Аноним обратиться по имени
Понедельник, 21 Августа 2006 г. 13:42 (ссылка)
ЦЫГАН
«Ай нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ нэ-нэ»
(цыганская песня)
Я ехала из Саратова. Там, на Волге, на острове Чардым уцелела мамина дачка. Я всё собиралась попросить Дмитрия отремонтировать её, да всё откладывала, и теперь она должна была рухнуть. Я родом с Волги, и это всё, что у меня осталось с детства. Пару недель каждое лето я провожу там. На кухоньке, за самодельным кухонным столом, перекошенным от лютых морозов (дача не топится зимой), я пью кофе и смотрю на Волгу. Клеёнка в красную клеточку почти вытерлась посередине и растрескалась на сгибах. Обнажив рыжеватую нитяную основу. Я не меняю клеёнку, хотя она скукожилась после одиноких нетёплых зим. Обстановка на даче такая нищая, что я не боюсь воров. Пару раз находила следы пребывания бомжей, но, к счастью, они не спалили домик. Может оттого, что он на острове, занесённом непроходимым снегом. Так или иначе я находила засохшую грязь, которая страшно воняла, когда я отмывала её, выбрасывала бутылки и какую-то жуткую рванину. Казалось, что отсюда, решительно сбросив с себя всё, эти люди делали шаг сразу в лето. Сторож острова сказал мне, что это не бомжи. «Цыгане», - говорит, - цыгане здесь ночевали, а ушли по Волге на ту сторону». И мы оба поглядели на стеклянную громаду сонной реки. Словно бы она не становится ледяной и снежной. Словно цыгане ушли по воде. Словом, домик должен был рухнуть. Муж мой Дима должен был меня бросить. Я ехала из Саратова, проведя две недели на Волге, простившись с клетчатой клеёнкой, косеньким окошком на Волгу и гнездом ласточек, свитым под козырьком крыльца.
С Димой мы женаты три года. Дима, как теперь говорят, «бык». Выходя за него замуж, я польстилась на деньги. У Димы бизнес, связанный с недвижимостью… Это умное животное возило меня в Италию, Францию, Грецию, Египет. В Египте я увидела ласточек. Это было зимой. Ласточка сидела на ветке и смотрела на меня, выпятив грудку. На лобике у неё была проплешина, похожая на крошечную стрелку. Именно такая проплешина осталась у птенца, когда он выпал из гнезда и бродячий кот царапнул его по голове. Если б я не поймала птенца раньше, кот сожрал бы его. Я посадила птенца обратно в гнездо, и стая ласточек ещё долго металась в высоком синем воздухе, остро крича и пикируя вниз так близко от моего лица, что я ощущала ветер. Я вспоминала, глядя в глаза-бусинки, бессмысленные птичьи глазки – летом ласточки прилетают домой, в Россию. На Волгу. На остров Чардым. Это была она – та ласточка.
Дима сказал:
Хочу знать, на ком я женился?
Он сказал:
Что в тебе такое? О чём ты думаешь?
И ещё. Он сказал:
Ты фригидна.
Я ехала в СВ (я боюсь самолётов) и я знала, что еду к концу своей прекрасной и богатой жизни, к которой я так легко и безответственно привыкла. Я красива. Не как долговязая «сушёная» модель, а скорее как смазливая куколка из мексиканских сериалов. Во мне течёт капля цыганской крови.
Дима сказал:
Когда ты вечером, после «этого» идёшь в ванную, у тебя походка, будто на тебе цыганская такая, длинная юбка. Чёрте-чё, почему ты фригидная-то?!
Дима сказал:
Когда я тебя увидел, я прямо обалдел. Эта ужалит, я подумал. А ты – как бревно.
Я выкупила всё купе и тихо радовалась своему одиночеству, радовалась, что на кровати напротив не будет шарахаться чужой, никто. Поезд, набитый людьми, вокзалы с грязными толпами, всё это не ко мне, мимо. Жидкий чай в стакане. Стакан в подстаканнике. Ложечка ноет, степь летит, жара, радио – хочу включу, хочу – выключу. Полный покой, но и движение. Так было и в детстве. Только там была Волга. В полдневный зной оцепенело сидеть на краю великой бездны и следить неустанно за неостановимым движением вод. Твоё короткое, как детство, оцепенение и её тёмное, древнее движение мимо тебя. Однажды я сделала интересную штуку. В гастрономе «Новоарбатский», купив кой-каких продуктов, я задержалась молочном отделе и схватила жалкий серебряный сырок глазированный. Он тут же начал таять в горячих пальцах, его тушка показалась мне живой, и от страха, что он растает, я его сунула в перчатку…
Дома, вынув размякший сырок из перчатки, я молча показала его Диме.
Украла, - сказал он, и я ахнула.
Откуда он узнал?
Ты всё время что-нибудь тыришь, - сказал Дима, - ты же клептоманка.
Я отступила от него на шаг.
Что ты удивляешься? Я плачу, хожу, все знают. Я балдею, как ты тыришь духи, часики…
Я этого не знаю, - сказала я.
Ясное дело, не знаешь, - согласился Дима. – Ты многого о себе не знаешь.
Он широко, с каким-то скулежом зевнул и ушел на кухню досматривать футбол.
И вот теперь я ехала в Москву из своего голубого летнего домика под Саратовым, и я знала, что на перроне будет стоять Дмитрий, то он вяло чмокнет меня в щёку Ии мы быстро пойдём к машине, а дома… дома он скажет, что я свободна. То есть – могу убираться, куда хочу. Мы испробовали всё. Он приводил домой девок, от шикарных шлюх до привокзальных бомжих. Он поил их «Вдовой Клико» и трахал на нашей кровати, одев в моё бельё. Он приводил для меня мужчин и заставлял меня кататься с ними по туркменским коврам. Он снимал нас на видео и потом показывал мне. Он водил меня к сексопатологу, которому самому нужен был сексопатолог или хотя бы психотерапевт.
И вот он сказал: «Поезжай на Волгу, отдохни. А когда вернёшься, займёмся разводом». Он был удивительный человек. Он изъяснялся исключительно телеграфным стилем, словно ему было жалко тратить слова. Его тело было умнее, богаче, мудрее его самого. Медлительный белый великан с золотыми бровями, он в своих жилах нёс не кровь – вино. Я же имела только видимость тела. И, как злая шутка, тело было сексапильным, матовосмуглым, небольшим, с маленькими упругими ягодицами, трогательной торчащей грудкой, с округлым, нежным животом, внизу которого, у самого лобка темнела маленькая родинка.
Я стояла у открытого окна своего купе. Жара сводила всех с ума. Привокзальная зелень пожухла, сквозь чахлые ветви проглядывала бесконечная выжженная степь. Но на привокзальном пятачке, на раскалённом асфальте копошилась какая-то мимолётная жизнь. Бабки с варёной картошкой и огурчиками робко тянули руки к моему окну. Молодой пьяный мужик поднёс к самому моему лицу ведро с абрикосами, полопавшимися на зное и пустившими липкую сладкую пенку. Мужик качнулся, невидяще глянул на меня и просыпал абрикосы в щель между платформой и вагоном. Молоденькая шлюшка в жалкой одежонке с тоской глядела на наши окна.
Но вдруг привокзальная площадь опустела, и я увидела в самом центре на площади в колышущемся зное какие-то едко-красные цветы. Они пылали, неестественно лоснились, как сырое мясо, из сердцевины чашечки вываливались наружу мясистыми округлыми ломтями, они теснились полукругом у изножия грязно-серебряной гипсовой скульптуры разбежавшегося для вечного прыжка в вечное где-то лето – прыгуна. Впрочем, прыгуньи. На месте руки у неё торчал ржавый стержень. Вторая же энергично и бесполо завёрнута была назад для рывка. И два таких же стержня торчали из шеи на месте сбитой головы. Но коренастая округлость женской фигуры по моде пятидесятых вызывала какую-то тоскливую жалость. Мне показалось, что это моё тело, ненужное и поруганное, стоит в обрамлении бесстыже-чувственных цветов, стоит на глазах у всей проезжающей мимо России, в тщетном физкультурном рывке посреди лениво развалившихся в зное тел живых, в неутолённой жажде озера, в окаменевшем прыжке в пруд. Это был глухой какой-то степной полустанок со своей остановившейся навеки жизнью. Скоро и я вольюсь в такую жизнь. Куплю однокомнатную квартиру в блочном доме где-нибудь в Выхино и при разумном образе жизни моих драгоценностей мне хватит лет на десять. Хотя колье… Но продать его у меня никогда не хватит сил. Тонкий золотой ободок, замороченный бриллиантовой крошкой и усеянный анемичными, как первая листва изумрудами – в нём и вода и первое болезненное проявление весны. Я, собственно, никогда его не надевала. Я всегда вожу его с собой. Его подарил мне Дима на свадьбу. Уж не знаю, кто присоветовал ему, я вообще мало чего знаю про своего мужа. Я вожу это колье в чёрном бархатном футляре. Всё, то есть во мне, перелилось в это колье. Оно стало моим другом, нет, мною. Оно и сейчас было со мной. Чёрный футляр был небрежно засунут в сетку для полотенец над полкой. Так небрежно, потому что помыслить невозможно, что его могут украсть. Оно только моё. Оно – ничьё. К тому же я выкупила это купе. Я была здесь одна и даже не могла помыслить о чьём-то чужом присутствии в этом душном разогретом воздухе моего узкого убежища. Которое застыло посреди всеобщего движения. Как статуя в прыжке. Как драгоценные камни, вырванные из мрака подземелья. Из седого неисчислимого времени. Потому что в этом месте, в этом пространстве и времени находилась – я.
…Внезапно я заметила, что уже давно смотрю на какого-то человека. И он, в свою очередь, поймав мой взгляд, смотрит на меня. Я поспешно опустила глаза, но тут же вновь подняла их. Цыган. Пожилой плешивый цыган с грязными сальными кудрями до плеч, с седыми усами и золотой, опереточной серьгой ухе. Да, вон, у ларька с дохлыми плюшками вертятся цыганята, а бабы в цветных юбках юбках кричат и таскают клетчатые челночные сумки. «Мой» же цыган стоял, засунув руки в карманы грязного пиджака. Вместо брюн на нём были синие тренировочные штаны с обвислыми коленями. Цыган был кряжистый, невысокий и он не сводил с меня глаз за то, что я, не видя его, так долго на него смотрела. Но сейчас-то я уже могу не смотреть. Я могу даже отойти от окна. Кстати, закрыть окно, всё-таки цыгане…
Когда он подошёл к моему окну, я увидела, что глаза у него не просто чёрные, а бездонно, до угольной синевы чёрные. И на самом дне, на самом дне их плавает тусклый огонь. Он смотрел на меня серьёзно и устало, а я смотрела на него, уцепившись за оконную раму (смутно мелькнуло в мозгу, что цыгане владеют гипнотическими приёмами).
Ох, - услышала я.
Это я сказала «ох».
В тот же самый момент он влетел в моё окно. Влился, как подросток в чужой сад (стояла ночь, мальчик, истомлённый сам собой, разбуженный полнолунием, ошибочно понял – чужой сад причина моего томления). Никто не заметил, ничто не дрогнуло в картинке мира, в тот же миг состав медленно поплыл. Я не ощутила толчка. Вот за его спиной медленно невозвратно уплывает яркий кривой полустанок и даже терпкий запах его присутствия не мешает разлуке, вот приблизилась и отъехала в невозвратное назад увечная статуя с поднятой ножкой – никогда эта ножка не коснётся блестящей драгоценной поверхности пруда, не омочит пальчики в холодной воде. Пыльные кусты акации, кем-то побеленная стайка яблонь и вон та стоит, застыв, несказанно милая юная блядь с грустными глазами. Она уже охвачена тенями, бесславно цветёт её драгоценная юность и запахи лета щекочут ей ноздри и нёбо, и никому не интересно, как её зовут.
Когда цыган впрыгнул, мне пришлось отступить на шаг, и он стоял, упираясь задом о столик, а я почти вплотную к нему, не догадываясь отойти назад. Поезд внезапно дёрнулся, набирая скорость и я упала на цыгана, а он ловко, сильной рукой подхватил меня и мне пришлось смотреть ему в глаза. Он положил руки мне на плечи и я успела заметить, что на пальцах у него грубые, красного золота перстни. Червонного золота, поняла я. Такой же была и серьга в ухе. Но, невзирая на все эти богатства, под ногтями у цыгана был чёрный слой грязи. И запах. Терпкий запах мужского пота и чего-то неопределимого, пряного, тошного, чуть похожего на подгнивший абрикос. (Вспомнился пьяный, сующий мне в окно ведро с абрикосами, лопнувшими от зноя).
Удивительно, я его совсем не боялась.
Он положил мне руки на плечи, а я смотрю в его иссиня-чёрные глаза без разгадки и даже не пытаюсь шевельнуться. Только боковым зрением вижу, как несётся за спиной цыгана уже раскрученная в полную мощь, вся сожжённая степь. Он сжал мне плечи и развернул к себе боком. От неожиданности я села на полку. А он пошёл к двери. «Сейчас уйдёт!» - мелькнуло почему-то с тревогой. Но он закрыл дверь на замок и обернулся ко мне. Теперь он улыбался. Зубы у него были безупречно белые, ровные и крупные. На подбородке шрам. Когда мы стояли с ним рядом, он был чуть выше меня. Улыбаясь, он подошёл ко мне, оглядел меня, сидящую со сжатыми коленками, я ему понравилась, потому что мрачные его глаза, наконец, тоже улыбнулись. Он легонько толкнул меня ладонями в плечи и я упала на полку. Он погладил меня по щеке костяшками пальцев и покачал головой. А я ощутила на щеке холодный металл его огромного перстня. От этого мне захотелось зарыться в постель и уснуть, и я подтянула ноги к подбородку. Он развел руки, словно измеряя мой рост в таком скрюченном виде, но он не коснулся меня, только провёл обеими руками надо мной и вокруг меня, повторяя контуры моего тела. Мне стало почему-то очень спокойно. Мне даже не было интересно. Поезд так хорошо укачивал. Мне просто было хорошо. Так хорошо мне не было уже три года. Так хорошо мне было, когда я только-только познакомилась с Димой и влюбилась в его золотые брови. Это было «хорошо» в предчувствии. Свершившееся таким сладким не бывает. Никогда.
Я благодушно наблюдала, как цыган достал из кармана пиджака блюдце. Чистенькое фарфоровое блюдце с золотой каёмкой. Блюдце он поставил на столик. Потом из другого кармана пиджака он достал небольшой пакет молока, отгрыз кончик и налил в блюдце молока ровно до каёмочки, так, чтоб от толчков поезда оно не расплескалось. Пакет же с остальным молоком он просто выбросил в окно. Я хихикнула. Цыган улыбнулся мне красивыми зубами. Он стал раздеваться. Он скинул пиджак и синие штаны. Белья на нём нее было. Он стоял передо мной, слегка покачиваясь в такт поезда, а я неотрывно глядела на его член. Поражена – это мягко сказано. Я не могла представить, что такое возможно. Он был не просто огромен. Он был, наверное, тот самый первозданный член, с которого слепили потом все остальные члены мира. Я ощутила знакомое беспокойство. Грудь у цыгана была покрыта седой шерстью. Сильные недлинные руки тоже. Но бёдра были узки и крепки, а мышцы рук волнисты, как у каратиста. От подбородка через шею и ключицу на грудь спускался тонкий шрам и терялся в седом подшёрстке. И даже в душной, почти нестерпимой жаре купе это тело обдало меня жаром.
Цыган шагнул ко мне, я вжалась в стену. Внезапно оцепенение, в котором я пребывала всё это время, исчезло. Я запаниковала. Я плотно замоталась в простыню, как египетская мумия. Цыган стоял, не двигаясь, опустив сильные руки. Мне показалось, что глаза его сделались печальными, но это было не то – в них было томление. Член, поднявшись к самому пупу цыгана, раскачивался, подрагивал, искал. Цыган шагнул ко мне, и я закрыла глаза. Тошнота подступила к горлу. Всей кожей я почувствовала ноющее отвращение от мужских прикосновений и утрат, невосполнимую утрату после того, как горячее тяжёлое тело вдавит тебя в постель. Но он не касался меня. Он даже не разматывал мою простыню. Он навис надо мной со своим ищущим огромным членом, и мне на миг показалось что член живой, что если я шевельнусь, он мгновенно обнаружит меня и вопьётся, а пока он раскачивается в поисках, не ведая, что вот она я, здесь, рядом. Цыган прилёг на моей полке прямо надо мной. Но он не лежал на мне, не касался – он дежарля на ногах и на пальцах ног. Этот тонкий слой воздуха, что разделял нас, был горячим. Я нее боялась быть изнасилованной. Я боялась своего омерзения от близости мужчины. Это омерзение доставляло мне почти физическую боль.
Лицо цыгана нависало над моим лицом. Изо рта у него пахло приторно, мокро, как из глубины осеннего сада, роняющего подгнившие плоды. Я осторожно приоткрыла глаза. Два чёрных, чёрных до синевы глаза смотрели на меня. Без агрессии. Без скотской жадности. Даже без униженной мольбы. Они владели мной безоговорочно. Я ощущала его дыхание на моём лице, но не задерживала своего. Мне не было ни мерзко, ни тошно – он ещё не разу ко мне не прикоснулся. Тем более – я была плотно обмотана простынёй. Так мы лежали и смотрели друг на друга. Он лежал на мне, не каясь меня. Я пила его осеннее дыхание, не касаясь его губ. Его серьга подрагивала в ухе и мне это очень нравилось. Ритмичное дрожание поезда, наших тел и дрожание блестящей серьги – всё это чаровало. Я не удержалась и потрогала серьгу.
И тогда он заговорил. Голос у него оказался низкий, густой, с глубокими обертонами. Язык мне был непонятен. Ясно, что цыганский язык. Во мне всего маленькая капелька цыганской крови. Не понимала я по-цыгански! Но он говорил. Он говорил со мной, и я знала, что именно он говорит мне. Я вспыхивала и отворачивалась. Но потом, поддавшись его мольбе, поворачивала к нему своё лицо и слушала и смотрела. И обоняла. Иногда я сердилась, а порой смеялась, и он смеялся вместе со мной легко и нежно. Один раз я очень-очень рассердилас, но голос его стал властным, и я не посмела ослушаться.
Цыган, всё так же не касаясь меня, подтянулся к моему лицу, и упёрся одной ногой в столик, другой в зазор между полкой и стенкой купе, так что его ягодицы оказались над моей грудью, а огромный член у меня над лицом. Руками же он упирался в боковую стенку над моей головой. Я не смела роптать. Ведь он ни разу не прикоснулся ко мне.
Член, подрагивая, стал бродить над моим лицом, слепой, он не мог найти меня. Но вот я неосторожно вздохнула, и член мгновенно коснулся моих губ. Касание это было таким быстрым, что я не успела его осознать, я лишь захлопала глазами и тяжело задышала, а член уже так же легко коснулся одной моей ноздри а потом другой, после чего напрягся, став ещё больше, натянув все свои кровяные жилы, он мазнул влажной головкой по одному моему глазу, а потом по другому, отчего мне пришлось зажмуриться. И, не видя, я ощутила, что цыганский член легко и быстро коснулся ушной раковины моего левого уха, а потом правого, при этом цыган поводил бёдрами, помогая члену передвигаться, но так безупречно, что тела наши ни разу не соприкоснулись.
После этого цыган осторожно отполз в прежнюю позицию, то есть навис надо мной, держась на локтях и вновь заговорил. Теперь его речь была тягучей, и от неё по телу разлилось приятное тепло и не мучительное, а сладкое томление. Я почему-то поняла, что уже вечереет. А! это в открытое окно потянуло степной свежестью, которая всегда меня удивляла. Речь цыгана слилась с этим движением сладко пахнущей степи, и я никак не могла понять: слышу ли я голос мужчины или вдыхаю пряный степной ветер.
Утром, проснувшись, я мгновенно открыла глаза. Я не могла пошевелиться – я была плотно замотана в простыню. Как мумия. В полуприкрытое окно вливался утренний аромат степи. Мне почем-то стало нестерпимо противно ощущение простыни на моей коже. Я сбросила её, постояла с минуту и сбросила шорты и майку. Я походила по мягкому ковру купе, потом остановилась перед дверным зеркалом. Мне захотелось прижаться к себе, я прижалась к зеркалу. Оно было восхитительно холодным и моё томление слегка притихло. Я открыла окно, влезла на столик и высунулась по пояс в степь. Сладкий ветер бил меня в голую грудь, небо было бездонно синим и порыжевшая от зноя степь лежала вольно и спокойно и ей не было конца.
Я слезла со столика, закрыла окно и позвонила проводнице. Я попросила холодного чаю с лимоном. Увидев меня голой, проводница вспыхнула и пролепетала: «Разве так можно?» Я внимательно глядела ей в глаза. Зрачки е пульсировали. Неужели она не помнила те древние времена, когда мы ходили голыми и лето облипало нас с ног до головы? Мы были счастливы тогда. Я надела майку, чтоб не смущать вагонную барышню. Чай с лимоном сё испортил. От него всё слиплось внутри, да и майка жгла мне кожу. Я её выбросила в окно. Потом я села на кровать и заплакала.
Я стала гладить себя, но это было обидно. Я упала на кровать, бессильно свесив одну ногу на пол, и пролежала так довольно долго, ощущая, как сквознячок приятно остужает промежность. Через несколько минут я металась по купе как бешеная кошка. Жилы мои ныли так, что хотелось их полизать. Промежность горела. Я потёрлась лобком о край столика и зря: неутолимое ровное жжение ощутила я в вульве, промежность увлажнилась и я брезгливо её вытерла полотенцем. Полотенце я выбросила в окно. Если б могла, я б содрала с себя кожу и тоже выбросила в окно, в убегающую степь, в лето. И тут взгляд мой упал на столик. Каким-то чудом я не задела его – блюдце с молоком. Оно стояло посреди столика, молоко тихо плескалось в нём, достигая лишь золотой каёмки, за ночь не пролилось ни капли. Я вдруг сразу успокоилась. Мне стало тихо, тепло и уютно. Так тепло бывает зимой, после мороза в натопленной комнате. А мне стало тепло посреди жары… Я легла на сбившуюся постель и от нежности обняла подушку. Я её ласкала, как кошку. Потом я засмеялась и отбросила её. Я лежала, закинув нога за ногу, глядела в потолок и насвистывала весёлый мотивчик. И вдруг взгляд мой упал на сетку для полотенец. Чёрный бархатный футляр был на месте. Я улыбнулась и, выгнув спину, протянула руку и оттянула сетку. Футляр шлёпнулся ко мне на живот. Он раскрылся. Из него, изящно струясь, вылилась тонкая серо-голубая змейка.
Цыган украл моё колье и подложил змею, чтобы убить меня!
Змейка полежала на моём животе, а потом заскользила вверх, по груди, к моему лицу. Она, подняв маленькую головку, осмотрела моё лицо, а потом уютно обвилась вокруг моей шеи. Мне кажется, мы с ней уснули. Или же это был обморок. Когда я очнулась, я всё ещё лежала, а змейка дремала, обвившись вокруг моей шеи, наподобие колье, и уткнув мордочку в мои чёрные спутанные волосы. Я посмотрела в зеркало. Светло-голубая с серебристым бледным рисунком, она неплохо смотрелась на моей смуглой коже. Жаль, если она разозлится и убьёт меня. Я осторожно натянула шорты и стала искать майку. Вспомнив, что выбросила её в окно, я надела рубашку с глухим воротом. Рубашка, видимо, пробудила змейку, та легко скользнула с моей шеи и потекла по левой груди на живот. Там, помедлив, она поползла по пояснице на спину мне и по позвоночной выемке поднялась наверх, на плечо. Заглянув мне в лицо, она скользнула на правую грудь и вновь отправилась вниз, но теперь не остановилась на животе. Она скользнула между ног проползла между ягодиц, вернулась в пах, пару раз обвилась вокруг левой ноги и стрельнула вверх, где нежно оплела мою шею. Все её движения как бы оставались на моём теле, прохладные, почти неуловимые, не движения, а мечта о движениях, они возбуждали кожу. Сердце моё бешено колотилось. Змейка подняла головку и поднесла её к моему рту. Она прикоснулась к моим приоткрытым губам и вновь заскользила вниз, по груди, по бешено бьющемуся сердцу, по животу – в промежность. И не успела я ничего понять, как она ввинтилась во влажную вагину. Я даже не успела сжать ноги. Она была во влагалище. Я упала на постель, широко раздвинув ноги, тужась, будто хочу родить её, но она скользила во влагалище, массируя шейку матки, и тёрлась чешуйчатым телом о стенки влагалища, которое содрогалось всё сильнее. Чтоб не закричать, я прикусила простыню. Беспрерывные взрывы оргазма буквально оглушили меня, а она продолжала резвиться в уютном тесном влагалище. Остренькой мордочкой она касалась шейки матки, обвивалась вокруг неё, сплеталась немыслимыми узлами, каталась по влагалищу, я давила себе на живот, пытаясь выдавить её, я пыталась достать её рукой, я знала, что скоро умру от беспрерывно длящегося оргазма. Сжав ноги, шатаясь, держась за живот, как беременная, я сползла с постели и тут взгляд мой упал на блюдце с молоком. Я вдруг увидела спокойные чёрные глаза с отливом в синеву. Сняв шорты, я широко расставила ноги, раздвинула внешние губы, поднесла блюдце с молоком к самой вагине. Я почувствовала движение, струение вниз и через мгновение змейка, высунув головку из влагалища, пила молоко. Я осторожно отвела блюдце с молоком вниз, и ей пришлось высунуться сильнее. Тогда я резким движением схватила её и вытянула из себя, сердито шипящую и бьющую хвостиком. Она тут же обвилась вокруг моей руки, но я, поглаживая пальцем её треугольную головку, поставила блюдце на стол, и положила рядом руку, оплетённую змейкой. Соскользнув с моей руки, она стала пить молоко. Потом я искупала её в стакане чая и уложила в футляр. Она прекрасно уместилась в шёлковой выемке для колье. Я закрыла футляр на серебряный крючок и положила его в сетку для полотенец. Я достала чемодан, выбрала лёгкое, серебристо-голубое платье, имитирующее ночную рубашку и обшитую бельевым кружевом. Мода на «бельевые» платья уже ушла, но мне хотелось сейчас надеть именно его. Оно было простое, скромное, оно лишь обнажало шею. Я надела маленькие серьги с серыми жемчужинами, «римские» сандалии из тонких ремешков, полностью обнажавших ступни. Я освежила лицо тоником. Пудрой я не пользовалась. Я обвела рот контурным карандашом: мой тёмный, почти вишнёвый рот не нуждался в помаде. Потом я зачесала свои дикие, густые волосы так, как их может растрепать только ветер с Волги.
Я чувствовала томление в крови. Будто вместо крови в жилах моих текли вино и мёд. Когда объявили Москву, я не стала высматривать в окне Диму. Я знала, что он придёт со своей худосочной розой и собачьей тоской в глазах. Что он будет тих, внимателен, чтоб не травмировать меня перед разводом. Дима хочет разойтись со мной миром.
Когда поезд остановился и редкие пассажиры нашего СВ, диковато поглядывая на меня, потянулись к выходу, я достала чёрный футляр, открыла его и серебристо-голубая змейка тут же скользнула мне на грудь, уютно обвила шею. Я пошла по узкому коридору, томясь сама от себя. Я была мёд, вино и капля яда. Я знала, что сегодня же Дима будет клянчить, ныть и вновь клянчить, чтоб я всё забыла, чтоб осталась с ним, чтоб не разводилась. И я даже согласна была не разводиться с ним, ведь когда-то влюбилась в его золотистые брови. Но я поставлю одно условие: когда я принесу домой очередной украденный сырок, или ложку, или духи, или Бог знает что, в тот же день мой любящий муж отправит меня на Волгу, на остров Чардым, в мой дощатый домик, где клеёнка на столе вытерлась до белизны, где косенькое окошко, из которого видна Волга, где я могу сидеть в оцепенении и глядеть, как движется древняя неразгаданная река. За это я вернусь к нему снова. Обещаю.
Но куда она движется?
И куда ушли по ней цыгане?