-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 30.07.2011
Записей: 871
Комментариев: 1385
Написано: 2520





Последний день поэта. Часть третья.

Воскресенье, 08 Ноября 2015 г. 16:34 + в цитатник

Начало здесь

 

4514961_ (498x500, 243Kb)

 

В этих записках я хочу остановиться на самой последней странице жизни поэтов. Ведь смерть — это тоже своего рода произведение поэта, и без неё его творческий портрет был бы неполным.

 

 

Николай Некрасов

 

Смерти, смерти я прошу у неба!

 

4514961_81528063_4514961_392_300_21444_nekrbi (392x300, 20Kb)

 

Некрасов заболел весной 1853 года. Он был ещё молодой человек, ему шёл 33-й год. Заболело горло, грудь, начался кашель, охрип и вскоре совсем пропал голос: поэт уже не говорил, а шептал. По ночам его знобила лихорадка. Он обращался к лучшим докторам, но те почему-то решили, что это простуда и не приняли серьёзных мер против болезни. Язва изо дня в день разъедала его гортань, гибли затылочные и шейные железы, организм разрушался, а профессора прописывали ему минеральную водичку и советовали для окончательного излечения поселиться под Москвой на даче.
Лишь через два года, когда болезнь непоправимо подорвала здоровье поэта, ему наконец поставили верный диагноз. Непостижимое ослепление медиков! «Чего же они смотрели два года! - восклицал в отчаянье Некрасов, - что я за эти два года вытерпел, а главное, за что погибли мои лёгкие, которых мне бы хватило ещё на 20 лет!»

В 1855 году Некрасовым было написано столько стихов, как никогда, и как никогда, столько стихов под знаком смерти. Почти в каждом, почти подряд. Эти мысли отразились и в его «Последних элегиях»:

 

... А рано смерть идет,
И жизни жаль мучительно. Я молод,
Теперь поменьше мелочных забот
И реже в дверь мою стучится голод:

 

Теперь бы мог я сделать что-нибудь.
Но поздно!.. Я, как путник безрассудный,
Пустившийся в далекий, долгий путь,
Не соразмерив сил с дорогой трудной... 

 

Эти же мотивы ожидания смерти, несбывшихся надежд, непосильной тяжести взятого на себя труда звучат и в аллегорической «Несжатой полосе»: 

 

Знал, для чего и пахал он, и сеял,
да не по силам работу затеял. 

 

Годы юношеских скитаний, полных страшной нищеты и постоянного голода, дали о себе знать: врачи обнаружили у Некрасова рак прямой кишки. Была сделана операция, но безуспешно, поэт таял на глазах. Боли были так велики, что он часами тянул громко какую-то однообразную ноту, напоминавшую бурлацкую ноту на Волге. Салтыков-Щедрин, который видел его в этом состоянии, был потрясён и сообщал в письме к П. Анненкову: «Нельзя даже представить себе приблизительно, какие муки он испытывает. И при этом непрерывный стон, но такой, что со мной, нервным человеком, почти дурно делается». 

 

Черный день! Как нищий просит хлеба,
Смерти, смерти я прошу у неба,
Я прошу ее у докторов,
У друзей, врагов и цензоров,

 

Я взываю к русскому народу:
Коли можешь, выручай!
Окуни меня в живую воду,
Или мертвой в меру дай. 

 

Страдания Некрасова начались ещё весной 1876-го. И тогда-то впервые у него написались стихи, обращённые к Зине, его верному преданному другу:

 

4514961_predannomy_drygy (343x400, 22Kb)

 

Ты еще на жизнь имеешь право,
Быстро я иду к закату дней.
Я умру — моя померкнет слава,
Не дивись — и не тужи о ней!

 

Знай, дитя: ей долгим, ярким светом
Не гореть на имени моем:
Мне борьба мешала быть поэтом,
Песни мне мешали быть бойцом...

 

«Ты ещё на жизнь имеешь право», - таким правом она не воспользовалась. Зина в течение последних 200 ночей не давала себе спать, чтобы «услышать первый его стон и подбежать к постели». Чтобы преодолеть сон, она садилась на пол и смотрела на зажжённую свечу. Некрасов посвятил ей свои последние строки:

 

Двести уж дней,
Двести ночей
Муки мои продолжаются;
Ночью и днем
В сердце твоем
Стоны мои отзываются,
Двести уж дней,
Двести ночей!
Темные зимние дни,
Ясные зимние ночи...
Зина! закрой утомленные очи!
Зина! Усни! 

 

Но Зина не закрывала очей и не давала себе заснуть. После этих двухсот дней и ночей она из молодой, свежей и красивой женщины превратилась в старуху с жёлтым измождённым лицом. За восемь месяцев до смерти Некрасов обвенчался с ней.
Правда, до церкви он дойти уже был не в состоянии и в нарушение всех запретов их обвенчали дома. Из воспоминаний П. А. Ефимова:
"Подговорили под строжайшим секретом священника из домовой церкви, который взялся венчать на дому... Достали церковь-палатку, поместили ее в зале у Некрасова, и здесь же, поддерживая его за руки, обвели три раза вокруг аналоя, уже полумертвого от страданий. Он был при этом босой и в одной рубашке". 

 

Нет! не поможет мне аптека,
Ни мудрость опытных врачей:
Зачем же мучить человека?
О небо! смерть пошли – скорей! 

Борюсь с мучительным недугом,
борюсь — до скрежета зубов...
О Муза! Ты была мне другом,
приди на мой последний зов!

 

(В первоначальной редакции были такие строки: 

 

О Муза! наша песня спета.
Приди, закрой глаза поэта
На вечный сон небытия,
Сестра народа - и моя!) 

 

Эти стихи открывали его цикл «Последние песни». В нём два мотива, два состояния героя: ощущение конца, самоотпевание и - самовоскрешение, возрождение. 

 

4514961_81525630_1324998913_nekrasovna (324x400, 30Kb)

 

О муза! я у двери гроба!
Пускай я много виноват,
Пусть увеличит во сто крат
Мои вины людская злоба -

 

Не плачь! завиден жребий наш,
Не наругаются над нами:
Меж мной и честными сердцами
Порваться долго ты не дашь

 

Живому, кровному союзу!
Не русский - взглянет без любви
На эту бледную, в крови,
Кнутом иссеченную музу... 

 

И снова в поэзии Некрасова возникает священный образ матери: 

 

Великое чувство! У каждых дверей,
В какой стороне ни заедем,
Мы слышим, как дети зовут матерей
Далеких, но рвущихся к детям. 

 

Великое чувство! Его до конца
Мы живо в душе сохраняем, —
Мы любим сестру, и жену, и отца,
Но в муках мы мать вспоминаем! 

 

Одно из самых сильных предсмертных стихотворений Некрасова на эту тему - «Баюшки-баю», где в последние минуты перед смертью в полусне-полубреду к нему приходит мать и говорит утешительные, светлые слова, которые его измученной душе так хотелось тогда услышать: 

 

Непобедимое страданье,
Неумолимая тоска...
Влечет, как жертву на закланье,
Недуга черная рука.
Где ты, о муза! Пой, как прежде!
"Нет больше песен, мрак в очах;
Сказать: умрем! конец надежде!
Я прибрела на костылях!" 

 

Костыль ли, заступ ли могильный
Стучит... смолкает... и затих...
И нет ее, моей всесильной,
И изменил поэту стих.
Но перед ночью непробудной
Я не один... Чу! голос чудный!
То голос матери родной: 

 

"Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб - ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой! 

 

Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.

 

Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю! 

 

Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла! 

 

Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной. 

 

Не бойся горького забвенья:
Уж я держу в руке моей
Венец любви, венец прощенья,
Дар кроткой родины твоей...


Уступит свету мрак упрямый,
Услышишь песенку свою
Над Волгой, над Окой, над Камой,
Баю-баю-баю-баю!.." 

 

Это почти последние строки, написанные Некрасовым, ими он себя убаюкивал, уже, можно сказать, умирая... И эти самобичевания и самоубаюкивания ясно показывают, как понимал поэт свою задачу, чего он от себя требовал.
Стихотворение "Баюшки-баю" потрясло художника Ивана Крамского, который в письме Третьякову назвал его «величайшим произведением русской поэзии» и свою картину «Некрасов в период «Последних песен» датировал тем же числом, каким датировано стихотворение «Баюшки-баю» - 3 марта 1877 года, хотя картина была создана художником позже.

 

4514961_hydojnikom_pozje (463x550, 52Kb)

 

 

Скоро стану добычею тленья.
Тяжело умирать, хорошо умереть;
Ничьего не прошу сожаленья,
Да и некому будет жалеть. 

 

Я дворянскому нашему роду
Блеска лирой своей не стяжал;
Я настолько же чуждым народу
Умираю, как жить начинал... 

 

Когда эти и другие стихи из «Последних песен» появились в журнале, когда все узнали, что Некрасов неизлечимо болен, со всех концов России стали приходить к нему письма, телеграммы. У дверей квартиры всегда стояла толпа, чтобы только услышать несколько слов о его здоровье.

 

4514961_o_ego_zdorove (573x473, 52Kb)

дом, в котором последние 20 лет жил Некрасов

 

Студенты поднесли ему адрес со множеством подписей, в котором говорилось:
«Прочли мы твои «Последние песни», дорогой наш, любимый Николай Алексеевич, и защемило у нас сердце: тяжело читать про твои страдания, невмоготу услышать твое сомнение: «Да и некому будет жалеть…» Мы пожалеем тебя, любимый наш, дорогой певец народа, певец его горя и страданий; мы пожалеем того, кто зажигал в нас эту могучую любовь к народу и воспламенял ненавистью к его притеснителям..
В ответ Некрасов слабым голосом прочёл им эти строки:

 

Вам, мой дар ценившим и любившим,
Вам, ко мне участье заявившим
В черный год, простертый надо мной, -
Посвящаю труд последний мой! 

 

4514961_im_eti_stroki (200x290, 43Kb)

 

Чернышевский был безутешен и писал Пыпину: «О Некрасове я рыдал, просто рыдал по целым часам каждый день, целый месяц после того, как написал тебе о нём...»
Тургенев прощался с поэтом красиво и артистически запечатлел это прощание в одном из стихотворений в прозе «Последнее свидание»:

 

4514961_poslednee_svidanie (310x400, 21Kb)

 

Мы были когда-то короткими, близкими друзьями... Но настал недобрый миг — и мы расстались, как враги.
Прошло много лет... И вот, заехав в город, где он жил, я узнал, что он безнадежно болен — и желает видеться со мною.
Я отправился к нему, вошел в его комнату... Взоры наши встретились.
Я едва узнал его. Боже! что с ним сделал недуг!
Желтый, высохший, с лысиной во всю голову, с узкой седой бородой, он сидел в одной, нарочно изрезанной рубахе... Он не мог сносить давление самого легкого платья. Порывисто протянул он мне страшно худую, словно обглоданную руку, усиленно прошептал несколько невнятных слов — привет ли то был, упрек ли, кто знает? Изможденная грудь заколыхалась — и на съёженные зрачки загоревшихся глаз скатились две скупые, страдальческие слезинки.
Сердце во мне упало... Я сел на стул возле него — и, опустив невольно взоры перед тем ужасом и безобразием, также протянул руку.
Но мне почудилось, что не его рука взялась за мою.
Мне почудилось, что между нами сидит высокая, тихая, белая женщина. Длинный покров облекает ее с ног до головы. Никуда не смотрят ее глубокие бледные глаза; ничего не говорят ее бледные строгие губы...
Эта женщина соединила наши руки... Она навсегда примирила нас.
Да... Смерть нас примирила.

Апрель 1878

 

4514961_aprel_1878 (699x491, 70Kb)

 

Смерть их примирила... Она пришла к Некрасову вечером 27 декабря (8 января) 1878 года. Николай Алексеевич Некрасов умер в возрасте 56 лет, похоронен на кладбище Новодевичьего монастыря в Санкт-Петербурге. Похороны были 30-го. За гробом шло более четырёх тысяч человек. Смерть поэта потрясла русское общество. Сохранилось множество воспоминаний об этом, принадлежащих тем, кто присутствовал на похоронах. Среди них Достоевский, Короленко, Плеханов. Короленко утверждал в «Истории моего современника», «что Петербург ещё никогда не видел ничего подобного. Вынос начался в 9 часов утра, а с Новодевичьего кладбища толпа разошлась только в сумерки».
Молодёжь не дала поставить гроб на колесницу, а понесла его на руках до самого кладбища Новодевичьего монастыря, то есть восемь вёрст.

 

4514961_vosem_vyorst (699x542, 94Kb)

похороны Николая Некрасова 

 

Достоевский, говоря на похоронах Некрасова о его поэзии, заметил, что по своему таланту он был не ниже Пушкина, а группа учащихся закричала ему из толпы: "Выше, выше!".
Достоевский, несколько растерявшись, ответил не без раздражения: "Не выше, но и не ниже Пушкина". А когда пришёл черёд хоронить его самого, то жена писателя вспомнила слова мужа, сказанные по возвращению с похорон поэта: «Я скоро последую за Некрасовым. Прошу тебя, похорони меня на том же кладбище. Я не хочу заснуть последним сном на Волковом, рядом с другими писателями. Я хочу лежать рядом с Некрасовым».

 

4514961_ryadom_s_Nekrasovim (300x506, 19Kb)

 

4514961_ryadom_s_Nekr__2 (453x668, 62Kb)

 

Зинаида Николаевна, надев после смерти мужа траур, больше уже его не снимала до конца жизни. Некрасов оставил ей немало денег, всё движимое имущество, но она скоро всего этого лишилась, раздавая неимущим, отказалась от своей доли в наследстве в пользу братьев поэта и в конце концов осталась ни с чем. Она говорила: «Болезнь Николая Алексеевича открыла мне, какие страдания на свете бывают. А смерть его - что он за человек был, показала». Перед лицом этого горя всё остальное казалось ей неважным.
Вскоре она будет забыта всеми и не будет о себе напоминать. Она жила в Петербурге, в Одессе и в Киеве, где только однажды громко, публично выкрикнула своё имя: «Я — вдова Некрасова!», останавливая еврейский погром, и обезумевшая толпа остановилась! Так магически действовало на людей имя народного поэта.

 

4514961_imya_nar__poeta (567x385, 60Kb)

еврейский погром в Киеве в конце 19 века

 

В последние годы жизни Зинаида Некрасова жила в Саратове. В 1911 году её посетил Корней Чуковский в её доме № 70 на Малой Царицынской, ныне это улица Слонова.
Долгая изнурительная болезнь напомнила ей последние мучительные дни жизни мужа.
Отходив всю жизнь в черном, она завещала похоронить себя в белом.
Я часто бываю на её могиле на Воскресенском кладбище, где похоронен мой брат — это в получасе ходьбы от моего дома. Участок 31.

 

4514961_81528557_4514961_mogila_vdovi_Nekrasova (700x525, 111Kb)

 

Надгробная надпись гласит: «Некрасова Зинаида Николаевна, жена и друг великого поэта Н. А. Некрасова». Не каждую вдову великого поэта можно назвать ещё и другом. Пушкину в этом смысле не повезло.

 

 


Александр Блок

 

«Что мне делать с этими мирами...»

 

Из Георгия Иванова:

 

Холодно бродить по свету,
Холодней лежать в гробу.
Помни это, помни это,
Не кляни свою судьбу.

 

Ты еще читаешь Блока,
Ты еще глядишь в окно,
Ты еще не знаешь срока —
Все неясно, все жестоко,
Все навек обречено.

 

4514961_216487_original (700x462, 198Kb)

 

Казалось, он был обречён ещё задолго до своей смерти.

 

4514961_216798_original (383x550, 35Kb)

 

      Как тяжело ходить среди людей
 И притворяться непогибшим,
      И об игре трагической страстей
       Повествовать еще не жившим...



Блок был поэтом холода и тишины. Он поднимался на вершины, недоступные другим поэтам. От него исходило молчание иных миров. Подавляющее большинство людей живут внешней жизнью, не подозревая, что есть люди, у которых 90% внутреннего бытия. Блок был из тех, в ком безмерно превалировала внутренняя жизнь. В своём дневнике он пишет: "Что мне делать с этими мирами, что мне делать с собственной жизнью, которая отныне стала искусством, ибо со мной рядом живёт моё создание — не живое, не мёртвое — синий призрак". Он шёл по жизни как сомнамбула с закрытыми глазами и простёртыми руками.

 

4514961_94377995_4514961_sotri_slychainie_cherti (450x339, 63Kb)

 

Всё на земле умрёт - и мать, и младость,
Жена изменит, и покинет друг.
Но ты учись вкушать иную сладость,
Глядясь в холодный и полярный круг. 

 

Бери свой челн, плыви на дальний полюс
В стенах из льда - и тихо забывай,
Как там любили, гибли и боролись...
И забывай страстей бывалый край. 

 

И к вздрагиваньям медленного хлада
Усталую ты душу приучи,
Чтоб было з д е с ь ей ничего не надо,
Когда о т т у д а ринутся лучи. 

 

Атмосфера в доме была очень тяжёлой. Мать Блока не нашла общего языка с невесткой, в семье были постоянные конфликты, из-за которых Блок очень страдал. Мать была подвержена душевному недугу, часто лежала в психиатрической клинике. По мнению Любы, она дурно влияла на сына, с которым у неё была большая духовная близость.

 

4514961_94383928_4514961_BlokAA_03 (420x580, 58Kb)

 

Блок разрывается между самыми дорогими существами, испытывает страшные душевные муки и не видит выхода из создавшегося положения. "Только смерть одного из нас троих сможет помочь", — жестоко говорит он матери. Она по-своему истолкует стихи Блока, где говорилось о "пристальном враге", примет их на свой счёт и попытается отравиться. Блока мучает невыносимая тоска, сознание своей вины перед матерью, одиночество, вечное ожидание жены, уехавшей в Житомир к любовнику...

 

Я — Гамлет. Холодеет кровь,
когда плетёт коварство сети,
и в сердце первая любовь
жива — к единственной на свете. 

 

Тебя, Офелию мою,
увёл далёко жизни холод.
И гибну, принц, в родном краю,
клинком отравленным заколот.

 

4514961_94383417_4514961_84859044_4514961_13_1_ (504x651, 112Kb)

Блок в роли Гамлета в любительском спектакле

 


Гамлетовский вопрос "быть или не быть" встаёт перед ним всё чаще и неотвратимей. В ту пору Блок был на волоске от самоубийства. Он пишет цикл из семи стихотворений под названием "Заклятие огнём и мраком": 

 

По улицам метель метёт,
свивается, шатается.
Мне кто-то руку подаёт
и кто-то улыбается. 

 

Ведёт и вижу: глубина,
гранитом тёмным сжатая.
Течёт она, поёт она,
зовёт она, проклятая. 

 

Я подхожу и отхожу,
и замер в смутном трепете:
вот только перейду межу —
и буду в струнном лепете. 

 

И шепчет он — не отогнать
(и воля уничтожена):
пойми: уменьем умирать
душа облагорожена.

 

Пойми, пойми, ты одинок,
как сладки тайны холода...
Взгляни, взгляни в холодный ток,
где всё навеки молодо... 

 

Бегу. Пусти, проклятый, прочь,
не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и ночь,
забьюсь под куст ракитовый! 

 

Там воля всех вольнее воль
не приневолит вольного,
и болей всех больнее боль
вернёт с пути окольного.

 

4514961_94383418_4514961_omyt (322x480, 48Kb)

 

Блок умер, не дожив до сорока двух лет. В последние годы он часто повторял: «Я задыхаюсь! Мы задохнёмся все! Мировая революция превратилась в мировую грудную жабу». Цветаева писала о нём: «Заживо ходил, как удавленник».
У Блока отняли мечту — и тем убили в нём поэта-романтика. Но поэт- романтик — это был весь Блок, вся его душа. Убили Блока.
К. Чуковский: «В его жизни не было событий. Он ничего не делал — только пел. Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня. Двадцать лет с 1898 по 1918. И потом он остановился — и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он».

 

4514961_94383030_4514961_86628257_4514961_Somov (443x600, 28Kb)

 

Люди, близко наблюдавшие поэта в последние месяцы его жизни, утверждают: Блок умер оттого, что хотел умереть. Возможность поехать в санаторий в Финляндию, куда его не отпустили власти, уже вряд ли бы что изменила. Цветаева писала: «Удивительно не то, что он умер, а что он жил».
Я тоже много размышляла над загадкой смерти Блока, и из этих размышлений у меня родилось стихотворение:

 

«Ночь, улица, фонарь, аптека»
всю жизнь тоску внушали веку.
Но каждый век, сроднившись с ней,
был предыдущего страшней.

 

«О, было б ведомо живущим
про мрак и холод дней грядущих», —
писал нам Блок, ещё не знав,
как он до ужаса был прав.

 

Насколько мрак грядущей бездны
«перекромешнит» век железный.
Метафизический мейнстрим —
страшилка детская пред ним.

 

Аптеки обернулись в морги
и виселицей стал фонарь.
И не помог Святой Георгий,
не спас страну от пуль и нар.

 

О, если б только знал поэт,
когда писал свой стих тоскливый,
ЧТО через пять начнётся лет —
то показалась бы счастливой

 

ему та питерская ночь,
фонарь — волшебным, а аптека
одна могла б ему помочь
смертельной морфия утехой.

 

Никто не знает, от чего
скончался Блок... И вдруг пронзило:
не от удушья своего
и не от музыки вполсилы, —

 

он вдруг при свете фонаря
увидел будущее наше,
все жизни, сгинувшие зря,
заваренную веком кашу

 

и ужаснулся этой доле:
кромешный мрак, и в нём — ни зги.
Он умер в этот миг от боли.
Он от прозрения погиб.

 

Современники о смерти Блока писали:

В.Ходасевич: «Блок умирал несколько месяцев, на глазах у всех, и никто не умел назвать его болезнь. Началось с боли в ноге. Потом говорили о слабости сердца. Перед смертью он сильно страдал, но отчего же он всё-таки умер? Неизвестно. Он умер как-то вообще, оттого, что был болен весь, оттого, что не мог больше жить. Он умер от смерти».

Н.Оцуп: «Весь Петербург и вся Россия знали, как были ужасны его последние часы. Никакой поддающейся диагнозу болезни у него не было, хоть и говорили о грудной жабе. Он так кричал и бился, что обожавшая его мать молила Бога, чтобы сын её скорее умер».

К.Чуковский: «Умирал он мучительно. Сердце причиняло всё время ужасные страдания, он задыхался. К началу августа он уже почти всё время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого я во всю жизнь не забуду...»

Е.Эткинд: «Поэт страдал той же болезнью, от которой умерли любимые им Ницше и Врубель, и которая так страшно воплощает в себе таинственную связь любви и смерти».

Блок был неузнаваем в гробу. На рисунке Ю.Анненкова мы видим это чужое,  измождённое, длинное лицо с тёмной бородкой, сильно поредевшими волосами, похожее на лицо Дон Кихота. «И легче оттого, что это не Блок, и сегодня зароют — не Блока», - писал Е. Замятин.

4514961_18903_original (500x340, 13Kb)

 

Только здесь и дышать, у подножья могил,
где когда-то я нежные песни сложил
о свиданьи — быть может, с Тобой,
где впервые в мои восковые черты
отдалённою жизнью повеяла Ты,
пробиваясь могильной травой.

 

До Смоленского кладбища литераторы несли на руках его открытый гроб, засыпанный цветами. За гробом шла огромная толпа.

 

4514961_50182_original (600x409, 241Kb)

похороны А.Блока

 

Никто не говорил речей на могиле. Поставили простой, некрашеный крест и положили венки. Блок хотел, чтобы могила была простой и чтобы на ней рос клевер.

 

4514961_50512_640 (400x574, 235Kb)

 

 

Без зова, без слова, -
Как кровельщик падает с крыш.
А может быть, снова
Пришёл, - в колыбели лежишь?

 

Горишь и не меркнешь,
Светильник немногих недель...
Какая из смертных
Качает твою колыбель?

 

Блаженная тяжесть!
Пророческий певчий камыш!
О, кто мне расскажет,
В какой колыбели лежишь?

 

«Покамест не продан!»
Лишь с ревностью этой в уме
Великим обходом
Пойду по российской земле.

 

Полночные страны
Пройду из конца и в конец.
Где рот - его - рана,
Очей синеватый свинец?

 

Схватить его! Крепче!
Любить и любить его лишь!
О, кто мне нашепчет,
В какой колыбели лежишь?

 

...Огромную впалость
Висков твоих - вижу опять.
Такую усталость -
Её и трубой не поднять!

 

Державная пажить,
Надёжная, ржавая тишь.
Мне сторож покажет,
В какой колыбели лежишь.

 

М.Цветаева, из цикла "Стихи Блоку"
22 ноября 1921


Можно говорить с некоторой долей предопределённости, что могли бы ещё написать Пушкин, Лермонтов, так рано ушедшие, но что мог бы написать Блок — предположить невозможно. Они дописали себя, довели свой путь до последней строчки. Новой эпохе они были не нужны.
Нужен ли был бы Блок нашей эпохе? В мемуарах упоминается номер телефона Блока. Как-то прочла у Кушнера:

 

Запиши на всякий случай
телефонный номер Блока:
6,12, два нуля.
Тьма ль подступит грозной тучей,
сердцу ль станет одиноко,
злой покажется земля...

 

Интересно, звонил ли кто-нибудь по этому номеру, - подумала тогда. Возникала ли у кого потребность позвонить? И что хотелось бы сказать поэту?
У Бориса Рыжего есть стихотворение «Хочется позвонить...» об одиночестве, когда «некуда пойти человеку», некому позвонить, не с кем поговорить.

 

Хочется позвонить
кому-нибудь, есть же где-то
кто-нибудь, может быть,
кто не осудит это
"просто поговорить".

 

Хочется поболтать
с кем-нибудь, но серьёзно,
что-нибудь рассказать
путано, тихо, слёзно.
Тютчев, нет сил молчать.

 

Только забыты все
старые телефоны-
и остаётся мне
мрачные слушать стоны
ветра в моём окне.

 

Жизни в моих глазах
странное отраженье.
Там нелюбовь и страх,
горечь и отвращенье.
И стихи впопыхах.

 

Впрочем, есть номерок,
не дозвонюсь, но всё же
только один звонок:
"Я умираю тоже,
здравствуй, товарищ Блок..."

 

«Не живут такие в миру...»
Наверное, Александр Блок обречён быть любимым поэтом всех поколений, так много он выразил русского, прекрасного и страшного из того, что таится в каждом из нас. Как дороги нам его неутолимая мечтательность и чувство тайны всегда и во всём, как понятны его взлёты и падения, и ненависть к человеческой пошлости («отойди от меня, буржуа!»), и вера в преображённый мир («сотри случайные черты...»). Замечательно сказал Е. Замятин: «...человек Блок так полно, так щедро всего себя перелил в стихи, что он будет с нами, пока живы будут его стихи. Поэт же Блок будет жив, пока живы будут мечтатели, пока живы будут вечно ищущие, а это племя у нас в России бессмертно».

 

4514961_86615933_4514961_na_balkone (300x470, 39Kb)

 

Продолжение здесь




Процитировано 1 раз
Понравилось: 4 пользователям

Последний день поэта. Часть вторая.

Суббота, 07 Ноября 2015 г. 20:06 + в цитатник

 

4514961_vsemirnyy_den_poezii (400x298, 19Kb)

 

Начало здесь

 


Евгений Баратынский

 

«В область свободную влажного Бога»


 
Осенью 1843 года Баратынский с женой и тремя старшими детьми решили осуществить давнюю мечту — отправились путешествовать. Их маршрут был таким: Берлин, Дрезден, Лейпциг, Кёльн, Брюссель, Париж. А в апреле 1844-го из Парижа они отправились в Италию.

 

4514961__3_ (700x501, 118Kb)

 

Италия более всех прочих стран привлекала поэта. Ещё в юности он мечтал побывать там, и даже однажды воскликнул экспромтом: 

 

Небо Италии, небо Торквата,
прах исторический древнего Рима,
родина неги, славой богата,
будешь ли некогда мною ты зрима?

 

4514961__3_ (700x524, 151Kb)

 

Это путешествие оказалось для него роковым.
В Италию Баратынские добирались пароходом, по-тогдашнему — пироскафом, на котором и сочинилось его стихотворение «Пироскаф». Стихотворение, которому суждено было стать последним, похожее на прощание.

 

4514961_pohojee_na_proshanie (700x478, 113Kb)

 

                                Дикою, грозною ласкою полны,
                                Бьют в наш корабль средиземные волны.
                                Вот над кормою стал Капитан.
                                Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
                                Ветру наш парус раздался недаром:
                                Пенясь, глубоко вздохнул океан! 

 

                                Мчимся. Колеса могучей машины
                                Роют волнистое лоно пучины.
                                Парус надулся. Берег исчез:
                                Наедине мы с морскими волнами;
                                Только что чайка вьется за нами
                                Белая, рея меж вод и небес...

 

4514961_vod_i_nebes (700x700, 130Kb)

 

«Пироскаф» критики считали загадкой и чудом поэзии Баратынского. Это единственное за всю его жизнь такое беспримесно-бодрое, энергичное, радостно-ликующее, уверенно устремлённое в будущее стихотворение. 

 

                                Много земель я оставил за мною;
                                Много я вынес смятенной душою
                                Радостей ложных и истинных зол;
                                Много мятежных решил я вопросов,
                                Прежде чем руки марсельских матросов
                                Подняли якорь, надежды симвОл!

 

4514961_nadejdi_simvol (640x432, 71Kb)

 

                                С детства влекла меня сердца тревога
                                В область свободную влажного бога;
                                Жадные длани я к ней простирал.
                                Темную страсть мою днесь награждая,
                                Кротко щадит меня немочь морская,
                                Пеною здравия брызжет мне вал!

 

4514961_mne_val (700x471, 110Kb)

 

В «Пироскафе» и следа не осталось от скорбного надрыва, характерного для «Сумерек». Никогда ещё прежде у Баратынского сама музыка стиха  не звучала так мажорно, открыто, светло, как здесь. Всё в этом стихотворении было необычно для поэта: и восхищение одним из достижений «железного века» - пароходом, и короткие, отрывистые фразы, придающие стиху  напряжённость и динамичность, и какая-то безоблачная ясность и непосредственность чувства. Это опыт абсолютно новой поэзии Баратынского и, казалось, за этим брезжит новая страница его жизни. 

 

                                Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
                                В сердце к нему приготовлена нега.
                                Вижу Фетиду; мне жребий благой
                                Емлет она из лазоревой урны:
                                Завтра увижу я башни Ливурны,
                                Завтра увижу Элизий земной!

 

4514961_Elizii_zemnoi (699x487, 102Kb)

 

Но «Пироскафу» не суждено было стать новым этапом творчества Баратынского. 29 июня (11 июля) 1844 года он скоропостижно скончался в Неаполе.

У А. Кушнера есть стихотворение «Путешествие», заканчивающееся так: 

 

Так Баратынский с его пироскафом
Думал увидеть, как мячик за шкафом,
Влажный Элизий земной,
Башни Ливурны, а ждал его тесный
Ящик дубовый, Элизий небесный,
Серый кладбищенский зной.

 

4514961_kladbishenskii_znoi (440x700, 228Kb)

 

В его смерти была какая-то загадка. Врач посетил накануне заболевшую (нервный припадок) жену поэта Настасью Львовну, а придя назавтра в 7 утра с повторным визитом, застал мёртвым самого Баратынского, скончавшегося за 45 минут до его прихода.
Баратынский был очень привязан к жене. О его чувствительном сердце говорил ещё Плетнёв, когда тот буквально слёг при известии о смерти Дельвига. Пушкин писал тогда Плетнёву: «Баратынский болен с огорчения. Меня не так-то легко с ног свалить». И вот так же на этот раз он занемог от тревоги за жену.

 

4514961_za_jeny (489x700, 199Kb)

 

Из воспоминаний П. А. Плетнёва: «Накануне русского праздника святых апостолов Петра и Павла занемогла жена Баратынского. Доктор советовал, чтобы ей открыть кровь — и когда муж удивился, что надобно употребить эту сильную меру в припадке, по-видимому, обыкновенном, то доктор объявил, что иначе может последовать воспаление в мозгу. Слова его так встревожили Баратынского, что он сам почувствовал лихорадочный припадок, который ночью усилился».
Жена-то выздоровела, а вот Баратынского припадок свёл в могилу. Ему было всего 44 года.

 

4514961_44_ (465x260, 47Kb)

 

Похоронен он в Петербурге на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры, рядом с Гнедичем и Крыловым.

 

4514961_s_Gnedichem_i_Krilovim (410x547, 81Kb)

 

А. Кушнер, посетивший могилу поэта, написал стихотворение, которое начиналось так:

 

Я посетил приют холодный твой вблизи
Могил товарищей твоих по русской музе,
Вне дат каких-либо, так просто, не в связи
Ни с чем, — задумчивый, ты не питал иллюзий
            И не одобрил бы меня,
Сказать спешащего, что камень твой надгробный
Мне мнится мыслящим в холодном блеске дня,
Многоступенчатый, как ямб твой разностопный. 

 

И — последние его строки: 

 

И, примирение к себе примерив, я
Твержу, что твердости достанет мне и силы
                    Не в незакатные края,
А в мысль бессмертную вблизи твоей могилы
Поверить, — вот она, живет, растворена
В ручье кладбищенском, и дышит в каждой строчке,
И в толще дерева, и в сердце валуна,
И там, меж звездами, вне всякой оболочки.

 

4514961_vne_vsyakoi_obolochki (542x600, 62Kb)

 

 

 

Фёдор Тютчев

 

"И незримый хор о любви гремит...

 

В августе 1865 года Тютчев создаёт одно из высших своих творений, названное им очень просто: «Накануне годовщины 4 августа 1864 года». Это была первая годовщина смерти Елены Денисьевой.

 

4514961_103399929_4514961_prinadlejala_Denisevoi (261x368, 67Kb)

 

Утром он выехал из Москвы в Овстуг по Калужской дороге.

 

4514961_po_Kalyjskoi_doroge (699x469, 222Kb)

 

 

Вечером, пока на одной из станций перепрягали лошадей, он пошёл вперёд по дороге. И в такт шагам сами собой слагались строчки: 

 

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги...
Друг мой милый, видишь ли меня? 

 

Все темней, темнее над землею -
Улетел последний отблеск дня...
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня? 

 

Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня...
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня? 

 

Спустя несколько лет Тютчев пишет в письме Георгиевскому: «Не живётся, мой друг, не живётся. Гноится рана, не заживает...» 

Дочь Анна писала об отце, что «его горе всё увеличивалось, переходило в отчаянье, которое было недоступно утешением религией». Всем казалось, что поэту самому недолго осталось жить. Это было медленное умирание, затянувшаяся агония, которая длилась ещё девять лет.

 

4514961_eshyo_9_let (327x500, 19Kb)

 

Всех, кто близко знал Тютчева в его последние годы, поражала его свобода от груза лет. Груз пережитого, казалось, совсем на сказался на его внешнем облике. И. Аксаков писал об этом: «Кроме внешних примет, Тютчев казался как бы непричастным действиям возраста: до такой степени не было ничего старческого ни в его уме, ни в духе. Никто никогда не относился к нему как к старику». На плотно сжатых губах блуждала грустная ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стёкла очков загадочно, как будто что-то прозревая впереди.

 

4514961_chtoto_vperedi (449x502, 52Kb)

 

Через четыре года после её смерти он напишет: 

 

Опять стою я над Невой,
И снова, как в былые годы,
Смотрю и я, как бы живой,
На эти дремлющие воды. 

 

Нет искр в небесной синеве,
Все стихло в бледном обаянье,
Лишь по задумчивой Неве
Струится лунное сиянье. 

 

Во сне ль все это снится мне,
Или гляжу я в самом деле,
На что при этой же луне
С тобой живые мы глядели?

 

4514961_jivie_mi_glyadeli (640x467, 69Kb)

 

В декабре 1872 года с Тютчевым случился удар (инсульт). Врачи рекомендовали ему покой, запрещали читать, думать. Но когда 28 декабря умер в изгнании один из главных врагов России, инициатор Крымской войны Наполеон III, Тютчев не смог не откликнуться на это событие.

 

4514961_na_eto_sobitie (250x311, 13Kb)

 

И стихи эти явились главной причиной его второго удара. Сочинялись они с невероятным трудом: не повиновались звуки, рифмы, мысли. С огромным напряжением он всё же сделал эту работу, отнёс стихи в редакцию газеты. А на следующий день с ним случился второй инсульт. Его привезли домой разбитого параличом.
Узнав о болезни, царь изъявил желание навестить поэта, но тот заметил с присущим ему юмором, что «это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатным, если он умрёт на другой же день после царского посещения».
После третьего удара доктора уверяли, что Тютчеву осталось жить день-два. Он прожил ещё три недели. Последним его стихотворением было это: 

 

Если смерть есть ночь, если жизнь есть день —
Ах, умаял он, пестрый день, меня!..
И сгущается надо мною тень,
Ко сну клонится голова моя... 

 

Обессиленный, отдаюсь ему...
Но всё грезится сквозь немую тьму —
Где-то там, над ней, ясный день блестит
И незримый хор о любви гремит... 

 

Последние его слова были: «Я исчезаю, исчезаю!»
Ранним утром в воскресенье 27 июля 1873 года Фёдор Иванович Тютчев скончался в Царском Селе в возрасте 70 лет. Его похоронили на Новодевичьем кладбище в Петербурге.

 

4514961__4_ (595x424, 83Kb)

Семейное захоронение Тютчевых в Петербурге. Фото 1993 года.

 

4514961_kladbishe_v_Petrb__2 (448x320, 31Kb)

Могила Тютчева

 

4514961_kladbishe_v_Peterb__3 (368x544, 81Kb)

памятник Тютчеву в Мюнхене

 

4514961_kladb_v_Peterb__4 (699x500, 195Kb)

мемориальная доска на его доме в Мюнхене

 

4514961_kladb__v_Peterb__5 (525x699, 233Kb)

памятник Тютчеву в Овстуге


 

 


Афанасий Фет

 

Вечный гражданин мира

 

Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.

 

4514961_99539_640 (640x479, 45Kb)

 


Это из стихотворения «Далёкий друг, пойми мои рыданья...». С этих строк начался для меня Фет.  Л. Толстой писал Фету об этом стихотворении: «Если оно когда-нибудь разобьётся и засыплется развалинами, и найдут только отломанный кусочек, то и этот кусочек поставят в музей и по нему будут учиться». 

Иные поэты к концу жизни что называется исписываются, исчерпывают свой творческий потенциал, начинают перепевать себя или вообще замолкают. Но есть такие, кто до глубокой старости сохраняют свежесть чувств и вдохновенность творческих порывов. Таким был Фет. Незадолго до смерти он выпускает сборник стихов "Вечерние огни" — после 20 лет молчания, а затем, с промежутками в 2-3 года — ещё три небольших сборника под тем же заглавием. Пятый выпуск "Вечерних огней" вышел уже после его кончины.

Это было очень точное название — то были именно огни, свет в конце жизни, подлинное чудо возрождения: старик Фет творил так же вдохновенно, что и в молодые годы, поистине обретя новое поэтическое дыхание. 

 

4514961_navstrechy_veshnim_dnyam (501x699, 233Kb)

 

Полуразрушенный, полужилец могилы,
о таинствах любви зачем ты нам поёшь?
Зачем, куда тебя домчать не могут силы,
как дерзкий юноша,один ты нас зовёшь? 

 

- Томлюся и пою. Ты слушаешь и млеешь;
в напевах старческих твой юный дух живёт.
Так в хоре молодом "Ах, слышишь, разумеешь?" —
цыганка старая одна ещё поёт. 

 

И в "старческих" любовных стихах Фета было всё то же чувство влюблённости в жизнь, в её вечную красоту, осознаваемую поэтом на исходе лет с ещё большей остротой: 

 

Ещё люблю, ещё томлюсь
перед всемирной красотою
и ни за что не отрекусь
от ласк, ниспосланных тобою. 

 

Покуда на груди земной
хотя с трудом дышать я буду,
весь трепет жизни молодой
мне будет внятен отовсюду. 

 

Покорны солнечным лучам,
так сходят корни в глубь могилы
и там до смерти ищут силы
бежать навстречу вешним дням.

 

Всё, всё моё, что есть и прежде было,
в мечтах и снах нет времени оков,
блаженных грёз душа не поделила:
нет старческих и юношеских снов. 

 

За рубежом вседневного удела
хотя на миг отрадно и светло,
пока душа кипит в горниле тела,
она летит, куда несёт крыло. 

 

4514961_100430337_4514961_ptica_lubvi_virivaetsya (350x490, 44Kb)

 

В другом облике, но в той же сущности донёс Фет до последних дней свою душу, донёс её неутомлённой, неразмененной, неувядшей. Фету как художнику была свойственна человеческая цельность. И потому и в 70 лет он мог напечатать вот такое стихотворение: 

 

На качелях

 

4514961_na_kachelyah (187x269, 9Kb)

 

И опять в полусвете ночном
средь верёвок, натянутых туго,
на доске этой шаткой вдвоём
мы стоим и бросаем друг друга. 

 

И чем ближе к вершине лесной,
тем страшнее стоять и держаться,
тем отрадней взлетать над землёй
и одним к небесам приближаться. 

 

Правда, это игра, и притом
может выйти игра роковая,
но и жизнью играть нам вдвоём —
это счастье, моя дорогая! 

 

Фельетонисты издевались над Фетом, называя "мышиным жеребчиком". "Не везёт бедному Фету! В 68 лет писать о свиданиях и поцелуях, — иронизировал один. — Вообразите сморщенную старуху, которая ещё не потеряла способности возбуждаться, — крайне непривлекательный вид у Музы г-на Фета!"
"Представьте себе, — подтрунивал другой, — этого старца и его "дорогую", "бросающих друг друга" на шаткой доске... Представьте себе, что "дорогая" соответствует по годам "дорогому", как тут не рассмеяться на старческую игру новых Филемона и Бавкиды, как тут не обеспокоиться, что их игра может окончиться неблагополучно для разыгравшихся старичков"?
А вот что писал сам Фет по поводу этого стихотворения:
"Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье её трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение, и шуты гороховые упрекают меня, зачем я с Марьей Петровной качаюсь".

 

4514961_kachaus (600x453, 32Kb)

 

Ты изумляешься, что я ещё пою,
как будто прежняя во храм вступает жрица,
и, чем-то молодым овеяв песнь мою,
то ласточка мелькнёт, то длинная ресница. 

 

Не всё же был я стар, и жизненных трудов
не вечно на плеча ложилася обуза:
в беспечные года, в виду ночных пиров,
огни потешные изготовляла муза. 

 

Как сожигать тогда отрадно было их
в кругу приятелей, в глазах воздушной феи!
Их было множество, и ярких, и цветных, —
но рабский труд прервал весёлые затеи. 

 

И вот, когда теперь, поникнув головой
и исподлобья вдаль одну вперяя взгляды,
раздумье набредёт тяжёлою ногой
и слышишь выстрел ты, — то старые заряды.

 

4514961_starie_zaryadi (339x475, 21Kb)

 

Фета в последние годы жизни терзали болезни. Хроническое воспаление век стало препятствовать работе.

 

4514961_prepyatstvovat_v_rabote (300x413, 58Kb)

 

Пришлось нанять секретаршу, которая читала поэту и писала под его диктовку. Крайне усилилась одышка, мучившая Фета ещё смолоду. Своё последнее стихотворение он начал словами: «Когда дыханье множит муки и было б сладко не дышать...» 

 

Его томил недуг. Тяжелый зной печей,
Казалось, каждый вздох оспаривал у груди.
Его томил напев бессмысленных речей,
Ему противны стали люди.


На стены он кругом смотрел как на тюрьму,
Он обращал к окну горящие зеницы,
И света божьего хотелося ему —
Хотелось воздуха, которым дышат птицы.

 

Умирал поэт как истый романтик, художественно наблюдая за угасанием в себе воли к жизни, соотнося его с угасанием воли к жизни в природе: 

 

И болью сладостно-суровой
Так радо сердце вновь заныть,
И в ночь краснеет лист кленовый,
Что, жизнь любя, не в силах жить.

 

4514961__5_ (500x375, 46Kb)

 

В отличие от Ф. Сологуба, воспевавшего смерть в декадентских стихах, Фет — страстный ненавистник смерти, яростный её отрицатель. Он отказывает смерти в праве на самостоятельное значение. В стихотворении «Смерти» он пишет: 

 

Я в жизни обмирал и чувство это знаю,
Где мукам всем конец и сладок томный хмель,
Вот почему я вас без страха ожидаю,
Ночь безрассветная и вечная постель! 

 

Пусть головы моей рука твоя коснётся
И ты сотрёшь меня со списка бытия,
Но пред моим судом, покуда сердце бьётся,
Мы силы равные, и торжествую я. 

 

Ещё ты каждый миг моей покорна воле,
Ты тень у ног моих, безличный призрак ты;
Покуда я дышу — ты мысль моя, не боле,
Игрушка шаткая тоскующей мечты. 

 

Но вместе с тем он мог мужественно смотреть смерти в глаза и даже первым сделать шаг ей навстречу, если видел в том жестокую необходимость. И презирал тех, кто малодушно боится смерти. 

 

"Я жить хочу! - кричит он, дерзновенный, -
Пускай обман! О, дайте мне обман!"
И в мыслях нет, что это лёд мгновенный,
А там, под ним - бездонный океан. 

 

Бежать? Куда? Где правда, где ошибка?
Опора где, чтоб руки к ней простерть?
Что ни расцвет живой, что ни улыбка, -
Уже под ними торжествует смерть. 

 

Слепцы напрасно ищут, где дорога,
Доверясь чувств слепым поводырям;
Но если жизнь - базар крикливый Бога,
То только смерть - его бессмертный храм. 

 

Официальная версия смерти Фета, объявленная вдовой поэта и его первым биографом Н. Страховым, была такова. 21 ноября 1892 года 72- летний Фет скончался от своей застарелой «грудной болезни», осложнённой бронхитом. На самом деле всё было не так. Подобно рождению Фета, и его смерть оказалась окутанной покровом густой тайны, раскрывшейся окончательно лишь четверть века спустя.
За полчаса до смерти Фет настойчиво пожелал выпить шампанского, и когда жена побоялась дать его, послал её к врачу за разрешением. Он услал Марию Петровну из дому под благовидным предлогом, решив уберечь от тяжёлого зрелища. Прощаясь, поцеловал ей руку и поблагодарил за всё.
Оставшись вдвоём с секретаршей, он продиктовал ей записку необычного содержания: «Не понимаю сознательного преумножения неизбежных страданий, добровольно иду к неизбежному». Затем он схватил стальной стилет, лежащий на его столе для разрезания бумаги. Секретарша бросилась вырывать его, поранила себе руку. Тогда Фет побежал через несколько комнат в столовую к буфету, очевидно, за другим ножом, и вдруг, часто задышав, с возгласом «Чёрт!» упал на стул. Глаза его широко раскрылись, будто увидав что-то страшное, правая рука двинулась приподняться как бы для крестного знамения, и тут же опустилась. Это был конец.
Формально самоубийство не состоялось. Но по характеру всего происшедшего это было, конечно, заранее обдуманное и решённое самоубийство. Ведь в том крайне тяжёлом болезненном состоянии, в котором Фет находился, самоубийственным был бы — и он знал это — и бокал шампанского.
Самоубийства обычно рассматриваются как проявление слабости. В данном случае это было проявлением силы. Актом той железной фетовской воли, с помощью которой он, преодолев преследовавшую его многие десятилетия неправедную судьбу, сделал в конце концов свою жизнь такою, какой хотел, и сделал, когда счёл нужным, и свою смерть.
Тело Фета было отвезено в Воробьёвку и похоронено в склепе в его имении.

 

4514961_v_sklepe_ego_imeni (700x470, 103Kb)

 

При жизни мало читаемый и чтимый, Фет для нас — один из самых выдающихся русских лириков, вошедший в плоть и кровь нашей духовной культуры. Он сравнивал себя с угасшими звёздами (стихотворение «Угасшим звёздам»), но угасло много других звёзд, а звезда поэзии Фета разгорается всё ярче. И в его стихах наряду с готовностью оставить эту жизнь звучит неповторимо-фетовская вера в бессмертие жизни. 

 

Проходят юноши с улыбкой предо мной,
И слышу я их шепот внятный:
Чего он ищет здесь средь жизни молодой
С своей тоскою непонятной? 

 

Спешите, юноши, и верить и любить,
Вкушать и труд и наслажденье.
Придет моя пора - и скоро, может быть,
Мое наступит возрожденье. 

 

Приснится мне опять весенний, светлый сон
На лоне божески едином,
И мира юного, покоен, примирен
Я стану вечным гражданином.

 

4514961_vechnim_grajdaninom (383x527, 94Kb)


памятник А. Фету в Орле
 

Продолжение здесь

 




Процитировано 2 раз
Понравилось: 1 пользователю

Последний день поэта

Суббота, 07 Ноября 2015 г. 18:41 + в цитатник

 

4514961_zastavka_1 (620x498, 71Kb)

 

По субботам по каналу «Звезда» идёт передача «Последний день», рассказывающая, как прошёл последний день знаменитых людей — наших кумиров, всенародных любимцев: актёров, певцов, спортсменов, полководцев... Нет среди них только поэтов. Мне хотелось бы восполнить эту нишу и рассказать, как прошёл последний день некоторых из них.

 

4514961_ (480x424, 47Kb)

 


* * *
Умереть — тоже надо уметь,
на свидание к небесам
паруса выбирая тугие.
Хорошо, если сам,
хуже, если помогут другие.

 

Смерть приходит тиха, бестелесна
и себе на уме.
Грустных слов чепуха неуместна,
как холодное платье — к зиме.

 

И о чем толковать? Вечный спор
ни Христос не решил, ни Иуда...
Если там благодать, что ж никто до сих пор
не вернулся с известьем оттуда?

 

Умереть — тоже надо уметь,
как прожить от признанья до сплетни,
и успеть предпоследний мазок положить,
сколотить табурет предпоследний,

 

чтобы к самому сроку,
как в пол — предпоследнюю чашу,
предпоследние слезы со щек...
А последнее — Богу,
последнее — это не наше,
последнее — это не в счет...

 

Булат Окуджава

 


Иннокентий Анненский


Смерть на вокзале 

 

13 декабря (30 ноября) 1909 года Иннокентий Анненский скоропостижно умер от разрыва сердца на ступенях Царскосельского вокзала.

 

4514961_na_stypenyah_carsk__vokzala (699x444, 67Kb)


Незадолго до этого он подал прошение об отставке. 35 лет отдал Анненский делу отечественного просвещения, но служба эта всегда тяготила его, он мечтал о начале новой литературной жизни, свободной от бумаг, от нудных разъездов по непролазной Вологодчине и Оленецкому краю, когда можно будет наконец быть поэтом, а не поэтом-чиновником, маскирующим главное в себе. Но этим мечтам не суждено было осуществиться.
В тот вечер в обществе классической филологии был назначен его доклад, и кроме того он ещё обещал своим слушательницам-курсисткам побывать перед отъездом в Царском на их вечеринке. Курсистки долго ждали Анненского. Ждали и после того, как им разрешили разойтись по домам. Почти все они были влюблены в красивого меланхоличного педагога, о котором им было известно, что он пишет стихи, и у многих эти стихи были переписаны в альбомы. Они прождали около двух часов, а потом появился расстроенный директор и сказал, что Инокентий Фёдорович уже больше никогда не придёт...
Первым о смерти Анненского узнал Блок, который был в тот вечер на Варшавском вокзале — ехал к умирающему отцу в Варшаву. И услышал, как сказал об этом один железнодорожник другому — весело, как о каком-то курьёзе... И Блок зло произнёс вслух, громко и отчётливо: «Ну вот, ещё одного проморгали...» 

 

Я думал, что сердце из камня,
Что пусто оно и мертво:
Пусть в сердце огонь языками
Походит — ему ничего. 

 

И точно: мне было не больно,
А больно, так разве чуть-чуть.
И все-таки лучше довольно,
Задуй, пока можно задуть... 

 

На сердце темно, как в могиле,
Я знал, что пожар я уйму...
Ну вот... и огонь потушили,
А я умираю в дыму...

 

4514961_a_ya_ymirau_v_dimy (460x266, 28Kb)

 

Анненского хоронили 4 декабря 1909 года на Казанском кладбище Царского села. Хоронили не как великого поэта, а как генерала, статского советника. В газетных заметках о его смерти  поэзия вообще не упоминалась. Лишь Корней Чуковский проницательно заметил: «Как будут смеяться потом те, кто поймут твои книги, узнав, что когда-то, в день твоей смерти, в огромной стране вспомнили только твой чин, а богатых даров поэтической души не только не приняли, но даже и не заметил никто, - мой милый, мой бедный действительный статский советник...»
Отпевание вышло неожиданно многолюдным. Его любила учащаяся молодёжь, собор был битком набит учениками и ученицами всех возрастов. Он лежал в гробу торжественный, официальный, в генеральском сюртуке министерства народного просвещения, и это казалось последней насмешкой над ним — поэтом. 

 

Талый снег налетал и слетал,
Разгораясь, румянились щеки,
Я не думал, что месяц так мал
И что тучи так дымно-далеки... 

 

Я уйду, ни о чем не спросив,
Потому что мой вынулся жребий,
Я не думал, что месяц красив,
Так красив и тревожен на небе. 

 

Скоро полночь. Никто и ничей,
Утомлен самым призраком жизни,
Я любуюсь на дымы лучей
Там, в моей обманувшей отчизне.

 

4514961_v_obmanyvshei_otchizne (400x555, 79Kb)

 

Мало кто знает, что у Анненского есть ещё стихотворения в прозе, которые ничем не уступают тургеневским. Одно из них называется «Моя душа». Там он описывает собственную душу, увиденную им во сне. Душа была в образе носильщика, который тащил на себе огромный тюк, сгибаясь под этой тяжестью.
«...И долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозёма... Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно... В самом деле — кому и с какой стати служил он?.. Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке в 3 копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины. А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил её жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что её в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука».

 

4514961_Annenskii (473x600, 60Kb)

 

Тихие песни под ником Никто
таяли в сумраке грёз.
Их знатоки в котелках и в манто
Не принимали всерьёз.

 

Пышность словес, обаяние зла,
сплетни могли завести.
Подлинность лика немодной слыла,
скромность была не в чести.

 

Жил вдалеке от похвальных речей,
лавра не нюхал венок.
Самое главное — был он Ничей,
незащищён, одинок.

 

Статский советник был важен в гробу,
и равнодушен был свет,
что подменили, украли судьбу,
что он поэт был, поэт!

 

Прошли годы. Иннокентий Анненский прошёл самое ужасное испытание — испытание забвением, его не просто забыли, его не помнили. Однако почти в каждом крупном русском поэте 20 века жил Иннокентий Анненский, жил и влиял на качество жизни и мысли. Тишайший, глубинный мир Анненского, знак его стиха оставлен и на поэзии Ахматовой, и Пастернака, он был одним из самых близких поэтов А. Тарковского, А. Кушнера. Оправдались его слова, сказанные в письме к другу: «Работаю исключительно для будущего». И оказалось, что этот мнимый неудачник — счастливейший из счастливых: своей жизнью и творчеством он победил время. Это удаётся единицам.

 

4514961_ydayotsya_edinicam (360x479, 27Kb)

4514961_edinicam_2 (699x444, 70Kb)

 

 

Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя...
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими. 

 

И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.

 

4514961_ne_nado_sveta (699x540, 142Kb)

 

Хочется сказать, чуть изменив его стихи: «Не потому, что от него светло, а потому, что с ним не надо света».

 

 


Аполлон Григорьев

 

К последней правде

 

Говорят, русский человек умирает дважды: первый раз – за родину, второй – когда слушает цыган. Аполлон Григорьев писал: «Если Вы бездомник, если Вы варяг в этом славянском мире, если обоймёт Вас хандра неодолимая... Благо Вам, бездомному и беспокойному варягу, если у Вас есть две, три, четыре сотни рублей, которые Вы можете кинуть задаром, - о! Тогда, уверяю Вас честью порядочного зеваки, - вы кинетесь к цыганам, броситесь в ураган диких, странных, томительно странных песен...»

 

4514961_ypal_na_styl (604x700, 62Kb)

 

Поэт растворялся в цыганской стихии, он знал обычаи и искусство цыган, собирал и исполнял их песни, даже выучился немного говорить по-цыгански. Он часто надевал красную рубаху-косоворотку, плисовые шаровары заправлял в сапоги с напуском, на плечи набрасывал поддевку и отправлялся в табор – тогда кочевые цыгане разбивали шатры прямо за Серпуховской заставой. Там Григорьева знали и принимали как истинного «романэ чаво» – цыганского парня. Или ехал в Марьину рощу, где в неприглядных домишках жили и выступали перед гостями несколько цыганских хоров.

 

4514961_hor_cigan (400x272, 21Kb)

хор цыган

 

Вот на этом народном фольклоре и была построена знаменитая «Цыганская венгерка» Аполлона Григорьева, где он использует мотивы и приёмы цыганских песен.


    
       Две гитары, зазвенев, 
       Жалобно заныли...
       С детства памятный напев, 
       Старый друг мой - ты ли?

       
       Как тебя мне не узнать?
       На тебе лежит печать
       Буйного похмелья, 
       Горького веселья!

       
       Это ты, загул лихой, 
       Ты - слиянье грусти злой
       С сладострастьем баядерки -
       Ты, мотив венгерки!      

      
       Что за горе? Плюнь, да пей!
       Ты завей его, завей
       Веревочкой горе!
       Топи тоску в море!  

       
       Перебор... и квинта вновь
       Ноет-завывает;
       Приливает к сердцу кровь, 
       Голова пылает.

       
       Чибиряк, чибиряк, чибиряшечка, 
       С голубыми ты глазами, моя душечка!..

 

Стихи  эти безмерно, беспредельно страстны. Если Пушкин своим мимолётным влюблённостям дарил бессмертие (а так  ли уж любил он Керн, над которой сам потом посмеивался «у дамы Керны ноги скверны?)» - то для Григорьева подобное немыслимо: у него всё всерьёз, всё - на разрыв аорты. Его строки — это действительно, как он сам о себе пишет, «клочки живого мяса, вырванные с кровью из живого тела».

 

       Замолчи, не занывай, 
       Лопни, квинта злая!
       Ты про них не поминай...
       Без тебя их знаю!

 

       В них хоть раз бы поглядеть
       Прямо, ясно, смело...
       А потом и умереть -
       Плевое уж дело...


       Доля ж, доля ты моя, 
       Ты лихая доля!
       Уж тебя сломил бы я, 
       Кабы только воля!


       Уж была б она моя, 
       Крепко бы любила...
       Да лютая та змея, 
       Доля, - жизнь сгубила.


       По рукам и по ногам
       Спутала-связала, 
       По бессонныим ночам
       Сердце иссосала!

 

В последние годы безалаберного поэта снова терзали кредиторы. Один из них в сентябре 1864 года сажает Аполлона в долговую тюрьму, откуда его выкупила генеральша Бибикова. Однако на свободе Григорьев прожил лишь несколько дней и 25 сентября (7 октября) скончался от апоплексического удара (сейчас это называется инсульт). Ему было 42 года. Смерть была мгновенной, чуть ли не с гитарой в руках. Последнее стихотворение Григорьева, написанное 26 июля 1864 года, было посвящено Леониде Визард, той неизбывной драматической любви, которую он пронёс через все города, тюрьмы, зигзаги своей изломанной судьбы. Через всю жизнь.

 

4514961_78830512_4514961_Vizard (497x686, 96Kb)

Леонида Визард, адресат цыганской венгерки

 

Басан, басан, басана,
басаната, басаната,
ты другому отдана
без возврата, без возврата...

 

Что же ноешь ты моё
ретиво сердечко?
Я увидел у неё
на руке колечко!

 

Басан, басан, басана,
басаната, басаната!
Ты другому отдана
без возрата, без возврата!..

 

4514961_cherez_vsu_jizn (563x699, 326Kb)

В. Борисов-Мусатов. Дама в голубом.

 


Григорьева хоронили на Митрофаньевском кладбище, за Варшавским вокзалом.

 

4514961_za_varshavskim_vokzalom (323x467, 40Kb)

 

Сейчас это кладбище в  Петербурге не существует. Прах поэта позже был перенесён на Волково кладбище.

 

4514961_na_Volkovo_kladbishe (700x525, 137Kb)

 

4514961_na_Volkovo_kladbishe_2 (578x413, 48Kb)

почитатели А. Григорьева на его могиле

 


Похороны были грустно-жалкие. Пришли Достоевский, Страхов, Боборыкин, несколько товарищей по долговым тюрьмам. Из рассказа Ю. Нагибина:
«Начались речи. Никто не мог поймать нужный тон. Страхов неловко и долго бормотал что-то о высоких запросах души покойного, который, обрываясь в своих усилиях, сразу впадал в противоположное: в беспорядок жизни, погубивший в конце концов его крепкую натуру.
И тут маленький, колышущийся от горя, слабости, пьянства, поднялся Иван Иваныч и заговорил, расплёскивая водку дрожащей крапчатой ручонкой:
«Нельзя об Аполлоне Алексаныче так... холодно, рассудительно. Он ведь ни в чём края не знал. Шёл, шатаясь, падая, расшибаясь до крови, но  шёл... шёл к идеалу, к последней правде. Да, он никогда не был могуч, но всегда был прекрасен и силу ему давала вера в земское дело, в народность...»
Слёзы закапали из маленьких воспалённых глаз помощника смотрителя. «И вы.. вы увидите, господа, как всем нам будет не хватать этой жизни. Он сам себя называл ненужным человеком, а мало кто был так нужен, как бедный Аполлон Александрыч. Радость наша, красавец, светик наш!... «
Иван Иваныч не мог договорить и, зарыдав, упал на стул
».

Все без меры, всё через край! Это был человек чисто русский по своей природе — какой-то стихийный мыслитель, невозможный ни в одном западном государстве. Как сказал Достоевский, «быть может, из всех своих современников он  был наиболее русский человек, как натура».
Может быть, в этом и было его главное назначение — не страстные стихи, не умная критика, а в том, чтобы выразить себя, чтобы явить русскую натуру во всех крайностях, яростности и бесшабашности, готовности к высочайшему взлёту и нижайшему падению.
«Да, я не деятель, Фёдор Михайлович! - восклицал Аполлон. - Я способен пить мёртвую, нищаться, но не написать в свою жизнь ни одной строки, в которую я бы не верил от искреннего сердца».

 

4514961_78830052_4514961_Grigorev_v_domashnem_kostume (388x700, 168Kb)

 

Личность А. Григорьева, яркая и противоречивая, как и его неординарное творчество, послужила прототипом к созданию таких образов, как Дмитрий Карамазов у Достоевского (многие его реплики напоминают григорьевские), Фёдор Протасов в «Живом трупе», где Лев Толстой использовал психологические особенности характера Аполлона, Лаврецкий в «Дворянском гнезде», которому Тургенев приписал историю личной жизни А. Григорьева, в частности, его неудачной женитьбы, а Островским с него был отчасти срисован Пётр Ильич из драмы «Не так живи, как хочется».

 

 

Константин Бальмонт

 

В бесчасьи. На черте. 

 

4514961_K__Balmont__posle_zagolovka_1_ (300x361, 15Kb)

 

Бальмонт тяжело переживал охлаждение к себе и крушение мечты стать первым поэтом зарубежья. Многие вписывались в атмосферу западного мира, переходили на английский язык, как Набоков. Бальмонт не вписался. Он жил в мире своих колдовских ритмов, фантазий, иллюзий. Он сходил с ума в буквальном смысле этого слова. Ушёл в себя, перестал выступать на вечерах. Старался как можно чаще уезжать в Бретань и целые дни проводил там в одиночестве на берегу океана.

 

4514961_na_beregy_okeana (666x480, 47Kb)

 

Он бывал счастлив только вдали от всех, наедине с собой, у моря. И писал об этом в стихотворении «Забытый»: 

 

Я в старой, я в седой, в глухой Бретани,
Меж рыбаков, что скудны, как и я.
Но им дается рыбка в океане,
Лишь горечь брызг — морская часть моя. 

 

Отъединен пространствами чужими
Ото всего, что дорого мечте,
Я провожу все дни, как — в сером дыме.
Один. Один. В бесчасьи. На черте. 

 

Он действительно жил там один в бесчасьи. На черте жизни, отчаянья и смерти.
От былой восторженности, экзальтированности не осталось и следа. «Хоть умереть бы!» -  пишет он в письме другу. И трудно поверить, что это признание принадлежит тому же Бальмонту, который «в этот мир пришёл, чтоб видеть солнце». Теперь он писал совсем иные стихи. 

 

Отчего мне так душно? Отчего мне так скучно?
Я совсем остываю к мечте.
Дни мои равномерны, жизнь моя однозвучна,
Я застыл на последней черте. 

 

Только шаг остается; только миг быстрокрылый,
И уйду я от бледных людей.
Для чего же я медлю пред раскрытой могилой,
Не спешу в неизвестность скорей? 

 

Я не прежний веселый, полубог вдохновенный,
Я не гений певучей мечты.
Я угрюмый заложник, я тоскующий пленный,
Я стою у последней черты. 

 

Только миг быстрокрылый, и душа альбатросом
Унесется к неведомой мгле.
Я устал приближаться от вопросов к вопросам.
Я жалею, что жил на Земле.

 

4514961_chto_jil_na_zemle_1_ (382x454, 20Kb)

 

Актриса Лидия Рындина вспоминала последнюю встречу с Бальмонтом в Париже, которая произвела на неё тягостное впечаление. Она спросила его, что он пишет теперь. Поэт ответил: «Что-то пишу, но это не важно. Бальмонта больше нет».

 

Я - в стране, что вечно в белое одета,
Предо мной - прямая долгая дорога.
Ни души - в просторах призрачного света,
Не с кем говорить здесь, не с кем, кроме Бога. 

 

Все что было в жизни, снова улыбнется,
Только для другого, нет, не для меня.
Солнце не вернется, счастье не проснется,
В сердце у меня ни ночи нет, ни дня. 

 

Но еще влачу я этой жизни бремя,
Но еще куда-то тянется дорога.
Я один в просторах, где умолкло время,
Нс с кем говорить мне, не с кем, кроме Бога.

 

4514961_ne_s_kem_krome_boga (274x339, 20Kb)

 

«Сорвался разум мировой», - писал Бальмонт. И вместе с мировым разумом сорвался разум самого поэта. В начале 1930-х годов он заболел нервной болезнью и провёл больше года в лечебнице. С 1937 года он уже не мог писать — не получались даже письма. Последние пять лет жизни он с женой жил в городке  Нуази-ле-Гран под Парижем, в приюте «Русский дом» - доме призрения для русских, содержимом Кузьминой-Караваевой - матерью Марией.

 

4514961_materu_Mariei (649x412, 50Kb)

 

Бальмонт скончался 23 декабря 1942 года в возрасте 75 лет от воспаления лёгких, в бедности и заброшенности, после долгого пребывания в клинике, из которой вышел уже полуживым.

Исповедуясь перед кончиной, Бальмонт произвёл глубокое впечатление на священника своей страстной искренностью и силой покаяния — он считал себя неисправимым грешником, которого нельзя простить.

 

Он умер в заброшенной клинике.
От губ отлетели стихи.
И капали слёзы у клирика,
когда отпускал он грехи...

 

Перед смертью поэт сошёл с ума. На похоронах его ни поэтов, ни поклонников не было. Из Парижа на похороны приехали всего несколько человек -- старый русский писатель-эмигрант Борис Зайцев с женой, вдова русско-литовского поэта Юргиса Балтрушайтиса, двое-трое знакомых да дочь Мирра. Через два месяца умерла и жена Елена, тоже от воспаления лёгких. Они были похоронены на местном католическом кладбище.

 

4514961_na_katolicheskom_kladbishe (700x525, 99Kb)

указатель на кладбище Нуази ле Гран

4514961_na_katolich__kladbishe_2 (525x700, 156Kb)

могила К. Бальмонта и Е. Цветковской


Там высится крест из серого камня, на котором по-французски написано: "Константин Бальмонт, русский поэт".
Кто бы мог подумать, что этот умерший в крайней нищете и забвении человек когда-то был кумиром читающей России, собирая на свои концерты и вечера толпы восторженных слушателей, а его певучие строфы твердили и повторяли по всей стране!

 

Продолжение здесь

 

 




Процитировано 2 раз
Понравилось: 3 пользователям

Мурочка. Окончание.

Среда, 04 Ноября 2015 г. 18:46 + в цитатник

Начало здесь

 

4514961_zastavka (300x386, 76Kb)

 

В ноябре этого года исполнится 84 года со дня смерти Муры Чуковской — одиннадцатилетней девочки, почти три года сражавшейся с костным туберкулезом. Лечение в алупкинском санатории на какое-то время приглушило болезнь, но вскоре надежду родителей сменило отчаяние. Последние дни дочери были самыми страшными для Корнея Ивановича .

 

…Ряд кроватей длинный, длинный,
Всюду пахнет медициной.
Сестры в беленьких платках,
доктор седенький в очках.
А за сотни верст отсюда
звон трамваев, крики люда.
Дом высоконький стоит,
прямо в сад окном глядит.
В этом доме я родилась,
в нем играла и училась.
Десять лет там прожила
и счастливая была…

                        Мура Чуковская, 1930 г.


Детский писатель должен быть счастлив.
                                                           К. Чуковский

 

4514961__1_ (490x366, 76Kb)

дом семьи Чуковских в Переделкино.

Сейчас здесь музей К.И. Чуковского

 

 

Девочка и смерть

 

Все с детства знают стихи Чуковского, посвященные дочери Мурочке:

 

...Мура туфельку снимала,
В огороде закопала:
— Расти, туфелька моя,
Расти, маленькая!

 

(Несомненно, Чуковский запечатлел тут реальную игру маленькой девочки. Стихи для него складывались сами собой - из домашних разговоров, из рисования вместе с дочерью, из ночных сказок,  прогулок).

 

Уж как туфельку мою
Я водичкою полью,
И вырастет дерево,
Чудесное дерево!

 

4514961_chydesnoe_derevo (341x279, 6Kb)

 

Будут, будут босоножки
К чудо-дереву скакать
И румяные сапожки
С чудо-дерева срывать,

 

Приговаривать:
«Ай да Мурочка,
Ай да умница!»

 

4514961_ai_da_ymnica (400x525, 35Kb)

 


("Муркина книга"  вышла  9 декабря 1923 года.)

 

А это про бяку-закаляку:

 

Дали Мурочке тетрадь,
Стала Мура рисовать.

"Это - ёлочка мохнатая.
Это - козочка рогатая.
Это - дядя с бородой.
Это - дом с трубой".

 

"Ну, а это что такое,
Непонятное, чудное,
С десятью ногами,
С десятью рогами?"

"Это Бяка-Закаляка
Кусачая,
Я сама из головы её выдумала".

 

"Что ж ты бросила тетрадь,
Перестала рисовать?"

"Я её боюсь!"

 

И вот именно эту девочку поразила страшная и в те годы (шел 1929-й) неизлечимая болезнь: костный туберкулез. Лекарств от костного туберкулёза в то время ещё не было. Единственное лечение — свежий воздух, поэтому осенью 1930 года Мурочку привезли в Крым, в прославленный тогда алупкинский детский костно-туберкулёзный санаторий. Ребенка всеми силами старались спасти, но болезнь развивалась очень стремительно. Сначала заболела стопа, колено, потом глаз, потом почки и лёгкие. Лишившись глаза, тяжело дыша, почти не вставая, от боли девочка очень страдала — и Чуковский не находил себе места.  Дни Мурочки были сочтены…

 

4514961_dni_Myrochki_bili_sochteni (700x466, 114Kb)

 

 

Из дневника Корнея Чуковского

 

4514961_iz_dnevnika_KI (699x542, 57Kb)

 

7 мая 1930. Про Муру. Мне даже дико писать эти строки: у Муры уже пропал левый глаз, а правый — едва ли спасется. Ножка ее, кажется, тоже погибла. <…> Я ночью читал «Письма» Пушкина — и мне в глаза лезло «слепец Козлов» и т. д. Взял Лермонтова — «Слепец, страданьем вдохновенный». <…> Как плачет М. Б. — раздирала на себе платье, хватала себя за волосы <…>

 

12 мая. У меня был грипп. Я уехал и провалялся в Питере. Вчера полегчало, приехал к Муре. <...> 11 мая был у меня Тынянов — соблазнял заграницей, Горьким, новыми лекарствами, внутривенным вливанием. «Поезжайте с Мурой в Берлин! На станции Am Zoo вас, по моей просьбе, встретят Гуль и Совин [нрзб.— Е. Ч.] — и устроят Муру в санатории — и она поправится быстро, или в Алупку — там д-р Изергин, великолепный старый врач. Санатория его имени. У моей кузины был болен сын — 40,2°, запросили Изергина телеграммой — ответил: привозите — мальчик здоров. Санатория помещается в Алупке-Саре». Тынянов взбудоражил Саянова, Ольгу Форш, Илью Груздева.
Копылов говорит, что у Муры нога заживает. «Если все пойдет хорошо, мы через две недели снимем гипс — и знатно прогреем твою ногу на солнышке».

 

25/V. <...> Мура вчера была в самом веселом настроении: я читал ей Шиллера «Вильгельм Тель», и ее насмешила ремарка: «барон, умирающий в креслах». Читали мы еще «Конька Горбунка» и начали «Дитя бурь». <...>

 

(Всем существом своим противился Корней Иванович мыслям об её неизбежной гибели. Не верил. Не хотел верить! То ему казалось, что врачи ошиблись. То понимал, что ребёнок гибнет. То, внушив себе, что она больна только временно, что она, несомненно, поправится, заставлял её учиться, задавал ей уроки, чтобы она не отстала от класса. То в полном отчаянии убегал из дома, не в силах выносить страдания ребёнка и горе Марии Борисовны. Наконец Мурочку решаются везти в Крымский санаторий).

Главврач этого санатория П. В. Изергин позже стал прототипом знаменитого «Доктора Айболита»

 

4514961_stal_prototipom (450x274, 54Kb)

 

 

6 сентября. Мы в Севастополе. Ехали 3 ночи и 2 ½ дня. В дороге Муре было очень неудобно. В купе — 5 человек, множество вещей, пыль, грязь, сквозняк. Она простудила спину, t° взлетела у нее до 39, она стала жаловаться на боль в другой ноге, у нее заболело колено больной ноги, мы в линейке повезли ее в гостиницу «Курортного распределителя» (улица Ленина). Окно, балкон, три кровати, диван — она, бедная, в страшном жару, чуть приехала, оказалось у нее почти 40. Отчего? Отчего? Не знаем. Кинулись в аптеку, заказать иодоформенные свечи — нет нужных для этого специй!!! Мура в полудремоте — лежит у балкона (погода пасмурная) и молчит. Изредка скажет: «Совсем ленинградский шум» (это очень верно, Севастополь шумит трамваями, авто,— совсем как Питер). Ты куда, Пип? Бобочка незаменим: привез вещи, сбегал в аптеку, перенес все чемоданы, побежал на базар. У меня всю дорогу продолжался неликвидированный грипп. <…>

 

7.IX. В Алупке. Ехали из Севастополя с невероятными трудностями. Накануне подрядили авто на 9 час. утра. Мура проснулась с ужасной болью. Температура (с утра!) 39°. Боль такая, что она плачет при малейшем сотрясении пола в гостинице. Как же ее везти?! Утром пошел в «Крым-шофер». Там того, кто обещал мне машину, не было. <…> Когда я вернулся в № 11, где мы остановились, боль у Муры дошла до предела. Так болела у нее пятка, что она схватилась за меня горячей рукой и требовала, чтобы я ей рассказывал или читал что-нб., чтобы она могла хоть на миг позабыться, я плел ей все, что приходило в голову,— о Житкове, о Юнгмейстере, о моем «телефоне для безошибочного писания диктовки». Она забывалась, иногда улыбалась даже, но стоило мне на минуту задуматься, она кричала: ну! ну! ну! — и ей казалось, что вся боль из-за моей остановки. Когда выяснилось, что автомобиля нет, мы решили вызвать немедленно хирурга (Матцаля?), чтобы снял Муре гипс — и дал бы ей возможность дождаться парохода. Я побежал к нему, написал ему записку, прося явиться, но в ту минуту, как мы расположились ждать хирурга, мне позвонил Аермарх, что он достал машину.
Машина хорошая, шофер (с золотыми зубами, рябоватый) внушает доверие, привязали сзади огромный наш сундук, уложили вещи, Боба вынес Муру на руках — и начался ее страдальческий путь. Мы трое сели рядом, ее голова у меня на руках, у Бобы — туловище, у М Б ее больная ножка. При каждой выбоине, при каждом камушке, при каждом повороте Мура кричала, замирая от боли,— и ее боль отзывалась в нас троих таким страданием, что теперь эта изумительно прекрасная дорога кажется мне самым отвратительным местом, в к-ром я когда-либо был. (И найдутся же идиоты, которые скажут мне: какой ты счастливец, что ты был у Байдарских ворот,— заметил впоследствии Боба.)

 

4514961_Bil_y_Baidarskih_vorot__AlypkaBaidarskie_Vorota (448x336, 48Kb)

Алупка. Байдарские ворота в Крыму.

 

Муре было так плохо, что она даже не глянула на море, когда оно открылось у Байдарских ворот (и для меня оно тоже сразу поблекло) <…>.

 

4514961_srazy_poblyoklo (512x384, 44Kb)

 

Как мы считали по столбам, сколько километров осталось до Алупки. Вот 12, вот 11, вот 6, вот 2. Вот и Алупка-Сара — вниз, вниз, вниз — подъезжаем, впечатление изумительной роскоши, пальмы, море, белизна, чистота! Но… принял нас только канцелярист, «Изергин с депутацией», стали мы ждать Изергина, он распорядился (не глядя) Муру в изолятор (там ее сразу же обрили, вымыли в ванне), о как мучилась бедная М. Б. на пороге — мать, стоящая на пороге операционной, где терзают ее дитя, потом Изергин снял с нее шинку — и обнаружил, что у нее свищи с двух сторон. Т. к. нам угрожало остаться без крова, мы с Бобом, не снимая чемоданов — с сундуком — поехали на той же машине в г-ницу «Россия», где и сняли №.

 

11 сентября. Алупка. Вот и Боба уехал. <…> Муре по-прежнему худо. Мы привезли ее 7-го к Изергину, и до сих пор температура у нее не спала. Лежит, бедная, безглазая, с обритой головой на сквозняке в пустой комнате, и тоскует смертельной тоской. Вчера ей сделали три укола в рану Изергин полагает, что ее рану дорогой загрязнили. Вчера она мне сказала, что все вышло так, как она и предсказывала в своем дневнике. Собираясь в Алупку, она шутя перечисляла ожидающие ее ужасы, я в шутку записал их, чтобы потом посмеяться над ними,— и вот теперь она говорит, что все эти ужасы осуществились. Это почти так, ибо мы посещаем ее контрабандой, духовной пищи у нее никакой, отношение к ней казарменное, вдобавок у нее болит и вторая нога. М. Б. страдает ужасно.

 

12.IX. Лежит сиротою, на сквозняке в большой комнате, с зеленым лицом, вся испуганная. Температура почти не снижается. Вчера в 5 час. 38,1.  Ей делают по утрам по три укола в рану — чтобы выпустить гной, это так больно, что она при одном воспоминании меняется в лице и плачет. <…>
Крым ей не нравится.
— Понастроили гор, а вот такой решетки построить не могут!— сказала она, получив от Лиды открытку с решеткой Летнего сада <…>
Воспитательниц в санатории 18. Все они живут впроголодь — получают так называемый «голодный паек». И естественно, они отсюда бегут. Вообще рабочих рук вдвое меньше, чем надо. Бедная Мура попала в самый развал санатории. <…>

 

4514961_v_protivotyberk__det_sanatorii (300x200, 21Kb)

в алупкинском детском противотуберкулёзном санатории в 30-е годы

 

4514961_v_tyberk__sanatorii (600x450, 229Kb)

там же в  наши дни

4514961_v_tyberkylyoznom_sanatorii (400x311, 21Kb)

 

 

13 сентября 1930. Надвинулись тучи, по горам заклубился туман, стало гриппозно, ангинно, и мы погнали нашу клячу вниз — и через 2 часа были в Бобровке. Мурочка плачет от боли в обеих ногах. Мне больно видеть ее в таком ужасно угнетенном состоянии. Я пробую ее развлечь, но меня гонят — и мы с М. Б. едем в Алупку, тоскуя.

 

14 сентября.  Вчера Муре было лучше, утром 36,9, вечером 37,3. Она повеселела чуть-чуть.

 

10 октября. Приготовлениями к Октябрьским торжествам Мура увлечена очень:

По их почину целый мир
Охвачен пламенем пожара, -

твердит со всей санаторией, но спрашивает меня: “Что такое почин?»  Ее остригли.

 

20/IV. 1931. Вчера у Муры. У нее ужас: заболела и вторая нога: колено. Температура поднялась. Она теряет в весе. Ветер на площадке бешеный. Все улетает в пространство. Дети вечно кричат «ловите, ловите! у меня улетело!» У них улетают даже книги. По площадке так и бегут почтовые марки, бумажки, открытки, тетрадки, картинки и треплются простыни, халаты санитарок и сестер. На этом ветру лицо Муры сильно обветрилось, ручки покраснели и потрескались.
Она читала мне Лермонтова наизусть. <…>

 

Июнь 1931. Я читал ей [Муре] «Тружеников моря»— и через 5 дней, перечитывая ту же страницу, пропустил одну третьестепенную фразу. Она заметила:
— А где же: «он искоса поглядел на него»? <…>

 

2 сентября 1931. <…> Мура вчера вдруг затвердила Козьму Пруткова:
Если мать иль дочь какая
У начальника умрет…

Старается быть веселой — но надежды на выздоровление уже нет никакой. Туберкулез легких растет. <…> Личико стало крошечное, его цвет ужасен — серая земля. И при этом великолепная память, тонкое понимание поэзии. <...>

 

(Корней Чуковский пишет сыну Коле, находясь в Алупке: «В течение суток у нее есть один час, когда она хоть немного похожа на прежнюю Муру, – и тогда с ней можно разговаривать. Остальное время – это полутруп, которому больно дышать, больно двигаться, больно жить». Он научил Мурочку жить литературой, как жил сам, видеть в ней отраду, лекарство, утешение: «Она такая героически мужественная, такая светлая, такая — ну что говорить? Как она до последней минуты цепляется за литературу – ее единственную радость на земле, но и литература умерла для неё, как умерли голуби... умер я - умерло всё, кроме боли"...».)

 

7-ое сент 1931. Ужас охватывает меня порывами. Это не сплошная полоса, а припадки. Еще третьего дня я мог говорить на посторонние темы — вспоминать — и вдруг рука за сердце. Может быть, потому, что я пропитал ее всю литературой, поэзией, Жуковским, Пушкиным, Алексеем Толстым — она мне такая родная — всепонимающий друг мой. Может быть, потому, что у нее столько юмора, смеха — она ведь и вчера смеялась — над стихами о генерале и армянине Жуковского... Ну вот были родители, детей которых суды приговаривали к смертной казни. Но они узнавали об этом за несколько дней, потрясение было сильное, но мгновенное,— краткое. А нам выпало присутствовать при ее четвертовании: выкололи глаз, отрезали ногу, другую — дали передышку, и снова за нож: почки, легкие, желудок. Вот уже год, как она здесь... (Сегодня ночью я услышал ее стон, кинулся к ней:
Она: Ничего, ничего, иди спи).
И все это на фоне благодатной, нежной целебной природы — под чудесными южными звездами, когда так противуестественными кажутся муки.

 

4514961_protivoest__kajytsya_myki (700x464, 113Kb)

4514961_na_fone_prekrasnoi_prirodi (660x495, 73Kb)

 

Был вчера Леонид Николаевич — сказал, что в легких процесс прогрессирует, и сообщил, что считает ее безнадежной. <...>

 

(Порядки в санатории были строгие: родителей к детям не пускали, чтобы те не плакали и не расслаблялись. Чтобы видеться с Мурой, Чуковский занялся журналистикой: собирал материалы о Крыме, начал писать очерк о санатории.  Он рвался к Мурочке. Мама, Мария Борисовна, не могла прийти в санаторий как журналист и знаменитый писатель, а он мог. Он записывал в блокнотик цифры, читал детям сказки, спорил с вожатыми о роли сказки в воспитании детей,  расспрашивал доктора Изергина - отчасти из природного любопытства и для работы, но прежде всего чтобы быть с Мурой. Ходил к ней пешком - туда-обратно по полтора десятка километров...
Когда он ненадолго уезжал, писал Муре письма. Серьёзно, по-взрослому критиковал её стихи: "Они поэтичны и написаны с большим мастерством. Сразу видно, что ты читала "Mother Goose" и Жуковского, и Блока, и Пушкина. Особенно мне понравились "Солнечный зайчик", "Новая кукла" и "Мы лежим". "Буря", "Улитки" - совсем неудачны. В "Новой кукле" и в "Солнечном зайчике" - очень музыкальный ритм, и я никогда не ожидал, что ты так хорошо им владеешь"... Он предлагал ей писать книгу о санатории и наконец сам начал её писать. Книгу назвал "Солнечная". Она в самом деле очень солнечная - книга, придуманная для Муры, написанная вместе с ней, не могла быть другой. Он читал Муре кусочки, она узнавала санаторский быт и радовалась
).

 

4514961_sanatorii_Solnechnii (660x495, 96Kb)

санаторий «Солнечный», где умирала Мура

 


8.IX. 1931. <...> Читает мою «Солнечную» и улыбается.
- Я когда была маленькая, думала, что запретили «Крокодила» так: он идет будто бы во все места по проволоке — и вдруг стоп, дальше нельзя. А когда разрешили, он идет по проволоке дальше.

 

5.XI. 1931. <...> Вчера мы получили письмо от Коли: у Лиды — скарлатина. Никогда не забуду, как М. Б. была потрясена этим письмом. Стала посередине кухни — седая, раздавленная,— сгорбилась и протянула руки — как будто за милостыней — и стала спрашивать, как будто умоляя,— «Но что же будет с ребеночком? Но что же будет с ребеночком?» Действительно, более отчаянного положения, чем наше, даже в книгах никогда не бывает.
Здесь мы прикованы к постели умирающей Муры и присуждены глядеть на ее предсмертные боли — и знать, что другая наша дочь находится в смертельной опасности — и мы за тысячи верст, и ничем не можем помочь ни той, ни другой. Я послал из Ялты вчера телеграмму Бобе, но, очевидно, положение такое трагическое, что он боится телеграфировать нам правду.
И как назло, дней пять тому назад я, идучи в Воронцовский дворец, упал на каменные ступени на всем бегу и — прямо хребтом. Произошел разрыв внутренних тканей, но т. к. мы поглощены болезнью Муры, я не обратил на свой ушиб никакого внимания. Теперь опухоль, боль, частичная атрофия левой ноги. <...>

 

(Мурочка умерла в ночь на 11 ноября 1931 года. Отец сам уложил её в гроб, сам заколотил, сам отнёс на кладбище и опустил в могилу).

Ночь на 11 ноября. 2½ часа тому назад ровно в 11 часов умерла Мурочка. Вчера ночью я дежурил у ее постели, и она сказала:
— Лег бы… ведь ты устал… ездил в Ялту…
Сегодня она улыбнулась — странно было видеть ее улыбку на таком измученном лице. <…> Так и не докончила Мура рассказывать мне свой сон. Лежит ровненькая, серьезная и очень чужая. Но руки изящные, благородные, одухотворенные. Никогда ни у кого я не видел таких. <…> Федор Ильич Будников, столяр из Цустраха, сделал из кипарисного сундука Ольги Николаевны Овсянниковой (того, на к-ром Мура однажды лежала) гроб. И сейчас я, услав М. Б. на кладбище сговориться с могильщиками, вместе с Ал-дрой Николаевной положил Мурочку в этот гробик. Своими руками. Легонькая. <…>

 

13/XI. 1931. <…> Я наведывался к могиле. Глубокая, в каменистой почве. Место сестрорецкое — какое она любила бы <…> и вот некому забить ее гробик. И я беру молоток и вбиваю гвоздь над ее головой. Вбиваю криво и вожусь бестолково. Л. Н. вбил второй гвоздь. Мы берем этот ящик и деловито несем его с лестницы, с одной, с другой, мимо тех колоколов, под которыми Мура лежала (и так радовалась хавронье) — по кипарисной аллее — к яме. М. Б. шла за гробом даже не впереди всех и говорила о постороннем, шокируя старух. Она из гордости решила не тешить зевак своими воплями. Придя, мы сейчас же опустили гробик в могилу, и застучала земля. Тут М. Б. крикнула — раз и замолкла. Погребение кончилось. Все разошлись молчаливо, засыпав могилу цветами. Мы постояли и понемногу поняли, что делать нам здесь нечего, что никакое, даже — самое крошечное — общение с Мурой уже невозможно — и пошли к Гаспре по чудесной дороге — очутились где-то у водопада, присели, стали читать, разговаривать, ощутив всем своим существом, что похороны были не самое страшное: гораздо мучительнее было двухлетнее ее умирание. Видеть, как капля за каплей уходит вся кровь из талантливой, жизнерадостной, любящей.


[Рисунок могилы Мурочки с надписью на кресте.— Е. Ч.]:


МУРОЧКА ЧУКОВСКАЯ
24/П 1920—l0/XI 1931

 

4514961_risynok_mogili (640x480, 78Kb)

 

(Могила Мурочки долго считалась утраченной. Однако сообщество крымских некрополистов, на счету которых множество отысканных погребений выдающихся людей, сумело найти место, где похоронена младшая и любимая дочь Корнея Чуковского. Мурочку похоронили на старом кладбище Алупки, очень недалеко у входа и рядом с дорогой к кладбищенскому храму.)

 

4514961__2_ (660x495, 97Kb)

Старое алупкинское кладбище

Фото с сайта Общества некрополистов

 

4514961_na_alypk__kladbishe_2 (660x495, 112Kb)

 

4514961_mogila_zabroshennaya (660x495, 115Kb)


могила Мурочки

 

4514961_kraska_oblezla (470x627, 88Kb)


Здесь стоит простой металлический крест, на котором написано: «Мурочка Чуковская. 24/II — 1920 — 10/11 — 1931»). Могила заброшена, лишь огорожена булыжниками по периметру. Краска на ржавом кресте давно облезла, вокруг кучи мусора и бутылок.

 

 

Из дневника К. Чуковского

 

Ноябрь 22. 1931. Вчера приехали в Москву — жестким вагоном, нищие, осиротелые, смертельно истерзанные. Ночь не спал — но наркотиков не принимал, потому что от понтапона и веронала, принимаемых в поезде, стали дрожать руки и заболела голова. Москва накинулась на нас, как дикий зверь,— беспощадно. С тяжелым портфелем, с чемоданом вышли мы оба на вокзале — М. Б. захотела ехать к Шатуновской — трамвая туда нет, доехали до полдороги, сошли, ни в какие трамваи не войти, хоть плачь: такси нет, носильщиков нет, не дойти мне. Идем, пройдя улицу, возвращаемся к трамвайной остановке, расспрашиваем прохожих, тяжело, на улице туман. Ссоримся.
М. Б. решает идти пешком, предоставляя мне, нагруженному, сесть в трамвай. «Я приду к Шатуновским»,— говорит она.
Я приезжаю к Дому Правительства, ее нет. Ждать холодно, пальто у меня летнее, перчаток нет, я сажусь на чемодан, прямо на панели, на мосту — и вглядываюсь, вглядываюсь в прохожих. Ее нет. Тоска. Вот я — старик, так тяжко проработавший всю жизнь, сижу, без теплой одежды, на мосту, и все плюют и плюют мне в лицо, а вдали высится домина — неприступно-враждебный, и Мурочки нет — я испытал свирепое чувство тоски. <...>

 

4514961_ispital_svirepoe_chyv__toski (313x390, 16Kb)

 

8 декабря 1931. Издательство писателей переехало на Невский, туда, где в старину был книжный магазин М. О. Вольфа. Я был там и предложил Груздеву (председателю правления, вместо Федина) сборник своих детских стихов — хочу издать их для взрослых — все те, которые написаны для Мурки, при участии Мурки, в духе Мурки. Эта книга есть как бы памятник ее веселой, нежной и светлой души. Я, конечно, не сказал им, почему мне так хочется издать эту книгу, но Мише Слонимскому (по телефону) сказал. И Миша со своей обычной отзывчивостью взялся хлопотать об этом.

 

24 февраля 1932. Москва. Ясное небо. Звезды. Сегодня день муриного рождения. Ей было бы 12 лет. Как хорошо я помню зеленовато-нежное стеклянное, петербургское небо того дня, когда она родилась. Небо 1920 года. Родилась для таких страданий. Я рад, что не вижу сегодня этого февральского предвесеннего неба, которое так связанно для меня с этими ее появлениями на свет.

 

17/III. 1932. Вздумал я развлечь М. Б-ну. В этом же Доме Правительства, где мы сейчас живем, есть кино. Мы пошли туда на пьесу «Две встречи». Я даже не знал, что бывают такие гнусные пьесы. Ни выдумки, ни остроумия, ни пафоса, все неуклюже, сумбурно, банально, натянуто. И вдруг: туннели по дороге в Севастополь, тот Севастопольский треклятый вокзал,— все, связанное с Мурочкиной гибелью,— для меня навеки тошнотворное.

 

4514961_tynneli_po_doroge_v_Sevastopol (700x466, 128Kb)

4514961_Pervii_jeleznodorojnii_vokzal_v_Sevastopole_ (700x513, 231Kb)

первый железнодорожный вокзал в Севастополе


 

Я в ужасе выскочил из кино, М. Б. за мною. Развлеклись до слез. <...>

 

4/VII. 1932.  Путь наш в Алупку был ужасен. Вместо того, чтобы ехать прямиком на Новороссийск, мы (по моей глупости) взяли билет на Туапсе с пересадкой в Армавире, и обнаружилось, что в нашей стране только сумасшедшие или атлеты могут выдержать такую пытку, как «пересадка»...
И все же морское путешествие — для меня высшее счастье — и я помню весь этот день как голубой сон, хотя я и ехал в могилу. И вот уже тянется мутная гряда — Крым, где ее могила. С тошнотою гляжу на этот омерзительный берег. И чуть я вступил на него, начались опять мои безмерные страдания. Могила. Страдания усугубляются апатией. Ничего не делаю, не думаю, не хочу. Живу в долг, без завтрашнего дня, живу в злобе, в мелочах, чувствую, что я не имею права быть таким пошлым и дрянненьким рядом с ее могилой — но именно ее смерть и сделала меня таким. Теперь только вижу, каким поэтичным, серьёзным и светлым я был благодаря ей. Все это отлетело, и остался… да в сущности ничего не осталось. И как нарочно вышло так, что нас обоих с М. Б. словно пригвоздили к этому проклятому месту, где все напоминает о ее гибели: и дерево против балкона, и ручей Овсянниковой дачи, и колокольня, и дорога в Бобровку, и те красненькие цветочки вроде склеенных ягод, которые я рвал для нее, когда она лежала у дома под деревом, где бурьян, и камни, и песни проходящих ударников, и аптека, и извозчик, на к-ром я ездил в Бобровку,— и нужно же было, чтобы Лядова по ошибке выслала нам деньги не в Алупку, куда я просил ее выслать, а в Ленинград — и вследствие этой ошибки мы на 3 недели застряли в Алупке, наделали долгов и не можем выехать.

 

15.IX.1936. Алупка. На могиле у Мурочки.
Заржавела и стерлась надпись, сделанная на табличке Просовецкой

МУРОЧКА ЧУКОВСКАЯ
24/II 1920 — 10/XI 1931


А я все еще притворяюсь, что жив. Все те же колючки окружают страдалицу. Те же две дурацкие трубы — и обглоданные козами деревья… все не могу взяться за повесть. Жизнь моя дика и суетлива. Очень хочется писать воспоминания — для детей. Пробую. Ничего не выходит...

 

(Счастье кончилось. Музыка прекратилась. И кончились сказки - совсем, впереди будет только неудачная, вымученная "Одолеем Бармалея" в войну, да послевоенный "Бибигон", счастливый взлёт первого мирного лета, где можно летать на стрекозе, сражаться с индюком и срывать в саду звёзды, словно виноград, - "Бибигон", обгаженный и истерзанный критикой. Мурочкина смерть словно вынула из него душу, как будто она была у них общая - музыкальная, впечатлительная, отзывчивая и поэтичная душа.
Впереди было ещё очень много непростой жизни, в которой намешаны и всенародная слава, и любовь, и цветы, и газетные поношения, и новое отлучение от литературы, и жестокая тоска. Но больше не было безмятежного отцовского счастья, чистой детской радости. И не было сказок.

 

4514961_i_ne_bilo_skazok (530x368, 40Kb)

 

Потому что детский писатель должен быть счастлив. Потому что детские сказки делаются из счастья. Он сам говорил, что спасался после смерти дочери только одним - "горячим общением с другими людьми".

 

4514961_goryachim_obsheniem_ (600x445, 135Kb)

 

"Не уклонение от горя, не дезертирство, не бегство от милых ушедших, а также не замыкание в горе, которому невозможно помочь, но расширение сердца, любовь - жалость - сострадание к живым". Помогал другим, шёл к детям, читал детям, приходил к больным, изумлял, радовал, смешил. И дети тянулись к нему, облепляли, обнимали, дарили цветы, писали письма...

 

4514961_pisali_pisma (699x574, 70Kb)

 

И постепенно появились новые смыслы, новая жизнь - не прежняя, но возможная, другая. Потому что справиться со смертью помогает только любовь, и хотя эта истина стара как мир и избита как пословица, она всё равно спасает, как спасла осиротевшего, изгнанного из литературы, отчаявшегося Чуковского).

 

4514961_otchayavshegosya_Chykgo (490x315, 25Kb)

4514961_otchayavshsya_Chyk__2 (384x490, 38Kb)

 

4514961_otchayavsh__Chyk__3 (700x689, 612Kb)

 

(Текст подготовлен по дневникам К. И. Чуковского, материалам И. Лукъяновой, В. Налета, Н. Ларинского, А. Косовой, Н. Дремовой)


P.S. Из коментов:

Видела в интернете могилку Муры...Неубранная, запущенная. Люди добрые, добровольцы, проживающие в Алупке! В знак уважения к светлой памяти детского Писателя с большой буквы, стихи которого и сказки знают наизусть Ваши дети... Не будем ждать помощи от фондов или организаций, нужно самим организоваться и привести могилку в божеский вид... В знак уважения к памяти Чуковского и Мурочки.

Ирина.  2013-03-04.

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/363142.html
 




Процитировано 2 раз
Понравилось: 5 пользователям

Мурочка

Среда, 04 Ноября 2015 г. 16:51 + в цитатник

 

10 ноября 1931 года умерла дочь Корнея Чуковского Маша. Домашние звали её Мурочкой. Девочке было 11 лет, из которых два последних года она тяжело и мучительно болела.

Как известно, судьба часто бьёт людей – особенно талантливых – именно по самому дорогому… Мурочка была младшим и самым  ярким, одарённым ребёнком из всех четырёх детей Чуковского. Она была отцовской музой, героиней детских книг Корнея Ивановича: «Муркина книга», «Чудо-дерево», «От двух до пяти». Я сделала выборку записей из  дневников Чуковского, где шла речь о Муре, о её словечках, забавных выходках и проказах, в которых даже в самые первые годы сквозила талантливость и неординарность. Она могла бы вырасти и стать поэтом, писателем, актрисой, женой и матерью... Не пришлось. Мурочка навсегда осталась в памяти тем чудо-ребёнком, которым предстаёт в дневниковых записях отца и в его знаменитых книжках. Запомним её такой...

 

4514961_ (250x350, 96Kb)

 


Долгожданное дитя

 

Мурочка, четвёртый ребёнок Чуковского, появилась на свет 24 февраля 1920 года в голодном и холодном Петрограде. "Долгожданное чадо, которое - чёрт его знает - зачем, захотело родиться в 1920 году, в эпоху гороха и тифа", - писал её отец в дневнике. Грипп-испанка, нет электричества, нет хлеба, нет одежды, нет обуви, нет молока, ничего нет.

 

4514961_nichego_net (700x563, 257Kb)

 

Чуковскому было почти 38 лет, старшим детям - 16, 13 и 9. Он зарабатывал на жизнь, как тогда говорили, пайколовством: читал лекции в Балтфлоте, в Пролеткульте, во "Всемирной литературе", в Доме искусств, в Красноармейском университете. За лекции давали пайки. На эти пайки кормились все домашние: жена и четверо детей.

 

4514961_K_I_Chykovskii_s_detmi_Boboi_Lidoi (211x300, 33Kb)

4514961_Chyk__s_detmi_2__Kolya_Boba_Lida (340x396, 7Kb)

К. Чуковский с детьми Бобой, Лидой, Колей. 1913г.

Мурочка ещё не родилась.

 

"Никто во всём Петрограде не нуждается больше меня, - писал в это время Чуковский в заявлении в Наркомпрос. - У меня четверо детей. Младшая дочь - грудной младенец. Наркомпрос обязан мне помочь, если он не желает, чтобы писатели умирали с голоду... ".

 

4514961_ymirali_s_golody (699x527, 249Kb)

семья Чуковских за обедом

 

Мурочка ещё совсем крошка, а отец измочален работой и добыванием еды. Дневник Корнея Ивановича в первый год Мурочкиной жизни рассказывает о ней не так уж много: младенец пищит, радуется огонёчкам, вертит головой, дёргает папу за усы, прыгает на руках. В полтора года младенец уже порывается говорить, и отец замечает, как девочка радуется, когда ей называют предметы, на которые показывают. Скоро появляется речь. "Ава - значит собака", - фиксирует Чуковский, и не за горами те времена, когда в русской литературе появится верная собака Авва.

 

4514961_sobaka_Avva (700x525, 40Kb)

4514961_sobaka_A_2_ (700x534, 478Kb)

иллюстрации к книге К. Чуковского «Доктор Айболит»

 

Девочка начинает говорить. Уже определяется индивидуальность: эмоциональную, чуткую, нервную Мурочку легко рассмешить, обрадовать, изумить, рассердить, обидеть; она очень похожа на отца - даже тем, что, как и он, плохо спит. Укладывая, заговаривая её долгими бессонными ночами, он рассказывает ей сказки. Знаменитый "Крокодил" тоже вырос из такой сказки-заговаривания, рассказанной больному ребёнку в дороге.
Он пишет статьи с Муркой на коленях. Он говорит с ней на непонятном языке: "Когда она очень весела, слова так и прут из неё, а что говорить, она не знает, не умеет". Бадяба. Лявы. Ливотявы. Потом появляются слова, книги, ритмика, поэтическая речь:

Та рам а ка та ла ла,
Та ра му ка я.

Ума няу, ума няу, ума няу, уманя!

Эти наблюдения за пробуждением ритма вошли потом в книгу "От двух до пяти", первое на русском языке - а может быть, и в мире - вдумчивое и систематическое исследование детского творчества.

 

4514961_ot_dvyh_do_pyati (700x525, 143Kb)

 


Из дневника Корнея Чуковского

 

4514961_iz_dnevnika_KCh (325x500, 27Kb)

 


21 марта 1922. Мне казалось, что сегодня я присутствовал при зарождении нового религиозного культа. У меня пред диваном стоит ящик, на котором я во время болезни писал. (Лида говорила по этому поводу: у тебя в комнате 8 столов, а ты, чудной человек, пишешь на ящике.) В этом ящике есть дырочка. Мурке сказали, что там живет Бу. Она верит в этого Бу набожно и приходит каждое утро кормить его. Чем? Бумажками! Нащиплет бумажек и сунет в дырочку. Если забываем, она напоминает: Бу — ам, ам! Стоит дать этому мифу развитие — вот и готовы Эврипиды, Софоклы, литургии, иконы.

 

24 декабря 22 г. Первое длинное слово, которое произнесла Мурка,—Лимпопо.

 

2 января 1923. Мурка стоит и «читает». Со страшной энергией в течение двух часов:
      Ума няу, ýма няу, ума няу, уманя
Перелистывает книгу, и если ей иногда попадется под руку слово, вставляет и его в эту схему, не нарушая ее. Раньше ритм, потом образ и мысль.



30 января 1923. Вынырнул из некрасовской корректуры! Кончил Мюнхгаузена. Прибежала Мурка:
— Дай Моньдондынь! (Мойдодыр)

 

4514961_moidodin (447x640, 55Kb)

 

24 марта 1923. Мурка гуляет с Аннушкой в садике. Лужи. Аннушка запрещает ей ходить по лужам. Когда Мурке хочется совершить это преступление, она говорит: «Аннушка, дремли, дремли, Аннушка».

 

20 апреля 1923. Мурка, ложась спать:
— Мама, я укрыта? — Да.— А мне тепло? — Да.— Ну, я буду пать.

 

24 октября, среда.<...> Клячко — хлопоты о «Муркиной книге». Мурка каждый день спрашивает: «Когда будет готова моя книга?» Она знает «Муху Цокотуху» наизусть и вместо:


Муху за руку берет
И к окошечку ведет —


читает:


Муху за руку берет
И к Кокошеньке ведет.

 

4514961_myhy_za_ryky_beryot (539x700, 73Kb)

 

24 октября 1923. Мурке сказали, что она заболеет, если будет есть так мало. Она сейчас же выпила стакан молока и спросила: «А теперь я не умру?»

 

30 октября 1923. Я Муре рассказывал о своем детстве. Она сказала:
— А я где была? — И сама ответила: — Я была нигде. — И посмотрела на небо.


Мура поет:
И сейчас же щетки, щетки
Затрещали, как три тетки.


Иногда она говорит: две тетки.
С Клячко Сологуб был очень точен: обещал сказку изготовить к 3-му декабря, понедельнику, к четырем часам. <...>

 

7 ноября 1923.  Сейчас держу корректуру «Муркиной книги». Часть рисунков Конашевича переведены уже на камень. Я водил вчера Мурку к Клячко — показать, как делается «Муркина книга». Мурку обступили сотрудники, и Конашевич стал просить ее, чтобы она открыла рот (ему нужно нарисовать, как ей в рот летит бутерброд, он нарисовал, но непохоже). Она вся раскраснелась от душевного волнения, но рта открыть не могла, оробела. Потом я спросил ее, отчего она не открыла рта?
— Глупенькая была.

 

Мы очутились с Мурой в темной ванной комнате; она закричала: «Пошла вон!» Я спросил: «Кого ты гонишь?» — «Ночь. Пошла вон, ночь».


Мурка плачет: нельзя сказать «туча по небу идет», у тучи ног нету: нельзя, не смей. И плачет.


Поет песню, принесенную Колей:


Ваня Маню полюбил,
Ваня Мане говорил:
Я тебя люблю,
Дров тебе куплю,
А дрова-то все осина,
Не горят без керосина,
Чиркай спичкой без конца,
Ланца дрица цы ца ца!


И говорит: «Он ее не любит, плохие дрова подарил ей». <...>

 

3 декабря 1923. Мура Лиде: «Знаешь, когда темно, кажется, что в комнате звери».


Мура сама себе: «Тебе можно сказать: дура?» — «Нет, нельзя». Сама же отвечает: «Можно, можно, ты не мама».

 

5 декабря 1923. Мурка у Коли (Коля читает и старается отделаться от нее), указывая на висящую на стене геогр. карту Европы:
— Это зверь?
— Нет, это Европа.
— А зачем же у него ножка? (Указывает на Италию.)
— Это не зверь, а география.
Мура смешала слово география с типографией.
— Я географии боюсь. Я там плакала, потому что там шум.
— Нет, Мурочка, география это такая наука. <...>

 

10 декабря 1923. Это я пишу утром, в постели. Вдруг слышу шаги, Боба ведет Мурку; Мурка никогда так рано не встает.
— Что такое?
— Где «Муркина книга»?
Тут только я вспомнил, что три дня назад, когда Мурка приставала ко мне, скоро ли выйдет «Муркина книга», я сказал ей, что обложка сохнет и что книга будет послезавтра.
— Ты раз ляжешь спать, проснешься, потом второй раз ляжешь спать, проснешься, вот и будет готова «Муркина книга». Она запомнила это и сегодня чуть проснулась — ко мне.

 

(Для неё, читателя и собеседника, Чуковский собрал "Муркину книгу", которую она ждала с нетерпением. Эта книга стала не только Мурочкиным чтением: почти все дети страны уже девяносто лет начинают читать по-русски с "Муркиной книги": с "Путаницы", с "Закаляки", с "Котауси и Мауси", с "Чудо-дерева" и "Барабека". Мурочка Чуковская - всем нам сестра по первым книжкам).

 

4514961_sestra_nam_po_pervim_knijkam (220x340, 33Kb)

 

 

Среда 12 декабря 1923. Сегодня высокоторжественный день моей жизни: утром рано Мура получила наконец свою долгожданную «Муркину книгу».
Вошла с Бобой, увидела обложку и спросила:
— Почему тут крест?..
Долго, долго рассматривала каждую картинку — и заметила то, чего не заметил бы ни один из сотни тысяч взрослых:
— Почему тут (на последней картинке) у Муры два башмачка (один в зубах у свиньи, другой под кроватью)?
Я не понял вопроса. Она пояснила:
— Ведь один башмачок Мура закопала (на предыдущих страницах).

 

4514961_odin_bashmachok_Myra_zakopala (246x323, 25Kb)

 

27 декабря, четверг 1923.
— Мурочка, иди пить какао!
— Не мешайте мне жить!


Мурочка страстно ждала Рождества. За десять дней до праздника Боба положил в шкаф десять камушков — и Мурочка каждое утро брала по камушку.
На Рождество она рано-рано оделась и побежала к елке.
— Смотри, что мне принес Дед Мороз! — закричала она и полезла на животе под елку. (Елка стоит в углу — вся обсвечканная.) Под елкой оказались: автомобиль (грузовик), лошадка и дудка. Мура обалдела от волнения. Я заметил (который раз), что игрушки плохо действуют на детей. Она от возбуждения так взвинтилась, что стала плакать от каждого пустяка. <...>

 

30 декабря 1923. Мура в первую ночь после Рождества все боялась, что явится Дед Мороз и унесет елку прочь.


22 июля, вторник, 1924. Вчера Мура побила прутом Юлю. М. Б. отняла у нее прут, сломала и выбросила. Месяца два назад Мура заплакала бы, завизжала бы, а теперь она надула губы и сказала равнодушным тоном профессиональной забияки:
— Прутов на свете много.


6 августа 1924. Дня три назад Боба почувствовал себя оскорблённым в самых лучших своих чувствах: после того, как он выдержал переэкзаменовку по французскому языку, я дал ему учить французские слова. Со свойственной ему силой упрямства он стал защищать своё право на безделие. Дошло до того, что он объявил голодовку, не ел ничего 24 часа, ушёл из дому, но к французскому не прикоснулся. Мы с Марией Борисовной обсуждали, что с ним делать. На совете присутствовала Лида. Мура — руки за спину — ходила по комнате. Очень хмурилась, и вдруг: «Если Боба не хочет учить фран... суски, пусть учит немецки...»
Так мы и сделали. Боба стал учить немецкий, а к французскому и прикоснуться не желает.

 

9 ноября 1924. По морозу вернулись мы домой в 9-м часу — страшно позднее для меня время. Мура уже спала. Завтра встанет и прибежит, чтобы я ее «мучил». Каждое утро я «мучаю» ее: делаю страшное лицо и выкрикиваю: «Мучение первое — за нос тягновение! Мучение второе — за шею дуновение! Мучение третье — живота щекотание!» Она охотно подвергается пыткам — всех пыток не меньше двенадцати, и если я пропущу которую-нибудь, напоминает: ты забыл одно мучение, по пяткам ты еще меня не бил. Особенно упоительно для нее «с высоты бросание». Конечно, я не причиняю ей никакой боли, но все же к ее веселью примешивается какой-то радостный страх, который и делает эту игру упоительной. «Я твой мучитель, а ты моя жертва»,— сказал я ей, желая расширить ее словарь.

 

4514961_rasshirit_eyo_slovar (300x197, 61Kb)

Мурочка слева

 


25 декабря 1924. Мура все еще свято верит, что елку ей приносит дед Мороз. Старается вести себя очень хорошо. Когда я ей сказал: давай купим елку у мужика, она ответила: зачем? Ведь нам бесплатно принесет дед Мороз.

 

16 января 1925. Мура играет в мяч и говорит: и кресло умеет играть в мяч, и стена умеет, и печка умеет. Ей сделали из бумаги монеты: 3 к., 2 коп., 1 к., и она, не подозревая, что это для усвоения математики, играет в магазин, в лавку.

 

16 февраля 1925.  Мура терпеть не может картину Галлена «Куллерво», снимок с которой я привез из Куоккала. Она требует, чтобы я повесил ее лицом к стене. «Ой, чучело!» — говорит она про Куллерво.

 

4514961_Proklyatie_Kyllervo_hydojnik_Akseli_GallenKallel (378x700, 244Kb)

Проклятие Куллерво. Художник Аксели Галлен-Каллел.

 

 

23 февраля 1925. Завтра Муркино рождение. Сейчас она войдет устанавливать этот факт при помощи календаря.
Что же не идет Мурочка? Она всегда в соседней комнате замедляет шаги, а потом врывается бурно в комнату,— зная, что доставляет своим появлением радость. Вообще она уже очень тонко улавливает психические отношения, и это даже пугает меня. У меня тоже была эта дегенеративная тонкость, но только вредила мне.
Вчера Мура сочинила загадку. «Я без рук, без ног, но с носом».— Лодка.
Что же не идет Мурочка? Уже девять часов, а она не идет. Пойду к ней, хотя и холодно в ноги. Пришла. Перевернула листик: (завтра рождение), перевела стрелку часов (часы отстают на 10 м.) и потушила электричество.

 

24/П. Вторник. Наступил торжественный день: рождение Муры. Я с вечера вымыл голову, теперь надел парадную толстовку, полуновые брюки — и жду. М. Б. дарит ей стул. Бабушка колыбель, куколку и игрушечные блюда с яствами, Боба лошадь, Лида чашечки, я какую-то монресориевскую штуковину, все это копеечное, но восторгам не будет конца.
Я сказал ей, что ничего не подарю. Она сказала: Ну, ничего, зато ты меня «помучишь». Для нее мое мучительство — праздник. Я обещал ей к тому же рассказать дальше про Айболита.
...В конце концов все торжества утомили ее. К вечеру пришел Маршак с сыном Эликом.  Маршак подарил краски, карандаши и альбом.

 

4514961_Myrochka (300x386, 76Kb)

Мурочка

 

29 марта 1925. С Мурой чуть я выхожу на улицу, сейчас начинает идти снежок. Она уверена, что я это так нарочно устраиваю.

 

11 мая 1925, понедельник. Не писал по независящим обстоятельствам.— О Муре: мы с нею в одно из воскресений пошли гулять, и она сказала, что ей все кругом надоело и она хочет «в неизвестную страну». Я повел ее мимо Летнего сада к Троицкому мосту и объявил, что на той стороне «неизвестная страна». Она чуть не побежала туда — и все разглядывала с величайшим любопытством и чувствовала себя романтически.
      — Смотри, неизвестный человек купается в неизвестной реке!
Она же сказала матери: «Уж как ты себе хочешь, а я на Андрюше женюсь!» Он ей страшно нравится: мальчишеские хвастливые интонации. Когда она поиграет с ним, она усваивает его интонации на два дня — и его переоценку ценностей.

 

23 мая. Суббота. Мура у себя на вербе нашла червяка — и теперь влюбилась в него. Он зелененький, она посадила его в коробку, он ползает, ест листья — она не отрываясь следит за ним. Вот он заснул. Завернулся в листик и задремал. Она стала ходить на цыпочках и говорить шепотом.

 

29 мая. Дивная погода. Сегодня я занимался с Мурой. Она относится к своим занятиям очень торжественно; вчера я сообщил ей букву ш. Сегодня спрашиваю: — Помнишь ты эту букву? — Как же! я о ней всю ночь думала.

 

Мура в июне 1925 г.:
      — Чуть мама меня родила, я сразу догадалась, что ты мой папа!
      _________


Мура вообще очень забавна. Вышла с Лидой гулять. Подошла к лесу. «Идем, Лида, заблуждаться!» — «Нет, не надо заблуждаться. П. ч. чтó мы будем есть».— «А тут кругом добыча бегает».
Третьего дня на песках ей завязали на голове платочек с двумя узелками: узелки похожи на заячьи ушки, значит, она зайчик. Значит, трава, растущая кругом,— капуста. Сразу в ее уме появились какие-то другие зайцы: вертихвост, косоглаз и т. д. Она стала без конца разговаривать с ними. Спорая игра стала ритмичной. Зайцы стали разговаривать стихами. Для стихов потребовались рифмы, все равно какие. Я перестал слушать и вдруг через четверть часа услыхал:
      Шибко зайчик побежал
      А за ним бежит... журнал.
      — Какой журнал? — спрашиваю. Ей задним числом понадобилась мотивировка рифмы. Но она не смутилась.— Журнал? Это зайчик такой. Он читает журналы, вот его и прозвали журналом. (Пауза — а затем новое развитие мифа.) У него бессонница, как у тебя. Ему трудно заснуть, вот он и читает на ночь журналы.
После чего Журнал был беспрепятственно введен в семью зайцев и существовал целый день.
Но на следующий день, когда мы стали играть в зайцев, она сказала:
      — Нет, таких зайцев не бывает. Зайцы никогда не читают журналов,— и ни за что не хотела вернуться ко вчерашнему мифу. Видно, и вчера она чувствовала некоторую неловкость в обращении с ним.

 

  28 июня, 1925. воскресение. Мура принесла крота в ведре — хорошенького — бархатистого — но, очевидно, его пригрело солнце, он издох, Мура страшно рыдала над ним. Мы его похоронили.

 

30 июня 1925. Понедельник. Дождь. Устроил школу для Муры внизу. Вчера она узнала букву З и безошибочно прочла слова зуб, зоб, зал, заря, роза, коза и т. д. Сегодня она с упоением приготовила вывеску ШКОЛА и написала проект могильной доски для крота ТУТ СПИТ КРОТ. 
...Могилка вышла хороша: Мура написала на дощечке: ТУТ СПИТ КРОТ — обсыпала дощечку землей, убрала цветами и камушками.

 

1 июля 1925.  Занимался с Мурой в школе: мы с Бобой сделали таблицу всех букв, которые Муре известны (18 штук), устроили из чемодана парту и Мура верит, что эта школа какое-то совсем особенное место: там она благоговейна, торжественна, необыкновенно податлива.
А за столом она невозможна. По поводу каждого куска — спор и длинные уговаривания. Дают тарелку супу, на нее нападает столбняк... «Мура, ешь! Мура, ешь!» Сегодня в отсутствие мамы она так извела Лиду (не без содействия Бобы), что Лида, 19-летняя девушка, вдруг упала головою на стол и заплакала.

 

2 июля 1925. К Муре вчера я попробовал применить тот же метод, который когда-то так действовал на Колю. Мы были на море — она устала: «далеко ли дом?» И я, почти не надеясь на успех, сказал ей: «Видишь, тигры, пу! пу! давай застрелим их, чтобы они не съели вон того человека!» Она как на крыльях побежала за воображаемыми тиграми — и полверсты пробежала бегом — не замечая дороги.

 

Суббота 4 июля 1925.  Мурина школа очень забавна. Есть у нас и мел, и доска, и веник для выметания мела, и гнездышко (естеств. научный отдел), и таблица на стене, и парта. И на дверях бумажка с надписью школа. Я велел Муре почаще читать эту надпись — и порою наклеиваю вместо этой бумажки другую, с надписью болото, базар, конюшня. Она мгновенно прочитывает новое слово, срывает бумажку и восстанавливает честь своей школы. Но когда я сказал, что больше таких унизительных бумажек не будет, она огорчилась. «Будет очень скучно».

 

17 июля 1925. Муре третьего дня куплен учебник. Мура называет его то букварь, то словарь. Она теперь — из самолюбия — начинает производить работу «складов» в уме — долго смотрит в слово, молчит (даже губами не шевелит) и потом сразу произносит слово. Вчера она прочла таким образом мороженое. У нас гостит Сима Дрейден — и она очень любит демонстрировать пред ним свое искусство: прочла в «Красной газете»: война, «Красная», «спорт», «скачки». Вчера я познакомил ее с Инной Тыняновой 9 лет, завел их в лес, «в неизвестную страну» — которую, в честь их имен, назвал Иннамурия. Они затараторили — стали сочинять всякие подробности про эту страну.

 

23 июля 1925. К Муре с полдня пришла Инна Тынянова. Легенда об Иннамурии растет. Мура говорила по-иннамурски, читала иннамурские стихи, они путешествовали с Инной в Иннамурскую страну — и пр.
М. Б. сказала, что мои занятия с Мурой — «издевательство над бедною девочкой».

 

1 августа 1925. Мура. «Папа, сегодня со мною была маленькая трагедия» (она упала на ведро, где рыбы). Я выслушал ее и спросил: «А что такое трагедия?» — «Трагедия это... ну как тебе объяснить? Я сама не знаю, что такое трагедия».

 

11 августа 1925. Вышел для Муры первый № «Иннамурской Газеты». Мура хочет быть собакой Джэком и требует, чтобы я затягивал ее шею ремешком.

(Марина Чуковская, жена старшего сына Корнея Ивановича Николая, вспоминала, как Чуковский играл с Мурой в собаку: водил её на поводке, а она лаяла; сцена шокировала прохожих, но оба были невероятно счастливы).

 

24 августа 1925. Муре очень нравится Пушкин. «Он умер? Я выкопаю его из могилы и попрошу, чтобы он писал еще».  А Ленин? Он тоже умер? Как жаль: все хорошие люди умирают.  
Мура: —А неужели Гайавату не Пушкин написал?

 

6 сентября, 1925, воскресение.  Сейчас, разбирая бумаги, нашел свою старую запись о Муре, относящуюся к 1924 г. 10/IX.
      — Мама, бывают воры хорошие?
      — Воры?
— Не делай ты таких страшных глаз, мне тогда кажется, что ты — вор!

 

      Там белочка другая,
      Там зайчик спит, лежая.

 

25 декабря 1925. Слышен голос Муры. Она, очевидно, увидела елку.
Мура. Лошадь.— Кто подарил? Никто. «Никто» (ей стыдно сказать, что дед Мороз, в которого она наполовину не верит). Бобе кошелек, Коле кошелек, Лене на юбку. Мура получила лошадь — и пришла спросить, как назвать ее. Я сказал «Савраска» и стал читать стихи Некрасова — из «Смерти Крестьянина». Мура все эти стихи переносила на свою игрушечную Савраску и, тихо плача, любовно гладила ее и целовала (тайком).

 

24 января 1926. Инна сказала: «Почему Мура мне не позвонит?» Я сказал: «Ишь какая ты важная, позвони Муре первая». Придя домой, я передал этот разговор Муре. Она сказала: «Я ей позвоню, чтобы она позвонила мне первая». И действительно пошла к телефону.
Сегодня первый раз она сама говорила по телефону.


26 января 1926.   Мура страшно просит маму, чтобы ей вместо платьица сшили кофту и юбку. «Чтобы знали, что я девочка». Инну обожает до такой степени, что ей самой это страшно. Пришла к матери и покаялась:
— Знаешь, я бабушку люблю меньше, чем Инну.

 

4514961_Inna_Tinyanova (170x344, 6Kb)

Инна Тынянова

 

25 февраля 1926. Мурины именины протекали пышно. К ней с раннего утра пришла прачкина внучка Виктя — белая и круглолицая, вялая. Они вдруг выдумали, что я — Баба Яга, которая хочет их съесть, и похитили у меня ножик для разрезания книг. Я бегал отнимать у них ножик. Они визжали и убегали — в восторге веселого ужаса. Потом мы стали прятать этот ножик в столовой — и кричать «холодно», «жарко», когда они искали его. Это было очень весело—и я был раздосадован, когда во время этой игры пришел Пиотровский.
Потом пришла к Мурочке какая-то робкая трехлетняя девочка, которая все время просидела в кресле — и боялась, когда я подходил к ней.
Потом пришел ее кумир, Андрюша. Мы играли все втроем в кораблекрушение и в разбойников. (Забыл записать, что еще до прихода Андрюши мы играли в спасение погибающих — я тонул, они вытаскивали меня из воды — и я за это давал им медаль, полтинник, прикрепленный к бумажке сургучом.) Потом пришли к Муре Агатины дети — две очень милые девочки, потом Татьяна Александровна, потом Редьки, принесли медвежонка, посуду и дивную куклу — очень художественно исполненную — русская золотушная девчонка из мещанской семьи, которых так много, напр., на Лахте.

 

27 февраля 1926. Сейчас вбежала ко мне Мурочка. Она учится прыгать через скакалку. Я даю ей уроки — теорию и практику этого дела. Вчера она еще не умела закидывать скакалку назад — а сейчас производит все нужные манипуляции, но медленно.
«Мама всегда по утрам печальная, но сегодня я так смешно прыгала, что она улыбнулась» — это говорит 6-летняя девочка.

 

4514961_mat_myri (565x700, 112Kb)

Мария Борисовна, мать Муры. Портрет И. Репина.

 

 

3 марта, среда, 1926. Вчера Мура: — Папа, я хочу тебе что-то сказать, но мне стыдно. Это страшный секрет. (Взволнованно бегает по комнате.) Я тебе этого ни за что не скажу. Нельзя, нельзя! Или нет, я скажу,— только на ухо. Дай ухо твое. (Покраснела от волнения.) Ты знаменитый писатель.
Я сказал ей, что знаменитый писатель теперь один только М. Горький, и она даже как будто обрадовалась, что я не знаменитый писатель.
      — Ой, как хилодно (говорит балуясь). Запиши это детское слово. (Ей Марья Борисовна прочитала мой фельетон о детских словах.)
— Неужели ты думаешь,— сказал я ей — что ты дитя? Тебе уже шесть лет и т. д.

 

4514961_K__Chykovskii_chitaet_Barmaleya_s_illustraciyami_M__Dobyjinskogo_svoei_docheri_Myrochke_Marii__Leningrad_1926__kopiya (700x536, 301Kb)

К. Чуковский читает "Бармалея" с иллюстрациями М. Добужинского шестилетней дочери Мурочке (Марии).

Ленинград, 1926.

 

13 марта. Суббота, 1926. Вчера Мура дала мне палочку: «Волшебная! постучи, и к тебе явится фея». И действительно: честно являлась по каждому стуку — и исполняла такие поручения, которых ни за что не исполнила бы, если бы не ощущала себя феей: например, прелестно постлала мою постель, вынесла из моей комнаты посуду и т. д.

 

17 марта, 1926. Мура продолжает быть феей. Полное раздвоение личности! В воскресение она расшалилась с Андрюшей Потехиным и стала нападать на меня, хватать с полки мои книги и уносить неведомо куда, я вдруг взял со стола волшебную палочку и торжественно стукнул три раза. Мура мгновенно покинула Андрюшу, перестала бесноваться и покорно встала предо мной — совсем другая, серьезная, важная. Я сказал ей:
      — Фея! Тут сейчас была одна скверная девочка Мура — ты ее знаешь?
      Фея сказала: — Да, немного.
      — Она похитила у меня мои книги, пойди возьми их у нее и принеси на место.
      — Сейчас!
      И она чинно полетела в детскую, взяла похищенные книги и водворила их на прежнее место.
      И снова бросилась к Андрюше — бесноваться.

 

5 апреля 1926. 

— «Ты позовешь ее, и она к тебе... не придет!» Тут Мура горько заплакала. Это по поводу феи. Мура таскала изюминки у меня из пирога. Я постучал волшебной палочкой, и явилась фея. «Скажи Муре, чтобы она не таскала у меня изюминок». Но фея не только не послушала меня, а тоже вытащила у меня из пирога изюминку. Я сказал:
      — Не нужно мне твоей волшебной палочки.
      И бросил палочку на диван. Мура страшно обиделась.

 

Утро 24 февраля. 1927. Мура сегодня рожденница. Я дарю ей лото, Боба матрешек, М. Б. — домино.

 

Март, 1927.Мура не любит уменьшительных: я на кортах, лягуха, подуха, картоха.

 

2 мая 1927. Мура делала из бумаги бабочек. Сделала 11 штук. Раскрасила. Боба сказал, что бабочки вредны и что он их не любит. Прошел час. Мура на диване горько плачет. «Отчего ты не идешь делать бабочек?» — «Что я буду делать тех, кого никто не любит!» И продолжает задушевно плакать о бедных отверженных бабочках!

 

(Впервые Мура тяжело заболела в семь лет. Тогда не было антибиотиков, жаропонижающих, доктора не знали, как лечить ребёнка).


14 июня 1027. Мура больна уже 10 дней. Аппендицит. 8 дней продолжался первый припадок, и вот два дня назад начался новый — почему, не известно. Вчера были доктора: Бичунский и Буш. Приказали ничего не давать есть — и лед. Она лежит худая, как щепочка, красная от жара (38.5) и печальная. Но — голова работает неустанно.

    «Я не буду жениться по трем причинам.
    1-ая: не хочу менять фамилию.
    2-ая: больно рожать ребеночка.
    3-я: не хочу уходить из этого дома».
    — Жалко с нами расстаться?
    — С тобою... и главное, с мамой.

    Я прочитал ей вслух Тома Сойера и Геккльбери Финна — она сказала: «Тома Сойера я люблю больше Финна по четырем причинам».

То, что она говорит,— результат долгого одинокого думанья. Болезнь переносит героически. Вчера меня страшно испугало одно виденье: я вхожу в столовую, вижу: крадучись, но уверенно и быстро идут две черные женщины — прямо к Муре, в спальню. Я остолбенел. Оказалось, это Татьяна Александровна и Евг. Ис. Сердце у меня перестало биться от этого символа. Как нарочно, я затеял веселые стишки для детей — и мне нужно безмятежное состояние духа.

 

15 июня. <...> С Мурой ужасно. Температура 39... 10-й день не ест. Самочувствие хуже. Измучена до последних пределов. Бредит: «гони докторов». <...> Вчера читал ей Гектора Мало «Без семьи». Она слушала без обычного возбуждения, мертвенно. Докучают ей мухи. Сегодня придут утром в 9 часов два доктора, Конухес и Буш, решать вопрос об операции. <...>
К четырем часам у Муры 39,2. Я привез ей из Госиздата книжки «Маленькие швейцарцы», «Маленькие Голландцы», «Детство Темы», «Пров-рыболов». Ел в ее комнате котлету. «Ох, как мне нравится запах».
Третьего дня она сказала: «Ты, папа, ужасно смешной». Теперь она устала шутить.

 

16 июня. <...> все время она будто хочет сказать: «Что ты так печально и торжественно глядишь на меня? Я прежняя Мура, совсем обыкновенная, и ничего особенного со мной не случилось».
Но она не прежняя Мура. Вчера мне нужно было два раза поднимать ее с постели, я брал ее на руки с ужасом. Она такая легкая и даже не худая, а узенькая. Никогда не видал я таких узких детей. <...>
Купил Мурке двух белых мышек и террарий. Она сразу влюбилась в них и, глядя на них неотрывно, прошептала:
«Если б не мышки, я бы уже умерла».

 

17 июня. Утро. 5 часов. Почему-то у меня нет надежды. Я уже не гоню от себя мыслей об ее смерти. Эти мысли наполняют всего меня день и ночь. Она еще борется, но ее глаза изо дня в день потухают. Сейчас мне страшно войти в спальню. Сердце человеческое не создано для такой жалости, какую испытываю я, когда гляжу на эту бывшую Муру, превращенную в полутрупик. <...> Мура как бы для того, чтобы не говорить о болезни, которая гложет ее, с упоением говорит о мышах: одна взяла галетик в лапки и ела его, другая, кажется, больна: не пьет воды и пр.

 

18 июня. 3 часа ночи. Пошел к Муре. М. Б. плачет: «Нет нашей Муры». Она проснулась: «Что вы так тихо говорите?» М. Б. впервые уверилась, что Мура умрет. «У нее уже носик как у мертвой... Она уже от еды отказывается». Это верно. Я не гляжу в это лицо, чтобы не плакать. <...>

 

27 июня. Мура здорова. Т- ра 36 и 6. Возится с «Дюймовочкой»: вырезала из бумаги девочку с крыльями, посадила ее в ореховую скорлупу и пустила в таз с водой; целыми часами глядит на нее.

(В тот раз всё обошлось. Но скоро другая, страшная болезнь схватит за горло. И уже не выпустит из своих лап девочку).

 

Ночь на 11 сентября.1927. Переехали мы в город 9-го. Выдал Муре медаль «за спасение погибающих гусениц».

 

11 сентября 1927. Мура взволнованным голосом, тихо и таинственно говорит о собачке. «Так как она — барышня, у нее скоро будут дети. Ей нужно устроить ящик — чтобы она имела, где родить».— «Мура, как же она родит, если у нее не будет мужа?» — «Это кошкам и другим животным нужны мужья, чтобы родить, а собаке довольно пройти мимо другой собаки — посмотреть на нее — и вот уже у нее дети».

 

13 ноября 1927. Мура целует маму.— Хоть бы раз меня поцеловала! — говорю я.
— Не привыкла я как-то мужчин целовать! — сказала она искренне.

 

1 апреля 1929. День моего рождения. Утром от Муры стихи: «Муха бедная была, ничего не принесла».

 

Окончание здесь




Процитировано 2 раз
Понравилось: 2 пользователям

Из дневника Чуковского. Часть пятая.

Среда, 28 Октября 2015 г. 15:26 + в цитатник

Начало здесь

 

4514961__11_ (397x589, 42Kb)

 

«Всю жизнь он работал, не пропускал ни одного дня. Первооткрыватель новой детской литературы, оригинальный поэт, создатель учения о детском языке, критик, обладавший тонким, «безусловным» вкусом, он был живым воплощением развивающейся литературы. Он оценивал каждый день: что сделано? Мало, мало! Он писал: «О, какой труд — ничего не делать»...
Эти  «Дневники» читаются как увлекательная книга, где главное - портрет автора, его на первый взгляд счастливой, а на деле - трагической жизни».

                                                                                                            В. Каверин

 

 

О себе


25 февраля 1901 г. <...> Дневник — громадная сила,— только он сумеет удержать эти глыбы снегу, когда они уже растают, только он оставит нерастаянным этот туман, оставит меня в гимназии, шинели, смущенного, радостного, оскорбленного.

 

Июль 1907. С послезавтрева решаю работать так: утром чтение до часу. С часу до обеда прогулки. После обеда работа до шести. Потом прогулка до 10 - и спать.

 

1 января 1917. Лида, Коля и Боба больны. Служанки нет. Я вчера вечером вернулся из города, Лида читает вслух:
      — Клянусь Богом,— сказал евнуху султан,— я владею роскошнейшей женщиной в мире, и все одалиски гарема...
Я ушел из комнаты в ужасе: ай да редактор детского журнала, у которого в собственной семье так.

 

4514961_v_sobst__seme_tak (347x214, 18Kb)

Чуковский в кругу семьи. Слева —  дочь Лида.

 


20 января 1919. Читаю Бобе былины. Ему очень нравятся. Особенно ему по душе строчка «Уж я Киев-град во полон возьму». Он воспринял ее так: Уж я Киев-град в «Аполлон» возьму. «Аполлон» — редакция журнала, куда я брал его много раз. Сегодня я с Лозинским ходили по скользким улицам.

 

14 февраля 1921. Утро — т. е. ночь. Читаю — «Сокровище Смиренных» Метерлинка, о звездах, судьбах, ангелах, тайнах — и невольно думаю: а все же Метерлинк был сыт. Теперь мне нельзя читать ни о чем, я всегда думаю о пище; вчера читал Чехова «Учитель словесности», и меня ужасно поразило то место, где говорится, что они посетили молочницу, спросили молока, но не пили. Не пили молока!!! Я сказал детям, и оказывается, они все запомнили это место и удивлялись ему, как я.

4514961_ni_odnogo_blizkogo (700x527, 249Kb)

семья Чуковского за обедом

 

1 января 1922. Встреча Нового Года в Доме Литераторов. Не думал, что пойду. Не занял предварительно столика. Пошел экспромтом, потому что не спалось. О-о-о! Тоска — и старость — и сиротство. Я бы запретил 40-летним встречать новый год.


25 февраля 1922. Вчера было рождение Мурочки — день для меня светлый, но загрязненный гостями. Отвратительно. Я ненавижу безделье в столь организованной форме.


20 марта 1922. Читаю Томаса Гарди роман «Far from the Madding Crowd» — о фермере Oak'e, который влюбился. Читаю и думаю: а мне какое дело. Мне кажется, что к 40 годам понижается восприимчивость к худож. воспроизведению чужой психологии.

 

4514961_k_chyjoi_psihologii (240x360, 52Kb)

 


19 июля 1922. Весь день на балконе. Это моя дача. Сижу и загораю.


27 июля 1922. Я сижу на балконе с утра до ночи — и читаю, пишу, сортирую свои бумажки <...>

...о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога!
_________

Январь 1923. Вот что такое 40 лет: когда ко мне приходит какой-нибудь человек, я жду, чтоб он скорее ушел. Никакого любопытства к людям. Я ведь прежде был как щенок: каждого прохожего обнюхать и возле каждой тумбы поднять ногу.

 

5 янв. 1923. Человек рождается, чтобы износить четыре детских пальто и от шести до семи «взрослых». 10 костюмов — вот и весь человек.

 

15.02.1923. У меня большая грусть: я чувствую, как со всех сторон меня сжал сплошной нэп — что мои книги, моя психология, мое ощущение жизни никому не нужно.

 

19 марта 1923. Страшно чувствую свою неприкаянность. Я — без гнезда, без друзей, без идей, без своих и чужих. Вначале мне эта позиция казалась победной и смелой, а сейчас она означает только круглое сиротство и тоску. В журналах и газетах — везде меня бранят, как чужого. И мне не больно, что бранят, а больно, что — чужой.

 

Январь 4, пятница, 1924.  Новый Год я встретил с Марией Борисовной у Конухеса. Было мне грустно до слез. Все лысые, седые, пощипанные. Я не спал две ночи перед тем. Были мы одеты хуже всех, у меня даже манжет не было. Угощал Конухес хорошо, роскошно, он подготовил стишки про каждого гостя, которые исполнялись хором за столом; потом Ростовцев продекламировал стихи, которые и спел Конухесу; действительно, стихи прекрасные. И несмотря на то, что заготовлено было столько веселых номеров, что были такие весельчаки, как Монахов, Ростовцев, я, Ксендзовский — тоска была зеленая, и зачем мы все собрались, неизвестно.

 

16 апреля 1924. Я скупил целую аптеку аспиринов и теперь лежу в постели сутки. Здесь на Экскурсионной мне было хорошо. Я отдохнул от людей. Я не то что не люблю людей, но я не люблю себя, когда сталкиваюсь с людьми. Тон становится у меня не мой, не хороший.


Вторник 3 февраля 1925. Гельсингфорс. Сижу 5-й день, разбираю свои бумаги — свою переписку за время от 1898—1917 гг.6. Наткнулся на ужасные, забытые вещи. Особенно мучительно читать те письма, которые относятся к одесскому периоду до моей поездки в Лондон. Я порвал все эти письма — уничтожил бы с радостью и самое время. Страшна была моя неприкаянность ни к чему, безместность. <...> Я, как незаконнорожденный, не имеющий даже национальности (кто я? еврей? русский? украинец?) — был самым нецельным непростым человеком на земле. Главное: я мучительно стыдился в те годы сказать, что я «незаконный». У нас это называлось ужасным словом «байструк» (bastard). Признать себя «байструком» — значило опозорить раньше всего свою мать. Мне казалось, что быть байструком чудовищно, что я единственный — незаконный, что все остальные на свете — законные, что все у меня за спиной перешептываются и что когда я показываю кому-нибудь (дворнику, швейцару) свои документы, все внутренне начинают плевать на меня. Да так оно и было в самом деле. Помню страшные пытки того времени:

      — Какое же ваше звание?
      — Я крестьянин.
      — Ваши документы?

     А в документах страшные слова: сын крестьянки, девицы такой-то. Я этих документов до того боялся, что сам никогда их не читал. Страшно было увидеть глазами эти слова.

 

4514961_strashno_bilo_videt_eti_slova (530x367, 24Kb)

Чуковский в детстве с матерью  и сестрой

 

Помню, каким позорным клеймом, издевательством показался мне аттестат Маруси-сестры, лучшей ученицы нашей Епархиальной школы, в этом аттестате написано: дочь крестьянки Мария (без отчества) Корнейчукова — оказала отличные успехи. Я и сейчас помню, что это отсутствие отчества сделало ту строчку, где вписывается имя и звание ученицы, короче, чем ей полагалось, чем было у других,— и это пронзило меня стыдом. «Мы — не как все люди, мы хуже, мы самые низкие» — и когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал. У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница — и есть источник всех моих фальшей и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадает любое мое письмо к кому бы то ни было — я вижу: это письмо незаконнорожденного, «байструка». Все мои письма (за исключением некот. писем к жене), все письма ко всем — фальшивы, фальцетны, неискренни — именно от этого. Раздребежжилась моя «честность с собою» еще в молодости. Особенно мучительно было мне в 16—17 лет, когда молодых людей начинают вместо простого имени называть именем-отчеством. Помню, как клоунски я просил всех даже при первом знакомстве — уже усатый — «зовите меня просто Колей», «а я Коля» и т. д. Это казалось шутовством, но это была боль. И отсюда завелась привычка мешать боль, шутовство и ложь — никогда не показывать людям себя — отсюда, отсюда пошло все остальное. Это я понял только теперь.

 

4514961_eto_ya_ponyal_lish_teper (500x600, 23Kb)


28 июня 1925. Я взял своих детей на озеро — и два часа мы ездили — под чудесным небом — легкий ветерок СЗ, Коля и Боба чудесно гребли — за лодкой летели какие-то сволочи-мухи, садившиеся нам на голые спины. Потом смотрели, как играют в городки...
И все же — тоска. Как будто я завтра умру.

 

11 августа 1925. Никакой стареющий человек других поколений никогда не видел так явно, как я, что жизнь идет мимо него и что он уже не нужен никому. Для меня это особенно очевидно — п. ч. произошла не только смена поколений, но и смена социального слоя. На лодке мимо окна проезжают совсем чужие, на пляже лежат чужие, и смеются, и танцуют, и целуются чужие. Не только более молодые, но чужие. Я стараюсь их любить — но могу ли?

 

25 февраля 1926. Мурины именины протекали пышно. К ней с раннего утра пришла прачкина внучка Виктя — белая и круглолицая, вялая. Они вдруг выдумали, что я — Баба Яга, которая хочет их съесть, и похитили у меня ножик для разрезания книг. Я бегал отнимать у них ножик. Они визжали и убегали — в восторге веселого ужаса. Потом мы стали прятать этот ножик в столовой — и кричать «холодно», «жарко», когда они искали его. Это было очень весело—и я был раздосадован, когда во время этой игры пришел Пиотровский.
Потом пришла к Мурочке какая-то робкая трехлетняя девочка, которая все время просидела в кресле — и боялась, когда я подходил к ней.
Потом пришел ее кумир, Андрюша. Мы играли все втроем в кораблекрушение и в разбойников. (Забыл записать, что еще до прихода Андрюши мы играли в спасение погибающих — я тонул, они вытаскивали меня из воды — и я за это давал им медаль, полтинник, прикрепленный к бумажке сургучом.) Потом пришли к Муре Агатины дети — две очень милые девочки, потом Татьяна Александровна, потом Редьки, принесли медвежонка, посуду и дивную куклу — очень художественно исполненную — русская золотушная девчонка из мещанской семьи, которых так много, напр., на Лахте. Мещане любят называть таких девчонок Тамарами.

 

4514961_nazivat_Tamarami (330x218, 22Kb)

Чуковский с детьми

 

13 марта. Суббота, 1926. В чем самоощущение старика? «Мое мясо стало невкусным. Если бы на меня напал тигр, он жевал бы меня безо всякого удовольствия».

 

Утро 24 февраля. 1927. Мура сегодня рожденница. Я дарю ей лото, Боба матрешек, М. Б. — домино.

 

4514961_Myra (300x386, 76Kb)

Мурочка

 

4514961_domino (389x353, 110Kb)

Чуковский с младшей дочкой Машей (Мурой)

 

 

    Позвонили по телефону. Я взял трубку и сказал:
— Я вас скушаю!
    Дети страшно расхохотались.

 

4514961_rashohotalis (700x396, 103Kb)

 

23 августа 1927. Теперь я вижу, что отдыхать мне нельзя, мне нужен дурман работы, чтобы не видеть всего ужаса моей жизни. Когда этого дурмана нет, я вижу всю свою оголтелость, неприкаянность.

 

11 ноября 1927.  Вчера вдруг в ящике моего письменного стола проснулась бабочка, которую я считал давно умершей и только случайно не выбросил. Летает и сейчас — и бьется в замерзшие окна.
    Вчера мы снимались — у Наппеля, всей семьей. У меня чувство — предмогильное.

(до могилы ему ещё далеко — 44 года)

 

7 сентября 1928. Вчера проезжали Тулу. До чего связаны все пейзажи Тульской губернии с «Анной Карениной», «Войной и Миром». Глядишь и как будто читаешь Толстого.

 

4514961__13_ (700x446, 203Kb)

Тульская губерния

4514961_3chitaesh_Tolstogo (700x457, 65Kb)

 

Июнь 1936. Чорт меня дернул поселиться в Сестрорецком Курорте. Жарко раскаленная крыша моей комнаты,— невозможно не только заниматься, но и высидеть 5 минут. Дамочка размалеванная («я ваша почитательница») говорит за столом:
— Вы, должно быть, ужасно любите детей. Сколько замечательного вы пишете о них.
Я из ненависти к ее фальшивым ужимкам говорю:
— Нет, я терпеть не могу детей. Мне на них и смотреть противно.
— Что вы! Что вы!
— Верно вам говорю.
— Почему же вы пишете о них?
— Из-за денег.
— Из-за денег?!
— Да.
И она поверила и рассказывает кому-то на пляже: «Чуковский ужасный циник».

 

4514961_Chyk__s_detmi_1 (600x372, 20Kb)

Чуковский с детьми 

 

4514961_Chyk__s_detmi_2 (700x574, 70Kb)

 

 

5 сентября 1946. Я читаю: «Благонамеренные речи» Щедрина, «Записки» Г. З. Елисеева, дневник Блока,— занимаюсь с Женей и не вижу никаких просветов в своей стариковской жизни: ни одного друга, ни одного вдохновения. В сущности я всю жизнь провел за бумагой — и единственный у меня был душевный отдых: дети. Теперь меня ошельмовали перед детьми, а все, что я знаю, никому не нужно. <...>
Надо взять мою тоску измором — задушить ее непосильной работой.

 

30 декабря 1947. Квитке я написал такое поздравление:


Если бы не Детиздат,
Был бы я теперь богат,
И послал бы я друзьям
Двадцать тысяч телеграмм,
Но меня разорил он до нитки
И нанес мне такие убытки,
Что приходится, милые Квитки,
Поздравлять Вас сегодня в открытке.

 

4514961_L__Kvitko__Moskva_1944_god_ (227x354, 12Kb)

Лев Моисеевич Квитко

 

4514961_L__Kvitko_s_jenoi_i_docheru__Berlin_1924 (227x179, 8Kb)

Квитко с женой и дочерью. 1924.

 

 

28 февраля 1955. Ездил вчера к правнучке, играл с нею и с Митей в лото. Она сказала мне (тем тоном, каким говорят: «смотри, какая я хорошая девочка»): «я узнала про бабеньку и плакала вчера и немножко плакала сегодня».
И потом:
— «Тебе тоже скоро умирать. А ты поживи еще чуточку!»

 

4514961_a_ti_pojivi_eshyo_chytochky (350x528, 135Kb)

 

4514961_pojivi_eshyo_chytochky_2 (700x456, 105Kb)

 


7 марта 1955. Был сейчас у Степанова. Говорил, что хочу ставить на могиле М. Б-ны памятник — и что рядом будет моя могила. Он сказал деловито:
— Вас тут ни за что не похоронят. (Словно добавив: «вот увидите».)
Значит, надо хлопотать, чтобы похоронили именно здесь. <...> Когда теряешь друга и спутника всей твоей жизни, начинаешь с изумлением думать о себе — впервые задаешься вопросом: «кто же я таков?» — и приходишь к очень неутешительным выводам <...>. И еще одно: когда умирает жена, с которой прожил нераздельно полвека, вдруг забываются последние годы, и она возникает перед тобою во всем цвету молодости, женственности — невестой, молодой матерью — забываются седые волосы, и видишь, какая чепуха— время, какая это бессильная чушь.

 

4514961__12_ (565x700, 112Kb)


Мария Борисовна Чуковская. Портрет И. Репина. 1909.

 

4514961_s_jenoi_Mariei_Borisovnoi__1910e_godi (300x448, 12Kb)

 

 

27 мая 1957.  В жизни моей было много событий, но я не записывал их в эту тетрадь. После того, как пропали десятки моих дневников, я потерял вкус к этому занятию. События были такие: 30 марта праздновали мой юбилей. 75 лет!

Хоть этот срок не шутка,
Хоть мил еще мне свет,
Шагнуть мне как-то жутко
За 75 лет.

Юбилей мой удивил меня нежностью и лаской — количеством и качеством приветствий. Поздравляли меня — меня!!! — и Университет, и Институт Горького, и Академия наук — и «Крокодил», и «Знамя», и «Новый мир», и «Пушкинский дом», и сотни детских домов, школ, детских садов,— и я казался себе жуликом, не имеющим права на такую любовь. Конечно, я понимал, что это — похороны, но слишком уж пышные, по 1-му разряду. Все в Союзе писателей думали, что меня будут чествовать по 3-му разряду (как и подобало), но столпилось столько народу (в Доме Литераторов), пришло столько делегаций, выступали такие люди (Федин, Леонов, Образцов, Всеволод Иванов и т. д.) — что вышли похороны 1-го разряда. В качестве честолюбивого покойника, я был очень счастлив и рад.
Второе событие: орден Ленина и его получение в Кремле — вместе с Никитой Хрущевым.
Милый Ворошилов — я представлял его себе совсем не таким. Оказалось, что он светский человек, очень находчивый, остроумный, и по своему блестящий. Хрущев сказал: «наконец-то я вижу злодея, из-за которого я терплю столько мук. Мне приходится так часто читать вас своим внукам». На их приветы я ответил глупой речью, которая сразу показала им, что я идиот.
Третье событие: я был приглашен правительством вместе с писателями, художниками, композиторами — на банкет под открытым небом. Ездил на правительственную дачу — заповедник — слушал речь Хрущева, длившуюся 4½ часа. <...>

 

4514961_slyshal_rech_Hryshyova (480x360, 10Kb)

 

[Вложен листок со стихами.— Е. Ч.]:

 

Все ждал, то опасался,
То верой был согрет.
Чего ж гляжу дождался
Я в 75 лет?

Ведь этот срок не шутка,
Хоть мил еще мне свет,
Шагнуть мне как-то жутко
За 75 лет.

Я силы в распре с веком
Прошу не для побед: —
Остаться б человеком
Мне в 75 лет.
. . . . . . . . . . .
Вдруг спросят там наивно
За розгу я иль нет.
Мне с новыми противно.
Мне — 75 лет.

Три года пережиты,
И все пока — поэт,
Хоть с прозвищем: «маститый» —
Я в 75 лет.

  Под тяжестью их груза,
  Один-другой куплет
  Сложи, старушка муза,
  Про 75 лет.

Устал я жить в надежде
На умственный рассвет;
Хоть меньше тьмы, чем прежде
За 75 лет.

 

4514961_za_75_let_9posle_stihov (590x589, 46Kb)

 

9 марта 1959. Сестер насильно заставляют быть гуманными. Многие из них сопротивляются этому. В голове у них гуляет ветер молодости и самой страшной мещанской пошлости. Сейчас Коля принес мне Заболоцкого, Люша — Матисса. Даже дико представить себе, чтобы хоть одна из них могла воспринять это искусство. Словно другая планета. Кино, телевизор и радио вытеснили всю гуманитарную культуру. Мед. «сестра» это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт — все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева — словом, не просто дикари, а недочеловеки. Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, тёмным. Был у меня «медбрат» — такой же обокраденный. И у меня такое чувство, что в сущности не для кого писать. <...>


1 апреля 1961. День рождения: 79 лет. Встретил этот предсмертный год без всякого ужаса, что удивляет меня самого. <...>

(до смерти ещё 8 лет)


Очень интересно отношение старика к вещам; они уже не его собственность.
Всех карандашей мне не истратить, туфлей не доносить, носков не истрепать. Все это чужое. Пальто пригодится Гуле, детские англ. книжки Андрею, телевизор (вчера я купил новый телевизор) — гораздо больше Люшин, чем мой. Женя подарил мне вечное перо. Скоро оно вернется к нему. И все это знают. И все делают вид, что я такой же человек, как они. <...>

 

4514961_takoi_je_chel__kak_i_oni (530x368, 40Kb)

 

22 февраля 1962. <...> Сейчас вспомнил, как мама оберегала мою детскую нравственность: лет семи я принес откуда-то песенку:


Ах какое наслажденье
Офицера быть женой.
Муж поедет на ученье,
А ко мне придет другой.

 

Мама сказала:
— Ты не так поешь. Нужно:

И жену возьмет с собой.

 

25 сентября 1962. Я в Барвихе уже 12 дней. Умер Казакевич. Умирая, он говорил: «Не то жаль, что я умираю, а то жаль, что я не закончу романа...» Говорить это, значит не представлять себе, что такое смерть. Но и я такой же. Чорт с ним. Уж приспело время ложиться в могилу, но жалко, что не удастся подготовить шеститомник.

 

21 февраля 1963. Вот и 8 лет миновало с тех пор как скончалась моя милая Мария Борисовна. Сегодня еду на ее могилу, как всегда растерянный, без какого-нибудь единого чувства. Все мое оправдание пред нею, что скоро, очень скоро, я лягу навеки рядом с нею — и искуплю все свои вины перед нею, вольные и невольные.

 

4514961_volnie_i_nevolnie (413x460, 54Kb)

 

Ходил с Лидой на могилу. Февральская вьюга, мгла. Постоял, подумал. На моей могиле снежок. Так ясно представляю себе Переделкино — без меня. Кое-кто будет говорить: «Это случилось, когда еще старик Чуковский был жив». Мебель дачная и книги разойдутся по внукам и детям, и, как я ни напрягаю мозги, никак не могу понять, что такое посмертная слава, и на что она нужна, и какое мертвецу от нее удовольствие. Появятся новые вещи, и наследники будут говорить:
— Это полотенце куплено еще при Корнее Иваныче.
— Нет! Что вы. Оно куплено в прошлом году.

 

12 февраля 1965. На днях получил письмо от 63-летней Е. Б. Буховой, о которой 40 лет назад я сочинил такие стихи:

Ты еще не рождалась,
Тебя еще нет.
Ты побоялась
Родиться на свет.
Ты кем-то несмелым,
Как будто во сне,
Начертана мелом
На белой стене.

 

1 апреля 1965. День моего рождения. Мне  83 года.
Поздравлений столько, что прочитать все невозможно. Вчера доктор <...>. Велено принимать 8 или 9 лекарств в день  по 3 или 4 раза и никого не принимать! Если придут поздравители, всех примут внизу — и угостят, а ко мне наверх — никого! ни в каком случае.
Вчера была Леночка Лозовская, вылепила под моим окном бабу, вот и все мое развлечение: глядеть на нее из окна.

 

1 апреля 1967. <...> В каждой телеграмме — за каждым пожеланием долголетия скрывается: «Знаем, что ты скоро помрешь».
Марина испекла гигантского Наполеона. <...>
Андроников напечатал обо мне очерк «Корней Иванович»— гиперболический, я назвал этот очерк Шиллер Шекспирович Гёте и поместил в папке, на которой Сима написал: «Быть знаменитым некрасиво».
В «Новом Мире» Колины воспоминания о Блоке. Лида подарила мне свой дневник об Анне Андреевне.

 

4514961_dnevnik_ob_Anne_Andr_ (700x558, 41Kb)

 

30 мая 1967. Сейчас няня «тетя Дуся» увещевала меня:
— И зачем вам работать? Надо и отдохнуть. Много ли вам жить осталось? Ну год, ну два,— не больше.
И все это—от доброго сердца.

(осталось два с половиной года)

 

30 октября 1967. Я хорошо знаю, что эта моя осень — последняя. И не дико ли, что я думаю об этом без грусти! Между тем единственное, что прочно в моем организме — мои вставные зубы. Остальное ветошь и рухлядь. А зубы какие-то бессмертные. Я — приговоренный к смерти — не «смертный», но «смертник»— и знаю, что никто не заменит мне казни — пожизненной каторгой —  «Напрасно просить: погоди!»
— и все же ликую и радуюсь. Неожиданное чувство.

 

4514961_neojidannoe_chyvstvo (700x525, 67Kb)

 

 

21 февраля 1968. Ровно 13 лет со дня смерти Марии Борисовны. А я по-прежнему веду суматошливую, бестолковую — дурацки труженическую жизнь.

 

Март 1969. Март 6-ое. Вчера попал в больницу Кассирского. Персонал отличный. Врачи первоклассные. Но я очень плох. Весь отравлен лекарствами. <...>


7 марта. <...> Позор и ужас. Обнаружился сосед, который обожает телевизор. Из-за стены слышен несмолкаемый лай. Прекратится он только в 12 часов. Если бы мне хоть намекнули, что возможно соседство с таким дикарем, я предпочел бы умереть у себя на диване. <...>


24 марта. <...> Здесь мне особенно ясно стало, что начальство при помощи радио, и теле и газет распространяет среди миллионов разухабистые гнусные песни — дабы население не знало ни Ахматовой, ни Блока, ни Мандельштама. И массажистки, и сестры в разговоре цитируют самые вульгарные песни, и никто не знает Пушкина, Боратынского, Жуковского, Фета — никто.
В этом океане пошлости купается вся полуинтеллигентная Русь, и те, кто знают и любят поэзию — это крошечный пруд.


29 апреля 1969. Вчера познакомился с женою Багрицкого. Седая женщина с тяжелою судьбой: была арестована — и провела 18 лет в лагере. За нашей больничной трапезой женщины говорят мелко-бабье: полезен ли кефир, как лучше изжарить карпа, кому идет голубое, а кому зеленое — ни одной общей мысли, ни одного человеческого слова. Ежедневно читают газеты, интересуясь главным образом прогнозами погоды и программами теле и кино. <...>
Я лежал больной в Переделкине и очень тосковал, не видя ни одного ребенка. И вдруг пришел милый Евтушенко и привез ко мне в колясочке своего Петю. И когда он ушел, я состряпал такие стихи:


Бывают на свете
Хорошие дети,
Но вряд ли найдется на нашей планете
Такие, кто был бы прелестнее Пети,
Смешного, глазастого, милого Пети.

Я, жалкий обломок минувших столетий,
Изведавший смерти жестокие сети,
Уже в леденящей барахтался Лете,
Когда сумасшедший и радостный ветер
Ворвался в мой дом и поведал о Пете,
Который, прибыв в золоченой карете,
Мне вдруг возвестил, что на свете есть дети,
Бессмертно веселые, светлые дети.
И вот я напряг стариковские силы
И вырвался прочь из постылой могилы. <...>

 

4514961_Evtyshenko_s_priyomnim_sinom_Petei (488x700, 40Kb)

Е. Евтушенко с сыном Петей


(К сожалению, судьба приёмного сына поэта Петра Евтушенко была печальной. В октябре этого года он скончался в столичной психиатрической клинике в 47 лет.)

 

 

Из «Предсмертных записок»

 

2 августа 1969. Был Евтушенко. Вместе с художником, фамилию которого я не запомнил. Читал вдохновенные стихи, читал так артистично, что я жалел, что вместе со мною нет еще 10 тысяч человек, которые блаженствовали бы вместе. Читал одно стихотворение о том, что мы должны, даже болея и страдая, благодарить судьбу за то, что мы существуем. Стихи такие убедительные, что было бы хорошо напечатать их на листовках и распространять их в тюрьмах, больницах и других учреждениях, где мучают и угнетают людей. Потом прочитал стихотворение, вывезенное им из Сибири, где он плыл на реке в баркасе, который сел на камень. Очень русское, очень народное. Был он в Казани, пишет о Ленине в 80-х годах, там секретарь Обкома дал ему один занятный документ. Стихи его совсем не печатаются. 12 редакций возвратили ему одни и те же стихи. Одно стихотворение, где он пишет, как прекрасно раннее утро в Москве, как хороша в Москве ночь — ему запретили оттого, что — значит, вы предпочитаете те часы, когда начальство спит?
Он готовился выступить в кино в роли Сирано де Бержерака. Но Ц. К. не разрешил: внезапно режиссеру было сказано: кто угодно, только не Евтушенко.
Режиссер отказался от Сирано.
Принес мне поэму об Америке.

 

4514961_Evtyshenko__nesostoyavshiisya_Sirano_1_ (640x493, 106Kb)

Евтушенко - несостоявшийся Сирано

 

Четверг 11 сент. Вчера был Евтушенко. Читал стихи о Сирано, в которых он проклинает Баскакова, запретившего ему выступать в этой роли.
— Покуда я не буду читать эти стихи — чтобы не повредить своей книжке, но чуть книжка выйдет, я прочту их с эстрады.
Дело в том, что в Гослите вновь набирают его книгу, набор которой был рассыпан месяца 3 назад. До выхода книги «я должен воздерживаться от всяких скандалов». <...>

 

14 сент. 1969. Вчера вечером, когда мы сидели за ужином, пришел Евтушенко с замученным неподвижным лицом и, поставив Петю на пол, сказал замогильно (очевидно, те слова, которые нес всю дорогу ко мне):
— Мне нужно бросать профессию. Оказывается, я совсем не поэт. Я фигляр, который вечно чувствует себя под прожектором.
Мы удивлены. Он помолчал.
«Все это сказал мне вчера Твардовский. У него месяцев пять лежала моя рукопись «Америка», Наконец он удосужился прочитать ее. Она показалась ему отвратительной. И он полчаса доказывал мне — с необыкновенною грубостью, что все мое писательство — чушь».
Я утешал его: «Фет не признавал Некрасова поэтом, Сельвинский — Твардовского». Таня, видевшая его первый раз, сказала: «Женя, не волнуйтесь».
И стала говорить ему добрые слова.
Но он, не дослушав, взял Петю и ушел.

 

6 октября. Понедельник. Я в Загородной больнице — в 93 боксе. Др. Никифоров и Римма Алексеевна в Л-де на съезде. Очень плохо спал. Еду дали мне казенную: рыба и каша. Взяли все анализы.
Вчера Марина (правнучка — Н.К.)):
— Вы едете в больницу?
Когда у нее торжественный разговор со мною, она всегда говорит вы.
Потом подумала:
— И не вернетесь?
Последний месяц окрашен огромным событием. Маленький Митя встал на ноги и стал ходить. Бесконечные вариации поз. Влюблен в мою палку, чуть завидит, начинает энергично подвигаться к ней и ползком и пешком. Феноменально здоров, баснословно спокоен. Марина — кокетка и шельма, избалованная, но — прелестная.

 

4514961_izbalovannaya_no_prelestnaya (700x525, 143Kb)

 


21 октября. День Марии Борисовны.
Вчера пришел VI том собрания моих сочинений — его прислала мне Софья Краснова с очень милым письмом, а у меня нет ни возможности, ни охоты взглянуть на это долгожданное исчадие цензурного произвола.
Вчера был Володя Глоцер. <...>

 

4514961_320pxGlocer (320x320, 25Kb)

Владимир Глоцер, литературовед.
Работал литературным секретарём у Чуковского и у Маршака.

 

24 октября. Ужасная ночь. (последняя запись)

 

Умер Корней Иванович 28 октября 1969 года, заразившись в больнице вирусным гепатитом. На даче в Переделкино, где писатель прожил большую часть жизни, ныне действует его музей.

 

4514961_Dom_myzei_Chyk__v_Peredelkino (700x490, 105Kb)


Похоронен на кладбище в Переделкине.

 

4514961_pohoronen_na_kladbishe_v_Peredelkino (582x437, 61Kb)

 

«Я работал во всех литературных жанрах, — говорил Корней Чуковский, — кроме жанра доносов». Всю жизнь Корней Иванович вел дневник: это и летопись эпохи, и зарисовки о великих современниках, и откровенные размышления, которые писать в то время можно было только «в стол». Зато под ходатайствами об освобождении репрессированных писателей он бесстрашно ставил свою подпись, не отказывал в приюте возвращавшимся из сталинских лагерей.  Когда стало известно о смерти Чуковского, кто-то сказал: «Умер последний человек, которого еще сколько-нибудь стыдились».
Чтобы попрощаться с ним, собралось очень много народу. Но милиции - еще больше. В Центральный дом литераторов можно было войти только по пропускам. Власти опасались появления и возможного выступления опального Солженицына, которого Чуковский пригласил пожить у себя на даче незадолго до смерти.
Церемонию прощания торопились свернуть как можно скорее, но вдруг внесли венок от самого Косыгина, председателя Совета Министров СССР, и организаторы похорон растерялись.
После того как церемония завершилась, с оказией было получено письмо от Солженицына.

 

4514961_dobraya_emy_pamyat (310x152, 14Kb)

 


Он писал: «Когда... я узнал, что это будет долгий официальный обряд... во мне как оборвалось: я представил себе этих официальных ораторов... и почувствовал, что нет моих сил там присутствовать, что просто страшно умирать неопальным.
...Я с Вами душевно. Понимаю Ваше горе и внезапную пустоту. Корней Иванович так свежо держался, что казался уже вечным и как бы занимал престол литературного патриарха - а кто ж другой?
Мне он много и бесстрашно помог в самые тяжелые для меня месяцы. И многим помогал. Добрая ему память!».

 

4514961_Memorialnaya_doska_na_dome_v_Moskve_gde_jil_Kornei_Chykovskii (700x689, 612Kb)


Мемориальная табличка на доме в Москве, где жил Корней Чуковский

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/362542.html




Процитировано 1 раз
Понравилось: 1 пользователю

Из дневника Чуковского. Часть четвёртая.

Среда, 28 Октября 2015 г. 12:46 + в цитатник

Начало здесь

 

4514961_zastavka (700x542, 57Kb)

 

Читаешь его, и перед глазами встает беспокойная, беспорядочная, необычайно плодотворная жизнь нашей литературы первой трети двадцатого века. Характерно, что она оживает как бы сама по себе, без того общественного фона, который трагически изменился к концу двадцатых годов. Но, может быть, тем и ценнее (я бы даже сказал бесценнее) этот дневник, что он состоит из бесчисленного множества фактов, которые говорят сами за себя.


                                                                                                               В. Каверин

 

На страницах дневника в этой части вы познакомитесь с интереснейшими подробностями литературной и общественной жизни 20 —60-х годов,  увиденных глазами Чуковского.  Здесь я собрала то, что показалось мне наиболее любопытным, так или иначе зацепило, остановило внимание.

 

Приметы времени: нравы, быт, деньги

 

21 ноября, 1923. Нужно было заплатить мне столько-то миллиардов плюс 15 миллионов — 15 миллионов сейчас — одна копейка с третью. Я говорил ему «не надо», он долго искал в кармане — взял у меня сто рублей и дал мне 85 мил. сдачи.
Житков — завтракал, взял 1 ½ миллиарда, ему, бедному, на трамвай не хватает.

 

24 ноября 1923. Сейчас он (Замирайло — Н.К.) голодает: делает для изд. «Петроград» обложку за 15 миллиардов. Так как миллиард теперь 25 копеек, то и выходит, что за обложку ему дают 3 р. 75 коп.


(Миллиард — 25 копеек!  15 миллионов  — одна копейка с третью. Ну теперь понятно. А то поначалу шокировало, когда читаешь: полтора миллиарда на трамвайный билет. Вот это инфляция!)

 

4 января 1924. У нас по соседству обнаружились знаменитости г-да Лор, владельцы нескольких кондитерских в Питере. Елисавета Ив. Некрасова, пошлячка изумительно законченная, стала говорить за обедом:
      — Ах, как бы я хотела быть мадам Лор!
      — Почему?
      — Очень богатая. Хочу быть богатой. Только в богатстве счастье. Мне уже давно хочется иметь палантин — из куницы.
Говорит — и не стыдится. Прежние женщины тоже мечтали о деньгах и тряпках, но стеснялись этого, маскировали это, конфузились, а ныне пошли наивные и первозданные пошлячки, которые даже и не подозревают, что надо стыдиться, и они замещают собою прежних — Жорж Занд, Башкирцевых и проч. Нужно еще пять поколений, чтобы вот этакая Елисавета Ивановна дошла до человеческого облика. Вдруг на тех самых местах, где вчера еще сидели интеллигентные женщины,— курносая мещанка в завитушках — с душою болонки и куриным умом!


(Боже, сколько ещё поколений должно пройти, чтобы народились новые Жорж Занд и Башкирцевы? Мечты «о деньгах и тряпках» у большинства стали принципом и целью сущестовования.  «Стыдиться» принято скорее их отсутствия. Что бы сейчас сказал о наших женщинах Чуковский?)

 

20 июля 1924. Был вчера на панихиде — душно и странно. Прежде на панихидах интеллигенция не крестилась — из протеста. Теперь она крестится — тоже из протеста. Когда же вы жить-то будете для себя — а не для протестов?


31 декабря 1925. Читаю газеты взасос. Съезд не представляет для меня неожиданности. Я еще со времен своего Слепцова и Н. Успенского вижу, что на мелкобуржуазную, мужицкую руку не так-то легко надеть социалистическую перчатку. Я все ждал, где же перчатка прорвется. Она рвется на многих местах — но все же ее натянут гениальные упрямцы, замыслившие какой угодно ценой осчастливить во что бы то ни стало весь мир.


31 декабря 1925.  Я чувствую не то, что у нас уже 1926-й, а то, что у нас еще 1926-й, я смотрю на нас, как на древних, я думаю, что подлинная история человечества начнется лишь с 2000 года, я вижу себя и всех своих современников написанными в какой-то книге, в историческом романе, из давней-давней эпохи.

 

22 февраля, вторник, 1926. Неужели этот дневник будет регистрацией моих неудач! Началось с Почтамта. Я поехал туда взять куклу, которую Ломоносова прислала Мурке. Оказалось: толпа человек около ста сбилась в груду в правом заднем углу Почтамта у 5 или 6 окошечек и смотрит сквозь решетку, как медлительные и неумелые люди вскрывают жалкие и скудные посылки и взвешивают каждую тряпку на весах. Я простоял там около 3 ½ часов!! Для того, чтобы получить куклу. Но куклы не получил. Когда вскрыли ящичек, в котором находится кукла, оказалось, что у куклы на голове шелковый бант, а шелк облагается страшною пошлиною — и вот за небольшую куколку хотят 25 рублей. Я выругался и поехал домой, а куклу оставил в Почтамте.


13 сентября 1927. У Слонимского в доме оказалась еще мать жены, еще какая-то Анна Николаевна, есть на кого тратить деньги. Он рассказывал о Париже, о том, что у него в семье: Зина — большевичка, Минский — большевик, сестра — монархистка, брат — контрреволюционер, Изабелла — контрреволюционерка, и когда они садятся рядом, выходит очень смешно. А мама, его бессмертная мама, которую он увековечил в «Лавровых», меняет фронт ежеминутно, в соответствии с собеседником. Мише она сказала: «Ты бы зашел к Милюкову, ведь он тоже коммунист...»
— Коммунист?..  —
Ну если не коммунист, то сочувствующий.

(Ну как тут не вспомнить знаменитые «Жалобы обывателя»  Саши Чёрного? -


Моя жена — наседка,
Мой сын, увы, эсер,
Моя сестра — кадетка,
Мой дворник — старовер.

Кухарка — монархистка,
Аристократ — свояк,
Мамаша — анархистка,
А я — я просто так…

Дочурка-гимназистка
(Всего ей десять лет),
И та социалистка, —
Таков уж нынче свет!..


Живая иллюстрация к стихам!)

 

10 октября 1929.  ... Здесь за это время Мещеряков показал себя во весь рост. При санатории было две собачонки и одна кошка Мурка. Он объявил им войну. Потребовал, чтобы кошку отравили, а собачонок прогнали, и безжалостно пускал им дым папиросы в нос, что вызвало негодование всего санатория. Он один из верховных владык санатория, от него зависят ассигновки (отчасти), за ним ухаживают, дали ему лучшую комнату, но он угрожает, что напишет дурной отзыв, если кошку не истребят. Его жена, смотревшая на всех удивительно злыми глазами, была истинным городовым в юбке. 30-го сентября заведующая столовой передала одной имениннице букет и телеграмму и сама поздравила ее с днем ангела. Мещерякова рассвирепела: в советском учреждении вы не смеете даже слово «ангел» упоминать! Все ходила и глядела, не танцуют ли фокстрот, не флиртуют ли, не ругают ли сов. Власть!!

 

2 апреля 1932. Сегодня в ОГИЗе Пильняк ни за что, ни про что получает 5000 р. Он скромно заявил Карахану, что денег на поездку в Японию он не возьмет, но что у него есть книги — десять томов собр. соч. и было бы хорошо, если бы у него их приобрели. Карахан, подкрепленный Сталиным, позвонил Халатову, X. направил Пильняка к Соловьеву, а Сол. сказал:
— Издавать вас не будем. Нет бумаги. Деньги же получите, нам денег не жалко.
И назначил ему пять тысяч рублей.
«Ничего себе изд-во, к-рому выгоднее платить автору 5000 рублей, не издавая его»,— говорит Пильняк.

 

4514961__9_ (486x700, 46Kb)

 

Кисловодск. 29/V. 1932. Вчера познакомился с известным ленинградским педагогом Сыркиной, автором многих научных статей, которые в последнее время подлежали самой строгой проработке. С ней недавно случилось большое несчастье. Когда возвращалась домой, у нее на парадном ходу на нее напал какой-то громила и проломил ей ломом голову. Она пришла в себя только на третий день и первым делом воскликнула:
— Ну вот и хорошо. Не будет проработки!

Нынешний человек предпочитает, чтоб ему раскроили череп, лишь бы не подвергали его труд издевательству.

 

14/Х. 1932. Пастерначий успех в Капелле. Сегодня Пастернак у Коли всю ночь от двенадцати до утра, но у Коли температура 39, он в полубреду, денег нет у него ни гроша, Марина беременна,— самое время для пьянки!
Вчера парикмахер, брея меня, рассказал, что он бежал из Украины, оставил там дочь и жену. И вдруг истерично: «У нас там истребление человечества! Истреб-ле-ние чело-вечества. Я знаю, я думаю, что вы служите в ГПУ (!), но мне это все равно: там идет истреб-ле-ние человечества. Ничего, и здесь то же самое будет. И я буду рад, так вам и надо!» и пр.

(аж вздрогнула от этих пророческих слов 80-летней давности.)

«Academia» до сих пор не заплатила. «Молодая Гвардия» тоже. Просто хоть помирай. У банков стоят очереди, даже в Сберкассах выдают деньги с величайшим трудом. Марусе нужно ехать в Одессу, но нет денег на билет. Она уже у нас два дня. <...>
Подхалимляне. Писательский съезд.

 

4514961_pisatelskii_sezd (700x456, 31Kb)

Чуковский и Пастернак на  первом писательском съезде в 1934 году

 

17.I.34. <…> Вчера я был у Исаака Бродского в его увешанной картинами квартире. Картины у него превосходные: Репина портрет Веры в лесу (1875), рисунки, сделанные в салоне Икскуль, Вл. Соловьев, Гиппиус, Спасович, Мережковский — чудесная сложность характеристик, уверенный рисунок. Есть Борис Григорьев, Малявин и даже Маяковский,— сделанный Маяковским портрет Любы Бродской очень хорош. Работы самого Бродского на фоне его коллекции кажутся неприятно пёстрыми, дробными, бездушными. Но — хорош Ленин рядом с пустым креслом, и по краскам менее неприятен. Когда я вошел, Бродский перерисовывал перышком с фото физиономию Сталина — для «Правды». Впереди ему предстояло изготовить такого же с Ленина. Но после пяти-шести штрихов начинал звонить телефон, он бросал перо и шел в столовую (у входа в которую и висит аппарат). В доме у него — жена и свояченица (урожд. Мясоедовы), сын от первой жены (студент) и сын от второй (Дима, очень милый). Рисуя Сталина, Бродский мечтает о поездке в Америку. «Там дадут за портрет Ленина 75 000 долларов».
— Ну на что вам 75 000 д.? — спросил я — У вас и так всего вдоволь.
— Как на что? Машину куплю… виллу построю… Дом… <…>

 

4514961_I__Brodskii__Vistyplenie_Lenina_na_provodah_chastei_Krasnoi_a___ (700x449, 169Kb)

Исаак Бродский. Выступление Ленина на проводах частей Красной армии

 

4514961_Issak_Brodskii__Chykovskii (287x309, 33Kb)

Исаак Бродский. Портрет К. Чуковского

 

4514961_I__Brodskii__Portret_raboti_B__M__Kystodieva (517x600, 56Kb)

Исаак Бродский. Портрет работы Б. М. Кустодиева

 

15/I 34. Вчера были у Тыняновых с М. Б. У них новая столовая, шведская, новый радио,— угощение очень богатое. Дом вообще сделался полной чашей. Ел. Ал. опечалена неудачей со своей книгой о Страдивариусе, и в самом деле: Музгиз заказал ей книгу, она писала ее год,— и вдруг распоряжение свыше: у нас есть свои Страдивариусы, нечего нам хвалить итальянские. И книгу разобрали (уже была корректура). Ю. Н. отнесся к нам очень любовно. Сказал, что мы — чуть ли не единственные, с кем он в настоящее время дружит. Остальные — враги. Опять говорил о разрыве с Шкловским. «Теперь я могу писать ему письма: не «преданный вам», а «преданный вами».

 

4514961_predannii_vami (700x353, 26Kb)

 

21 ноября 1944. Пыпин жил у меня на Ленинградской квартире. Когда-то, лет десять назад в качестве бывшего военного, он был выслан из Л-да в Саратов. Я похлопотал о нем у Катаняна и тем погубил его, п. ч. в Саратове он жил бы до сей минуты, а в Л-де он умер от голода. Женат он был на Екат. Николаевне — и отношения у них были чопорные, церемонные — в петерб. стиле. И вот оказывается — незадолго до смерти он украл у нее одну картофелину, заперся в ванну и съел, а она стояла у двери и кричала:
— Н. А., вы — вор! вор! вор! Никто не знает, что вы вор, а я осрамлю вас перед всеми.
Вот — голод. А прежде всю жизнь он целовал у нее ручку и водил в концерты.

 

Ровно 12 часов ночи на 1-ое апреля. 1952. Мне LXX лет.

 

4514961_mne_70_let (700x670, 106Kb)


На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь, 50-летняя лямка, тысячи провалов, ошибок и промахов. Очень мало стяжал я любви: ни одного друга, ни одного близкого.

 

4514961__1_ (700x527, 249Kb)


Лида старается любить меня и даже думает, что любит, но не любит. Коля, поэтичная натура, думает обо мне со щемящею жалостью, но ему со мною скучно на третью же минуту разговора — и он, пожалуй, прав. Люша… но когда же 20-летние девушки особенно любили своих дедов? Только у Диккенса, только в мелодрамах. Дед — это что-то такое непонимающее, подлежащее исчезновению, что-то такое, что бывает лишь в начале твоей жизни, с чем и не для чего заводить отношения надолго. Были у меня друзья? Были. Т. А. Богданович, Ю. Н. Тынянов, еще двое-трое. Но сейчас нет ни одного человека, чье приветствие было бы мне нужно и дорого. Я как на другой планете — и мне даже странно, что я еще живу. Мария Борисовна — единственное близкое мне существо — я рад, что провожу этот день с нею, эти дни она больна, завтра выздоровеет, надеюсь.

4514961_vizdroveet_nadeus (166x368, 45Kb)


Чуковский с женой Марией Борисовной

 

4514961_Mariya_Chyk__Repin__1909g (565x700, 112Kb)


И. Репин. Портрет Марии Чуковской. 1909г.

 

 

13 апреля 1953. Дивные апрельские события! Указ об амнистии, пересмотр дела врачей-отравителей окрасили все мои дни радостью. — Умерла Дора Сергеевна Федина, которую я знаю с 1919 года. Федин исхудал, замучен. С восторгом говорит о Нине: «вот моя дочь, мне казалось я знаю ее в совершенстве, но только теперь я увидел, сколько в ней любви, душевных сил, преданности. Когда заболела Дора Сергеевна, Ниночка словно переродилась: взвалила на себя весь уход за матерью, сняла с меня все заботы, ведалась с врачами, с сиделками, не спала ночей — совсем другая, какою я ее никогда не видал».
Федин утверждает, что Дора Сергеевна давно уже знала, что у нее рак, но скрывала от них свое знание и делала вид, что верит их утешительным выдумкам. Почему? Он говорит: из любви к ним, из нежелания сделать им больно. Но ведь она знала, что они знают. Я думаю: тут другое. Умирать стыдно. Другие живут, а ты умираешь. Если быть стариком совестно (это я знаю по себе), то насколько же стыднее умирать. А она знала, что умирает, и скрывала это от всех, как тщеславные люди скрывают свою бедность, свою неудачливость.

 

4514961_K_FedinArseniiD_AvdeevNinaFedinaDoraSergeevnaFedina309x500 (309x500, 45Kb)

К.Федин, Арсений Д.Авдеев, Нина Федина, Дора Сергеевна Федина

 

 

27 июня 1953.  Ни к одной сберкассе нет доступа. Паника перед денежной реформой. Хотел получить пенсию и не мог: на Телеграфе тысяч пять народу в очередях к сберкассам. Закупают все — ковры, хомуты, горшки. В магазине роялей: «Что за чорт, не дают трех роялей в одни руки!» Все серебро исчезло (твердая валюта!). Ни в метро, ни в трамваях, ни в магазинах не дают сдачи. Вообще столица охвачена безумием — как перед концом света. В «Националь» нельзя пробиться: толпы народу захватили столики — чтоб на свои обреченные гибели деньги в последний раз напиться и наесться. Леонов, гениальный рассказчик анекдотов, выдумал такую ситуацию:
— Что это там у верхних жильцов за топот?! Прыгают, танцуют, стучат с утра до ночи. Штукатурка валится, вся квартира дрожит. Что у них свадьба, что ли?
— Нет, они купили лошадь и держат у себя, на пятом этаже.
Я видел в городе человека, у которого на сберкнижке было 55 тысяч. Он решил, что пять тысяч будут сохранены для него в целости, а 50 превратятся в нули. Поэтому он взял из кассы эти 50 тысяч и решил распределить их между десятью кассами — так сохранятся все деньги. Но вынуть-то он вынул, а положить невозможно. Нужно стоять десять часов в очереди, а у него и времени мало. Потный, с выпученными глазами, с портфелем, набитым сотняшками, с перекошенным от ужаса лицом. И рядом с ним такие же маньяки. Женщина: «Я стою уже 16 часов». Милиционер у дверей каждой — самой крошечной — кассы. К нему подходит изнуренная девица: «У меня аккредитив. Вот! У меня аккредитив».— Покажите проездной билет! — Билет я куплю завтра, чуть получу по аккредитиву.— Нет билета, становитесь в очередь.
Толпа гогочет. Все магазины уже опустели совсем. Видели человека, закупившего штук восемь ночных горшков. Люди покупают велосипеды, даже не свинченные: колесо отдельно, руль отдельно. Ни о чем другом не говорят.
Был у Леонова Федин. Постарелый, небритый: Что делается! Почему вдруг на заводах стали устраивать митинги против берлинского путча! С запозданием на две недели. А эта денежная паника! Хорошо же верит народ своему правительству, если так сильно боится подвоха!

 

28/VI. Был Нилин. Сказал, что Зверев объявил, что никакой денежной реформы не будет.

 

4514961_reformi_ne_bydet (420x390, 20Kb)

 

27 июня 1953. И начался изумительно художественный (основанный на образах) и страстный спор о будущих судьбах России. Федин начал с очень живописного описания, как он семилетним мальчиком ехал с отцом в какой-то Саратовской глуши, и все встречные крестьяне кланялись ему в пояс. А Леонов стал говорить, что шестидесятники преувеличили страдания народные и что народу вовсе не так плохо жилось при крепостном праве. Салтычиха была исключением и т. д.
Вообще, Леонов очень органический русский человек. Страдая желудком, он лечится не только у кремлевского профессора Незнамова-Иванова, но и у какой-то деревенской знахарки. Жена его Татьяна Михайловна рассказывала, что она никак не могла лечить Леночку, «так как, вы понимаете, когда врачи были объявлены отравителями, не было доверия к аптекам; особенно к Кремлевской аптеке: что, если все лекарства отравлены!».
Оказывается, были даже в литературной среде люди, которые верили, что врачи — отравители!!!

 

4514961_vrachiotraviteli (254x190, 14Kb)

 


17 июля 1955. Сейчас у меня ночует Бек. Он рассказал мне дело Сахнина, укравшего у сосланной Левиной ее роман. Она прислала в «Знамя» роман о Японии. Он, как секретарь редакции, сообщил ей, что роман принят,— и попросил сообщить свою биографию. Она ответила, уверенная, что он, приславший ей радостную весть о том, что роман будет напечатан, достоин полной откровенности. Чуть только он узнал, что она была арестована, он украл у нее роман, содрал огромный гонорар (роман печатался и в Детгизе, и в «Роман-газете») — и не дал ей ни копейки. Теперь на суде его изобличили, но как редакция «Знамени» пыталась замутить это дело, прикрыть мошенника, запугать Левину — и опорочить Бека, который и открыл это дело!

 

4514961_Aleksandr_Alfredovich_Bek (250x327, 23Kb)

А. А. Бек

 

1 марта 1962. <...> Эльсберга исключили-таки из Союза за то, что он своими доносами погубил Бабеля, Левидова и хотел погубить Макашина. Но Люсичевский, погубивший Корнилова и Заболоцкого, — сидит на месте. Катаев встретил Колю и сказал ему, будто найдено письмо Леонова к Сталину, где Леонов, хлопоча о своей пьесе «Нашествие», заявляет, что он чистокровный русский, между тем как у нас в литературе слишком уж много космополитов, евреев, южан.

 

15 февраля 1963. ...мы пошли к Паустовскому. Он рассказал нам целую новеллу о памятнике Марины Цветаевой в Тарусе. Марина Цветаева, уроженка Тарусы, выразила однажды желание быть похороненной там,— а если это не удастся, пусть хотя бы поставят в Тарусе камень на определенном месте над Окой и на этом камне начертают:


Здесь хотела быть погребенной
МАРИНА ЦВЕТАЕВА


Некий энергичный молодой человек пожелал выполнить волю Цветаевой. Он приехал в Тарусу, получил у властей разрешение, раздобыл глыбу мрамора,— там же в Тарусе есть залежи мрамора — и пригласил гравера, который и начертал на граните:
Здесь хотела быть погребенной и т. д.
Но в это время какой-то бездарный скульптор ставил в Тарусе памятник Ленину; он узнал о  затее энергичного юноши и побежал в Горком.
— Что вы делаете? Ставите монументы эмигрантке? врагу родины? и т. д.
Там испугались, отменили решение, прислали подъемный кран — и увезли памятник эмигрантке Марине Цветаевой обратно, чтобы он не осквернял Тарусу.


(Вот что я читала об этой истории: «Летом 1962г. в Тарусу приехал безвестный студент из Киева Семен Островский, который прочитал рассказ «Кирилловны»,и сумел на свои скудные средства установить первый Камень памяти Марине Цветаевой –на высоком берегу Оки близ дома, где жила в Тарусе Ариадна Эфрон. Через несколько дней напуганная «разгулом вольностей» советская власть уничтожила этот Камень Памяти «белогвардейской поэтессе» Цветаевой.)

 

4514961__10_ (640x424, 80Kb)

Первый Памятный Камень Марине Цветаевой.

Фото сделано Анастасией Цветаевой.

 

4514961_novii_Kamen (640x426, 130Kb)

В 1988 году на этом месте был установлен новый Камень

 

 

17 февраля 1963. Когда у отца Бабеля, у которого в Одессе был склад земледельческих машин (Мал Кормика), делали обыск, его жена (мать Бабеля) закрыла мужа в комнате на ключ, чтобы он не проговорился. Обыск прошел благополучно: партийцы ничего не нашли. Но мать Бабеля выпустила своего старика слишком рано, он выскочил и показал партийцам фигу— «ну чтó, взяли! Уходите-ка ни с чем!» Те вернулись, вскрыли подполье и нашли там кучу долларов, золото и т. д.

 

27 октября 1963. <...> Весь здешний бюрократический Олимп ужасно по-свински живет. Раньше всего все это недумающие люди. Все продумали за них Маркс — Энгельс — Ленин, а у них -  никакой пытливости, никаких запросов, никаких сомнений. Осталось — жить на казенный счет, получать в Кремлевской столовой обеды — и проводить время в Барвихе, слушая казенное радио, играя в домино, глядя на футбол (в телевизоре). Очень любят лечиться. Принимают десятки процедур.
Разговоры такие:
— Что-то нет у меня жажды...
— А ты съешь соленого. От соленого захочется пить.
— Верно, верно.

Или:
— Какая водка лучше — столичная или московская?
— Московская лучше, на этикетке у нее — медали.
Или:
— Кто у вас там секретарь.
— Солодухин.
— Иван Васильевич.
— Нет, Василий Иванович.
Со мною рядом сидит Сергей Борисович Сутоцкий, один из редакторов «Правды». Милейший человек, загубленный средой, поддающийся ее влиянию. Он принес мою книжку «Живой как жизнь», прося автографа. Я написал ему следующее:

 

Средь сутолоки идиотской
Ты помнишь ли, Сергей Сутоцкий,
Глубокомысленный завет,
Что нам оставил Заболоцкий,
Мудрец, учитель и поэт:


— «Не позволяй душе лениться,
Она — служанка, а не дочь.
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь».


В Барвихе или в Кисловодске —
В какой бы ни попал ты рай,
Прошу тебя, мой друг Сутоцкий,
Своей души не усыпляй.


Оставим стаду идиотов
Усладу грязных анекдотов,
Транзисторы и домино
И скудоумное кино.


К лицу ли нам, друзьям искусства,
Такое гнусное паскудство?

 

10 декабря 1963.  Вчера я ходил гулять — вместе с Расулом Гамзатовым, который поселился здесь в Доме Творчества во флигеле. <...> Очень забавно рассказывал, как он исполняет обязанности члена правительства. Всякий раз, когда какое-нибудь новое превращение какого-нб. генерала в маршала или мелкого посланника в посла, звонят ему из Кремля, чтобы он подал свой голос. Он всякий раз отвечает: «Я согласен», так как никого из этих людей не знает, и их карьера не интересует его. Но это выходило очень монотонно, и вот для разнообразия он ответил однажды «я подумаю», хотя и не знал, о ком идет речь. «Я подумаю и на днях дам ответ». Там всполошились. Но он через день позвонил и сказал: «Пожалуй, я согласен». Вообще у него много юмора.

 

4514961_mnogo_umora (700x525, 66Kb)

 

 

15 авг. 1965. <...> Впервые в жизни слушаю радио и вижу, что «радио — опиум для народа». В стране с отчаянно плохой экономикой, с системой абсолютного рабства так вкусно подаются отдельные крошечные светлые явления, причем раритеты выдаются за общие факты — рабскими именуются все другие режимы за исключением нашего.
С таким же правом можно сказать: газета — опиум для народа. Футбол — опиум для народа. А какие песни — всё бодряцкие — прикрывающие собою общее уныние. И персонажи — всё бодрячкú — «вот, Ив. Пафнутьич, расскажи нам, как вы достигли в своем колхозе таких изумительных успехов...»

 

1 апреля 1966. <...> Подлая речь Шолохова — в ответ на наше ходатайство взять на поруки Синявского - так взволновала меня, что я, приняв утроенную порцию снотворного, не мог заснуть. И зачем Люша прочитала мне эту речь? Черная сотня сплотилась и выработала программу избиения и удушения интеллигенции. Я представил себе, что после этой речи жизнь Синявского станет на каторге еще тяжелее.

 

4514961_rech_Sholohova (242x190, 7Kb)

выступление Михаила Шолохова на XXIII съезде

 

(Шолохов заявил, в частности, по поводу Синявского и Даниэля, осуждённых за публикацию своих произведений на Западе: «Попадись эти молодчики с чёрной совестью в памятные двадцатые годы, когда судили, не опираясь на строго разграниченные статьи Уголовного кодекса, а «руководствуясь революционным правосознанием», ох, не ту меру наказания получили бы эти оборотни! А тут, видите ли, еще рассуждают о «суровости» приговора...»
Ответом на это позорное выступление было открытое письмо Лидии Чуковской, доказавшее, что и в то время были люди с совестью и отвагой
.)

 

27 дек 1967. Возобновил древнее знакомство с Шагинян. Мы с нею пошли к старухе Александре Бруштейн. Та слепа, глуха. Феноменально исхудала. Видно, истрачена вся до конца, до последней кровинки.
Шагинян рассказывает, как она нашла, что мать Ленина была дочерью еврея-выкреста Бланка, местечкового богача. Мариетта выследила этот род. Настоящее имя этого выкреста было Израиль. При крещении он получил имя Александр. Со своим открытием Шагинян поспешила к Поспелову. Тот пришел в ужас. «Я не смею доложить это в ЦК». Шагинянше запретили печатать об этом.
Обе старухи — глухие. У каждой свой слуховой аппаратик, и трогательно видеть, как они разговаривают, вооруженные этими позолоченными изящными штучками и суя их друг другу в лицо. <...>


2 декабря 1967. Очевидно каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина «Основы ленинизма». У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров 60. Я предложил конторе городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют 24 года,— эти священные творения нашего Мао.

 

4514961_nashego_Mao (306x480, 17Kb)

 

 


Об искусстве (кино, театре)

 

15 февраля 1923. В театре всюду низменный гротеск, и, например, 20 февр. я был на «Герое» Синга: о рыжие и голубые парики, о клоунские прыжки, о визги, о хрюкание, о цирковые трюки! Тонкая, насыщенная психологией вещь стала отвратительно трескучей...  И что за охота у нынешнего актера — играть каждую пьесу не в том стиле, в каком она написана, а непременно навыворот.

 

20 апреля 1923. Был несколько дней тому назад на премьере «Мещанина в дворянстве» — постановка Ал. Бенуа. Это то, что нужно нашей публике: бездумное оспектакливание. Пропала мысль, пропало чувство — осталось зрелище, восхитительное, нарядное, игривое, но только зрелище. Ни сердцу, ни уму, а только глазу — и как аплодировали.

 


18 декабря 1924. Читаю Эйхенбаума о Лермонтове: хорошо, но плюгаво. Лермонтов без Лермонтова.

(несколько озадачила формулировка: «хорошо, но плюгаво». Мне кажется, одно всё же исключает другое:).

 


29 января 1924. Колбасьевы водили меня в кино: кино было усыпительно.

 


21 февраля 1925. Бедная Анна Ивановна Ходасевич с голоду пустилась писать рецензии о кино. Была на интереснейшей американской фильме, но рецензию пишет так:
«Опять никчемная америк. фильма, где гнусная буржуазная мораль и пр.»— Иначе не напечатают,— говорит она,— и не дадут трех рублей!

 

4514961_Anna_Hodasevich__Rabota_V__M__Hodasevich_Jenskii_portret__1915_g_ (275x600, 27Kb)

Анна Ходасевич. Работа В. М. Ходасевич «Женский портрет». 1915 г.

 


29 января 1968. В гостях у меня был гений: Костя Райкин. Когда я расстался с ним, он был мальчуганом, играл вместе с Костей Смирновым в сыщики, а теперь это феноменально стройный, изящный юноша с необыкновенно вдумчивым, выразительным лицом, занят — мимикой, создает этюды своим телом: «Я, ветер и зонтик», «Индеец и ягуар», «На Арбате», «В автобусе». Удивительная наблюдательность, каждый дюйм его гибкого, прелестного, сильного тела подчинен тому или иному замыслу — жаль, не было музыки — я сидел очарованный, чувствовал, что в комнате у меня драгоценность. При нем невозможны никакие пошлости, он поднимает в доме духовную атмосферу — и глядя на его движения, я впервые (пора!) понял, насколько красивее, ладнее, умнее тело юноши, чем тело девицы.

 

4514961_kostya_Raikin (600x424, 48Kb)

 

 

Апрель 1968. Горький был слабохарактерен, легко поддавался чужим влияниям. У Чехова был железный характер, несокрушимая воля. Не потому ли Горький воспевал сильных, волевых, могучих людей, а Чехов — слабовольных, беспомощных?

 

 


О цензурных запретах


В конце 50-х, когда советских детей воспитывали в духе строжайшего атеизма, Корней Иванович привлек писателей к составлению Библии, адаптированной к детскому восприятию. «Дети с удовольствием принимают сказочное бытовое христианство», - писал он. Но не тут-то было...


8 дек. 1967.  Была сегодня Ясиновская с радостной вестью: «Библия», составленная нами, в ближайшие дни идет в печать!!!  Но — строгий приказ: нигде не упоминать слова Иерусалим. Когда я принимался за эту работу в 1962 году, мне было предложено не упоминать слова «евреи» и слова «бог». Я нарушил оба запрета, но мне в голову не приходило, что Иерусалим станет для цензуры табу.


(Дневник пестрит упоминаниями об отчаянной борьбе с цензурой, которая время от времени запрещала — трудно поверить —«Крокодила», «Муху-цокотуху», и теперь только в страшном сне могут присниться доводы, по которым ошалевшие от самовластия чиновники их запрещали. «Запретили в «Мойдодыре» слова «Боже, боже»— ездил объясняться в цензуре». Таких примеров — сотни. Это продолжалось долго, годами. Уже давно Корней Иванович был признан классиком детской литературы, уже давно его сказки украшали жизнь миллионов и миллионов детей, уже давно иные «афоризмы» стали пословицами, вошли в разговорный язык, а преследование продолжалось.)


1 апреля 1928.  Мне 46 лет. Этим сказано все. Но вместо того, чтоб миндальничать, запишу о моих детских книгах — т. е. о борьбе за них, которая шла в Комиссии ГУСа. Маршак мне покровительствовал. Самый страшный бой был по поводу «Мухи Цокотухи»: буржуазная книга, мещанство, варенье, купеческий быт, свадьба, именины, комарик одет гусаром... Но разрешили и «Муху» — хотя Прушицкая и написала особое мнение. Разрешили и «Мойдодыра». Но как дошли до «Чуда-дерева» — стоп. «Во многих семьях нет сапог,— сказал какой-то Шенкман,— а Чуковский так легкомысленно разрешает столь сложный социальный вопрос».

 

4514961_socialnii_vopros (246x323, 25Kb)

 

Ирина Бабич: «С самой первой сказки «Крокодил», опубликованной в 1917 году, все они - до единой  приходили к юным читателям тернистым путем. Большевистская пресса возненавидела автора, не употребляющего слово «пролетарий», отличающегося - о, ужас! - «интеллигентской закваской», увлекающегося «антропоморфизмом» (У него все звери очеловечены!!!»).

 

4514961_vse_zveri_ochelovecheni (345x460, 50Kb)

 

«Мойдодыр» с рисунками Юрия Анненкова был запрещен в 1925 году за «единство вредного содержания и вредного оформления». Одна из мотиваций: «Сравнение трубочиста с поросенком - это слова чистоплотного буржуа, покупающего свою чистоту руками трубочиста. И это в тот момент, когда происходит объединение рабочих всех категорий в единую трудовую семью!..».
«Муха Цокотуха» с рисунками Владимира Конашевича - запрет тем же списком в том же 25 году. Главное обвинение - слово «именины» (церковное понятие)…
«О чем говорят эти стихи? - надрывались советские педагоги. - О заманчивости золотых застежек, о прелести варенья, угощенья… Все это идеи мещан, их круг интересов и удовольствий…».
«Телефон» за первый год, а именно 1926-й, выдержал три издания, а потом подвергался бесперебойной травле. («Заказывать шоколад по телефону - нужно ли это будущим поколениям строителей коммунизма?»)

 

4514961_pokoleniyam_stroitelei_kommynizma (640x640, 147Kb)

 

1 февраля 1928 года в «Правде» появилась статья Крупской «О «Крокодиле» Чуковского», где эта сказка была объявлена ни больше, ни меньше, как «буржуазной мутью». И результатом стал тотальный запрет на все книги автора.


3 февраля Чуковский пишет в «Дневнике»:
«Бедный я, бедный! Неужели опять нищета?.. Пишу Крупской ответ, а руки дрожат, не могу сидеть на стуле, должен лечь…».
К делу подключилась еще одна сановная большевистская вдова - К.Свердлова. Она ввела термин «чуковщина» с упоминанием «вражеских происков». В конце 50-х годов Корней Иванович в своем переделкинском доме повесил застекленные и увеличенные фотоотпечатки этих гнусных статей…

 

О запрете «Крокодила»

 

28 декабря 1934. ...когда все было готово, около месяца назад, прошел неясный слух, будто Волин имеет какие-то возражения против «Крокодила». Вчера в Детгизе я наконец дозвонился до него — и он сказал мне, что считает, что «Крокодил» — вещь политическая, что в нем предчувствие февральской революции, что звери, которые по «Крокодилу» «мучаются» в Л-де, это буржуи и проч. и проч. и проч. Все это была такая чепуха, что я окончательно обозлился. Легко рассеять такие фантомы. Сегодня утром в 9 час. я опять позвонил ему. Так как в прошлый раз он выразил желание, чтобы «Крокодил» был напечатан в старой редакции, я указал ему теперь, что это невозможно, потому что найдутся идиоты, к-рые подумают, что стихи:


И вот живой городовой
Явился вновь перед толпой -

включают в себя политический намек.
Он согласился со мною и просил позвонить завтра утром.

 

4514961_pozvonit_ytrom (700x562, 77Kb)

 


29 декабря 1934. Чорт меня дернул написать «Крокодила». 
Был у Волина в Наркомпросе.  Сначала учтиво, а потом все грубее, он указал мне, что он делает мне личное одолжение, разговаривая со мною по этому поводу, что он очень занят и не имеет возможности посвящать свое время таким пустякам, но все же так и быть — он укажет мне политические дикости и несуразности «Крокодила». Во-первых,


Подбегает постовой:
Что за шум? Что за вой?
Как ты смеешь тут ходить,
По-немецки говорить?

Где же это видано, чтобы в СССР постовые милиционеры запрещали кому бы то ни было разговаривать по-немецки!? Это противоречит всей нашей национальной политике! (А где же это видано, чтобы милиционеры вообще разговаривали с Крокодилами.)

 

4514961_razgovarivat_s_krokodilami (700x514, 297Kb)


Дальше:
Очень рад
Ленинград
. . . . . . .
А яростного гада
Долой из Ленинграда
. . . . . . .
Они идут на Ленинград
. . . . . . .


О, бедный, бедный Ленинград.

Ленинград — исторический город, и всякая фантастика о нем будет принята как политический намек.  Особенно такие строки:


Там наши братья, как в аду —
В Зоологическом саду.
О, этот сад, ужасный сад!
Его забыть я был бы рад.
Там под бичами палачей
Немало мучится зверей
и пр.

 

Все это еще месяц назад казалось невинной шуткой, а теперь после смерти Кирова звучит иносказательно. И потому...

 

2 января 1935.. «Крокодил» запрещен весь. Ибо криминальными считаются даже такие строки:


Очень рад
Ленинград


и проч.  Семашко предложил мне переделать эти криминальные строчки, и кто-то из присутствующих предложил вместо «Ленинград» сказать «Весь наш Град».

 

Окончание здесь

 



Понравилось: 1 пользователю

Из дневника Чуковского. Часть третья.

Среда, 28 Октября 2015 г. 10:38 + в цитатник

Начало здесь

 

4514961_zastavka_3 (459x700, 89Kb)

 

Дневники Чуковского — глубоко поучительная книга. Кажется, невозможно быть более тесно, чем она, связанной с историей нашей литературной жизни. Подобные книги в этой истории — не новость: вспомним Ф. Вигеля, Никитенко. Но в сравнении с записками Чуковского, от которых трудно оторваться, это вялые, растянутые, интересные только для историков литературы книги. Дневники Корнея Ивановича одиноко и решительно и открыто направляют русскую мемуарную прозу по новому пути.

                                                                                                                                                                                                                        В. Каверин

 

Принято считать, что «лицом к лицу лица не увидать».  Однако проницательному Корнею Ивановичу с его талантом мгновенно постигать собеседника это непостижимо удаётся.
В этой части поста вы познакомитесь с его портретами и меткими характеристиками знаменитых поэтов: Блока, Ахматовой, Пастернака, Маяковского, Волошина, И. Бродского — причём не «одномоментно», а на протяжении многих лет.

 


О Блоке

 

4514961_posle_zagolovka_O_Bloke (608x676, 251Kb)

 

5 июля 1919. Любопытно: когда мы ели суп, Блок взял мою ложку и стал есть. Я спросил: не противно? Он сказал: «Нисколько. До войны я был брезглив. После войны — ничего». В моем представлении это как-то слилось с «Двенадцатью». Не написал бы «Двенадцати», если бы был брезглив.

 

4514961_esli_b_bil_brezgliv (384x600, 119Kb)

 


14 декабря 1919. Сегодня я впервые заметил, что Блок ко мне благоволит. Когда на заседании о картинах я сказал, что пятистопный ямб не годится для трагедии из еврейской жизни — что пятистопный ямб - это эсперанто — он сказал: «Мудрое замечание». Сообщил мне, что в его шуточном послании ко мне строчку о Брюсове сочинила его жена — «лучшую в сущности строчку». В «Двенадцати» у нее тоже есть строка: «Шоколад миньон жрала».
Я спросил, а как же было прежде?— А прежде было худо: «Юбкой улицу мела».  А у них ведь юбки короткие.

 

26 июня 1919. «Вечер Блока». Блок учил свои стихи 2 дня наизусть — ему очень трудно помнить свои стихи. Успех грандиозный — но Блок печален и говорит:
— Все же этого не было! — показывая на грудь.

 

4514961_pokazivaya_na_gryd (383x550, 35Kb)

 

22 декабря 1920. Вчера на заседании Правления Союза Писателей кто-то сообщил, что из-за недостатка бумаги около 800 книг остаются в рукописи и не доходят до читателей. Блок (весело, мне): — Вот хорошо! Слава Богу!

 

1 мая 1921. Поездка в Москву. Блок подъехал в бричке ко мне, я снес вниз чемодан, и мы поехали. Извозчику дали 3 т. рублей и 2 фунта хлеба. Сидели на вокзале час. У Блока подагра. За два часа до отбытия, сегодня утром он категорически отказался ехать, но я уговорил его. Дело в том, что дома у него плохо: он знает об измене жены, и я хотел его вытащить из этой атмосферы. В вагоне мы говорили про его стихи.
— Где та, которой посвящены ваши стихи «Через 12 лет».— Я надеюсь, что она уже умерла. Сколько ей было бы лет теперь? Девяносто? Я был тогда гимназист, а она — увядающая женщина.

 

4514961_Kseniya_Sadovskaya (469x604, 58Kb)

Ксения Садовская, героиня блоковского цикла «Через 12 лет»

 

Об Ахматовой: «Ее стихи никогда не трогали меня. В ее «Подорожнике» мне понравилось только одно стихотворение: «Когда в тоске самоубийства»,— и он стал читать его наизусть. Об остальных стихах Ахматовой он отзывался презрительно:
      — Твои нечисты ночи. -
      Это, должно быть, опечатка. Должно быть, она хотела сказать: «Твои нечисты ноги».
С нами были Алянский и еще одна женщина, которая любила слово «бесительно». Ночью было бесительно холодно.

 

12 августа 1921. Никогда в жизни мне не было так грустно, как когда я ехал из Порхова — с Лидой — на линейке мельничихи — грустно до самоубийства. Мне казалось, что вот в Порхов я поехал молодым и веселым, а обратно еду — старик, выпитый, выжатый — такой же скучный, как то проклятое дерево, которое торчит за версту от Порхова. Серое, сухое — воплощение здешней тоски. Каждый дом в проклятой Слободе, казалось, был сделан из скуки — и все это превратилось в длинную тоску по Алекс. Блоку. Я даже не думал о нем, но я чувствовал боль о нем — и просил Лиду учить вслух англ. слова, чтобы хоть немного не плакать. Каждый дом, кривой, серый, говорил: «А Блока нету. И не надо Блока. Мне и без Блока отлично. Я и знать не хочу, что за Блок». И чувствовалось, что все эти сволочные дома и в самом деле сожрали его — т. е. не как фраза чувствовалась, а на самом деле: я увидел светлого, загорелого, прекрасного, а его давят домишки, где вши, клопы, огурцы, самогонка и — порховская, самогонная скука. Когда я выехал в поле, я не плакал о Блоке, но просто — все вокруг плакало о нем. И даже не о нем, а обо мне. «Вот едет старик, мертвый, задушенный — без ничего». Я думал о детях — и они показались мне скукой. Думал о литературе — и понял, что в литературе я ничто, фальшивый фигляр — не умеющий по-настоящему и слова сказать. Как будто с Блоком ушло какое-то очарование, какая-то подслащающая ложь — и все скелеты наружу.— Я вспомнил, как он загорал, благодатно, как загорают очень спокойные и прочные люди, какое у него было — при кажущейся окаменелости — восприимчивое и подвижное лицо — вечно было в еле заметном движении, зыблилось, втягивало в себя впечатления. В последнее время он не выносил Горького, Тихонова — и его лицо умирало в их присутствии, но если вдруг в толпе и толчее «Всемирной Литературы» появляется дорогой ему человек — ну хоть Зоргенфрей, хоть Книпович — лицо, почти не меняясь, всеми порами втягивало то, что ему было радостно. За три или четыре шага, прежде чем подать руку, он делал приветливые глаза — прежде чем поздороваться и вместо привета просто констатировал: ваше имя и отчество: «Корней Ив.», «Николай Степ.», произнося это имя как здравствуйте. И по телефону 6 12 00. Бывало, позвонишь, и раздается, как из могилы, печальный и густой голос: «Я вас слушаю» (никогда не иначе. Всегда так). И потом: Корней Иваныч (опять констатирует). Странно, что я вспоминаю не события, а вот такую физиологию. Как он во время чтения своих стихов — (читал он всегда стоя, всегда без бумажки, ровно и печально) — чуть-чуть переступит с ноги на ногу и шагнет полшага назад; — как он однажды, когда Любовь Дм. прочитала «Двенадцать» — и сидела в гостиной Дома Искусств, вошел к ней из залы с любящим и восхищенным лицом. Как лет 15 назад я видел его в игорном доме (был Иорданский и Ценский). Он сидел с женою О. Норвежского Поленькой Сас, играл с нею в лото, был пьян и возбужден, как на Вас. Острове он был на представлении пьесы Дымова «Слушай Израиль» и ушел с Чулковым, как у Вяч. Иванова на Таврической, на крыше, он читал свою «Незнакомку», как он у Сологуба читал «Снежную Маску», как у Острогорского в «Образовании» читал «Над слякотью дороги». И эту обреченную походку — и всегдашнюю невольную величавость — даже когда забегал в «Дом Лит.» перехватить стакан чаю или бутерброд — всю эту непередаваемую словами атмосферу Блока я вспомнил — и мне стало страшно, что этого нет. В могиле его голос, его почерк, его изумительная чистоплотность, его цветущие волосы, его знание латыни, немецкого языка, его маленькие изящные уши, его привычки, любви, «его декадентство», «его реализм», его морщины — все это под землей, в земле, земля.
Самое страшное было то, что с Блоком кончилась литература русская. Литература это работа поколений — ни на минуту не прекращающаяся — сложнейшее взаимоотношение всего печатного с неумирающей в течение столетий массой — и... (страница не дописана.— Е. Ч.)
В его жизни не было событий. «Ездил в Bad Nauheim». Он ничего не делал — только пел. Через него непрерывной струей шла какая-то бесконечная песня. Двадцать лет с 98 по 1918. И потом он остановился — и тотчас же стал умирать. Его песня была его жизнью. Кончилась песня, и кончился он.

 

4514961__5_ (450x339, 68Kb)


(Нигде не встречала таких пронзительных, трогательных, исповедальных, хватающих за сердце строк — как эта панихида по Блоку. По силе чувства личного горя их можно сравнить разве что с цветаевским циклом Блоку).

 

4514961_ (564x700, 289Kb)

одно из последних стихотворений А. Блока, посвящённое К. Чуковскому

 

 


4 января, 1924. А дома у меня большая неприятность. Розинер, наконец, напечатал мою «Книжку о Блоке», но в такой ужасной обложке, что я обратился в суд. Это просто издевательство над Блоком.


25 декабря 1956. Сейчас перечел «Записные книжки» Блока (Медведев — редактор). Там упомянута Минич — и о ней ссылка: «поэтесса». Я знал ее; это была невысокого роста кругловатая девушка, подруга Веры Германович. Обе они влюбились заочно в Блока и жаждали ему отдаться. Поэтому считались соперницами. Германович написала ему любовное письмо, он возвратил его ей и написал сверху: «Лучше не надо». Или «пожалуйста, не надо».

 

4514961_lychshe_ne_nado (489x700, 44Kb)

девушка 20-х годов

 

 

О жене Блока

 

3 марта 1925. Видел вчера (2-го в понед.) Любовь Дмитр. Блок. Или она прибедняется, или ей, действительно, очень худо. Потертая шубенка, не вставленный зуб, стоит у дверей в Кубуче — среди страшной толчеи, предлагает свои переводы с французского. Вдова одного из знаменитейших русск. поэтов, «Прекрасная Дама», дочь Менделеева! Я попытаюсь устроить ей кое-какой заработок, но думаю, что она переводчица плохая.


7 марта 1926. А третьего дня на лестнице Госиздата встретил «Прекрасную Даму» Любовь Дмитриевну Блок. Служит в Госиздате корректоршей, большая, рыхлая, 45-летняя женщина. Вышла на площадку покурить. Глаза узкие. На лоб начесана челка. Калякает с другими корректоршами.
      — Любовь Дмитриевна, давно ли вы тут?
      — Очень давно.
      — Кто вас устроил? Белицкий?
— Нет. Рыков. Рыков написал Луначарскому. Луначарский Гехту, и теперь я свободна от всяких хлопот. Летом случалось вырабатывать до 200 р. в месяц, но теперь, когда мы слились с Москвой, заработок уменьшился вдвое. — Того чувства, что она «воспетая», «бессмертная» женщина, у нее не заметно нисколько, да и все окружающее не способствует развитию подобных бессмысленных чувств.

 

4514961_bessmislennih_chyvstv (195x300, 21Kb)

«Прекрасная дама» - уже, увы, в кавычках

 

4514961_bessmisl__chyvstv2 (200x295, 79Kb)

 

4514961_besmislennih_chyvstv_3 (500x330, 29Kb)

 

 


О Пастернаке

 

4514961_posle_zagolovka_1_ (612x400, 21Kb)

Пастернак и Чуковский на первом съезде Союза писателей в 1934 году

 

24 февраля 1932. На следующий день я был у Корнелия Зелинского. Туда пришел Пастернак с новой женой Зинаидой Николаевной. Пришел и поднял температуру на 100°. При Пастернаке невозможны никакие пошлые разговоры, он весь напряженный, радостный, источающий свет. Читал свою поэму «Волны», которая, очевидно, ему самому очень нравится, читая, часто смеялся отдельным удачам, читал с бешеной энергией, как будто штурмом брал каждую строфу, и я испытал такую радость, слушая его, что боялся, как бы он не кончил. Хотелось слушать без конца — это уже не «поверх барьеров», а «сквозь стены». Неужели этот новый прилив творческой энергии дала ему эта миловидная женщина? Очевидно, это так, п. ч. он взглядывает на нее каждые 3—4 минуты и, взглянув, меняется в лице от любви и смеется ей дружески, как бы благодаря ее за то, что она существует.

 

4514961_za_to_chto_ona_syshestvyet (355x304, 56Kb)

 

30 марта 1932. У подъезда бывшей квартиры Пастернака вижу женскую длинную фигуру, в новомодном пальто, которое кажется еще таким странным среди всех прошлогодних коротышек. Она окликает меня. Узнаю в ней бывшую жену Пастернака, которую видел лишь однажды. Она тоже идет к Б. Л. и ждет грузина, чтоб пойти вместе. Грузин опоздал. Мы идем вдвоем, и я чувствую, что она бешено волнуется. «Первый раз иду туда,— говорит она просто. — Как обожает вас мой сын. Когда вы были у нас, он сказал: я так хотел, чтобы ты, мама, вышла к Чуковскому, что стал молиться, и молитва помогла». Пришли. Идем через двор. У Пастернака длинный стол, за столом Локс, Пильняк с Ольгой Сергеевной, Зинаида Николаевна — (новая жена Пастернака), А. Габричевский, его жена Наташа (моя родственница по Марине), брат Пастернака, жена брата и проч. Через минуту после того, как вошла Евг. Вл.,— стало ясно, что приходить ей сюда не следовало. З. Н. не сказала ей ни слова. Б. Л. стал очень рассеян, говорил невпопад, явно боясь взглянуть нежно или ласково на Евг. Вл.  Пильняки ее явно бойкотировали, и ей осталось одно прибежище: водка. Мы сели с ней рядом, и она стала торопливо глотать рюмку за рюмкой, и осмелела, начала вмешиваться в разговоры, а тут напился Габричевский — и принялся ухаживать за ней — так резво, как ухаживается только за «ничьей женой». З. Н. выражала на своем прекрасном лице полное величие. Разговоры были пошловатые. <…> С Пастернаком у меня никакого контакта не вышло, З. Н. тоже поглядывала на меня враждебно, как будто я «ввел в дом» Евг. Вл. Габричевский заснул. Наташа принялась обливать его холодной водой. Пастернак смертельно устал. Мы ушли: Локс, Евг. Вл. и я. По дороге она рассказала о том, что Пастернак не хочет порывать с нею, что всякий раз, когда ему тяжело, он звонит ей, приходит к ней, ищет у нее утешения («а когда ему хорошо, и не вспоминает обо мне»), но всякий раз обещает вернуться. <…> Локс все время молчал — и скоро ушел. Теперь я понял, почему З. Н. была так недобра к Евг. Вл. Битва еще не кончена. Евг. Вл. — все еще враг.

 

4514961_vsyo_eshyo_vrag (550x398, 37Kb)

 

4514961_vsyo_eshyo_vrag_2 (700x493, 126Kb)

 


10 мая 1955. Гуляя с Ираклием, встретили Пастернака. У него испепеленный вид — после целодневной и многодневной работы. Он закончил вчерне роман — и видно, что роман довел его до изнеможения. Как долго сохранял Пастернак юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок — как бы присыпанный пеплом. «Роман выходит банальный, плохой — да, да,— но надо же кончить» и т. д. Я спросил его о книге стихов. «Вот кончу роман — и примусь за составление своего однотомника. Как хотелось бы всё переделать,— например, в цикле «Сестра моя жизнь» хорошо только заглавие» и т. д. Усталый, но творческое, духовное кипение во всем его облике.

 

4514961_kipenie_vo_vsyom_oblike (367x436, 54Kb)

 


9 сентября 1957. У меня с Пастернаком — отношения неловкие: я люблю некоторые его стихотворения, но не люблю иных его переводов и не люблю его романа «Доктор Живаго», который знаю лишь по первой части, читанной давно. Он же говорит со мной так, будто я безусловный поклонник всего его творчества, и я из какой-то глупой вежливости не говорю ему своего отношения. Мне любы (до слез) его «Рождественская звезда», его «Больница», «Август», «Женщинам» и еще несколько; мне мил он сам — поэт с головы до ног — мечущийся, искренний, сложный.

 

4514961_mechyshiisya_slojnii (374x698, 167Kb)


7 января, среда, 1958. За час до этого был у меня Пастернак. Постарел, виски ввалились — но ничего, бодр. Я сказал ему, что из-за его истории я третий месяц не сплю. Он: «А я сплю превосходно». И с первых же слов: «Я пришел просить у вас денег. 5000 рублей. У меня есть, но я не хочу брать у Зины. И не надо, чтобы она знала».
Очевидно, деньги нужны Ольге Всеволодовне. Я лишь вчера получил 5000 в сберкассе и с удовольствием отдал ему все.
Он разговорился:
— Ольге Всев-не не дают из-за меня переводческой работы в Гослите. Ту, что была у нее, отобрали.
По словам Т. Вл., Пастернак не читает газет, не читал о себе в советской печати ни одной строки — всю информацию дает ему О. В-на.

 

4514961_vsu_informaciu_dayot_emy_Olga (402x700, 43Kb)

 

3 февраля 1958.  Был у Пастернака. Он лежит изможденный — но бодрый. Перед ним том Henry James. Встретил меня радушно — «читал и слушал вас по радио — о Чехове, ах — о Некрасове и вы так много для меня... так много...» — и вдруг схватил мою руку и поцеловал. А в глазах ужас... «Опять на меня надвигается боль — и я думаю, как бы хорошо умереть... (Он не сказал этого слова). Ведь я уже сделал в жизни все, что хотел. Так бы хорошо».

 

4514961_tak_bi_horosho (640x411, 89Kb)

Корней Чуковский поздравляет Бориса Пастернака с вручением Нобелевской премии. Октябрь 1958 года.

 

23 апреля 1959. За это время я раза три виделся с Пастернаком. Он бодр, глаза веселые, побывал с «Зиной» в Тбилиси и вернулся помолоделый, самоуверенный.
Говорит, что встретился на дорожке у дома с Фединым — и пожал ему руку — и что в самом деле! начать разбирать, этак никому руку подавать невозможно!

 

4514961_nikomy_podavat_nevozmojno (469x699, 43Kb)

 

27 апреля 1959. Бедный Федин. Вчера ему покрасили забор зеленой краской — неужели ради этого забора, ради звания академика, ради оффициозных постов, которые ему не нужны, он вынужден продавать свою совесть, подписывать бумаги.

 

4514961_podpisivait_bymagi (491x699, 127Kb)

К. Федин, бывший друг Пастернака

 

23 мая 1960. Болезнь Пастернака. Был у меня вчера Валентин Фердинандович Асмус; он по три раза в день навещает П-ка, беседует с его докторами, и очень отчетливо доказал мне, что выздоровление П-ка будет величайшим чудом, что есть всего 10% надежды на то, что он встанет с постели. Гемоглобин ужасен, рое — тоже. Применить рентген нельзя.

 

4514961_primenit_rentgen_nelzya (672x372, 90Kb)

 

31 мая 1960. Пришла Лида и сказала страшное: «Умер Пастернак». Час с четвертью. Оказывается, мне звонил Асмус.

 

4514961_zvonil_Asmys (700x572, 73Kb)

 

Хоронят его в четверг 2-го. Стоит прелестная, невероятная погода — жаркая, ровная,— яблони и вишни в цвету. Кажется, никогда еще не было столько бабочек, птиц, пчел, цветов, песен. Я целые дни на балконе: каждый час — чудо, каждый час что-нибудь новое, и он, певец всех этих облаков, деревьев, тропинок (даже в его «Рождестве» изображено Переделкино) — он лежит сейчас — на дрянной раскладушке глухой и слепой, обокраденный — и мы никогда не услышим его порывистого, взрывчатого баса, не увидим его триумфального... (очень болит голова, не могу писать). Он был создан для триумфов, он расцветал среди восторженных приветствий аудиторий, на эстраде он был счастливейшим человеком, видеть обращенные к нему благодарные горячие глаза молодежи, подхватывающей каждое его слово, было его потребностью — тогда он был добр, находчив, радостен, немного кокетлив — в своей стихии! Когда же его сделали пугалом, изгоем, мрачным преступником — он переродился, стал чуждаться людей — я помню, как уязвило его, что он — первый поэт СССР — неизвестен никому в той больничной палате, куда положили его,—
И вы не смоете всей вашей  черной кровью
Поэта праведную кровь.
(Нет, не могу писать, голова болит.)

 

4514961_ne_mogy_pisat (699x470, 74Kb)

 

4514961_ne_mogy_pisat_2 (540x365, 84Kb)

 

18 марта 1962.  Лида рассказывает, что на ее книжке, изданной в «Библиотеке путешествий», была поставлена марка издательства «Б П». Велели марку убрать, так как испугались, как бы кто не прочел — Борис Пастернак.

 

 

Об Ахматовой

 

14 февраля 1922. Был вчера у Ахматовой. Сегодня только я заметил, какая у нее впалая «безгрудая» грудь. Когда она в шали, этого не видно.

 

4514961__6_ (246x357, 26Kb)

 

4514961_kogda_v_shali_ne_vidno_2 (580x516, 73Kb)

 

 

(Какая удобная вещь однако! В старости помогала спрятать полноту, в молодости - впалую грудь. И какой зоркий, надо заметить, Корней Иванович! До него никто ещё этой детали в Ахматовой не разглядел:)

 

26 марта 1922. — А рецензии вы читали. Рецензию обо мне. Как ругают!
Я взял книгу и в конце увидел очень почтительную, но не восторженную статью Голлербаха. Бедная Анна Андреевна. Если бы она только знала, какие рецензии ждут ее впереди! — Этот Голлербах,— говорила она,— присылал мне стихи, очень хвалебные. Но вот в книжке о Царском Селе — черт знает что он написал обо мне. Смотрите! — Оказывается, в книжке об Анне Ахматовой Голлербах осмелился указать, что девичья фамилия Ахматовой — Горенко!! — И как он смел! Кто ему позволил! Я уже просила Лернера передать ему, что это черт знает что!
Чувствовалось, что здесь главный пафос ее жизни, что этим, в сущности, она живет больше всего.
— Дурак такой! — говорила она о Голлербахе.— У его отца была булочная, и я гимназисткой покупала в их булочной булки,— отсюда не следует, что он может называть меня... Горенко.
Чтобы проверить свое ощущение, я сказал поэтессе, что у меня в Студии раскол между студистами: одни за Ахматову, другие против.
— И знаете, среди противников есть тонкие и умные люди. Например, одна моя слушательница с неподвижным лицом, без жестов, вдруг, в минувший четверг, прочитала о вас доклад — сокрушительный,— где доказывала, что вы усвоили себе эстетику «Старых Годов», курбатовского «Петербурга», что ваша Флоренция, ваша Венеция — мода, что все ваши позы кажутся ей просто позами.
Это так взволновало Ахматову, что она почувствовала потребность аффектировать равнодушие, стала смотреть в зеркало, поправлять челку, и великосветски сказала:
— Очень, очень интересно! Принесите мне, пожалуйста, почитать этот реферат.
Мне стало страшно жаль эту трудноживущую женщину. Она как-то вся сосредоточилась на себе, на своей славе — и еле живет другим.


23 дек. 1922. Она показала мне свою карточку, когда ей был год, и другую, где она на скамейке вывернулась колесом — голова к ногам, в виде акробатки:
— Это в 1915. Когда уже была написана «Белая Стая»,— сказала она.
Бедная женщина, раздавленная славой.

 

4514961_razdavlennaya_slavoi (276x400, 22Kb)

 

29 марта 1923. У Ахматовой. Щеголев. Выбираем стихотворения Некрасова. Когда дошли до стихотворения:


В полном разгаре страда деревенская,
Доля ты русская, долюшка женская,
Вряд ли труднее сыскать! —


Ахматова сказала: «Это я всегда говорю о себе». Потом наткнулись на стихи о Добролюбове:


Когда б таких людей
Не посылало небо —
Заглохла б нива жизни.


Щеголев сказал: «Это я всегда говорю о себе». Потом Ахматова сказала: — Одного стихотворения я не понимаю.— Какого? — А вот этого: «На красной подушке первой степени Анна лежит». Много смеялись.

 

4514961_mnogo_smeyalis (700x448, 37Kb)

 


14 мая 1923. Я показал ей мои поправки в ее примечаниях к Некрасову. Примечания, по-моему, никуда не годятся. Оказывается, что Анна Ахматова, как и Гумилев, не умеет писать прозой. Гумилев не умел даже переводить прозой, и когда нужно было написать предисловие к книжке Всем. Лит., говорил: я лучше напишу его в стихах. То же и с Ахматовой. Почти каждое ее примечание — сбивчиво и полуграмотно. Напр.: Добролюбов Николай Александрович (1836—1861) современник Некрасова и имел с ним более или менее общие взгляды.
— Клейнмихель главное лицо по постройке...
— Байрон имел сильное влияние как на Пушкина, так и на Лермонтова.
Я уже не говорю о смысловых ошибках. Элегия — «форма лирич. стихотв.» и т. д. В одном месте книги, где у меня сказано: «пьесы ставились», она переделала: «одно время игрались».
Я не скрыл от нее своего мнения о ее работе и сказал, что, должно быть, это писала не она, а какой-то мужчина.
— Почему вы так думаете. Мужчина нужен только чтобы родить ребенка.


14 ноября 1923. Оказалось, что в трамвае у нее не хватает денег на билет (трамвайный билет стоит теперь 50 миллионов, а у Ахматовой всего 15 мил.). «Я думала, что у меня 100 мил., а оказалось десять». Я сказал: «Я в трамвае широкая натура, согласен купить вам билет».— «Вы напоминаете мне,— сказала она,— одного американца в Париже. Дождь, я стою под аркой, жду, когда пройдет, американец тут же нашептывает: «Мамзель, пойдем в кафе, я угощу вас стаканом пива». Я посмотрела на него высокомерно. Он сказал: «Я угощу вас стаканом пива, и знайте, что это вас ни к чему не обязывает».

 

18 янв. 1924. Замечательно эгоцентрична Ахматова. Кини попросил меня составить совместно с нею и Замятиным список нуждающихся русских писателей. Я был у нее третьего дня: она в постели. Думала, думала и не могла назвать ни одного человека!
Вот список для Кини, который составил я: Виктор Муйжель, Ольга Форш, Федор Сологуб, Ю. Верховский, В. Зоргенфрей, Ник. С. Тихонов, М. В. Ватсон, Иванов-Разумник, Лидия Чарская, Горнфельд, Римма Николаевна Андреева (сестра Леонида Андреева) и Ахматова. <...>

 

30 июня 1955. Ахматова была как всегда очень проста, добродушна и в то же время королевственна. Вскоре я понял, что приехала она не ради свежего воздуха, а исключительно из-за своей поэмы. Очевидно, в ее трагической, мучительной жизни поэма — единственный просвет, единственная иллюзия счастья. Она приехала — говорить о поэме, услышать похвалу поэме, временно пожить своей поэмой. Ей отвратительно думать, что содержание поэмы ускользает от многих читателей, она стоит за то, что поэма совершенно понятна, хотя для большинства она — тарабарщина. Ахматова делит весь мир на две неравные части: на тех, кто понимает поэму, и тех, кто не понимает ее.

 

4514961_kto_ponimaet_poemy_i_ne_ponimaet_eyo (382x534, 92Kb)

 

24 февр. 1962. Сейчас была у меня Ольга Николаевна Высотская; принесла воспоминания о Мейерхольде, с которым она жила в Териоках. Бывшая красавица — сейчас ей не меньше 80 — и все же остались повадки и манеры красавицы. После Мейерхольда она сошлась с Гумилевым и имела от него сына Ореста, который теперь... заведует мебельной фабрикой. Он сводный брат Левы Гумилева, сына Анны Ахматовой  О. Н. говорит, растягивая гласные; моталась при большевиках в разных городишках и селах, ставя самодеятельные спектакли, получает 33 рубля ежемесячной пенсии.

 

4514961_Visotskaya_s_sinom_Orestom (600x545, 87Kb)

Ольга Высотская с сыном Орестом

 

4514961_posle_Visotskoi (433x700, 54Kb)

 

 

6 июня 1963. Давно я не писал дневника. Между тем у меня дважды (две среды подряд) была Ахматова, величавая, медлительная, но с безумными глазами: ее мучает, что Сергей Маковский написал о ее отношениях с Гумилевым какую-то неправду. «Он не знал первого периода нашего брака».

 

7 декабря 1964. Ахматова в Италии — это фантастика.

У нее

Нет косточки неломаной,
Нет жилочки нетянутой,—

и вдруг в Италии, где ее коронуют.

 

4514961_Ahm__v_Italii_1 (600x412, 150Kb)

Анна Ахматова в Италии на вручении ей премии Этна Таормина. Декабрь 1964.

 

4514961_Ahm__v_Italii_2 (600x503, 33Kb)

 


7 июня 1924. Ахматова говорит обо мне:
— Вы лукавый, но когда вы пишете, я верю, вы не можете соврать, убеждена.—
Она больна, лежит извилисто, а на примусе в кухне кипит чайник.

 

4514961_lejit_izvilisto (600x418, 122Kb)

 

(здесь вроде не очень извилисто, но более подходящей фотографии не нашла:)

 

27 мая 1965 . Звонила вчера Анна Ахматова. Я давал ей по телефону разные довольно глупые советы насчет ее предстоящего коронования. И между прочим рассказывал ей, какой чудесный человек сэр Изайа Берлин, какой он добрый, сердечный и т. д.
И вдруг Лида мимоходом сказала мне, что А. А. знает Берлина лучше, чем я, так как у нее в 40-х годах был роман с ним в Ленинграде (или в Москве), что многие ее стихи («Таинственной невстречи») посвящены ему, что он-то и есть инициатор ее коронования. А он очень влиятелен и, конечно, устроит ей помпезную встречу.
Какой у нее, однако, длинный донжуанский список. Есть о чем вспоминать по ночам.

 

4514961_fotografiya_L__Chykovskoi (443x699, 128Kb)

фотография Ахматовой, подаренная Лидии Чуковской

 

5 марта 1966. Сегодня 5 марта. Умерла от пятого инфаркта в Домодедове. От Лиды скрывают: Лида только что перенесла припадок аритмии, зверский. Боюсь, как бы она не сорвалась с места и не уехала в Ленинград на похороны. С Ахматовой я был знаком с 1912 г.— стоит передо мною тоненькая, кокетливая, горбоносая девушка, в которую я больше верю, чем в эту рыхлую, распухшую, с болезненным лицом старуху. Наши слабоумные устроили тайный вынос ее тела: ни в одной газете не сообщили ни звука о ее похоронах. Поэтому в Союзе собралась случайная кучка: Евтушенко, Вознесенский, Ардов, Марина, Таня, Тарковский и др. Тарковский сказал:
— Жизнь для нее кончилась. Наступило бессмертие.

 

4514961_nastypilo_bessmertie (255x190, 11Kb)

 

6 октября 1967. Был у меня Семен Липкин — очень умно говорил об Ахматовой. Как-то поздно вечером она позвала его к себе— «по очень важному делу»,— сказала в телефон. Он, встревоженный, поспешил приехать. «Вот» и она показала ему статью во фр. газете. Липкин читает: статья восторженная. Ахматова негодует: «Какая мерзость». Оказывается, в статье сказано, будто Гумилев разошелся с нею.— «Нет, это я кинула Гумилева. А в этой подлой статье...»

 

 

О И. Бродском

 

2 июля 1965. Кома предложил мне подписаться под телеграммой к Микояну о судьбе Бродского. Я с удовольствием подписал — и дал Коме десять рублей на посылку телеграммы. Там сказано, будто Бродский замечательный поэт. Этого я не думаю. Он развязный.

 

4514961_razvyaznii (700x463, 47Kb)

 


6 января 1966. Был Иосиф Бродский. Производит впечатление очень самоуверенного и даже самодовольного человека, пишущего сумбурные, но не бездарные стихи. Меня за мои хлопоты о нем он не поблагодарил. Его любовь к английской поэзии напускная, ибо язык он знает еле-еле. Но человек он в общем приятный. Говорит очень почтительно об Анне Ахматовой.

 

4514961__7_ (427x600, 25Kb)

 

 

 


О Волошине

 

4514961_posle_zagolovka_O_Voloshine (700x302, 73Kb)

 

Сентябрь 1923. 22 дня живу я в Коктебеле и начинаю разбираться во всем. Волошинская дача стала для меня пыткой — вечно люди, вечно болтовня. Это утомляет, не сплю. Особенно мучителен сам хозяин. Ему хочется с утра до ночи говорить о себе или читать стихи. О чем бы ни шла речь, он переводит на себя.— Хотите, я расскажу вам о революции в Крыму? — и рассказывает, как он спасал от расстрела генерала Маркса — рассказывает длинно, подробно, напористо — часа три, без пауз. Я Макса люблю и рад слушать его с утра до ночи, но его рассказы утомляют меня,— я чувствую себя разбитым и опустошенным. Замятин избегает Макса хитроумно — прячется по задворкам, стараясь проскользнуть мимо его крыльца — незамеченным. Третьего дня мы лежали на пляже с Замятиным и собирали камушки — голые — возле камня по дороге к Хамелеону. Вдруг лицо у 3амятина исказилось и он, как настигнутый вор, прошептал: «Макс! Все пропало». И действительно, все пропало. По берегу шел добродушный, седой, пузатый, важный — Посейдон (с длинной палкой вместо трезубца) и чуть только лег, стал длинно, сложно рассказывать запутанную историю Черубины де Габриак, которую можно было рассказать в двух словах. Для нас погибли и камушки, и горы, мы не могли ни прервать, ни отклонить рассказа — и мрачно переглядывались. Такова же участь всех жильцов дачи. Особенно страшно, когда хозяин зовет пятый или шестой раз слушать его (действительно хорошие) стихи. Интересно, что соседи и дачники остро ненавидят его. Когда он голый проходит по пляжу, ему кричат вдогонку злые слова и долго возмущаются «этим нахалом».— «Добро бы был хорошо сложен, а то образина!» — кудахтают дамы.

 

4514961_kydahtaut_dami (460x604, 75Kb)


7 октября 1923. Волошин не разговаривал ни с кем шесть лет, ему естественно хочется поговорить, он ястребом налетает на свежего человека и начинает его терзать. Ему 47 лет, но он по-стариковски рассказывает все одни и те же эпизоды из своей жизни, по нескольку раз, очень округленные, отточенные, рассказывает чрезвычайно литературно, сложными периодами, но без пауз, по три часа подряд. Не знаю почему, меня эти рассказы утомляли, как тяжелые бревна. Самая их округленность вызывала досаду. Видно, что они готовые сберегаются у него в мозгу, без изменения, для любого собеседника, что он наизусть знает каждую свою фразу. С наивным эгоизмом он всякий случайный разговор поворачивает к этим рассказам, в которых главный герой он сам: «Хотите, я расскажу вам о революции в Крыму?» — и рассказывает, как он, Макс, спасал большевистского генерала Маркса от расстрела — ездил в Керчь вместе с его женой — и выхлопотал генералу облегчение участи. Стихи Макса декламационны, внешни, эстрадны — хорошие французские стихи — несмотря на всю свою красивость, тоже утомляли меня. Человек он очень милый, но декоративный, не простой, вечно с каким-то театральным расчетом, без той верхней чуткости, которую я люблю в Чехове, Блоке, в нескольких женщинах. Живет он хозяином, магнатом, и походка у него царственная, и далеко не так бесхозяйствен, как кажется. Он очень практичен — но мил, умен, уютен и талантлив. Как раз в эти годы он мучительно ищет большого стиля— нашел ли он его, не знаю. Его нарочито русские речи в стихах — звучат по-иностранному.
Его жена Мария Степановна, фельдшерица, обожает его и считает гением. Она маленького роста, ходит в панталонах. Человек она незаурядный — с очень определенными симпатиями и антипатиями, была курсисткой, в лице есть что-то русское крестьянское. Я в последние дни пребывания в Коктебеле полюбил ее очень — особенно после того, как она спела мне зарю-заряницу. Она поет стихи на свой лад, речитативом, заунывно, по-русски, как молитву, и выходит очень подлинно. Раз пять я просил ее спеть мне это виртуозное стихотворение, которое я с детства люблю. Она отнеслась ко мне очень тепло, ухаживала за мною — просто, сердечно, по-матерински. Коктебельские гостьи обычно ее ненавидят и говорят про нее всякую гнусь.

 

4514961_vsyakyu_gnys_1_ (650x495, 151Kb)

Волошин с женой Марией

 

6 мая 1924. Здесь в Питере Макс Волошин. Он приехал — прочитать свои стихи возможно большему количеству людей. Но успех он имеет только у пожилых, далеких от поэзии. Молодежь фыркает. Тынянов и Эйхенбаум говорят о нем с зевотой. Коля говорит: мертво, фальшиво. Коля Тихонов: «Черт знает что!» Но Кустодиев и проф. Платонов в восторге. Он по-прежнему производит на меня впечатление ловкого человека, себе на уме, который разыгрывает из себя — поэта не от мира сего. Но это выходит у него очень неплохо и никому не мешает. Вид у него очень живописный: синий костюм, желтые длинные с проседью волосы, чистые и свежие молодые глаза — дородность протодиакона. Сажусь писать ему свое откровенное мнение о его поэме «Россия».

 

4514961_o_poeme_Rossiya_ (406x604, 83Kb)

 

 

 

О Маяковском

 

5 декабря 1920. Мы пообедали вчетвером: Маяк., Лиля, Шкловский и я. «Кушайте наш белый хлеб! — потчевал Маяковский.— Все равно если вы не съедите, съест Осип Мандельштам». <...> У нас (у членов «Дома Искусств») было заседание — скучное, я сбежал,— а потом началась Ходынка: перла публика на Маяковского. Я пошел к нему опять — мы пили чай — и говорили о Лурье. Я рассказал, как милая талантливая Ольга Афанасьевна Судейкина здесь, одна, в холоде и грязи, без дров, без пайков сидела и шила свои прелестные куклы, а он там в Москве жил себе по-комиссарски.
      — Сволочь,— говорит Маяк.— Тоже... всякое Лурьё лезет в комиссары, от этого Лурья жизни нет! Как-то мы сидели вместе, заговорили о Блоке, о цыганах, он и говорит: едем (туда-то), там цыгане, они нам все сыграют, все споют... я ведь комиссар музыкального отдела.
      А я говорю: «Это все равно, что с околоточным в публичный дом».

 

4514961__8_ (550x503, 43Kb)

Маяковский и Чуковский с сыном Борисом в Куоккале.1915г.

 

Маяковский вышел — очень молодой (на вид 24 года), плечи ненормально широки, развязный, но не слишком. Я сказал ему со своего места: сядьте за стол. Он ответил тихо: вы с ума сошли. Очень не удалась ему вступительная речь: вас собралось так много оттого, что вы думали, что 150 000 000 это рубли. Нет, это не рубли. Я дал в Государств. изд. эту вещь. А потом стал требовать назад: стали говорить: Маяк. требует 150 000 000 и т. д.

 

8 декабря  1920. Маяковский забавно рассказывал, как он был когда-то давно у Блока. Лиля была именинница, приготовила блины — велела не запаздывать. Он пошел к Блоку, решив вернуться к такому-то часу. Она же велела ему достать у Блока его книги — с автографом.— Я пошел. Сижу. Блок говорит, говорит. Я смотрю на часы и рассчитываю: десять минут на разговор, десять минут на просьбу о книгах и автографах и минуты три на изготовление автографа. Все шло хорошо — Блок сам предложил свои книги и сказал, что хочет сделать надпись. Сел за стол, взял перо — сидит пять минут, десять, пятнадцать. Я в ужасе — хочу крикнуть: скорее! — он сидит и думает. Я говорю вежливо: вы не старайтесь, напишите первое, что придет в голову,— он сидит с пером в руке и думает. Пропали блины! Я мечусь по комнате, как бешеный. Боюсь посмотреть на часы. Наконец Блок кончил. Я захлопнул книгу — немного размазал, благодарю, бегу, читаю: Вл. Маяковскому, о котором в последнее время я так много думаю.

 

4514961_o_kotorom_mnogo_dymau (522x700, 233Kb)

 

16 сентября 1928. Потом заговорили о Лиле Брик.— <...> нужна такая умная женщина, как Лиля,— сказал Тихонов.— Я помню, как Маяк., только что вернувшись из Америки, стал читать ей какие-то свои стихи, и вдруг она пошла критиковать их строку за строкой — так умно, так тонко и язвительно, что он заплакал, бросил стихи и уехал на 3 недели в Ленинград.

 

4514961_yehal_v_Leningrad (338x190, 11Kb)

 

16 сентября 1946. 16. Были вчера у Веры Инбер. Она рассказала о Маяковском. М. пришел в какое-то кабаре вскоре после того, как Есенин сошелся с Айседорой Дункан. Конферансье — кажется Гаркави — сказал: «Вот еще один знаменитый поэт. Пожелаем и ему найти себе какую-нибудь Айседору».
М. ответил:
«Может быть, и найдется Айседура, но Айседураков больше нет».

 

14 апреля 1930. 14 апреля вечер. Это страшный год — 30-й. Я хотел с января начать писание дневника, но не хотелось писать о несчастьях, все ждал счастливого дня,— и вот заболела Мура, сначала нога, потом глаз,— и вот моя мука с Колхозией, и вот запрещены мои детские книги, и вот бешеная волокита с Жактом — так и не выбралось счастливой минуты, а сейчас позвонила Тагер: Маяковский застрелился. Вот и дождался счастья. Один в квартире, хожу и плачу и говорю «Милый Владимир Владимирович», и мне вспоминается тот «Маякоỳский», который был мне так близок — на одну секунду, но был,— который был влюблен в дочку Шехтеля (чеховского архитектора), ходил со мною к Полякову; которому я, как дурак, «покровительствовал»; который играл в крокет, как на биллиарде, с влюбленной в него Шурой Богданович; который добивался, чтобы Дорошевич позволил ему написать свой портрет и жил на мансарде высочайшего дома, и мы с ним ходили на крышу. <…> и как он влюбился в Лили, и приехал, привез мое пальто, и лечил зубы у доктора Доброго, и говорил Лили Брик «целую ваше боди и все в этом роде», и ходил на мои лекции в желтой кофте, и шел своим путем, плюя на нас, и вместо «милый Владимир Владимирович» я уже говорю, не замечая: «Берегите, сволочи, писателей».
В последний раз он встретил меня в Столешниковом переулке, обнял за талию, ходил по переулку, как по коридору, позвал к себе — а потом не захотел (очевидно) со мной видеться — видно, под чьим-то влиянием: я позвонил, что не могу быть у него, он обещал назначить другое число и не назначил, и как я любил его стихи, чуя в них, в глубинах, за внешним, и глубины, и лирику, и вообще большую духовную жизнь… Боже мой, не будет мне счастья — не будет передышки на минуту, казалось, что он у меня еще впереди, что вот встретимся, поговорим, «возобновим», и я скажу ему, как он мне свят и почему — и мне кажется, что как писатель он уже все сказал, он был из тех, которые говорят в литературе ОГРОМНОЕ слово, но ОДНО,— и зачем такому великану было жить среди тех мелких «хозяйчиков», которые поперли вслед за ним — я в своих первых статьях о нем всегда чувствовал, что он трагичен, безумный, самоубийца по призванию, но я думал, что это — насквозь литература (как было у Кукольника, у Леонида Андреева) — и вот литература стала правдой: по-другому зазвучат
Скажите сестрам Люде и Оле,
Что ей уже некуда деться.
И вообще все его катастрофические стихи той эпохи — и стихи Есенину — о, перед смертью как ясно он видел все, что сейчас делается у его гроба, всю эту кутерьму, он знал, что будет говорить Ефим Зозуля, как будут покупать ему венки, он видел Лидина, Полонского, Шкловского, Брика — всех.

 

4514961_Brika_vseh (640x393, 34Kb)

 

22 апреля 1930. О Маяковском: Зощенко видел его после провала «Бани» в Народном доме. Маяковский был угрюм, растерян, подавлен. «Никогда его таким не видел. Я сказал ему «Вы всегда такой победительный».

 

Апрель 1968. Маяковский, тоскуя по биллиарду, часто приходил в Куоккале на дачу к Татьяне Александровне Богданович — играть с ее детьми в крокет. Я как сейчас слышу уверенный и веселый стук его молотка по шару. Он почти никогда не проигрывал. Ему было 23 года, гибкий, ловкий, он не давал своим партнерам ни одного шанса выиграть. Татьяна Александровна ждала гостей — Евгения Викторовича Тарле, Редьков. Она приготовила большой пирог с капустой. Разрезала его пополам и одну половину на восемь частей.
Поставила пирог на террасе и сказала:
— В. В., возьмите себе на террасе пирожок.
В. В. вскочил на террасу и взял цельную половину пирога, ту, что была не разрезана.

 

4514961_Ne_razrezana_sharj_na_Chykovskogo_Mayakovskogo (199x250, 21Kb)

Шарж Маяковского на Чуковского

 

Продолжение здесь




Процитировано 1 раз
Понравилось: 2 пользователям

Из дневника Чуковского. Часть вторая.

Вторник, 27 Октября 2015 г. 21:16 + в цитатник

Начало здесь

4514961__2_ (614x700, 92Kb)

 

Эту книгу можно было бы сравнить с портретной галереей. Мы встречаем в ней портреты Горького, Блока, Сологуба, Замятина, А. Толстого, Репина, Маяковского и многих-многих других деятелей культуры. Одни выписаны подробно, другие —  бегло, но и те и другие - с безошибочной меткостью. Это не воспоминания, а встречи,  и каждая написана по живым следам, каждая сохранила свежесть впечатления. Какие-то оценки и факты биографии знаменитостей могут шокировать, но Чуковскому, знавшему их с юности и наблюдавшему с близкого расстояния, виднее. Это был человек, для которого не существовало никакой субординации, кроме субординации таланта. Странички дневника интересны прежде всего тем, что открывают нам нечто новое в классиках, позволяют увидеть их свежим взглядом, без привычного пиетета, котурнов и глянца.

 

О писателях

 

4514961_Mandelstam_Cukovsky__Benedikt_Livshiz__U__Annenkov_1914_Karl_Bulla_jpg_provodi_na_front (700x648, 308Kb)


Мандельштам, Чуковский, Бенедикт Лифшиц, Ю. Анненков

 

 

О Зощенко


5 августа 1927. Два раза был у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) — и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нб. великую истину. Эту истину он узнал из книги J. Marcinovski «Борьба за здоровые нервы», которую привез мне из города. «Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! — вкрадчиво и сладковато проповедует он.— Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо». И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми <...>, что по воскресениям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы. По поводу нынешней прессы: кто бы мог подумать, что на свете столько нечестных людей! Каждый сотрудник «Красной Газеты» с дрянью в душе — даже Радлов (который теперь ред. «Бегемота»). О Федине: «Рабиндранат Тагор. Он узнал, что я так называю его,— и страшно обиделся».
О Л.: «Я вчера видел его жену. Красивая, но какая наглая!» О себе: «Был я в Сестрорецком Курорте. Обступили меня. Смотрят как на чудо. Но почему? — «вот человек, который получает 500 рублей».


23 августа 1927.Взял у меня Фета воспоминания — и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос,— очень возится со своей душой человек.

 

4514961_vozitsya_so_svoei_dyshoi (500x692, 68Kb)

 

30 октября 1927.  Я пошел к Зощенке. Он живет на Сергиевской, занимает квартиру в 6 комнат, чернобров, красив, загорел. Только что вернулся с Кавказа. «Я как на грех налетел на писателей: жил в одном пансионе с Толстым, Замятиным и Тихоновым. О Толстом вы верно написали: это чудесный дурак». А Замятин? «Он — несчастный. Он смутно чувствует, что его карьера не вытанцевалась,— и не спит, мучается. Мы ехали с ним сюда вместе: все завешивали фонарь, чтобы заснуть... Теперь он переделывает «Горе от ума» для Мейерхольда».— А вы? — А я здоров. Я ведь организую свою личность для нормальной жизни. Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин все хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью. Вчера вернулся домой в два часа. Был у Жака Израилевича. Жак женился, жена молодая (ну, она его уже цукает, скоро согнет в бараний рог). У Жака были Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум — все евреи, я один православный, впрочем, нет, был и Всев. Иванов. Скучно было очень. Шкловский потолстел, постарел, хочет написать хорошую книгу, но не напишет, а Всев. Иванов — пьянствует и ничего не делает. А я теперь пишу по-нормальному — как все здоровые люди — утром в одиннадцать часов сажусь за стол — и работаю до 2-х — 3 часа, ах какую я теперь отличную повесть пишу, кроме «Записок офицера» — для второго тома «Сантиментальных повестей», вы и представить себе не можете...»
Мы вышли на улицу, а он продолжал очень искренне восхищаться своей будущей повестью. «Предисловие у меня уже готово. Знаете, Осип Мандельштам знает многие места из моих повестей наизусть — может быть потому, что они как стихи. Он читал мне их в Госиздате. Героем будет тот же Забежкин, вроде него, но сюжет, сюжет».
    — Какой же сюжет? — спросил я.
    — Нет, сюжета я еще не скажу... Но я вам первому прочту, чуть напишется.
И он заговорил опять об организации здоровой жизни. «Я каждый день гимнастику делаю. Боксом занимаюсь...»
Мы шли по набережной Невы, и я вдруг вспомнил, как в 1916 году, когда Леонид Андреев был сотрудником «Русской Воли» —он мчался тут же на дребезжащем авто, увидел меня, выскочил и стал говорить, какое у него теперь могучее здоровье. «Вот мускулы, попробуйте!» А между тем он был в то время смертельно болен, у него ни к черту не годилось сердце, он был весь зеленый, одна рука почему-то не действовала.
Я сказал об этом Зощенке. «Нет, нет, со мною этого не будет». Когда он волнуется или говорит о задушевном, он произносит «г» по-украински, очень мягко.
«Ах, я только что был на Волге, и там вышла со мною смешная история! По Волге проехал какой-то субъект, выдававший себя за Зощенко. И в него, в поддельного Зощенко, влюбилась какая-то девица. Все сидела у него в каюте. И теперь пишет письма мне, спрашивает, зачем я не пишу ей, жалуется на бедность — ужасно! И, как на грех, это письмо вскрыла моя жена. Теперь я послал этой девице свой портрет, чтобы она убедилась, что я тут ни при чем».

 

4514961_ya_tyt_ne_pri__chyom (604x468, 59Kb)

 


26 ноября 1927.  Увидел третьего дня вечером на Невском какого-то человека, который стоял у окна винного склада и печально изучал стоящие там бутылки. Человек показался мне знакомым. Я всмотрелся — Зощенко. Чудесно одет, лицо молодое, красивое, немного надменное. Я сказал ему: — Недавно я думал о вас, что вы — самый счастливый человек в СССР. У вас молодосгь, слава, талант, красота — и деньги. Все 150 000 000 остального населения страны должны жадно завидовать вам.
Он сказал понуро: — А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. Лежу в постели и читаю письма Гоголя,— и никого из людей видеть не могу.— Позвольте! — крикнул я.  — Не вы ли учили меня, что нужно жить, «как люди», не чуждаясь людей, не вы ли только что завели квартиру, радио, не вы ли заявляли, как хорошо проснуться спозаранку, делать гимнастику, а потом сесть за стол и писать очаровательные вещи — «Записки офицера» и проч.?!
    — Да, у меня есть отличных семь или восемь сюжетов,— но я к ним уже давно не приступаюсь. А люди... я убегаю от них, и если они придут ко мне в гости, я сейчас же надеваю пальто и ухожу... У нас так условлено с женою: чуть придет человек, она входит и говорит: Миша, не забудь, что ты должен уйти...
    — Значит, вы всех ненавидите? Не можете вынести ни одного?
— Нет, одного могу... Мишу Слонимского... Да и то лишь тогда, если я у него в гостях, а не он у меня...

 

4514961_kogda_on_y_menya_a_ne_ya_y_nego (700x528, 28Kb)

 


Погода стояла снежная, мягкая. Он проводил меня в «Радугу», ждал, когда я кончу там дела, и мы пошли вместе домой. Вина он так и не купил. По дороге домой он говорил, что он непременно победит, сорганизует свое здоровье, что он только на минуту сорвался, и от его бодрости мне было жутко. Он задал мне вопрос: должен ли писатель быть добрым? И мы стали разбирать: Толстой и Достоевский были злые, Чехов натаскивал себя на доброту, Гоголь — бессердечнейший эгоцентрист, один добрый человек — Короленко, но зато он и прогадал как поэт. «Нет, художнику доброта не годится. Художник должен быть равнодушен ко всем!» — рассуждал Зощенко, и видно, что этот вопрос его страшно интересует. Он вообще ощущает себя каким-то инструментом, который хочет наилучше использовать. Он видит в себе машину для производства плохих или хороших книг и принимает все меры, чтобы повысить качество продукции.

4514961_povisit_kachestvo_prodykcii (539x700, 105Kb)

(Из комментариев Б. Сарнова: «Тут Чуковский попал в самый нерв, в самую болевую точку. Зощенко так мучительно и сладострастно "возился со своей душой" не только и не столько даже потому, что хотел избавиться от своей тоски, от своей ужасной болезни, сколько потому, что ощущал себя "каким-то инструментом", который он хотел "наилучше использовать". Именно поэтому, сделав "ставку на нормального человека" (конец августа 1927), он сомневается: правильно ли это? Да, допустим, эксперимент удастся и он станет таким, как все. Но станет ли он после этого лучше писать? Вот в чем вопрос! Болезнь свою он хочет понять не саму по себе, а как фактор, мешающий или помогающий ему быть писателем. (Отсюда, кстати, этот особый, повышенный интерес к судьбе и личности Гоголя.) И похоже, что, если он убедится, что болезнь  помогает ему творить, он даже предпочтет остаться со своею болезнью. Эта "возня" Зощенко со своей душой, занимающая в дневниках Чуковского такое большое место и так неожиданно им интерпретируемая, дает возможность совершенно по-новому прочесть не только "Перед восходом солнца", но и такую, думаю, до сих пор до конца еще не понятую его книгу, как "Возвращенная молодость"»).

 

 

О Лидии Сейфуллиной

 

4514961_posle_zagolovka (367x480, 31Kb)

 

24 февраля 1932.  Сегодня я был у Корнелия Зелинского, у Сейфуллиной и у Мариэтты Шагинян. Сейфуллина больна: у нее был удар не удар, а вроде. По ее словам, всю эту зиму она страшно пила, пьяная ходила на заседания и всякий раз скрывала, что пьяна. «И на это много требовалось нервной силы». Как-то за обедом выпила она одну всего рюмку, вдруг трах: руки-ноги отнялись, шея напружинилась — припадок. Теперь она понемногу оправляется. Доктор прописал ей вспрыскивания и побольше ходить. Валерьян Павлович при ней неотлучно. Она очень хвалит его — «не покидает своей старой жены, прогуливает ее по Москве, есть ли еще на свете такой муж?»


24 февраля 1927. Сейфуллина: «Захотела я под Анатоля Франса писать. Потому прежние мои писания — знаю сама — плохи. Нужно по-другому, по-культурному. Потела я год — даже больше, сочинила, ну просто прелесть: пейзаж, завязка, все как у людей. Стала в Тюзе читать — чувствую: провалилась! Дышит вежливо аудитория, но пейзажи мои до нее не доходят. Ужасное положение, когда кругом дышат вежливо».

 

4514961_kogda_dishat_vejlivo (472x698, 54Kb)

 

Кстати: Сейфуллина была в Лувре. «Ходила, ходила — ой, какая скука. Противно смотреть. У всех мадонн что-то овечье в лице. И вдруг вижу картину: лежит пьяный дед,— ну, мужик,— и возле него некрасивая женщина кормит какого-то дегенерата. Я думала, что это шайка хулиганов, а это — «Святое семейство»! Понравилась мне очень эта картинка, хотела купить снимок с нее, но картинка второстепенная, даже снимков с нее нет. Венеру Милосскую видела — очень понравилась — и вот привезла снимок». Снимок большой — бюст — и повешен он у нее над кроватью Правдухина под портретом Ленина! «Первый раз — такое сочетание!» — говорит Правдухин.


14 мая 1928. Чтобы отвлечься, пошел к Сейфуллиной — больна, простужена, никакого голоса, удручена. В квартире беспорядок, нет прислуги. «Развожусь с Валерьяной (Правдухиным)!» Я был страшно изумлен. «Вот из-за нее, из-за этой «рыжей дряни»,— показала она на молодую изящную даму, которая казалась в этой квартире «как дома». Из дальнейшего разговора выяснилось, что Валерьян Павлович изменил Сейфуллиной — с этой «рыжей дрянью», и С., вместо того чтобы возненавидеть соперницу, горячо полюбила ее. Провинившегося мужа услали на охоту в Уральск или дальше, а сами живут душа в душу — до его возвращения. «А потом, может быть, я ей, мерзавке, глаза выцарапаю!»—шутливо говорит Л. Н. У Сейфуллиной насморк, горло болит, она говорит хриплым шепотом, доктора запретили ей выступать на эстраде целый год, она кротко говорит про рыжую: «Я вполне понимаю Валерьяна, я сама влюбилась в нее». Рыжая смеется и говорит: «Кажется, я плюну на все и уйду к своему мужу... хотя я его не очень люблю». Она родная сестра Дюкло, «отгадчицы мыслей» в разных киношках,— и сама «отгадчица» — «в день до 40 рублей зарабатываю — но надоело, бездельничаю, ну вас, уйду от вас... не к мужу, а к другому любовнику».— «Душенька, останьтесь,— говорит Сейфуллина,— мне будет ночью без вас очень худо». Отгадчица осталась. Сейфуллина смеется:
— В первое время она, бывало, храпит во всю ивановскую, а я не сплю всю ночь напролет, бегаю по комнате, курю, а теперь я сплю, как убитая, а она не спит... лежит и страдает...
Но это едва ли. Откуда Сейфуллина может знать, что делает рыжая, если она, Сейфуллина, спит «как убитая»!


15 мая 1928. Ночь. Не сплю. Сегодня увидел в трамвае милую растрепанную Ольгу Форш. Рассказывала об эмигрантах. Ужаснее всех — Мережковские — они приехали раньше других, содрали у какого-то еврея большие деньги на религиозные дела — и блаженствуют. Заразили своим духом Ходасевича. Ходасевич опустился — его засасывает. С нею и Лелей Арнштамом к Сейфуллиной. С.— одна. Рыжая уехала. Когда С. сказала ей, что ей трудно писать, т. к. она, Сейфуллина, стала стара, Форш сказала:
— И, мать моя, разве этим местом ты пишешь.



О Короленко

 

4514961_posle_zagolovka_Korolenko (700x525, 31Kb)

 

28 мая, 1908. Хочу писать о Короленке. Что меня в нем раздражает — его уравновешенность. Он все понимает. Он духовный кадет. Иначе он был бы гений.

 

5 ноября 1908. Ночевал прошлую ночь у Анненских. Рылся в библиотеке. Вижу книжку Чулкова «Тайга». На ней рукою Вл. Короленки написано: «В коллекцию глупостей».


20 июня 1910. Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:
— Смотри мне, очисти Киев от жидов.

 

15 мая, 1912. Еду я на извозчике, а навстречу Короленко на велосипеде. Он мне сказал: я езжу всегда потихоньку, никогда не гоняюсь; в Полтаве еще некоторые поехали, поспешили, из последних сил, а я потихоньку, а я потихоньку,— и что же, приехал не позже других... Я подумал: то же и в литературе. Андреев и Горький надрывались, а Короленко потихоньку, потихоньку...
Познакомился с женой его. Ровный голос, без психологических интонаций. Душа большая, но грубая.

 

О Замятине

 

4514961_posle_zagolovka_Zamyatin (490x330, 21Kb)

 

20 янв. 1923. Ой, как скучно, и претенциозно, и ничтожно то, что читал Замятин. Ни одного живого места, даже нечаянно. Один и тот же прием: все герои говорят неоконченными фразами, неврастенически, он очень хочет быть нервным, а сам — бревно. И все старается сказать не по-людски, с наивным вывертом: «ее обклеили улыбкой». Ему кажется, что это очень утонченно. И все мелкие ужимки и прыжки. Старательно и непременно чтобы был анархизм, хвалит дикое состояние свободы, отрицает всякую ферулу, норму, всякий порядок — а сам с ног до головы мещанин. Ненавидит расписания (еще в «Островитянах» смеется над Дьюли, который даже жену целовал по расписанию), а сам только по этому расписанию и пишет. И как плохо пишет, мелконько. Дурного тона импрессионизм. Тире, тире, тире... И вся мозгология дурацкая: все хочет дышать ушами, а не ртом и не носом. Его называют мэтром, какой же это мэтр, это сантиметр. Слушали без аппетита.


7 октября 1923. Но помимо этого тесного (скучного) круга, есть в Коктебеле около 3-х десятков приезжих — очень пестрых, главным образом женщины — и Замятин. Замятин привез кучу костюмчиков — каждый час в другом, англ. пробор (когда сломался гребешок, он стал причесываться вилкой), и влюбляться в него стали пачками.

 

4514961_vublyatsya_stali_pachkami (573x700, 29Kb)

 

Мы ходили с ним ежедневно на берег, подальше от людей, и собирали камушки. <...> Роман Замятина «Мы» мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Все язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьет по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм. А фурьеризм «разносили» гораздо талантливее, чем Замятин: в одной строке Достоевского больше ума и гнева, чем во всем романе Замятина.

 

Об Алексее Толстом


21 января 1942.  Вчера в Ташкент на Первомайскую ул. переехал Ал. Н. Толстой. До сих пор он жил за городом на даче у Абдурахмановых. Я встречался с ним в Ташкенте довольно часто. Он всегда был равнодушен ко мне — и хотя мы знакомы с ним 30 лет,— плохо знает, что я такое писал, что я люблю, чего хочу. Теперь он словно впервые увидел меня, и впервые отнесся сочувственно. Я к нему все это время относился с большим уважением, хотя и знал его слабости. Самое поразительное в нем то, что он совсем не знает жизни. Он — работяга: пишет с утра до вечера, отдаваясь всецело бумагам. Лишь в шесть часов освобождается он от бумаг. Так было всю жизнь. Откуда же черпает он все свои образы? Из себя. Из своей нутряной, подлинно-русской сущности. У него изумительный глаз, великолепный рус. язык, большая выдумка,— а видел он непосредственно очень мало. Например, в своих книгах он отлично описал 8 или 9 сражений, а ни одного никогда не видал. Он часто описывает бедных, малоимущих людей, а общается лишь с очень богатыми. Огромна его художественная интуиция. Она-то и вывозит его.

 

4514961__3_ (520x392, 43Kb)

 

 

 

О Ф. Сологубе

 

4514961_posle_zagolovka_Sologyb (416x500, 14Kb)

 

25 апреля 1922.  Сологуб в пальто сел у открытого окна и стал буффонить. Очень игриво говорил он о своих плагиатах. «Редько,— говорил он,— отыскал у меня плагиат из дрянного французского романа и напечатал en regard. Это только показывает, что он читает плохие французские романы. А между тем у меня чуть ли не на той же странице плагиат из Джордж Элиот, я так и скатал страниц пять,— и он не заметил. Это показывает, что серьезной литературы он не знает».


***
Я только что сказал, что Сологуб одно время стал опускаться до плагиата. Критики Редько в «Русском богатстве» напечатали статью, где указали на его литературные хищения. Оказалось, что он позаимствовал для своей повести чуть ли не целую главу из какого-то французского романа. Вскоре после этого я встретил Сологуба у Замятиных. Он по обыкновению игриво подрыгивал ножкой (в туфельке с бантиком).
— Видали,— спросил он у меня,— как в «Русском богатстве» осрамились ваши друзья Редьки?
— Осрамились?!
— Еще бы! Уличили меня в том, что я похитил четыре страницы у бульварного французского писателя... А того не заметили, что следующие четыре страницы я списал у Шарлотты Бронте. Не позор ли: знают назубок вульгарного писаку и не имеют понятия о классическом авторе.

 

4514961_o_klassicheskom_avtore (285x379, 99Kb)

 

27 ноября 1923. У него есть учительская манера — излагать всякую мысль дольше, чем это нужно собеседнику. Он и видит, что собеседник уловил его мысль, но не остановится, закончит свое предложение.
— Купил Тредьяковского сегодня. Издание Смирдина. Хороший был писатель. Его статьи о правописании, его «Остров любви» да и Телемахида...— И он с удовольствием произнес:
— Чудище обло, стозевно, ...и лаяй.
— Как хорошо это лаяй!—сказал я.— Жаль, что русское причастие не сохранило этой формы. Окончания на щий ужасны.
— Да, вы правы. У меня в одном рассказе написано: «Пролетела каркая ворона». Не думайте, пожалуйста, что это деепричастие. Это прилагательное.— Какой ворон? —каркий.— Какая ворона? — каркая. Есть же слово: палая лошадь.


Апрель 1968. Анастасия Чеботаревская — маленькая женщина с огромным честолюбием. Когда она сошлась с Сологубом, она стала внушать ему, что он гениальный поэт и что Горький ему в подметки не годится. Началось соревнование с Горьким. Она стала издавать (крошечный) журнальчик — специально для возвеличения Сологуба и посрамления Горького.

 

4514961_posramleniya_Gorkogo (350x274, 19Kb)

 

С Васильевского острова молодожены переехали на Разъезжую. Здесь Чеботаревская создала салон, украсила комнаты с претенциозною пышностью. Помню какие-то несуразные вышивки, развешанные по стенам. Чтобы жить на широкую ногу, Сологуб превратился в графомана-халтурщика. Количество своей литературной продукции он увеличил раз в десять. Чуть ли не во все газеты и журналы он рассылал свои скороспелые рассказы и стихи. Порою доходил до плагиата. Его талант стал проявляться в его произведениях все реже. В салоне бывали Блок, Судейкин, Судейкина, Кузмин, Тэффи, Ал. Толстой, Ал. Бенуа и др.— Сологуб встречал их гораздо приветливее, чем это было на Васильевском,— и вообще стал куда говорливее, чаще улыбался, открыто радуясь, что у него есть подруга.

 

4514961_radyyas_chto_est_podryga (517x700, 54Kb)

 

4514961_radyyas_chto_est_podryga_2 (700x534, 51Kb)

 

На всех вернисажах, премьерах, литературных сборищах он являлся вместе с Анастасией Николаевной — иногда даже взявшись за руки. В его лице появилось что-то наивное. Через несколько лет они оба переехали на Петроградскую сторону — и вдруг обнаружилась ужасная вещь: Анастасия Николаевна влюбилась в NN и совершенно охладела к Сологубу. В доме начался ад. Любовь Анастасии Николаевны была без взаимности. Несчастная находила острую отраду — приходить к знакомым и говорить им о своей безнадежной любви. Наконец не выдержала, выбежала из дому и тут же в двух шагах от квартиры бросилась в реку — утонула. У меня в «Чукоккале» есть вырезка из газеты — объявление Сологуба об ее самоубийстве.

  ***
О Чеботаревской он не вспоминал никогда.

 

4514961_ne_vspominal_nikogda (320x240, 64Kb)

 

 

О Бунине


6 апреля 1968. Несколько воспоминаний из очень далекого прошлого.
Огромный зал, наполненный толпою. Человек семьсот, а пожалуй, и больше. Студенты с огневыми глазами и множество наэлектризованных дам.
Все томятся страстным ожиданием. Наготове тысячи ладоней, чтобы грянуть аплодисментами, чуть только на сцене появится oн.
«Он»— это Семен Юшкевич, любимый писатель, автор сердцещипательного «Леона Дрея» и других столь же бурных творений, которые не то чтобы очень талантливы, но насыщены горячей тематикой. Знаменитым он стал с той поры, как его повести, рассказы и очерки стали печататься в горьковских сборниках «Знание», рядом с Горьким, Куприным и Леонидом Андреевым.
Сейчас он, постоянный обитатель Одессы, появится здесь, перед киевской публикой и самолично прочтет свой только что написанный рассказ.
Но почему он запаздывает? Прошло уже десять минут, а сцена, где стоит пунцовое кресло и столик с графином воды, все еще остается пустая.
Вот и четверть часа, а Юшкевича все еще нет.
Вместо него на эстраде возникает какой-то растерянный, дрожащий, щеголевато одетый юнец и голосом, похожим на рыдание, сообщает об ужасной катастрофе: любимый писатель прислал телеграмму, что из-за внезапной простуды он не может сегодня порадовать Киев своим драгоценным присутствием.
В зале раздается общий стон. Вздохи разочарования и скорби.
Когда они немного затихают, незнакомец торопится утешить толпу:
— В этом зале присутствует другой беллетрист, тоже участвующий в сборниках «Знание»,— Иван Алексеевич Бунин, который любезно согласился выступить здесь перед вами с чтением своих произведений.
Публика угрюмо молчит. Юноша завершает свою грустную речь неожиданно бодрым басом:
— Желающие могут получить свои деньги обратно.
Желающих оказывается великое множество. Все, молодые и старые, словно в зале случился пожар,— давя и толкая друг друга, кидаются безоглядно к дверям. Каждый жаждет получить поскорее свои рубли и копейки, покуда не закроется касса.
В это время на сцене появляется Бунин с неподвижным, обиженным и гордым лицом. Не подходя к столику, он останавливается у левого края и долго ждет, когда кончится постыдное бегство ошалелой толпы.
Оставшиеся в зале — человек полтораста — шумно устремляются к передним местам.
Бунин продолжает стоять все в той же застывшей позе — бледный, худой и надменный.
Начинает он со своего стихотворения «Пугало». Это единственное его стихотворение на  гражданскую тему: прогнившее самодержавие изображается здесь в виде жалкого огородного чучела:


На зáдворках за ригами
Богатых мужиков
Стоит оно, родимое,
Одиннадцать веков.


Но иносказания не понимает никто. «Одиннадцать веков», эта точная дата возникновения абсолютизма в России осталась никем не замеченной. Всем кажется, что Бунин и вправду намерен подробно описать деревенское чучело. Человек семьдесят — из тех, что хотели остаться — срываются с мест и устремляются, сломя голову, к выходу.
— Ээ! Природа и погода! — с презрением резюмирует поэзию Бунина один из пробегающих мимо, тучный, мордастый мужчина, увлекая за собою двух кислолицых девиц. Вот и еще дезертиры, а за ними еще и еще. В зале остается ничтожная кучка. Сгрудившись у самой рампы в двух-трех шагах от оскорбленного Бунина, мы хлопаем неистово в ладоши, чтобы хоть отчасти вознаградить его за то унижение, которое он сейчас испытал.
Но он смотрит на нас ледяными глазами и читает свои стихи отчужденным, сухим, неприязненным голосом, словно затем, чтобы мы не подумали, будто он придает хоть малейшую цену нашей преувеличенно-пылкой любви.
Кончилось тем, что какой-то желторотый студент, желая блеснуть своим знанием поэзии Бунина, обратился к нему с громкой просьбой, чтобы он прочитал: «Каменщик, каменщик в фартуке белом», не догадываясь, что это стихотворение Брюсова.
То было новой обидой для Бунина. Он даже не взглянул на обидчика и горделивою поступью удалился со сцены.

 

4514961_Bynin_posle_teksta (439x671, 70Kb)

 

 

О Репине

 

1908. Гинцбург рассказывал о Репине: у него надпись над вешалкой «Надевайте пальто сами», в столовой табличка: «Обед в 5 час. вечера» и еще одна: «Если вы проголодались, ударьте в гонг». В гонг я ударил,— рассказывает Гинцбург,— но ничего не вышло, тогда я пошел на кухню и попросил кусок хлеба.


Из комментариев Майи Пешковой: («К обеду, в шесть часов вечера, оставались только близкие знакомые (столовая не могла вместить всех, кто приходил к Репину в этот день). Под удары гонга и под звуки органчика все входили в столовую. У маленького стола с хлеборезкой каждый брал себе хлеб. Места за столом определялись по жребию. Номер первый становился председателем, в его обязанности входило снимать крышки с кастрюль с кушаньями. Часть кушаний находилась в «волшебном сундуке».  Этот сундук, выписанный Нордман из Дрездена, выполнял функции термоса и стоял у окна в столовой. Сохранились карточки меню вегетарианских обедов с правилами круглого стола. Вкусно приготовленные овощи, фрукты, блюда из различных трав (сена) — супы, котлеты. За нарушение правил самопомощи полагалось произнести идейную речь экспромтом с трибуны, расположенной в углу столовой на возвышении, тосты не разрешались. Чем больше нарушений, тем обед получался веселее. Больше всех отличался Чуковский и Евреинов Н. Н»).

 

4514961_Chykovskii_sidit_sleva_v_stydii_Ili_Repina_Kyokkala_noyabr_1910_goda__Repin_chitaet_soobshenie_o_smerti_Tolstogo__Na_stene_viden_neokonchennii_portret_Chykovskogo__Fotografiya_Karla_Bylli_ (700x518, 226Kb)


Чуковский (сидит слева)  в студии Ильи Репина, Куоккала, ноябрь 1910 года.

Репин читает сообщение о смерти Л. Толстого. На стене виден неоконченный портрет Чуковского.

 

4514961_portret_Repina__1910 (400x465, 11Kb)

И. Репин. Портрет К. Чуковского. 1910.

 


20 апр. 1910. Репин в 3 сеанса написал мой портрет. Он рассказывал мне много интересного...
Рассказывал о Мусоргском. Стасов хлопотал, чтобы Мусоргского поместили в Военном Госпитале. Но ведь Мусоргский — не военный. Назовите его денщиком. И когда И. Е. пришел в госпиталь писать портрет композитора — над ним была табличка: Денщик.

 

4514961_Portret_kompozitora_M_P_Mysorgskogo_1881 (535x699, 61Kb)

портрет М.П. Мусоргского, 1881 год

 


22 июля, 1913. Пришел Репин. Я стал демонстрировать творения Крученых. И. Е. сказал ему:
— У вас такое симпатичное лицо. Хочу надеяться, что вы скоро сами плюнете на этот идиотизм.
—  Значит, теперь я идиот.
— Конечно, если вы верите в этот вздор.

 

4514961_Repin_v_masterskoi__1_ (527x650, 52Kb)

И.Е. Репин в мастерской в Пенатах, 1905 год

 


20 июля 1924. Вспомнил о Репине: как он научился спать зимой на морозе. «Не могу я в комнате, это вредно. Меня научил один молодой человек спать на свежем воздухе — для долголетия... Когда этот молодой человек умер, я поставил ему памятник и на памятнике изложил его рецепт — во всеобщее сведение».
      — Так этот молодой человек уже умер?
      — Да... в молодых годах.
      — А как же долголетие? <...>

 

7 августа 1925. Вчера приехал ко мне Гинцбург, скульптор, привез письмо от Репина, обедал. Рассказывал много о Репине. Гинцбург между прочим рассказал:
«Когда-то Репин написал портрет своего сына — Юрия. (С чубом.) Пришел к Репину акад. Тарханов и говорит: великолепный портрет! Я как физиолог скажу Вам, что вы представили здесь клинически-верный тип дегенерата... Ручаюсь вам, что и его родители тоже были дегенераты. Кто этот молодой человек?
— Это мой сын! — сказал Репин».

 

4514961_pertret_fiziologa_Tarhanova (477x700, 310Kb)

И. Репин. Портрет физиолога И.Р. Тарханова. 1906.

 

4514961_portret_sina_Uriya (239x334, 12Kb)

И. Репин. Портрет сына Юрия. 1905.

 

(Юрий – сын Ильи Репина и его первой жены Веры Шевцовой.  Талантливый художник, он действительно был человеком со странностями. Вёл аскетический образ жизни, пил, бродяжничал, лежал в психиатрических клиниках. Когда началась война,  вместе с другими переселенцами переехал в Хельсинки.

 

4514961_U__Repin_v_konce_jizni (495x700, 65Kb)

Юрий Репин в конце жизни

 

Полубезумный старик зимой и летом бродил по городу в монашеской рясе, в ермолке на голове и сандалиях на босу ногу. Еду добывал среди отбросов на городском рынке, а собственные картины бесплатно раздавал всем желающим. Потом окончательно тронулся рассудком и в 1954 году покончил  с собой, выпрыгнув из окна четвертого этажа ночлежки, разбившись насмерть).

 


О жене Репина

 

28 мая, 1908. Иду я мимо дачи Репина, слышу, кто-то кричит: — Дрянь такая, пошла вон! — на всю улицу. Это Репина жена m-me Нордман. Увидела меня, устыдилась. Говорят, она чухонка. Похоже. Дура и с затеями — какой-то Манилов в юбке. На почтовой бумаге она печатает:

Настроение

Температура воды


и пр. отделы, и на каждом письме приписывает: настроение, мол, вялое, температура 7° и т. д. На зеркале, которое разбилось, она заставила Репина нарисовать канареек, чтобы скрыть трещину. Репин и канарейки! Это просто символ ее влияния на Репина. Собачья будка — и та разрисована Репиным сантиментально. Когда я сказал об этом Андрееву, он сказал: «Это что! Вы бы посмотрели, какие у них клозеты!» У них в столовой баночка с отверстием для монет, и надписано: штраф за тщеславие, скупость, вспыльчивость и т. д. Кто проштрафился, плати 2 к. Я посмотрел в баночку: 6 копеек. Говорю: «Мало же в этом доме тщеславятся, вспыливаются, скупятся»,— это ей не понравилось. Она вообще в душе цирлих-манирлих, с желанием быть снаружи нараспашку. Это хорошо, когда наоборот. Она консерваторша, насквозь.

 

4514961__4_ (273x599, 37Kb)

Наталья Нордман-Северова, гражданская жена И. Репина

 


  
О дочери Репина

 

20 марта 1922. Сегодня устраивал в финск. торговой делегации дочь Репина Веру Ильиничну. Вера Ильинична — <...> тупа умом и сердцем, ежесекундно думает о собственных выгодах, и когда целый день потратишь на беготню по ее делам, не догадается поблагодарить. Продавала здесь картины Репина и покупала себе сережки — а самой уже 50 лет, зубы вставные, волосы крашеные, сервильна, труслива, нагла, лжива — и никакой души, даже в зародыше.

 

21 марта 1922. Да, Вера Репина <...> действительно несчастна. У нее ни друзей, ни знакомых, никого. Все шарахаются от ее страшного мещанства. Что удивительнее всего — она есть верная и меткая карикатура на своего отца. Все качества, которые есть в ней, есть и в нем. Но у него воображение, жадность к жизни, могучий темперамент — и все становится другим. Она же в овечьем оцепенении, в безмыслии, в бесчувствии — прожила всю жизнь. Жалкая.

(Мы знаем дочь Репина Веру по знаменитому портрету «Осенний букет». Там ей 20 лет.

 

4514961_Vera_Ilinichna_doch_20_let (388x700, 256Kb)

 

А вот какой изобразил сестру Веру  Юрий Репин. Мне кажется, этот портрет ближе к описанию её Чуковского)

 

4514961_Urii_Repin__Vera_Repina_sestra_doch_Repina_1_ (525x700, 286Kb)

 

 


О Шаляпине

 

Жалок был Шаляпин в эту среду. Все на него, как на идола. Он презрительно и тенденциозно молчал. С кем заговорит, тот чувствовал себя осчастливленным. Меня нарисовал карандашом, потом сделал свой автопортрет.
Рассказал о своей собаке, той самой, которую Репин написал у него на коленях, что она одна в гостиную внесла ночной горшок.— И еще хвостом машет победоносно, каналья!

 

4514961_Shalyapin_s_sobakoi_na_kolenyah_ (640x474, 140Kb)

И. Репин пишет портрет Ф. Шаляпина с собакой Булькой

 

(В феврале 1914 года, после отдыха в Финляндии, на Иматре, Шаляпин заехал к Репину и прожил у него несколько дней, позируя для большого портрета. На фотографии виден один из моментов работы Репина над этим полотном. Шаляпин удобно устроился на диване со своей любимой собачкой Булькой. Рядом стоит его слуга Нембо. Удачно начав портрет, Репин продолжал работать над ним уже после отъезда артиста из «Пенатов». Несколько раз по памяти он переписывал лицо и фигуру певца и в итоге, неудовлетворенный своей работой, уничтожил ее, написав на этом холсте в 1917 году этюд обнаженной женщины).


… Говорил монолог из «Наталки Полтавки». Первое действие. Напевал: «и шумить и гудить».— Одна артистка спросила меня: Ф. И., что такое ранняя урна — в «Евгении Онегине»?
— А это та урна, которая всякому нужна по утрам.

 

О творчестве

 

4514961_posle_O_tvorchestve (325x500, 27Kb)

 

21 окт. 1907. После чтения долго лежал. Думал о своей книге про самоцель. Напишу ли я её — эту единственную книгу моей жизни? Я задумал её в 17 лет, и мне казалось, что чуть я её напишу — и Дарвин, и Маркс, и Шопенгауэр — все будут опровергнуты. Теперь я не верю в свою способность даже Чулкова опровергнуть, и только притворяюсь, что высказываю мнение, а какие у меня мнения?

 

17 июня, 1912. Чарская не пишется совсем. Я и так, я и сяк.

 

Май, 1919. Пишу главу о технике Некрасова — и не знаю во всей России ни одного человека, которому она была бы интересна.

 

29 марта 1922. У Гумилева зубы были проедены на сластях. Он был в отношении сластей — гимназист.
Однажды он доказывал мне, что стихи Блока плохи; в них сказано:


В какие улицы глухие
Гнать удалого лихача.

«Блок, очевидно, думает, что лихач это лошадь. А между тем лихач — это человек».

 

22 марта 1925. Дней пять назад были у меня из Москвы устроители детского балета на тему моего «Мойдодыра». Они рассказывают, что на первом представлении к ним явились комсомольцы и запротестовали против строк: "А нечистым трубочистам — Стыд и срам",   так как трубочисты — почетное звание рабочих, и их оскорблять нельзя. Теперь с эстрады читают:

      А нечистым, всем нечистым,
      т. е. Чертям.

(Сейчас это кажется удивительным, но Все без исключения свои сказки Чуковский пробивал с боем, месяцами и даже годами. Ничего ему не давалось легко. Борьба с глупостью цензоров его страшно изматывала).  


1 августа 1925.  Оказывается, что в Гублите запретили «Муху Цокотуху». «Тараканище» висел на волоске — отстояли. Но «Муху» отстоять не удалось. Итак, мое наиболее веселое, наиболее музыкальное, наиболее удачное произведение уничтожается только потому, что в нем упомянуты именины!! Тов. Быстрова, очень приятным голосом, объяснила мне, что комарик — переодетый принц, а Муха — принцесса. Это рассердило даже меня. Этак можно и в Карле Марксе увидеть переодетого принца! Я спорил с нею целый час — но она стояла на своем. Пришел Клячко, он тоже нажал на Быстрову, она не сдвинулась ни на йоту и стала утверждать, что рисунки неприличны: комарик стоит слишком близко к мухе, и они флиртуют. Как будто найдется ребенок, который до такой степени развратен, что близость мухи к комару вызовет у него фривольные мысли!

 

4514961_myhacekotyha (700x490, 88Kb)


6 августа, четверг 1925. Вдруг выяснилось, что у меня нет денег. Запрещение «Мухи Цокотухи» сделало в моем бюджете изрядную брешь. На днях отправил Острецову такое письмо — по поводу «Мухиной Свадьбы»:  «В Гублите мне сказали, что муха есть переодетая принцесса, а комар — переодетый принц!! Надеюсь, это было сказано в шутку, т. к. никаких оснований для подобного подозрения нет. Этак можно сказать, что «Крокодил» переодетый Чемберлен, а «Мойдодыр» — переодетый Милюков. Кроме того, мне сказали, что Муха на картинке стоит слишком близко к комарику и улыбается слишком кокетливо! Может быть, это и так (рисунки вообще препротивные!) но, к счастью, трехлетним детям кокетливые улыбки не опасны.
Возражают против слова свадьба. Это возражение серьезнее. Но уверяю Вас, что Муха венчалась в Загсе. Ведь и при гражданском браке бывает свадьба. А что такое свадьба для ребенка? Это пряники, музыка, танцы. Никакому ребенку фривольных мыслей свадьба не внушает.
А если вообще вы хотите искать в моей книге переодетых людей, кто же Вам мешает признать паука переодетым буржуем. «Гнусный паук — символ нэпа». Это будет столь же произвольно, но я возражать не стану. «Мухина свадьба» моя лучшая вещь. Я полагал, что написание этой вещи — моя заслуга. Оказывается, это моя вина, за которую меня жестоко наказывают. Внезапно без предупреждения уничтожают мою лучшую книжку, которая лишь полгода назад была тем же Гублитом разрешена и основ советской власти не разрушила.
Есть произведения халтуры, а есть произведения искусства. К произведениям халтуры будьте суровы и требовательны, но нельзя уничтожать произведение искусства лишь потому, что в нем встретилось слово именины.
Мне посоветовали переделать «Муху». Я попробовал. Но всякая переделка только ухудшает ее. Я писал эту вещь два года, можно ли переделать ее в несколько дней. Да и к чему переделывать? Чтобы удовлетворить произвольным и пристрастным требованиям? А где гарантия, что в следующий раз тот же Гублит не решит, что клоп — переодетый Распутин, а пчела — переодетая Вырубова?
Я хотел бы, чтобы на эту книгу смотрели проще: паук злой и жестокий, хотел поработить беззащитную муху и погубил бы ее, если бы не герой комар, который защитил беззащитную. Здесь возбуждается ненависть против злодея и деспота и привлекается сочувствие к угнетенным. Что же здесь вредного — даже с точки зрения тех педагогов, которые не понимают поэзии?
      К. Чуковский»

 

1944. Июнь на 28-ое. Ночь <…> После ударов, которые мне нанесены из-за моей сказки,— на меня посыпались сотни других — шесть месяцев считалось, что «Искусство» печатает мою книгу о Репине, и вдруг дней пять назад — печатать не будем — Вы измельчили образ Репина!!! Я перенес эту муку, уверенный, что у меня есть Чехов, которому я могу отдать всю душу. Но оказалось, что рукопись моего Чехова попала в руки к румяному Ермилову, который, фабрикуя о Чехове юбилейную брошюру, обокрал меня, взял у меня все, что я написал о Чехове в 1914 году накануне первой войны и теперь — во время Второй,— что обдумывал в Ленинской библиотеке уединенно и радостно,— и хотя мне пора уже привыкнуть к этим обкрадываниям: обокрадена моя книга о Блоке, обокраден Некрасов, обокрадена статья о Маяковском, Евдокимов обокрал мою статью о Репине, но все же я жестоко страдаю. Если бы я умел пить, то я бы запил. Т. к. пить я не умею, я читаю без разбора, что придется — «Eustace Necklace» by Trollope, «Black Tulip» by Al. Dumas, «Barchester Towers» by Trollope, «Passage to India» by Forster*, даже Олдингтона, даже «Newcomes»** Тэккерея — и меня возмущает, какие крошечные горести, микроскопические — по сравнению с моими, с нашими — изображал роман XIX в.,— и раз я даже хватил Троллопом оземь, когда он хотел заставить меня взволноваться тем, что богатая вдова, дочь священника, получила письмо — вполне корректное — от холостого м-ра Slope'a — и обсуждение этого эпизода отняло у автора 20 страниц,— и сотни страниц посвящает он столь же важной проблеме - останется ли некий поп во главе богадельни для престарелых до конца своих дней — или у него эту богадельню отнимут? Нам, русским людям, людям 1944 года, такие проблемы кажутся муравьиными, а порою клопиными. Взял я на днях и без всякого интереса прочел «International Episode»*** Генри Джемса и его же «Washington Square», которые мне когда-то нравились — эта регистрация мельчайших чувствованьиц даже не муравьев, а микробов,— и почувствовал себя оскорбленным. Пожил бы этот Джемс хоть один день в моей шкуре — не писал бы он этих вибрионад.


6 июня 1953.  Получил от Веры Степановны Арнольд большое письмо: очень одобряет мои воспоминания о ее брате Житкове. Я боялся, что они ей не понравятся. Сестры великих людей так привередливы. В своих воспоминаниях о Маяковском я пишу, что был в его жизни период, когда он обедал далеко не ежедневно. Его сестре Людмиле эти строки показались обидными. «Ведь мы в это время жили в Москве — и мы, и мама; он всегда мог пообедать у нас». Мог, но не пообедал. Поссорился с ними или вообще был занят, но заходил к Филиппову — и вместо обеда съедал пять или шесть пирожков... Но Людмила и слушать не хотела об этом: не бывал он у Филиппова, не ел пирожков.

 

4514961_ne_el_pirojkov (338x267, 31Kb)

Людмила Маяковская

 

27 июня 1953. Краткая беседа с Катаевым. «Как хорошо, что умерли Треневы — отец и сын. Они были так неимоверно бездарны. У отца в комнате под стеклом висело перо, которым Чехов написал «Вишневый сад», рядом фото: «Тренев и Горький», рядом фото: «Сталин на представлении „Любови Яровой”» — и это был фундамент всей его славы, всей карьеры!! Отсюда дома, дачи, машины,— брр! А сын: «В это майское утро, которое сияло у реки, которая»...бррбр».
Я вступился: «У сына было больше дарования, чем у отца». Он только рукою махнул.

 

13 декабря 1955. Готовя это выступление, я прочитал свою старую книжку о Блоке и с грустью увидел, что она вся обокрадена, ощипана, разграблена нынешними блоковедами и раньше всего — «Володей Орловым». Когда я писал эту книжку, в ней было ново каждое слово, каждая мысль была моим изобретением. Но т. к. книжку мою запретили, изобретениями моими воспользовались ловкачи, прощелыги — и теперь мой приоритет совершенно забыт.
То же и с книжкой «От двух до пяти». Покуда она была под запретом, ее мысли разворовали.

 

Продолжение здесь




Процитировано 2 раз
Понравилось: 3 пользователям

Из дневника Корнея Чуковского. Часть первая.

Вторник, 27 Октября 2015 г. 19:05 + в цитатник


Начало здесь

4514961_ (449x640, 32Kb)

 

 

Основное содержание дневника — литературные события, впечатления от читаемых книг, от разговоров с писателями, художниками, актерами, оставивших след в нашей культуре. 

М. Зощенко писал в 1934 году в «Чукоккале»: «Наибольше всего завидую, Корней Иванович, тем Вашим читателям, которые лет через пятьдесят будут читать Ваши дневники и весь этот Ваш замечательный материал».

 

4514961_zamechatelnii_material (248x300, 10Kb)

 

Свои выборки фрагментов и цитат дневника я компоновала не по хронологии, а по темам и жанрам записей, по общей тональности, направленности, содержанию. Всё это, конечно, очень условно и субъективно. Заголовки — тоже мои и весьма приблизительные, лишь в общих чертах обозначающие характер написанного. Некоторые записи сопровождала своими комментариями, чего жду и от вас!

 


Заметки, зарисовки, штрихи к портретам

 

7 ноября 1919. Был у Гумилева. Гумилев очень любит звать к себе на обед, на чай, но не потому, что он хочет угостить, а потому, что ему нравится торжественность трапезования: он сажает гостя на почетное место, церемонно ухаживает за его женой, всё чинно и благолепно, а тарелки могут быть хоть пустые.

4514961_tarelki_pystie (700x688, 159Kb)

Н. Гумилёв. Портрет работы М. Фармаковского. 1908.

 

2 февраля 1921.  Гумилев — Сальери, который даже не завидует Моцарту. Как вчера он доказывал мне, Блоку, Замятину, Тихонову, что Блок бессознательно доходит до совершенства, а он — сознательно.

 

4514961_Gymilyov_Grjebin_Blok (604x409, 61Kb)

Гумилёв, Гржебин, Блок

 

14 февраля 1918. У Луначарского. Я видаюсь с ним чуть не ежедневно. Меня спрашивают, отчего я не выпрошу у него того-то или того-то. Я отвечаю: жалко эксплуатировать такого благодушного ребенка. Он лоснится от самодовольства. Услужить кому-нб., сделать одолжение — для него ничего приятнее! Он мерещится себе как некое всесильное благостное существо — источающее на всех благодать: — Пожалуйста, не угодно ли, будьте любезны,— и пишет рекомендательные письма ко всем, к кому угодно — и на каждом лихо подмахивает: Луначарский. Страшно любит свою подпись, так и тянется к бумаге, как бы подписать.

 

12 апреля 1965. О Луначарском я всегда думал как о легковесном и талантливом пошляке и если решил написать о нем, то лишь потому, что он по контрасту с теперешним министром культуры — был образованный человек.

 

4514961_obrazovannii_chel_ (320x400, 25Kb)

 

(Это ещё он наших министров не видел...Вспомнилась восторженная запись о Луначарском в дневнике М. Цветаевой, очарованной встречей с ним в министерской приёмной, где он пообещал ей помочь и, кажется, даже не обманул: «...Невозможность зла... Настоящий рыцарь и человек». И — вдохновлённые им строки:


Твои победы — не мои!
Иные грезились!
Мы не на двух концах земли —
На двух созвездиях!

 

Ревнители двух разных звёзд —
Так что же делаю —
Я, перекидывая мост
Рукою смелою?!..

 

Так чей же портрет Луначарского -  скептический или поэтический — ближе к истине?)

 

10 окт. 1917. Розанов как-то в поезде распек П. Берлина за то, что у того фамилия совпадает с названием города.— А то есть еще Джек Лондон! Что за мода! Ведь я не называю себя — Петербург. Чуковский не зовется Москва. Мы скромные люди. А то вот еще Анатоль Франс. Ведь Франс это Франция. Хорошо бы я был Василий Россия. Да я стыдился бы нос показать.

 

10 июня 1918. Л. Андреев очень любил читать свои вещи Гржебину.— Но ведь Грж. ничего не понимает?— говорили ему. «Очень хорошо понимает. Гастрономически. Брюхом. Когда Гржебину что нравится, он начинает нюхать воздух, как будто где пахнет бифштексом жареным. И гладит себя по животу...»

 

4514961_portret_Z__I__Grjebina___U_Annenkov (460x460, 137Kb)

портрет З. И. Гржебина работы Ю. Анненкова

 

 

21 окт. 1907. Узнал о смерти Зиновьевой-Аннибал. Огорчился очень. Она была хорошая, нелепая, верблюдообразная женщина.

(Последний «комплимент», признаться, озадачил. Посмотрела её портреты — ничего особо «верблюдообразного» не нашла. Может, это какая-то метафора?:-)

 

4514961_metafora (300x446, 31Kb)

 

 


25 окт. 1907. У Петрова масса книг — и все неразрезанные.

(Здесь долго хохотала. Как одной относительно нейтральной строчкой можно припечатать человека! Правда, в отличие от нынешних петровых, откровенно не читающих, у этого хоть есть надежда на разрезание в будущем:)


18 авг. 1908. Был у меня вчера Куприн и Щербов — и это было скучно. Потом я бегал вперегонки с Шурой и Соней Богданович — и это было весело. Куприн ждал от меня чего-то веселого и освежающего — а я был уныл и ждал: скоро ли он уйдет.


(И это — о Куприне?! - подумалось с недоумённым ужасом. Авторе незабвенного «Гранатового браслета»,  «Гамбринуса», «Суламифи», уже написанных в то время! Ну если он был так скучен Чуковскому, побегал бы с ним тоже вперегонки!:)

 

22 марта 1922 г. Видел мельком Ахматову. Подошла с сияющим лицом. «Поздравляю! Знаете, что в «Доме Искусств»?» — «Нет».— «Спросите у Замятина. Пусть он вам расскажет». Оказывается, из Совета изгнали Чудовского! А мне это все равно. У меня нет микроскопа, чтобы заметить эту вошь.

 

8 янв. 1923. Был у Кони. Он выпивал мою кровь по капле, рассказывая мне анекдоты, которые рассказывал уже раз пять. И все клонится к его возвеличению. Предложил мне написать его биографию — «так как я все же кое-что сделал». Рассказал мне, как он облагодетельствовал проф. Осипова (которого я застал у него). Так как этот рассказ я слушал всего раза два, я слушал его с удовольствием.

 

3 ноября 1919. Был у меня как-то Кузмин. Войдя, он воскликнул:
— Ваш кабинет похож на детскую!
Взял у меня «до вечера» 500 рублей — и сгинул.

 

14 ноября 1919. Сейчас вспомнил, как Леонид Андреев ругал мне Горького:«Обратите внимание: Горький пролетарий, а все льнет к богатым — к Морозову, к Сытину, к (он назвал ряд имен). Я попробовал с ним в Италии ехать в одном поезде — куда тебе! Разорился. Нет никаких сил: путешествует, как принц».

 

24 февраля 1932. Мариэтта Шагинян, несомненно, из-за своей глухоты, отрезана от живых лит. кругов, где шепчут, она никаких слухов, никаких оттенков речи не понимает, и потому с нею очень трудно установить те отношения, к-рые устанавливаются шепотом.
Как-то в Доме Искусств она несла дрова и топор — к себе в комнату. Я пожалел ее и сказал: «Дайте мне, я помогу». Она, думая, что я хочу отнять у нее дрова, замахнулась на меня топором!

 

4514961_zamahnylas_toporom (200x305, 16Kb)

Мариэтта Шагинян

 

 

4 ноября 1925 г. В Питер приехал Есенин, окончательно раздребежженный. Я говорю Тынянову, что в Есенине есть бальмонтовское словотечение, графоманская талантливость, которая не сегодня завтра начнет иссякать. Он: — Да, это Бальмонт перед Мексикой.

(Вот тут Чуковский не угадал. Талантливость не иссякла, иссякла жизнь — спустя полтора месяца после этой записи).

 

27 февраля 1925. Была у нас третьего дня сестра Некрасова Елисавета Александровна Фохт-Рюммлинг. Теперь ей 70 лет с изрядным хвостиком, она прожорлива, умна, насмешлива, энергична, степенна. В разговоре часто вставляет немецкие слова, фразы. Ее цель — где-ниб. сорвать денег на том основании, что ее брат — Некрасов. Она так и спросила: «Не знаете ли вы такого комиссара, к которому можно было теперь обратиться». Я часто устраивал ей разные такие подачки — просительство она считает своей профессией и с утра до вечера ходит по учреждениям. Недавно была у Иванова — заведующего коммунальным хозяйством, выцыганила у него квартирку бесплатную с бесплатным отоплением, ходит в Смольный, в Дом ученых, хищно хватая куски.

(Были когда-то мнимые «дети лейтенанта Шмидта»,  сделавшие из сего профессию. Оказывается, были и сёстры Некрасова — кормившиеся с этого родства. Правда, настоящего, но это мало что меняет — идея та же).

 

Июнь 1925. Была у нас сестра Некрасова с дочкой — Лизавета Александровна.— А не дарил ли Вам Некрасов книг с автографом? — Ох, дарил, три томика подарил, а я — известно, глупая — продала их и на конфетах проелась. Все же это тупосердие: даже не прочитать стихов своего брата, а сразу снести их на рынок.

(Понравилось слово "тупосердие", раньше его не встречала.)

 

1 апреля 1925. Читал Добролюбова: какие плохие писал он стихи. И умело пользовался их бездарностью: предлагал их читателю в виде пародии на другие плохие стихи. Напр., на стихи Розенгейма. Говорили: как ловко обличил он плохого поэта. А он и в самом деле лучше не мог. Это очень самоотверженно с его стороны.


8 марта 1926.  У Муры инфлуэнца. Вчера был Конухес. Очень занят, т. к. инфлуэнца свирепствует.— Я, говорит, только и отдыхаю, что по четвергам. Четверг мой партийный день.— Партийный?— Да. По четвергам у меня партия в винт... в Сестрорецке... у Хавкина.— Пошляк.
Боба увлекается книгой Елагина «О глупости» — и по указаниям этой книги наблюдает своего товарища Добкина, который есть, по его убеждению, законченный образец дурака.


25 марта 1926 г. Таня Чижова на днях показала мне по секрету письмо от Кустодиева. Любовное. На четырех страницах он пишет о ее «загадочных глазах», «хрупкой фигуре» и «тонких изящных руках». Бедный инвалид. Прикованный к креслу — выдумал себе идеал и влюбился. А руки у Тани — широкие, и пальцы короткие. Потом, идя по Фонтанке из «Красной», мы встретили жену Кустодиева. Милая, замученная, отдавшая ему всю себя. Голубые глаза, со слезой: «Б. М. заболел инфлуэнцей». Она через минуту —старушечка.

 

4514961_Kystodiev_v_invalidnom_kresle (580x700, 109Kb)

Б. М. Кустодиев в инвалидном кресле

 

4514961_Kystodiev__portret_jeni (443x600, 84Kb)

Б. М. Кустодиев. Портрет жены.

 


6 сентября 1928.  Горький рассказывал, как одна девочка 13 лет забеременела от школьника 14 лет. Он так испугался, что поселил ее в сарае... да, в сарае. Перенес туда ковры, всякую мебель, она сидела там и пухла, а он тайно носил ей еду. Когда дело открылось, его мать даже обиделась, почему он не сказал ей, что ее ждет такая семейная радость. Девочка новорожденная весила 6 фунтов, а ее отец и мать каждый день вместе ходили в трудшколу.
Я вступился. «Это не правило, а исключение» и пр.  Горький: «Знаю, что исключение. Вот колония ТВХ, где все бывшие проститутки и воры — у них даже закон такой: своих девочек не трогать. О, они очень забавные. Написали для меня свои автобиографии, и вот одна пишет:
— Как-то неловко резать незнакомого! Не угодно ли?»


Горький: ...Говорю Щеголеву: — Ведь вы столько пьете. Неужели у вас даже склероза нет?
    — Нету. Я пью — а у моей жены подагра!
    И смеется хитро.
    Дал мне яблоко.— Скушайте. Для меня оно слишком твердое.— Я откусил: кислятина.     Смеется.— Хорошее я съел бы сам.


16 сентября 1928.  Горький так объелся похвалами, что похвалы уже не имеют для него никакого вкуса.
    — Он, напротив, любит тех, кто его ругает,— сказал Тихонов.
    Кольцов засмеялся.
— Верно. Когда Брюсов, который травил Г., приехал к нему на Капри и стал его хвалить, Горький даже огорчился: потерял хорошего врага.

 

10 апреля 1932. Однажды «Леф» в лице Осипа Брика задолжал Тынянову 50 р. и не заплатил. Пришли к Брику они вдвоем с Шкл. Брика нет. Лиля пудрится, «орнаментирует подбородок», а Брик не идет... Шкловский советует Тынянову: «ты поселись у него в квартире и наешь на 50 р.». План не удался. Тогда Шкловский: «Юра, тебе нужен указатель Лисовского?» Еще бы. «Вот возьми». Снял с полки у Брика книгу, сунул Тынянову в портфель, и они оба ушли. Брик заметил пропажу только через год.

 

4514961_Osip_Brik (413x600, 54Kb)

Осип Брик

 


24/V.  Тынянов говорит: «Слава? Разве я ее ощущаю? Вот в Ярославле на днях к моему брату, почтенному человеку, пришел один врач и сказал, что он гордится знакомством с братом Тынянова — это единственный случай, когда я ощутил свою славу».


29 июня 1944. М. Ф. Андреева сказала, что Горький не верил Книпперше, будто Чехов, умирая, произнес «Ich sterbe». ( «Я умираю»). На самом деле он, по словам Горького, сказал: «Ах ты стерва!» М. Ф. не любила Чехова. Она не может, по ее словам, простить ему его отношения к Софье П. Бонье, с которой Чехов, по ее словам, жил 20 лет.


18 декабря 1958. Весь день не выхожу из комнаты. Ковыряю «От 2 до 5» и «Воспоминания». На улице слякоть — drizzle. Гулять невозможно. Пошел в общий зал, где фонтаны. Стоит смуглый юноша, мечтательно курит. Мы разговорились. Он необыкновенно красив, вежлив, доброжелателен. Говорит только по-французски — и немного по-русски. Видя, что он скучает, я повел его к себе и только тогда догадался, что это афганский принц. Он лежал в кремлевской больнице и за три месяца изучил русский язык — как иные не изучат и в год. Ему 18 лет. В больнице он познакомился с Маршаком. Grand ecrivain!*


25 декабря. Принц Афганский совсем стал домашним. Когда он проигрывает в козла, ему говорят:
— Ваше высочество, вы — козел!
Дегтярь зовет его «товарищ принц».


9 марта 1922. Сейчас вспомнил: был я как-то с Гржебиным и Кони. Гржебин обратился к Кони с такой речью: «Мы решили издать серию книг о «замечательных людях». И, конечно, раньше всего подумали о вас». Кони скромно и приятно улыбнулся. Гржебин продолжал: «Нужно напоминать русским людям о его учителях и вождях». Кони слушал все благосклоннее. Он был уверен, что Гржебин хочет издать его биографию — вернее, его «Житие»...— «Поэтому,— продолжал Гржебин,— мы решили заказать вам книжку о Пирогове...» Кони ничего не сказал, но я видел, что он обижен.
Он и вправду хороший человек, Анатолий Федорович,— но уже лет сорок живет не для себя, а для такого будущего «Жития» — которое будет елейно и скучно; сам он в натуре гораздо лучше этой будущей книжки, под диктовку которой он действует.

 

4514961_pod_diktovky_kot__deistvyet (539x700, 30Kb)

А.Ф. Кони

 


Март 1968. Самовлюбленный Луговой. Красивый, высокий, с венчиком седеющих волос вокруг лысины — облик большого писателя. Любил сниматься — руки на груди (как у Брюсова на врубелевском портрете). Пришел к нам в нашу нищенскую квартиру (Коломенская, 11) и предложил мне издать мою книжку («так как у вас несомненно талант»), Я обрадовался: напечатать книжку это выход из нищеты. «Книжка будет с портретом».— «С каким?» — «С моим, конечно». Название книжки: «Алексей Луговой». Из-за безденежья я согласился. Поехал к нему в Лугу на неделю (главный соблазн — ежедневный обед), и он водил меня по Луге и говорил: «Вот здесь я задумал роман «Добей его!». Здесь я закончил свою повесть «Умер талант». Я увидел, что писать о нем невозможно,— разве что эпиграмму. Банален, претенциозен, не без проблесков дарования, но пуст.
Свои черновые рукописи он посылал в Вашингтонскую библиотеку, не доверяя нашим русским хранилищам. Многие свои вещи предварял эпиграфами из Шопенгауэра, Эсхила, Ипполита Тэна на немецком, древнегреческом, французском языках. Когда его жена шла в гости, он писал длинные подсказки, что говорить и чего не говорить. Когда он задумывался, жена снимала обувь и ходила по комнатам в одних чулках. Каждое утро в постели он сочинял новый афоризм и вставлял его в рамочку и вешал у себя над кроватью до следующего утра. А старые афоризмы складывал как драгоценность.
Была у него секретарша, извилистая, словно резиновая, с чувственным, тоже резиновым ртом. Она каталась зимой на салазках, попала в колодец, разбилась насмерть. Ее сфотографировали: она лежит на спине, мертвая, а он стоит в позе мудреца — глядит на нее и размышляет о таинстве смерти. Вскоре после кончины Лугового его вдове попались в потаенном ящике любовные письма этой резиновой девушки к Луговому. Вдова возненавидела его: «Я из-за него сделала себе девять абортов, а он, подлец»,— говорила она мне. Она дружила с мадам Маркс, женой издателя «Нивы», звала ее Лидушей. На Маркса такое впечатление произвела наружность Лугового, что он под влиянием Лидуши купил у Лугового его претенциозные сочинения за 65 тыс. рублей. Луговой был обижен — меньше, чем Чехову!


Михаил Леонидович Лозинский. Друг Гумилева и Ахматовой. Мой товарищ по «Всемирной Литературе». Имел брата Григория Лозинского, специалиста по португальской литературе. Оба были потрясающе вежливы. Их вежливость была внешним выражением их доброты.
Задолго до этого мы оба отдыхали в Кисловодске. У Лозинского кончился срок, и ему нужно было уезжать в Ленинград. В то время поезда отходили от Кисловодска ночью. На вокзале была полутьма. Лозинский, войдя в вокзал, тотчас же дал носильщику пять рублей. Носильщик тотчас же кинул его чемодан и стал обслуживать другого пассажира. К каждому вагону была очередь. Лозинский стал в очередь, но, оглянувшись, увидел, что сзади женщина, приподнял шляпу и уступил ей место. Сзади была еще одна женщина — он отошел еще дальше в тыл. Я удержал его от дальнейших любезностей. Когда он приблизился к вагону, вагон был битком набит.
Я втолкнул его туда, вместе с его чемоданами, и вдруг увидел на перроне забытую им корзинку. Я сунул ее в окошко, когда вагон уже двинулся. На следующий день я получил от него открытку со станции «Минеральные воды»:

Не попрощавшись с вами на ночь,
Я ни за что бы не заснул,
Спасибо вам, Корней Иваныч,
За всунутый в окно баул.

 

4514961__1_ (463x700, 159Kb)

М.Л. Лозинский

 

 


Смешное

 

5 ноября 1908. Пшибышевский рассказывал мне об Ибсене. Он познакомился с Ибсеном в Христиании на каком-то балу (рауте?). Ибсен пожал ему руку и, не глядя на него, сказал: «Я никогда не слыхал вашего имени. Но по лицу вашему я вижу, что вы борец. Боритесь, и вы достигнете своего. Будьте здоровы». Пшибышевский был счастлив. Через неделю он увидел Ибсена на улице и догнал его: «Я — Пшибышевский, здравствуйте». Ибсен пожал ему руку и сказал: «Я никогда не слыхал вашего имени, но по лицу вашему я вижу, что вы борец. Боритесь, и вы достигнете своего. Будьте здоровы».

 

4514961_Genrih_Ibsen (600x400, 60Kb)

Генрих Ибсен

 

 

14 авг. 1917.  Был как-то я у Ивана Аксакова... девственника... Тот был редактором «Дня». Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:
— У него был скверный «День», а теперь будет скверная ночь.

 

4514961_I_S__Aksakov__1865 (478x700, 261Kb)

И.С. Аксаков

 

 

26 декабря 1957. Маршаку предлагают играть в козла. Он:
— Я не козлоспособен!
Потом прибавил:.
— Но зато и не козлопамятен.
_________
— Знаете, я родился в тот самый день, когда умер Лев Толстой.
— Да, так бывает всегда. За одним несчастьем следует другое.

 


19 марта 1922 г.  Новые анекдоты о цензуре, увы — достоверные. Айхенвальд представил в ценз. статью, в которой говорилось, что нынешнюю молодежь убивают, развращают и проч. Цензор статью запретил. Айхенвальд  думал, что запрещение вызвали эти слова о молодежи. Он к цензору (Полянскому): — Я готов выбросить эти строки.
— Нет, мы не из-за этих строк.
— А отчего?
— Из-за мистицизма.
— Где же мистицизм?
— А вот у вас строки: «умереть, уснуть», это нельзя. Это мистицизм.
— Но ведь это цитата из «Гамлета»!
— Разве?
— Ей-богу.
— Ну, погодите, я пойду посоветуюсь.
Ушел — и, вернувшись, со смущением сказал:
— На этот раз разрешаем.

 

15 апреля 1924. Есть ученая женщина Таисия Львовна, которая три раза в день делает наблюдения над высотою снега, направлением и силою ветра, количеством атм. осадков. Делает она это добросовестно, в трех местах у нее снегомеры, к двум из них она идет на лыжах и даже ложится на снег животом, чтобы точнее рассмотреть цифру. И вот когда мы заговорили о будущей погоде, кто-то сказал: будет завтра дождь. Я, веря в науку, спрашиваю: «Откуда вы знаете?» — «Таисия Львовна видела во сне покойника. Покойника видеть — к дождю!» Зачем же тогда ложиться на снег животом?


16 апреля 1924. ...приходилось часто ездить в Питер — на собрания по «Современнику». Там мы работали целые дни с утра до ночи — я, Замятин, Тихонов, Эфрос. Тихонов однажды так устал, что вместо Достоевский и Толстой сказал:
— Толстоевский и Достой.


30 июля 1924. Вчера был дивный закат. Я гулял над морем дольше обыкновенного. Кажется, что такие вечера бывают раз в тысячу лет, боишься их потерять, расплескать. По пляжу, как под тихую музыку, идут заколдованные тихие люди,— и особенно патетичны одинокие фигуры, которые, кажется, сейчас вознесутся на небо или запоют необыкновенную песню. Я догнал одну пару, которая казалась мне издали воплощением поэзии, и услышал:

      О н а: Ничего подобного!
      О н: А я вам говорю, что да.
      О н а: А я вам говорю, что нет. <...>


21 декабря 1924. Вчера интересную вещь рассказали об Ольдоре. Ольдор, после своего скандального процесса обвинённый в садизме и разврате, уехал в Москву хлопотать перед сильными мира сего. Пошел к сестре Ленина, Марье Ильиничне. Рассказал ей, конфузясь: «про меня вот говорят, будто я ходил в дом свиданий»... Та пришла в ужас. «Тов. Оршер, мы вам доверяли, а вы ходили на свидания с эс-эрами и меньшевиками! Стыдитесь!» Так до конца и не поняла, что такое дом свиданий!

 

4514961_chto_takoe_dom_svidanii (581x500, 55Kb)

 


(В примечании говорится: «Эмигрантская газета «Руль» (Берлин) писала 22 октября 1924 года, что в Петрограде слушалось дело о притонах разврата, причём среди обвиняемых «было немало видных и ответственных коммунистов. Вплоть до самого Оль Д,Ора, этой красы и гордости красной журналистики»).  Коммунисты всегда были в первых рядах. Девственность сознания Марьи Ильиничны умиляет.


29 марта 1925. Мне рассказывала писательница Василькова-Килькштет, что у нее имеется следующее удостоверение, выданное ее канарейке: «Сия Канарейка лишена 75% трудоспособности, страдает склерозом, заслуживает пенсии по 10 разряду». Это удостоверение выдали ей по рассеянности: пошла хлопотать и о канарейке и о себе мать Георгия Иванова, очень сумбурная женщина — и перепутала!

а, но как могли перепутать врачи! Им что человек — что канарейка, всё едино. Это уж прямо что-то клиническое:)


А вот ещё об одном путанике:

11 сентября 1927. Вспомнил анекдот о Розанове. Он пришел к Брюсову в гости, не застал, сидит с его женою, Иоанной, и спрашивает:
    — А где же ваш Бальмонт?
    — Какой Бальмонт?
    — Ваш муж.
    — Мой муж не Бальмонт, а Брюсов.
— Ах, я всегда их путаю.

 

4514961_ (475x700, 593Kb)

 


19-го сентября 1927.— Вчера, — рассказывал Коля,— я встретил Гуковского. Очень мрачен. Будто перенес тяжелую болезнь.— Что с вами? — Экзаменовал молодежь в Институт Истории Искусства — И что же? — Спрашиваю одного: кто был Шекспир? Отвечает: «немец». Спрашиваю, кто был Мольер? А это, говорит, герой Пушкина из пьесы «Мольери и Сальери». Понятно, заболеешь.

(От наших студентов-школьников и не такое услышишь. Слабонервный Гуковский  на нынешних экзаменах уже бы не заболел, а умер).


23 марта 1932.  Гъте, Гёте (Гьоте) и даже Гетё (как дитё). Одна комсомолка спросила:
— И что это за Гетё такое?
В самом деле, ни разу никто и не говорил им о Гетё, им и без всякого Гетё отлично — и вдруг в газетах целые страницы об этом неизвестном ударнике — как будто он герой какого-нб. цеха. И психоз: все устремились на чествование этого Гетё. Сидя у Халатова в прихожей, я только и слышал: нет ли билета на Гъте, на Гьоте, на Гетё. А дочь Лядовой спросила ее по телеф.:
— У тебя есть билет на Гнёта?
Говорят, тоска была смертная.

 

4514961_GYoTE_Goethe_Iogann_Volfgang (302x372, 15Kb)

ГЁТЕ (Goethe) Иоганн Вольфганг

 


31 августа 1928. Маршак предложил во «Всемирную» свои переводы из Блэйка, и Горький забраковал их (из-за мистики). Но теперь он встретил М. как долгожданного друга и очень оживленно стал рассказывать, как он, Г., ловко надул всех — и приехал в Пб. так, что его не узнали. Даже в поезде никто не узнал,— на вокзале ни души. «А то, знаете, надоело. В каждом городе, на каждом вокзале стоят как будто одни и те же люди и говорят одно и то же, теми же словами. И баба — в красной косынке — с равнодушными глазами — ужас! В одном месте она сказала так:
    — Товарищи! Перед вами пролетарский поэт Демьян Бедный!
    Так что я должен был сказать ей, что я не бедный, а богатый. И кто-то поправил ее:
— Дура! Бедный — толстый, а Горький — тонкий. Знают, подлецы, литературу. Знают...»
Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:
— Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер... Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших... и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.

 

4514961_pochyotnim_symasshedshim (494x700, 146Kb)

 


7 сентября 1928. Горький: - Познакомился вчера с инженером... Рассказывал о своих друзьях в Париже. Один из них - Васька гулял по всему Парижу в толстовке и по-французски даже бонжур не знал. Пришел Васька в ресторан, взял карточку и наугад заказал какое-то блюдо. Лакей убежал куда-то, но блюда не принес. А ему адски хочется есть. Он зовет другого лакея — показывает ему какую-то строчку в меню — и ждет. Опять ничего не несут. После третьего раза — ему принесли счет: 30 франков. За что? Оказывается, то была карточка фокстротов — и он три раза вместо еды заказывал фокстроты. Таких анекдотов он рассказал несколько. Его приятели в Лондоне — пошли в кафешантан — и увидели надпись No smoking allowed — и решили, что без смокингов туда не пускают.


15 ноября 1954. 15 ноября. Вчера ездил в Колонный зал — выступать на предсъездовском детском утреннике. Сидел рядом с Михалковым — милым, веселым. Михалков рассказал мне, что, когда его Андрону было 6 лет, к ним пришла Рахиль Баумволь, и Андрон сказал:

В гости к нам пришла Рахиль
И в глаза пустила пыль.
Из-за этой пыли
Я не видал Рахили.

 

4514961_A__Konchalovskii_v_detstve (250x329, 13Kb)

Андрон Кончаловский в детстве

 


<...> Третьего дня женился Гуля на Тане Погодиной.
— Кем теперь приходится вам Н. Ф. Погодин? — спросил Михалков. И ответил:
— Собутыльником.


3 сентября 1961. Что за чудак Маршак. Он требует, чтобы его переводы печатались так: раньше крупными буквами — Маршак, потом перевод, а потом внизу мелким шрифтиком — Шекспир».

 

4514961_Marshak_perevodi (637x411, 45Kb)

 


6 ноября 1962.  Митин рассказал, как академик Юдин и Панферов в 1943 году ездили на фронт. Их поместили в избушке — где перед иконой горела лампадка. Они привезли с собой водку — и в первый же день напились. Пьяны в лоск, а хочется еще. Послали красноармейца — не достал. Тогда Юдин упал на колени перед иконой и сказал:
— Матерь Божья, сделай чудо, пришли нам хоть по стакану — и я поверю в тебя и отрекусь от экономического материализма!
Но чуда не случилось, и Юдин остался неверующим.


16 окт. 1966.  Был чудесный Митя. Рассказал об Олеше. Тот пьяный вышел в вестибюль «Астории» и говорит человеку с золотыми галунами:

— Швейцар! Позовите такси!
— Я не швейцар. Я адмирал!
— Ну так подайте катер.

 

4514961_ny_tak_podaite_kater (500x684, 137Kb)

Ю. Олеша

 


Март 1968. В 1905—1906 гг. был литературный салон у Николая Максимовича Минского на Английской набережной в доме железнодорожного дельца Полякова. Поляков (родственник Минского) предоставил поэту роскошную квартиру. Минский поселился там с молодой женой, поэтессой Вилькиной. Вилькина была красива, принимала гостей лежа на кушетке, и руку каждого молодого мужчины прикладывала тыльною стороною к своему левому соску, держала там несколько секунд и отпускала.
Однажды пошел я с нею и с В. В. Розановым на митинг. Когда ей нравился какой-нибудь оратор, она громко восклицала, глядя на него в лорнет:
— Чуковский, я хочу ему отдаться!
Брюсовский «Скорпион» напечатал книгу ее стихов «Мой сад». Розанов написал к книге  предисловие, не читая ее. «Я думал, что книга зовется „Мой зад”»,— оправдывался он.

(Что же он, интересно, написал в таком случае в предисловии?:-)

 

Март 1968. Встретил акад. Скрябина, которому сейчас 93 года. Остались одни усы. А ведь был дюжий и бравый. Лет 30 (или 40) назад мы оба отдыхали в Кисловодске, в санатории Академии Наук (или КСУ), меня прельстила его поэтическая походка, его музыкальная фамилия. Я спросил у него, чем он занимается. Он ответил: гельминтологией. Что это такое, я не знал. Думал, что-нибудь поэтическое, вроде ботаники. И попросил его выступить вечером для отдыхающих с маленьким докладом по гельминтологии (я был устроителем вечерних бесед). Собрались дамы в вечерних туалетах, вышел он походкой артиста или капельмейстера и начал поэтическим голосом:
— Рано утром, покуда детки еще спят, войдите в любую спальню детского дома и поднимите им рубашечки. Вы увидите, что у них из заднего прохода, высунув головки, выглядывают глисты...
И около часу продолжал в этом роде. А закончил весело: «В каждом из вас сидят черви. Мы все зачервлены, все до одного».
Заведующий вечерними развлечениями назывался почему-то диктатор. После того, как я на следующий вечер устроил чтение проф. Н. Н Петрова «О раке», и он убежденно сообщил, что по крайней мере одна треть слушающих его умрет от рака,— мне пришлось передать свой диктаторский жезл другому.


Апрель 1968. У Шагинян есть строчка: «Девы нет меня благоуханней».
Встретив ее, Куприн попросил: «Благоухни мне, как бутон».

 

***
К Блоку он обратился с такой же иронией. У Блока есть прелестный импрессионистический этюд:

В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву
Я искал бесконечно красивых
И бессмертно влюбленных в молву.

— Почему не в халву? — почтительно спросил он у Ал. Александровича.


Как-то в ресторане «Вена» я увидел Мих. Кузмина в большой незнакомой компании. Меня пригласили к столу. Кузмин указал на одну полную даму, сидящую рядом с ним, и сказал:
— Вот вы все пишете о Некрасове, а не знаете, что эта вакханка — родная дочь Авдотьи Яковлевны Панаевой.
— Как вы смеете! — рассердилась вакханка.— Я никому, никому не говорю, что я ее дочь.
Вакханка оказалась писательницей Нагродской, автором нашумевшего романа «Гнев Диониса». В то время в литературных кругах еще помнили о причастности Авдотьи Панаевой к огаревскому делу.
Тут же Нагродская проговорилась, что у нее есть тетрадь, исписанная рукою Некрасова.
Нужно было раздобыть у нее эту тетрадь.
Жила она в Павловске. Не надеясь на свои силы, я взял с собою двух друзей: Эмиля Кроткого и Исаака Бабеля. По дороге я рассказал им, какое значение для некрасоведения может иметь наша добыча. Всю дорогу Эмиль Кроткий безостановочно острил, Бабель молчал, глядел в окно. Он в то время симулировал великую почтительность ко мне и каждую фразу свою начинал словами: «Уй, Корней Иванович!», часто сопровождал меня в моих хождениях по городу,— и конечно, я чувствовал, что это напускная почтительность, что в ней есть много подспудной иронии, но охотно принимал эту игру.
Мы пошли к Нагродской вдвоем с Эмилем Кротким. Бабель остался в саду. Кроткий сразу испортил все дело. Он стал говорить этой даме, каким драгоценным она владеет сокровищем, как дорога для потомства каждая строчка Некрасова и т. д. и т. д.
Я постарался отделаться от такого неудачного союзника и кликнул на помощь Бабеля. Бабель сумрачно слушал наши разговоры, как слушает великий артист неумелых дилетантов, и сделал нам знак, чтобы мы замолчали.
— Позвольте, Елена (или Елизавета?) Аполлоновна, поговорить с вами интимно,— сказал он.— Наедине.
И ушел с нею в другую комнату. Видно было, что она симпатизирует ему больше, чем нам. Очевидно, его псевдо-наивное лицо с ямочками на щеках произвело на неё впечатление.
Мы ждали его очень долго. Наконец, он вышел весь красный, с крупинками пота на высоком челе. В руке у него была черная (ныне знаменитая) тетрадь, которую он и вручил мне с обычным своим ироническим полупоклоном. Я выдал Нагродской расписку, и руки у меня дрожали.
Когда мы вышли, я спросил у Бабеля, какое такое волшебное слово сказал он ей, что она согласилась расстаться со своим сокровищем.
— Я говорил с ней не о Некрасове, нет, а о ее романе «Гнев Диониса». Я расхвалил этот роман до небес, я говорил, что она для меня выше Флобера и Гюисманса, я говорил ей, что и сам нахожусь под ее влиянием. Она пригласила меня приехать к ней в ближайшую пятницу, она прочтет мне начало своего нового романа... «И зачем вам какие-то пожелтелые архивные документы,— говорил я ей,— если вы владеете настоящим и будущим. Вы сами не знаете, как вы талантливы».
— Но ведь «Гнев Диониса» бездарный роман! — сказал я.
— Не знаю, не читал,— ответил Бабель.

 

4514961_Evdokiya_Nagrodskaya_doch_Avdoti_Panaevoi (355x439, 15Kb)

Евдокия Нагродская, дочь Авдотьи Панаевой

 

4514961_Gnev_Dionisa (197x280, 20Kb)

роман «Гнев Адониса»

 

4514961_Babel (225x318, 42Kb)

Иссак Бабель

 

 

 

Заметки о прочитанном

 

4514961_k_chyjoi_psihologii (240x360, 52Kb)

 

Июль 1907. О Чехове говорят как о ненавистнике жизни, пессимисте, брюзге. Клевета. Самый мрачный из его рассказов гармоничен. Его мир изящен, закончен, женственно очарователен. «Гусев» законченнее всего, что писал Толстой. Чехов — самый стройный, самый музыкальный изо всех.


29 авг. 1908. Читаю Бердяева; вот его свойство: 12 страница у него всегда скучна и уныла. Это дурной знак. 10 страниц всякий легко напишет, а вот 11-ую и 12-ую труднее всего написать.


8 ноября 1955Куприна дала мне почитать свои воспоминания о Куприне. Много интересного,— ценные факты,— но в них нет Куприна — этого большого человека, лирика, поэта, которого изжевала, развратила, загадила его страшная гнилая эпоха. Он выходит у нее паинькой, между тем он был и нигилист, и циник, и трактирная душа, и даже хулиган,— у нее же он всегда на стороне добра и высокой морали.


(Ну, это известная история: то же можно сказать о мемуарах Бекетовой о Блоке, о воспоминаниях сестры Рембо,  озабоченных лишь одним: не выносить сора из семейной избы).

 

24 марта 1955.  Я целый день читал дневник Льва Толстого 1854 — 1857 — поразила меня ёмкость его времени — в один день он успевает столько увидеть людей и вещей, сколько иной не увидит и в месяц, и какое труженичество! Каждый день пишет и пишет, читает бездну — и еще укоряет себя в лени, бездельи и проч. И сколько физических сил! Нет недели, чтобы он не сходился с женщиной, а если не удастся сойтись — поллюции (стыдливо обозначаемые буквой п). Такая ненасытность мужских желаний уже сама по себе свидетельствовала об огромности жизненной мощи.

 

4514961_jiznenoi_moshi (700x525, 54Kb)

 

4514961_posle_portreta_Tolstogo (200x301, 10Kb)

 

31 марта 1955. Я читаю Твена «Tramp abroad»*  (* «Бродяга за границей» (англ.) — книгу, которую я впервые читал 50 лет назад в тюрьме в предварилке на Шпалерной и хохотал до икоты, так что часовой все время подбегал к глазку, думая что я плачу. Прошло 50 лет, а книга все так же для меня свежа, мускулиста. Она не только вся пронизана юмором, она поэтична.


1 апреля 1955. Вчера читал «Tramp abroad» — и с прежним восторгом «The Awful German Language»*(* «Ужасный немецкий язык» (англ.).  Эта глава кажется мне одним из лучших произведений Твена. Никогда ни одна филологическая статья не вызывала такого хохота. Написать веселую статью о лингвистике — сделать грамматику уморительно смешной — казалось бы, немыслимое дело, и однако через 50 лет я так же весело смеялся — читая его изыскания. И с омерзением думал о Мендельсоне, напечатавшем книжку о нем: этот клоп проглядел его всего — целиком — и заметил только его «оппозиционные» мысли. Вместо портрета дал только одно ухо — или может быть, одну бровь, да и ту раздул до гигантских размеров. То же он сделал и с Уитменом. Читатель не так заинтересован политическими убеждениями юноши Уитмена, как воображает М-сон, и вообще полит. убеждения - это бровь Уитмена, а не Уитмен. Подумайте об идиоте, который стал бы характеризовать поэзию Фета политическими его убеждениями. <...>

 

8 января 1957. Как упоительно пишет Троллоп. Я читаю его «John'a Caldigate'a», и весь сюжет до того волнует меня, что в трагических местах я оставляю книгу, не могу читать дальше, так «переживаю». И какая уверенная рука в обрисовке характеров, какое знание жизни — и самых глубоких глубин души человеческой. И как все это скромно, словно он и сам не подозревает о своей гениальности.

 

4514961_Trolop (423x600, 41Kb)

 

21 января 1961....бросился к Достоевскому и стал читать любимейшего своего «Игрока» — где гениальность Достоевского дана без всяких посторонних примесей — чистая гениальность — в сюжетосложении, в характерах, в создании образа бабуленьки, в диалогах, в нервном подъеме вдохновения.

 

4514961_Igrok (429x700, 76Kb)

 

15 авг. 1967. Какая мутная, претенциозная чушь набоковское «Приглашение на казнь». Я прочитал 40 страничек и бросил.

(Вот тут, думаю, многие не согласятся).



6 апреля 1968. Читаю Бунина «Освобождение Толстого». Один злой человек, догадавшийся, что доброта высшее благо, пишет о другом злом человеке, безумно жаждавшем источать из себя доброту. Толстой был до помрачения вспыльчив, честолюбив, самолюбив, заносчив, Бунин — завистлив, обидчив, злопамятен.

 

Продолжение здесь
 




Процитировано 1 раз
Понравилось: 2 пользователям

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко
Страницы: 83 ... 38 37 [36] 35 34 ..
.. 1 Календарь