-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в brenko

 -Подписка по e-mail

 

 -Постоянные читатели

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 29.12.2014
Записей:
Комментариев:
Написано: 491





Россия без Паустовского

Вторник, 07 Февраля 2017 г. 22:18 + в цитатник


Константин Александрович Кедров
8 hrs ·

Константин Кедров

Россия без Паустовско

Его проза взволновала Бунина. И не случайно. В первых главах “Повести о жизни” Бунин угадал возрождение русской литературы. Он написал из Парижа в Россию трогательное письмо, которое могло для Паустовского выйти боком. Но обошлось. Паустовский всегда был какой-то антисоветский и дореволюционный. Похоже, что в XX веке он находился, как в эмиграции из прошлых времен. В 1956 году была издана его “Золотая роза”. Книга над временем и поверх всех барьеров. Об Андерсене, о Грине, о художниках всех времен и народов, о творчестве, о вдохновении. Сегодня эта вещь читается, как жития святых, хотя мы-то знаем, что художники отнюдь не святые, скорее наоборот. Но Паустовский писал не о художниках, а о творчестве. Все мимолетное, наносное выведено за скобки. Золотая роза отлита из ювелирной золотой ныли. Такова же и проза Паустовского.

Он всю жизнь менялся. В 30-х годах начинал, как Грин, потом вернулся к бунинскому реализму, а в 60-х вдруг оказался близок к Ильфу и Эренбургу. Его мемуары об одесской литературной школе читаются весело и легко. Бабель, Багрицкий, Олеша, Ильф, Катаев, сам Паустовский предстали здесь прикольной молодежной компанией сотрудников одесской газеты “Моряк”, всем гнездом перекочевавшей в московский “Гудок” и создавших там блестящую, совсем не советскую литературу. Бабеля расстреляли, Багрицкий умер от чахотки, Олеша снился, Ильфа тоже рано унес туберкулез. Остались последние из могикан – Катаев и Паустовский, и они достойно плыли по волнам 60-х годов. Почему-то Хрущев особо взъярился на мемуарную прозу Паустовского: “Он Пишет, что они в Одессе в 20-е годы килькой питались, а у нас и кильки не было!!!” – злобно орал безумный глава безумного государства. Паустовский молчал, задыхаясь от подступающей астмы. Марлен Дитрих, посетившая Советский Союз, встала перед писателем на колени и поцеловала ему руку. Она читала только одну его новеллу— “Телеграмма”.

Сегодня я прошел по крупнейшим книжным магазинам Москвы. Паустовского там нет. Это и странно, и страшно одновременно. Можно не читать “Кара-Бугаз”, “Блистающие облака”, но не прочесть в юности “Золотую розу” – это все равно, что не совсем родиться. Некоторые писатели достигли такого уровня, что их книги переросли литературу, стали явлением природы, неотделимой деталью русского пейзажа. После Бунина такие книги создал Паустовский. Россия без Паустовского — это все равно, что русский пейзаж без нивы. Духовный ландшафт страны искорежен и обезображен. Зигзаги современной книготорговли и современного издания заведут нас в бедуинскую пустыню, где мы уже никогда не найдем и не увидим друг друга.

Впрочем, за Паустовского я спокоен. Его будут читать и через сто лет. Мне просто жалко людей, которые не прочтут его здесь и сейчас. Это чтение оздоровляет, как прогулка после грозы. Вся грязь смыта, вся духота ушла. Дышится легко, и видно только хорошее. Вы скажете, что это взгляд искусственный. Для Паустовского он был естественным.

60-е годы стали не менее знаковым явлением, чем знаменитый Серебряный век. Едва повеяло легкой оттепелью, тут же выяснилось, что под глыбами совдеповского официоза, как зеленая трава подо льдом, перезимовала и вызрела великая культура, не поддающаяся никакому террору. Мир узнал об этом, прочитав “Доктора Живаго”, но Пастернак писал свой роман не в пустыне, а в благодатном оазисе прозы Паустовского. Он искренне надеялся напечатать свой роман в Советском Союзе, ведь напечатал же Паустовский “Повесть о жизни”, где в сущности тот же сюжет. Интеллигент, оставшийся самим собой внутри советской давильни. Жизнь Паустовского сама по себе была таким романом. После литературных беснований Хрущева имя Константина Георгиевича попытались предать забвению при жизни. Задача явно невыполнимая. В каждой интеллигентной семье стоял на полке его шеститомник. Сегодня новая полоса искусственного забвения, вызванная, как нам говорят, всего лишь навсего условиями рынка.

Нас все время пытаются убедить, что рынок и литература – две вещи несовместные, но это несусветная чушь. Плохому танцору культура всегда мешает. Паустовский старался быть подчеркнуто не столичным, провинциальным. Жил в калужской Тарусе и превратил тихий дачный городок в литературную мекку шестидесятников. Ведь литературная оттепель началась с легендарного альманаха “ Тарусские страницы”, душой которого был, конечно же, Паустовский. Многих раздражала жизнь великих дачников-небожителей or Пастернака до Паустовского. Действительно, они создали своеобразное государство в государстве. Их дачи стали неприступными рыцарскими замками для абсолютистской власти. Там была тихая настоящая жизнь, противостоящая шумным митингам, демонстрациям, съездам и прочим коммунистическим оргиям. Тихий голос Паустовского (он никогда не кричал) перекрыл митинговый ор.

Не случайно из художников XIX века он больше всего любил тихую живопись Левитана. Действительно проза Паустовского похожа на картину “Над вечным покоем”. Он всегда радовался жизни, но всегда видел смерть, о которой в то время думать не полагалось. Паустовский знал о жизни что-то самое главное. Его мемуары можно было бы снабдить заголовком “В поисках точных слов”. Он часто возвращался к этой теме. Все писатели – от Андерсена до Бабеля – ищут точные слова и находят их самым неожиданным образом. Бальзаку для вдохновения нужен кофе, а Флоберу запах гниющих яблок. Паустовский открыл, что гекзаметр Гомера возник из морского прибоя. Похоже, что писатель говорит здесь не о Гомере, а о себе. Он захватил в Тарусу Черное море, как морская раковина несет в себе шум прибоя. Его проза вобрала и стихию мори, и тихое течение Оки. Он во всем подражал природе, поэтому остался неподражаемым. Той природы и даже того моря с тем побережьем сегодня уже нет. Любимую Паустовским Мещеру загрязнил Чернобыль. Но в прозе Паустовского природа останется чистой, незагрязненной навсегда.
Номинант Нобелевской премии навсегда останется в этом почетном списке рядом с Набоковым

Назад На главную страницу
Hosted by uCoz
LikeShow more reactions
CommentShare
36 Марина Кудимова, Михаил Садовский and 34 others
Comments
Eduard Treskin
Eduard Treskin Спасибо, дорогой Костя! Замечательно! Почему в критике, публицистике не упоминается имя Паустовского - крупнейшего прозаика 20-го века советского периода -почему нет его книг непонятно. Заговор молчания. Конечно, Паустовского будут читать всегда - и это главное!
Unlike · Reply · 4 · 7 hrs
Константин Александрович Кедров replied · 1 Reply
Анна Цабадзе
Анна Цабадзе Спасибо, Константин Александрович!
Like · Reply · 6 hrs
Юрий Агеев
Юрий Агеев Про Паустовского хорошо, но не могу понять: кому "Олеша снился"? Паустовскому? Читателям или читательницам? Грядущим писателям?
Like · Reply · 1 · 5 hrs
Юрий Агеев
Юрий Агеев Там ещё одна опечатка промелькнула. С планшета печатаете?)
Like · Reply · 5 hrs
Stella Stoun replied · 1 Reply
Elena Kvaskova-Jones
Elena Kvaskova-Jones powerful!
Like · Reply · 5 hrs
Viktor Mostovoy
Viktor Mostovoy ЗдОрово!
Like · Reply · 4 hrs
Исидор Коган
Исидор Коган Прони кновенный текст.Спасибо!
Like · Reply · 2 hrs
Evgeny Sidorov
Evgeny Sidorov Дорогой Костя,как хорошо,как достойно и вовремя!
Like · Reply · 1 hr
Igor Krestyaninov
Igor Krestyaninov Совершенно все прекрасно написано и правильно, уважаемый Константин Александрович!
Like · Reply · 44 mins
Ольга Ольга Ольга
Ольга Ольга Ольга Спасибо за Паустовского!!!
Like · Reply · 33 mins
Alex Shcheglovitov
Alex Shcheglovitov Спасибо, так мало сазано, но так много высказано
Like · Reply · 32 mins
A friend is typing a comment...
Константин Александрович Кедров
Write a comment...
Chat (147)


Метки:  

Пушкин и Лобачевский

Вторник, 07 Февраля 2017 г. 20:39 + в цитатник


Facebook © 2017

News Feed
Константин Александрович Кедров
7 hrs ·

Пушкин и Лобачевский

Есть какая-то тайна века в том, что мы фактически ничего не знаем о встрече А. С. Пушкина с Лобачевским.

Да, они встречались и, видимо, беседовали всю ночь, гу­ляя по улицам Казани. Но о чем шла беседа?

Предположить, что, встретившись с Пушкиным, Лоба­чевский стал бы занимать его пустыми разговорами, это значило бы ничего не понять в характере великого геометра. Да и Пушкин знал, с кем ведет многочасовую беседу. Ко­нечно, речь должна была идти о «воображаемой геометрии». Тогда почему же в записях и дневниках Пушкина эта встре­ча никак не отражена? Правда, отголоском беседы может считаться знаменитая фраза о том, что вдохновение в геомет­рии нужно не менее, чем в поэзии. Геометрия Н. Лобачев­ского называется «воображаемая», а от «воображения» до «вдохновения» один шаг.

Во всяком случае, через год после встречи Пушкина с Ло­бачевским в булгаринском журнале «Сын отечества» появи­лась статья, полная невежественных и оскорбительных напа­док на «воображаемую геометрию».

Статья эта очень поучительна, хотя и безымянна. Ее надо читать и перечитывать снова, ибо многие доводы против Ло­бачевского носят принципиальный, я бы сказал, методоло­гический характер. Автор исходит из постулата, кажу­щегося ему аксиомой: воображаемое — значит нереальное. Проследим внимательно за этими доводами: ведь они будут повторяться и повторяются в наши дни всеми, кто с подозре­нием относится ко всему воображаемому и сложному.

«Есть люди, которые, прочитав книгу, говорят: она слишком проста, слишком обыкновенна, в ней не о чем и подумать. Таким любителям думания советую прочесть Геометрию г. Лобачевского. Вот уж подлинно есть о чем подумать. Многие из первоклассных наших математиков читали ее, думали и ничего не поняли. После сего уже не считаю нужным упоминать, что и я, продумав над сею книгой несколько времени, ничего не придумал, т. е. не понял почти ни одной мысли. Даже трудно было бы понять и то, каким образом г. Лобачевский из самой легкой и самой ясной в математике главы, какова геометрия, мог сделать такое тяжелое, такое темное и непроницаемое учение, если бы сам он отчасти не надоумил нас, сказав, что его Геометрия отлична от употребительной, которой мы все учились и кото­рой, вероятно, уже разучиться не можем, а есть только во­ображаемая. Да, теперь все очень понятно.

Чего не может представить воображение, особливо живое и вместе уродливое! Почему не вообразить, например, чер­ное — белым, круглое — четырехугольным, сумму всех углов в прямолинейном треугольнике меньше двух прямых и один и тот же определенный интеграл равным то ;/4, то это ; ? Очень, очень может, хотя для разума все это непо­нятно» (Цит. по кн.: См и л га В. В погоне за красотой. М., 1968).

Стоп! Вот автор и попался. Разумом он называет все то, что ему понятно, а непонятное, по его мнению, недостойно внимания. Недоверие к воображению есть в конечном итоге недоверие к самой поэзии.

Примерно в то же время и с тех же позиций подверга­лась яростным нападкам поэзия Пушкина и все его творче­ство. Обратите внимание: безымянный автор, ругая Лоба­чевского, в то же время явно намекает и на художественное творчество, в чем-то сходное с «воображаемой геометрией».

«За сим, и не с вероятностью только, а с совершенной уверенностью полагаю, что безумная страсть писать каким-то странным и невразумительным образом, весьма заметная с некоторых пор во многих из наших писателей, и безрассуд­ное желание открывать новое...»

Дело в том, что к середине 30-х годов XIX века в обще­стве уже четко сформировалась пагубная для науки и лите­ратуры концепция простоты. Истинная наука не нуждается ни в каких сложностях, что уж говорить о литературе. От литературы требовались простота и польза. Это заблужде­ние не изжито и до наших дней. В сложности и отходе от здравого смысла упрекали Фета, Тютчева, Блока, Брюсова, Белого, Хлебникова, Маяковского, Вознесенского. А в наши дни обвинения такого рода обращены к поэтам метаметафорического направления, но об этом речь впереди.

О затравленности Пушкина в последние годы жизни мы знаем многое. И вовсе не сверху, а из самых что ни на есть демократических слоев прессы слышались упреки и обви­нения в духе цитируемой рецензии на Лобачевского. «Подите прочь! Какое дело поэту мирному до вас»,— вырвалось у Пушкина не случайно. Меньше знаем о затравленности Лобачевского. Рецензия, я думаю, красноречивее всяких слов.

«Притом же, да позволено нам будет несколько коснуться личности. Как можно подумать, чтобы г. Лобачев­ский, ординарный профессор математики, написал с какой-нибудь серьезной целью книгу, которая немного принесла бы чести и последнему приходскому учителю? Если не уче­ность, то, по крайней мере, здравый смысл должен иметь каждый учитель; а в новой Геометрии не достает и сего последнего».

Вот атмосфера, в которой пересеклись параллельные пути Пушкина и Лобачевского.

Сегодня, когда наконец-то поколеблен миф о простоте Пушкина, есть все основания задуматься, какими глазами видел поэт вселенную.

Космос с его фундаментальными законами был всегда в центре внимания великого поэта. Одно из самых инте­ресных философских стихотворений Пушкина «Движение» (1825), посвященное космосу, роднит его поэзию с новей­шими представлениями о мире, возникшими на основе теории относительности А. Эйнштейна:

Движенья нет, сказал мудрец брадатый.

Другой смолчал и стал пред ним ходить.

Сильнее бы не мог он возразить;

Хвалили все ответ замысловатый.

Но, господа, забавный случай сей

Другой пример на память мне приводит:

Ведь каждый день пред нами солнце ходит,

Однако ж прав упрямый Галилей.

В этом стихотворении Пушкина предугаданы важные открытия современной науки, которая познает явления, не­доступные человеческому глазу, спорит с обыденной оче­видностью и побеждает ее.

Гениальный современник Пушкина Лобачевский впер­вые отказался от принципа наглядности, построив «вообра­жаемую геометрию», где через одну точку можно провести бесконечное множество параллельных линий, вопреки «очевидной» геометрии Евклида. Многие тогда сочли этот отказ от очевидности чудачеством ученого. Не случайно Булгарин, травивший Пушкина, с таким же рвением печатал (вкупе с Гречем) пасквили на ректора Казанского университета Лобачевского.

Мы не знаем, о чем беседовали Пушкин и Лобачевский во время своей краткой и, видимо, единственной встречи в Казани (о факте встречи Пушкина с Лобачевским в Казани в 1833 году и беседе между ними см.: Колесников М. Лобачевский, М., 1965). Пушкин собирал материалы о Пугачевском восстании. Может, не прошел мимо его внимания бунт вели­кого философа-математика против серой обыденщины, именуемой «очевидностью». Было очевидно, что земля плоская, а она оказалась круглой. Очевидна была геометрия Евклида, а геометрия Лобачевского оказалась более точной. Но никогда не станет для нас очевидным момент великого прозрения и в творчестве поэта, и в творчестве математика, и всегда мы будем помнить великие слова Пушкина: «Вдох­новение нужно в поэзии, как и в геометрии». Конечно, Пушкин понимал разницу между физикой и поэзией. Вот его замечательные строки из «Подражаний Корану»:

Земля недвижна — неба своды,

Творец, поддержаны тобой,

Да не падут на сушь и воды

И не подавят нас собой.

«Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!» — сказал Пушкин об этой картине мира. Но какова же вселен­ная Пушкина — действительно неподражаемая?

Пушкин на протяжении восьми лет писал в стихотворном романе картину вселенной, и если мы хотим понять его, то должны хоть на какое-то время увидеть небо его гла­зами. Мы должны научиться вместе с Татьяной Лариной

...предупреждать зари восход,

когда на бледном небосклоне

3везд исчезает хоровод,

и тихо край земли светлеет,

и, вестник утра, ветер веет,

и всходит постепенно день.

зимой, когда ночная тень

полмиром доле обладает,

и доле в праздной тишине

при отуманенной луне

восток ленивый почивает...

Этот «световой» портрет души Татьяны, созданный и» сияния звезд и рассвета, раскрывает и вселенную Пушкина.

Ведь и сегодня не всякий из нас, в ночи стоявший на дворе, видит ночную тень, «обладающую полмиром». Буквально такую картину впервые увидели лишь космонавты из окна космического корабля.

Пушкин смотрит на вселенную пристально и долго, поэтому она у него не бывает неподвижной.

Хоровод звезд — исчезает.

Край земли — светлеет.

Ночная тень — полмиром обладает.

Восток — почивает.

Роман насыщен движением света. В первой главе это мерцание свечей, фонарей, затем искусственный свет все чаще уступает место мерцанию звезд, тихому свету луны, ослепительному сиянию солнца. Вместе с Пушкиным погрузимся на время в эту стихию света. Вот образ Петербурга:

Еще снаружи и внутри

Везде блистают фонари...

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Веселый изливают свет

И радуги на снег наводят;

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят...

Но наступает момент, когда искусственный «веселый свет» бала растворяется в величественном сиянии белой ночи:

Когда прозрачно и светло

Ночное небо над Невою

И вод веселое стекло

Не отражает лик Дианы...

Далее картина ночной вселенной в восприятии Татьяны. После этого вселенная уже не покидает человека. Татьяна и луна неразлучны. При лунном свете пишет она письмо Онегину, вместе с луной покидает его кабинет после убий­ства Ленского. Но, пожалуй, самое удивительное в романе, когда бесконечное звездное небо и бег луны вдруг останав­ливаются в зеркальце Татьяны:

Морозна ночь, все небо ясно;

Светил небесных дивный хор

Течет так тихо, так согласно...

Татьяна на широкий двор

В открытом платьице выходит,

На месяц зеркало наводит;

Но в темном зеркале одна

Дрожит печальная луна...

Это неуловимое движение руки Татьяны, трепетное биение человеческого пульса, слитое со вселенной,— та вдох­новенная метафора, которая отражает единство человека и космоса. Трепет Татьяны передается вселенной, и «в тем­ном зеркале одна дрожит печальная луна». Роман «Евгений Онегин» расцвечен не цветом, а светом. Чаще всего свет романа — восход или заход солнца, отблеск свечей или ка­мина, свет луны, мерцанье розовых снегов, звездное небо. Основная палитра романа — это серебристое свечение звезд и луны, переходящее в золотистый и алый свет камина или солнца. Роман как бы соткан из живого света. Цвет, не связанный с естественным свечением, в нем почти отсутству­ет. Исключение составляют лишь «на красных лапках гусь тяжелый» и ямщик «в тулупе, в красном кушаке», Свет про­низывает роман, составляя космический фон.

Над могилой Ленского вместе с луной появляются Татьяна и Ольга: «И на могиле при луне, обнявшись, плакали оне».

Когда наступает момент прощания Татьяны с природой перед отъездом в Москву, мы вдруг с удивлением замечаем, что время может мчаться с быстротой неуловимой:

...лето быстрое летит.

Настала осень золотая

Природа трепетна, бледна,

Как жертва, пышно убрана...

Вот север, тучи нагоняя,

Дохнул, завыл — и вот сама

Идет волшебница зима.

В семи строках перед нами промелькнули лето, осень, зима. Год превратился в миг. Первая глава романа почти целиком посвящена показу одного дня Онегина, А здесь в одной строфе — год.

Или в разгар описания бала, где «бренчат кавалергарда шпоры, летают ножки милых дам», вторгается воспоминание автора об этих же балах. Вдумайтесь в это слово — воспо­минание. Рассказ о бале идет в настоящем времени, и вдруг об этом же бале Пушкин говорит как о прошлом: «Во дни веселий и желаний я был от балов без ума...» Одно и то же явление описывается из настоящего и из будущего времени. В момент последнего свидания Татьяны с Онегиным, когда

Она ушла. Стоит Евгений,

Как будто громом поражен, –

Пушкин сообщает нам, что все эти события происходили в далеком прошлом, в таком далеком, что умерла уже «та, с которой образован Татьяны милый идеал».

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал...

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован.

А та, с которой образован

Татьяны милый идеал...

О много, много рок отъял!

Только что Онегин и Татьяна стояли перед нами. Еще Евгений «как будто громом поражен», а Пушкин сооб­щает тут же о смерти той, с которой образован «Татья­ны милый идеал», причем как о событии давно прошед­шем.

Да, прошлое, будущее и настоящее... Все это четко разделило. И очевидность говорит о невозможности быть одновременно в прошлом, в настоящем и в будущем. Но та же очевидность говорит нам, что земля плоская... Может быть, поэт, живший в первой половине XIX века, видел время глазами человека XXI века?

Вчитываясь в строки романа, мы все глубже проникаемся ритмом вечности, все выше поднимаемся над хронологически ограниченным отрезком человеческой жизни. И видим мир в его неразрывном единстве, где человек и вселенная, прош­лое, будущее и настоящее неразрывны и обозначены словом «вечность».

Чтобы понять, насколько глубок переворот, совершив­шийся в душе Онегина, сравним это состояние безвременья с переполненным, хотя и трагическим ощущением времени, возникшим у Онегина вместе с любовью к Татьяне:

Мне дорог день, мне дорог час:

А я в напрасной скуке трачу

Судьбой отсчитанные дни.

И так уж тягостны они.

И дальше—строк», которые так любил Маяковский. Строки, переполненные ощущением жизни:

Я знаю: век уж мой измерен;

Но чтоб продлилась жизнь моя,

Я утром должен быть уверен,

Что с вами днем увижусь я...

Как это ощущение времени не похоже на состояние Онегина, когда он жил, «часов и дней в беспечной неге не считая», как это похоже на состояние Татьяны в момент прощания с природой, когда год превратился в один миг.

Итак, Пушкин дает две возможные модели мира. Один и тот же человек может в одном моменте времени почувство­вать вечность, и он же может не заметить, как прошли двадцать шесть лет его жизни. В первом случае бесконечен каждый миг ожидания, в другом — незаметно проходят годы и превращаются в пустоту. Помните это ощущение нарастающей пустоты в доме дядюшки Онегина, где «везде высокие покои...».

Человек совершенно по-разному может чувствовать в одной и той же вселенной. Он может сливать свой взор С бесконечностью звездного неба и свой слух — с журчанием ручья. А может, подобно дядюшке Онегина, просидеть со­рок лет и ничего не заметить, ничему не удивиться.

Вот как подробно описывает Пушкин картину вокруг дома Онегина в деревне:

Господский дом уединенный,

Горой от ветра огражденный,

Стоял над речкою. Вдали

Пред ним пестрели и цвели

Луга и нивы золотые,

Мелькали селы; здесь и там

Стада бродили по лугам,

И сени расширял густые

Огромный запущенный сад,

Приют задумчивых дриад.

Перспектива все время раздвигается. Господский дом стоит над речкою, и наш взгляд устремляется ввысь. Затем вместе с автором мы устремляемся вдаль, где пестрят и цветут луга, мелькают села, бродят стада. Все здесь в дви­жении все раздвигается в бесконечность. Даже сад сени «расширял» густые.

А что делал в этой бесконечности дядюшка Онегина?

Лет сорок с ключницей бранился,

В окно смотрел и мух давил.

Ощущение уходящего времени, ограниченности чело­веческой жизни возникает у читателя еще до гибели Ленского — в лирическом отступлении Пушкина над могилой Дмитрия Ларина:

Увы! На жизненных браздах

Мгновенной жатвой поколенья,

По тайной воле провиденья,

Восходят, зреют и падут;

Другие им вослед идут...

Так наше ветреное племя

Растет, волнуется, кипит

И к гробу прадедов теснит.

Придет, придет и наше время,

И наши внуки в добрый час

Из мира вытеснят и нас!

Каким же острым ощущением жизни надо обладать, что' бы, поднявшись над ограниченностью своей жизни, назвать добрым час, когда нас вытеснят внуки.

Взгляд Пушкина порой настолько поднимается над субъективным бытием, настолько растворяется в жизни природы, вселенной, в смене поколений, что личная смерть уже не кажется ему центральным событием. Он слишком остро чувствует жизнь во всех ее проявлениях — ему не остается времени для скорби над ограниченностью своей земной жизни.

Да, искусство учит нас и атому чувству. Чувству беско­нечной жизни, чувству бессмертия. Именно об этом говорят последние строки романа:

Блажен, кто праздник жизни рано

Оставил, не допив до дна

Бокала полного вина,

Кто не дочел ее романа

И вдруг умел расстаться с ним,

Как я с Онегиным моим.

Невозможно полностью дочесть роман жизни. Но когда бы он ни прервался, бокал всегда полон. Потому что жизнь бесконечна.

В последние минуты жизни Пушкин в полузабытьи словно пытался подняться ввысь по незримой лестнице и звал всех за собой,

Его поэзия была именно такой незримой лестницей в небо. Незримой, потому что Пушкин блистательно приме­нил метод древних — земными словами рассказывал о не­бесном.

Сегодня нет недостатка в фантастических произведениях о космосе, но все-таки самый большой отклик получили те произведения, где проблема космических контактов реша­ется на земле. Решается, но как?..
1963 г.
 


Метки:  

Понравилось: 1 пользователю

Покаяние Пушкина

Вторник, 07 Февраля 2017 г. 18:36 + в цитатник


Константин Александрович Кедров
5 hrs ·

ПОКАЯНИЕ ПУШКИНА

«Известия» № 34, 10 февраля 1992 г.
10 февраля – черная дата в русской истории. Нелепая гибель Пушкина в результате дуэли у Черной речки открыла длинный мартиролог погибших русских поэтов. Дуэль Лермонтова, самоубийство, а. может быть, и убийство Маяковского, гибель в петле Есенина и Марины Цветаевой, гибель в концлагере Осипа Мандельштама, противоестественная ранняя смерть в 37 лет Леонида Губанова, истерзанного брежневскими психушками… Нет, не все в порядке в датском королевстве. Есть над чем задуматься. Что это за страна, где с такой легкостью вот уже 200 убивают лучших поэтов!
Впрочем, смерть Пушкина нельзя считать убийством. Это была честная дуэль. Соперничество из-за любимой женщины. Все, что наплели вокруг этого из политических соображений пушкинисты-пропагандисты, не заслуживает серьезной критики. Двор сделал все возможное, чтобы дуэль не состоялось, но император, запретивший дуэли юридически, не мог отменить законы дворянской чести.
Пушкин погиб на дуэли, защищая свою честь, и это славная смерть, бесславными остаются низменные интриги, подметные письма, подслушивания и подглядывания за личной жизнью поэта тех, кого поэт по достоинству назвал «светской чернью».
Нет никакого сомнения, что, кроме дуэли между Пушкиным и Дантесом, был другой, куда более захватывающий рыцарский поединок между императором и потом, между властью и интеллектуальной элитой страны.
Шеф жандармерии Бенкендорф, конечно же, не Берия, не Андропов, но он целиком и полностью разделял традиционную точку зрения российских властителей на русскую интеллигенцию как на источник смут, опасных для государства. В его глазах Пушкин даже мертвый был прежде всего «руководителем либеральной партии». Этот более чем странный взгляд на поэта, к сожалению, исходил от самого Николая I. Боясь волнений, власти приказали ночью тайно увезти его тело из Петербурга. Вороватые похороны под надзором тайной полиции навсегда останутся величайшим позором России. Вся эта недостойная возня вокруг катафалка породила миф о прямом участии Николая I в интриге вокруг дуэли. Договорились до того, что Дантес лишь выполнял задание императора. Вызывая Пушкина на дуэль.
Неприязнь властей к Пушкину была очевидна. Чего стоит фраза императора, произнесенная после смерти поэта, дескать, Жуковский хочет, чтобы с Пушкиным поступили, как с Карамзиным, но Карамзин был святой, а образ жизни Пушкина нам известен.
Очень странная фраза в устах властителя, который при многих своих достоинствах отнюдь не отличался избыточным целомудрием. Умирая, Николай I сказал: «прощаю всех, даже австрийского императора». Интересно, простил ли он Пушкина?
Не прощенный властями Пушкин перед смертью простил Николаю все. «Передай государю, жаль, что умираю, а то весь был бы его», – сказал он Жуковскому. Это были абсолютно искренние слова. Пушкин простил императору личную цензуру, негласный надзор, совет переделать драму «Борис Годунов» в роман в стиле Вальтера Скотта, запрет на выезд из столицы без специального разрешения, простил бы и тайные ночные похороны. Пушкин был благодарен императору за освобождение из Михайловской ссылки, за личное покровительство и сватовство к Наталье, за крупную денежную сумму фактически прощеного долга, которая хотя и не помогла поэту выпутаться из финансовых затруднений, но все же даровала ему несколько лет для творчества, не обремененного борьбой за существование.
Недоразумение со званием камер-юнкера, поначалу обидевшее поэта, все же следует приписать его поэтической вспыльчивости и ранимости. Титул камер-юнкера был у Жуковского и у Тютчева – это обеспечивало при дворе достаточно почетное место. Другое дело, что Пушкин знал себе цену, император же этой цены не знал.
Извечное и неистребимое недоверие власти к интеллигенции, твердая убежденность, что поэта надо учить и воспитывать, были унаследованы от власти императорской большевистской партократией. Да и довольно высокие чины власти нынешней не гнушаются длинными сентенциями и нравоучениями в адрес, по их мнению, недостаточно патриотичной интеллигенции.
Поэт умер, примирившись с властью, но власти так и не примирились с поэтом.
За недолгие 37 лет Пушкин прошел очень сложный путь жизни. От вульгарного атеизма к глубокой и мудрой вере, от призыва к убийству всей царской семьи до убежденности в необходимости для России конституционной монархии. «Не дай Бог увидеть нам русский бунт, бессмысленный и беспощадный» – эти слова Пушкина я бы золотыми буквами начертал на всех площадях вместо благополучно почившего подстрекательского призыва к мировому пожару «Пролетарии всех стран – соединяйтесь».
Пушкин называл себя космополитом – гражданином мира, не ведая, что в грядущем ХХ веке это слово превратят в ругательство новоиспеченные русопяты, облепившие его имя.
Пушкин был масоном. Он гордился своей принадлежностью к Кишиневской масонской ложе. Масонство помогло Пушкину перейти от детского атеизма к христианству. Он по-новому прочитал Евангелие и понял, что это величайшая книга, которую человечество будет читать и перечитывать на протяжении всей истории. Масонство Пушкина всячески замалчивалось и до октябрьского переворота, и после него. Упоминались лишь масонский ноготь, масонский перстень да масонская тетрадь. Как будто Пушкин – малый ребенок, а масонская ложа – всего лишь карнавал.
На самом деле масонское движение было формой обретения веры после временного разрыва мыслящих людей с церковью. Стремление создать религию чистого разума. Моцарт, Гете, Пушкин были не просто членами масонских лож, но и пламенными проповедниками братства людей. Насколько серьезно это было для Пушкина, видно в его поэтическом завещании, где снова провозглашаются масонские идеалы: «милость к падшим», «пробуждение добрых чувств», «свобода».
Не случайно финал пушкинского стиха так перекликается с финалом 9-й симфонии Бетховена, где снова и снова вспоминаются миллионы наших страждущих братьев.
Я понимаю, что сегодня призыв Пушкина к всемирному братству людей может показаться наивным.
Лев Толстой, а за ним и Вересаев не раз упрекали Пушкина за то, что в личной жизни своей он не следовал идеалам, которые проповедовал своей поэзии, и погиб на дуэли, не отказавшись от последнего выстрела в своего врага.
Возразить здесь очень легко. Поэзия Пушкина самая разная. Там есть и жажда денег, и убийство, и ревность, и свобода, и рабство, и подвиг, и преступление.
Медвежью услугу оказали поэту те, кто пытался сделать из него святого. «Напрасно я бегу к сионским высотам, / Грех алчный гонится за мною по пятам…» – какие замечательные слова! Раньше не принято об этом вспоминать покаянные стихи Пушкина. Его религиозность раздражала и революционных демократов, и либералов, что уж говорить о большевиках. Поэтому не в угоду моде, а просто как более приличествующие скорбной дате хочется вспомнить стихи Пушкина последних лет – его завещание, когда каждый стих звучал как молитва: «Веленью Божию, о муза, будь послушна». В то же время поэт провозгласил свою декларацию прав человека. И здесь он опережал не только 19-е, но, пожалуй, и 20-е столетие.
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова,
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Не спешите с проклятием и возмущением на самом деле Пушкин очень даже высоко ценил свободу и доказал это всей своей жизнью. Однако он, пожалуй, первый в России понял, что личность выше общества, народа и государства.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от властей, зависеть от народа –
Не все ли мне равно? Бог с ними. Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни шеи;
Вот счастье! Вот права…
Замечательно, что стихи эти написаны в тот же год, что и хрестоматийный «Памятник». Ведь рядом эти тексты читаются совсем по-другому.
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.
Пришел век еще более жестокий, когда «милость к падшим» стала государственным преступлением, а свобода – «осознанной необходимостью». Из Пушкина стала лепить какое-то государственное страшилище. Вот почему книга Андрея Синявского «прогулки с Пушкиным», написанная в брежневской тюрьме, вызвала такую лютую ярость. На обложке Пушкин с тросточкой, а рядом его собеседник – автор книги в зэковской фуфайке, и это передает веселый и свободный дух книги.
74 года назад Александр Блок незадолго до своей кончины написал речь, посвященную дате гибели Пушкина. То была 84-я годовщина, но по-прежнему не устарели слова Александра Блока: «Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняют собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин».
Каждому времени созвучны свои поэтические ритмы, и почему-то сегодня из всех стихов Пушкина ближе всего те, где звучит интонация покаяния.
Владыко дней моих! Дух праздности унылой
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не даждь душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпенья и любви,
И целомудрия мне в сердце оживи.
Долгие годы мы учились у Пушкина свободе. Пришло время научиться у него покаянию.
 


Метки:  

Пастернак среди вождей

Вторник, 07 Февраля 2017 г. 14:26 + в цитатник
Поэт среди вождей
Константин Кедров

Полвека назад не стало Бориса Пастернака. Пастернак мечтал "привлечь к себе любовь пространства", но вместе с пространством привлек к себе время. Точнее - вечность. Он приобрел вечность, потому что бросил вызов своему времени.

У вас фабрики, заводы, индустриализация, коллективизация, а я "пью горечь тубероз". У вас мировая война и мировая революция, а у меня дача в Переделкине, где-то на задворках вселенной. Из прошлого тысячелетия открывает он к нам свою "фортку" все с тем же вопросом: "Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?"

Жалко, что мы мало знаем о пребывании Пастернака в Марбурге, где он прилежнее прилежного изучал Канта. Позднее, при встрече с Троцким, так и сказал: я неокантианец, а ваш Маркс давно устарел, не понял, что значит вещь в себе и вещь для себя. Вещь в себе - это человек и его душа, до которой никакими всепобеждающими учениями не докопаться. Железный палач, устроивший октябрьский переворот, капитулировал перед поэтом. Он ответил Пастернаку, что, возможно, материализм со временем устареет и правы окажутся идеалисты, но на сегодня победившему пролетариату нужнее Маркс.

Самое отрадное, что после этой беседы Пастернака не отвели в ЧК, а снабдили охранной грамотой. Мол, этот поэт нужен революции, и расстреливать его без суда и следствия не рекомендуется. Пастернак напишет целых три революционных поэмы - "Высокая болезнь", "Девятьсот пятый год", "Лейтенант Шмидт". Да еще и отошлет их Марине Цветаевой в эмиграцию. Та в ужасе отпрянет, не понимая, зачем он ей это прислал. Нет, Пастернак - не Маяковский. Его революционные строки не запоминаются. Зато все помнят "я клавишей стаю кормил с руки". Видят, как "в трюмо испаряется чашка какао". Чувствуют, что "у капель тяжесть запонок".

Пастернак был вещью в себе даже для себя самого. Его презрительно называли дачником, а он это клеймо носил с гордостью. "Когда поездов расписанье / Камышинской веткой читаешь в пути, / оно грандиозней Святого писанья..." Почему он остался жив? Не выслали, не арестовали. Сталину не понравилось стихотворение Пастернака, где тот сравнивает вождя с горой Гильгамеша. Он не понял стихов, но понял, что это все о нем. Отлучил поэта от печати в ожидании новых, более понятных од. Пастернак в духе времени прославил еще и Петра Великого, но эту тему перехватил Алексей Толстой.

Он не ответил на прямой вопрос Сталина в телефонном разговоре - является ли мастером арестованный Мандельштам. Сталин, конечно, знал, что в это же время на даче у Пастернака находилась Ахматова. Разговор был явно на публику. Звонки были рассчитаны на историю. Вот, мол, какой справедливый и благородный Сталин. Не просто арестовывал и расстреливал, а пытался установить истину. Пастернак хорошо знал законы той драматургии и сказал Сталину, что давно хотел с ним поговорить. "О чем?" - "О жизни и о смерти". Сталин положил трубку на слове "смерти".

Нет, никакому врагу не пожелаешь быть в те времена Пастернаком. А он был. И что самое удивительное - остался. Его поэзию не печатали, но дозволяли переводить не только расстрелянного Тициана Табидзе, но и "Фауста" Гете и "Гамлета" Шекспира. Усилиями Камю Нобелевский комитет увенчал премией переделкинского затворника, о котором в то время мало кто помнил. Но премия стала приговором.

Скорее всего кто-то передал Хрущеву фразу Пастернака: "Сталин был кровавый палач, а Хрущев свинья". Всенародное обсуждение и осуждение неизданного и непрочитанного в стране романа увенчалось преждевременной смертью, которую правильнее назвать гибелью. На похоронах щелкали фотоаппараты бойцов невидимого фронта. Всех, кто стоял у гроба, возьмут на заметку. "Я пропал, как зверь в загоне", - сказал Пастернак в последних стихах. И это в эпоху, которую по сей день именуют оттепелью. Чем больше славят Пастернака сегодня, тем сильнее горечь моего поколения. Почему сегодня, а не тогда!

Метки:  

Мой гороскоп

Вторник, 07 Февраля 2017 г. 07:15 + в цитатник
МОЙ ГОРОСКОП

Я не самый главный в своем Я
Но и Я во мне отнюдь не главное
Эта жизнь моя и не моя
Послесловье раньше чем заглавие

Я опередил свою судьбу
Будущее для меня прошедшее
Я как Армстронг улетел в трубу
Там где звезд скопленье сумашедшее

Сумашедший Ангел осенил
Осени венцом мою поэзию
Я ни в чем себе не изменил
Начертав лучем свои созвезди

Метки:  

Тело мысли

Понедельник, 06 Февраля 2017 г. 10:48 + в цитатник
Константин Кедров: Тело мысли
Тело мысли
31 марта 2002


Мы движемся быстрее света
поскольку свет намного ближе

Мы движемся быстрее света
поскольку мысль всегда быстрее

Мы движемся, но неподвижны
Мы неподвижны, но быстрее
Мысль движется быстрее света
а мы - из мысли измышленье
и это светопреставленье
вернее света представленье

Мысль не имеет продолженья
Мысль отражается в надежде
Мысль открывается не в мысли
а в том, что стало продолженьем

Два тела состоят из мысли
Мысль - это два горячих тела
Мысль бесконечна, как два тела,
когда они живут друг в друге

Я полюбил не мысль, а тело
поскольку тело - сгусток мысли
оно не думает о теле
поскольку состоит из мысли

Без тела мысль глупее тела
А тело - это только тело
оно волнуется от мысли,
что невозможна мысль без тела

Без тела мысль всегда телесная
А в теле мысль всегда бесплотна
Они встречаются друг с другом
сожительствуя как два тела

За пределы мысли
тело
улететь никак не может
но в пределах тела
мысли
улетают в бесконечность

Тело мысли сладострастно
Неизменно тело тела
Мысль всегда страстнее тела
даже если тело страстно

Тело мыслит
Мысль телеснит
Тело улетает в тело
Мысль опережает тело
и летит быстрее мысли

Мысль
ты когда-нибудь будешь мною
или ты давно уже была мною
Тело
ты - отражение мысли
или мысль - продолженье мысли

Может, я уже без мысли
Может, ты уже без тела
Может, ты и я - две мысли
но одно родное тело

Мысль
ведь мы когда-то были
чем-то общим
двуединым
а теперь я - пленник мысли
но уже не пленник тела

Мысль не может быть глупее
Тело может быть умнее
Ум стремится только к мысли
Ну а тело любит тело

За пределами тела мысли
за пределами мысли тела
тело ежится в неге мысли
мысль нежнеет в изгибах тела

Мысль изреченная есть грусть
В неизреченном теле боль

Мысль бесконечная есть путь
от сердца к сердцу в глубину

Мысль разветвленная есть сон
как яблоко на древе сна
где все что было -
навсегда
где все что будет -
никогда

Мысль обнаженная есть дрожь
нагого тела в тишине
а тело - это тишина
нагой души
в которой мысль

Я в этом теле господин
И Бог один
И я один

Метки:  

Брадобрй

Понедельник, 06 Февраля 2017 г. 09:19 + в цитатник
Зачем метался с бритвой брадобрей
Оккам пока о камень бился
Был брадобрей еврей Христа добрей
Но не добрил вернее не добрился

Оккам велел не умножать понятья
А я весьма Оккама уважаю
Поэтому раскрыв для всех обьятья
Всех брею но Наум не умножаю

Всех брею но всегда один в уме
Но не в своём и не в твоём уме

Брадобрей-
Бра добрей

6 февраля 2017

Метки:  

Икары

Воскресенье, 05 Февраля 2017 г. 07:36 + в цитатник
Грозя поэтам будущими карами
Мы до сих пор обычай сохранили
Летящими горящими Икарами
Поддерживать огонь в земном горниле

Икар Джордано пламенные крылья
Раскрыл в костре как некий Серафим
Открыл открыл открыл открыл от крыл я
Для всех небес сияющий сапфир

Как искры от костров горят созвездия
И озаряет тот и этот свет
Над звёздными сияющими безднами
Огни Икаров из живых планет

3 февраля 2017

Метки:  

Белая книга о метаметафоре

Суббота, 04 Февраля 2017 г. 10:04 + в цитатник
Авторы Произведения Рецензии Поиск О портале Ваша страница Кабинет автора

[Константин кедров белая книга-метаметафора]
Константин кедров белая книга-метаметафора
Кедров-Челищев
Константин Кедров Метаметафора-белая книга
КОНСТАНТИН КЕДРОВ
(Первая публикация со словом МЕТАМЕТАФОРА)
Плагиаторы
Призрак бродит по Европе и по Америке, призрак плагиата. И нет никому из нас от него никакой защиты. Овеянный легендами культуролог профессор Гачев, который, несмотря на всемирную известность, все время остается чуточку за кулисами, в роковом 91-ом по инициативе своего друга Юза Алешковского поехал в США читать курс лекций. Там он переживает все то, что давно описал Набоков в романе «Пнин». Но кульминацией терзаний на чужбине стало столь знакомое каждому из нас каждому из нас чувство, что тебя безнаказанно обворовывают. Трагическая глава об этом называется «Мой вурдалак»: «Ну, смерть моя! Эпштейн снова впился! Вчера часов в семь вечера звонок – и сладенький голосок: – Георгий Дмитриевич? Это Миша Эпштейн».
Не миновала и меня сия горькая чаша. Нос к носу столкнулся с ним в 82-ом году в «Новом мире» «А у вас что здесь идет?» – тем самым тихим вкрадчивым голоском. Черт меня дернул сказать всю правду: «Статья «Звездная книга». – «А это о чем?» – «О том, что внутри всех великих текстов скрыт космический код». – «А как он называется?» – «Метакод, или метаметафора». – «А можно граночки посмотреть?» Дал я посмотреть граночки. А через полгода вечер поэтов метаметафоры, которых я впервые, еще в 76-ом году в ЦДРИ представлял. А тут вдруг вечер ведет Эпштейн, да еще и словом «новым» всех одарил – «метареализм». Меня с метаметафорой и метакодом советская власть держала под спудом. А Эпштейн с его метареализмом резво пошел.
Такая же участь постигла Гачева. «И вот начал этот меня расспрашивать, обкладывать, как волка флажками – вопросами… Знает, у кого насосаться идей и образов. И не сошлется». Так все и произошло. У Гачева главы об отцовстве, которые я еще в 80-х читал. Смотрю, у Эпштейна уже увесистый том, весь об отцовстве. Да ведь как ловко уперто: самая суть идеи, только предельно упрощено, жевано-пережевано. Прав Гачев: «У него-то все тут идет, на мази. Сидит на компьютере, шпарит эссе за эссе – и печатает свои миниатюрки, по мере рынка и по потребе мозгов нынешних».
Я всегда с тихой завистью смотрю на титры американских фильмов, где не только имя сценариста указано, но еще и присутствует на самом почетном месте: идя и такого-то, – и далее имя рек.
У концептуалистов Эпштейн умыкнул идею каталога каталогов. Много раз я слышал на полуподвальных выступлениях Пригова и Рубинштейна эти уморительные до колик «каталоги». Вдруг где-то год спустя выходит на сцену Миша и шпарит как ни в чем ни бывало свой «Каталог каталогов». Но в отличие от Рубинштейна без малейшей самоиронии. Идея не просто заимствована, но доведена до абсурда. А потом все это с умным видом и в статьях, и в книгах обильнейшим образом представлено. А Рубинштейн как был, так и остался писателем для элиты.
Как нам, бедным, спастись от «вурдалаков»? Патентов на филологические открытия не существует. Нет патентов и на художественный прорыв. Когда-то еще Маяковский иронически заклинал. Мол, «дорогие поэты московские, / я вам говорю любя: не делайте под Маяковского / – делайте под себя».
Хочется хоть как-то Гачева защитить с его идеей «жизнемыслей» национальных культур. По Гачеву эмблема Грузии – виноградная гроздь – все наружу. А у Армении – гранат: та же гроздь, но все внутри. Того и гляди появится очередной труд очередного прилипалы, где Греция окажется оливой, а Россия репой. Не хочется быть репой пареной на литературно-рыночной кухне.


В январе 1984 года я напечатал в журнале «Литературная учеба» послесловие к поэме Алексея Парщикова «Новогодние строчки». Это была первая и единственная публикация о метаметафоре. Для человека неподготовленного поэма могла показаться нарочито разбросанной, фрагментарной. На самом деле при всех своих недостатках (есть в поэме избыточная рациональность и перегруженность деталями) это произведение по-своему цельное. Ее единство — в метаметафорическом зрении. Вот почему эта поэма послужила поводом для разговора о метаметафоре.
««Новогодние строчки» А. Парщикова — это мешок игрушек, высыпающихся и заполняющих собой всю вселенную. Игрушки сотворены людьми, но в то же время они сам» как люди. Мир игрушечный — это мир настоящий, ведь играют дети — будущее настоящего мира.
В конечном итоге груды игрушек — это море, это песок это сама вселенная. Приходи, человек, твори, созидай играй, как ребенок, и радуйся сотворенному миру!
Таков общий контур поэмы. Итак, «снегурочка и петух на цепочке» обходят «за малую плату» новогодние дома. Они идут «по ободку разомкнутого циферблата», потому что стрелки на двенадцати, на Новом годе, уходящем в горловину времени.
Читатель может посочувствовать Деду Морозу, которому «щеки грызет борода на клею». Это поэт. Ему рады. «Шампанское шелестит тополиной мерцающей благодатью». И — водопад игрушек из мешка.
Часть вторая — игрушки ожили. Здесь взор поэта, его геометрическое зрение, обладающее способностью видеть мир в нескольких измерениях: «Заводная ворона, разинув клюв, таким треугольником ловит сферу земную, но сфера удваивается, и — ворона летит врассыпную».
Геометр, может, выразит это в математической формуле, но тогда не будет взора поэта. Здесь ситуация как в эпоху Возрождения. Трехмерную перспективу открыли посредственные художники, но только Леонардо, Микеланджело и Рафаэль заполнили ее живописью.
«Мир делится на человека, а умножается на все остальное» — вот ключ к поэме. Как ни разлагай мир скальпелем рассудка, познание невозможно без человека, а человек тот первоатом, который «умножаем» на все. Об этом часть третья.
Вот тут-то и пошли причудливые изменения: животные, напоминающие «Зверинец» Велимира Хлебникова. У Хлебникова в зверях погибают неслыханные возможности. Звери — тайнопись мира. У Парщикова эта тайнопись по-детски мила: «Кошка — живое стекло, закопченное адом; дельфин — долька моря». Обратите внимание — мир не делится. Животное — это долька моря. Такая монолитность мира при всем его сказочном многообразии и многовидении для Парщикова весьма характерна. Геометр знает, как точку преобразовать в линию, линию в плоскость, плоскость в объем... Парщиков видит, как дельфин становится морем, а море — дельфином. Море — мешок, дельфин — игрушка, таких игрушек бесконечное множество, но все они в едином звездном мешке, и вселенная в них. Вот почему «собака, верблюд и курица — все святые». Уничтожьте дельфина, погибнет море.
Следующая часть IV, основная. Кроме геометрии, есть Нарцисс, путающий нож и зеркало, режущий зеркалом рыбу. Этот Нарцисс, несомненно, поэт. Я мог бы объяснить, что в нож можно глядеться, как в зеркало, а зеркалом резать; что в конечном итоге зеркало — это срез зрения, а плоскость отражения можно сузить до лезвия ножа, и тогда мир предстанет таким, как видит его Парщиков в поэме, но мне здесь интересно совсем другое: что творится в душе у этого человека? О чем он хочет нам рассказать?
Вот огородное чучело в джинсах, в болонье, голова — вращающийся пропеллер. Это пугало должно сторожить огород, скорее — кладбище. Сам поэт, покидая пугала смерти, идет к жизни на берег моря. похожий на бесконечную свалку, но из мировой свалки он воздвигает свой мир, как детишки делают домики из песка. Этот мир будет хрупок и разрушим, как все живое, но он живой, не пластмассовый, не синтетический, как пугала в огороде.
Я миную лирические и биографические намеки, за которыми угадывается любовь. Если поэт сам об этом говорить не хочет, то и я промолчу.
Итак — итог. Парщиков — один из создателей метаметафоры, метафоры, где каждая вещь — вселенная.
Такой метафоры раньше не было. Раньше все сравнивали. Поэт как солнце, или как река, или как трамвай. У Парщикова не сравнение, не уподобление. Он и есть все то, о чем пишет. Здесь нет дерева отдельно от земли, земли отдельно от неба, неба отдельно от космоса, космоса отдельно от человека. Это зрение человека вселенной. Это метаметафора.
Метаметафора отличается от метафоры как метагалактика от галактики. Привыкайте к метаметафорическому зрению, и глаз ваш увидит в тысячу раз больше, чем видел раньше.
За этим послесловием полгода спустя последовала статья Сергея Чупринина в «Литературной газете» «Что за новизною?», а затем развернулась бурная дискуссия, не затихающая и по сей день. Заговор молчания вокруг поэзии Парщикова, Еременко и Жданова был наконец-то нарушен.
***
КОНСТАНТИН КЕДРОВ
(Из книги Энциклопедия метаметафоры"М.2000 ДООС
Метаметафора. Отличается от метафоры, как метагалактика от галактики, физика от метафизики. Впервые появилась в виде формулы Эйнштейна, очерчивающей всю вселенную: Е=mс2. Название впервые было предложено мной в предисловии к поэме «Новогодние строчки»: «Метаметафора Алексея Парщикова» («Литературная учеба», 1984, № 1).. «Привыкайте к метаметафоре. Она бесконечно расширит пределы вашего зрения, — писал я тогда. — В метаметафоре нет человека отдельно от вселенной. Здесь все есть все. «Дельфин — это долька моря». Здесь бреются, глядя в лезвие ножа, как в зеркало, поскольку зеркало может сузиться до острия лезвия при полете со скоростью света». Первое описание метаметафоры дано в книге Павла Флоренского «Мнимости в геометрии», где в финале говорится, что всякое тело, приближаясь к скорости света, обретает свою бесконечную сущность, превращаясь в платоновский эйдос. Флоренский верит больше формуле Лоренца, чем формуле Эйнштейна, поскольку у Эйнштейна сжимается пространство — время, а у Лоренца по мере приближения к скорости света деформируется тело. Тем не менее, в главном Флоренский не ошибся и приблизился к выворачиванию, утверждая. что при скорости большей, чем скорость света (чего физически быть не может) тело «вывернется через себя» во вселенную и станет ею, обретя бесконечность. Эти сверхсветовые бесконечные сущности Флоренский считал платоновскими эйдосами. В таком случае, метаметафора — это зримый эйдос. Моя первая метаметафора возникла в поэме «Бесконечная» (1960). Метаметафора не возможна без выворачивания, но человеку не надо мчаться со скоростью света, поскольку его мысли и чувства способны моделировать любые состояния вселенной. Можно сказать, что метаметафора — это зрение света, мчащегося со скоростью 300000 км/сек2. Метаметафора возникает вместе со Словом: «И сказал Бог: «Да будет свет». Метаметафора как выворачивание может осуществляться в палиндроме и анаграмме, а также в неожиданных грамматических сдвигах (см. «Верфлием»). Метаметафора не самоцель поэзии, а её неизбежное следствие в конце ХХ века.

Метаметафористы. Так после моей статьи «Метаметафора Алексея Парщикова»(1984 г. Литературная Учеба №1.) стали называть поэтов Алексея Парщикова, Александра Еременко и Ивана Жданова.
***
"Русская мысль ", 2002 г.

КОД ВЕР, ИЛИ МЕТАМЕТАФОРА КОНСТАНТИНА КЕДРОВА

----------------------------------------
СЕРГЕЙ БИРЮКОВ, Германия
----------------------------------------



Константин Кедров - фигура в московской культурной ситуации уникальная. Поэт и философ, критик и литературовед, газетный обозреватель и автор телепередач о литературе и ее связях с другими искусствами и наукой... Уже этих занятий вполне хватило бы на нескольких человек. Однако, это далеко не полный список.

Константин Кедров организовал литературную группу ДООС , расшифровка выдает в нем человека, склонного к игре - Добровольное Общество Охраны Стрекоз. В самом деле к игре Кедров склонен, мы увидим это дальше, но общество вполне серьезное. Эпиграф из крыловской басни - ''Ты все пела? Это дело!'' - переосмыслен именно в таком духе. Стрекоз, то есть поющих, творящих, необходимо защищать, хотя бы на общественных началах. Во всяком случае попытаться вот таким, парадоксальным образом привлечь внимание к поэтическим поискам, да и к самим поэтам, которые раньше были изгоями по милости бездарных властей, а сейчас изгои по небрежению творческим капиталом новыми капиталистами. Поэтому ДООС был протестным в 1984 году, когда только появился, и остается протестным сейчас. Так вот, под ''знаменем'' ДООС Кедров постоянно организует различные совместные действия поэтов - большей частью в Москве, но иногда и во Франции, например, с Алексеем Хвостенко, с французскими поэтами. Не так давно результатом таких действий стал выход антологий русской и французской поэзии ''Депо'' - в двух вариантах, один том на русском, другой - на французском.
В Москве же трудно счесть, что успевают стрекозавры и примкнувшие к ним завры (все члены ДООС имеют наименования, оканчивающиеся на ''завр''). Это вечера поэзии в обычных и самых необычных местах, это факультет философии и поэзии в Университете Натальи Нестеровой, который возглавил Константин Кедров, это ''Журнал Поэтов'', выходящий не очень периодично, но зато стабильно интересный, это сотрудничество с музыкантами, художниками, актерами и режиссерами. В частности, в Театре на Таганке Юрий Любимов поставил пьесу Кедрова о Сократе. И в том же театре два года подряд устраивались дни поэзии. В одном из них я участвовал и своими глазами видел как люди спрашивали лишние билетики, что живо напомнило о 60-х годах. В тесной дружбе с ДООСом были, покойные ныне, Игорь Холин и Генрих Сапгир. Моя Академия Зауми и ДООС давно находятся в дружественном взаимодействии.

Основные действующие лица в ДООСе, конечно, сам Константин Кедров и его жена - поэтесса Елена Кацюба. Без Елены многие акции Константина были бы затруднительны. Она безусловно обладает особым талантом огранки идей. Ее руками набраны и смакетированы многие выпуски произведений ДООСа, ''Журнал ПОэтов''. Но она еще и испытательница палиндромической поэзии и автор ''Первого палиндромического словаря современного русского языка'' (сейчас вышел "Новый палиндромический словарь"). Кацюба и Кедров наиболее последовательно работают в сложной форме анаграмматической поэзии, когда слово как бы ''выворачивается''. Я это называю переразложением слова, сюда входит и анаграммирование. Вот Кедров выворачивает переразлагает собственную фамилию, получается: код вер, рок дев, вор дек, век орд, вод рек. Кажется, что игра, но посмотрите, сколько возникает смыслов и все они зашифрованы, стянуты в одно слово - фамилию поэта.

Как поэт Константин Кедров состоялся уже в пятидесятые годы, но вплоть конца 80-х не имел возможности публиковать свои стихи, ''устный период'' продолжался 30 лет, лишь в 90-е годы наступает ''печатный период''. Его теоретические и философские книги также не получали доступа к печатному станку, первая - ''Поэтический космос'' - появилась в 1989 году, основной же массив своих работ ему удалось выпустить только во второй половине 90-х. И здесь он наконец смог основательно проговорить продуманное за предыдущие десятилетия.

Термин ''выворачивание'' - любимый в философской и поэтической концепции Кедрова.

Откуда он к нему пришел и как это получилось, спросил я однажды у Константина Александровича.

Он ответил таким образом:
Мой студенческий диплом назывался "Влияние геометрии Лобачевского и теории относительности на поэзию Велимира Хлебникова". Это была единственная форма поэзии, которая меня увлекала. Поместив себя на поверхность псевдосферы Лобачевского с отрицательной кривизной, я охватил собою весь мир. Позднее я узнал, что у Флоренского это называется обратной перспективой. Однако ни Флоренский, ни Лобачевский, ни Хлебников не догадались поместить на псевдосферу себя. Удивило меня другое. Геометрии Лобачевского, с которой я познакомился в 1958 году, предшествовало очень личное переживание. 30 августа 1958 года в Измайловском парке в полночь произошло то, что позднее я назвал "выворачивание", или "инсайдаут". Было ощущение мгновенного вовнутрения мира таким образом, что не было границы между моим телом и самой отдаленной звездой. Я перестал быть внутри вселенной, но охватывал себя небом, как своей кожей. Нечто подобное произошло и со временем: прошлое опережало будущее, будущее оказалось в прошлом. Это была реально ощутимая и вместимая вечность.

К сожалению, в течение месяца это ощущение все более ослабевало, пока не стало воспоминанием. Однако это повторилось еще один раз - через десять лет. Где-то в 70-е годы я нашел схожее описание у Андрея Белого, когда он, взойдя на пирамиду Хеопса с Асей Тургеневой, "сам себя обволок зодиаком". Это и есть "я вышел к себе через-навстречу-от и ушел под, воздвигая над". И еще: "Человек - это изнанка неба, небо - это изнанка человека".

А вот эти процитированные строки уже из поэмы ''Компьютер любви'' - своего рода энциклопедии метаметафоры, еще одного изобретения Кедрова. Впервые он предложил этот термин в 1984 году в журнале ''Литературная учеба'' в статье под названием ''Метаметафора Алексея Парщикова''. В книге ''Энциклопедия метаметафоры'' (М., 2000) Кедров возводит этот термин к Эйнштейну и Павлу Флоренскому. В самом деле, Флоренский в своих работах показал взаимозависимость макро и микромира, человека и космоса. Кедров ощущает себя наследником этих идей. Он подчеркивает - ''В метаметафоре нет человека отдельно от вселенной''. В своих книгах, а их с 1989 года вышло немало, он выдвигает идею своеобразного всеединства поэзии, науки, философии, религии, исходящего из всеединства Творца, космического мира и человека. Собственно эту идею Кедров проповедовал на базе русской классики (прежде всего) в Московском Литературном институте, где по недосмотру хранителей соцреализма преподавал с 1970 до 1986 года. ''Несмотря на отстранение от преподавания под давлением КГБ, я продолжал работу над теорией метаметафоры'', пишет Кедров. Еще в институте он начал вести и приватный семинар, в котором основными участниками были, ставшие в 80-е годы известными, поэты Иван Жданов, Александр Еременко, Алексей Парщиков. Их яркие, густые метафорические стихи тогда уже начинали звучать на домашних вечерах, ходить в списках и даже иногда выходить в печать. А всякие уклоны в поэзии в то время пресекались. Видимо, необычные по тем временам идеи поэтического космизма, да еще с обращением к религиозным мотивам, насторожили стражей словесности и Кедров стал фигурантом некоего дела под странным именем ''Лесник'' (ему потом удалось раскопать оперативные документы). Так что метаметфора оказалась небезопасной для ее создателя, но весьма плодотворной для поэзии.

В книге 2001 года ''Инсайдаут'' Кедров дает 16 определений метаметафоры, в которых он соединяет на теоретико-поэтическом уровне рациональное и иррациональное. В целом философ и поэт движется к некоему высшему антропоцентризму, постоянно утверждая, что ''вся вселенная охватывается изнутри человеком, становится его нутром и человек обретает равновселенский статус'':

Человек - это изнанка неба.
Небо - это изнанка человека.

Такое понимание восходит не только к идеям Эйнштейна, Флоренского, но и к поэтическим прозрениям Андрея Белого, у которого в его поэме о звуке ''Глоссолалии'' рот - это отвердевший космос. Источников может быть и должно быть много. В своих книгах Кедров оперирует необыкновенно широким для века узкоспециальных знаний спектром тем, проблем, гипотез и доказательств. Можно сказать, что какие-то его выводы небесспорны или даже очень спорны. Но он и работает с таким материалом, который никак не назовешь однозначно ясным - творения Шекспира, Достоевского, Хлебникова, Блока, Заболоцкого, Сведенборга, Даниила Андреева или художника Павла Челищева, который приходится двоюродным дедом Константину Кедрову... Кстати, вот как интересно Челищев разрешил вопрос о спорном и бесспорном. В книге ''Параллельные миры'' (М.,2001) Кедров приводит такой эпизод:
Однажды у Павла Федоровича спросили:
- Почему вы нарисовали ангела с крыльями, растущими из груди. Где вы видели, чтобы у ангелов так росли крылья?
- А вы часто видели ангелов? - поинтересовался Павел Челищев.

Челищев покинул Россию в 1920-ом году вместе с деникинской армией. Он жил в Берлине и Париже, оформлял балеты Стравинского, затем переехал в Америку и оттуда в сороковых годах писал сестре письма об открытой им ''внутренней перспективе'' в живописи:
''Стремиться покорить вселенную бесполезно - прежде всего надо понять самого себя. При прозрачном объеме нашей головы перспектива не плоскостная, а сферическая - а об ней никто не думал за последние 500 лет! Так что брат твой наверное будет иметь чудное прозвище безумца'' (цит. по кн. К.Кедрова ''Метакод и метаметафора''. -М., 1999).

Константин Кедров родился в 1942 году, еще был жив его двоюродный дед, но они не могли встретиться. Однако они встретились согласно геометрии Лобачевского, теории относительности Эйнштейна, органопроекции Флоренского, сферической перспективе Челищева и наконец метаметафоре самого Кедрова.

Вот эта встреча и будет, вероятно, самым точным объяснением того, чем занимается Константин Кедров в поэзии и философии, глубоко зашагивая в иные области знаний и верований.

***

Ю. Арабов вспоминает 1-й вечер метаметфоры в1979 году


С метареалистами я познакомился впервые в конце 1979 года, кажется, в декабре, на вечере в ЦДРИ, где в “малом каминном зале” (так, вроде бы, это называлось) выступили три почти не известных мне поэта, неизвестных по стихам, но о которых я слышал от людей что-то смутное и неопределенное. Об одном из них, Алексее Парщикове, мне рассказывал мой друг, который случайно был у него дома. Он говорил мне, что Алеша пишет какие-то заумные стихи, подражая то ли Мандельштаму, то ли Бродскому, в общем, не разбери-поймешь... А Мандельштаму подражать не надо. Надо подражать Пастернаку или, на худой конец, Вознесенскому, который сумел тогда соединить “хлебниковскую заумь” с социальной проблематикой и добился впечатляющих результатов...

Вообще, поэтическая Россия конца 70-х представлялась мне довольно промозглым местом. Тогда мело во все концы, во все пределы, и если бы не поэтическая грубость Высоцкого и не спланированные скандалы Андрея Андреевича, то жизнь была бы непереносимо скушнеровской и чухонской.

Я к тому времени кропал более или менее регулярно уже лет семь-восемь, не публикуя ни единой строчки, перепробовав все мыслимые поэтические манеры (не специально, а по увлечениям) и смутно догадываясь, что нужно нечто новое, понимая, что самостоятельного поэтического языка я в себе пока не обнаружил. Из всех арсеналов метафора представлялась мне наиболее крутым и дееспособным инструментом, при помощи которого я мог бы ваять свои воздушные замки, свой сладостный бред.

Не ожидая от поэтического вечера в ЦДРИ ничего хорошего, я приперся на него слегка уязвленный тем, что выступаю не я, а “они”, — чувство, к сожалению, знакомое нашему брату-литератору и не делающее никому из нас чести.

Поэтов представлял критик Константин Кедров, напомнивший мне сразу хитрого российского мужика то ли из Лескова, то ли из “Чапаева”, который непременно спросит: “Ты за большевиков али за коммунистов?” Однако Кедров этим вопросом пренебрег, а начал с того, что еще Александру Сергеевичу Пушкину надоел трехстопный ямб... Я насторожился, дело принимало нешуточный оборот.

Первый поэт с партийной фамилией, длинный, худой, как жердь, моей настороженности не развеял. Я понял, что имею дело с поведенным... Что же касается до стихов, то я, признаться, ничего не понял, но свалил этот факт не на себя, а на сами стихи. “Как его?...Жданов? Не тянет, парень, не тянет, а туда же, на сцену вылез... Одно слово, — Алтай!”...Впоследствии, уже на другом вечере с этими же участниками какой-то графоман прочел стихотворение: “На свете много мудачков. И в очках, и без очков.” И я, слушая эту чушь, устыдился своей первой реакции на ждановские стихи. Сегодня, когда я хочу поймать в знакомом мире нечто новое, я твержу себе под нос строчку из его “Взгляда”: “Пчела внутри себя перелетела...” И мне становится легче.

Второй участник вечера понравился больше. Он был похож на уволенного из мушкетерской компании Д’Артаньяна, служащего боцманом, но пьющего, как Д’Артаньян и боцман вместе взятые. Его поэтический мир показался более близким, может быть, оттого, что я в то время увлекался Платоновым. Еременко (а это был он) писал о рукотворной природе, созданной человеком, о мире механизмов, встроенных в природный Божеский мир...



“Осыпается сложного леса пустая прозрачная схема.

Шелестит по краям и приходит в негодность листва.

Вдоль дороги прямой провисает неслышная лемма

телеграфных прямых, от которых болит голова.



Разрушается воздух. Нарушаются длинные связи

между контуром и неудавшимся смыслом цветка.

И сама под себя наугад заползает река,

и потом шелестит, и они совпадают по фазе.



Электрический ветер завязан пустыми узлами,

и на красной земле, если срезать поверхностный слой,

корабельной сосны привинчены снизу болтами

с покосившейся шляпкой и забившейся глиной резьбой.(...)”



А выступивший вслед за ним Парщиков вообще покорил сразу, так как внешне был копией Пушкина времен “Евгения Онегина”. Он читал нечто несусветное, сбиваясь, краснея и прищелкивая пальцами:



“Еж извлекает из неба корень,

темный пророк.

Тело Себастиана

на себя взволок.

Еж прошел через сито,

так разобщена

его множественная спина. (...)”



Вот это да! Класс! Сравнить колючее тело ежика с телом св.Себастьяна, утыканное стрелами и со струйками воды, бежащими из сита... Выходит, что еж — это и Себастьян, и струйки из сита, и мужские подбородки, обрастающие за ночь щетиной. И это все одновременно, быстро, как в мультипликации! Ничего себе ежик! И еж ли это? По-моему, Алеша описал совершенно инфернальное существо, в котором существуют множество качеств нерасчлененно, слитно, словно Бог не знает, что будет в дальнейшем с этим объектом, как его оформить единым качеством и выпустить в свет... Было отчего прийти в замешательство. Я возвращался с вечера в болезненном возбуждении.

Но, как выяснилось впоследствии, не только я. Болезненное возбуждение охватило часть поэтической Москвы, которая вскоре сбилась в штурмовую бригаду с именем “метареалисты”. Этот термин предложил, кажется, критик М.Эпштейн, а К.Кедров ввел в обиход метаметафору. Что все это значило? Никто толком не знал. Но все догадывались лишь об одном: два талантливых толкача вводили в литературу только тройку вышеназванных первопроходцев, до остальных им особенно не было дела! А в круг метареалистов в начале восьмидесятых входили В.Аристов, И.Винов, А.Чернов, Р.Левчин, А.Дорогомощенко, И.Кутик, О.Седакова, М.Шатуновский и ваш покорный слуга. Если кого-то позабыл, заранее извиняюсь.

Постепенно, перезнакомившись друг с другом и клянясь в верности до гроба, почти все мы осели в поэтической студии “Зеленая лампа” при журнале “Юность”, восхваляя собственные вирши, показывая кулаки “деревенщикам” и кукиши советской власти. Студией руководил поэт Кирилл Ковальджи, человек смиренный, переносивший все наши глупости со спокойствием стоика.

Обсуждения стихов бывали довольно бурными. Помню, как я вдруг набросился на Марка Шатуновского за то, что в своем тексте он слил “мясо” и “бумагу” в одно целое. Почему? Непонятно. Ведь для метареалиста подобная “нерасчленимость” объектов является фирменным знаком.

Как и всякая школа со смутной программой и неопределенной артикуляцией, без манифеста, но зато со вселенским замахом, метареалисты старались занять собой все мыслимые ниши на пятачке поэтической Москвы. Но где-то в году 82-ом грянул первый гром. Тогда ЦК комсомола организовал рядом с ЦДЛ некое подобие поэтического клуба в двухэтажном особняке, в котором впоследствии снималась популярная ТВ-передача “Что? Где? Когда?” Это место на улице Герцена стало вторым после “Юности” пристанищем новой поэтической школы, там же был избран первый (и последний) король поэтов Александр Еременко, избран тайным голосованием, посажен на трон (стул) и пронесен по залу со стеклянным потолком. Казалось, ничего не предвещало нам тревожных времен. Король был “свой” и школа была “своя”. Однако внутри нее уже существовали течения, грозившие крахом в недалеком будущем.

Собственно, рафинированным метареалистом был только И.Жданов. Близко к нему стоял Парщиков, однако попытки последнего написать поэму, посвященную Н.С.Хрущеву, говорят о том, что парщиковский мир был, в целом, менее герметичным, чем мир Жданова. Еременко же в начале восьмидесятых открыл вообще золотоносную жилу, которая пользовалась бешеным успехом у публики. Он вдруг стал пародировать советские штампы, писать соцреалистические биографии Покрышкина, Н.Островского, описывать взятие Зимнего в 1917 году... Метареализм в его лице улетучивался, переплавлялся в тотальный “иронизм”. Что касается других поэтов, входивших формально в этот лагерь, то их путь был столь же извилист. Меня, например, всегда отталкивала в “классическом метареализме” его описательность, его кажущаяся “холодность”. Я предпочел сюжет и метафору как форму визуализации словесных конструкций и, приправив их “русской тоской” и “русской идеей”, шагнул, как мне кажется, к собственному языку.

Но когда я написал слова “грянул гром”, я вовсе не имел ввиду эти расслоения внутри метареалистической школы. Громом для метареалистов стало явление московского концептуализма в лице Пригова, Рубинштейна, Монастырского и некоторых других. Пригов и Рубинштейн организовали свой вечер в Поэтическом клубе на ул. Герцена. Пришло довольно много народу. Были среди них и два идеолога метареализма, — Кедров и Эпштейн. Я помню, с какими лицами слушали критики выступление Пригова. Щеки Эпштейна пылали неподдельным восторгом. “Интересно... Очень интересно!” — повторял он в ответ на мой вопросительный взгляд. Кедров же был более холоден. “16-я полоса “Лит.газеты”, — охарактеризовал он выступление концептуального дуэта, — Клуб “12 стульев”.

Действительно, концептуалисты делали, на первый взгляд, то же, что делал Еременко, только проще, доходчивее и смешнее. Паразитирование на советских штампах казалось актуальным и политически выигрышным. Приговские милиционеры и пожарники были в реальной жизни почти культовыми фигурами. Тогда мы еще не знали о претензии концептуалистов на подобное описание всего мира,всегомироздания,о рассматривании своей школы как единственной и завершающей мировую культуру... Но что-то близкое к этому все мы ощутили. Особенно смущала неряшливость языка, поэтическая нетехничность, граничащая с примитивом.

Для схватки были выстроены полки и назначены главнокомандующие. Метареалистов “второго призыва”, типа меня, в бой не взяли. Главный удар должны были выдержать первозванные. Поэтическим Бородино выбрали один из залов Дома работников искусств... Однако вся битва получилась вялой, невыразительной. Она состояла из того, что две группы поочередно прочли свои вирши, а потом началось “обсуждение”, в котором приняли, в основном, участие друзья и родственники погибших. Наиболее запальчиво говорила Ольга Свиблова, тогдашняя жена Парщикова, сделавшая для последнего много хорошего. Она заявила, что в стихах метареалистов (в частности, у Алеши) небо соединилось с землей, и наступил, по-видимому, Третий Завет и тысячелетнее Царство Праведных... Надо заметить, что подобное сенсационное замечание никоим образом не отразилось на общем пониженном тоне решающего сражения двух поэтических школ. Чувствовалось, что будет достигнут сепаратный мир, шаткое равновесие с тайным подмигиванием друг другу. Это и состоялось.

Подобное положение продлилось до перестройки, до времен, когда поэтический клуб на ул. Герцена почти совсем стерся из памяти (просуществовав около года, он благополучно скончался). На смену ему пришел “неформальный” клуб “Поэзия”, основанный в 1986 году и объединивший на первых порах под своей летучей крышей всех представителей непечатного поколения — и метареалистов с концептуалистами, и таких разных, не входящих в конкретные школы поэтов как Н.Искренко, Е.Бунимович, В.Друк, И.Иртеньев.

Наиболее шумной акцией в устном жанре было выступление клуба на подмостках ДК табачной фабрики “Дукат”, состоявшееся осенью 1986 года. В печатном жанре, — “испытательный стенд” ”Юности”, специальный поэтический раздел журнала, куда в 1987 году легкая рука Ковальджи поместила и “метареалистов”, и “иронистов”, и Бог знает, кого... Только “деревенщиков” не поместила. У этих была тогда своя “возрожденческая плеяда”, наспех сколоченная в противовес жидам (за коих они нас принимали) и приказавшая долго жить вместе с интересом к любой поэзии во времена ельцинского капитализма.

В “испытательном стенде” ”Юности” были впервые легализованы поэты вроде меня, “метареалисты” подружились с “концептуалистами”, а иронисты начали дудеть в свою полуфельетонную дуду.

На этой точке внешнего мира и благополучия закончились 80-е годы. К началу 90-х каждый из нас уже имел по несколько сборников стихов в России ли, Франции или Америке. Некоторые уехали. Иные спились. А кто-то, как Нина Искренко, “полистилистка”, питавшаяся от всех мыслимых поэтических школ, приказал долго жить... Парщиков в эмиграции написал работу о Дм.Ал.Пригове, факт немыслимый, подтверждающий предположение, что концептуализм одержал кровавую победу над своим смутным противником.

Метареализм как школа распался. Но, казалось бы, столько лет утекло, столько всего написано и опубликовано, а осмысления нет, понимания нет, только поверхностные заимствования в стихах нового поэтического поколения да брюзжание критиков о том, что “восьмидерасты” не ударили мордой об стол “шестидесятников”... А зачем? Разве нет более интересного занятия?

... Так что же это было? Что воплотил собою “метареализм”, а что не сумел, не успел, не сделал?





2.



А воплотил он собою нечто немыслимое, дикое для контекста современной культуры, — всего лишь поиск Бога в обезбоженном постмодернистском мире. Что это был за Бог? Безусловно Христос, но Христос не православия и даже не католичества.



“Хоть ты, апостол Петр, отвори

свою обледенелую калитку.

Куда запропастились звонари?

Кто даром небо дергает за нитку?”

(А.Парщиков)



Это был скорее Христос гностиков, замешанный на эллинской метафизической традиции Платона. Личная судьба как жертва не рассматривалась. Воскрешение происходило не в отчаянии и страдании, а автоматически, ярко, как взрыв новогодней петарды.



“Исчезновение ежа – сухой выхлоп.

Кто воскрес, отряхнись, – ты весь в иглах!”

(А.Парщиков)



Момент Воскрешения рассматривался безличностно, как феномен столь же удивительный, как многое другое в Божеском мире. У Парщикова, кстати, вообще воскресает не Христос, а еж. Только у позднего Жданова появляется трагизм жертвы, страдающий за всех Бог. Причем подобная странная религиозность была для метареалистов главным окном в мир.



“То, что снаружи – крест,

то изнутри – окно,”

(И.Жданов,)



Метареализм очень смутно различал разницу между Богом-отцом и Богом-сыном, рассматривая обоих как творцов видимого для нас мира. И только. Причем метареалистические тексты в максимальном своем проявлении описывали акт творения до его окончательного оформления, “еще до взрыва...”, когда качества перепутаны одним клубком, нерасчленимы и неизвестно, сколько ипостасей понадобится Богу для их оформления.

Когда Жданов во “Взгляде” пишет, что в письменном столе кричит Иуда, это не значит, что несчастный предатель в него забрался, а значит лишь то, что дерево и человек, который на нем повесится, и письменный стол, который будет сделан из этого дерева, существуют одномоментно, в какой-то иной реальности, в прообразе и лишь потом, в условиях нашего материального мира воплотятся в отдельные предметы, сущности, события.

Это трудно понять и почувствовать, но более идеалистической школы в современной поэзии я не знаю. Часто метареалистов сравнивают с Бродским, ориентируясь на чисто внешние признаки, например, на ритмику и длину строки. Но это сравнение хромает слишком сильно, оно почти инвалид. У Бродского вместо Бога ничто, пустота, являющаяся сутью вещей. От этого — усталость лирического героя и постоянное его велеречивое брюзжание. (Я не говорю сейчас о “прямых” религиозных стихах поэта). У метареалистов на месте Бога — начало, соединяющее внутри себя вещи и качества совершенно разные.

А что же тогда с иронией, с цитатностью, которые стали общим местом для “новой поэтической волны”?

Как это ни странно, но у метареалистов “чистого замеса”, таких, как И.Жданов, В.Аристов и отчасти А.Парщиков цитат вы почти не встретите. (Это не исключает, конечно, культурных перекличек с предшествующими эпохами.) А вот у фигур “срединных” плана Еременко, работающих в том числе и с социумом, цитаты появляются в изобилии. Также, как и гротеск. Причем при продвижении к этому социуму гностическая религиозность испаряется. В стихах того же Еременко на место Бога поставлен человек, прикрутивший болтами сосны и способный даже создать “неудавшийся смысл цветка”. Так человек каким-то образом привносит свою духовность (или бездуховность) в окружающую его равнодушную природу. Почти то же делал до Еременко Андрей Платонов. До Платонова — философ Федоров...

Неудивительно, что перечисленные выше “заморочки” лишь на какое-то короткое время воспринимались публикой благосклонно. Описывая не вещь и событие, а прообраз их, метареалисты копали себе глубокую яму, в которую и свалились в начале 90-х. Смешно уповать на успех подобного идеализма в атеистическом государстве. Еще смешнее не искать в современной масс-культуре своей собственной ниши.

А такой ниши, по-видимому, и быть не может. Ведь сегодняшнее художественное бытие утверждает все то, от чего метареалисты бежали, как от чумы, — простоту, доступность, политическую спекулятивность, обозначение себя в культуре вместо “делания” и себя, и культуры... Эти параметры, кстати, характерны и для постмодернизма, который в глубинной своей сущности строится на отсутствии каких-либо предпочтений, на той идее, что в обезбоженном мире все равно всему. У метареалистов же все не равно всему хотя бы потому, что предполагается бытие Создателя сущностей. Следовательно, есть система предпочтений, шкала ценностей, вертикаль вместо горизонтали... Не какговорить, а что говорить.

В этом смысле метареализм, возможно, вообще не является частью постмодернистской культуры, вернее, стремится вырваться из ее крепких и равнодушных объятий.

А вырвавшись, остается один, обнаружив, что постмодерн и масскульт близнецы-братья...

На сегодняшний день метареализм как школа прекратил свое существование. Но люди, его создавшие, еще живы.

Они понимают, что сеяли на камне, что зерно их умерло.

Но как сказал один проповедник, если зерно умрет, то даст много плодов...
***
***
КОНСТАНТИН КЕДРОВА
(Из книги "Поэтический космос"М.Советский Писатель 1989г.)

РОЖДЕНИЕ МЕТАМЕТАФОРЫ


Мы – метаметафористы


Данте опускается в глубины ада, и вдруг словно перекручиваются круги схождения, образуя все ту же ленту Мёбиуса, и ослепительный свет в лицо.

Я увидал, объят высоким светом
И в ясную глубинность погружен,
Три равномерных круга, разных цветом.
Один другим, казалось, отражен.

Время как бы свернулось в единое бесконечное мгновение, как в первый миг «сотворения» нашего мира из не раз¬личимого взором сгущения света.

Единый миг мне большей бездной стал,
Чем двадцать пять веков…

Это был момент – инсайдаут. Внутреннее и внешнее поменялись местами:

Как геометр, напрягший все старанья,
Чтобы измерить круг, схватить умом...
Таков был я при новом диве том:
Хотел постичь, как сочетанны были
Лицо и круг в слиянии споем...

Геометрическое диво, которое видит Данте, сочетание лица и круга, невозможно в обычной евклидовой геомет¬рии. О неевклидовом зрении Данте много раз говорил Павел Флоренский. И неудивительно. Ведь П. Флорен¬ский открыл внутреннюю сферическую перспективу в византийской архитектуре и древнерусской живописи.
При проекции на сферу точка перспективы не в глубине картины, а опрокидывается внутрь глаза. Изображение как бы обнимает вас справа и слева — вы оказываетесь внутри иконы. Такой же сферой нас охватывают округлые стены и купола соборов, и именно так же видит человек небо. Это сфера внутри — гиперсфера, где верны законы геометрии Н. Лобачевского, — мир специальной теории относительности. Если же выйти из храма и взглянуть на те же купола извне, мы увидим сферическую перспективу общей теории относительности.
Человеческий глаз изнутри — гиперсфера, снаружи — сфера, совместив две проекции, мы смогли бы получить внутренне-внешнее изображение мира. Нечто подобное и видит Данте в финале «Божественной комедии». Лик внутри трех огненных кругов одновременно находится снаружи, а сами круги переплетены. Это значит, что постоянно меняется кривизна сияющей сферы — она дышит. Вдох — сфера Римана, выдох — гиперсфера Лобачевского и обратная перспектива Флоренского.
Представьте себе дышащий зеркальный царь и свое отражение в нем – вот что увидел Данте. Вот вам и сфера, «где центр везде, а окружность нигде», и еще точка Алеф из рассказа Борхеса: «В диаметре Алеф имел два-три сантиметра, но было в нем пространство вселенной, причем ничуть не уменьшенное. Каждый предмет, например стеклянное зеркало, был бесконечным множеством предметов, потому что я его ясно видел со всех точек вселенной».
Внутренне-внешняя перспектива появилась в живописи начала века. Вот картина А. Лентулова «Иверская часовня». Художник вывернул пространство часовни наружу, а внешний вид ее поместил внутри наружного изображения. По законам обратной перспективы вас обнимает внутреннее пространство Иверской часовни, вы внутри него, хотя стоите перед картиной, а там, в глубине картины видите ту же часовню извне с входом и куполами.
Метаметафора дает нам такое зрение!
Она еще только рождается, вызревает в нас, как зерно, но первые ростки начали появляться.

Дети стоят, их мускулы напряжены,
Их уши в отечных дежках.
Из мешка вываливаются игрушки...
Вылезай на свет из угла мешка...
Заводная ворона, разинув клюв,
Таким треугольником ловит сферу земную,
Но сфера удваивается, и — ворона летит врассыпную.
Корабль меньше сабли, сабля больше города,
Все меньше, чем я,— куда там Свифт!..
Мир делится на человека, а умножается на все остальное.
(А. Парщиков)

В старинной космографии Козьмы Индикоплова земля изображена как гора внутри хрустального сундука небес. Выйти из этого хрустального сундука — значит обрести пространство иной вселенной. С героем Хармса это происходит по законам геометрии многих измерений.

«Человек с тонкой шеей забрался в сундук и начал задыхаться. Вот,— говорил, задыхаясь, человек с тонкой шеей. — Я задыхаюсь в сундуке, потому что у меня тонкая шея.
Крышка сундука закрыта и не пускает ко мне воздуха. Я буду задыхаться, но крышку сундука все равно не открою. Постепенно я буду умирать. Я увижу борьбу жизни и смерти. Бой произойдет неестественный, при равных шансах, потому что естественно побеждает смерть, а жизнь, обреченная на смерть, только тщетно борется с врагом до последней минуты не теряя напрасно надежды. В этой же борьбе, которая произойдет сейчас, жизнь будет знать способ своей победы: для этого жизни надо заставить мои руки открыть крышку сундука.
Посмотрим: кто кого? Только вот ужасно пахнет нафталином.
Если победит жизнь, я буду вещи в сундуке пересыпать махоркой...
Вот началось: я больше не могу дышать. Я погиб, это ясно! Мне уже нет спасения! И ничего возвышенного нет в моей голове. Я задыхаюсь!
Ой! Что же это такое? Сейчас что-то произошло, я не могу понять, что именно. Я что-то видел или что-то слышал...
Ой! Опять что-то произошло! Боже мой! Мне нечем дышать. Я, кажется, умираю... А это еще что такое? Почему пою?
Кажется, у меня болит шея...
Но где же сундук?
Почему я вижу все, что находится у меня в комнате?
Да никак я лежу на полу!
А где же сундук?
Человек с тонкой шеей сказал:
— Значит, жизнь победит смерть неизвестным для меня способом».

Такое выворачивание вполне возможно при соприкосновении нашего пространства трех измерений с пространством четырехмерным. Объясню это по аналогии перехода от двухмерности к трехмерности. Начертим плоский двухмерный сундук и поместим в него, вырезав из бумаги, плоского двухмерного героя. Разумеется, на плоскости ему не выйти из замкнутого контура; но нам с вами ничего не стоит вынести плоскатика из плоского сундука, а затем положить его рядом с тем сундуком на той же плоскости. Двухмерный человек так и не поймет, что случилось. Ведь он не видит третье, объемное измерение, как мы не видим четвертого измерения.
Всякое описание антропной инверсии в поэзии от Низами до Данте, от Аввакума до В. Хлебникова, от В. Хлебникова до Д. Хармса с поэтической точки зрения есть движение к метаметафоре.
И все же метаметафора — детище XX века.
Рождение метаметафоры — это выход из трехмерной бочки Гвидона в океан тысячи измерений.
Надо было сделать какой-то шаг, от чего-то освободиться. может быть, преодолеть психологический барьер, чтобы найти слова, хотя бы для себя, четко очерчивающие новую реальность.
Однажды я сделал этот мысленный шаг и ощутил себя в том пространстве:

Человек оглянулся и увидел себя в себе.
Это было давно, в очень прошлом было давно.
Человек был другой, и другой был тоже другой,
Так они оглянулись, спрашивая друг друга.
Кто-то спрашивал, но ему отвечал другой,
И слушал уже другой,
И никто не мог понять,
Кто прошлый кто настоящий.
Человек оглянулся и увидел себя в себе...
Я вышел к себе
Через — навстречу — от
И ушел под, воздвигая над.
(К. К. 1963)

Эти слова никто не мог в то время услышать. Передо мной распахнулась горизонтальная бездна непонимания, и только в 1975 году я встретил единомышленников среди молодых поэтов нового, тогда еще никому не известного поколения. Алексей Парщиков, Александр Еременко, Иван Жданов не примыкали ни к каким литературным группировкам и стойбищам. Я сразу узнал в них граждан поэтического «государства времени», где Велимир Хлебников был председателем Земного шара. Хотя стихи их были ближе к раннему Заболоцкому, Пастернаку и Мандельштаму периода гениальных восьмистиший.

Еще до взрыва свечи сожжены
И в полплеча развернуто пространство;
Там не было спины, как у луны,
Лишь на губах собачье постоянство.
(А. Парщиков)

Это разворачивалось снова пространство Н. Лобачевского и А. Эйнштейна, казалось бы, навсегда упрятанное в кондовый, отнюдь не хрустальный сундук закалдыченного стихосложения: «Я загляделся в тридевять зеркал. Несовпаденье лиц и совпаденье...»
Еще слышались знакомые поэтические интонации, но «тридевять зеркал» будущей метаметафоры приоткрывали свои прозрачные перспективы. «Несовпаденье лиц и совпаденье» словно вернуло меня к исходной точке 1963 года, когда «человек оглянулся и увидел себя в себе». Все началось как бы заново. Не знаю, где я больше читал лекций в то время: в Литературном институте или у себя за столом, где размещалась метаметафорическая троица. Содержание тех домашних семинаров станет известно каждому, кто прочтет эту книгу.
Чтобы передать атмосферу этих бесед, приведу такой эпизод.
Как-то мы обсуждали статью психолога, утверждавшего, что человек видит мир объемно, трехмерно благодаря тому, что у него два глаза. Если бы глаз был один, мир предстал бы перед нами в плоском изображении.
Вскоре после этого разговора Александр Еременко уехал в Саратов. Затем оттуда пришло письмо. Еременко писал, что он завязал один глаз и заткнул одно ухо, дабы видеть и слышать мир двухмерно — плоско, чтобы потом внезапно скинуть повязку, прозреть, перейдя от двухмерного мира к объему. Так по аналогии с переходом от плоскости к объему поэт хотел почувствовать, что такое четырехмерность.
Разумеется, все это шутки, но сама проблема, конечно, была серьезной. Переход от плоского двухмерного видения к объему был грандиозным взрывом в искусстве. Об этом писал еще кинорежиссер С. Эйзенштейн в книге «Неравнодушная природа». Плоскостное изображение древнеегипетских фресок, где люди подобно плоскатикам повернуты к нам птичьим профилем, вдруг обрели бездонную даль объема в фресках Микеланджело и Леонардо. Понадобилось две тысячи лет, чтобы от плоскости перейти к объему. Сколько же понадобится для перехода к четырехмерию?
Я написал в то время два стиха, где переход от плоскости к объему проигрывается как некая репетиция перед выходом в четвертое измерение.

ПУТНИК

О сиреневый путник
это ты это я
о плоский сиреневый странник
это я ему отвечаю
он китайская тень на стене горизонта заката
он в объем вырастает
разрастается мне навстречу
весь сиреневый мир заполняет
сквозь меня он проходит
я в нем заблудился
идя к горизонту
а он разрастаясь
давно позади остался
и вот он идет мне навстречу
Вдруг я понял что мне не догнать ни себя ни его
надо в плоскость уйти безвозвратно
раствориться в себе и остаться внутри горизонта
О сиреневый странник ты мне бесконечно знаком —
как весы пара глупых ключиц между правым и левым
для бумажных теней чтобы взвешивать плоский закат.
(К. К. 1976)

Снова и снова прокручивалась идея: можно ли, оставаясь существом трехмерным, отразить в себе четвертое измерение? Задача была поставлена еще А. Эйнштейном и Велимиром Хлебниковым. А. Эйнштейн считал, как мы помним, что человек не может преодолеть барьер. В. Хлебников еще до Эйнштейна рванулся к «доломерию Лобачевского».
Так возникла в моем сознании двухмерная плоскость, вмещающая в себя весь бесконечный объем, — это зеркало. Я шел за Хлебниковым, пытаясь проникнуть в космическое нутро звука. И вот первое, может быть, даже чисто экспериментальное решение, где звук вывернулся вместе с отражением до горловины зеркальной чаши у ноты «ре» и дал симметричное отражение. Таким образом, текст читается одинаково и от начала по направлению к центру — горловине зеркальной чаши света до ноты «ре». Интересно, что нотный провал между верхней и нижней «ре» отражает реальный перепад в звуковом спектре, там нет диезов и бемолей.

ЗЕРКАЛО

Зеркало
Лекало
Звука
Ввысь
|застынь
стань
тон
нег тебя
ты весь
высь
вынь себя
сам собой бейся босой
осой
ссс — ззз
Озеро разреза
лекало лика
о плоскость лица
разбейся
;то пол потолка
без зрака
а мрак
мерк
и рек
ре
до
си
ля
соль
фа
ми
ре
и рек
мерк
а мрак
беэ зрака
то пол потолка
разбейся
о плоскость лица
лекало лика
озеро разреза
ссс — ззз
осой
Сам собой бейся босой
вынь себя
высь
ты весь
нет тебя
тон
стань
застынь
ввысь
звука
лекало
зеркало.
(К. К. 1977)

И в поэзии Ивана Жданова зеркало — ключевой образ — это некая запредельная плоскость. Войти в нее — значит преодолеть очевидность мира трех измерений. Внезапный взрыв, озарение, и «сквозь зеркало уйдет незримая рука». Зеркала в его поэзии «мелеют», «вспахиваются», окружают человека со всех сторон: «Мы входим в куб зеркальный изнутри...» Тайна зеркал пронизывает культуру, но вспахать поверхность отражения ранее никто не догадывался. Совершенно ясно, что у Жданова зеркальность не отражение, а выворачивание в иные космологические миры:

Мелеют зеркала, и кукольные тени
Их переходят вброд, и сразу пять кровей,
Как пятью перст — рука забытых отражений
Морочат лунный гнет бесплотностью своей.

Эти образы похожи на платоновские «эйдосы». С одной стороны, как бы иллюзорны, а с другой — реальны, как «лунный гнет». Лунный — невесомо, прозрачно; гнет — еще как весомо. Здесь небесный гром и подземный гул слиты вместе. Возникает некая третья реальность мира, преломленного ввысь так, что дождь лезет из земли к небу.

Вот так перед толчком подземной пастью всею
Вдруг набухает кот, катая вой в пыли,
Закрытый гром дробит зеркальный щит Персея,
И воскресает дождь, и рвется из земли.

Иногда мне кажется, что в поэзии Жданова ожил магический театр зеркал Гессе, а тот в свою очередь восходит корнями к иллюзиону элевсинских мистерий Древней Греции. Там надо было умереть в отражении, чтобы воскреснуть в преломленном луче.

Вот-вот переведут свой слабый дух качели
И рябью подо льдом утешится река,
И, плачем смущена, из колыбельной щели
Сквозь зеркало уйдет незримая рука.

И все же в зеркалах есть какая-то избыточная реальность. Само отражение настолько многозначительно, что поэту уже вроде бы и делать нечего. Стоишь перед зеркалом, как перед наглядным пособием по бессмертию... И потом опять же плоскость — объем: знакомые оппозиции.
Вот если бы зеркало могло отражать внутреннее, как внешнее — глянул и оказался над мирозданием. Как в стихотворении «Взгляд» у Ивана Жданова:

Был послан взгляд — и дерево застыло.
Пчела внутри себя перелетела
через цветок, и, падая в себя,
вдруг хрустнул камень под ногой и смолк.

Произошло выворачивание, и мы оказались внутри надкусанного яблока. Перспектива переместилась внутрь, как до грехопадения Адама.

Надрезана кора, но сок не каплет
и яблоко надкусанное цело.

Внутренняя, говоря словами Павла Флоренского, «обратная» перспектива наконец-то открылась в поэзии. Вот как выглядит мир при взгляде из внутренне-внешнего зазеркалья:



Яблоко, вместившее в себя весь Млечный Путь, вселенная, окруженная оскоминой, срывающей кольцо со зрачка. и уже знакомая нам воронка взгляда, конусом восходящая к опрокинутому муравью, ощупывающему лапками неведомую ему бесконечность,— все это образы антропной инверсии — метаметафора.
Так, проходя по всем кругам метаметафорического мышления от чистого рацио до прозрачно-интуитивного, я словно входил в лабораторию метаметафоры, стремясь быть — в меру моих возможностей — ее объективным исследователем, совмещая в себе «актера» и «зрителя». Разумеется, не мне, а читателю судить о том, что воплотилось в поэзию, а что осталось в области чистой филологии. Но для меня это единое целое, позволяющее выверить точность моих космологических интуиции.
Вернусь снова к образу человека внутри мироздания. Вспомним здесь державинское «я червь — я раб — я бог». Если весь космос — яблоко, а человек внутри... А что если червь, вывернувшись наизнанку, вместит изнутри все яблоко? Ведь ползает гусеница по листу, а потом закуклится, вывернется, станет бабочкой. Слова «червь» и «чрево» анаграммно вывернулись друг в друга. Так появился анаграммный образ антропной инверсии человека и космоса.

Червь,
вывернувшись наизнанку чревом,
в себя вмещает яблоко и древо.
(К. К.)

Так возник соответствующий по форме метаметафоре анаграммный стих. В анаграммном стихе ключевые слова «червь — чрево» разворачивают свою семантику по всему пространству, становятся блуждающим центром хрустального глобуса.
Ключевое слово можно уподобить точке Альфа, восходящей при выворачивании к точке Омега. Естественно, что такой стих даже внешне больше похож на световой конус мировых событий, нежели на кирпичики.




Интересно, что и у А. Парщикова анаграммное выворачивание появляется в момент взрыва от небытия, нуля, «вакуума» до наивысшей точки кипения жизни — «Аввакума»:

Трепетал воздух,
Примиряя нас с вакуумом,
Аввакума с Никоном.

«Аввакум» — «вакуум» — две вывернутые взаимопротивоположные реальности, как Никон и Аввакум.
Анаграммная семантика значительно раздвинула горизонты поэтического слова. Так, у Ивана Жданова расслаиваются пространства: «слова и славы», «выси и взвеси».


В 1978 году мне удалось впервые представить Парщикова, Еременко и Жданова на вечере в Каминном зале ЦДРИ. Зрители — в основном студенты Литинститута. Очень хорошо помню, что читал Жданов.



Парщиков прочел «Угольную элегию». Там знакомый мотив — Иосиф в глубине колодца. Выход из штольни к небу сквозь слои антрацита и темноту вычерчен детским взором к небу:

Подземелье висит на фонарном лучике,
отцентрированном, как сигнал в наушнике.
В рассекаемых глыбах — древние звери,
подключенные шерстью к начальной вере.
И углем по углю на стенке штольни
я вывел в потемках клубок узора —
что получилось, и это что-то,
не разбуженное долбежом отбора,
убежало вспыхнувшей паутинкой
к выходу, и выше и... вспомни: к стаду
дитя приближается, и в новинку
путь и движение ока к небу.

Мне кажется, в этом стихотворении есть и биографические мотивы. Все мы чувствовали себя словно погребенными в какой-то глубокой штольне. Где-то там, в бездонной вышине, за тысячами слоев и напластований наш потенциальный читатель, но как пробиться к нему?
Долгое время я был едва ли не единственным благожелательным критиком трех поэтов. Однако после вечера в ЦДРИ лед потихоньку тронулся. Прошло пять лет, и вот уже Иван Жданов дарит мне сборник «Портрет» с шутливой надписью: «Константину Кедрову — организатору и вдохновителю всех наших побед. 1983 г., январь».
Какой-то метафизический озноб проходит по сердцу, когда читаешь такие строки:

Потомок гидравлической Арахны,
персидской дратвой он сшивает стены,
бросает шахматную доску на пол.
Собачий воздух лает в погребенье.
От внешней крови обмирает вопль.
(И. Жданов)

«Внешняя кровь» — это выворачивание, обретение новых «расслоенных пространств» в привычном «зеркальном кубе» нашего мира.
Один знакомый математик сказал мне однажды:
— Когда я читаю нынешнюю печатную поэзию, всегда преследует мысль, до чего же примитивны эти стихи по сравнению с теорией относительности, а вот о вашей поэзии я этого сказать не могу.
Под словом «ваша» он подразумевал поэтов метаметафоры. Само слово «метаметафора» возникло в моем сознании после термина «метакод». Я видел тонкую лунную нить между двумя понятиями.
Дальше пошли истолкования.
— Метаметафора — это метафора в квадрате?
— Нет, приставка «мета» означает «после».
— Значит, после обычной метафоры, вслед за ней возникает метаметафора?
— Совсем не то. Есть физика и есть метафизика — область потустороннего, запредельного, метаметафорического.
— Метагалактика — это все галактики, метавселенная — это все вселенные, значит, метаметафора — это вселенское зрение.
— Метаметафора — это поэтическое отражение вселенского метакода...
Все это верно. Однако термин есть термин, пусть себе живет. Мы-то знаем, что и символисты не символисты, и декаденты не декаденты. «Импрессионизм» — хорошее слово, но что общего между Ренуаром и Клодом Моне. Слова нужны, чтобы обозначить новое. Только обозначить, и все. Дальше, как правило, следует поток обвинений со стороны рассерженных обывателей. Символизм, декадентство, импрессионизм, дадаизм, футуризм — это слова-ругательства для подавляющего большинства современников.
Приходит время, и вот уже, простираясь ниц перед символизмом или акмеизмом, новые критики употребляют слово «метаметафора» как обвинение в причастности к тайному заговору разрушителей языка и культуры.
Наполеон III с прямолинейной солдатской простотой огрел хлыстом картину импрессиониста Мане «Завтрак на траве». Достойный поступок императора, у которого министром иностранных дел был Дантес — убийца Пушкина.
Нынешние «дантесы» и «наполеоны малые» (термин В. Гюго) предпочитают выстрел из-за угла... Движение в пространстве Н. Лобачевского остановить уже невозможно.

Все злее мы гнали, пока из прошлого
Такая картина нас нагнала:
Клином в зенит уходили лошади,
для поцелуя вытягивая тела.
(А. Парщиков)

В январе 1984 года я напечатал в журнале «Литературная учеба» послесловие к поэме Алексея Парщикова «Новогодние строчки». Это была первая и единственная публикация о метаметафоре. Для человека неподготовленного поэма могла показаться нарочито разбросанной, фрагментарной. На самом деле при всех своих недостатках (есть в поэме избыточная рациональность и перегруженность деталями) это произведение по-своему цельное. Ее единство — в метаметафорическом зрении. Вот почему эта поэма послужила поводом для разговора о метаметафоре.
««Новогодние строчки» А. Парщикова — это мешок игрушек, высыпающихся и заполняющих собой всю вселенную. Игрушки сотворены людьми, но в то же время они сам» как люди. Мир игрушечный — это мир настоящий, ведь играют дети — будущее настоящего мира.
В конечном итоге груды игрушек — это море, это песок это сама вселенная. Приходи, человек, твори, созидай играй, как ребенок, и радуйся сотворенному миру!
Таков общий контур поэмы. Итак, «снегурочка и петух на цепочке» обходят «за малую плату» новогодние дома. Они идут «по ободку разомкнутого циферблата», потому что стрелки на двенадцати, на Новом годе, уходящем в горловину времени.
Читатель может посочувствовать Деду Морозу, которому «щеки грызет борода на клею». Это поэт. Ему рады. «Шампанское шелестит тополиной мерцающей благодатью». И — водопад игрушек из мешка.
Часть вторая — игрушки ожили. Здесь взор поэта, его геометрическое зрение, обладающее способностью видеть мир в нескольких измерениях: «Заводная ворона, разинув клюв, таким треугольником ловит сферу земную, но сфера удваивается, и — ворона летит врассыпную».
Геометр, может, выразит это в математической формуле, но тогда не будет взора поэта. Здесь ситуация как в эпоху Возрождения. Трехмерную перспективу открыли посредственные художники, но только Леонардо, Микеланджело и Рафаэль заполнили ее живописью.
«Мир делится на человека, а умножается на все остальное» — вот ключ к поэме. Как ни разлагай мир скальпелем рассудка, познание невозможно без человека, а человек тот первоатом, который «умножаем» на все. Об этом часть третья.
Вот тут-то и пошли причудливые изменения: животные, напоминающие «Зверинец» Велимира Хлебникова. У Хлебникова в зверях погибают неслыханные возможности. Звери — тайнопись мира. У Парщикова эта тайнопись по-детски мила: «Кошка — живое стекло, закопченное адом; дельфин — долька моря». Обратите внимание — мир не делится. Животное — это долька моря. Такая монолитность мира при всем его сказочном многообразии и многовидении для Парщикова весьма характерна. Геометр знает, как точку преобразовать в линию, линию в плоскость, плоскость в объем... Парщиков видит, как дельфин становится морем, а море — дельфином. Море — мешок, дельфин — игрушка, таких игрушек бесконечное множество, но все они в едином звездном мешке, и вселенная в них. Вот почему «собака, верблюд и курица — все святые». Уничтожьте дельфина, погибнет море.
Следующая часть IV, основная. Кроме геометрии, есть Нарцисс, путающий нож и зеркало, режущий зеркалом рыбу. Этот Нарцисс, несомненно, поэт. Я мог бы объяснить, что в нож можно глядеться, как в зеркало, а зеркалом резать; что в конечном итоге зеркало — это срез зрения, а плоскость отражения можно сузить до лезвия ножа, и тогда мир предстанет таким, как видит его Парщиков в поэме, но мне здесь интересно совсем другое: что творится в душе у этого человека? О чем он хочет нам рассказать?
Вот огородное чучело в джинсах, в болонье, голова — вращающийся пропеллер. Это пугало должно сторожить огород, скорее — кладбище. Сам поэт, покидая пугала смерти, идет к жизни на берег моря. похожий на бесконечную свалку, но из мировой свалки он воздвигает свой мир, как детишки делают домики из песка. Этот мир будет хрупок и разрушим, как все живое, но он живой, не пластмассовый, не синтетический, как пугала в огороде.
Я миную лирические и биографические намеки, за которыми угадывается любовь. Если поэт сам об этом говорить не хочет, то и я промолчу.
Итак — итог. Парщиков — один из создателей метаметафоры, метафоры, где каждая вещь — вселенная.
Такой метафоры раньше не было. Раньше все сравнивали. Поэт как солнце, или как река, или как трамвай. У Парщикова не сравнение, не уподобление. Он и есть все то, о чем пишет. Здесь нет дерева отдельно от земли, земли отдельно от неба, неба отдельно от космоса, космоса отдельно от человека. Это зрение человека вселенной. Это метаметафора.
Метаметафора отличается от метафоры как метагалактика от галактики. Привыкайте к метаметафорическому зрению, и глаз ваш увидит в тысячу раз больше, чем видел раньше.
За этим послесловием полгода спустя последовала статья Сергея Чупринина в «Литературной газете» «Что за новизною?», а затем развернулась бурная дискуссия, не затихающая и по сей день. Заговор молчания вокруг поэзии Парщикова, Еременко и Жданова был наконец-то нарушен.

Брошена техника, люди —
как на кукане, связаны температурой тел,
Но очнутся войска, доберись хоть один
до двенадцатислойных стен
идеального города, и выспись на чистом, и стань — херувим.
Новым зреньем обводит нас текст
и от лиц наших неотделим. (А. Парщиков)

Новый небесный град поэзии, воздвигнутый из сияющих слов и «двенадцатислойных стен», еще не обжитой. Кому-то в нем неуютно, кто-то предпочитает четырехстенный четырехстопный ямб, о котором еще Пушкин сказал: «Четырехстопный ямб мне надоел». Кто-то верит, что земля всего лишь кругла.

Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна,
На этом глупом небосклоне.

Метаметафористы видят землю иначе.

Земля конусообразна
И поставлена на острие,
Острие скользит по змее,
Надежда напрасна.
Товарняки, словно скорость набирая,
На месте приплясывали в тупике,
А две молекулярных двойных спирали
В людей играли невдалеке.
(А. Парщиков)

Честно говоря, я понимаю, что все эти конусы, двойные спирали, восьмерки выворачивания уже примелькались в глазах читателя. Но это архетипы реальности мироздания.
Интуитивное осмысление этого и привело меня к созданию неожиданного на первый взгляд текста:

Невеста, лохматая светом,
невесомые лестницы скачут,
она плавную дрожь удочеряет,
она петли дверные вяжет
стругает свое отраженье,
голос, сорванный с древа,
держит горлом — вкушает
либо белую плаху глотает,
на червивом батуте пляшет,
ширеет ширмой, мерцает медом
под бедром топора ночцого,
она пальчики человечит,
рубит скорбную скрипку,
тонет в дыре деревянной.
Саркофаг, щебечущий вихрем
хор, бедреющий саркофагом,
дивным ладаном захлебнется
голодающий жернов «восемь»,
перемалывающий звезды
Что ты, дочь, обнаженная, или ты ничья?
Или, звеня сосками, месит сирень
турбобур непролазного света?
В холеный футляр двоебедрой секиры
можно вкладывать только себя.
(К. К.)

Я писал это в 1978 году, когда не было теории метаметафоры, но уже зарождалась метаметафора.
«Двоебедрая секира» — месяц умирающий и воскресающий; невеста, лохматая светом,— комета, она же звезда Венера и Богородица — «невестна не невестная». В акафисте поется: «Радуйся, лестница от земли к небу»,— вот почему «невесомые лестницы скачут».
«Дыра деревянная» — в середине вывернутой скрипки Пикассо — черная дыра во вселенной; холеный футляр двоебедрой секиры — все мироздание; скрипка — образ вечной женственности, пляска на червивом батуте — попрание смерти. Вязать дверные петли можно только вывернув наизнанку «микро

Метки:  

Прародитель Луки Мудищева

Суббота, 04 Февраля 2017 г. 09:55 + в цитатник
Прародитель Луки Мудищева –
(И.С.Барков «Полное собрание стихотворений». СПб, Академический проект, 2004)


Все знают строки патриотического гимна: «Гром победы, раздавайся! / Веселися, храбрый росс». Но мало кто осведомлен, что задолго до этого секретарь Ломоносова, переводчик и вечный студент, написал: «Восстань, восстань и напрягайся». Обращена сия ода к мужскому достоинству и соответствующим образом озаглавлена трехбуквенным словом.
Пародируя оду своего учителя Ломоносова, которая начинается словами «царей и царств земных отрада», и гимн «славься сим Екатерина, Богоданная нам мать», Барков пишет другую оду и другой гимн: «О, общая людей отрада, / … веселостей всех мать, / начало жизни и прохлада, / тебя хочу я прославлять».
Нетрудно заметить, что вся поэзия этого пьяницы, гуляки и переводчика древнеримских классиков есть сплошная пародия на официальную, увенчанную лаврами государственную поэзию. Приходится только удивляться широте и великодушию Ломоносова, который до конца своих дней покровительствовал поэту, писавшему на него пародии.
А уж как такие пародии терпела Екатерина II, совсем непонятно. Может, ей даже льстило, что ее так талантливо отождествляют с неназываемой частью тела. «Ее натура хоть вмещает / в одну зардевшись тела часть, / но всех сердцами обладает / и все умы берет во власть».
Скорее всего, Баркова спасала безвестность и анонимность, хотя трудно предположить, что та же Екатерина не была ознакомлена через тайную канцелярию с творениями Баркова. Тем более что враги Ломоносова никогда не гнушались доносами и не упустили бы возможности сообщить двору, какому поэту покровительствует глава Академии Наук. Не исключено, что быстрая отставка Ломоносова связана с тайным творчеством его секретаря. Самого Баркова Екатерина могла счесть слишком ничтожным противником, чтобы метать в него стрелы.
Так или иначе, но Барков дожил до классического возраста многих русских поэтов – 37 лет. После смерти Ломоносова его тотчас лишили всех источников дохода и должности переводчика Академии. Барков покончил с собой в чисто барковском стиле. Сунул голову в камин и угорел от дыма. По слухам, в зад себе поэт воткнул записку: «Жил грешно, умер смешно». Скорее всего, это легенда, восполняющая наше незнание всех обстоятельств ранней смерти Баркова. Но, возможно, что молва не лжет, и все так и было.
Талант его ярок, ослепителен и вполне соразмерен самым известным поэтам 18-го века. Многие считают, что как раз Барков и является самым крупным, незаслуженно замалчиваемым поэтом. Нецензурная лексика и эротика, плавно переходящая в порно, вывела его за рамки истории русской словесности, но уже в 19-ом веке Барков все более входит в моду. Пушкин, подражая ему, пишет поэму «Тень Баркова», разумеется, анонимно. В списках гуляет «Лука Мудищев», чье авторство так и не установлено. То ли переделанный Барков, то ли подлинный Пушкин.
Конечно, Иван Барков был эротоман. Но от каждого из его эротических творений веет веселостью и здоровьем. Однажды Пушкин сказал, что в России тогда наступит свобода, когда издадут без купюр Баркова. И вот он издан полностью, без купюр, да еще и в серии «Библиотека поэта».
«Лежит на мне Ерила / Я тело оголила / и ноги подняла / ярить себя дала…» Далее следует смешная разгадка. Оказывается, Ерила – это ничто иное, как банный веник. Большинство текстов невозможно цитировать без купюр, а с купюрами получается как-то куце. Читая полного, некастрированного Баркова, лишний раз убеждаешься, что русская поэзия без табуированной лексики просто немыслима. Ну, какими словами можно заменить имена барковских героев Долгомуда или ***любы? Иногда запретная лексика искусно упрятана в анаграмме: «Крепи здаровье дарагая / Лихую долю проклинай» (орфография автора).
Он поставил себе цель нарушить все мыслимые и немыслимые запреты и блестяще с этой задачей справился. Разумеется, когда читаешь все это подряд, становится однообразно и утомительно. Иногда Баркову явно изменял вкус. Слог его частенько коряв и трудно понимаем, как почти вся поэзия 18-го столетия. Подлинная свобода появится в «Луке Мудищеве», которая молва упорно приписывает Баркову, хотя до нас это великолепное творение дошло в пушкинской стилистике.
Барков пытался создавать и настоящие оды. Одну императору Петру Федоровичу, другую его убийце – графу Григорию Орлову. Оды эти настолько корявы, что их и процитировать невозможно без специального перевода. А переводить замучишься. Хотя главный сборник Баркова назван им «Девичья игрушка», это сугубо мужское творение. В этом его слабость и его сила. Подлинная поэзия должна включать и женский, и мужской взгляд на вещи. В этом смысле поэзия всегда поверх барьеров. Она общечеловечна. Про Баркова этого не скажешь. Жанр, в котором написаны его тексты, французы обозначают словом «либертинаж». Это некий синтез разнузданности и грубости, шокирующей неподготовленного читателя. Так Сорокину удалось шокировать бабушек возле Большого театра. Не меньше их шокировал бы Иван Барков, если бы кому-то пришло в голову совать эту книгу прохожим. Будем надеяться, что этого не произойдет. Баркова с удовольствием будет читать такой же утонченный филолог, каким был сам автор, или, наоборот, неподготовленный любитель соленостей, воспринимающий все буквально.
В этом, если хотите, универсальность Ивана Баркова, крупнейшего русского поэта, чье имя так и не удалось вычеркнуть из русской словесности вместе с запретной лексикой.

----------------------------------------------------------------------------------------------------------------------

Метки:  

День Сюрка

Суббота, 04 Февраля 2017 г. 00:02 + в цитатник

День сюрка
Несёмся вдаль ретивей год от года
ещё немного и весь мир в крови
В Европе есть радиостанция Свобода
В Европе нет Радиостанции любви

Чтоб как Петрарка день и ночь вещала
Любить любить-всё прочее труха
Начнем тысячалетие сначала
Как в Первом веке-ха-ха ха-ха-ха

В центоне жизнь была как не бывала
Центон-притон в нём бляди блядь даёт
"Брожу один по скользким тротуарам
А рядом что-то нежное плывёт"

Жизнь без любви вообще невероятна
Здесь холодно-сказал сурок пророк
Сурок из норки вылез-и обратно
Сюрок-пророк или Про рок-сюр рок

3 января 2017


Метки:  

Сеанс поэзии

Пятница, 03 Февраля 2017 г. 12:37 + в цитатник
Я иногда слегка поклонник Брамса
Не ведающий о добре и зле
Я блюдце в спиритическом сеансе
Вращаемое вами на столе

Как в компасе подрагивает стрелка
Движенья блюдца плавны и тихи
Плыву от человека к человеку
В узор орбит сплетаются стихи

В узор орбит сплетаются орбиты
Под пальцами подрагивает Брамс
Под музыку поэты как спириты
Творят свой спиритический сеанс

3 февраля 2017

Метки:  

Благовестники ПЕРСОНА

Пятница, 03 Февраля 2017 г. 08:57 + в цитатник
“ПЕРСОНА”, № 8, 2002.

Благовестники

Константин Александрович – человек, всерьез изучающий мироздание и постигающий Космос. Поэт, который решил, во что бы то ни стало понять всего за одну жизнь и Вселенную, и Бога. Проницательный наблюдатель, придумавшего вместе с Андреем Вознесенским ДООС – Добровольное общество охраны стрекоз, в котором оправдывается и легализуется то самое свободное пение без дела, за которое небезызвестный муравей уже какой век отчитывает трепещущую на ветру стрекозу...

“Я достиг тишины

обогнавшей меня навсегда

я достиг тишины

потерявшей меня в тишине”.

В уютной квартире в Гнездниковском переулке размышляем о муках поэзии, о нашествии на Землю технических мутантов, заменивших творчество чем-то визжащим, громким и дребезжащим.

А еще Константин Кедров говорит о том, что, воспользовавшись приемом расширения сознания до размеров Вселенной – а Вселенная это мысль Бога, – объединив в себе западные и восточные метафизические уроки, человек может наконец-то увидеть невидимое, услышать неслышимое, понять непостижное. Только кому это нужно кроме него самого, ну, и еще единомышленников, которым жить без него скучно?

У Константина Александровича вообще своих личных теорий великое множество. Все они глобальные, поэтичные и все Космического масштаба. Вот, например теория о том, что мы с Вселенной – единое тело, и раз есть глаза у нас, то есть глаза, соответственно, и у Вселенной: Солнце имя одному, а другому – Луна. А деревья и травы – это волосы земли. Горы и скалы – кости и позвоночник. И что все едино и взаимосвязано, хотя и имеет личностную природу. Бессмертно и бесконечно мироздание, бессмертна и душа исследующая свет...

– Личность, обладающая потенциалом и внутренними знаниями, продвигает умы людей, а, следовательно, и историю. Она становится следствием изменения сознания. Личность – душа истории, личность творит историю, а не история личность, как учили и до сих пор учат в школе, – говорит Константин Александрович. – Есть личности, которые вошли в мое сердце с детства и навсегда. Я был поражен и покорен, узнав творения Велимира Хлебникова. Этот человек создал свою звездную азбуку, где каждый звук нашей земной речи есть одновременно модель Вселенной. “В” – вращение вокруг точки, “С” – свет, расходящийся во все стороны.

Наша речь – сотворение мира и даже многих миров. Словом и осознанием можно сотворить, но ими можно и разрушить. Почему так трудно, мучительно слушать мат? Потому что он разрушает гармонию и собирает все невежество в единый звук.

Велимир Хлебников – поэт не для чтений, а для всемирных переворотов. Это поэт клипов, в которых на телеэкране младенец запросто превращается в пулемет, а пулемет в младенца. Сегодняшний читатель так и не дополз до гениального Велимир. Он пришел к нам с другим зрением. Он смотрел на небо не снизу вверх, а сверху вниз. Земля была для него небом, а небо – подножием. Это человек, перешагнувший звездное небо и ушедший в такие дали, которые не виделись и Копернику. Он перекодировал в звуки всю Вселенную, я же пытаюсь добыть из этих звуков поэзию Велимира Хлебникова.

Человеком, оказавшим огромное влияние на русскую православную мысль ХХ века, долгое время являлся Василий Родзянко. Помните, как через глушилки, мы ловили его проповеди на Би-Би–Си? Долгое время он был единственным источником христианской мысли для миллионов людей. Сейчас нет глушилок, но нет сегодня и мыслителя, равного по величине Василию Родзянко. Его главный труд – “Теория распада Вселенной и вера отцов”. В нем прослеживается связь между святоотеческими откровениями святого Василия Великого с новейшими достижениями современной космологии. Родзянко ответил на вопрос физиков – “как” устроен мир и на вопрос богословия и литературы – “зачем”. Он ответил таким образом: “Человек во Вселенной для того, чтобы она не погибла. А Вселенная для того, чтобы был человек”. Чем совершеннее духовное зрение, тем дальше будет сей мир от гибели и ближе к Богу.

Следующий человек, который, на мой взгляд, сыграл в истории гигантскую роль, человек нешуточный – это Эйнштейн. После него пришлось отвечать на вопросы, как соотносится человек с Вселенной? Каким образом они вообще могут соотносится? И есть ли связь между ними?

Как совместить в пространстве-времени 70 лет человеческой жизни и 20 миллиардов лет существования нашего мироздания? Проще отмахнутся от такого вопроса, чем задавать его. Влияет ли как-нибудь мышь на гору, когда она на нее смотрит? И если Солнце слепит человеку глаза, когда он смотрит прямо на него, то влияет ли человеческий взгляд на Солнце?

Эйнштейн тоже был великий поэт, он вывел формулу, являющуюся одним из самых красивых стихотворений ХХ века: Е=МС2. Это – самая первая метафора, в ней разверзается зрение Ангелов. Здесь масса и время равны нулю, а мгновение длится вечно. Тут то, что принято описывать словами: “Остановись, мгновенье, ты прекрасно!” Другой великий “физик” и поэт сказал: “Здесь – мгновенно, там – всегда”. Это - итог ХХ века. Зато в ХХI веке формула самопознания звучит еще проще: Я не есть Я. В словесном эквиваленте примерно так:

“Я вышел к себе

через-навстречу-от

и ушел под,

воздвигая над”.

И еще одна вещая строчка из писем Эйнштейна в будущее: “Все существует всегда”…

А Сократ никогда не записывал свои мысли, он открывал истину в ироническом споре. Он очертил человечеству границу существования с непознанным. “Я знаю то, что ничего не знаю”, – это его отношение к миру. Сократ творец живой философии: поступок значит больше, чем мысль, образ жизни важнее образа мысли. Он учил своим примером: довольствовался малым, храбро сражался, проявлял смирение, выслушивая ругань своей сварливой жены Ксантиппы. И когда пришло время для настоящего поступка – выбрать смерть или изгнание – он выбрал смерть в кубке с цикутой. Сократ считал человека вместилищем истины, а истина не подвластна уничтожению. Он не обвинил мир в своем приговоре, наоборот, от приговора ужаснулся мир.

Толстой открыл главный закон для современной цивилизации: “Зло никогда не уничтожается злом, и лишь добром уничтожается зло”. Можно сказать “открыл заново”. К этому времени евангельская истина считалась уже отжившей и устарелой. Ницше уже бросил перчатку с руки “сверхчеловеков”, призывая к победе арийской цивилизации, Спенсер и Дарвин, ложно поняв диалектику Гегеля, подготавливали к борьбе всех против всех, Маркс и Энгельс вдохновляли человечество классовой борьбой. Всей христианской традиции был брошен вызов, и его принял Лев Толстой. А что означает “сопротивление злу ненасилием”? Это означает активнейшее неподчинение неправильным законам бытия. Изучая природу, Лев Николаевич заметил, что любовь, взаимовыручка и сострадание – важнейшие законы выживания. А абсолютизация борьбы и жестокости просто не соответствуют действительности и несовместима с жизнью.

Толстой часто ссылался на мысль Лао-Цзы о победе нежного живого над жестоким, окаменевшим – мертвым. Даже если заковать землю в асфальт и камень, через камень весной пробьется трава. Закон непротивления злу насилием Толстой считал божественно-природным. И изучая законы мироздания, он предупреждал, что цивилизация, выступающая против этого закона, рано или поздно будет сметена с лица земли. Притягательность этих идей очевидна для многих выдающихся личностей, на них практически воспитывалась вся русская интеллигенция.

Второй, и тоже очень интересный закон Льва Толстого – “умение довольствоваться малым”. Он говорил: “Когда я прихожу в магазин, меня не покидает радостное чувство – как много вещей, которые мне не нужны”. Это знание коренится в природе – животные не ведают роскоши и не стремятся к ней. Представляете, как изменилась бы современная молодежь, если бы такие идеи культивировались в школах?

Путь к добру и красоте всегда требует усилий и труда. Обучения. Например, для человека консервативного или эстетически неразвитого полотна Кандинского, Малевича, Пикассо есть только хаос и разрушение. Однако чуткие новаторы увидели, что искусство не должно гнушается никакими методами, чтобы преобразить помойку в храм. Их живое искусство расширило сферы жизни, восприятия, мировоззрений и сферы духа. Полотна Кандинского, Пикассо, Дали нарушают все законы упорядоченности и симметрии, но распространяют свою упорядоченность в запредельные области, на грани хаоса. Но именно это и двигает искусство вперед, расширяя привычные грани видения мира и проникновения в свое Я. Красота безгранична, хотя границы ее всегда очерчены во времени.

Добро нуждается в постоянной защите, поэтому битва добра и зла никогда и нигде не затихнет. Это верно, как для отдельных личностей, так и для целых народов. Зло – это то, что “дано”. Добро – это задача, которую предстоит решить, исходя из того, что “дано”. Я думаю, что со временем должна возникнуть особая отрасль науки – злология, или примитивология. Эта наука будет исследовать закономерности зла. Однако некоторые закономерности уже выявлены. Гитлер, Сталин, Мао – апостолы зла, и их основные позиции известны: черное – белое, свой - чужой, кто не с нами, тот против нас. Исследуя мысли дикарских сообществ, социолог Леви-Брюль назвал этот тип мышления “пралогическое”. В их упрощенном мире все делится на посвященных, сознательных, классово близких, и – капиталистов, евреев, цыган, выражаясь нашими словами. В их мире чужие не достойны даже жизни. Вторая особенность примитивологии – наделение врага сверхчеловеческими возможностями. Количество врагов со временем только множится. Их наделяют мистическими силами, которыми они могут окутать весь мир. Сталин, например, всегда видел даже среди коммунистов “перерожденцев” и “оборотней”. Апостолы зла оставили свои труды, которые можно читать только после лоботомии или под глубоким наркозом. Анатомия зла ХХ века представлена в них во всей полноте.

Еще одна особенность зла – вера, что жестокость и единомыслие – универсальное средство для решения всех проблем. Чем больше масштаб репрессий, тем быстрее наступит общая справедливость. Сначала репрессируют личности, а потом толпу.

Следующая особенность зла – вера в то, что общество и масса всегда важнее, чем личность. Адепты полагают, что именно от личностей и наступает их гибель. Личность – первоатом добра. Все доброе исходит от свободной личности, все злое рождается от масс и сообществ. Личность может быть носителем зла, но добро никогда не исходит от масс. Человеческая стадность рождает монстров. А самый страшный из монстров – сама толпа. Поэтому только развитая и духовно продвинутая личность, ориентированная на вечные ценности, способна продвинуть сознание на новый виток.

Есть удивительные, светлые личности. Экзюпери – посланник небес. Интересно, что он воспринимается миром, как персонаж своей прозы, “небесный” в прямом смысле слова – ведь большую часть своей жизни он летал. И в пустыне, подобно библейскому пророку, встретил своего ангела – Маленького принца, который передал ему одну из главнейших заповедей ХХ столетия: “Мы в ответе за тех, кого приручили”. Барашек и Роза – древние католические символы. Агнец – Иисус и Дева Мария – Роза. Над Экзюпери не посмели насмехаться даже самые закоренелые острословы! Время не нанесло ему никакого ущерба, потому что его проза под самой нежной и прочной защитой – ее любят дети. Экзюпери тайновидец и тайнозритель. Таких как он Даниил Андреев называл Вестниками. “Вестники приходят к людям, что бы остаться с ними навсегда”.

Записала Марина ЧЕРКАСОВА
Hosted by uCoz

Метки:  

Вознесенский и Капица о поэзии К.Кедрова

Пятница, 03 Февраля 2017 г. 08:45 + в цитатник
НОВОСТИ МАЯКА. 13.11.02

Полное собрание поэтических собраний сочинений Кедрова озаглавлено “Или” по названию стихотворения, в котором Кедром размышляет над гамлетовским “быть или не быть”. Оба постулата равноправны. Знак равенства – вот это самое “или”, которое читается одинаково и справа налево, и слева направо. Таков поэтический палиндром. В сборнике множество авангардной, философской лирики, поэзии, которая обновляет смысл привычных нам слов. Таковы поиски Константина Кедрова, автора термина “метаметафора”, философских исследований “Поэтический космос”, создателя газеты “ПО” – печатного органа поэтического объединения ДООС (Добровольного общества охраны стрекоз). Вот таков Кедров, и серьезный, и ироничный. На юбилее, который проходил в Университете Натальи Нестеровой, где Кедров создал академию поэтов и философов, Константин Александрович в шутку назвал себя шестидесятником – в честь юбилея. А вот к какому времени относит Кедрова поэт Андрей Вознесенский:

– Он шестидесятник, семидесятник, и восьмидесятник и двухтысячник – что угодно. Он из тех, которые продолжаются, как Пастернак. Он великий человек, и книга его великая. И там любимые мои вещи: и “Тело мысли”, и “Компьютер любви”. Это роскошная, совершенно авангардная во плоти книга, и спасибо что он живет. 60 лет прожил, и еще бы ему 600 прожить.

А сам юбиляр озвучил эпиграф к своему собранию поэтических сочинений:

– Я живу на расстояние

от сияния до слияния.

И эта поэтическая метафора не только девиз, но и старт для будущей поэзии Константина Кедрова.

Тамара Приходько



АРТ-МАЯК. НОВОСТИ КУЛЬТУРЫ. 9.02.03

Небывалый случай – издательство “Мысль” впервые выпустило однотомное собрание поэтических произведений. Впрочем, автор – наш современник Константин Кедров – еще и доктор философских наук, автор книг “Поэтический космос” и “Метаметафора”. Но все-таки главным образом он поэт, создатель поэтического объединения ДООС, газеты ПО, инициатор проведения в Москве Всемирного дня поэзии. Изящный серебристый однотомник, собравший воедино поэтические сочинения Кедрова до 2000-го года, назван лаконично и загадочно – “Или”. Это не просто союз, а наименование очень существенного для Кедрова принципа – постоянного выбора, со- противопоставление явлений и смыслов. А выявил такое содержание Кедров еще в 60-е годы в своей поэме “Ура-трагедия”. Читает автор:

– Спиноза:

Разве разум окинешь взглядом?

Нами правит всемирный разум.

Радищев:

Все мы разумны были,

а я пожалел сироту,

и меня убили.

Лев Толстой:

Рыбы все мы и немы,

а я над собой увидел небо

и услышал ржание конское,

когда убили Болконского.

Бетховен:

Меня оглушили, как карася,

и я пел, на леске вися.

Мальтус:

Вы рождаетесь –

вырождаетесь.

Омар Хайям:

О, время,

ты превращаешь в глину царей

и лепишь царей из глины,

старика безумного пожалей

и дай мне отведать новые вина.

Шекспир:

Быть?

Или быть “или”?

Или!

Среди многочисленных откликов на книгу Кедрова “Или”, пожалуй, самый емкий и оригинальный от известного физика Сергея Петровича Капицы:

– Расширение нашего мыслительного понятия найдено в этих экспериментах над языком, над смыслом, над содержанием. Метаметафора так же есть и метачеловечество,

которое более содержательно, чем любая его отдельная его часть. Только с таких, более широких позиций можно понять то, что нам предложено. Здесь, мне кажется, существует гораздо большая дисциплина ума, чем во многих областях современной литературы, которая, получив по существу свободу, совершенно забыла об ответственности, которая это дело сопровождает.

Если в свое время Эйнштейн говорил, что романы Достоевского дали ему больше, чем многие научные труды, то Капица признал: поэтическое мышление Кедрова сопоставимо с основами квантовой механики и принципом дополнительности. Вот так разрешаются в третьем тысячелетии споры физиков и лириков.

Тамара Приходько
Hosted by uCoz

Метки:  

Как дирижировать тишиной

Пятница, 03 Февраля 2017 г. 08:25 + в цитатник
сегодня: 14/11/2009


Топос. Литературно-философский журнал.


статья: 13/11/2009

Как дирижировать тишиной

Сергей Бирюков (13/11/09)

Издательство «Художественная литература» запустило серию под названием «Номинанты Нобелевской премии в области русской литературы». Первым выпустило недавнего номинанта – Константина Кедрова.

Вообще-то ситуация весьма неоднозначна. В предисловии Г.Пряхина перечислены русские писатели номинанты – Мережковский, Набоков, Паустовский, Ахматова. Все они, как известно, не получили эту самую премию.

Сама эта премия имени изобретателя динамита на протяжении своего существования в области литературы приносила не только восторги, но и глубокие разочарования. Политизированность и конъюнктурность ее уже мало у кого вызывает сомнения. Но распиарена она беспредельно, в том числе за счет присуждения в разных научных областях, поэтому сражаться с ней может разве что герой Сервантеса!

Все эти соображения не имеют никакого отношения к Константину Кедрову. Автора номинируют, что с этим можно поделать! Кедров же – известный поэт, философ, литературовед, критик, организатор литературного пространства – вполне самодостаточен и без всяких премий. А он к тому же и не без всяких. Его увенчивают интернетчики гремучей премией «Греми», международная Академия Зауми уже давно припечатала его Отметиной имени отца русского футуризма Давида Бурлюка. Единственной в мире авангардной! И кстати, если нобелевка стоит в списке международных лиnпремий первой, то Отметина замыкает список. А сказано: «и последние будут первыми» (цит. по памяти!).

Итак, покончим с этим. Обратимся к книгам. В книгу «Дирижер тишины» входят поэтические произведения. В книгу «Философия литературы» – тексты, которые Кедров печатал в различных изданиях, главным образом, вероятно, в газете «Известия». Эти книги можно читать, чередуя, а можно последовательно, кому что и как нравится. Их именно воспринимаешь в единстве.

Прочитав подряд несколько стихотворений и эссе ухватываешь основную авторскую интенцию Кедрова: стремление к открытию и собственно открытие. Этим пронизана вся его поэзия. В ней нет места банальностям, повторам избитых истин, точно также в эссе его интересуют такие фигуры как Толстой (Лев), Павел Флоренский, Велимир Хлебников, Маяковский, Кант, Даниил Андреев, Набоков... И это всегда новый взгляд, необычный ракурс: такими до Кедрова мы никого из героев книги не видели, в их писаниях не всегда улавливали то, что улавливает поэт и философ литературы.

Поэт Кедров часто строит свои стихи как систему доказательств, почти математических! Недаром он проявляет интерес к выдающимся открытиям Лобачевского и Эйнштейна. Но при этом текст его абсолютно органичен. В качестве примера и своеобразного манифеста можно привести «Влюбленный текст»:

Обратно простирается боль

не мечите бисер перед ангелами

дабы они не смахнули его крыльями

след луны остается в сердце

солнце не оставляет следов

камни летят по закону всемирного тяготения

о котором не догадываются птицы

траектория птичьего полета физикой не объяснима

чтобы догнать себя надо остановиться

солнце отражается не в воде а в слезах

лицо разбивается в зеркалах оставаясь целым

дальше света летит поцелуй целующий Бога

Бог прикасается к нам лучами

Здесь я прерываю цитирование, полагая, что заинтересованные читатели найдут полный текст. Мне важно показать некоторые особенности поэтики Кедрова, на мой взгляд, обладающей той мерой новизны, которая недоступна оценщикам литературных произведений, находящихся в достаточной удаленности от предмета оценки. Удаленность мы принуждены рассматривать во временнЫх координатах, потому что пространственно эти оценщики могут находиться, что в Москве, что в Стокгольме, но судить они будут одинаково.

Продвинемся немного дальше, к окончанию текста:

смысл прячется в словах

как фонемы в звуках

вы скажете это филология

нет это просто печаль о словах

А я бы все-таки сказал, что это и филология в том числе. Филология как актуализатор поэтического. После Андрея Белого и Велимира Хлебникова мы с полным правом можем говорить о том, что филология в целом, а также ее отделы: лингвистика, литературоведение, стиховедение – входят в поэзию как составляющие поэтики и как субъекты описания.

Это долго не признавалось. И по-прежнему, как в эпоху становления стиховой формы поэзии, за поэзию признают именно «стихи». И по-прежнему стихов сочиняется биллионы километров. И всевозможные премиальные комитеты пытаются выловить среди «стихов» самые лучшие. Занятие столь же похвально, сколь и бесполезное.

Произошло уже несколько преобразований поэтического. В том числе в России эти преобразования оказались одними из самых радикальных.

И Константин Кедров находится на самом острие этих преобразований. Он, если воспользоваться его же строкой, «человек-поэзия», то есть фигура кентаврического плана.

человек-проза пишет стихи

человек-поэзия ничего не пишет

пишет нечеловек-поэзия

не стихи не прозу –

себя

Вот такое заострение: ничего не пишет! И в самом деле: он не пишет, он осуществляется. Ибо многие тексты Кедрова, с которыми мы встречаемся в его книгах или в иных пространствах, они производят впечатление самосозданных:

Части речи

как части тела

вот стою

перед вами гол

я не существительное –

глагол

В поэтической программе по имени Кедров происходят удивительные свертывания культурных пластов до тончайшей пластинки (можете назвать ее флэшкой или каким еще словом эпохи нано!).

Предположим:

Когда Ахилл догонит черепаху

Он ей подарит череп свой

вот черепаха череп мой

он панцирь твой

о черепаха



Когда свой щит расколет Ахиллес

луна на небе превратится в месяц

но возродится ровно через месяц

когда свой щит находит Ахиллес

Итак, получена флэшка, теперь вставляем ее в наш мысленный разъем и вот перед нами уже разворачивается вся картина, весь так сказать «список кораблей», может быть только до половины прочитанный. А?! Не разворачивается... Ну что ж, сбой программы, нет нужной настройки, несовпадение стандартов... Это в принципе как и с предшественниками Кедрова – Пушкиным или Лермонтовым, Блоком или Белым. Если нет такой настройки, то конвенция проблематична.

Поэзия – это же величайший обман, иллюзия. «Возвышающий», правда! То есть мы каким-то обманным путем, иллюзорным, контрабандным постигаем некие невероятные вещи, вроде вот тех, что происходили с Ахиллесом или с Гамлетом, с Улиссом, Дон Кихотом...

Но на самом деле поэт, чтобы свернуть такие огромные культурные пласты до степени нано, он ими должен обладать, должен быть набит как многогигобайтный жесткий диск. В случае с Кедровым не приходится сомневаться, что это так. Откройте томик «Философия литературы» и вы попадете в лабиринт культурных переплетений и взаимодействий. Уже и в эссе у Кедрова все переговариваются со всеми: писатели и их герои, философы и их категории! Но постепенно из эссеистики поэт-философ смещается в сторону полилогов, где он вступает в оживленные беседы с Лобачевским и Хлебниковым, Эйнштейном, Минковским, Тютчевым, Риманом, Пикассо... Выясняются важные вопросы времени и пространства, прямизны и кривизны, полетности и приземленности.

«У поэта нет биографии – только вечность», – утверждает Кедров в эссе о Хлебникове.

В случае с Хлебниковым – это безусловная данность. Но и по отношению к поэтам в предельном приближении придется согласиться с этой максимой. В конечном счете мир, созданный поэтом, в абсолютном смысле принадлежит вечности. Хотя, конечно, можно складывать и биографии поэтов. Но Константин Кедров верен предназначению, он ищет и находит такие формы взаимодействия с мыслезёмом (воспользуемся хлебниковским словом), которые выводят его к действительно довольно рискованным кручам и обрывам времени.

Поэт слушает тишину как особый род звучания. И именно поэтому он способен дирижировать тишиной.



ТОПОС

Литературно-философский журнал
Hosted by uCoz

Метки:  

Израиль ВЕСТИ Космическое зрение К.Кедрова

Пятница, 03 Февраля 2017 г. 08:07 + в цитатник
Космическое зрение Константина Кедрова

Екатерина Соломонова

Константин Кедров, поэт, доктор философских и кандидат филологических наук, лауреат премии Grammy.ru за 2003 и 2005 годы в номинации «Поэзия года» (премия ежегодно присуждается деятелям литературы и искусства по итогам голосования русскоязычных пользователей Интернета), в 2003 году номинировался на Нобелевскую премию в области литературы. Недавно на иврит была переведена поэма Кедрова «Компьютер любви» (переводчик – Феликс Гринберг, друживший с Кедровым с юности); собственно, это обстоятельство и послужило поводом для моего звонка в Москву и нашей продолжительной беседы.

– Константин Александрович, вы поэт, филолог, философ, педагог – ипостасей множество. В этой связи вспоминается старая история об Орсоне Уэллсе, выступающем в захолустье, – в зале почти никого, и он перечисляет свои регалии, – режиссер, актер, сценарист, и кричит в зал: «Теперь вы убедились, как мало здесь вас, и как много меня?» Скажите, все ваши ипостаси мирно уживаются?

– Может, это нескромное сравнение, но я сейчас процитирую Блока, который в своей речи памяти Пушкина сказал следующее: «Мы знаем Пушкина – государственного деятеля, Пушкина-монархиста, Пушкина-революционера, Пушкина верующего, Пушкина атеиста, Пушкина-крепостника, Пушкина – борца с крепостным правом, но все это упирается в одно слово: Пушкин –поэт». Я, конечно, ни в коем случае не претендую на место Пушкина, тем более – при дворе, но, действительно, поэт – очень емкое понятие, вбирающее все, что было перечислено выше. Конечно, я занимался философией – но философией как комментарием к поэзии, не более того, все прочее было невозможно в советских условиях. К тому же у меня особая судьба – 12 ноября исполняется полвека моей поэтической деятельности, я веду отсчет от моей первой публикации, после которой я замолк и не печатался примерно двадцать пять лет. Я, естественно, искал выход для поэзии, и нашел его в филологии, где еще можно было нечто сказать, – так, мой первый диплом назывался «Хлебников, Лобачевский, Эйнштейн». Мне самому не очень понятно, как я смог утвердить эту тему в Казанском университете, – конечно, то, что я делал, было нежелательным, никому не нужно было возрождение традиций футуризма. К тому же я носил тогда фамилию Бердичевский, а начиналась Шестидневная война, и вместе с ней – новая антисемитская кампания, так что травили по всем линиям.

Все три упомянутых имени (Хлебникова, Лобачевского и Эйнштейна) в 1967 году были не слишком популярны, я могу по пальцам пересчитать тех, кто в то время занимался Хлебниковым – это Н.Харджиев, историк искусства и литературы, Н. Степанов, которому книга о Хлебникове стоила инфаркта (спустя десять лет после моего диплома), и А. Парнис, искусствовед, историк искусства, вот и все, на всю страну. Что касается Эйнштейна, то упоминание его имени, во всяком случае, в хрущевские времена (а Хрущев, как всем известно, был антисемитом) считалось крайне нежелательным; ну а на Лобачевского никакого запрета не было. Вот эти три имени составляли круг моих интересов. Почему? Потому что геометрия Лобачевского и теория относительности Эйнштейна очень близки современной поэзии, и, чтобы как-то заявить о своей поэзии, я говорил о Лобачевском, Эйнштейне и краюшком захватывал Хлебникова. Вот этот прием позволил мне стать сначала кандидатом филологических наук, а затем – преподавателем Литературного института, который был тогда литературным гестапо.

– Насколько я знаю, вас исключали из университета, не пускали в аспирантуру, – а как же вы оказались в Литинституте?

– Это заслуга двух моих учителей. Первый из них – профессор Семен Иосифович Машинский, сделавший чрезвычайно много; его, к сожалению, затравили, и он умер в 58 лет, будучи моложе меня нынешнего на двенадцать лет, хотя тогда он мне казался человеком сверхсолидным. Второй мой учитель, Валерий Яковлевич Кирпотин – человек сложноватой судьбы, в 1919 году он поверил в то, что советская власть покончит с антисемитизмом, и пошел в Красную армию, стал комиссаром, ну а потом события развивались таким образом, что он оказался при Сталине главным специалистом по литературе. Кирпотин был приставлен к Горькому в качестве секретаря, – причем такого секретаря, который еще диктует, что следует писать, и к сожалению, именно Валерий Яковлевич придумал термин «соцреализм». Он, смеясь, говорил мне, что имел в виду совсем не то, что получилось; он предполагал, что написанный Фадеевым «Разгром» – это первый или пятый класс, но Фадеев и прочие еще будут учиться у классиков, Толстого и Достоевского, и глядишь – напишут советскую «Войну и мир», и еще на более высоком уровне, но, увы, все разгромом началось и разгромом закончилось. Именно Кирпотин и Машинский поддерживали меня справа и слева и каким-то образом проволокли в течение почти семнадцати лет, хотя, конечно, каждый год нечто происходило, то меня обвиняли в том, что я рассказываю про Фрейда, то в том, что говорю на лекциях про Бога и про черта, – я не преувеличиваю.

Уже перестройка, уже человеческий фактор, и тут вдруг КГБ распоясался, – меня отстранили от работы в сентябре 1986 года, и, кстати, одновременно началась травля одного известного ленинградского профессора, которого обвиняли в том, что он на своем семинаре по кибернетике использовал «сионистские и масонские знаки». На меня было заведено дело по статье «антисоветская пропаганда и агитация с высказываниями ревизионистского характера», формулировки были такими же, как и в случае Войновича. Такого рода стереотипные дела заводились на деятелей культуры с последующей посадкой или непосадкой, – в моем случае до посадки дело не дошло, поскольку советская власть, слава тебе Господи, рухнула. Но вплоть до 1989 года я находился в безвоздушном пространстве.

– Если не ошибаюсь, в 1989 году вышел ваш первый поэтический сборник, а также монография «Поэтический космос».

– Выход первого сборника «Компьютер любви» был чудом из чудес. Мне разрешили издать его за свой счет, и я, конечно, ринулся в издательство «Художественная литература». Все шло хорошо, но дело-то на меня еще не закрыли, и вдруг все застопорилось. Тогда я обратился к своему другу, редактору «Известий» Игорю Голембиовскому, у которого были хорошие отношения с бывшим редактором той же газеты Ефимовым, возглавлявшим комитет по печати. Ефимов снял трубку – а уже перестройка, 1989 год – и приказал не чинить препятствий. И вот так сборник напечатали, хотя до распространения дело не дошло. Ну а книгу «Поэтический космос» вообще пытались арестовать, перехватить на выезде со склада – тираж был очень приличным, 20 тыс. экземпляров, и его удалось частично вывести в Прибалтику, а оставшуюся часть разослали по каким-то деревням. Должен сказать, что изолировать меня удалось, и последствия этого я до сих пор ощущаю.

– В «Поэтическом космосе» вы излагаете теории метакода и метаметафоры и пишете, что открыли существование единого кода Вселенной. Можно об этом подробнее?

– Как ныне известно, существует генетический код со своими закономерностями, и точно так же имеется культурный код, к этому вплотную подходил Юнг, но он забуксовал на архетипах и каких-то элементах, единых во всех культурах. Оставался еще один шаг до того, чтобы додуматься и понять, что в гуманитарных областях познания и в естествознании просматривается единый код, он присутствует и в теории относительности Эйнштейна, и в Библии, и в Коране, и в Махабхарате. Собственно, этот шаг я и сделал.

– Вы пишете: «человек – это изнанка неба / небо – это изнанка человека». Судя по всему, речь идет о каббалистическом Адаме Кадмоне?

– Да, конечно, и это мое открытие, которое основывается в первую очередь на личном опыте, душевном и поэтическом, и где-то он смыкается с геометрией Лобачевского. Каббалистический Адам Кадмон – это человек – Вселенная, у которого кожа – звезды, а дыхание – пространство; мы можем представить себе великана, разросшегося до пределов Вселенной, но это построение еще доэнштейновское и долобачевское. В геометрии Лобачевского не требуется великан, чтобы охватить всю Вселенную, поскольку эта геометрия – на выгнутых поверхностях, а выгнутое зеркало вмещает целиком и полностью все окружающее пространство, независимо от того, большое оно или малое. Поэтому при выворачивании меньшее охватывает собой большее, – при выворачивании человека, условно говоря, во Вселенную, хотя после выворачивания получается не во Вселенную, а в самого себя, – «человек – это изнанка неба \ небо – это изнанка человека». Это уже только мое открытие, чтобы его сделать, требовался полет мысли, основывающейся на достижениях новой геометрии и новой физики. Существует, к примеру, частица-Вселенная Фридмана. Это микро-частица, а если взглянуть из другого мира – то это вся Вселенная, все мироздание. Наша Вселенная из другой Вселенной может рассматриваться как микро-частица, – понимаете, речь идет о внутренней и внешней перспективе, которая почему-то человечеству не очень хорошо открывается, в силу, может быть, каких-то особенностей психологического восприятия, или же еще не созрели. Вот это то, что мне удалось открыть, и что я назвал словом «метаметафора».

– Константин Александрович, что служит для вас критерием поэтического, независимо от того, идет ли речь о стихотворном тексте или любом другом?

– Вот, к примеру, Тора – поэтический текст с точки зрения поэта, с точки зрения философа – это философский текст, с чисто религиозной точки зрения – канонический текст, ну а математик обнаружит в нем математическую подкладку. Конечно, я вижу мир поэтически, умом мне до этого не додуматься, у меня нет успехов в математических науках. Пытаясь осмыслить то, что я чувствую, я открываю такие вещи, как метакод и метаметафора, но все-таки главное – как мне удалось это выразить словесно. Если удалось, то это – поэзия. В данном случае я вместе с футуристами, считавшими, что поэзия открывает совершенно другое пространство, другое время, другие миры, мы видим то, что ранее не видели, слышим то, что не могли до этого слышать, и мысль добегает до таких вещей, которых раньше она не касалась; вот это поэзия.

– Точка отсчета для вас – Хлебников?

– Да, Хлебников был точкой отсчета, началом, но с тех пор прошло много лет, и все это время мы не сидели сложа руки и ушли далеко вперед, – как я говорил, исполнилось полвека моей деятельности. В принципе, можно было бы сказать, что Хлебников занимает в моей иерархии первое место, если бы не его утопические проекты всеобщего счастья и не его зацикливание на географических и прочих делах, на материковом и островном мышлении. Мне все-таки кажется, что человек прежде всего существо космическое, а когда открывается космическое зрение, то какие уж там материки, какие острова! Хлебников, родившийся в калмыцкой Ставке, под Астраханью, был немножечко зациклен на буддизме, что дало ему возможность совершить массу открытий, – но у меня более всеохватное сознание, для меня любой мистический, религиозный опыт есть прежде всего проявление метакода. Существуют четыре книги – Тора, звездное небо, человеческое сердце и природа, – и все они говорят об одном, надо только уметь их прочитать, и это уже не мое открытие.

– Насколько я знаю, вы встречались с Бурлюком и с Крученых?

– Да, это два самых близких мне поэта. Бурлюка я впервые увидел, когда мне было лет пятнадцать – моя тетушка, кремлевская учительница (она преподавала литературу Светлане Аллилуевой, а потом учила внучку Хрущева) достала билет на встречу с Бурлюком и взяла меня с собой. И вот мы пришли на эту встречу, и когда я услышал, как Бурлюк читает «сатир несчастный, одноглазый, доитель изнуренных жаб», я сразу почувствовал такую теплоту! До этого поэзия была тем, что меня заставляли любить, – вот люби Пушкина, Тютчева, Есенина, вот надо ямбом, хореем. Освоить эту систему было несложно, но от нее веяло холодком, а Бурлюк оказался живым, и я понял, что стихи могут быть живой человеческой речью. Кроме того, он процитировал Хлебникова «бобэоби пелись губы, пиээо пелись брови», что меня страшно удивило. Получалось, что поэзия – не обязательно то, что понятно, вроде «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», а это то, чего я не знаю и что осмыслить сразу не могу. Я сразу почувствовал – именно этим мне хочется заниматься, и хотелось всегда.

– Ну а Крученых?

– «Однажды я беседовал с Крученых \ вы молоды сказал он вы умны \ давай пойдем со мною в Дом ученых \ там было кофе – правда до войны \ и мы пошли с Крученых в Дом ученых \ но не было там кофе для Крученых». Этот стишок передает совершенно реальный эпизод; я тогда учился на первом курсе МГУ, откуда меня потом вытурили. Ну что, Крученых не знал, что в Доме ученых кофе нет? Знал, конечно, но ему просто хотелось пройтись и поговорить, его заинтересовали мои стихи и он придумал такой веселый повод, прекрасно зная, что кофе в Доме ученых было до войны. За этим последовала смешная сцена у дверей, когда его не пускали, а он говорил «я ученый», – почти как у Булгакова.

– Не могу не спросить вас еще об одной выдающейся фигуре. На вас, вероятно, оказал влияние Алексей Федорович Лосев, автор фундаментальных трудов по античной философии, с которым вы были близко знакомы?

– Знакомы – не то слово, я и сейчас дружу с его женой, Азой Алибековной Тахо-Годи, мы с ней вместе работали в Литературном институте. Когда я написал свою маскировочную кандидатскую диссертацию, называвшуюся «Эпическая основа русского романа первой половины XIX века», Аза Алибековна показала ее Лосеву, и он страшно заволновался, увидев там сопоставление изображений на щите Ахилла со сменой времен года в романе «Евгений Онегин». С тех пор мы общались, и продолжалось это очень долго, но, конечно, мы друг друга боялись.

– Вы тогда не знали, что Лосев – ученик Флоренского?

– Нет, не знал, он убеждал меня, что он – атеист и материалист. Видимо, он считал, что раз молодой человек работает в Литинституте, значит, ему доверять нельзя. Общались мы главным образом по телефону, он звонил и начинался очень долгий разговор, но как только доходило до религиозных проблем, он мгновенно, в секунду, прерывал беседу. Только в 90-х годах выяснилось, что он – глубоко верующий человек. Лосев, по-моему, не раскрывался даже самому себе. Я не знаю, может быть, отсидка так подействовала, но он был каким-то замороженным, от него тянуло крещенским холодом, вот разговариваешь – и прямо какая-то изморозь, лед.

– Константин Александрович, вы как-то сказали, что вас больше знают за рубежом, чем в России.

– Тут вот какая странность, – по всему тверскому околотку каждая собака знает мою легкую походку. Я семнадцать лет проработал в Литературном институте, студентов у меня были тысячи, потом я работал обозревателем в «Известиях» – с 1991 по 1997 год, сейчас преподаю в московской Академии образования, так что меня знают, но не знают мою поэзию. А в мире – другая ситуация, как выяснилось, там очень хорошо известна моя главная вещь под названием «Компьютер любви». Эта поэма, которая ныне, благодаря Феликсу Гринбергу, существует в ивритском варианте, переведена на множество языков. Она четырежды переводилась на китайский и была напечатана в крупнейших китайских изданиях. Японцы перевели меня в 1995 году, причем, над моим «Поэтическим космосом» трудились пять профессоров, и его издали очень большим для такого рода книги тиражом – 3,5 тыс. экземпляров. «Компьютер любви» я трижды читал во Франции, в Сорбонне, но, понимаете, там знают мою поэзию, а обо мне самом имеют довольно смутное представление.

– Но ведь в России информационной блокады уже нет?

– Есть, ведь в толстых журналах сидят те же люди, что сидели в советские времена, и они не могут пропустить то, что раньше не пропускали. Кроме того, мне кажется, им удалось наладить преемственность – уже появилось множество молодых людей, называющих себя культуртрегерами, очень консервативных в эстетике, хотя и не обязательно консервативных в политике. Но, с другой стороны, благодаря Интернету блокада прорвана, все-таки поэзия пробилась, – об этом говорит присужденная мне премия Grammy.ru.

– Что является для вас движущим смыслом работы?

– Двигатель – я сам, у меня все точно передано в четверостишии: «Земля леТЕЛА/ по законам ТЕЛА / а бабочка леТЕЛА / как хоТЕЛА». Умение писать мне дано, но, главное, удалось это сохранить, что потребовало определенной внутренней настойчивости – все же полвека деятельности или в подполье или в полуподполье, в изоляции или в полуизоляции. Во всяком случае, я понял одну интересную вещь: талант – это еще умение распорядиться своим талантом. Я видел очень много талантливых, на грани гениальности, людей, которые или начали работать на массовую культуру, или занялись политическим конформизмом, или потеряли себя, как Есенин, в угаре пьяном.

– В средствах информации были сообщения, что в 2003 году вас номинировали на Нобелевскую премию в области литературы.

– Началось с того, что мне позвонила журналистка из «АиФ» и спросила, можно ли взять у меня большое интервью. Я ответил, что можно, и тут же сказал жене: «Слушай, не иначе как меня на Нобелевскую премию выставили». – «Да, – задумчиво говорит она, – похоже». Журналистка взяла у меня интервью, и в конце спросила: «А почему вы ничего не говорите про Нобелевскую премию? Вас выдвинули». Потом включаю телевизор – ОРТ, НТВ, ТВЦ, Си-Эн-Эн сообщают, что среди претендентов на Нобелевскую премию по литературе за 2003 год два поэта – живущий в Париже сирийский поэт Адонис и я. Ну а в 2005 году опять по всем средствам массовой информации прошла дрожь. Мои сведения – только из СМИ, я в данном случае зритель. Но, вообще говоря, ведь и Набоков был номинантом, так что я – в хорошей компании.

Израиль, «Вести» (общеизраильская газета на рус. яз.), 11 ноября 2007 г.
Hosted by uCoz

Метки:  

Верлибры

Четверг, 02 Февраля 2017 г. 15:49 + в цитатник
Вернуться на предыдущую страницу
No. 1 (24), 2010

ВЕРЛИБРЫ



Константин КЕДРОВ



ЗВУКОВАЯ РАМА


Дирижер тишины

Я — дирижер тишины
Оркестр — звуковая рама
Ноты — запретные плоды на древе познания
Все инструменты — варианты скрипичного ключа

Нотный стан — звуковая клетка для птиц
Птицы — ускользающие ноты
Симфония — стая птиц
Опера — готика голосов

Пять горизонтов — линия нотного стана
Партитура — пашня, засеянная проросшими нотами
Рояль — простор тишины
Арфа — силок для звука

Скрипка — деревянный скрипичный ключ
Смычок — бродяга струн
Пальцы — бродяги клавиш
Клавиши — провалы молчания

Судьба — мелодия жизни
Душа — пространство между двумя мембранами
Барабан — христианский инструмент:
ударят в правую щеку — подставляет левую

Голос — сгусток воздушной ласки
Пение — ласка звуком
Струны — радуга звуков
Литавры — летающие мембраны

Классика — музыка людей для людей
Авангард — музыка ангелов для богов

Гармония — логика звука
Небо — партитура звезд
Галактики — скрипичные ключи
Луна и Солнце — литавры света

Земля — оркестровая яма
Тишина — партитура, забитая нотами до отказа
Млечный Путь — линия ладони
Судьба — ладонь небесного дирижера
Ночное небо — приподнятая крышка рояля



Верфьлием

Глас I

Отцветает от тебя день
им постигаемое да говорить
нем оттуда
твоему подобию ошибаться
влеченьем в тебя
нет не лети полным кругом
пока кольцо округляется в высоту.



Глас II

тот кто табу не запрет
а новонамерение поблекну — взвизг оттуда
ты — да себе
потому что исповедально хотеть люблю здесь
куда отражение в надо
до свидания — до отражения
пока не сблизится с отражением отражение.



Глас III

Постичь это в никогда — пламя
преломить нет от себя надежно
отвинтить и прикосновение
не отступить вовремя повсеместно
пение отчего-то тому в памятное запястье
темень или вот-вот отъявленно
проявление дышит
но где им туда…
Верфь ответвлением
из подруливания в ню есть Паллада
им отвергаемое но есть начало
приближение от-за-вами-нас по-своему обнажено
но ведь их оттуда-за постепенно
и над-над-над-над предельно всех
неотступно
всего воздушней памяти — приближенье.



Глас IV

Только запретным выявлено
оттуда здесь повсеместно будет
я тому вычеркнутых будь
или напоминать
завсегдатай
солнечно от луны плыть в-до-себя-из
Богу неизреченно
фиолетовым но напоминания все же —
это как бы овладевать кружащейся навсегда
то называется — отсюда владеть
и памятно что оттуда.



Глас V

Из этой дрожь преодолевая зыбко от-до и далее
от непреднамеренно как бы продолжая
и в непродолжительно если
приближение все же будто
тогда однажды всему сияя слабеть
башневое спасение превозносимо
далее чем слабее.



Глас VI

Всему тихо их постепенно
замирания ловит любит
я можно — нежно продолжая
даже из-под невозможного цвета все же
выше им —
таково ожидание
дабы прояснилось неотвратимое.



Глас VII

Тому надежда что все дано как бы
неотраженно
в том замечая если было бы
если вот приближенье
этим все же всему достигнуто
как бы через папиросную перспективу
перво-наперво — леденеющий
в глубину охваченный говорим им
или из предпоследнего цвета все же
лучу возможно — ах нет что вы
все же леденея — наверх
прозрачно отслаивая
слово в слово



Глас VIII

Наставление предпоследнего это есть я
потому что далее более чем возможно
впереди грядущего так говорящих — пламя
неподвижно впереди всех от вас
должно отделиться продолжению от продолжения
все просияло и отодвинулось
позади.

1986







Вернуться на предыдущую страницу
No. 1 (24), 2010

ВЕРЛИБРЫ



Константин КЕДРОВ



ЗВУКОВАЯ РАМА


Дирижер тишины

Я — дирижер тишины
Оркестр — звуковая рама
Ноты — запретные плоды на древе познания
Все инструменты — варианты скрипичного ключа

Нотный стан — звуковая клетка для птиц
Птицы — ускользающие ноты
Симфония — стая птиц
Опера — готика голосов

Пять горизонтов — линия нотного стана
Партитура — пашня, засеянная проросшими нотами
Рояль — простор тишины
Арфа — силок для звука

Скрипка — деревянный скрипичный ключ
Смычок — бродяга струн
Пальцы — бродяги клавиш
Клавиши — провалы молчания

Судьба — мелодия жизни
Душа — пространство между двумя мембранами
Барабан — христианский инструмент:
ударят в правую щеку — подставляет левую

Голос — сгусток воздушной ласки
Пение — ласка звуком
Струны — радуга звуков
Литавры — летающие мембраны

Классика — музыка людей для людей
Авангард — музыка ангелов для богов

Гармония — логика звука
Небо — партитура звезд
Галактики — скрипичные ключи
Луна и Солнце — литавры света

Земля — оркестровая яма
Тишина — партитура, забитая нотами до отказа
Млечный Путь — линия ладони
Судьба — ладонь небесного дирижера
Ночное небо — приподнятая крышка рояля



Верфьлием

Глас I

Отцветает от тебя день
им постигаемое да говорить
нем оттуда
твоему подобию ошибаться
влеченьем в тебя
нет не лети полным кругом
пока кольцо округляется в высоту.



Глас II

тот кто табу не запрет
а новонамерение поблекну — взвизг оттуда
ты — да себе
потому что исповедально хотеть люблю здесь
куда отражение в надо
до свидания — до отражения
пока не сблизится с отражением отражение.



Глас III

Постичь это в никогда — пламя
преломить нет от себя надежно
отвинтить и прикосновение
не отступить вовремя повсеместно
пение отчего-то тому в памятное запястье
темень или вот-вот отъявленно
проявление дышит
но где им туда…
Верфь ответвлением
из подруливания в ню есть Паллада
им отвергаемое но есть начало
приближение от-за-вами-нас по-своему обнажено
но ведь их оттуда-за постепенно
и над-над-над-над предельно всех
неотступно
всего воздушней памяти — приближенье.



Глас IV

Только запретным выявлено
оттуда здесь повсеместно будет
я тому вычеркнутых будь
или напоминать
завсегдатай
солнечно от луны плыть в-до-себя-из
Богу неизреченно
фиолетовым но напоминания все же —
это как бы овладевать кружащейся навсегда
то называется — отсюда владеть
и памятно что оттуда.



Глас V

Из этой дрожь преодолевая зыбко от-до и далее
от непреднамеренно как бы продолжая
и в непродолжительно если
приближение все же будто
тогда однажды всему сияя слабеть
башневое спасение превозносимо
далее чем слабее.



Глас VI

Всему тихо их постепенно
замирания ловит любит
я можно — нежно продолжая
даже из-под невозможного цвета все же
выше им —
таково ожидание
дабы прояснилось неотвратимое.



Глас VII

Тому надежда что все дано как бы
неотраженно
в том замечая если было бы
если вот приближенье
этим все же всему достигнуто
как бы через папиросную перспективу
перво-наперво — леденеющий
в глубину охваченный говорим им
или из предпоследнего цвета все же
лучу возможно — ах нет что вы
все же леденея — наверх
прозрачно отслаивая
слово в слово



Глас VIII

Наставление предпоследнего это есть я
потому что далее более чем возможно
впереди грядущего так говорящих — пламя
неподвижно впереди всех от вас
должно отделиться продолжению от продолжения
все просияло и отодвинулось
позади.

1986

Метки:  

Признание Евтушенко

Четверг, 02 Февраля 2017 г. 07:01 + в цитатник
Том Сойер, Андропов и Фидель Кастро
Версия для печати
Добавить в избранное
Обсудить на форуме

История о том, как соловей спас Евгения Евтушенко

Константин Кедров

Тэги: поэзия, евгений евтушенко, том сойер, гекльберри финн, андропов, фидель кастро, белла ахмадуллина, андрей вознесенский, куба, чехословакия, америка

поэзия, евгений евтушенко, том сойер, гекльберри финн, андропов, фидель кастро, белла ахмадуллина, андрей вознесенский, куба, чехословакия, америка Евгений Евтушенко и Константин Кедров спустя много лет вспоминают московского соловья. Фото из архива Константина Кедрова

В Магазине «Москва» Евгений Евтушенко тепло приветствовал меня и Лену. А потом перед собравшимися поклонниками довольно решительно осудил телевизионную «поделку» «Тайная страсть»: «Вот мой друг поэт Костя Кедров свидетель – он подтвердит. И откуда все эти глупости, что Белла Ахатовна Ахмадулина могла сказать мне «ты трус»? Белла присутствовала на всех моих свадьбах, и мы дружили всю жизнь. Или дикая сцена – я отталкиваю Вознесенского от микрофона. Скажи им Костя, разве могло быть такое? В сцене протеста против ввода танков в Чехословакию вокруг меня целая толпа, в то время как протест подписал и написал я один. Вызывает меня Андропов: «Зачем вы едете к нашим врагам в Америку». Я ему отвечаю: «Какие враги? Гекльберри Финн и Том Сойер? Я хочу проехать по их маршруту». «Ну, тогда другое дело», – и дал разрешение, а в этой киноподелке Андропов чуть ли не в командировку в США меня отправляет... Фидель Кастро был моим личным другом. Он не раз за меня заступался и прямо говорил: «Как вы можете преследовать поэта, который лично один мужественно защищал маленький народ Кубы и нашу маленькую страну, когда ее пытались оккупировать американцы?» А что мы видим в картине? Я около Кастро как шут гороховый, чуть ли не с микрофоном за лацканом. Откуда все это? Зачем, почему? В Америке в 90-х на меня волны такой клеветы обрушились. У меня были тяжелые дни отчаяния в 1994-м, и, когда я приехал в Россию, спасибо Косте Кедрову, что в ту ночь он спас меня от самоубийства своим гостеприимством и соловьями под его окном. Я так рад тебя видеть. Спасибо тебе, что ты меня спас!»

Женя умолчал на этот раз, о какой и чьей клевете в Америке шла речь, но мы это знаем из многих других его признаний и интервью, в частности с Соломоном Волковым.

Мне осталось только встать и подтвердить, что все так и было, только соловей был один, но он очень громко гремел, именно гремел, а не просто пел, видимо, специально для Евгения Евтушенко, в то летнее утро у меня на Артековской, 8, в остатках уцелевшего чудом вишневого сада безжалостно выкорчевываемого бульдозером. Мы расстались в то летнее рассветное утро в шесть утра под это пение. И оно спасло жизнь великому поэту.

Вот так открылась для меня и для огромного скопления читателей и почитателей Евгения Евтушенко, собравшихся в магазине «Москва», тайна, о которой я много лет не знал и не ведал.

Соловьиная ночь

с Евтушенко


Пел соловей срывая крыши

И поднимаясь нотой выше

Обрушивал свои рулады

Сметал преграды и ограды


А Евтушенко был предельно

С высокой нотой нераздельно

Мы уносились выше-за

И пили «Черные глаза»


В то время под моим окном

Сносил бульдозер сад

вишневый

Но соловей остался в нем

И одарял руладой новой


Уж два десятилетья прочь

Мы снова встретились

с тобой

И ты признался что в ту ночь

Готов покончить был с собой


Тебя травил нещадно

Бродский

Со всей компанией своей

Ты был один в глуши

сиротской

Но спас тебя мой соловей


«Ты спас меня, того не ведая», –

Сказал с трибуны Евтушенко

Ну что ж опять

вина отведаем

Опять напьемся хорошенько


Всю ночь мы пили

с поэтбратией

Всю ночь сидели ты и я

Рукопожатия объятия

Но не хватало соловья


Ну что ж еще вина отведаем

Пусть я не ты и ты не я

Пел соловей того не ведая

Что спас другого соловья

18 января 2017 года

Метки:  

Давным давно былоклеветан Бог

Среда, 01 Февраля 2017 г. 06:34 + в цитатник
Давным-давно был оклеветан Бог
Когда был назван всемогущим
А Бог он зло предотвратить не мог
Но всё равно был самым лучшим

Но лучше быть не лучшим что б не быть
Предметом зависти детей-учеников
Ведь не любить-умнее чем любить
Быть одному на облаках веков

Быть Зевсом Одином быть Адонаем
Любить себя и боле никого
Никем не понятым никем не вспоминаем
Но я ведь и тогда любил Его

1 февраля 2017

Метки:  

Памятник созвучий

Среда, 01 Февраля 2017 г. 05:59 + в цитатник
Я знаю в мире всё полно значения
поскольку мёртвых больше чем живых
зачем мне болевые ощущения
когда мне больно и без болевых

Зачем мне боль когда и так всё больно
Зачем мне память если помню всё
Краеугольно некраеугольно
Всё рушится и возникает всё

Один и тот же памятник созвучий
Вдруг зазвучит в обьятиях стиха
Я самый самый самый лучший
Беру низы средину и верха

1 февраля 2017

Метки:  

Поиск сообщений в brenko
Страницы: 24 ... 12 11 [10] 9 8 ..
.. 1 Календарь