-Цитатник

Леонид Коган - (0)

✨ «Советский Паганини» Леонид Коган   Леонид Коган   Леонид...

Бакст Леон - (0)

ХУДОЖНИК ЛЕОН БАКСТ: ФИЛОСОФИЯ ЭЛЕГАНТНОЙ ПОВСЕДНЕВНОСТИ Когда рождается талант? С первым в...

МАРКО д’ОДЖОНО - (0)

ИТАЛЬЯНСКИЙ ХУДОЖНИК ВЫСОКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ МАРКО д’ОДЖОНО / MARCO d‘OGGIONO (1470-1549), УЧЕНИК ЛЕОНА...

Казимир Малевич - (0)

11 ЗНАМЕНИТЫХ КАРТИН КАЗИМИРА МАЛЕВИЧА И ПОЧЕМУ ОНИ ВАЖНЫ Один из самых известных художников...

Альфонс Муха - (0)

КУЛЬТОВЫЕ «ЖЕНЩИНЫ АЛЬФОНСА МУХИ» Альфонс Муха: Автопортрет. 1907 г. Альфонс Муха (родился ...

 -Метки

Анна Ахматова Достоевский Шекспир Юнна Мориц август александр блок александр городницкий александр куприн александр кушнер александр пушкин александр твардовский александр ширвиндт алексей константинович толстой алексей саврасов анатолий папанов андрей дементьев андрей кончаловский андрей платонов андрей тарковский анна павлова антон чехов аполлон майков ариадна эфрон арсений мещерский арсений тарковский афанасий фет бах белла ахмадулина бетховен блок борис пастернак борис чичибабин булат окуджава валентин серов валерий брюсов варлам шаламов василий аксенов василий кандинский василий шукшин виктор гюго владимир высоцкий владимир маяковский владимир набоков вячеслав иванов геннадий шпаликов георгий адамович георгий иванов герман гессе давид самойлов джузеппе верди дмитрий мережковский евгений баратынский екатерина максимова елена образцова зиновий гердт иван бунин иван тургенев иван шмелев игорь северянин иннокентий анненский иосиф бродский константин бальмонт константин батюшков константин коровин лев гумилев лев толстой леон бонна леонид коган леонид филатов лермонтов максимилиан волошин марина цветаева мария каллас мария петровых маяковский микеланджело михаил кузмин михаил лермонтов михаил пришвин моцарт набоков николай гумилёв николай гумилев николай заболоцкий николай некрасов николай рубцов опера осень осип мандельштам оскар уайльд пушкин рафаэль рахманинов римский-корсаков рихард вагнер роберт рождественский ростропович рэй брэдбери сергей довлатов сергей есенин сергей рахманинов сомерсет моэм фёдор тютчев фазиль искандер федор тютчев федор шаляпин цветаева чайковский чехов шопен шостакович эрнест хемингуэй юлия друнина юрий визбор юрий левитанский яков полонский япония яша хейфец

 -Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Томаовсянка

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 20.04.2011
Записей: 12208
Комментариев: 34250
Написано: 59144


Андрей Белый. На рубеже двух столетий

Пятница, 26 Октября 2012 г. 22:21 + в цитатник



Андрей Белый (Борис Николаевич Бугаев; 1880–1934), поэт, писатель, философ, теоретик символизма, один из ярких представителей эпохи Серебряного века, был едва ли не единственным, кто в глазах современников всерьез претендовал на статус гения.

 Его произведения — знаменитые «Симфонии», романы «Петербург», «Серебряный голубь», «Москва», сборники стихов «Золото в лазури», «Пепел», «Урна», многое другое — отличались почти шокирующей оригинальностью. Человек обширнейших знаний и невероятной эрудиции, он проявил себя в самых

разных жанрах: в поэзии, прозе, мемуаристике, критике, литературоведческих и философских статьях и трактатах. К тому же он был самым крупным мистиком из русских писателей ХХ века и самым крупным писателем из русских мистиков.

Борис Николаевич Бугаев родился 26 октября 1880 года в семье профессора, известного математика Николая Васильевича Бугаева, и прожил первые свои годы в самом центре Москвы, на Арбате. В профессорском доме часто бывали знаменитости: научные деятели, люди богемы, композиторы и писатели. Мальчик с детства впитывал атмосферу красоты и гармонии искусства. Но особенно Борис увлекался поэзией, писал стихи, а в двадцать три года, будучи студентом физико-математического факультета Московского университета, опубликовал свой первый сборник — «Северная симфония». Естествознание будущего поэта интересовало мало, все свободное время он уделял любимой поэзии. О талантливом молодом человеке вскоре заговорили в литературных кругах, он познакомился с известными литераторами того времени, а о своей настоящей специальности вскоре совершенно забыл. В то же время юноша взял себе литературный псевдоним — Андрей Белый. Цвет, который он выбрал для своей новой фамилии, символизировал чистоту, духовность и успокоение.     

Андрей Белый в гостиной арбатской квартиры. Москва. 1900-1901.

 

Конец XIX - начало XX века. Предреволюционные и революционные годы. Воспоминания об Арбате Андрея Белого и знаменитая Поливановская гимназия.

 Андрей Белый

НА РУБЕЖЕ ДВУХ СТОЛЕТИй

ВВЕДЕНИЕ

(Дети рубежа двух столетий: два поколения, два типа детей: сыны и "сынки")

"На рубеже двух столетий" - заглавие книги моей, предваряет заглавие другой книги - "Начало века".  Но имею ли право начать воспоминание о"начале", не предварив "рубежом" его? Мы - дети того и другого века; мы - поколение рубежа; я в начале столетия - сформировавшийся юноша, уже  студент с идеями, весьма знающий, куда  чалить, - знающий, может быть, слишком твердо, ненужно твердо; именно в теме  твердости испытывал я в начале столетия удары судеб.
  Правота нашей твердости видится мне из двадцать девятого года скорее в решительном "нет", сказанном девятнадцатому столетию, чем в "да", сказанном двадцатому веку, который еще на три четверти впереди нас; он не дан; еще он загадан и нам, и последующим поколениям.
   Но кто "мы"?
   "Мы" - сверстники, некогда одинаково противопоставленные "концу  века"; наше "нет" брошено на рубеже двух столетий - отцам; гипотетичны и зыблемы оказались прогнозы о будущем, нам предстоявшем, в линии выявления его: от 1901 года до нынешних дней; "наша", некогда единая линия ныне в раздробесебя продолжает; она изветвилась; и "мы" оказались в различнейших лагерях; все программы о "да" оказались разорванными в ряде фракций, в партийности, в осознании подаваемого материала эпохи; когда перешли мы "рубеж"  и он стал удаляться перед вытягивающимся началом столетия, то каждое пятилетье его нам рождало загадки, вещавшие, как сфинкс: "Разреши".
  Мы - юноши, встретившиеся в начале столетия, и те немногие "старшие", не принявшие лозунгов наших отцов, и одиночки, боровшиеся против штампов, в которых держали нас; в слагавшихся кадрах детей рубежа идеология имела не первенствующее значение; стиль мироощущения доминировал над абстрактною догмою; мы встречались под разными флагами; знамя, объединявшее нас, - отрицание бытия, нас сложившего; - борьба с бытом; этот быт оказался нами выверенным; и ему было сказано твердое "нет".
  В конце прошлого века сидим "мы" в подполье; в начале столетия выползаем на свет; завязываются знакомства, общения с соподполыциками; о которых вчера еще и не подозревали мы, что таились они где-то рядом; а мы их не видели; новое общение обрастает каждого из нас; появляются квартирки кружочки, к которым ведут протоптанные  стези,  -  одинокие  тропки  среди сугробов непонимания; у каждого из непонятых  оказывается  редкое  местечко, где его понимают; и каждый, убегая от вчерашнего домашнего,  но  уже чужого очага, развивает с  особой  интимностью  культ  нового  очага;  относительно первого хорошо сказал Блок: "Что  же  делать?  Что  же  делать?  Нет  больше домашнего очага!.. Радость остыла, потухли очаги... Двери открыты на вьюжную площадь". ("Безвременье. I. Очаг".) О  другом, новом для меня  очаге,  я писал:

  Следя перемокревшим снегом,
     Озябший, заметенный весь,
     Бывало, я звонился здесь
     Отдаться пиршественным негам.

Не прошло и пяти лет, как эти "чайные столы", за которыми мы  отдыхали, изгнанные    отовсюду,     стали     кружками,     салонами,     редакциями, книгоиздательствами, - сперва для "немногих", таких, как и мы, - недовольных и изгнанных бытом; крепла тенденция к  иному  быту,  иному  искусству,  иной общественности среди нас; так вчерашний  продукт  разложения  интеллигентных верхов стал организовываться в лаборатории выявления нового быта; так  вчера названные  декаденты  ответили  тем,  что  стали  доказывать:  "декадентами" произведены они в "декаденты". И появилось тогда крылатое слово "символизм"; продукт разложения в эпоху 1901 - 1910 годов проявил устойчивость, твердость и волю к жизни; вместо того, чтобы доразложиться, он стал слагаться  и  битьпревышавших и  количеством  и  авторитетом  врагов:  "отцов"; мы  иной  раз удивлялись и сами силе натиска; в подполье мы сидели ведь  сложа руки;  это сидение нас в подполье в эпоху 1895  -  1900  годов  оказалось  впоследствии закалом и выдержкой, которой часто нечего было противопоставить;  мы  напали на вчерашнее "сегодня", душившее нас одновременно и с фланга, и с тыла; били по нему не только нашим "завтра", но иногда и "позавчера"; тот факт, что  мы были органически выдавлены из нас воспитавшего быта, оказался силою нашею  в том смысле, что наши "лозунги" нашими отцами не были изучены; и  когда  били по нас, то били мимо нас, а мы,  просидев  в  плену  у  того  быта,  который отвергли, изучили его насквозь: в замашках, в  идеологии,  в  литературе;  и когда с нами спорили о поэзии, то оказывалось, что  спорившие  не  знают  ни взглядов на поэзию Реми де Гурмона, Бодлера и прочих "проклятых" 3, ни Гете, ни даже Пушкина; а когда мы оспаривали Милля и Спенсера, то  оспаривали  мы то, что многие из нас изучили скрупулезно.
     Все это не могло не сказаться в том, что  полуразрушенные  бытом  отцов дети рубежа до конца разрушили быт отцов, казавшихся такими твердокаменными и крепкими; кариатиды что-то уж слишком быстро  рассыпались  в  порошок  или покрылись мохом; а неказистые, с виду хилые, отнюдь не кариатиды, мы, именно поскольку мы были не твердыми, но текучими, протекли в твердыни,  защищаемые против нас. Волей к переоценке и убежденностью в правоте нашей критики  были сильны мы в то время; и эта критика наша быта отцов начертала нам схемы иных форм быта; она же продиктовала интерес к тем образам прошлого, которые  были заштампованы прохожею визою поколения семидесятников и восьмидесятников; они не учли Фета, Тютчева, Боратынского; мы их открывали в пику отцам;  в  нашем тогдашнем футуризме надо искать корней к нашим пассеистическим экскурсам и к всевозможным реставрациям; иное "назад" приветствовали мы, как  "вперед"  из нашей тогдашней революционной тактики обходного движения;  мы,  не  разделяя позиции Канта, но еще более ненавидя "ползучий эмпиризм" (кажется, выражение Ленина), в пику Стюарту Миллю  тактически  поддерживали  лозунги  "назад  к Канту", "назад к Ньютону" от крайностей механицизма, которым  были  полны  и который иные из нас изучали специально; мы выдвигали  Диалектику,  динамику, квалитатизм,  Гераклита  против  стылых  норм  элейского  бытия,  статики  и исключительности квантитатизма; и уже со всею решительностью  провозглашали "назад к Пушкину" от... Надсона и... Скабичевского; и даже "назад к Марксу и Энгельсу" от... Максима Максимовича Ковалевского и всяческого  "янжулизма"; так: в 1907 году я писал: "О, если бы вы, Иван
Изанович, познакомились хотя бы с механическим  мировоззрением,  прочли бы химию... О, если бы вы  разучили...  эрфуртскую  программу"  ("Арабески"). Нам предлагались когда-то: не Маркс,  а  -  Кареев,  не  Кант  и Гегель  для  исторического  изучения  становления   логики,   диалектики   и методологии,  а...  "История  философии"   Льюиса   вместе   с   пошлятиной французской описательной психологии, а  нас  уже  в  гимназическом  возрасте воротило от Смайльсов, которыми в отрочестве перечитались и мы;  некогда  мы готовы были согласиться на что угодно: на  Ницше,  на  Уайльда,  даже...  на Якова Беме, только бы нас освободили от  Скабичевского,  Кареева  и  Алексея Веселов-ского; и мы, покажи нам Рублева, конечно же схватились бы  за  него, чтобы  отойти  от  впечатлений  художества   Константина   Маковского,   нам подставленного; наши "пассе-истические" уроки отцам имели такой  смысл:  "Вы нас упрекаете в беспринципном новаторстве, в разрушенье  устоев  и  догматов вечной музейной культуры;  хороше  же,  -  будем  "за"  это  все;  но  тогда подавайте настроенный строй, -  не  прокисший  устой,  не  штамп,  а  стиль, продуманный заново, не скепсис, а - критицизм; отдайте нам ваши музеи, мы ихсохраним, вынеся из них Клеверов и внеся Рублевых и Врубелей".
 Мы, недовольные разных мастей, пересекались твердо на "нет",  выношенное жизнью.
  Теперь - эпоха опубликования всякого рода дневников; сошлюсь на них для иллюстрации своей мысли.
   Вот - "Дневник" Блока: какая ирония по отношению к штампу ходячего либерализма; и в Цицероне провидит впоследствии он  хорошо  изученный  образ "кадета". Все это сквозит в нем еще в 1912 -  1913  годах;  говорю  "еще"; подчеркиваю: "не уже"; принято объяснять Блока,  как  пришедшего  к  критике обставшего быта; а надо брать Блока, как исшедшего из этой критики  еще в эпоху "Ante Lucem"; он мог ошибаться в  оформлении  своих консек-венций критики; но критика быта - основное в нем; то именно, что  его  сделало для "отцов" "декадентом"; дневники Блока - под знаком  "еще";  не  "уже"  Блок трезвеет, а "еще" не может забыть чего-то, что некогда отделило  его  весьма от других. Другой пример: "Из моей жизни" Валерия Брюсова;  та  же  горечь выдавленности из быта и ощущение своей потерянности в нем.
  Люди, подобные Брюсову, Блоку, мне, лишь позднее связавшиеся в попытках оформить свое культурное "credo", до встречи друг с другом уже были тверды, как сталь, в отношении к вчерашнему дню;  и  эта  сталь  стала  нам  лезвием отреза от конца века; не тогда стал Брюсов декадентом, когда  напечатал  "О, закрой свои бледные ноги", а тогда, когда изучал Спинозу  в  Поливановской гимназии и в эти же месяцы отметил в дневнике  неизбежность  для  него  бытьсимволистом; а я стал изгоем профессорской  среды  не  по  указу  "Русских Ведомостей" 1902 года, а тогда уже им был,  когда  в  1897  году  товарищи показывали на меня учителю:  "А  Бугаев-то  у  нас  -  декадент".  Подлинные дневники тогда именно и писались: в душе.
   И позднее,  встретившись,  мы  спорили  о  весьма  многом:  о  значении французского символизма,  не  слишком  значительного  для  нас  с  Блоком  и значительного для Брюсова, о значении Ницше, ценимого мной и не слишком еще
ценимого Блоком, и т. д.; но мы никогда не спорили о том,  имеют  ли значение фразы Гольцева, И. И. Иванова и Алексея  Веселовского;  и  еще:  не соглашаясь ни в чем с Константином Леонтьевым, мы предпочитали  читать  его, чем... Кареева. Таковы были мы.
   Чтобы стало наглядно, кем мы никогда не были, - возьмите воспоминания Т. Л. Щепкиной-Куперник "Дни моей жизни"; все то, перед чем трепещет она, уже не существовало для нас; с какой любовью описывает она  "марийствование" в "Русских Ведомостях" Соболевского, Игнатова, занимавшихся лет двенадцать специальным утопленьем нас в море презрения; прочитайте  трепет,  с  которымописывается Виктор Александрович Гольцев; или: с каким  уважением приводится мнение Стороженки о ее произведениях; я, выросший в квартире  у Стороженок и наглядевшийся на "почтенного" Николая Ильича двадцать пять лет, уже в 1896 году знал: Стороженко в искусстве ничего не смыслит; и спрашивать мнения у сего московского "льва" не согласился  бы  ни  за  какие  блага.  Я никого не критикую (каждому своя дорога); я лишь указываю, кем мы не были.
   Да и сами почтенные "старцы", - вчитайтесь, как они нежны с "Танечкой"; добрый  Гольцев  брюзжит-брюзжит,  Да  и  разразится  вдруг   о   гениальной писательнице: "А малиновка все пела! Боги Греции, как она пела!.." Хочется экспромтом уехать с Яворской на запад, - денег нет; а Саблин - тут как  тут:"А на что же существуют авансы" . и по щучьему веленью доброго  "папаши":  и деньги, и паспорт; помню, как Н. И. Стороженко нас, подростков,  стремящихся к сцене, все пичкал водевильчиками  гениальной  Танечки,  а  я...  хотя  был гимназистом,  сбежал  от  сладости  роли  первого  любовника,  которую   мне подсунули.
   Впечатление от "Дней моей жизни": трогательное почитание юной  Танечкой "старцев"; и еще большая нежность старцев к "Танечке"; что  ни  пикнет,  все триумфально несется в редакцию; между тем эти столь нежные к "Тане" отцы,  - с какою жестокою неумолимостью они  именно  и  душили  нас:  Блок  -  идиот; Брюсов - махровый нахал и бездарность; я - и идиот, и  нахал.  Марксисты  не выказали по отношению к нам и одной сотой той лютости, какую мы испытали  от этих нежных старцев; марксисты наводили критику; либералы - сводили счеты.
     "Танечка" же была своя "девочка".
     А "Боренька", я, - стал предателем; и жест "старцев" в отношении ко мне после незадачливого моего "Открытого письма  к  либералам  и  консерваторам" (1903 год) напоминал воистину страшную месть; и она тотчас же началась -  на государственном экзамене ,  где  меня  силились  провалить  не  за  незнание предмета, а за "Письмо"; и эта  "месть"  мне  сопровождала  меня  по  годам; Брюсова не травили так, потому что он и не  был  "Валенькой";  а  я,  Андрей Белый, я именно "Боренькой" - был: сидел на коленях Льва Толстого; и кормили меня конфектами  и  Буслаев,  и  Янжул;  профессора  позднее  кивали  мне  о возможности при них остаться; восхитись я  ими,  как  "Танечка",  и  мои  бы "пики" печатались "Русской Мыслью" еще  в  конце  века:  ведь  печатался  же двенадцатилетний Юрочка Веселовский; ведь справил же во "время оно" он  свой десятилетний юбилей!
  А я?..
 "Боренька" напечатал "Симфонию".
 Со следами уже старинного скандала, происшедшего двадцать семь лет тому назад, мне и теперь приходится встречаться, когда я попадаю в  сохранившиеся чудом, в погребах, остатки того быта, который доминировал в конце века.
  Но скандал, стрясшийся надо мною  в  1902  году,  когда  мне  было  уже двадцать один год, - зрел не  менее  пятнадцати  лет  в  моей  сознательной, подпольной жизни; в это время к "Бореньке" относились преласково, потому что "Боренька" таил критическую работу своего сознания; он обглядывал быт верхов ученой  интеллигенции,   среди   которой   встречались   имена   европейской известности (были и люди  крупного  размаха  в  разрезе  личной  жизни);  но социальный уровень коллектива, средняя его, был потрясающе низок, ниже  даже других бытов, не имевших к науке прямого отношения; он  строился  на  бытике квартирок, не управляемых последним словом науки, в нем раздававшемся;  нет, часто вопреки этому слову он  обставлялся знаками тирании той или иной грибоедовской княгини Марьи Алексеевны",  перед которой  лебезил  рой парок-профессорш и вытягивал за шиворот своих маститых мужей, дабы и они, привстав на цыпочки, в таком виде шли на поклон к "тирану".
  И если вера иных из светил гуманности и прогресса была именно верой в прогресс, то фактически выявлялась вера в ином лозунге: "Верую  в  кошку серую".
   И  какой-нибудь  серой,  ободранной   кошке,   устанавливающей   каноны квартирок, неслися с трепетом всякие дани.
   Статика, предвзятость, рутина, пошлость,  ограниченность  кругозора, - вот что я вынес на рубеже двух столетий из быта жизни  среднего  московского профессора; и в средней средних растворялось не среднее.
   Сколько слов о добром и вечном сыпалось вокруг меня; сеялись семена;  я ими был засыпан. Среди кого я рос?  У  кого  сидел  на  коленях?  У  Максима Ковалевского: сидел, и поражался мягкостью его живота; и  я  игрывал...  под животом Янжула; Жуковский, Павлов, Усов,  Стороженко,  Анучин,  Веселовский, Иванюков, Троицкий, Грот, Умов, Горожанкин, Зернов и прочие, прочие,  прочие из стаи славной роились вокруг меня; не быт,  а  -  "кладовая"  с  семенными мешками; но я, будучи "Боренькой", никак не мог развязать этих туго  набитых семенами мешков; и весь перемазался пылью, их покрывающей; и эта пыль -  быт квартир, в которых держались мешки с семенами; пыль была  ужасна;  "Танечке" на расстоянии подавалась горсточка зернышек;  поживи  она  в  кладовых,  где держалось зерно, она, вероятно, не осталась бы... "Танечкой".
   В недрах этих кладовых и  был  врублен  в  меня  рубеж  Двух  столетий, проведший грань между  Танечкой,  которую  увел...  от  начала  века  Виктор Александрович Гольцев,  и  мною,  без  Виктора  Александровича,  под  кривою улыбкою Виктора Александровича, этот  рубеж  переступившим.  Скажу  заранее: 1901 год, первый год новой эры, встречали, как новый, весьма  немногие;  для нас с Блоком он открыл эру  зари,  то  есть  радостного  ожидания,  ожидания размаха событий;  большинство  встретили  этот  год  обычным  аллегорическим завитком пожелания новогоднего счастья; щелкнула ровно в двенадцать  бутылка шампанского; и - все; чего же еще?
     Будущее виделось весьма неясно:

Весь горизонт в огне.
И ясен нестерпимо28.

    Так писал А. Блок.
   И я писал в этом же году, еще не имея никакого ясного представления о бытии Блока: "Разве я не вижу, что все мы летим куда-то с головокружительной быстротой" ("Симфония"). И в последних днях улетающего столетия я написал последнюю фразу "Северной  симфонии",  повернутую  к  новому  веку:  "Ударил серебряный колокол". Для одних щелкала пробка шампанского, как и в прошлом году; другие слышали удар колокола; и гадали, о чем удар; это могли  быть  и звуки пожарного набата, и звуки марша; о содержаниях звуков гадали мы;  наше "да" ведь не имело эмпирики; мы сходились в одном, что кризис - небывалый; и небывалость  его   протекает   в   совершенной   тишине;   в   чем   кризис?Социал-демократ    мог    ответить:    "Скоро     обнаружится     социальная действительность, и сорвется фиговый листик с режима благополучия".  Философ культуры мог ответить: "Гибель европейской буржуазной культуры". Философ мог сказать так: "Кризис теорий об однолинейном, прямолинейном  прогрессе".  Кто иной мог неопределенно сказать: "Конец эпохи"; а мистик мог  заострить  этот конец в конец мира вообще. Гадание о форме кризиса надо отличать от  вопроса о наличии кризиса;  это  наличие  для  нас,  детей  рубежа,  было  эмпирикой
переживаемого опыта; а вопрос о формах  выявления  его  в  начале  века  был загадан; и  загаданность  эту  не  закрепляли  мы  в  непреложные  догмы,  а выдвигали ряд рабочих гипотез; утверждали: либо то, либо это. Так и  в  моей детской "Симфонии" изображены  люди,  по-разному  констатирующие  кризис;  в "Симфонии" вы не найдете непререкаемого: непременно - то-то, а не  это;  для одних: "Ждали утешителя, а надвигался мститель" ("Симфония")31. Для  других: "На востоке не ужасались; тут...  наблюдалось  счастливое  волнение..."  Для иных: "Погребали Европу осенним пасмурным днем"  ("Симфония")32.  Под  всеми этими образами, по-разному рисовавшими кризис, был подан кризис; и  в  ответ на тему этого кризиса отвечали отцы так, как это изображено в "Симфонии" же: "Во всеоружии точных знаний они могли бы дать отпор всевозможным выдумкам... Но они предпочитают мрак... Какое отсутствие честности в этом  кривлянье..." На что другой  ученый,  побойчей,  отвечает:  "Дифференциация  и  интеграция Спенсера обнимает лишь  формальную  сторону  явлений  жизни,  допуская  иные толкования...  Ведь  никто...   не   имеет   сказать   против   эволюционной непрерывности. Дело идет лишь об искании смысла этой  эволюции"  ("Симфония").
     Я неспроста привожу эти цитаты:  рисуя  рой  катастрофических  чудаков, мистиков и не-мистиков, являющих кризис, я не  сливаюсь  с  каждым  из  них, противополагая им отцов, рассуждающих о  Спенсере;  один  из  профессоров  - "отец" во всех смыслах; другой, - унюхавший завтрашнюю  моду  на  чудаков  и заранее  строящий  мосточек  фразою  о  многообразии  истолкования   явлений эволюции; завтрашние теории многообразий опыта и были  такими  попытками  не отрезаться от моды, сохраняя связь со "славными" традициями вчерашнего  дня. Вспомните, что автор "Симфонии" - юноша, студент-естественник, работающий  в лаборатории по органической химии и ведущий двоякого  рода  разговоры:  и  с товарищами экстремистами, проповедующими, что "все мы летим  куда-то";  и  с приличными, блюдущими традиции приват-доцентиками; и тогда вам станет  ясно: совсем не важно,  стоит  ли  он  за  разверстые  небеса,  или  за  допущение многообразия истолкований Спенсера; ясно одно, что он Спенсера и Милля читал с той же внимательностью, как и Ницше, и "Апокалипсис"; иначе не  выбрал  бы
он героями чудаков, которые "окончили по крайней мере на двух факультетах  и уж ничему на свете не удивлялись".  И  далее:  "Все  это  были  люди  высшей "многострунной" культуры" ("Симфония"). Ясно, автор изображает на  рубеже столетий  людей  рубежа,  несущих  в  душе  ножницы   двух   борющихся   эр: революционной, катастрофической с  эволюционной,  благополучной.  И  недаром вместо предисловия автор пишет: "Произведение  это  имеет  три  смысла". Стало быть: оно несет в себе проблему многообразия истолкований.
     Откуда это многообразие?
     И  здесь  следует  зарубить  на  носу  всем   почтенным   академическим оформителям нас теперь, через двадцать семь лет после появления  скандальной "Симфонии", что за Двадцать семь лет оформления нас они не  оформили  в  нас того, что мы сами в себе оформили двадцать  семь  лет  назад;  и  не  только оформили, но и напечатали оформление черным по белому:  "Произведение  имеет три смысла"; то есть ни одно из трех гипотетических толкований не может быть взято догмою, ибо метафизических догм не было уже у нас  двадцать  семь  лет тому назад; и если с одной стороны выпирает явная "мистика" Мусатова  (героя "Симфонии"), то она тут же так осмеяна, что бедный Игнатов  счел  "Симфонию" пародией на мистицизм, о чем и  оповестил  в  "Русских  Ведомостях"  в  1902 году: к сведению пишущим о нас в 1929.
     Дело в том, что мы не любили Спенсера; и в  пику  Спенсеру  порою  рука протягивалась к Беме; но более всего не любили мы метафизической  догматики; и когда той или иной догматикой символизировали нечто, то всякая догматика в наших руках превращалась в гипотезу оформления момента; и  -  на  момент;  и едва вложив в психологию героя  фразу  "Звук  рога  явственно  пронесся  над Москвой"  (это  ли  не  "мистика"?),  как:  "Мистические  выходки   озлобили печать... либералы, народники... разгромили своих противников... Одна статья обратила  на  себя  внимание...   она   была   озаглавлена:   "Мистицизм   и физиология"... И мистики не нашлись, что возражать" ("Симфония") 37. Так как мы не хотели быть и двадцать семь лет назад  унтер-офицершей  Пошлепкиной, то, не правда ли, отсюда рождается какая-то проблема для корректива уличения нас в "мистике" по прямому проводу?
     Дело в том, что и Ницше, и Соловьева, и Спенсера, и Канта  брали  мы  в круг своего рассмотрения, но ни Ницше, ни Соловьев, ни Спенсер, ни  Кант  не были нашими догматами, ибо самое наше  мировоззрение  строилось  под  боевым кличем: рушить догматы; но мы не отказывались ни от Ницше, ни от Соловьева в ряде оформлений, как от гипотез, условных и временных; и мы не боялись слов, ибо слова  не  были  для  нас  жупелами;  Спенсер?  Давайте  терминологию  с"дифференциацией", "интеграцией", но... допуская "толкования"; София  -  так София, а там  посмотрим:  в  смысле  ли  четвертой  ипостаси,  исторического символизма, поэтических сонетов, проблемы хозяйства (написаны же два тома на тему "София" как... "хозяйство"), культуры или идеи  человечества  в  духе позитивиста Канта; мы никогда не были "словесниками", фетишистами слова  как такового, а именно диалектиками смыслов, то есть символистами; о том, что в основе символизма лежит диалектика преломления  методологических  смыслов, писал я неоднократно; но иные из истолкователей не книги мои читали,  а  ими духовно созерцаемые фиги.
     Градация  рабочих  гипотез,  мобилизованная  нами  в  начале  века  для оформления нашего гипотетического "да", не меняла изведанной нами  эмпирики, за которую мы держались твердо; и эта эмпирика - измеренность и взвешенность того бытика, который не мог не рухнуть в бездну; и он - рухнул; как  бы  вы, товарищи профессора, ни чтили традиций, выведших вас в люди  отцами  вашими, восьмидесятниками, и как бы вы ни подчеркивали  мистичность  нашего  чувства кризиса, - кризис был; и о нем до него сказали не вы, ибо вы его просмотрели в свое время вместе с  Виктором  Александровичем  Гольцевым,  Стороженкою  и "паинькой" Щепкиной-Куперник. Остальное-с - детали!
     Именно я изучил изжитость профессорской квартирочки,  поднесенной  мне, профессорскому сынку; и не паинька "Танечка", а  "бяка"  Боренька  испытывал всю железность пяты, давящей профессорскую квартиру, - для меня: прюнелевого башмака Марии Ивановны Лясковской, о чем ниже; и уже пятиклассником я  знал: жизнь славной квартиры - провалится; провалится и  искусство,  прославляемое этой  квартирою:  с  Мачтетом  и  Потапенкой,  с  Клевером  и   Константином Маковским, с академиком Беклемишевым и с Надсоном вместо Пушкина; еще  болееоскандалится общественность этой  квартиры,  редко  приподнятая  над  правым кадетизмом.
   Разве мы не были правы? И разве  нас  надо  ругать  за  "нюх"?  Понятие "нюха" - эмпирическое, а не  мистическое:  "нюх"  к  туче  при  безоблачном, видимо, небе (а таким оно представлялось из окон квартир) лишал нас, правда, возможности охарактеризовать ее цвет, форму и т. д.; и отсюда-то эмблематика в экспозиции наших гипотез в 1899, 1900 и 1901 годах.
   Если б мы были мистиками в том смысле, в каком нас изображали потом,  а не... "и диалектиками", надо было бы видеть в нашем юношеском кружке  "Арго" материалистическую эмпирику и ждать, что мы, наняв барку в Одессе,  поплывем к устью реки Риона за отыскиванием пресловутого барана; все знали:  баранамы не искали и в Кутаис не ездили, а сидели в Москве: Эллис изучал Маркса, а я - Гельмгольца. Так почему же в другом отношении делается  вид,  что  мы-то именно и искали "золоторунных барашков"? И кем делается этот вид? Чаще всего профессором литературы: нас уличает наш "нюх" к кризису: воздух, видите  ли, нюхал в 1901 году; не "мистик" ли? Прием, каким  "использовывают"  нас,  как только  "мистиков".  Я  демонстрирую;  берется,  скажем,  беспомощно-детское двустишие:

Сердце вещее радостно чует

Призрак близкой священной войны.

Попался:  стоит  слово  "священной";  и  -  начинаются   разговоры   "о трансцендентной реальности".  Будь  я  критиком-диалектиком,  я  написал  бы следующее: "Автор,  верно  предугадывая  близость  небывалого  размаха  войн (мировой и классовой), ощущает  величие  размаха  и  наделяет  его  эпитетом "священный"; важно то, что он радостно  рвется  в  бой,  а  не  то,  что  он ошибается в определении характера войн, внешне еще  не  разразившихся  перед ним; оторванный бытом  тогдашних  представителей  общественности,  умеренных конституционалистов, от живого изучения  социальных  явлений,  он  допускает аллегорическое понятие; но если  мы  будем  преследовать  аллегории,  то  мы должны  бы  и  выражение  "жрец"  науки,  "храм"  науки  считать   чистейшею мистикой".
     Так  написал  бы  критик  с  диалектическим  подходом  к   истолкованию стилистики выражений.
     И подчеркнулось бы: автор стоит на рубеже двух  эр;  одна  -  миновала; другой - еще нет; и  пробел  неизбежно  заполняем  не  догматами,  а  серией рабочих гипотез.
   В 1900 - 1901 годах мы подошли к рубежу с твердым знаньем, что рубеж  - Рубикон, ибо сами мы были - рубеж, выросший из недр конца века; но нас  было мало, а  "их"  было  много;  мы  были  юны;  и  мы  были  лишены:  традиций, покровительства, авторитета власти; и пока "Боренька", тайком от  родителей, уже скрипел пером и прятал стишок под  увесистый  том  "Истории  индуктивных наук"  Уэвеля,  "Танечка"  заливалась  малиновкой  в   редакции   "Русских Ведомостей", а у нас за стеной, у Янжулов, читал чтимый Янжулами Мачтет:  на его  чтения  собирались  седые,  волосатые  старцы;  ряд  же  современников, сверстников, тоже "профессорских сынков", не отличавшихся никакими "нюхами", покорно внимали "папашам"; иные из  них  и  стали  в  нынешние  годы  нашими истолкователями.
     Да, мы - мистики; крестьянин тоже мистик, когда у  него  -  "свербит  в пояснице" и он утверждает: быть грозе. Почему бы  не  подойти  к  многому  в наших образах с критерием метеорологии; я  вот  пять  лет  не  пропустил  ни одного заката; и так изучил колориты закатов 1900, 1901, 1902,  1903  годов, что на картинных выставках определял безошибочно год написания пейзажа, если он изображал закат; Вячеслав Иванов даже звал в  шутку  меня  "закатологом"; мотайте на ус, критик45, "закатологией"  не  занимавшийся;  у  вас  огромный материал к уличению меня в мистике; хотя бы: термин "эпоха зари" - мой 46. А что, если я вам объясню, что эпоха эта помимо мистического объяснения  имеет и  метеорологическое:  после  извержения  Мартиники  (в  1902  году)  пепел, рассеявшись в атмосфере, окрашивал зори совершенно особенно;  и  метеорологи это знали, и наблюдатели природы знали; и те, кто, как я, в эти годы работал у метеоролога Лейста и у физического географа Анучина.
   Есть люди, не чувствующие перемены погоды; они руководствуются зрением: туч - нет; идут без зонта; и - возвращаются промокшими; "мистики", у которых "свербит поясница", - те знают: когда надо брать зонт, когда нет.
     Вот разговор на рубеже века  между  детьми  "рубежа"  и  детьми  "конца века":
      - Горизонт ясен.
      - Будет ливень.
      - Мистика!
      - Берите зонт.
      - Пойду без зонта.
      - Промокнете.
      - Позвольте, откуда вы знаете?
      - Свербит в пояснице...
      - Но тучи нет.
      - Ее нет, а в пояснице моей сидит она.
      - Что за чепуха: вы мистик.
      - Я - символист: у меня органы чувств - измерительные аппараты.
     Вот резюме разговора, длившегося годами меж "ними" и "нами".
    Теперь  видно  уже:  профессор, вышедший гулять без  зонта к "Константинополю и проливам", оказался мокрым; теперь он  сводит  счеты  с символистом, его предупреждавшим двадцать девять тому лет назад о  том,  что на благополучиях спенсеровской эволюции больших прогулок нельзя  строить;  в ответ на что "профессор" вырезывает из Детского двустишия слово  "священный" и -  забывая,  что  и  он  "священный",  как  "жрец"  науки,  -  доносит  на символиста,  которому   казалась   смешна   идеология   "тверских   земств", долженствующих навеки облагодетельствовать Россию конституционным строем.
  В 1898 - 1901 годах мы знали твердо: идет гроза; будет и гром; но будути ослепительные зори: зори в грозе.
   Это было знанием  рубежа,  ставшего  в  первых  годах  начала  столетия "нюхом"; но "нюх", "инстинкт" в иных случаях есть приобретенный навык: рядом упражнений в разгляде реальных фактов.
  Задание этой книги: в образах биографии, в  картинах  быта,  обставшего детство, отрочество и юность, показать, как в "Бореньке", взятом  на  колени маститостью, на этих мягких коленях сложилось  жесткое  слово  о  рубеже,  в результате которого его сошвырнули с колен и перед ним  захлопнулись  двери, куда была внесена на ручках настоящая паинька, Т. Л. Щепкина-Куперник.
   "Боги Греции, как она поет!"
  В данной книге я хотел бы элиминировать идеологию; идеология юноши будет взята мною "постольку, поскольку": как симптоматика, как эмпирический процесс вываривания каких-то там "нюхов" о дождях  и  прочем, в результате которых столь многие, промокнув, приняли образ... мокрых куриц.  Постараюсь, где нужно, не щадить и себя.

 

В Санкт-Петербурге объявили имена финалистов литературной премии Андрея Белого.

В номинации "Поэзия" на премию претендуют: Наталья Азарова, "Соло равенства";  Василий Бородин, "Цирк 'Ветер' ";  Дина Гатина, "Безбашенный костлявый слон";  Василий Ломакин, "Последующие тексты"; 
Никита Сафонов, "Узлы".

В категории "Проза" в шорт-лист попали:  Марианна Гейде, "Бальзамины выжидают"; 
Виктор Iванiв, "Чумной Покемарь. Собрание прозы", "Дневник наблюдений";  Софья Купряшина, "Видоискательница";  Вера Резник, "Малая проза";  Андрей Сен-Сеньков, "Коленно-локтевой букет".

Финалистами в номинации "Гуманитарные исследования" стали: Гасан Гусейнов, "Нулевые на кончике языка: Краткий путеводитель по русскому дискурсу"; Сергей Зенкин, "Небожественное сакральное: Теория и художественная практика"; Аркадий Ипполитов, "Особенно Ломбардия. Образы Италии XXI века"; Ян Левченко, "Другая наука: Русские формалисты в поисках биографии"; Сергей Фокин, "Пассажи. Этюды о Бодлере".

Кроме того, премия Андрея Белого будет вручена в номинации "Литературные проекты / критика". Среди финалистов - журнал и сайт "Зеркало", словарь в двух томах "Литературный Санкт-Петербург. ХХ век", журнал "Русская проза", журнал "Сеанс" и литературно-критический альманах "Транслит".

Лауреаты премии станут известны в конце ноября - начале декабря, их объявят на ярмарке интеллектуальной литературы Non/Fictio№14, которая пройдет с 28 ноября по 2 декабря. В жюри премии в этом году входят Борис Иванов, Борис Останин, Глеб Морев, Борис Дубин, Александр Скидан, Александр Уланов и Григорий Дашевский. Денежный приз премии составляет один рубль.

http://www.mk.ru/culture/news/2012/10/23/764584-nazvanyi-finalistyi-premii-andreya-belogo.html

Рубрики:  Серебряный век
Метки:  

Процитировано 2 раз
Понравилось: 2 пользователям

Ka-Milaludmila   обратиться по имени Понедельник, 29 Октября 2012 г. 17:37 (ссылка)
Спасибо, Тамара. Совсем не сталкивалась с творчеством А.Белого, ну разве несколько стихотворений, а надо бы почитать. Я "блокоманка" и для меня А.Белый - из окружения А.Блока. А это окружение было таким богатым и творчески самодостаточным... З.Гиппиус, А.Белый, Д.Мережковский, а еще целый пласт семьи Соловьевых... УжОс! Я знаю, что ничего не знаю!
Ответить С цитатой В цитатник
Томаовсянка   обратиться по имени Спасибо за чудесный комментарий Понедельник, 29 Октября 2012 г. 19:17 (ссылка)
Ты, Людмила, в школе отличницей была, если и не по всем предметам, то по литературе точно. Блок - это отдельная песня. Он прозительно велик как поэт, а Белый это широчайший и глубокий эрудит - теоретик литературы серебряного века. Они друг друга стоят
Ответить С цитатой В цитатник
 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку