продолжение
Все было огромное, просторное, запущенное, пустынное, на простор и пустоту помноженное, и тон всему задавал чердак, спускавшийся на второй чердак и оттуда распространявшийся на все помещение вплоть до самых отдаленных и как будто бы сохранных его углов.
Зиму 1919 г., как я уже сказала, мы — Аля, Ирина и я — жили в кухне, просторной, деревянной, залитой то солнцем, то луною, а — когда трубы лопнули — и водою, с огромной разливанной плитой, которую мы топили неудавшейся мушиной бумагой какого-то мимолетного квартиранта (бывали — и неизменно сплывали, оставляя все имущество: этот — клейкую бумагу, другой — тысяч пять листов неудавшегося портрета Розы Люксембург, еще другие — френчи и галифе... и все это оставалось — пылилось — и видоизменялось — пока не сжигалось)...
Итак, одиннадцать часов вечера Страстной Субботы. Аля, как была в платье — спит, я тоже в платье, но не сплю, а лежу и жгу себя горечью первой в жизни Пасхи без Христос Воскресе, доказанностью своего собачьего одиночества... Я, так старавшаяся всю зиму: и дети, и очереди, и поездка за мукой, где я чуть голову не оставила, и служба в Наркомнаце, и рубка, и топка, и три пьесы — начинаю четвертую — и столько стихов — и такие хорошие — и ни одна собака...
И вдруг — стук. Легкий, резкий, короткий. Команда стука. Одним куском — встаю, тем же – не разобравшимся на руки и ноги — вертикальным пластом пробегаю темную кухню, лестницу, прихожую, нащупываю задвижку — на пороге Володя, узнаю по отграниченности даже во тьме и от тьмы.
— Володя, вы?
— Я, М. И., зашел за вами — идти к заутрене.
— Володя, заходите, сейчас, я только подыму Алю.
Наверху, шепотом (потому что это большая тайна и потому что Христос еще не воскрес): — Аля!
Вставай! Володя пришел. Сейчас идем к заутрене.
Разглаживаю впотьмах ей и себе волосы, бегом сношу ее по темнее ночи лестнице... — Володя, вы еще здесь? — Голос из столовой: — Кажется — здесь, М. И., я даже себя потерял, — так темно.
Выходим.
Аля, продолжая начатое и за спешкой недоконченное:
— Я же вам говорила, Марина, что Бог к нам сам придет. Но так как Бог — дух, и у Него нет ног, и так как мы бы умерли от страху, если бы Его увидели...
— Что? Что она говорит? — Володя. Мы уже на улице.
Я, смущенная: — Ничего, она еще немножко спит...
— Нет, Марина, — слабый отчетливый голос изнизу, — я совсем не сплю: так как Бог не мог Сам за нами придти — идти в церковь, то Он и послал за нами Володю. Чтобы мы еще больше в Него верили. Правда, Володя?
— Правда, Алечка.
Церковь Бориса и Глеба: наша. Круглая и белая, как просфора. Перед этой церковью, как раз в часы службы, целую зиму учат солдат. Внутри — служат, а снаружи — маршируют: тоже служат. Но сейчас солдаты спят.
Входим в теплое людное многосвечное сияние и слияние. Поют женские голоса, тонко поют, всем желанием и всей немощью, тяжело слушать — так тонко, где тонко, там и рвется, совсем на волоске — поют, — совсем как тот профессор: ?У меня на голове один волос, но зато — густой?... Господи, прости меня! Господи, прости меня! Господи, прости меня!.. Этого батюшку я знаю: он недавно служил с патриархом, который приехал на храмовый праздник — в черной карете, сияющий, слабый... И Аля первая подбежала к нему, и просто поцеловала ему руку, и он ее благословил...
— М. И., идемте?
Выходим с народом — только старухи остаются.
— Христос Воскресе, М. И.!
— Воистину Воскресе, Володя!
Домой Аля едет у Володи на руках. Как непривычный к детям, несет ее неловко — не верхом, на спине, и не сидя, на одной руке, а именно несет — на двух вытянутых, так что она лежит и глядит в небо.
— Алечка, тебе удобно?
— Бла-женно! Я в первый раз в жизни так еду — лежа, точно Царица Савская на носилках!
(Володя, не ожидавший такого, молчит.)
— Марина, подойдите к моей голове, я вам что-то скажу! Чтобы Володя не слышал, потому что это — большой грех. Нет, нет, не бойтесь, не то, что вы думаете! Совсем приличное, но для Бога — неприличное!
Подхожу. Она, громким шепотом: — Марина! А правда, те монашки пели, как муха, которую сосет паук? Господи, прости меня! Господи, прости меня! Господи, прости меня!
— Что она говорит?
Аля, приподымаясь: — Марина! Не повторяйте! Потому что тогда Володя тоже соблазнится! Потому что эта мысль у меня была от диавола, — ах, Господи, что я опять сказала! Назвала это гадкое имя!
— Алечка, успокойся! — Володя. (Мне: — Она у вас всегда такая? — Я: — Отродясь.) — Вот ты уже дома, ты сейчас будешь спать, а утром, когда проснешься...
В его руке темное, но явное очертание яичка.
================
и вот еще оттуда о любви
... Я в жизни, никогда не уходила первая, и сколько жизни мне еще Бог отпустит, первой не уйду. Я просто не могу. Я все делаю, чтоб другой ушел, потому что мне первой уйти- легче перейти через собственный труп. Какое страшное слово «совсем мертвая», поняла, это тот мертвый, которого никто никогда не любил. Но вы знаете, для меня и такого мертвого нет. Я и внутри себя, никогда не уходила первая, никогда первая не переставала любить, всегда до самой последней возможность, до самой последней капельки, как когда в детстве пьешь и уж жарко от пустого стакана, а ты все тянешь и тянешь , и только собственный пар.
Вы будете смеяться, я расскажу вам одну короткую историю:" в одному турне, не важно кто, совсем молодой и я безумно в него влюбилась ,он все вечера садился в первый ряд, и бедно одетый, не по деньгам садился, а по глазам. И на третий вечер так на меня смотрел, что либо глаза выскочат, либо сам вскочит на сцену. Говорю, двигаюсь, а сама все кошусь, ну что, еще сидит, только это нужно понять, потому что это не было: обычный, мужской, влюбленный, едящий взгляд, он был почти мальчик-это был пьющий взгляд. Он глядел, как завораженный, точно я его каждым словом, как на нитке-как на нитке, как на канате притягиваю. Это чувство должны знать русалки, а еще скрипачи, вернее смычки и реки, и пожары, что вот-вот вскочит в меня , как в костер. Я просто не знаю, когда играла, у меня все время было такое чувство, что в него, в эти глаза оступлюсь. И когда я с ним за кулисами, за этими несчастными кулисами- поцеловалась, зная , что это ужасная пошлость, у меня не было никакого чувства, кроме одного- спасена. Это длилось страшно коротко, говорить нам было не о чем, вначале я все время говорила-говорила, а потом замолчала , потому что нельзя , чтобы в ответ на мои слова, только глаза, только поцелуи. И вот лежу я утром, до утром, еще сплю-уже не сплю и все время себе что-то повторяю губами, словами , вслушалась и знаете, что это было : «еще понравься, еще чуточку, секундочку понравься». Только вы не думайте, я не его спящего просила, мы жили в разных местах и вообще, я воздух просила, может быть Бога просила, еще немножко вытянуть, вытянула, он не смог , я смогла и никогда не узнал. И строгий отец генерал в Москве, который не знает , что я играю, я как будто бы у подруги, а то вдруг вслед поедет, и никогда не забуду, вот это не наврала.
Потому что любовь любовью, а справедливость справедливостью. Он не виноват, что он мне больше не нравится, это не вина, а беда. Не его вина, а моя беда. Все равно , что разбить сервис и злиться , что не железный. ...
-=-
Цит. по Цветаева М. «Повесть о Сонечке», М.: Азбука, 2000 г.