте,
греясь у огня,
вслух читайте, смейтесь, слезы лейте.
Только без меня.
Ничего действительно не надо,
что ни назови:
ни чужого яблоневого сада,
ни чужой любви,
что тебя поддерживает нежно,
уронить боясь.
Лучше страшно, лучше безнадежно,
лучше рылом в грязь.
***
Не покидай меня, когда горит полночная звезда,
когда на улице и в доме
всё хорошо, как никогда.
Ни для чего и ни зачем,
а просто так и между тем
оставь меня, когда мне больно,
уйди, оставь меня совсем.
Пусть опустеют небеса.
Пусть станут чёрными леса.
пусть перед сном предельно страшно
мне будет закрывать глаза.
Пусть ангел смерти, как в кино,
то яду подольёт в вино,
то жизнь мою перетасует
и крести бросит на сукно.
А ты останься в стороне —
белей черёмухой в окне
и, не дотягиваясь, смейся,
протягивая руку мне.
╰☆╮╰☆╮╰☆╮╰☆╮╰☆╮╰☆╮
Маруська была - не считая ушей -
не кошка: краса круглолицая.
Слоны, как известно, боятся мышей,
и кошка при них - как милиция.
И вот у Маруськи звонит телефон
(а дело уж близится к полночи),
и в трубке хрипит перепуганный Слон:
- Здесь мышь... умоляю... о помощи... -
И, острые когти поглубже вобрав,
среди снегопада и мороси
Маруська к Госцирку несется стремглав
почти на космической скорости.
Вбегает и видит: швейцар весь дрожит,
слезами глаза его застятся,
а Слон на спине на арене лежит,
хватается хоботом за сердце.
Хрипит, задыхается: - Вот он... бандит...
хватай его, киска... ты смелая... -
Действительно, мышь на арене сидит,
но мышь эта вовсе не серая.
- Хватай его, киска... чего ты глядишь... -
От страха стал Слон цвета бурого.
- Да это же, граждане, белая мышь!
Она же сотрудница Дурова.
Ученая мышка! Палата ума!
Я месяц назад или около
была на ее представленье сама
и хлопала ей, а не слопала.
- Спасибо, - тут молвит в смущении Слон. -
Приятно от страха избавиться. -
К Маруське подходит, кладет ей поклон,
Маруська в ответ - улыбается.
- Что хочешь теперь ты приказывай мне! -
И вот, как владычица Индии,
вернулась Маруська домой на Слоне.
Соседки мои это видели.
Прошло много времени с этого дня,
я забыл бы о нем, вероятно,
но кошка Маруська живет у меня,
и в цирк нас пускают бесплатно.
На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись,
тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой-то звук, лишенный тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.
Что это было? Шепот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
индейское, вернее бабье, лето?
А то ли только лепет этих баб -
той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: "Не забывай меня".
5 мая 1996
Eugene
Лев Лосев
1887 году, родился Король Поэтов - Игорь Северянин.
***
Он тем хорош, что он совсем не то,
Что думает о нём толпа пустая,
Стихов принципиально не читая,
Раз нет в них ананасов и авто.
Фокстрот, кинематограф и лото -
Вот, вот куда людская мчится стая!
А между тем душа его простая,
Как день весны. Но это знает кто?
Благословляя мир, проклятье войнам
Он шлёт в стихе, признания достойном,
Слегка скорбя, подчас слегка шутя
Над всею первенствующей планетой...
Он - в каждой песне им от сердца спетой,
Иронизирующее дитя.
***
В твою мечтальню солнце впрыгнуло
С энергией огневой,
И, разгоревшись, кошка выгнула Полоски шубки меховой.
И расплескался луч в хрусталиках
Цветочной вазы от Фраже,
С улыбкой на диванных валиках
Заметив томики Бурже...
Луч попытается камелии
Понюхать, в тщетном рвеньи рьян.
Разглядывая рукоделие,
Тебе укажет на изъян.
Потом (пойми, ведь солнце молодо
И пустовато, как серсо!)
Чуть-чуть придать захочет золота
Недопитому кюрасо...
О, солнце марта любознательно,
В нем шутка и предвешний хмель!
Смотри, сосет оно признательно
Развернутую карамель...
И все стремится в сердце девичье
Бесцеремонно заглянуть:
Вместилась в грудь строфа ль Мицкевича,
Строфа ль Мюссе вместилась в грудь?
И, напроказничав в мечталенке,
Взглянув кокетливо в трюмо,
Запрячется в конвертик маленький,
В котором ты пошлешь письмо...
***
В блесткой тьме
В смокингах, в шик опроборенные, великосветские олухи В княжьей гостиной наструнились, лица свои оглупив.
Я улыбнулся натянуто, вспомнил сарказмно о порохе:
Скуку взорвал неожиданно нео-поэзный мотив.
Каждая строчка — пощечина. Голос мой — сплошь издевательство.
Рифмы слагаются в кукиши. Кажет язык ассонанс.
Я презираю вас пламенно, тусклые ваши сиятельства,
И, презирая, рассчитываю на мировой резонанс!
Блесткая аудитория, блеском ты зло отуманена!
Скрыт от тебя, недостойная, будущего горизонт!
Тусклые ваши сиятельства! Во времена Северянина
Следует знать, что за Пушкиным были и Блок и Бальмонт!
1913
***
Июльский полдень (1910)
[Синематограф]
Элегантная коляска, в электрическом биенье,
Эластично шелестела по шоссейному песку;
В ней две девственные дамы, в быстротемпном упоеньи,
В ало-встречном устремленьи - это пчелки к лепестку.
А кругом бежали сосны, идеалы равноправий,
Плыло небо, пело солнце, кувыркался ветерок;
И под шинами мотора пыль дымилась, прыгал гравий,
Совпадала с ветром птичка на дороге без дорог...
У ограды монастырской столбенел зловеще инок,
Слыша в хрупоте коляски звуки «нравственных пропаж»...
И, с испугом отряхаясь от разбуженных песчинок,
Проклинал безвредным взором шаловливый экипаж.
Хохот, свежий точно море, хохот, жаркий точно кратер,
Лился лавой из коляски, остывая в выси сфер,
Шелестел молниеносно под колесами фарватер,
И пьянел вином восторга поощряемый шофер...
***
Сосны качались, сосны шумели,
Море рыдало в бело-седом,
Мы замолчали, мы онемели,
Вдруг обеззвучел маленький дом.
Облокотившись на подоконник,
В думе бездумной я застывал.
В ветре галопом бешеным кони
Мчались куда-то, пенился вал.
Ты на кровати дрожко лежала
В полуознобе, в полубреду.
Сосны гремели, море рыдало,
Тихо и мрачно было в саду.
Съежились листья желтых акаций.
Рыжие лужи. Карий песок.
Разве мы смели утром смеяться?
Ты одинока. Я одинок.
И. Северянин
***
Игорь Северянин
ИСКРЕННИЙ РОМАНС
Оправдаешь ли ты — мне других оправданий не надо! -
Заблужденья мои и мечтанья во имя Мечты?
В непробужденном сне напоенного розами сада, Прижимаясь ко мне, при луне, оправдаешь ли ты?
Оправдаешь ли ты за убитые женские души,
Расцветавшие мне под покровом ночной темноты?
Ах, за все, что я в жизни руками своими разрушил,
Осмеял, оскорбил и отверг, оправдаешь ли ты?
Оправдаешь ли ты, что опять, столько раз разуверясь,
Я тебе протянул, может статься, с отравой цветы,
Что, быть может, и ты через день, через год или через
Десять лет станешь чуждой, как все, оправдаешь ли ты?
***
Игорь Северянин
СЕГОДНЯ НЕ ПРИДУ...
Сегодня не приду; когда приду - не знаю...
Её телеграмма
"Сегодня не приду; когда приду - не знаю..."
Я радуюсь весне, сирени, маю!
Я радуюсь тому, что вновь растёт трава!
- Подайте мой мотор. Шоффэр, на Острова!
Пускай меня к тебе влечёт неудержимо,
Мне хочется забыть, что я тобой любима,
Чтоб чувствовать острей весенний этот день,
Чтоб слаже тосковать...
- В сирень, шоффэр! в сирень!
Я так тебя люблю, что быть с тобою вместе
Порой мне тяжело: ты мне, своей невесте,
Так много счастья дал, собой меня впитав,
Что отдых от тебя среди цветов и трав...
Пощады мне, молю! Я требую пощады!
Я видеть не могу тебя и мне не надо...
- Нельзя ли по морю, шоффэр?.. а на звезду?..
Чтоб только как-нибудь: "сегодня не приду"...
***
В ОЧАРОВАНЬЕ
Быть может оттого, что ты не молода,
Но как-то трогательно-больно моложава,
Быть может, оттого я так хочу всегда С тобою вместе быть; когда, смеясь лукаво,
Раскроешь широко влекущие глаза
И бледное лицо подставишь под лобзанья,
Я чувствую, что ты вся - нега, вся - гроза,
Вся - молодость, вся - страсть; и чувства без названья
Сжимают сердце мне пленительной тоской,
И потерять тебя - боязнь моя безмерна...
И ты, меня поняв, в тревоге головой
Прекрасною своей вдруг поникаешь нервно,-
И вот другая ты: вся - осень, вся - покой...
Ах, женственность, уже немало лет
Тебя поют планеты и народы,
Ты есть на самом деле, или нет?
Ты прихоть, или ты закон природы?
Во всем скользит твой легкий аромат
Волшебно и почти неуловимо.
Улыбка, жест и мимолетный взгляд,
Касание, когда проходишь мимо.
О легкий вздох и шепот по утрам
И поцелуй в смущение одетый.
Изгиб руки и линия бедра-
Укутанные в шелк твои секреты.
Вино, румянец и бокал у губ.
Сюжет картины, пусть художник пишет.
Да, этот мир порой бывает груб.
Ах, женственность, но он тобою дышит.
Татьяна Дудникова
Зинаида Серебрякова. Автопортрет
***
её Величество
Ж е н с т в е н н о с т ь -
Не в красиво наложенном макияже ,
Не в плавной походке , не в кокетливом взгляде ,
Женственность вообще не во внешности ,
Хоть и сквозит через внешность .....
Женственность - особого рода энергия , тончайшее излучение ,
Исходящее из нутра , из души женщины ....
Женственности невозможно научиться : она либо есть , либо ее нет ...
Женственность в нежнейшем прикосновении , в скромности ,
Во внутреннем благоухании .......
Когда февраль чернит бугор
И талый снег синеет в балке, У нас в Крыму по склонам гор
Цветут весенние фиалки.
Они чудесно проросли
Меж влажных камней в снежных лапах,
И смешан с запахом земли
Стеблей зеленых тонкий запах.
И ваших писем лепестки
Так нежны, тонки и легки,
Так чем-то вещим сердцу жалки,
Как будто бьется, в них дыша,
Темно-лиловая душа
Февральской маленькой фиалки.
<28 января 1913 Москва>
***
ТЕТЕ INCONNUE[1]
Во мне утренняя тишь девушки. Во мне молчанье непробужденной природы,
Тайна цветка, еще не распустившегося.
Я еще не знаю пола.
Я вышла, как слепая жемчужина, из недр природы.
Мои глаза еще никогда не раскрывались.
Глубокие нити связывают меня с тайной,
И я трепещу от дуновений радости и ужаса.
Меч вожделения еще не рассек моей души.
Я вся тайна. Я вся ужас. Я вся тишина.
Я молчание.
<1904>
1
Голова неизвестной (фр.).
***
«К Вам душа так радостно влекома…»
Марине Цветаевой
К Вам душа так радостно влекома!
О, какая веет благодать
От страниц «Вечернего альбома»!
(Почему «альбом», а не «тетрадь»?)
Почему скрывает чепчик черный
Чистый лоб, а на глазах очки?
Я заметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки,
Детский рот и простоту движений,
Связанность спокойно-скромных поз…
В Вашей книге столько достижений…
Кто же Вы? Простите мой вопрос.
Я лежу сегодня: невралгия,
Боль, как тихая виолончель…
Ваших слов касания благие
И в стихах крылатый взмах качель
Убаюкивают боль… Скитальцы,
Мы живем для трепета тоски…
(Чьи прохладно-ласковые пальцы
В темноте мне трогают виски?)
Ваша книга странно взволновала —
В ней сокрытое обнажено,
В ней страна, где всех путей начало,
Но куда возврата не дано.
Помню всё: рассвет, сиявший строго,
Жажду сразу всех земных дорог,
Всех путей… И было всё… так много!
Как давно я перешел порог!
Кто Вам дал такую ясность красок?
Кто Вам дал такую точность слов?
Смелость всё сказать: от детских ласок
До весенних новолунных снов?
Ваша книга — это весть «оттуда»,
Утренняя, благостная весть…
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать: «Чудо — есть!»
2 декабря 1910
Москва
***
И будут огоньками роз
Цвести шиповники, алея,
И под ногами млеть откос Лиловым запахом шалфея,
А в глубине мерцать залив
Чешуйным блеском хлябей сонных,
В седой оправе пенных грив
И в рыжей раме гор сожженных.
И ты с приподнятой рукой,
Не отрывая взгляд от взморья,
Пойдешь вечернею тропой
С молитвенного плоскогорья...
Минуешь овчий кошт, овраг...
Тебя проводят до ограды
Коров задумчивые взгляды
И грустные глаза собак.
Крылом зубчатым вырастая,
Коснется моря тень вершин,
И ты возникнешь, млея, тая,
В полынном сумраке долин.