"И во сне, и наяву с восхищением живу..."
Начало здесь
14 октября 1990 года умерла Ирина Одоевцева.

Как она была хороша тогда! Вот как писал о ней Георгий Иванов:
Я даже вспоминать не смею,
какой прелестной ты была
с большой охапкою сирени,
вся в белом, в белых башмачках.
Как за тобой струились тени
и ветра ласковый размах
играл твоими волосами
и теребил огромный бант...

Ирина Одоевцева. Портрет работы Ю. Анненкова.
А сама она говорила о себе так:
Нет, я не буду знаменита.
Меня не увенчает слава.
Я — как на сан архимандрита
На это не имею права.
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я — маленькая поэтесса
С огромным бантом.

Из воспоминаний Георгия Адамовича: «Кто из посещавших тогда петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную, белокурую, юную женщину, почти ещё девочку, с огромным чёрным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших».

Ей как будто всегда было 18. «Восемнадцать жасминовых лет», - как скажет она в одном из своих пленительных стихотворений. Как сказала об Ирине одна её подруга, объясняя, в чём её очарование: «Она, знаете, всегда была женщина-девочка, немножко Лолита».
Одоевцева была выше среднего роста, очень тонкая, хрупкая, изящная. У неё были светлые, с рыжинкой, волосы, веснушки на носу и необыкновенно яркие, как две вспышки, глаза, которые блестели даже в глубокой старости. Гумилёв называл их «лунно-звёздными».

Снова бредём мы садами
в сумерках летнего дня.
Снова твоими глазами
смотрит весна на меня, -
писал он ей в альбом.
Ирина была полна жажды жизни, веселья, умела радоваться каждому дню. Она, казалось, была создана для счастья. Это её умение превращать будни в праздники привлекало к ней людей, но для кого-то и давало повод считать легковесной, беззаботной, пустой. Злословили, сплетничали. В эмиграции достаточно было злого языка Гиппиус. Одна из записей её дневника от 14 июля 1939 года гласила: «Пили кофе в тихом кафе. В Колонном зале духота, вонь, стрекочущая с кем-то пигалица , в роскошной шубе...».

Ну что это, как не обычная женская зависть старой и уже не красивой женщины? Дело-то ведь было вовсе не в шубе. Ирина Одоевцева всегда была роскошной — и в холодном голодном Петербурге в парижских платьях своей умершей матери, наскоро для себя переделанных, и в эмиграции в разные времена. Люди, знавшие её, рассказывали, что она всегда была необыкновенно красиво одета, в каких-то сиренево-голубых тонах...

Ей не прощали ничего. Не прощали по-бунински «лёгкого дыхания», её женского изящества, очарования. Не прощали счастливого брака с Георгием Ивановым, обожавшим её все 37 лет совместной жизни, не простили и относительного благополучия в эмиграции, и, конечно же, её таланта. Сплетни, наветы, непонимание сопровождали эту женщину невероятной доброты и щедрости всю её долгую и отнюдь не безоблачную жизнь, начинавшуюся, казалось бы, так счастливо:

Да, бесспорно, жизни начало
много счастья мне обещало
в Петербурге над синей Невой -
то, о чём я с детства мечтала,
подарила судьба мне тогда,
подарила щедро, сполна,
не скупясь, не торгуясь: - На!
Ты на это имеешь право. -
Всё мне было удача, забава
и звездой путеводной — судьба,
мимолётно коснулась слава
моего полудетского лба...
вспоминала Ирина Одоевцева уже в эмиграции.
Она умела быть счастливой и в старости, и всегда говорила: "Возраста не существует". До 90 лет она оставалась Женщиной: маникюр, духи, туфли на высоком каблуке...

В 80 лет Одоевцева раскатывала по Парижу в собственном автомобиле, и у неё были ещё поклонники и обожатели. Она не молодилась, она была молодая. Георгий Иванов любил её до конца жизни и всегда восхищался ею. Говорил: "Если бы ты даже превратилась в жабу, я бы всё равно тебя любил, носил бы за пазухой и был счастлив..." Он продолжал любить жену и в старости с той же страстью, мучительной нежностью и тоской, что и в молодые годы. И в его поздних, предсмертных стихах ему удалось с удивительной непосредственностью и убедительностью передать то мучение любви, сплетённое со счастьем, то "блаженство и безнадежность", которые в старости, по Тютчеву, может быть, и обостряются до крайности, но по существу друг от друга неотделимы:
В этом томном, глухом и торжественном мире — нас двое,
больше нет никого. Больше нет ничего. Погляди:
потемневшее солнце трепещет, как сердце живое,
как живое влюблённое сердце, что бьётся в груди.
Для чего, как на двери небесного рая,
нам на это прекрасное небо смотреть,
каждый миг умирая и вновь воскресая,
для того, чтобы вновь умереть.
Для чего этот лёгкий торжественный воздух
голубой средиземной зимы
обещает, что где-то — быть может, на звёздах —
будем счастливы мы.
Утомительный день утомительно прожит,
голова тяжела, и над ней
розовеет закат — о, последний, быть может, —
всё нежней, и нежней, и нежней...

Всем известна счастливая поэтическая пара Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, проживших долгие эмигрантские годы в любви и согласии.

Три с половиной десятка лет длилась их совместная жизнь и совместная творческая деятельность, до смерти Г. Иванова, скончавшегося во Франции в 1958 году. Тогда, в 19-м, в Петербурге никто не ожидал, что между ними возникнет серьёзное чувство. У Георгия Иванова была репутация избалованного женским вниманием сердцееда, пресыщенного и слишком ленивого, чтобы терпеливо ухаживать за юной девушкой, и Николай Гумилёв опрометчиво познакомил с ним Ирину Одоевцеву, не считая опасным себе соперником. Он просчитался. И понял это, когда Г. Иванов прочёл ему свои новые стихи:

Не о любви прошу, не о весне пою,
но только ты одна послушай песнь мою.
Но разве мог бы я — о посуди сама —
в твои глаза взглянуть и не сойти с ума!
Гумилёв сразу понял, о каких глазах идёт речь, — сам не раз посвящал им восторженные строки. А Г. Иванов сам себя не узнавал, он никогда не думал, что способен на такой порыв душевной теплоты, такую сумасшедшую нежность:
Отзовись, кукушечка, яблочко, змеёныш,
весточка, царапинка, снежинка, ручеёк,
нежности последыш, нелепости приёмыш,
кофе-чае-сахарный потерянный паёк.
Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,
в одеяльной одури, в подушечной глуши,
белочка, метёлочка, косточка, утёнок,
ленточкой, верёвочкой, чулочком задуши...
А она? Любила ли и она его так же самозабвенно? Вряд ли. Вот Ирина Одоевцева описывает их первое свидание в Летнем саду:

Я пришла не в четверть второго,
как условлено было, а в пять.
Он с улыбкой сказал: "Гумилёва
Вы бы вряд ли заставили ждать".
Я смутилась. Он поднял высоко,
чуть прищурившись, левую бровь.
И — ни жалобы, ни упрёка.
Я подумала: это любовь.
Но если и любовь, то она явно уступала чувству её спутника жизни. Иначе бы Г. Иванов не говорил ей с упрёком спустя много лет: "Почему ты со многими бываешь так мила, так добра, только не со мной?" Он, видимо, так и не смог до конца добиться её любви.

И. Одоевцева всегда умела и хотела нравиться, до преклонных лет её окружали поклонники. И был такой драматический эпизод в их жизни в эмиграции. Однажды в неё влюбился красивый успешный богач и сделал ей предложение. Она не устояла перед соблазном шикарной жизни (с Г. Ивановым в то время они жили довольно неустроенно) и цинично (другого слова не подберу) испросила у мужа разрешения на этот брак. Г. Иванов не стал её удерживать и тут же дал развод. Однако, когда освободившаяся от брачных уз Одоевцева приехала в другой город к своему новому избраннику, оказалось, что тот ещё не был разведён. И предложил ей самой провести переговоры с его женой. Одоевцева была так поражена и оскорблена этим предложением, что тут же села в поезд и вернулась домой. Г. Иванов радостно встретил её и ни разу ни словом не упрекнул. Только сказал: "Я сходил с ума..."

Однако этот кратковременный уход жены стоил ему сердечного приступа, спровоцировавшего предсмертный инсульт, от которого он уже так и не оправился. Фактически он стал причиной его смерти.
Страсть? А если нет и страсти?
Власть? А если нет и власти
даже над самим собой?
Что же делать мне с тобой?
Только не гляди на звёзды,
не грусти и не влюбляйся,
не читай стихов певучих
и за счастье не цепляйся —
счастья нет, мой бедный друг.
Счастье выпало из рук,
камнем в море утонуло,
рыбкой золотой плеснуло,
льдинкой уплыло на юг.
Счастья нет, и мы не дети.
Вот и надо выбирать —
или жить, как все на свете,
или умирать.

Георгий Иванов. 1957 г.
Его переживания отразились впоследствии в романе "Распад атома":
"Женщина сама по себе вообще не существует. Она тело и отражённый свет. Но вот ты вобрала мой свет и ушла. И весь мой свет ушёл от меня. Ты уносила мой свет, оставляя меня в темноте. В тебе одной, без остатка, сосредоточилась вся прелесть мира. А я мучительно жалел, что ты будешь стара, больна, некрасива, будешь с тоской умирать, и я не буду с тобой, не солгу, что ты поправляешься, не буду держать тебя за руку. Я должен был бы радоваться, что не пройду хоть через эту муку. Между тем здесь заключалось главное, может быть, единственное, что составляло любовь. Ужас при одной этой мысли всегда был звездой моей жизни. И вот тебя давно нет, а она по-прежнему светит в окне.
Я хочу заплакать, я хочу утешиться. Я хочу со щемящей надеждой посмотреть на небо. Я хочу написать тебе длинное прощальное письмо, оскорбительное, небесное, грязное, самое нежное в мире. Я хочу назвать тебя ангелом, тварью, пожелать тебе счастья и благословить, и ещё сказать, что где бы ты ни была, куда бы ни укрылась — моя кровь мириадом непрощающих, никогда не простящих частиц будет виться вокруг тебя".

Угрозы ни к чему. Слезами не помочь.
Тревожный день погас, и наступила ночь.
Последний слабый луч, торжественно и бледно
сиявший миг назад — уже исчез бесследно.
Ночь — значит, надо спать. Кто знает — в смутном сне,
быть может, жизнь моя опять приснится мне.
И, сердце мёртвое на миг заставив биться,
наш первый поцелуй блаженно повторится.
Мучила ли Ирину Одоевцеву совесть по поводу своего легкомысленного — как считала она, а по сути — жестокого и предательского поступка? Скорее всего, нет.

Натура одарённая, но неглубокая, она продолжала легко идти по жизни "на высоких гнутых каблучках", радуясь её щедрым дарам: новым поклонникам, нарядам, автомобилям. После Г. Иванова у неё было ещё двое мужей, значительно моложе её, которых она пережила. И только одно стихотворение даёт надежду считать, что минуты тоски и раскаяния всё-таки приходили и к ней:
Скользит слеза из-под усталых век,
звенят монеты на церковном блюде...
О чём бы ни молился человек,
он непременно молится о чуде.
Чтоб дважды два вдруг оказалось пять
и розами вдруг расцвела солома.
И чтоб к себе домой прийти опять,
хотя и нет ни у себя, ни дома.
Чтоб из-под холмика с могильною травой
ты вышел вдруг весёлый и живой.

Ирина Одоевцева на могиле Георгия Иванова
В 92 года Ирина Одоевцева вернулась из Франции в Россию, в свой родной Петербург, единственная, кажется, из всех поэтов-эмигрантов, осуществив мечту, выраженную Бродским: "На Васильевский остров я приду умирать".


В этом доме жила Ирина Одоевцева
Её спрашивали корреспонденты: "Как Вы смогли в таком возрасте решиться на такой шаг, так круто изменить свою жизнь?" — "Только в таком возрасте и можно рискнуть!" — шутила она.

"Как Вы смогли пережить своё возвращение в этот город, где прошла Ваша юность? Как у Вас не разорвалось сердце от картин былого?" Одоевцева отвечала: "Я полностью отрешилась от прошлого. Да, оно было, но сейчас его нет. Я живу только сегодняшним днём. И я счастлива".

Умерла она 14 октября 1990 года в возрасте 95 лет, прожив три года на родине. Похоронена на Волковском православном кладбище.

Вот строки одного из последних её стихотворений:
Хоть, бесспорно, жизнь прошла,
песня до конца допета,
я всё та же, что была:
и во сне, и наяву
с восхищением живу.

Стихи Ирины Одоевцевой, написанные в эмиграции:
***
Ненароком,
Скоком-боком
По прямой
И по кривой
Время катится назад
В Петербург и в Летний сад.
Стало прошлое так близко,
Тут оно - подать рукой -
И проходят предо мной
Друг за другом, чередой,
«Я» помянутые ниже:
«Я - подросток», «Я - студистка»
С бантом, в шубке меховой,
«Я - невеста», «Я - жена»
(Это, впрочем, уж в Париже)
И печальна, и грустна,
До прозрачности бледна,
Молча в чёрное одета,
Вот проходит «Я - вдова
Знаменитого поэта»...
Только было ли всё это?
Или это лишь слова?
Лишь игра теней и света?
Хоть бесспорно жизнь прошла,
Песня до конца допета,
Я всё та же, что была,
И во сне, и наяву
С восхищением живу.
1961 - 1973
***
Но была ли на самом деле
Эта встреча в Летнем саду
В понедельник, на Вербной неделе,
В девятьсот двадцать первом году?
Я пришла не в четверть второго,
Как условлено было, а в пять.
Он с улыбкой сказал: - Гумилёва
Вы бы вряд ли заставили ждать.
Я смутилась. Он поднял высоко,
Чуть прищурившись, левую бровь.
И ни жалобы, ни упрёка.
Я подумала: это любовь.
Я сказала: - Я страшно жалею,
Но я раньше прийти не могла.
Мне почудилось вдруг - на аллею
Муза с цоколя плавно сошла.
И бела, холодна и прекрасна,
Величаво прошла мимо нас,
И всё стало до странности ясно
В этот незабываемый час.
Мы о будущем не говорили,
Мы зашли в Казанский собор
И потом в эстетическом стиле
Мы болтали забавный вздор.
А весна расцветала и пела,
И теряли значенья слова,
И так трогательно зеленела
Меж торцов на Невском трава.
1964
***
Каждый дом меня как-будто знает.
Окна так приветливо глядят.
Вот тот крайний чуть-ли не кивает,
Чуть-ли не кричит мне: Как я рад!
Здравствуйте. Что вас давно не видно?
Не ходили вы четыре дня.
А я весь облез, мне так обидно,
Хоть бы вы покрасили меня.
Две усталые, худые клячи
Катафалк потрёпанный везут.
Кланяюсь. Желаю им удачи.
Да какая уж удача тут!
Медленно встаёт луна большая,
Так по- петербургски голуба,
И спешат прохожие, не зная,
До чего трагична их судьба.
***
Я помню только всего
Вечер дождливого дня,
Я провожала его,
Поцеловал он меня.
Дрожало пламя свечи,
Я плакала от любви.
- На лестнице не стучи,
Горничной не зови!
Прощай... Для тебя, о тебе,
До гроба, везде и всегда...
По водосточной трубе
Шумно бежала вода.
Ему я глядела вслед,
На низком сидя окне...
...Мне было пятнадцать лет,
И это приснилось мне...
***
Потомись ещё немножко
В этой скуке кружевной.
На высокой крыше кошка
Голосит в тиши ночной.
Тянется она к огромной,
Влажной, мартовской луне.
По кошачьи я бездомна,
По кошачьи тошно мне.
1950
***
В этот вечер парижский, взволнованно-синий,
Чтобы встречи дождаться и время убить,
От витрины к витрине, в большом магазине
Помодней, подешевле, получше купить.
С неудачной любовью... Другой не бывает -
У красивых, жестоких и праздных, как ты.
В зеркалах электрический свет расцветает
Фантастически-нежно, как ночью цветы.
И зачем накупаешь ты шарфы и шляпки,
Кружева и перчатки? Конечно, тебе
Не помогут ничем эти модные тряпки
В гениально-бессмысленной женской судьбе.
- В этом мире любила ли что-нибудь ты?..
- Ты должно быть смеёшься! Конечно любила.
- Что? - Постой. Дай подумать! Духи, и цветы,
И ещё зеркала... Остальное забыла.
1950
***
Ночь глубока. Далеко до зари.
Тускло вдали горят фонари.
Я потеряла входные ключи,
Дверь не откроют: стучи, не стучи.
В дом незнакомый вхожу не звоня,
Сколько здесь комнат пустых, без огня,
Сколько цветов, сколько зеркал,
Словно аквариум светится зал.
Сквозь кружевную штору окна,
Скользкой медузой смотрит луна.
Это мне снится. Это во сне.
Я поклонилась скользкой луне,
Я заглянула во все зеркала,
Я утонула. Я умерла...
1950
***
По набережной ночью мы идём.
Как хорошо - идём, молчим вдвоём.
И видим Сену, дерево, собор
И облака... А этот разговор
На завтра мы отложим, на потом,
На после-завтра... На когда умрем.
***
Он сказал: - Прощайте, дорогая!
Я, должно быть, больше не приду.
По аллее я пошла, не зная,
В Летнем я саду или аду.
Тихо. Пусто. Заперты ворота.
Но зачем теперь идти домой?
По аллее чёрной белый кто-то
Бродит, спотыкаясь, как слепой.
Вот подходит ближе. Стала рядом
Статуя, сверкая при луне,
На меня взглянула белым взглядом,
Голосом глухим сказала мне:
- Хочешь, поменяемся с тобою?
Мраморное сердце не болит.
Мраморной ты станешь, я - живою.
Стань сюда. Возьми мой лук и щит.
- Хорошо, - покорно я сказала, -
Вот моё пальто и башмачки.
Статуя меня поцеловала,
Я взглянула в белые зрачки.
Губы шевелиться перестали,
И в груди не слышу тёплый стук.
Я стою на белом пьедестале,
Щит в руках, и за плечами лук.
Кто же я? Диана иль Паллада?
Белая в сиянии луны,
Я теперь - и этому я рада -
Видеть буду мраморные сны.
Утро... С молоком проходят бабы,
От осенних листьев ветер бур.
Звон трамваев. Дождь косой и слабый.
И такой обычный Петербург.
Господи! И вдруг мне стало ясно -
Я его не в силах разлюбить.
Мраморною стала я напрасно -
Мрамор будет дольше сердца жить.
А она уходит, напевая,
В рыжем, клетчатом пальто моём.
Я стою холодная, нагая
Под осенним ветром и дождём.
1922

Баллады Ирины Одоевцевой:
ТОЛЧЕНОЕ СТЕКЛО
Солдат пришел к себе домой -
Считает барыши:
"Ну, будем сыты мы с тобой -
И мы, и малыши.
Семь тысяч. Целый капитал
Мне здорово везло:
Сегодня в соль я подмешал
Толченое стекло".
Жена вскричала: "Боже мой!
Убийца ты и зверь!
Ведь это хуже, чем разбой,
Они умрут теперь".
Солдат в ответ: "Мы все умрем,
Я зла им не хочу -
Сходи-ка в церковь вечерком,
Поставь за них свечу".
Поел и в чайную пошел,
Что прежде звали «Рай»,
О коммунизме речь повел
И пил советский чай.
Вернувшись, лег и крепко спал,
И спало все кругом,
Но в полночь ворон закричал
Так глухо под окном.
Жена вздохнула: "Горе нам!
Ах, горе, ах, беда!
Не каркал ворон по ночам
Напрасно никогда".
Но вот пропел второй петух,
Солдат поднялся зол,
Был с покупателями сух
И в «Рай» он не пошел.
А в полночь сделалось черно
Солдатское жилье,
Стучало крыльями в окно,
Слетаясь, воронье.
По крыше скачут и кричат,
Проснулась детвора,
Жена вздыхала, лишь солдат
Спал крепко до утра.
И снова встал он раньше всех,
И снова был он зол.
Жена, замаливая грех,
Стучала лбом о пол.
"Ты б на денек, — сказал он ей,-
Поехала в село.
Мне надоело — сто чертей!-
Проклятое стекло".
Один оставшись, граммофон
Завел и в кресло сел.
Вдруг слышит похоронный звон,
Затрясся, побелел.
Семь кляч дощатых семь гробов
Везут по мостовой,
Поет хор бабьих голосов
Слезливо: «Упокой».
— Кого хоронишь, Константин?
— Да Машу вот, сестру -
В четверг вернулась с именин
И померла к утру.
У Николая умер тесть,
Клим помер и Фома,
А что такое за болесть -
Не приложу ума.
Ущербная взошла луна,
Солдат ложится спать,
Как гроб тверда и холодна
Двуспальная кровать!
И вдруг — иль это только сон?-
Идет вороний поп,
За ним огромных семь ворон
Несут стеклянный гроб.
Вошли и встали по стенам,
Сгустилась сразу мгла,
"Брысь, нечисть! В жизни не продам
Толченого стекла".
Но поздно, замер стон у губ,
Семь раз прокаркал поп.
И семь ворон подняли труп
И положили в гроб.
И отнесли его туда,
Где семь кривых осин
Питает мертвая вода
Чернеющих трясин.
БАЛЛАДА ОБ ИЗВОЗЧИКЕ
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Подъезжает извозчик каждый день,
Чтоб везти комиссара в комиссариат -
Комиссару ходить лень.
Извозчик заснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Уже не молод, еще не стар,
На лице отвага, в глазах пожар -
Вот каков собой комиссар.
Он извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Извозчик дернет возжой,
Лошадь дернет ногой,
Извозчик крикнет: «Ну!»
Лошадь поднимет ногу одну,
Поставит на земь опять,
Пролетка покатится вспять,
Извозчик щелкнет кнутом
И двинется в путь с трудом.
В пять часов извозчик едет домой,
Лошадь трусит усталой рысцой,
Сейчас он в чайной чаю попьет,
Лошадь сена пока пожует.
На дверях чайной — засов
И надпись: «Закрыто по случаю дров».
Извозчик вздохнул: «Ух, чертов стул!»
Почесал затылок и снова вздохнул.
Голодный извозчик едет домой,
Лошадь снова трусит усталой рысцой.
Наутро подъехал он в пасмурный день
К дому по Бассейной, шестьдесят,
Чтоб вести комиссара в комиссариат -
Комиссару ходить лень.
Извозчик уснул, извозчик ждет,
И лошадь спит и жует,
И оба ждут, и оба спят:
Пора комиссару в комиссариат.
На подъезд выходит комиссар Зон,
К извозчику быстро подходит он,
Извозчика в бок и лошадь в бок
И сразу в пролетку скок.
Но извозчик не дернул возжей,
Не дернула лошадь ногой.
Извозчик не крикнул: «Ну!»
Не подняла лошадь ногу одну,
Извозчик не щелкнул кнутом,
Не двинулись в путь с трудом.
Комиссар вскричал: "Что за черт!
Лошадь мертва, извозчик мертв!
Теперь пешком мне придется бежать,
На площадь Урицкого, пять".
Небесной дорогой голубой
Идет извозчик и лошадь ведет за собой.
Подходят они к райским дверям:
«Апостол Петр, отворите нам!»
Раздался голос святого Петра:
«А много вы сделали в жизни добра?»
— "Мы возили комиссара в комиссариат
Каждый день туда и назад,
Голодали мы тысячу триста пять дней,
Сжальтесь над лошадью бедной моей!
Хорошо и спокойно у вас в раю,
Впустите меня и лошадь мою!"
Апостол Петр отпер дверь,
На лошадь взглянул: "Ишь, тощий зверь!
Ну, так и быть, полезай!"
И вошли они в Божий рай.
БАЛЛАДА О ГУМИЛЕВЕ
На пустынной Преображенской
Снег кружился и ветер выл...
К Гумилеву я постучала,
Гумилев мне дверь отворил.
В кабинете топилась печка,
За окном становилось темней.
Он сказал: "Напишите балладу
Обо мне и жизни моей!
Это, право, прекрасная тема",-
Но я ему ответила: "Нет.
Как о Вас напишешь балладу?
Ведь вы не герой, а поэт".
Разноглазое отсветом печки
Осветилось лицо его.
Это было в вечер туманный,
В Петербурге на Рождество...
Я о нем вспоминаю все чаще,
Все печальнее с каждым днем.
И теперь я пишу балладу
Для него и о нем.
Плыл Гумилев по Босфору
В Африку, страну чудес,
Думал о древних героях
Под широким шатром небес.
Обрываясь, падали звезды
Тонкой нитью огня.
И каждой звезде говорил он:
— «Сделай героем меня!»
Словно в аду полгода
В Африке жил Гумилев,
Сражался он с дикарями,
Охотился на львов.
Встречался не раз он со смертью,
В пустыне под «небом чужим».
Когда он домой возвратился,
Друзья потешались над ним:
— "Ах, Африка! Как экзотично!
Костры, негритянки, там-там,
Изысканные жирафы,
И друг ваш гиппопотам".
Во фраке, немного смущенный,
Вошел он в сияющий зал
И даме в парижском платье
Руку поцеловал.
"Я вам посвящу поэму,
Я вам расскажу про Нил,
Я вам подарю леопарда,
Которого сам убил".
Колыхался розовый веер,
Гумилев не нравился ей.
— "Я стихов не люблю. На что мне
Шкуры диких зверей"...
Когда войну объявили,
Гумилев ушел воевать.
Ушел и оставил в Царском
Сына, жену и мать.
Средь храбрых он был храбрейший,
И, может быть, оттого
Вражеские снаряды
И пули щадили его.
Но приятели косо смотрели
На георгиевские кресты:
— «Гумилеву их дать? Умора!»
И усмешка кривила рты.
Солдатские — по эскадрону
Кресты такие не в счет.
Известно, он дружбу с начальством
По пьяному делу ведет.
Раз, незадолго до смерти,
Сказал он уверенно: "Да.
В любви, на войне и в картах
Я буду счастлив всегда!..
Ни на море, ни на суше
Для меня опасности нет..."
И был он очень несчастен,
Как несчастен каждый поэт.
Потом поставили к стенке
И расстреляли его.
И нет на его могиле
Ни креста, ни холма — ничего.
Но любимые им серафимы
За его прилетели душой.
И звезды в небе пели: -
«Слава тебе, герой!»
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/43737.html