-Метки

bryan adams chris rea depeche mode elton john george michael jeff buckley joe cocker lenny kravitz nirvana phil collins абсурд анекдоты аука афоризмы босоногий доктор вернон ховард виктор пелевин восприятие выпечка вязание вязание спицами деньги дети дж. робертс джемпер джордж карлин дрожжевое тесто дружба дудук животные жизнь забавно интересно интересные фото интересные фотографии калил джебран коты коты и собаки котята кулинария курьёзы легенды любовь люди майк дули мистический путь к космической силе мифы мудрость мудрые мысли мужчины и женщины музыка мультфильм насреддин немецкая овчарка новый год общение осознание отношения ошо песок и пена пирог плэйкасты поговорки послания от вселенной пофигизм приколы прикольное видео прикольные стихи прикольные фотографии приметы притчи происхождение слов и выражений пророк психология путь рецепты руми саксофон самоосвобождение саундтрек секс собаки советы стихи странник страх счастье теткоракс торт торты узор фотографии животных характер цветы цитаты щенки эмоции энтони де мелло юмор язык жестов

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в netalla




Черная Королева покачала головой:

– Вы, конечно, можете называть это чушью, но я-то встречала чушь такую, что в сравнении с ней эта кажется толковым словарем.
Л. Кэрролл, «Алиса в Зазеркалье»

Будь счастлив, всяк сюда входящий!

Счетчик посещений Counter.CO.KZ - бесплатный счетчик на любой вкус!

МАРК ТВЕН (БИОГРАФИЯ)

Воскресенье, 22 Января 2012 г. 12:23 + в цитатник
mark_twain_1 (400x400, 333Kb)
Марк Твен (англ. Mark Twain, псевдоним, настоящее имя Samuel Langhorne Clemens — Сэмюэл Лэнгхорн Клеменс; 1835—1910) — выдающийся американский писатель, сатирик, журналист и лектор. На пике карьеры он был, вероятно, самой популярной фигурой в Америке. Уильям Фолкнер писал, что он был «первым по-настоящему американским писателем, и все мы с тех пор — его наследники», а Эрнест Хемингуэй писал, что «вся современная американская литература вышла из одной книги Марка Твена, которая называется „Приключения Гекльберри Финна“». Из русских писателей о Марке Твене особенно тепло отзывались Максим Горький и Александр Куприн.

Псевдоним
Клеменс утверждал, что псевдоним «Марк Твен» (англ. Mark Twain) был взят им в юности из терминов речной навигации. Тогда он был помощником лоцмана на Миссисипи, а термином «марк твен» называли минимальную глубину, пригодную для прохождения речных судов (это 2 морских сажени, 365,76 см). Однако есть мнение, что в действительности этот псевдоним запомнился Клеменсу со времен его весёлых деньков на Западе. Там говорили «марк твен!», когда, выпив двойной виски, не хотели платить сразу, а просили бармена записать это на счёт. Какой из вариантов происхождения псевдонима правильный — неизвестно. Кроме «Марка Твена», Клеменс один раз в 1896 году подписался как «господин Луи де Конте» (фр. Sieur Louis de Conte).

Ранние годы
Сэм Клеменс родился 30 ноября 1835 года в городе Флориде (штат Миссури, США). Он был третий из четырёх выживших детей Джона и Джейн Клеменс. Когда Сэм ещё был ребёнком, семья в поисках лучшей жизни переехала в город Ганнибал (там же, в Миссури). Именно этот город и его жители позже были описаны Марком Твеном в его знаменитых произведениях, особенно в «Приключениях Тома Сойера» (1876).
Отец Клеменса умер в 1847 году, оставив много долгов. Самый старший сын, Орайон, скоро начал издавать газету, и Сэм начал вносить туда свой посильный вклад как типограф и, иногда, как автор статей. Некоторые из самых живых и самых спорных статей газеты как раз вышли из-под пера младшего братца — обычно, когда Орайон был в отъезде. Сам Сэм также иногда путешествовал в Сент-Луис и Нью-Йорк.
Но зов реки Миссисипи, в конечном счёте, привлёк Клеменса к карьере лоцмана на пароходе. Профессия, которой, по признанию самого Клеменса, он занимался бы всю жизнь, если бы гражданская война не положила конец частному пароходству в 1861 году. Так Клеменс был вынужден искать другую работу.
После недолгого знакомства с народным ополчением (этот опыт он красочно описал в 1885 году), Клеменс в июле 1861 года уехал от войны на запад. Тогда его брату Орайону предложили должность секретаря губернатора штата Невада. Сэм и Орайон две недели ехали по прериям в дилижансе к шахтёрскому городу Вирджинии, где в штате Невада добывали серебро.
Опыт пребывания на Западе США сформировал Твена как писателя и лёг в основу его второй книги. В Неваде, надеясь разбогатеть, Сэм Клеменс стал шахтёром и начал добывать серебро. Ему приходилось подолгу жить в лагере вместе с другими старателями — этот образ жизни он позже описал в литературе. Но Клеменс не смог стать удачливым старателем, ему пришлось оставить добычу серебра и устроиться работать в газету «Territorial Enterprise» там же, в Вирджинии. В этой газете он впервые использовал псевдоним «Марк Твен». А в 1864 году он перебрался в Сан-Франциско, штат Калифорния, где начал писать для нескольких газет одновременно. В 1865 году к Твену пришёл первый литературный успех, его юмористический рассказ «Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса» был перепечатан по всей стране и назван «лучшим произведением юмористической литературы, созданным в Америке к этому моменту».

Весной 1866 года Твен был командирован газетой «Sacramento Union» на Гавайи. По ходу путешествия он должен был писать письма о своих приключениях. По возвращении в Сан-Франциско эти письма ждал оглушительный успех. Полковник Джон МакКомб, издатель газеты «Alta California», предложил Твену поехать в турне по штату, читая увлекательные лекции. Лекции сразу же стали бешено популярны, и Твен исколесил весь штат, развлекая публику и собирая по доллару с каждого слушателя.
Первого успеха как писатель Твен добился в другом путешествии. В 1867 году он упросил полковника МакКомба спонсировать его поездку в Европу и на Средний Восток. В июне в качестве корреспондента «Альта Калифорния» в «Нью-Йорк трибюн» Твен едет на пароходе «Квакер-Сити» в Европу. В августе он посетил также и Одессу, Ялту и Севастополь (в «Одесском вестнике» от 24 августа помещён «Адрес» американских туристов, написанный Твеном)[1]. Письма, написанные им в путешествии по Европе, отправлялись и печатались в газете. А по возвращении эти письма легли в основу книги «Простаки за границей». Книга вышла в 1869 году, распространялась по подписке и имела огромный успех. До самого конца его жизни многие знали Твена именно как автора «Простаков за границей». За свою писательскую карьеру Твен попутешествовал по Европе, Азии, Африке и даже Австралии.

В 1870 году, на пике успеха от «Простаков за границей», Твен женился на Оливии Лэнгдон и переехал в город Баффало, штат Нью-Йорк. Оттуда он перебрался в город Хартфорд, штат Коннектикут. В этот период он часто читал лекции в США и Англии. Затем он начал писать острую сатиру, резко критикуя американское общество и политиков, это особенно заметно в сборнике рассказов «Жизнь на Миссисипи», написанном в 1883 году.
Самым большим вкладом Твена в американскую и мировую литературу считается роман «Приключения Гекльберри Финна». Многие считают это вообще лучшим литературным произведением, когда-либо созданным в США. Также очень популярны «Приключения Тома Сойера», «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» и сборник реальных историй «Жизнь на Миссисипи». Марк Твен начинал свою карьеру с юмористических куплетов, а заканчивал жуткими и почти вульгарными хрониками человеческого тщеславия, лицемерия и даже убийства.

Твен был прекрасным оратором. Он помог создать и популяризировать американскую литературу как таковую, с её характерной тематикой и ярким необычным языком. Получив признание и известность, Марк Твен много времени уделял поиску молодых литературных талантов и помогал им пробиться, используя своё влияние и приобретённую им издательскую компанию.
Твен увлекался наукой и научными проблемами. Он был очень дружен с Николой Тесла, они много времени проводили вместе в лаборатории Теслы. В своё произведение «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» Твен ввёл путешествие во времени, в результате которого многие современные технологии оказались представлены в Англии времён Короля Артура. Нужно было неплохо разбираться в науке для создания такого сюжета. А позже Марк Твен даже запатентовал собственное изобретение — улучшенные подтяжки для штанов.
Ещё двумя известными увлечениями Марка Твена были игра на бильярде и курение трубки. Посетители дома Твена иногда говорили, что в его кабинете стоял такой табачный дым, что самого Твена уже нельзя было разглядеть.

Твен был видной фигурой Американской анти-имперской лиги, которая протестовала против американской аннексии Филиппин. В ответ на кровавую резню, в которой погибло около 600 человек, он написал «Инцидент на Филиппинах», но произведение было опубликовано только в 1924 году, через 14 лет после смерти Твена.
В последнее время в США предпринимались попытки запретить роман «Приключения Гекльберри Финна» из-за натуралистичных описаний и словесных выражений, оскорбляющих афроамериканцев. Хотя Твен был противником расизма и империализма и в своём неприятии расизма зашёл гораздо дальше своих современников, но в его книгах действительно есть элементы, которые в наше время могут быть восприняты как расизм[источник?]. Многие термины, бывшие во всеобщем употреблении во времена Марка Твена, сейчас действительно звучат как расовые оскорбления[источник?]. Сам же Марк Твен относился к цензуре шутливо. Когда в 1885 году публичная библиотека в Массачусетсе решила изъять из фонда «Приключения Гекльберри Финна», Твен написал своему издателю: «Они исключили Гека из библиотеки как „мусор, пригодный только для трущоб“, из-за этого мы несомненно продадим ещё 25 тысяч копий книги».
Время от времени некоторые произведения Твена запрещались американской цензурой по разным причинам. В основном это объяснялось активной гражданской и социальной позицией Твена. Некоторые произведения, которые могли бы оскорбить религиозные чувства людей, Твен не печатал по просьбам своей семьи. Так, например, «Таинственный незнакомец» остался неопубликованным до 1916 года. А самой противоречивой работой Твена, пожалуй, была юмористическая лекция в парижском клубе, опубликованная под названием «Размышления о науке онанизма». Центральная идея лекции была такой: «Если уж нужно рискнуть жизнью на сексуальном фронте, то не мастурбируйте слишком много». Это было опубликовано лишь в 1943 году ограниченным тиражом в 50 экземпляров. Ещё несколько антирелигиозных произведений оставались ненапечатанными до 1940-х годов.

Успехи Марка Твена плавно начали угасать. До своей смерти в 1910 году он пережил потерю троих из четырёх детей, умерла и любимая жена Оливия. В свои поздние годы Твен находился в глубокой депрессии, но всё ещё мог шутить. В ответ на ошибочный некролог в «New York Journal» он произнёс свою знаменитую фразу: «Слухи о моей смерти сильно преувеличены». Материальное положение Твена также пошатнулось: его издательская компания разорилась; он вложил много денег в новую модель печатного станка, который так никогда и не был запущен в производство; плагиаторы украли права на несколько его книг.
В 1893 году Твен был представлен нефтяному магнату Генри Роджерсу, одному из директоров компании «Standard Oil». Роджерс помог Твену выгодно реорганизовать финансовые дела, и они стали близкими друзьями. Твен часто гостил у Роджерса, они выпивали и играли в покер. Можно сказать, что Твен даже стал для Роджерсов членом семьи. Внезапная смерть Роджерса в 1909 году глубоко потрясла Твена. Хотя Марк Твен многократно публично благодарил Роджерса за спасение от финансового краха, стало ясно, что их дружба имела взаимовыгодный характер. Видимо, Твен значительно повлиял на смягчение крутого нрава нефтяного магната, имевшего прозвище «цербер Роджерс». После смерти Роджерса его бумаги показали, что дружба со знаменитым писателем сделала из безжалостного скряги настоящего благотворителя и мецената. Во время дружбы с Твеном, Роджерс начал активно поддерживать образование, организовывал образовательные программы, особенно для афроамериканцев и талантливых людей с ограниченными физическими возможностями.

Сам Твен умер 21 апреля 1910 года от грудной жабы (стенокардии). За год до смерти он сказал: «Я пришёл в 1835 году с Кометой Галлея, через год она снова прилетает, и я рассчитываю уйти вместе с ней». Так оно и случилось.
В городе Ганнибал, штат Миссури, сохранился дом, в котором мальчишкой играл Сэм Клеменс, и пещеры, которые он исследовал в детстве, и которые потом были описаны в знаменитых «Приключениях Тома Сойера», туда теперь приходят туристы. Дом Марка Твена в Хартфорде превращён в его личный музей и объявлен в США национальным историческим достоянием.

Метки:  

О ВЕРНОСТИ

Воскресенье, 22 Января 2012 г. 09:42 + в цитатник
1435 (406x336, 84Kb)
Порода собаки акита-ину является символом верности и преданности в Японии.

В Японии собаки породы акита-ину считаются самыми преданными собаками. Об этом стало известно всему миру благодаря фильмам («История Хатико» и «Хатико: Самый верный друг»). Теперь не секрет, что в 1923 году профессору Токийского университета был отдан щенок породы акита-ину, который до самой своей смерти следовал за своим хозяином. Однажды, очередной раз ожидая своего хозяина на станции Сибуя, который должен был, как обычно, в это время вернуться с работы, пес Хатико так и не встретил профессора (в университете у него случился инфаркт). Несмотря на то, что пса хотели приютить другие семьи, он продолжал ночевать на крыльце дома профессора и каждый вечер приходить на станцию в надежде. Такая бесподобная преданность не могла быть не замечена жителями города. Про Хатико решила рассказать своим читателям одна из крупнейших газет Токио в статье под названием «Преданный старый пёс ожидает возвращения своего хозяина, умершего семь лет назад». Верный пес встретил свою смерть на станции, после чего в городе даже был объявлен день траура. А сегодня любой желающий может посмотреть на самого преданного пса, ведь на станции, на которой Хатико проводил дни в ожидании своего хозяина, установлен памятник. Интересно, что во время Второй мировой войны памятник псу был уничтожен, однако после её окончания, Япония не забыла про Хатико, и снова поставила ему памятник.
1433 (624x572, 61Kb)
1434 (447x599, 90Kb)
Статуя Хатико является местом встречи влюблённых.

История Хатико известна почти что всему миру, но куда менее известна история такой же преданной собаки из Тольятти. В 1995 году на обводной дороге города Тольятти жители заметили пса породы немецкая овчарка на обочине, которая всегда была в одном и том же месте и подбегал ко всем проезжающим машинам. Оказалось, что пес, как и японский Хатико, ждал своего хозяина. Как выяснилось, неподалеку от того места, где был пес, произошла авария, в которой он чудом выжил, но его хозяин погиб. Собаке дали кличку «Костик» (уменьшительно-ласкательное от имени Константин, что в переводе с греческого означает «постоянный», «верный»). Его также хотели приютить местные жители, но от них он принимал только еду, и так же, как Хатико, встретил свою смерть в месте ожидания.
За бесподобную верность псу Костику в Тольятти поставили памятник. Этот монумент первый в Тольятти, воздвигнутый не по «политическим соображениям». В наши дни это место является обязательным к посещению молодожёнами как символ верности в семейной жизни. По традиции, псу нужно потереть кончик носа, чтобы молодожены были верны друг другу. Благодаря этому ритуалу нос пса стал отполированным.
1436 (525x700, 126Kb)



Скай-терьер Грейфраерс Бобби, живший в 19 веке в Шотландии, на протяжении 14 лет, до его собственной смерти, охранял могилу хозяина.
3788 (260x400, 20Kb)

За сто лет до того, как мир узнал об истории преданности Хатико, в Эдинбурге жил его предтеча – потрясающе верный пес Бобби.
Джон Грей, хозяин Бобби, служил полицейским констеблем. Хозяин и пес дружно и практически неразлучно жили и совместно работали около двух лет. Джону Бобби достался еще щенком. Но в феврале 1858 года Джон Грей умер от туберкулеза и был похоронен в Эдинбурге на кладбище Greyfriars Kirkyard («Грейфраерс»). Пес сопроводил гроб до места захоронения, а когда товарищи покойного Грея ушли, он остался жить на могиле.
На протяжении последующих 14 лет Бобби можно было практически всегда увидеть на могиле хозяина. Лишь иногда он отлучался для того, чтобы перекусить: преданного пса подкармливал хозяин близлежащего кафе. А во время сильных морозов грелся в ближайших домах.
Есть предание, что однажды Бобби чуть было не уничтожили, как бездомного пса. Но собака уже стала настолько знаменитой, что сам мэр города поручил взять ее под ответственность муниципалитета. С тех пор Бобби ходил в ошейнике, подтверждающим его законное право на дальнейшую жизнь в Эдинбурге. Бобби умер в январе 1872 году и был похоронен на том же кладбище, где и его хозяин.
Сейчас в Эдинбурге есть бар «Грейфраерс Бобби», рядом с ним находится памятник собаке, выполненный в натуральную величину. Его установили в конце 1873 года – через два года после смерти Бобби. А спустя столетие, в 1981 году, на могиле Бобби Обществом помощи собакам Шотландии был установлен красный гранитный камень. Надпись на нем гласит: «Грейфраерс Бобби. Умер 14 января 1872 года в возрасте 16 лет. Пусть его преданность будет уроком нам всем».
3789 (640x458, 77Kb)

Сайт National Geographic Россия

Метки:  


Процитировано 4 раз

МИНИ-ТЕСТ НА ВНИМАТЕЛЬНОСТЬ:)

Суббота, 21 Января 2012 г. 19:44 + в цитатник
x_8af86441 (556x604, 63Kb)



Процитировано 1 раз

В МИРЕ ЖИВОТНЫХ

Суббота, 21 Января 2012 г. 11:09 + в цитатник
Медведица, родившая медвежат, не смогла добывать достаточное количество пищи, чтобы их выкармливать. Пограничники приносили ей сгущенное молоко в банках.
Она выдавливала его оттуда и кормила медвежат.
Автор снимка, к сожалению, не известен.
x_c424ec32 (604x403, 51Kb)


Огромный бенгальский тигр за стеклом вольера заинтересовался маленькой девочкой. Фотограф Дирк Дэниэлс рассказывает: «Я заметил, что малышку очень заинтересовали «большие кошки». Я своим глазам не поверил, когда тигр, явно заинтересовавшись, подошел к стеклу и поставил лапу точно напротив руки малышки. Она, впрочем, совсем не испугалась, она даже в ладоши хлопала от восторга!».
x_74780ae9 (604x565, 94Kb)


15-летняя немка с помощью дрессировки научила корову преодолевать высотные препятствия. На это ушли часы тренировок, с применением метода «кнута и пряника». Теперь «Луна (так зовут корову) думает, что она лошадь», — считает юная Регина Майер. Всё началось с того, что родители Регины не позволили девочке иметь своего собственного коня. Поэтому девушке пришлось выдрессировать корову.
x_ca95f387 (604x400, 85Kb)


Кода - самая маленькая лошадь в мире. Он меньше чем большинство собак и не намного больше, чем кошки. Весит всего 35 кг и ростом 59 см.
x_b3f33001 (604x453, 93Kb)


Дельфины единственные животные, которые, как и люди, занимаются сексом ради удовольствия.
x_5c5b58ad (604x448, 76Kb)


Манчкин - милейшая порода кошек с непривычно короткими лапками.
x_0b9332d0 (604x405, 45Kb)


Это самый толстый в мире кот. Живет в Китае, весит 15 килограмм и съедает килограмм мяса в сутки.
x_f06345e6 (500x332, 42Kb)


Если кот храпит во сне или поворачивается животом кверху, это значит, что он абсолютно доверяет вам.
x_8a29fe0e (604x483, 75Kb)


В 1995 году под Тольятти произошла автомобильная авария, в результате которой все люди погибли, но выжил пёс, который 7 лет ждал на месте аварии своих хозяев. В 2002 году он умер и жители города поставили на том месте бронзовый памятник преданности.
x_3579eddc (500x375, 52Kb)

Метки:  


Процитировано 9 раз
Понравилось: 2 пользователям

БЕСПРИСТРАСТНОЕ ОСОЗНАНИЕ - Энтони де Мелло "Осознание"

Суббота, 21 Января 2012 г. 10:34 + в цитатник
1202577282_osoznanie (249x390, 16Kb)
БЕСПРИСТРАСТНОЕ ОСОЗНАНИЕ

Вы хотите изменить мир? Тогда начните с себя. Измените для начала собственное «я». Но как это сделать? С помощью наблюдения. С помощью понимания. Не допуская отождествления себя ни с чем и воздерживаясь от каких бы то ни было суждений. Если вы возьметесь судить о том или ином предмете, вы не сможете его понять.
В тот момент, когда вы говорите о человеке: «Он коммунист», процесс понимания останавливается. Вы навесили на него ярлык. "Она капиталистка». Вы перестали ее понимать; вы навесили ярлык. И если в ваших словах скрыто одобрение или осуждение — тем хуже для вас! Как можно понять то, что одобряешь или осуждаешь? И одобрение, и осуждение — уже совершенно новые миры, разве не так? Никаких суждений, никаких комментариев, никаких личных оценок: вы просто наблюдаете, изучаете, смотрите и ничего не хотите менять. Если же вы испытываете желание изменить то, что есть, на то, что, по-вашему, должно быть, вы перестаете понимать. Кинолог пытается понять собаку, потому что хочет ее выдрессировать. Ученый же наблюдает за муравьями с единственной целью изучить их, узнать о них как можно больше. Никакой другой цели у него нет. Он не стремится их выдрессировать или извлечь из них какую-то пользу. Он просто интересуется муравьями и хочет знать о них все — насколько это возможно, конечно. Это его метод. Когда вам удастся воспитать в себе такое же отношение ко всему миру, вы узрите чудо. Вы изменитесь — как надлежит, без всяких усилий. Перемена произойдет сама собой, вы не будете ее причиной. Как только к вам придет осознание, зло уйдет. А все доброе, что есть в вашей душе, будет заботливо взлелеяно. Это нужно испытать.
Однако все вышеизложенное применимо лишь тогда, когда сознание человека дисциплинировано. Говоря о дисциплине, я не имею в виду волевые усилия. Вы когда-нибудь задумывались, как живет профессиональный спортсмен? С самого детства, он живет только спортом, но каждый его день все равно расписан по минутам. По-смотрите, как течет река; она сама определяет очертания своих берегов. Если что-то внутри вас не дает вам сбиться с верного пути, это «нечто» обязательно выработает в вас и самодисциплину.
Момент заражения микробом осознания. О, это восхитительно! Ничего более восхитительного в мире нет — более восхитительного и более важного, чем пробуждение. Ничего! Кроме того, пробуждение прекрасно дисциплинирует.
Сознательная жизнь невероятно приятна. Вам больше нравится жить во тьме? Нравится не осознавать собственные слова и поступки? Нравится слушать, но не слышать, смотреть, но не видеть? «Лучше не жить вовсе, чем жить неосознанно», — говорил великий Сократ. Это очевидно. Очень многие из нас живут неосознанно. Наши мысли (как правило, эти мысли вовсе не наши) и эмоции приходят и уходят автоматически; если мы что-то делаем, то тоже машинально. Хотите убедиться? «До чего же ты хороша в этой блузке!» — вам приятны подобные комплименты. Ради всего святого! Когда вам расточают комплименты, вы гордитесь собой. Ко мне в Индию приезжают желающие посетить наш центр и восклицают: «Ах, какое прелестное местечко! Какие дивные деревья! (К тем деревьям я не имею ни малейшего отношения.) А какой климат!» И у меня на душе сразу теплеет. Но тут я ловлю себя на самообмане и отвечаю: «Уф, не могли придумать что-нибудь поглупее?» Деревья выращивал не я и место для строительства центра выбирал тоже не я. Хорошую погоду я тоже не заказывал, просто все сложилось так, а не иначе. Но «я» оказался именно в этом месте и горжусь этим. Горжусь «своим» народом, «своей» культу-рой. Это так глупо, не находите? Мне говорят: ваша культура, культура Индии, дала миру великих мистиков. Но ведь это не я дал их миру. Не я их воспитал. Или такое: «Бедность вашей страны просто омерзительна». Мне стыдно. Но не я причина нашей бедности. Вы когда-нибудь задумывались, что происходит, когда вам делают комплимент? Кто-то говорит: «О, вы неподражаемы!» И мне приятно это слышать. Я получаю позитивный заряд (именно поэтому мы и говорим «я в порядке», «ты в порядке» и т. д.). Когда-нибудь я напишу книгу с названием «Я дурак и ты дурак». Ничто так не раскрепощает душу, как открытое признание собственной глупости. Это непередаваемо.
Когда мне говорят, что в чем-то я не прав, я отвечаю: «А чего вы хотели от дурака?» И все - оппонент повержен. Наступает полное освобождение: я дурак и ты дурак. В норме все это выглядит так: я нажимаю кнопку, вы подпрыгиваете, я нажимаю другую, вы садитесь. Причем и подпрыгиваете, и садитесь с удовольствием. Много ли вы знаете людей, одинаково равнодушно приемлющих хвалу и хулу? Подобное равнодушие не присуще человеческой натуре, говорим мы. Человек должен оставаться человеком: быть маленькой обезьяной и делать то, что он должен делать. Но разве это настоящая человечность? Если вы находите меня неподражаемым, это говорит лишь о том, что в данный момент у вас хорошее настроение.
А еще это свидетельствует о том, что я подхожу вам по списку. У нас у всех есть такой список, по которому мы оцениваем людей: она высокая, хм... смуглая, красивая, хм-м... вполне в моем вкусе. «Мне нравится ее голос». Вы говорите: «Я влюблен». Вы не влюблены, вы просто осел. Не знаю, стоит ли говорить такое, но когда вы в кого-то влюбляетесь, вы становитесь ослом. Давайте поглядим, что с вами, влюбленным, происходит. Вы убегаете от самого себя. Убегаете изо всех сил. Кто-то когда-то сказал: «Спасибо Господу за то, что он создал этот мир и возможность от него убежать». Вот и все.
Мы просто роботы-марионетки. Мы пишем книги о марионетках — о том, как здорово быть марионеткой и как важно получать от окружающих подтверждения собственной нормальности. Все это нужно, чтобы мы могли нравиться самим себе. Как хорошо жить в тюрьме! Или — как мне вчера сказали — хорошо жить в клетке! Вам нравится жить в тюрьме? Нравится быть марионеткой? Тогда вот что я вам скажу: если вы позволяете себе радоваться чьим-то похвалам, вы тем самым готовите себя к отчаянию от того, что кто-то вас выбранил. Пока вы живете ради чьих-то ожиданий, вы тщательнее следите за своей одеждой и обувью, тщательнее укладываете волосы — словом, стараетесь соответствовать всем этим трижды проклятым стандартам. И это вы называете отличительной чертой человеческой натуры?
Вот что вы обнаружите, когда заглянете в свою душу!
Вы ужаснетесь! На самом деле вы не хороший и не плохой. Возможно, вы соответствуете последней моде, со-временному стилю — что же, от этого вы стали хорошим человеком? Разве это взаимосвязанные понятия? Разве ваша нормальность зависит от того, что о ней думают другие? Если так, то Иисус Христос был, очевидно, совсем «нехорошим» проповедником. Вы не хороший и не плохой, вы — это вы. Надеюсь, хотя бы для некоторых это станет подлинным откровением. Если за дни, проведенные вместе со мной, трое или четверо слушателей сделают для себя такое открытие, это будет великолепно! И необычно! Отбросьте все ваши представления о добре и зле; отбросьте все суждения — просто смотрите, просто наблюдайте. Вам многое откроется. И вы изменитесь. Изменитесь, не прилагая никаких усилий.
Мне вспоминается эпизод из жизни послевоенного Лондона. Молодой человек едет в автобусе; на коленях у него большой коричневый сверток. К юноше подходит кондуктор и спрашивает: «А что это у вас такое?» к Неразорвавшаяся бомба, — отвечает пассажир. — Мы ее выкопали в саду, и теперь я везу ее в полицию» «Не держите бомбу на коленях. Лучше положите ее под сиденье», — советует кондуктор.
Психология и духовность (то, что мы называем духовностью) помогают переложить бомбу с коленей под сиденье. Полностью разобраться с возникшими у вас трудностями они бессильны. Они лишь заменяют одни трудности другими. Вам это никогда не приходило в голову? Была какая-то одна проблема, теперь вместо нее появилась другая. И так будет до тех пор, пока не будет решена проблема под названием «я».

Метки:  

СОЦИАЛЬНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ

Суббота, 21 Января 2012 г. 10:02 + в цитатник
Холодным январским утром на станции метро Вашингтона расположился мужчина и стал играть на скрипке. На протяжении 45 минут он сыграл 6 произведений. За это время, так как был час пик, мимо него прошло более тысячи человек, большинство из которых были по дороге на работу.
За 45 минут игры только 6 человек ненадолго остановились и послушали, еще 20, не останавливаясь, бросили деньги. Заработок музыканта составил $32.
Никто из прохожих не знал, что скрипачом был Джошуа Белл — один из лучших музыкантов в мире. Играл он одни из самых сложных произведений, из когда-либо написанных, а инструментом служила скрипка Страдивари, стоимостью $3,5 миллиона.
За два дня перед выступлением в метро, на его концерте в Бостоне, где средняя стоимость билета составляла $100, был аншлаг.
Игра Джошуа Белла в метро является частью социального эксперимента газеты Вашингтон Пост о восприятии, вкусе и приоритетах людей. Главными вопросами эксперимента были: в будничной среде в неподходящий момент ощущаем ли мы красоту? Остановимся ли чтобы оценить ее? Распознаем ли талант в неожиданной обстановке?
Один из выводов из этого эксперимента может быть следующим:
Если мы не можем найти время на то что бы ненадолго остановиться и послушать лучшие из когда-либо написанных музыкальных произведений в исполнении одного из лучших музыкантов планеты; если темп современной жизни настолько всепоглощающь, что мы становимся слепы и глухи к таким вещам — тогда что же еще мы упускаем?
x_40be111b (604x500, 65Kb)


Как-то в Киевском метрополитене в переходе довелось видеть и слышать как играл аккордеонист. Он сидел, склонив голову, с закрытыми глазами, весь поглощённый музыкой, никого не замечая. И та музыка, казалось, проникала во всё. Это был, действительно, насотящий МУЗЫКАНТ. И купюр, разного достоинства, возле него лежало предостаточно, но мне кажется, что он играл бы и даром, просто из своей потребности выразить себя в музыке. А на следующий день в аквапарке видела баяниста, который не столько играл на баяне, сколько шарил глазами по публике. В его кепке лежало несколько монет:) Жизнь полна контрастов:)))

Метки:  

ФОТОФАКТЫ

Суббота, 21 Января 2012 г. 09:36 + в цитатник
Небесный причал.
Бичи-Хед, мыс на южном побережье Великобритании.
x_70b95b82 (604x403, 39Kb)


Вид с самого высокого небоскреба в мире «Бурж Халифа», Дубаи. Точная высота сооружения составляет 828 м (163 этажа).
x_1d03017f (604x340, 40Kb)


Язык Тролля (Trolltunga) – каменный выступ необычной формы, названный так из-за внешнего сходства с языком. Выступ, возвышающийся над озером Рингедалсватн на высоте 350 метров, расположен вблизи города Одда в Норвегии.
x_14946c1a (604x454, 75Kb)


Скала «Каменная Волна» недалеко от Перта — одна из самых старых в мире, ей более 3 миллиардов лет.
x_9ba1dd53 (600x400, 42Kb)


Пустыня, цветущая фацелиями. Цветет раз в несколько лет.
x_31baa2be (604x403, 112Kb)


Сад цветов Кавати Фужи, Япония. Одна из самых ярких достопримечательностей этого места является Туннель Вистерия. Название происходит от растения, ветви которого покрывают туннель.
x_3d9b7106 (604x403, 108Kb)


В Нидерландах ежегодно расцветают около девяти миллиардов тюльпанов, две трети из которых уходят на экспорт. Сезон цветения тюльпанов начинается в марте и продолжается до августа. Вид с воздуха на поля цветущих тюльпанов в Лиссе, Нидерланды.
x_926cc824 (604x354, 95Kb)


Непростое решение. Модель этого моста была специально разработана для удобства перехода с левостороннего на правостороннее движение при переезде из Гонконга в Китай.
x_95876813 (604x453, 73Kb)


Самый длинный мост в мире, по состоянию на 2011 год, построен в Китае. Общая длина моста через реку Вей составляет 79 км 732 м. Мост является частью Чжэнчжоуской железнодорожной линии.
x_2a5791d8 (604x453, 131Kb)

Метки:  

Понравилось: 1 пользователю

НЕМНОГО ЮМОРА:)

Суббота, 21 Января 2012 г. 00:58 + в цитатник
Новый русский поймал золотую рыбку. Она ему и говорит:
- Отпусти меня, любое желание исполню.
- Рыбка вот есть у меня квартира в Москве, а вилла на Канарах. Построй для меня автостраду, чтобы я мог быстро из квартиры до виллы добираться.
- Ну, ты даешь! Это ж очень тяжело. Только представь, сколько нужно бетона, асфальта. Уж лучше загадай другое желание.
- Ну ладно. Вот у меня были четыре жены. Все как сыр в масле катались, но при этом были вечно чем-то недовольны, а почему - не
знаю. Научи меня, золотая рыбка, понимать женщин.
- Тебе автостраду четырех, или шестиполосную?


Жена красуется перед зеркалом и говорит
мужу:
- Я сегодня была у доктора, и он сказал, что у
меня грудь, как у 20-летней девушки...
- А про 50-летнюю задницу он ничего не
говорил?
- Нет... Про тебя он не спрашивал.


Сидят две девушки в кинотеатре. Одна говорит:
— Смотри, мужчина мастурбирует!
Другая:
— Да не обращай внимания.
Первая: — Не могу..Он делает это моей рукой…


- Я вчера на пляже видел двух купающихся девушек! Совершенно обнаженных!
- В такой холод?! Наверное, моржи!
- Ну одна точно морж, а вторая ничего, симпатичная.


Женщина прибежала в милицию.
- Меня изнасиловали тринадцать человек!
- Не волнуйтесь, гражданка, всех найдем.
- Всех не надо. Только третьего, восьмого и двенадцатого.


В первом классе училка дает задание: назвать и описать самую ценную
вещь, которая известна ученикам. Петечка встал и рассказал про папину
машину. Леночка - про мамино брильянтовое ожерелье. Вовочка встает
и говорит:
- Менструация!
Училка аж поперхнулась:
- Вовочка! Да что ты такое говоришь? Ты хоть знаешь, что это такое?
Вовочка отвечает:
- Что это такое я не знаю, но точно знаю, что это - что-то очень
ценное, потому что когда сегодня утром моя старшая сестра объявила,
что она у нее пропала, мама упала в обморок, папу хватил инфаркт,
а сосед застрелился!


Отец проверяет дневник сына: физика - 2, химия - 2, история - 2, литература - 2, пение - 5.
- Господи, этот дебил ещё и поёт.



Пришел в ресторан японец, ни слова по-русски сказать не может и думает:"Придет русский и я закажу то, что он закжет".Приходит руский и говорит:- эй, офицант, мне щавель с яйцами, рака на стол и сосисок за 15 копеек.Японец повторяет:- эй, офицант, шевели яйцами, раком ко мне под стол и соси за 15 копеек
2_12 (640x461, 26Kb)

Метки:  

Герман Гессе. Краткое жизнеоописание (автобиография)

Пятница, 20 Января 2012 г. 23:58 + в цитатник
90214177 (500x502, 31Kb)
Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья, под знаком Стрельца, в благотворных лучах Юпитера. Рождение мое совершилось ранним вечером в теплый июльский день, и температура этого часа есть та самая, которую я любил и бессознательно искал всю мою жизнь и отсутствие которой воспринимал, как лишение. Никогда не мог я жить в холодных странах, и все добровольно предпринятые странствия моей жизни направлялись на юг. Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать "ты должен", как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим. Нетрудно представить себе, что свойство это нанесло немалый урон моему преуспеванию в школе. Правда, учителя наши сообщали нам на уроках по забавному предмету, именовавшемуся всемирной историей, что мир всегда был ведом, правим и обновляем такими людьми, которые сами творили себе собственный закон и восставали против готовых законов, и мы слышали, будто люди эти достойны почтения; но ведь это было такой же ложью, как и все остальное преподавание, ибо, стоило одному из нас по добрым или дурным побудительным причинам в один прекрасный день набраться храбрости и восстать против какой-либо заповеди или хотя бы против глупой привычки или моды - и его отнюдь не почитали, не ставили нам в пример, но наказывали, поднимали на смех и обрушивали на него трусливую мощь преподавательского насилия.

По счастью, еще до начала школьных годов мне удалось выучиться самому важному и незаменимому для жизни: мои пять чувств были бодрственны, остры и тонки, я мог на них положиться и ждать себе от них много радости, и, если позднее я безнадежно поддался приманкам метафизики и временами даже налагал на свои чувства пост и держал их в черном теле, все же атмосфера развитой чувственной впечатлительности, особенно по части зрения и слуха, никогда не покидала меня и явственно играет свою роль и в мире моего мышления, каким бы абстрактным этот мир подчас ни казался.

Итак, некоторой оснасткой для жизни я обзавелся, согласно выше сказанному, еще задолго до школьных годов. Я не был неучем в нашем родном городе, смыслил кое-что в птичниках и лесах, в виноградниках и мастерских ремесленников, я распознавал деревья, птиц и бабочек, умел распевать песни и свистать сквозь зубы, знал и другие вещи, не вовсе бесполезные для жизни. К этому добавились школьные предметы, которые давались мне легко и славно меня развлекали, я получал особенно удовольствие от латыни и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Что до искусства лжи и дипломатии, то ему я обязан второму школьному году, когда господин учитель и помощник учителя обогатили меня соответствующими навыками, между тем как до того я, по моей ребяческой открытости и доверительности, навлекал на себя одну неприятность за другой. Оба вышеназванных наставника сумели исчерпывающе разъяснить мне, что честность и правдолюбие суть свойства, отнюдь не желательные в школьнике. Они приписали мне один случившийся в классе пустячный проступок, в котором я был решительно неповинен; поскольку же им не удалось побудить меня сознаться в несодеянном, из сущей безделицы проистекло форменное судебное расследование, и оба совместными усилиями после долгого мучительства извлекли из меня если не желаемое признание, то последние остатки веры в порядочность учительской касты. Позднее мне встречались, благодарение богу, и настоящие учителя, достойные самого глубокого почтения, но непоправимое уже свершилось, и мое отношение не только к школьным педагогам, но и ко всякому авторитету было извращено и отравлено. В общем же, я, был на протяжении первых семи или восьми школьных годов хорошим учеником, по крайней мере место мое было всегда среди первых в классе. Лишь при начале тех испытаний, которых не минует ни один человек, обреченный стать личностью, я вступил в конфликт со школой, становившийся все тяжелее и тяжелее. Понять смысл этих испытаний мне удалось лишь два десятилетия спустя, тогда же они были голой данностью и отовсюду обступали меня против моей воли, как тяжкое несчастье.

Дело обстояло так: с тринадцати лет мне было ясно одно - я стану либо поэтом, либо вообще никем. Но к этой определенности постепенно прибавилось другое открытие, и оно было мучительно. Можно было стать учителем, постором, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, даже музыкантом, даже архитектором или живописцем - ко всем на свете профессиям вела какая-то дорога, проходившая через подготовку, через школу, через обучение начинающих. Только для поэта не существовало ничего подобного! Что разрешалось и даже считалось за честь, так это быть поэтом, то есть получить в качестве поэта успех и признание-по большей части, увы, лишь после смерти. Но вот стать поэтом было немыслимо, а желать им стать было смешно и постыдно, как я очень скоро имел случай убедиться. В один миг вывел я тот урок, который только и можно было вывести из ситуации: поэт есть нечто, чем дозволено быть, но не дозволено становиться. И еще: наклонность к поэзии и личный к ней талант делают тебя в глазах учителей подозрительным и навлекают то неудовольствие, то насмешки, а то и смертельное оскорбление. С поэтом дело обстояло в точности так, как с героем и со всеми могучими или прекрасными, великодушными или небудничными людьми и порывами: в прошедшем они были чудны, любой учебник в изобилии воздавал им хвалу, но в настоящем, в действительной жизни их ненавидели, и позволительно было заподозрить, что учителя затем и были поставлены, чтобы не дать вырасти ни одному яркому; свободному человеку, не дать состояться ни одному великому, разительному деянию.

И вот я увидел между мною самим и моей далекой целью одни пропасти, все стало сомнительным, все потеряло цену, оставалось только одно: что я намерен стать поэтом, легко это или трудно, смешно или почетно. Внешние результаты этого решения - или этого несчастья - были следующими.

Когда мне исполнилось тринадцать лет и вышеозначенный конфликт только начался, поведение в родительском доме и в стенах школы оставляло желать столь многого, что меня отправили в изгнание в иногороднюю школу. Годом позднее я стал питомцем одной теологической семинарии, учился выписывать буквы древнееврейского алфавита и уже готовился узнать что есть "дагеш форте имплицитум", как вдруг внутри меня разразились бури, которые привели к моему бегству из монастырской школы, к наказанию строгим карцером, к прощанию с семинарией.

Некоторое время я силился продвинуть вперед мои знания в одной гимназии, однако и здесь скоро все окончилось карцером и расставанием. Затем я три дня пробыл учеником в торговом доме, снова сбежал и пропал на несколько дней и ночей, к немалой тревоге моих родителей. В течение полугода я был помощником моего отца, в течение полутора лет я работал ктикантом в механической мастерской и на фабрике башенных часов.

Короче говоря, более четырех лет все попытки сделать из меня что-нибудь путное кончались неукоснительным провалом, ни одна школа не хотела удержать меня в своих стенах, ни в какой выучке я не мог протянуть сколько-нибудь долго. Любая попытка сделать из меня общественно полезного человека оканчивалась неудачей, иногда позором и скандалом, иногда бегством и изгнанием - а между тем за мной признавали хорошие способности и даже известную меру доброй воли! Притом я всегда был довольно трудолюбив; к высокой добродетели ничегонеделания я неизменно относился с почтительным восхищением, но никогда не усвоил ее сам. В пятнадцать лет, потерпев неудачу в школе, я принялся сознательно и энергично работать над самообразованием, и для меня было радостью и блаженством, что в доме моего отца обреталась огромная дедовская библиотека, целый зал, наполненный старыми книгами и содержавший, в частности, всю немецкую литературу и философию восемнадцатого столетия. Между шестнадцатым и двадцатым годами я не только исписал кучу бумаги своими первыми литературными опытами, но и прочел за эти годы половину всей мировой литературы и занимался историей искусства, языками и философией с таким усердием, которого за глаза хватило бы для занятий по обычному школьному курсу.

Затем я сделался книготорговцем, чтобы наконец-то самому зарабатывать свой хлеб. С книгами у меня были отношения, во всяком случае, лучше, нежели с коленчатым валом и литыми зубчатыми колесами, с которыми я всласть намаялся на поприще механика. Плавать и утопать в море книжных новинок было поначалу удовольствием, почти опьянением. Однако прошло время, и я приметил, что жить духом только в настоящем, в новом и новейшем - непереносимо и бессмысленно, что духовная жизнь вообще делается возможной только через постоянную связь с былым, с историей, со стариной и с древностью. А посему, как только первое удовольствие было исчерпано, для меня стало потребностью вернуться от потока новинок к старине, и я осуществил это, перейдя из книжной лавки в лавку букиниста. Однако я сохранял верность и этой профессии лишь до тех пор, покуда она была мне нужна, чтобы прокормиться. В возрасте двадцати шести лет, после первого литературного успеха, я отказался от этого занятия.

Теперь, после стольких усилий и жертв, цель моя была, стало быть, достигнута; сколь бы это ни казалось невозможным, я стал-таки поэтом и, по видимости, выиграл свою долгую и упрямую борьбу против всего мира. Горечь годов школы, годов становления, когда я часто оказывался недалеко от гибели, была теперь забыта и стоила разве что улыбки - и родственники, и друзья, которые только что ставили на мне крест, теперь добродушно улыбались вместе со мной. Я победил, и стоило мне совершить самый глупый, самый бесполезный поступок, как его находили восхитительным, да и сам я был немало восхищен собою. Только теперь до меня дошло, в каком устрашающем одиночестве, в какой аскезе, в какой опасности жил я год за годом; тепловатый воздух признания отогревал меня, и я начал уже превращаться в довольного человека.

Еще изрядный срок моя внешняя жизнь протекала спокойно и приятно. У меня были жена и дети, дом и сад. Я писал свои книги, я слыл за поэта, достойного всяческих симпатий, и жил в согласии со всем миром. В 1905 году я помогал основывать некий журнал, направленный прежде всего против личной власти Вильгельма II, однако нельзя сказать, чтобы я принимал эти политические цели по-настоящему всерьез. Я отправлялся в славные поездки по Швейцарии, по Германии, по Австрии, по Италии, по Индии. Казалось, что все в порядке.

Потом пришло достопамятное лето 1914 года, и в мгновение ока все переменилось внутри меня и вокруг меня. Стало ясно, что прежнее наше благополучие стояло на непрочной основе, а теперь, стало быть, наступало неблагополучие - великая школа. Так называемая великая эпоха разразилась, и я не могу сказать, будто я встретил ее удары достойнее, более подготовленным и в лучшем состоянии духа, нежели остальные. От остальных меня отличало тогда лишь то, что я был лишен немалого утешения, дарованного столь многим, а именно - энтузиазма. Через это я опять возвратился к себе самому и вступил в разлад с окружающим, жизнь снова школила меня, снова отучивала от довольства миром и довольства собой, и лишь ценой этого я переступил через порог посвящения в таинства жизни.

Не могу забыть один маленький случай из первого года войны. Я зашел в большой госпиталь, силясь на правах добровольца отыскать для себя какое-то осмысленное место в изменившемся мире, что тогда еще казалось мне возможным. В этой больнице для раненых я познакомился с почтенной старой девой, которая прежде вела состоятельное приватное существование, а теперь исполняла обязанности сиделки в госпитале. Она с трогательным энтузиазмом поведала мне о радости и гордости, которые она испытывает при мысли о том, что ей дано было дожить до этой великой эпохи. Я нашел такие чувства понятными, ибо для подобной дамы нужна была война, чтобы превратить ее праздное и сосредоточенное на себе стародевическое существование в жизнь деятельную и сколько-нибудь ценную. Но когда она делилась со мной своим счастьем в коридоре, наполненном перевязанными и увечными солдатами, по пути из одной палаты с ампутированными и умирающими в другую такую же палату, сердце перевернулось во мне. Я, безусловно, понимал энтузиазм этой тетушки, но я не мог его разделить, не мог его одобрить. Если на каждые десять раненых приходилось по одной такой восторженной сиделке, остается признать, что счастье этих дам было оплачено чересчур дорого.

Нет, я не мог разделять радости по случаю "великой эпохи", и так случилось, что я с самого начала горько страдал от войны и год за годом из последних сил защищался от несчастья, нагрянувшего, по видимости, извне, как гром с ясного неба, между тем как вокруг все на свете вели себя так, как если бы именно это несчастье наполняло их бодрым энтузиазмом. И когда я вдобавок читал газетные статьи поэтов, где говорилось о благах войны, и призывы профессоров, и все боевые стихотворения, рожденные в уютных кабинетах прославленных авторов, мне становилось еще тошнее. В 1915 году у меня вырвалось однажды печатное признание в этих чувствах, а в придачу слово сожаления о том, что так называемые люди духа тоже не способны ни на что другое, кроме как на проповедь ненависти, распространение лжи, восхваление великой беды. Последствием этой жалобы, высказанной довольно робко, было то, что я был провозглашен в прессе моего отечества изменником и предателем - переживание, имевшее для меня новизну, ибо, несмотря на многочисленные столкновения с прессой, я дотоле ни разу не испытал, что же чувствует тот, кого оплевывает сплоченное большинство. Статья с вышеупомянутым обвинением была перепечатана двадцатью газетами и журналами моей отчизны, между тем как из всех моих друзей, которых у меня было в журнальном мире, по видимости, немало, лишь двое отважились зa меня вступиться. Старые друзья оповещали меня, что они вскормили у своего сердца змею и что сердце это впредь бьется только для кайзера и для нашей державы, но не для такого выродка, как я. Ругательные письма от неизвестных лиц поступали во множестве, и книготорговцы ставили меня в известность, что автор, имеющий столь предосудительные взгляды, для них не существует. На многих письмах из этой корреспонденции я увидел украшение, о котором дотоле ничего не знал: это был оттиск маленькой круглой печатки со словами: "Боже, покарай Англию!"

Кто-нибудь мог бы подумать, что я изрядно посмеялся над этим недоразумением. Однако посмеяться я не сумел. Опыт, сам по себе незначительный, принес плод, и плодом этим было второе великое перерождение моей жизни.

Следует вспомнить: первое перерождение наступило в тот миг, когда я осознал свою решимость стать поэтом. Прежний образцовый ученик Гессе сделался отныне плохим учеником, он навлекал на себя наказания, изгонялся вон, нигде не уживался, готовил себе и своим родителям одно беспокойство за другим - и все потому, что он не усматривал никакой возможности примирить мир, как он есть или каким он представляется, и голос собственного сердца. Теперь, в годы войны, это повторилось сызнова. Снова я видел себя в распре с тем самым миром, с которым только что жил в добром согласии. Снова все несло мне неудачу, снова я был одинок и несчастлив, снова каждое мое слово и каждая моя мысль наталкивались на враждебное непонимание. Снова между действительностью и тем, что казалось мне желательным, разумным и добрым, открывалась безнадежная пропасть.

Однако на сей раз я не избежал суда над собой. Прошло немного времени, и мне пришлось отыскать вину, причину моих мук, уже не вокруг себя, но в себе самом. Ибо одно я понимал ясно: корить весь мир за его безумие и бездушие - да на это не имеет права никто из людей и никто из богов, и я меньше всех. Значит, во мне самом должен был обретаться какой-то непорядок, раз я вступил в конфликт со всеобщим ходом мироздания, И вот великий непорядок и впрямь был налицо. Было вовсе не сладко заняться этим непорядком и попытаться навести порядок. Тут для начала обнаружилось вот что: доброе согласие, в котором я пребывал со всем миром, не только было оплачено с моей стороны слишком дорогой ценой, но и само по себе оно было таким же недоброкачественным, как и внешнее согласие в мире перед войной. Я воображал, что долгими и трудными испытаниями моей юности выстрадал себе место в мире и что теперь я - поэт. Однако тем временем успех и благополучие не преминули сделать свое обычное дело, я стал довольным любителем спокойной жизни, и, если присмотреться как следует, поэта уже не отличишь от развлекательного беллетриста. Я был чересчур преуспевающим. Что же, неблагополучие, являющее собой всегда хорошую и строгую школу, было мне отныне обеспечено в изобилии, и потому я все больше учился предоставлять делам мирским идти своим чередом и обретал умение заниматься собственной долей во всеобщем неразумии и всеобщей вине. Отыскать следы этого занятия в моих книгах я предоставляю читателю. Между тем у меня все еще оставалась тайная надежда, что со временем и мой народ - пусть не как целое, но в лице очень многих мыслящих и ответственных своих представителей - подвергнет себя такому же испытанию и на место жалоб и проклятий по адресу злой войны, злого неприятеля и злой революции в тысячах сердец станет вопрос: в чем делю вину я сам и как мне снова стать невинным? Ибо невинным всегда можно стать снова, если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других.

Когда новое перерождение начало проступать в моих книгах и в моей жизни, многие из моих друзей покачали головой. Другие просто бросили меня. Это входило в изменившийся облик моей жизни наряду с утратой моего дома, моей семьи и прочих приятных вещей. Пришло время, когда мне каждый день приходилось с чем-то расставаться, когда я каждый день дивился тому, что смог вытерпеть еще и это, и продолжаю жить, и все еще за что-то люблю эту диковинную жизнь, по всей видимости не приносящую мне ничего, кроме мучений, разочарований и потерь.

Однако здесь я должен внести поправку: и в военные годы у меня было нечто вроде благоприятной звезды или ангела-хранителя. Между тем как я ошущал себя одиноким перед лицом моих мук и вплоть до начала перерождения ежечасно находил мою судьбу зловещей и проклинал ее, именно моя боль, моя опьяненность болью послужили мне защитой и ограждением против внешнего мира. Дело в том, что я провел военные годы в мерзком переплетении политики, шпионажа, игр, подкупа и ухищрений спекуляции, замешанном так густо, что подобную концентрацию нелегко было отыскать на земле даже в те годы - то есть в Берне, в средоточии немецкой, нейтральной и неприятельской дипломатии, в городе, который в мгновение ока оказался перенаселен, и притом сплошь дипломатами, тайными агентами, шпионами, журналистами, скупщиками краденого и жуликами. Я жил среди послов и военщины, общался с людьми разных национальностей, в том числе и неприятельских, воздух вокруг меня являл собой одну огромную сеть шпионажа и антишпионажа, слежки, интриг, политического и приватного делячества - и все эти годы я ухитрялся ничего не замечать! Меня подслушивали, меня выслеживали, за мной шпионили, я попадал в число подозрительных лиц то для неприятеля, то для нейтральных стран, то для своих же соотечественников, и мне это было невдомек; лишь много позднее я узнал обо всем и не мог понять, как мне удалось прожить в такой атмосфере без вреда для себя. Но это миновало благополучно.

С окончанием войны совпал также завершающий момент моего перерождения, и мучительный искус достиг предела. Искус этот уже не имел ничего общего с войной и мировыми судьбами, так что и поражение Германии, которое для нас, заграничных жителей, было очевидным, наступив, оказалось не таким уж страшным. Я всецело погрузился в себя самого и в самого и в судьбу, хотя порой не без ощущения, что дело идет о человеческой участи вообще. Всю войну, всю похоть человекоубийства, все легкомыслие, всю грубую тягу к удовольствиям, всю трусость мира я находил сполна и в себе самом, я потерял сначала уважение к себе, потом испытал даже презрение, я не мог делать ничего иного, как только доводить до конца свое заглядывание в хаос - с надеждой, то разгоравшейся, то гаснувшей, что снова обрету по ту сторону хаоса природу, обрету Невинность. Что говорить, каждый проснувшийся к истинному самосознанию человек проходит тот же узкий путь через пустыню, а рассказывать об этом прочим было бы напрасной потерей труда.

Когда друзья становились мне неверны, я порой испытывал печаль, но никогда не обиду, напротив, я скорее воспринимал это как подтверждение правильности моего пути. Эти прежние друзья были в конце концов совершенно правы, когда говорили, что раньше я был таким симпатичным человеком и писателем, между тем как теперешняя моя проблематика попросту неаппетитна. Вопросы тонкого вкуса или нравственной респектабельности были уже давно не для меня, не было никого, кто понимал бы мой язык. Друзья эти, наверное, с полным основанием корили меня, что мои книги потеряли красоту и гармонию. Сами эти слова вызывали у меня разве что смех - что красота, что гармония тому, кто приговорен к смерти, кто надрывается, силясь пробежать между обваливающимися стенами? Кто знает, может быть, вопреки вере всей моей жизни я все-таки вовсе не поэт и все мои усилия по эстетической части были ошибкой? Почему бы и нет - даже это больше не имело значения. Преобладающая часть того, что я увидел, спускаясь по кругам ада в себе самом, была фальшью и подделкой без всякой ценности - так и с бредом моего призвания, моего таланта дело, наверное, обстояло не лучше. Ах, до чего все это было несущественно! И то, что я некогда с тщеславием и ребяческой радостью рассматривал как свою задачу, тоже улетучилось. Свою задачу, или, лучше сказать, свой путь к спасению, я видел теперь не в сфере лирики, или философии, или еще какой-нибудь подобной специальной области, но единственно в том, чтобы дать немногому действительно живому и сильному во мне пережить свою жизнь до конца, единственно в безоговорочной верности тому, что я еще ощущал в себе живущим. Это была жизнь - это был бог. Теперь, когда эти времена высокого, смертельного напряжения прошли, все выглядит до странности изменившимся, потому что имена, которыми все тогда для меня называлось, да и суть, скрывавшаяся за этими именами, нынче лишены смысла, и то, что позавчера было святым, может прозвучать сегодня почти комически.

Когда война наконец-то окончилась и для меня, а именно - весной 1919-го, я уединился в отдаленном уголке Швейцарии, чтобы стать отшельником. Из-за того что я всю жизнь (как то было унаследовано мною от родителей и деда) много занимался индийской и китайской мудростью, причем и новые мои переживания были выражаемы отчасти также при посредстве восточного языка символов, меня часто именовали "буддистом", над чем я мог только смеяться, ибо знал, что в глубине души я дальше от этого исповедания, нежели от какого бы то ни было иного. И все же в этом скрывалось нечто верное, зерно истины, как я понял немного спустя. Будь так или иначе мыслимо, чтобы человек чисто лично избирал себе религию, я по сокровеннейшей душевной потребности присоединился бы к одной из консервативных религий - к Конфуцию, или к брахманизму, или к римской церкви. Однако сделал бы я это из потребности в противоположном полюсе, отнюдь не из прирожденного сродства, ибо я не только случайно родился как сын благочестивых протестантов, но и есмь протестант по душевному складу и сути (чему нимало не противоречит моя глубокая антипатия к наличным на сегодняшний день протестантским вероисповеданиям). Ибо истинный протестант обороняется и против собственной церкви, как против всех других, ибо его суть принуждает его стоять больше за становление, нежели за бытие. И в этом смысле, пожалуй, Будда тоже был протестантом.

Вера в мое писательство и в смысл моей литературной работы со времен вышеописанного душевного перелома потеряла во мне, стало быть, всякую опору. Писанина не доставляла мне больше настоящей радости. Однако без радости человек жить не может, и я в самые черные дни не переставал ее домогаться. Я способен был отказаться от справедливости, от разума, от смысла жизни и мироздания, я видел, что мироздание отлично обходится без всех этих абстракций, но от малой радости я не мог отказаться, и стремление к этим крохам радости было одним из тех живых огоньков внутри меня, в которые я еще верил и из которых замышлял заново построить мир. Нередко искал я свою радость, свою грезу, свое забвение в бутылке вина, и весьма часто она мне помогала, я воздаю ей хвалу за это. Но ее было недостаточно. И пришел день, и я открыл для себя совсем новую радость. Внезапно, дойдя уже до сорока лет, я начал заниматься живописью. Не то чтобы я почитал себя за живописца или желал стать таковым, но живопись - чудесное времяпрепровождение, она делает тебя веселее и терпеливее. После нее у тебя пальцы не черные, как после писания, но красные и синие. И это мое занятие злит многих моих друзей. Что делать - всякий раз, стоит мне начать что-нибудь необходимое, блаженное и прелестное, люди хмурят врови. Им хотелось бы, чтобы ты оставался таким, каким ты был, чтобы ты не изменял своего лица. Но мое лицо сопротивляется, оно хочет вновь и вновь меняться - это его потребность.

Другой упрек, который мне делают, представляется мне самому очень верным. Мне отказывают в чувстве действительности. Этой действительности-де не отвечают ни книги, которые я сочиняю, ни картинки, которые я пишу. Когда я сочиняю, я по большей части выкидываю из головы все требования, которые образованный читатель привык предъявлять уважающей себя книге, и прежде всего у меня впрямь отсутствует почтение к действительности. Я нахожу, что действительность есть то, о чем надо меньше всего хлопотать, ибо она и так не преминет присутствовать с присущей ей настырностью, между тем как вещи более прекрасные и более нужные требуют нашего внимания и попечения. Действительность есть то, чем ни при каких обстоятельствах не следует удовлетворяться, чего ни при каких обстоятельствах не следует обожествлять и почитать, ибо она являет собой случайное, то есть отброс жизни. Ее, эту скудную, неизменно разочаровывающую и безрадостную действительность, нельзя изменить никаким иным способом, кроме как отрицая ее и показывая ей, что мы сильнее, чем она.

В моих книгах зачастую не обнаруживается общепринятого респекта перед действительностью, а когда я занимаюсь живописью, у деревьев есть лица, домики смеются, или пляшут, или плачут, но вот какое дерево - груша, а какое - каштан, не часто удается распознать. Этот упрек я принимаю. Должен сознаться, что и собственная моя жизнь весьма часто предстает предо мною точь-в-точь как сказка, по временам я вижу и ощущаю внешний мир в таком согласии, в таком созвучии с моей душой, которое могу назвать только магическим.

Иногда мне все еще случалось не удержаться от дурачеств, например я сделал некое безобидное замечание об известном поэте Шиллере, за которое все южногерманские клубы игроков в кегли незамедлительно объявили меня осквернителем отечественных святынь. Однако теперь мне удается уже в течение многолетнего срока не делать никаких высказываний, от которых святыни оказываются осквернены и люди краснеют от бешенства. Я усматриваю в этом прогресс.

Поскольку, согласно вышесказанному, так называемая действительность не имеет для меня особенно большого значения, поскольку прошедшее часто предстает передо мной живым, словно настоящее, а настоящее отходит в бесконечную даль, постольку я равным образом не могу отделить будущего от прошедшего так отчетливо, как это обычно делается. Очень важной частью существа моего я живу в будущем, а потому не имею надобности кончать мое жизнеописание сегодняшним днем, но волен преспокойно позволить ему продолжаться далее.

Я хочу вкратце рассказать, как жизнь моя завершает свое круговращение. Вплоть до 1930 года я еще написал несколько книг, чтобы затем навсегда отвернуться от этого ремесла. Вопрос, должен ли я быть причислен к поэтам в истинном значении этого слова, составил для двух молодых трудолюбцев тему их диссертаций, однако остался нерешенным. А именно: тщательный анализ новейшей литературы заставил констатировать, что субстанция, делающая поэта поэтом, появляется ныне только в чрезвычайно разбавленном виде, так что различие между поэтом и литератором уже не может быть уловлено. Из этой объективной констатации оба соискателя ученой степени сделали противоположные выводы. Один из них, более симпатичный молодой человек, держался мнения, что столь комически разбавленная поэзия вовсе перестает быть поэзией и, коль скоро просто литература не имеет права на жизнь, остается предоставить то, что сегодня называется творчеством, его тихой кончине. Однако другой был безоговорочным почитателем поэзии, даже в ее разбавленном состоянии, а потому полагал, что лучше из осторожности признать сотню поддельных поэтов, чем нанести обиду хоть одному, в ком, может статься, все еще есть хоть капля подлинно парнасской крови.

Занят я был предположительно живописью и китайскими магическими упражнениями, однако год от года все более и более обращался к области музыки. Честолюбие моих поздних лет сосредоточилось на том, чтобы написать оперу особого рода, где человеческая жизнь в качестве так называемой действительности не слишком принималась бы всерьез и даже служила предметом осмеяния, но в то же время сияла бы, как подобие, как текучее одеяние божества. Магическое восприятие жизни всегда было для меня близким, я никогда не был "современным человеком" и неизменно почитал "Золотой горшок" Гофмана или даже "Генриха фон Офтердингена" за учебники более полезные, нежели все на свете изложения мировой и естественной истории (вернее же сказать, я и в последних, поскольку читал их, всегда усматривал восхитительные баснословия). Теперь же для меня начался тот жизненный период, когда больше не имеет смысла и далее строить и дифференцировать свою готовую и сверх нужды дифференцированную личность, когда вместо этого является новая задача - дать пресловутому "я" снова раствориться в мировом целом и пред лицом бренности включить себя в вечный и вневременной распорядок.

Выразить эти мысли или настроения казалось мне возможным при посредстве сказки, причем высшую форму сказки я усматривал в опере - потому, надо полагать, что магии слова в пределах нашего оскверненного и умирающего языка я уже не доверял, между тем как музыка все еще представлялась мне живым древом, на ветвях которого и сегодня могут произрастать райские плоды. Мне хотелось осуществить в моей опере то, чего никак не удавалось сделать в моих литературных сочинениях: дать человеческой жизни смысл, высокий и упоительный. Мне хотелось восхвалить невинность и неисчерпаемость природы и представить ее путь до того места, где она оказывается принуждена неизбежным страданием обратиться к духу, этой своей далекой противоположности, и это кружение жизни между обоими полюсами - природой и духом - должно было предстать веселым, играющим и совершенным, как раскияутая радуга.

К сожалению, однако, завершить эту оперу мне так и не выло дано. С ней дело шло точно так, как прежде с писательством. Я принужден был отказаться от писательства, когда усмотрел, что все, что мне хотелось сказать, уже было сказано в "Золотом горшке" и в "Генрихе фон Офтердингене" в тысячу раз чище, чем смог бы я. То же самое случилось и с моей оперой. Стоило мне окончить многолетние приготовления и набросать текст в нескольких вариантах, после чего еще раз Вопытаться возможно отчетливее уяснить себе суть и смысл этой работы, как я внезапно понял, что стремился с моей оперой не к чему иному, как к тому, что давно уже наилучшим образом осуществлено в "Волшебной флейте".

С тех пор я бросил означенные труды и теперь уже всецело посвятил себя практической магии. Пусть моя мечта о творчестве оказалась бредом, пусть я не могу создать ни "Золотого горшка", ни "Волшебной флейты", что ж, я все-таки родился волшебником. Я достаточно продвинулся по восточному пути Лао-цзы и "И цзина", чтобы ясно распознать случайный, а потому податливый характер так называемой действительности. Теперь, стало быть, я приспосабливал эту действительность средствами магии к моему норову, и я должен сознаться, что получил от этого немало удовольствия. Мне приходится, однако, сделать еще одно признание: я не всегда ограничивал себя пределами того сладостного сада, который зовется белой магией, нет, живой огонек время от времени манил меня и на черную ее сторону.

В возрасте старше семидесяти лет, когда два университета только что удостоили меня почетной докторской степени, я был привлечен к суду за совращение некоей молодой девицы при помощи колдовства. В тюрьме я испросил разрешения заниматься живописью. Оно было мне предоставлено. Друзья принесли мне краски и мольберт, и я написал на стене моей камеры маленький пейзаж. Еще раз, стало быть, вернулся я к искусству, и все разочарования, которые я уже испытал на пути художника, нимало не могли помешать мне еще раз испить этот прекраснейший из кубков, еще раз, словно играющее дитя, выстроить перед собой малый и милый мир игры, насыщая этим свое сердце, еще раз отбросить прочь всяческую мудрость и отвлеченность, чтобы отыскивать первозданное веселье зачатий. Итак, я снова писал, снова смешивал краски и окунал кисти, еще раз с восторгом искушал это неисчерпаемое волшебство - звонкое и бодрое звучание киновари, полновесное и чистое звучание желтой краски, глубокое и умиляющее пение синей и всю музыку их смешений, вплоть до самого далекого и бледного пепельного цвета. Блаженно и ребячливо играл я в сотворение мира и таким образом написал, как сказано, пейзаж на стене камеры. Пейзаж этот содержал почти все, что нравилось мне в жизни, - реки и горы, море и облака, крестьян, занятых сбором урожая, и еще множество чудесных вещей, которыми я услаждался. Но в самой середине пейзажа двигался совсем маленький поезд. Он ехал к горе и уже входил головой в гору, как червяк в яблоко, паровоз уже въехал в маленький тоннель, из темного и круглого входа в который клубами вырывался дым.

Никогда еще игра не восхищала меня так, как на этот раз. Я позабыл за этим возвратом к искусству не только то обстоятельство, что я был под арестом, под судом и едва ли мог надеяться окончить свою жизнь вне исправительного заведения, - мало того, я часто забывал упражняться в магии, находя самого себя достаточно сильным волшебником, когда под моей тонкой кистью возникало какое-нибудь крохотное деревце, какое-нибудь маленькое светлое облачко.

Между тем так называемая действительность, с которой я на деле окончательно порвал, прилагала все усилия, чтобы глумиться над моей мечтой и разрушать ее снова и снова. Почти каждый день меня забирали, препровождали под стражей в чрезвычайно несимпатичные апартаменты, где посреди множества бумаг восседали несимпатичные люди, которые допрашивали меня, не желали мне верить, старались меня ошарашить, обращались со мной то как с трехлетним ребенком, то как с отпетым преступником. Нет нужды побывать под судом, чтобы свести знакомство с этим поразительным и поистине инфернальным миром канцелярий, справок и протоколов. Из всех преисподних, которые человек странным образом обречен для себя создавать, эта всегда представлялась мне наиболее зловещей. Пожелай только сменить местожительство или вступить в брак, розымей нужду в визе или паспорте - и ты уже ввержен в эту преисподнюю, ты принужден проводить безрадостные часы в безвоздушном пространстве этого бумажного мира, тебя допрашивают и обдают презрением скучающие и все-таки торопливые унылые люди, твои простейшие и правдивейшие заверения не встречают ничего, кроме недоверия, с тобой обращаются то как со школьником, то как с преступником. Что тут говорить, это всякий знает по собственному опыту. Давно уже я задохнулся бы и окоченел в этом бумажном аду, если бы мои краски не дарили мне снова и снова утешения и удовольствия, если бы моя картина, мой чудесный маленький пейзаж не возвращал мне воздух и жизнь.

Перед этим пейзажем стоял я однажды в моем узилище, как вдруг снова прибежали тюремщики со своими докучными понуканиями и вознамерились оторвать меня от моей блаженной работы. Тогда я ощутил усталость и нечто вроде омерзения от всей этой маеты и вообще от этой грубой и бессмысленной действительности. Мне показалось, что теперь самое время положить мукам конец. Если мне не дано без помехи играть в мои невинные художнические игры - что же, мне оставалось припомнить занятия более существенные, которым я посвятил не один год моей жизни. Без магии не было сил выносить этот мир.

Я вспомнил китайский рецепт, постоял минуту, задержав дыхание, и отрешился от безумия действительности. Затем я обратил к тюремщикам учтивую просьбу, не будут ли они так любезны подождать еще мгновение, потому что мне надо войти в поезд на моей картине и привести там кое-что в порядок. Они засмеялись, как обычно, ибо считали меня душевнобольным. Тогда я уменьшил мои размеры и вошел внутрь моей картины, поднялся в маленький вагон и въехал вместе с маленьким вагоном в черный маленький тоннель. Некоторое время еще можно было видеть, как из круглого отверстия клубами выходил дым, затем дым отлетел и улетучился, вместе с ним - вся картина, а вместе с ней - и я.

Тюремщики застыли в чрезвычайном замешательстве.
Герман Гессе

Метки:  

Понравилось: 1 пользователю

Герман Гессе Цитаты из «Сиддхартха»

Пятница, 20 Января 2012 г. 22:50 + в цитатник
siddhartha-cover-2 (290x475, 43Kb)
«Думать, что кто-то другой может сделать тебя счастливым или несчастным, — просто смешно»


"Знание можно передать, мудрость же - никогда. Её можно найти, ею можно жить, ее можно сделать своим парусом, ею можно творить чудеса, но облечь ее в слова, научить ей кого-либо невозможно.


Не мне определять пути чужих судеб. Только за себя, за себя одного, я должен решать, должен выбирать, должен отвергать.


Большинство людей похожи на падающие листья; они носятся в воздухе, кружатся, но в конце концов падают на землю. Другие же -- немного их -- словно звезды; они движутся по определенному пути, никакой ветер не заставит их свернуть с него.


Люди, подобные нам, вероятно, и не способны любить. А люди-дети способны: это их тайна.


Нет, кто подлинно ищет, подлинно желает найти, тот не может принять никакого учения. Тот же, кто нашел, может одобрить любое, да-да, любое учение, любой путь, любую цель, ведь ничто больше не отъединяет его от тысяч и тысяч других, живущих в вечном, дышащих божественным.


...то,что для одного человека есть богатвство и мудрость, для другого всегда звучит нелепостью...


... научиться любить мир, чтобы не сравнивать его более с неким для меня желанным, мною воображаемым миром, вымышленным мною образом совершенства, а оставить его таким, каков он есть, и любить его, и радоваться собственной к нему принадлжености...


Мир, друг Говинда, не следует считать несовершенным или медленно идущим по пути к совершенству, нет, - он совершенен в каждый миг, все грехи уже несут в себе искупление, все маленькие дети уже заключают в себе стариков, все новорожденные - смерть, все умирающие - вечную жизнь.


Мудрость, которую мудрец пытается передать другому, всегда смахивает на глупость.


Передать можно другому знание, но не мудрость. Последнюю можно найти, проводить в жизнь, ею можно руководиться; но передать ее словами, научить ей другого -- нельзя. Еще когда я был юношей, у меня временами мелькала эта мысль: она-то и заставила меня уйти от учителей.
А вот еще одна мысль, которую ты, Говинда, примешь снова за шутку или за глупость, но которую я считаю лучшей из своих мыслей. Он гласит: по поводу каждой истины можно сказать нечто совершенно противоположное ей, и оно будет одинаково верно.
Дело, видишь ли, в том, что истину можно высказать, облечь в слова лишь тогда, когда она односторонняя. Односторонним является все, что мыслится умом и высказывается словами -- все односторонне, все половинчато, во всем не хватает целостности, единства. Когда возвышенный Гаутама говорил в своих проповедях о мире, то должен был делить его на Сан-сару и Нирвану, на призрачность и правду, на страдание и искупление.
Иначе и нельзя. Нет иного способа для того, кто хочет поучать других. Но сам мир, все сущее вокруг нас и в нас самих, никогда не бывает односторонним. Никогда человек или деяние не бывает исключительно Сансарой или исключительно Нирваной, никогда человек не бывает ни совершенным святым, ни совершенным грешником.
Нам представляется так, потому что мы находимся под влиянием ложного представления, будто время есть нечто действительно существующее. Время не существует, Говинда, я часто, очень часто убеждался в этом.
А если время и есть нечто действительно существующее, то грань, по-видимому отделяющая мир от вечности, страдание от блаженства, зло от добра, оказывается также призрачной.Грешник, вроде меня или тебя, конечно грешник и есть, но когда-нибудь он будет снова Брамой; когда-нибудь он достигнет Нирваны, будет Буддой.
Так вот, заметь себе: это "когда-нибудь"- только ложное представление, образное выражение. Грешник не есть человек, еще только находящийся на пути к совершенству Будды; он не находится в какой-нибудь промежуточной стадии развития, хотя наше мышление не в состоянии представлять себе эти вещи. Нет, в грешнике уже теперь, уже сейчас живет будущий Будда, его будущее уже налицо. И в нем, и в тебе, и в каждом человеке ты должен почитать грядущего, возможно, скрытого Будду.
Мир, друг Говинда, не есть нечто совершенное или медленно подвигающееся по пути к совершенству. Нет, мир совершенен во всякое мгнове ние; каждый грех уже несет в себе благодать, во всех маленьких детях уже живет старик, все новорожденные уже носят в себе смерть, а все умирающие -- вечную жизнь.
Ни один человек не в состоянии видеть, насколько другой подвинулся на своем пути; в разбойнике и игроке ждет Будда, в брахмане ждет разбойник. Путем глубокого созерцания можно приобрести способность отрешаться от времени, видеть все бывшее, сущее и грядущее в жизни, как нечто одновременное, и тогда все представляется хорошим, все совершенно, все есть Брахман.
Оттого-то все, что существует, кажется мне хорошим: смерть, как и жизнь, грех, как и святость, ум, как и глупость -- все должно быть таким, как есть. Нужно только мое согласие, моя добрая воля, мое любовное отношение -- чтобы все оказалось для меня хорошим, полезным, неспособным повредить мне.
На собственном теле и на собственной душе я убедился в том, что мне нужен был грех, что и сладострастие, и стремление к земным благам, и тщеславие -- мне нужны были в такой же степени, как и мое постыдное отчаяние, дабы наконец отказаться от противодействия миру, дабы научиться любить его таким, как он есть, не сравнивая его с каким-то желательным, созданным моим воображением миром, с придуманным мною видом совершенства.


Однажды, когда лицо мальчика особенно сильно напоминало ему Камалу, Сиддхартха внезапно вспомнил слова, когда-то в дни молодости сказанные ему последней: "Ты не способен любить",-- сказала она ему -- и он согласился и сравнил себя со звездой, а людей-детей -- с падающими листьями. И все же в словах Камалы он почувствовал тогда упрек. В самом деле, он никогда не мог всецело, до самозабвения, отдаться другому человеку, никогда не совершал ради другого безумств любви.
Он считал себя совершенно неспособным на это, и в этой-то его неспособности -- казалось ему тогда -- и заключалось то большое различие, которое существовало между ним и людьми-детьми. Но теперь, с тех пор, как у него появился сын, и сам он, Сиддхартха, стал одним из последних; и он страдал из-за другого человека, любил другого человека, весь отдаваясь этой любви, совершал ради нее безрассудства.
Теперь и он наконец, хоть и поздно, испытал эту самую странную, самую могучую из всех страстей, страдал от нее, страдал мучительно, и все же чувствовал себя счастливым, словно в чем-то обновленным, словно чем-то обогащенным.
Конечно, он сознавал, что такая слепая любовь к сыну есть слабость, обыкновенная человеческая страсть, что и она -- сансара, не совсем чистый источник, мутная вода.
Но вместе с тем он чувствовал, что и такая любовь имеет свою ценность, что она даже необходима, как все вытекающее из глубины человеческого существа. И эту жажду следовало утолить, и эти страдания надо было изведать, и такие безрассудства надо было совершить.


Но это знание он не в состоянии был применить на деле. Сильнее этого знания была его любовь к мальчику, его нежность, его страх потерять сына. Разве случалось ему до такой степени отдавать кому-нибудь свое сердце, разве когда-нибудь случалось ему любить человека так слепо, с такой болью, не встречая взаимности и чувствуя себя все-таки счастливым этой любовью?


Ты его не неволишь, не бьешь, не приказываешь ему, так как знаешь, что мягкое крепче твердого, вода сильнее скалы, любовь сильнее насилья.


Из тайн же самой реки он в этот день узнал лишь одну, и та поразила его душу. Он видел: эта вода текла и текла; она текла безостановочно и все же всегда была тут, всегда во всякое время была такою же, хотя каждую минуту была новой.


И то, и другое - как мысли, так и чувства - прекрасные вещи, за которыми одинаково скрывается истинный смысл всего. И к тем, и к другим надо прислушиваться, играть ими, ничего в них не следует ни презирать, ни переоценивать, а во всём подслушивать звучащие в глубине тайные голоса. И он решил вперёд стремиться лишь к тому, что внушал его внутренний голос, задерживаться там, где советовал его голос.


Словно человек, нырнувший в глубокую воду, он спустился на самое дно этого ощущения, к его причинам, ибо в выяснении причин, - полагал он, - и состоит цель мышления; только путём такого выяснения ощущение становится познанием и не улетучивается, а приобретает сущность и начинает излучать тот свет, который в нём заключается.


Камень я могу любить, Говинда, так же, как и дерево или кусок коры. Это вещи, а вещи можно любить. Но слова я любить не могу. Оттого-то всякие учения ничего для меня не стоят; они не обладают ни твердостью, ни мягкостью, у них нет цветов, запаха и вкуса, нет граней -- они представляют одни лишь слова. Быть может, именно это, именно обилие слов мешало тебе обрести душевный мир. Ведь искупление и добродетель, Сансара и Нирвана-также одни только слова. Нет такой вещи, которую можно назвать Нирваной. Есть только слово Нирвана.


Мальчиком он бывал счастлив, когда ему удавалось заслужить похвалы брахманов за чтение наизусть священных стихов, когда он отличался в словесных состязаниях с учеными, или в качестве помощника жреца при жертвоприношениях.
Тогда он чувствовал в своем сердце: "Вот путь, к которому ты призван -- тебя ждут боги". По-том, юношей, когда в своих размышлениях он все выше и выше ставил свою цель, что выдвигало его над толпой подвигавшихся, подобно ему, товарищей, когда он в муках силился познать Брахму, когда каждое вновь приобретенное знание возбуждало в нем лишь новую жажду -- тогда, при всей своей жажде, при всех муках, он чувствовал то же самое: "Вперед! вперед! Ты призван!" Этот же голос он слышал, когда покидал свою родину и избирал жизнь саманы, когда уходил от саман к Совершенному, когда и от последнего уходил в Неизвестное. Но как давно уже он не слышал этого голоса, как давно не поднимался выше!
Как ровно и пустынно стлался его путь и как много долгих лет он шел по этому пути, без высокой цели, без жажды, без восхождений, довольствуясь маленькими радостями и все же никогда не удовлетворенный! Все эти годы он, сам того не сознавая, мечтал и стремился стать таким же человеком, как все остальные, как все эти люди-дети, и при этом его жизнь была гораздо беднее и бессодержательнее, чем их жизнь, ибо их цели, их заботы его не занимали.
Ведь весь этот мир людей, вроде Камасвами, был для него лишь игрой, пляской, комедией, в которой он участвовал лишь в качестве зрителя. Одна только Камала была ему дорога. Но дорожит ли он ею и сейчас? Нужна ли она ему, а он ей и теперь? Не представляют ли их отношения бесконечную игру? И стоит ли жить для этого? Нет, не стоит! Эта игра своего рода "сансара"; это игра для детей, в такую игру можно, пожалуй, с удовольствием сыграть раз, другой, десять раз, но играть вечно, без конца?
И Сиддхартха тут же почувствовал, что игра кончена, что он не в состоянии продолжать ее. Дрожь пробежала по его телу,-- он почувствовал, что внутри у него что-то умерло.


Но при всем том он все еще чувствовал себя отличным от других людей, стоящим выше их; все еще глядел на них с легкой насмешкой, с некоторым презрением, тем самым презрением, какое аскет-самана всегда питает по отношению к мирянам Когда Камасвами бывал нездоров и раздражителен, когда он чувствовал себя кем-то обиженным, когда ему досаждали деловые заботы, Сиддхартха всегда относился к этому с насмешкой.
Но медленно и незаметно, по мере того, как сменялись и уходили периоды дождей и жатвы, его насмешка становилась бледнее, а чувство превосходства слабее Понемногу, среди своего возрастающего богатства, Сиддхартха сам усвоил некоторые черты, присущие людям-детям. И все же он завидовал им, завидовал тем сильнее, чем более сам начинал походить на них.
Он завидовал им в одном -- в той важности, какую они приписывали всем своим переживаниям, в страстности их радостей и тревог, в робком, но сладком счастье их вечной влюбленности. В себя ли самих, в женщин или в своих детей, в почести или в деньги, в планы или надежды,-- но влюблены эти люди бывали всегда.
Но как раз того он не перенял у них -- именно этому, их детской жизни, радостности и детскому безрассудству он не научился, а перенял как раз те неприятные черты, которые презирал в них. Все чаще случалось, что на другое утро после проведенного в обществе вечера он долго оставался в постели, чувствуя какую-то подавленность и усталость. Случалось, что он разражался и выказывал нетерпение, когда Камасвами надоедал ему своими вечными опасениями. Случалось, что он смеялся слишком громко, когда ему не везло в игре в кости.
Его лицо было все еще более умным и одухотворенным, чем у других людей, но улыбка на нем появлялась реже, и мало-помалу на нем запечатлевалось выражение, какое так часто встречаешь на лицах богатых людей -- выражение недовольства, болезненности, брюзгливости, вялости, бессердечия. Понемногу душевная болезнь богачей овладела и Сиддхартхой.
Как тонкая фата, как легкий туман, спускалась усталость на Сиддхартху -- понемногу, но с каждым днем становясь немного гуще, с каждым месяцем немного мрачнее, с каждым годом немного тяжелее. Подобно тому, как новое платье с течением времени теряет свой красивый цвет, покрывается пятнами, расползается на швах, а здесь и там ткань протирается и готова порваться, так и новая жизнь, которая началась для Сиддхартхи после разлуки с Говиндой, с годами потеряла цвет и блеск, так и на ней накоплялись пятна и складки, и, пока еще скрытые в глубине, но здесь и там уже безобразно проглядывая наружу, подстерегали его разочарование и отвращение.
Сиддхартха этого не замечал. Он заметил только, что тот ясный и уверенный внутренний голос, который когда-то проснулся в нем и всегда руководил им в блестящий период его жизни, теперь что-то замолк.


- - Все же ты не любишь меня, ты никого не любишь. Разве не так?
- - Может быть,-- устало ответил Сиддхартха.-- Я -- как ты. И ты ведь не любишь -- иначе, как могла бы ты предаваться любви как искусству? Люди, подобные нам, вероятно, и не способны любить. А люди-дети способны: это их тайна.


"Этот брахман,-- сказал он однажды одному из своих друзей,-- не настоящий купец и никогда не будет, он не в состоянии увлечься делами. Но он принадлежит к числу тех людей, которые владеют тайной успеха -- оттого ли, что родился под счастливой звездой, оттого ли, что он обладает какими-то чарами. А может быть, этой тайне он научился у саман. Для него дела-точно игра. Они не овладевают им целиком, не подчиняют его себе. Он никогда не боится неудачи, не огорчается потерей".


Смотри, Камала: если ты бросаешь камень в воду, то он быстро, кратчайшим путем, идет ко дну. Так же точно поступает Сиддхартха, когда он ставит себе какую-нибудь цель. Сиддхартха ничего не делает, он только ждет, мыслит, постится, но он проходит через существующее в мире, как камень через воду, ничего не делая для этого, не шевельнув пальцем.
Он отдает себя влекущей его силе, он дает себе упасть. Его цель сама по себе уже влечет его, ибо он не допускает в свою душу ничего, что противодействовало бы этой цели. Вот чему Сиддхартха научился у саман!
Глупцы называют это чарами и воображают, что эти чары приобретаются с помощью демонов. Но демоны тут ни при чем, да никаких демонов и нет. Всякий может колдовать, всякий может достигать своих целей, если он умеет мыслить, ждать и поститься.
Камала внимательно слушала его. Ей нравился его голос, нравился его взгляд.
- - Может быть, оно так и есть, как ты говоришь, мой друг,-- тихо проговорила она.-- А может быть все дело в том, что Сиддхартха красивый мужчина, что его взгляд нравится женщинам и поэтому счастье идет ему навстречу.
Сиддхартха попрощался с ней поцелуем.
- - Пусть будет так, моя наставница! Хотел бы я, чтобы взор мой всегда нравился тебе, чтобы ты всегда приносила мне счастье!


Любовь, о, Говинда, по-моему важнее всего на свете. Познать мир, объяснить его, презирать его - все это я предоставляю великим мыслителям.
Для меня же важно только одно - научиться любить мир, не презирать его, не ненавидеть его и себя, а смотреть на него, на себя и на все существа с любовью, с восторгом и уважением."

Метки:  

Поиск сообщений в netalla
Страницы: 191 ... 29 28 [27] 26 25 ..
.. 1 Календарь