28 стихов про осень |
***
Наступит осень — праздник разноцветья -
образчик смерти, красной на миру.
О это третье испытанье — медью
древесных труб, поющих на ветру!
Огонь, вода и медь в одном флаконе -
коктейль осенних поднебесных струй.
Прощание в вагоне — взмах ладони,
летящих листьев влажный поцелуй.
Смотреть, как красят серую безликость
цветные кисти уличных гирлянд,
и проступает в листьях, словно в лицах,
зарытый в землю дерева талант.
***
А небо беременно радугой,
лежит на верхушках леса.
Губами ловлю, как патоку,
последнюю ласку лета.
Зелёное братство сосновое,
берёзово-белое царство, -
о древнее, вечно новое,
единственное лекарство!
Лишь ты не обманешь доверия,
не ведая собственной власти.
К деревьям — моим поверенным -
спешу нашептаться всласть я.
Зелёное, жёлтое, алое
в прощальном кружит карнавале.
Недаром когда-то ангелы
вас кронами короновали.
Ах, лето, мой рай потерянный...
Прощай, колдовство факира!
И ветер суровый, северный
холодной взмахнёт секирой.
Но вновь зарубцуются раны те,
и всё будет, как вначале...
Я ваша сестра по радости,
по кротости и печали.
Не все ещё корни вырваны
из прошлого в жизни новой.
О сердце! Ещё не вырублен
твой розовый сад вишнёвый!
***
Последние взгляды лета
ловлю влюблённо.
Сыграет мне флейта леса
ноктюрн зелёный.
Пока ещё холод редок,
но блёкнут краски.
Скажите же напоследок
хоть слово ласки.
***
Осень в душе и очки на носу -
я их давно уж по жизни несу.
Что ещё к этому могут добавить
морось и темень в девятом часу?
Всё-таки лета ушедшего жаль.
Мёртвые листья уносятся вдаль.
Катятся годы и хмурятся своды,
и умножают печаль на печаль.
***
Словно заначку зарою в душе
этого лета излишки.
Горечь они подсластят как драже
или «на севере мишки».
Их по карманам запрячу
и до весны не заплачу.
***
Осенний лист упал, целуя землю.
Деревьев целомудренный стриптиз...
И все мы занимаемся не тем ли,
в какие мы одежды ни рядись?
Я изучаю ремесло печали,
её азы читаю по складам,
усваиваю медленно детали
того, что неподвластно холодам.
Того, что неспособны опровергнуть
хорал ветров и реквием дождя.
Того, что учит: если очень скверно,
ты улыбнись, навеки уходя.
Я приглашаю вас на жёлтый танец,
прощальный вальс в безлиственной тиши.
И не пугайтесь, если вам предстанет
во всей красе скелет моей души.
***
Дождинки ударялись оземь,
всё заштриховывая вкось.
Со мной осталась только осень,
как плач о том, что не сбылось.
Уже не ждём, уже не просим,
и боль не так уже остра.
Ну что ты, я не плачу вовсе.
То осень, дым её костра.
***
Сердца деревьев устилают землю,
собою укрывая тротуар.
Никто не замечает, не приемлет
их щедрый, невостребованный дар.
Они хрустят под нашими ногами.
Сгребает дворник их в ненужный ком.
И рыжее безжалостное пламя
их слижет равнодушным языком.
Вот так и вы отклоните, зевая,
стихов моих пылающий угар.
Кому сейчас нужна душа живая?
Пустячный, нерентабельный товар.
***
День облетевшей листвы,
мельком оброненных фраз.
Лес, не покрыв головы,
нам предстаёт без прикрас.
Стало деревьям легко.
Ветер надежды унёс.
До февраля далеко.
Нет ни чернил и ни слёз.
***
Мы ждём перемен...
В. Цой
Скоропостижно клёны облетают,
качая непокрытой головой,
и листьев треугольники витают,
как похоронки Третьей Мировой.
Не надо перемен, уже не надо, -
ни скоростей, ни лживых новостей,
масс медиа и телеклоунады,
навязчивей непрошенных гостей.
Замолкните, уймите, обезбольте
то, что ещё колотится в груди!
С эпохой в ногу? Нет уже, увольте.
У нас давно с ней разные пути.
Эпоха фарса, блёсткая наружно
и выжженно-бездушная внутри,
когда всё можно и ничто не нужно,
когда никто не нужен, хоть умри.
Но есть же мир живой и неказённый,
где радуются солнцу и весне.
Таращатся невинные глазёнки
цветов, что не слыхали о войне.
И я иду средь прочих невеликих,
тропинками исхоженных орбит,
улыбки собирая как улики
того, что мир не умер, не убит.
***
Чистая, наивная погода,
словно водит детский карандаш.
Это Бог душе послал в угоду
в мире пагуб, выгод и продаж.
Дружный дождик прыгает по лужам,
город светел, свежестью дыша.
Беззащитно, тщетно, неуклюже
к небу прорывается душа.
***
Я гадаю на листьях каштана, влетевших в балкон:
любит или не любит — тот, кто ещё не знаком...
Я хочу, чтоб любили, я листья сдуваю с руки.
Мне обнять целый мир так легко поутру и с руки.
И воздушные те поцелуи я сверху вам шлю:
эй, прохожие, гляньте, я здесь, я дышу и люблю.
Пусть они разобьются, пусть втопчутся в грязь или в кровь,
но в остатке сухом всё равно остаётся любовь.
***
Листва заметно поредела.
Седая осень на носу.
Вон паутинка полетела...
А как бы я ещё хотела,
не чуя ног, на голо тело
в зелёном погулять лесу!
Не впрок мне взрослые уроки:
взмахну руками —полечу!
Хочу забыть года и сроки,
брести, не разобрав дороги,
и примерять чужие строки
со вздохом, что не по плечу.
Плоды устало бьются оземь,
прохлады близко торжество...
И хочется сказать мне очень:
не наступай подольше, осень,
на то, о чём лишь Бога просим,
на то, чем сердцем плодоносим,
на песни горла моего!
***
О концерт листопада, листопадный спектакль!
Я брожу до упаду, попадая не в такт
этой азбуке музык, попурри из надежд,
изнывая от груза башмаков и одежд.
Смесь фантазии с былью, холодка и огня, -
листопадные крылья, унесите меня
вихрем лёгкого танца далеко-далеко,
где улыбки багрянца пьют небес молоко.
***
Осень, осень, розовое небо!
Твой закат надрывен и багрян.
Всё бледней, грустней улыбка Феба
в обрамленье охры октября.
Осень, осень, музыка прощанья...
Твоя ласка, нежно-холодна,
растворилась в воздухе печально,
птичьим клином клича из окна.
Осень, осень, золотое сердце!
Холодок ладоней на виски.
Отвори в свои чертоги дверцу,
разожми тиски моей тоски.
Осень, осень, ранние морозы.
Поцелуи, тронутые льдом.
И деревья гнутся, как вопросы.
Но ответ узнаешь лишь потом.
***
О выводи меня, Нездешнее,
в чарующую флейту дуя,
из повседневного, кромешного
в мир праздника и поцелуя.
Как радугою в небо вхожее,
как звёзд ночное поголовье,
на наши речи непохожее
и не нуждавшееся в слове...
О музыка листа упавшего,
о эти дивные длинноты
аккорда, душу всю отдавшего
за эту маленькую ноту!
Ты не приснился, ты всё тут ещё,
они по-прежнему со мною, -
воспоминания о будущем,
переодетые в лесное...
От туч, нахмуренных опасливо,
от снов злопамятных — подальше,
и непрерывно будешь счастлива,
одета в музыку без фальши,
от постоянного сопутствия
обдутых жизней, снятых с полок,
от постоянного присутствия
мечты, застрявшей как осколок.
Изъять - останется зияние,
норой безрадостной, безвестной.
Пусть лучше танец и сияние,
душекружение над бездной!
***
Листья падают – жёлтые, бурые, красные – разные.
Все когда-нибудь мы остаёмся на свете одни.
Одиночества можно бояться, а можно и праздновать.
Я иду на свиданье с тобою, как в давние дни.
Я иду на свиданье с собою – далёкою, прошлою.
Вон за тем поворотом... туда... и ещё завернуть...
И хрустит под подошвами пёстрое кружево-крошево,
как обломки надежд и всего, что уже не вернуть.
Не встречается мне. Не прощается. Не укрощается.
В чёрном небе луна прочитается буквою «О».
Не живётся, а только к тебе без конца возвращается.
Одиночество. Отчество. О, ничего, ничего...
***
Нa деревьях осенний румянец.
(Даже гибель красна на миру).
Мимо бомжей, собачников, пьяниц
я привычно иду поутру.
Мимо бара «Усталая лошадь»,
как аллеи ведёт колея,
и привычная мысль меня гложет:
эта лошадь усталая – я.
Я иду наудачу, без цели,
натыкаясь на ямы и пни,
мимо рощ, что уже отгорели,
как далёкие юные дни,
мимо кружек, где плещется зелье,
что, смеясь, распивает братва,
мимо славы, удачи, везенья,
мимо жизни, любви и родства.
Ничего в этом мире не знача
и маяча на дольнем пути,
я не знаю, как можно иначе
по земле и по жизни идти.
То спускаясь в душевные шахты,
то взмывая до самых верхов,
различая в тумане ландшафты
и небесные звуки стихов.
Я иду сквозь угасшее лето,
а навстречу – по душу мою –
две старухи: вручают буклеты
с обещанием жизни в раю.
***
А на пороге осень -
трефовая, бубновая...
Бросает карты в просинь -
на жизнь гадает новую.
А может, то не карты,
а золото монет,
то, что в огне азарта
готова свесть на нет?
Что лето накопило,
собрав в одной горсти,
вмиг в горечи распыла
всё по ветру пустив?
А может, и не деньги,
а что ценнее клада,
и что ей, словно Стеньке,
швырнуть в пучину надо?
А может, то листовки
с призывом жечь и рушить,
стволы дерев — винтовки,
разделанные туши...
Мне осень ворожила,
учила меня вздорному:
разбрасываться жизнью
на все четыре стороны.
***
Мокрая осень
стучится в окно.
Золото с охрой
облезли давно.
Слышится тонко:
«Пусти, обогрей!»
Осень с котомкой
стоит у дверей.
Пусто в котомке,
дыряво бельё.
Где же, мотовка,
богатство твоё?
Осень-растратчица,
где же твой дом?
Плачется, плачется
ей за окном...
***
Я осень люблю и в природе, и в людях,
когда успокоятся жаркие страсти,
когда никого не ревнуют, не судят,
и яркое солнце глаза уж не застит.
На кроткие лица гляжу умилённо,
их юными, дерзкими, детскими помня.
А жёлтые листья красивей зелёных,
и лунная ночь поэтичнее полдня.
***
Пальцы дождя подбирают мелодию
к детству, к далёкой весне.
Где-то её уже слышала вроде я
в давнем растаявшем сне...
Капли как пальцы стучат осторожные:
«Можно ли в душу войти?»
Шепчут в слезах мне кусты придорожные:
«Мы умирать не хотим...».
Люди снуют между автомобилями,
светится в лужах вода
и озаряет всё то, что любили мы,
что унесём в навсегда.
Глупая девочка в стареньких ботиках,
руки навстречу вразлёт...
Дружество леса, дождинок и зонтиков,
музыка жизнь напролёт.
***
А у нашей любви поседели виски и ресницы...
Тридцать лет уж минуло, а кажется, будто вчера.
Мой немой визави - хладнокровный ноябрь бледнолицый
сквозь окно наблюдает за утренним бегом пера.
Сумасбродной весне до него как-то не было дела.
Лето — слишком лениво, ему не до этих морок.
А зима недоступна за рамою заледенелой.
Лишь прозрачная осень читает меня между строк.
Только ей, многомудрой, про жизнь и любовь интересно...
Только ей лишь известно, что будет с тобой и со мной.
Я немножко умру, а потом понемногу воскресну.
И мы встретимся снова какой-нибудь новой весной.
* * *
Увядая, облетая,
листьев кружится метель.
Золотая, золотая,
золотая канитель.
Я нисколько не тоскую,
не устану я смотреть
на красивую такую
листьев золотую смерть.
Осени конец летальный…
Как бы, прежде чем умру –
научиться этой тайне
красной смерти на миру.
***
Жизнь для меня давно уже вне тел,
наполнена не плотью и не кровью.
Мир как осенний тополь облетел,
иль как воздушный шарик улетел,
но зацепился ниткою за кровлю.
И всё сейчас висит на волоске,
завися лишь от ветреного мига -
взлетит ли он, растаяв вдалеке,
иль будет биться жилкой на виске,
растягивая жизненное иго.
Всю душу уместить в свою тетрадь,
по-русски жить, исчезнуть по-английски,
воздушный шарик отпустив летать,
оставив лист осенний трепетать
взамен прощальной маленькой записки.
***
И нависло звёздною улыбкой,
дымчатой, игольчатой и зыбкой,
надо мною прошлое моё.
Птичьим кликом оглашая дали,
нажимая враз на все педали,
бытиё ушло в небытиё.
Время листопада, звездопада.
Ропщет роща посреди распада,
но ветра берут её в кольцо.
Я стою одна как на ладони,
больше не спасаясь от погони,
подставляя холоду лицо.
***
Когда наступает осень –
тепла отступает власть.
– Как жизнь? – при встрече он спросит.
– Спасибо. Не задалась.
Как стук отдалённой трости –
всё ближе грома стихий.
– Как жизнь? – однажды Он спросит. –
И я предъявлю стихи.
***
Какая-то тихая тайна
незыблемо дремлет в груди.
Я знаю, что всё не случайно.
Я верю, что всё впереди.
Бреду по осенней аллее.
Деревья цветные, как сны....
И солнечный зайчик милее
холодного сердца луны.
Прощайте, прощайте, прощайте...
Я вам навсегда улыбнусь.
Бросаю монетку на счастье -
вдруг в будущей жизни вернусь?
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/355785.html
|
Опровержение чуши. Окончание. |
Начало здесь
встреча Б. Мансурова с И. Емельяновой в её парижской квартире.
фото Б. Мансурова
Фальшивка
Б. Мансуров рассказывает Л. Кертман «нравоучительную» историю:
- В июне 2010 г. я был с женой в Вашингтоне, и Ю. Зыслин устроили встречу с читателями Новой Библиотеки, выходцами из России. За неделю было дано объявление о представлении книги «Лара моего романа. Борис Пастернак и Ольга Ивинская». Пришло около 50 наших эмигрантов, любящих Цветаеву и Пастернака. Одна задумчивая пара села на первый ряд, держа под мышкой толстенькую ношу, завернутую в газету.
Я вел рассказ о малоизвестных комментариях к стихам Бориса Пастернака, историю рождения которых знала лишь Ольга. Затем стал говорить об архиве и смысле исчезнувшего Завещания Пастернака. Задумчивая пара после уже часа встречи обратилась: - А можно задать вопрос? Вот в Записках Лидии Чуковской (разворачивают газету и появляется том.2 Записок об Ахматовой, с закладками) написано, что Ивинская обкрадывала лагерницу и т.д.
Спрашиваю, а что пишет Чуковская о судьбе Надежды Адольф, той самой лагерницы, которую по словам Чуковской «обкрадывала Ивинская», а Чуковская защищала честь Н. Адольф перед Ахматовой?
(Непонятно, почему Чуковская должна была «защищать честь» Надеждиной пред Ахматовой? Она рассказывала Ахматовой, как Ивинская обкрадывала — и без всяких кавычек! - эту женщину, при чём здесь «честь» жертвы? Это Мансуров изо всех сил пытается спасти честь своей подзащитной Ивинской, это её «честь» под очень большим вопросом — Н.К.)
Ответ из пары: - Ведь она умерла в лагере.
Я. - Это неверно, Надежда Адольф вернулась и написала Лидии письмо в связи с наговором на Ольгу Ивинскую. Это письмо приведено в книге «Лара…». Читаю всем раздел из книги «Лара..» с письмом Надежды в адрес Лидии.
Пара:- Такого не может быть, ведь Лидия Корнеевна очень честная, и об этом письме обязательно написала бы. Значит Надежда Адольф (НА) и вправду не вернулась из лагеря, видимо, умерла там.
Я. – Посмотрите в «Яндексе» о писательнице Надежде Адольф Надеждиной (НА), она умерла в 1992 г. НА дружила с Ольгой до последних дней, а сын Ивинской, Митя, помогал Надежде Адольф, когда она уже была немощна. Когда прочитаете биографию НА в интернете – обязательно позвоните мне (даю телефон в городке Коламбус близ Вашингтона, где мы с женой остановились).
До сих пор жду звонка от этой задумчивой пары по поводу судьбы Надежды Адольф.
Для Вас, Лина, как просили, рассказываю подробнее, т.к. материалов в книге «Лара…», видимо, недостаточно...
Вызывает большое сомнение это полуутверждение «пары», что «Надеждина умерла в лагере». Ведь в «Записках об Анне Ахматовой» ясно говорится, что Надеждина вернулась, и Чуковская устроила встречу между обворованной и воровкой, которая закончилась «великодушным прощением» пострадавшей своей обидчицы. Они не могли этого не знать, если читали и цитировали. А вот их утверждение: «Такого не может быть, ведь Лидия Корнеевна очень честная, и об этом письме обязательно написала бы», видимо, было, и это радует, что есть ещё люди, которых нельзя одурачить. Да, это именно так, если бы такое письмо было, Лидия Чуковская не могла бы отмолчаться, обязательно бы ответила, прокомментировала, если не публично, то в своём дневнике.
Так что же это за мифическое письмо, на которое ссылается писатель? Цитирую его книгу:
«Узнав о клевете Лидии Корнеевны, Ольга обратилась к Пастернаку:
— Как мне поступить? На людях все высказать Лидии Корнеевне?
Понимая, что движет Чуковской, Боря остановил меня:
— Олюшка, забудь об этом и пожалей ты ее.
И я решила не обращать внимания на клевету Лидии и ее окружения, так как понимала, что главным для меня была любовь Бори и дружба с Алей, чья «жестокая» любовь и преданность Боре не знали предела. Аля в разговоре со мной по-лагерному резко сказала в адрес литературных дам, клеветавших на меня:
— Не обращай внимания на эту бабскую ревность и злобу. Цену всем этим литераторшам я узнала в дни нобелевской травли Бори. Спасая свои…, они спрятались по норам, не сказав и слова в защиту Бори на писательских судилищах. Тебе, Оля, за то, что ты не предала Пастернака, эти бабы и семейка будут мстить всю жизнь.
(Оставим на совести Ивинской и Мансурова эти россказни, не подкреплённые, как всегда, ничем, кроме ссылок на страницы его книги. Мы не знаем, говорила ли это Аля, в каком контексте говорила, знала ли она, что её «подруга» обворовывала заключённых в лагере, среди которых могла оказаться и сама. Думаю, что не знала. И ничего этого не говорила. Или говорила не то, не о тех и не так. Читая столь наглую ложь о Лидии Корнеевне, уже с трудом верится и во всё остальное).
«Ольга Всеволодовна вспоминала:
— Боря пытался каким-либо путем вновь подружить нас с Лидией. Даже как-то просил меня передать ей главы романа на читку, но я отказалась это сделать, пока Чуковская не извинится при нем за наговоры на меня...
Как говорят в народе, у лжи оказались короткие ноги. В 1956 году Надежда Надеждина вернулась из концлагеря и, узнав о злобном навете Чуковской на Ивинскую, написала Ольге, с которой была дружна в концлагере, теплое письмо с извинениями за Лидию. Но Лидия Корнеевна опубликовала в Америке свои «Записки об Анне Ахматовой», где повторила наговоры на Ивинскую. Возмущенная Надеждина написала горькое и резкое письмо в адрес Лидии Корнеевны. Это письмо хранилось у Мити. На мои просьбы дать письмо для ознакомления Митя отвечал:
— Вам мало того, что Борис Леонидович до последних дней любил маму и доверял ей самое дорогое? Вам мало дружбы Ариадны с мамой? Разве не ясно из писем Ариадны к Пастернаку и маме, что Чуковская клеветала на Ивинскую?»
(Да, мало. Нет, неясно. Но «письмо» Митя, конечно, не даёт, не приспело время: Надеждина и Чуковская ещё жива. Надо было дождаться, пока свидетелей не останется и некому будет уличить их во лжи).
«В августе 2007 года швейцарская журналистка Елена Гаревская взяла интервью у одного из самых известных ныне европейских славистов, профессора Женевского университета, академика Европейской академии в Лондоне Жоржа Нива. Он с 1956 года был знаком с Ольгой Ивинской, встречался у нее неоднократно с Борисом Пастернаком, а в 1957–1958 годах учился в Оксфорде, где жил на пансионе у сестры поэта Лидии Слейтер-Пастернак. Вернувшись на учебу в Москву, Жорж стал желанным гостем и собеседником Пастернака и Ивинской в Измалкове. При нем разворачивались многие события, связанные с гонениями на Пастернака и Ольгу, с наговорами и сплетнями недоброжелателей.
— В мемуарах Герштейн и Чуковской много раз звучат обвинения в адрес Ивинской, — напоминает журналистка Жоржу Нива. Он отвечает:
Все эти отвратительные намеки на нечистоплотность Ивинской меня просто бесят, потому что я знал Ивинскую очень долго и наблюдал ее очень близко. Объясняю эти намеки и предвзятое отношение только ревностью. В биографии поэта, которую написал Евгений Пастернак, роль Ольги Всеволодовны всячески преуменьшена. Это не соответствует тому, что я сам видел своими глазами и ощущал: между Ольгой Ивинской и Борисом Пастернаком была удивительная гармония. Эта часть его биографии, по-моему, недооценена и в очень хорошей книге Дмитрия Быкова «Борис Пастернак».
Когда моя жена делала перевод на французский язык книги Лидии Чуковской «Воспоминания об Анне Ахматовой», то мы получили разрешение на некоторые сокращения. Я сказал дочери Лидии Корнеевны Елене Цезаревне, что одно сокращение мы проведем обязательно: это рассуждения об Ольге Ивинской, потому что я считаю их предвзятыми и совершенно несправедливыми».
«Рассуждения об Ольге Ивинской» - это, надо полагать, обнародование в «Записках» Чуковской бесчестных поступков Ольги Всеволодовны и нелицеприятная реакция на них Ахматовой. То есть иными словами, новоиспечённые издатели идут на подлог, самовольно взяв на себя роль цензора «Записок». Сначала Быков ссылается на двухтомник Чуковской вместо трёхтомника, где ещё не было заметок об Ивинской, чтобы запутать читателя, скрыть от него правду, теперь этот делает новое переиздание без «неудобных» для них фактов. Понятно, правда - она глаза колет.
Маленькая справка: Жорж Нива — бывший зять Ивинской, вернее, бывший жених Емельяновой, то есть почти родственник, человек из их клана. О какой объективности тут может идти речь?
Ирина Емельянова, Жорж Нива, Вадим Козовой
Вадим Козовой, Ирина Емельянова, Люба Мансурова
фото из книги Б. Мансурова "Лара моего романа"
Из книги Б. Мансурова:
«Жорж Нива не сказал, что снять наговор на Ивинскую требовала от Лидии Корнеевны сама Надежда Надеждина. Еще в 2001 году я убеждал Митю, что тысячи поклонников Пастернака во всем мире читают воспоминания Лидии Чуковской, где порочится имя Ольги Ивинской. А чудовищная заказная статья Дардыкиной, распространенная по миру, также разносит ложь о «воровке и авантюристке Ивинской, приставленной советскими властями к Пастернаку», нанизывая новую ложь на старую ложь Чуковской.
(Мансуров имеет в виду статью Натальи Дардыкиной «Любовь и предательство подруги Пастернака» («МК» 14.12.1997), в которой говорится о фактах тесного сотрудничества Ольги Ивинской с государственными и партийными органами СССР).
Тогда я вновь стал требовать у Мити дать мне прочитать письмо Надеждиной к Лидии Чуковской. Уже смертельно больной Митя сказал: «Когда умру, найдешь его в этой коробке».
Митя умер 6 июля 2004 года и похоронен рядом с мамой на кладбище в Переделкине. Ирина, сестра Мити, нашла то самое письмо Надеждиной к Чуковской».
И вот наконец это письмо, якобы от Надежды Адольф-Надеждиной — Лидии Чуковской (привожу полностью):
«В течение многих лет привыкнув обращаться к Вам «дорогая», не могу заменить это слово на казенное «уважаемая», поэтому начну так:
Здравствуйте, Лидия Корнеевна!
Из Вашего письма явствует, что Вы меня потеряли, поскольку я «человек без чести, лживый, лицемерный, причинивший Вам боль». Никому другому я после этого не отвечала бы. Но, помня то доброе, что Вы для меня сделали, я в ответном письме расскажу и про свою боль. Между лагерниками существует братство, как между однополчанами-фронтовиками. История с Ивинской была для меня глубокой душевной раной. <…> Самую трудную и голодную жизнь на воле я не могу сравнить с тем, что переживаешь в лагере, когда ты уже не человек, а номер. Вы этого не испытали, и я была уверена, что не испытаете. Помните наш разговор на эту тему? Поэтому Вы могли позволить себе то, что другим бы не сошло, в частности мне, у кого в биографии три тюрьмы и лагерь.
<…> Я испытала боль от удара в спину, прочитав то, что Вы написали обо мне в зарубежной печати. Вспомним все по порядку.
Согласно Вашему пожеланию я написала справку. Вы ее называете письмом. В ней говорилось, что посылок, деньги на которые собирали друзья, я не получала. Я это могу подтвердить и сейчас. Но я не могу подтвердить, что на эти деньги, как Вы мне сказали по телефону, Ивинская покупала себе духи «Красная Москва». Я этого не видела. И Вы не видели, и не можете это доказать. Если вина не доказана, у человека презумпция невиновности. Справка не предназначалась для всеобщего чтения, тем более для печати. Теперь я могу спросить: почему Вы это сделали за моей спиной, не спросив моего согласия? Зарубежный читатель подумает про меня: ну и писательница, которая по-бабьи, на уровне коммунальной квартиры, не имея других аргументов, маневрирует тряпками!
Вы сказали мне по телефону, что не измените ни одного слова, сказанного Вами Ахматовой. Но информация об Ивинской была сообщена Ахматовой Вами, в Вашей редакции. Я не говорила Вам, что Ивинская украла у меня платье и плащ. Это неправда, я сама их ей дала. У лагерников принято делиться. Вы утверждаете, что Ивинская получила срок как уголовница. Это тоже неправда. В нашем номерном лагере уголовников не было[305].
Почему я сразу не заявила свой протест? Мне пришлось бы сказать Вам много горького. Ничего не исправить — Ваша книга уже вышла. Одно меня утешало: книгу, изданную в Америке, прочтут немногие[306]. Но когда я услышала, что Ваши мемуары об Ахматовой будет печатать «Нева», тут уже я не могла молчать. Я еще раз настойчиво прошу Вас и надеюсь, что Вы уважите мою просьбу: изъять из текста все, что касается меня. Никакого отношения к Ахматовой эта история не имеет. Это личный вопрос, нельзя обсуждать его вопреки желанию потерпевшей. В комментариях к своим лагерным стихам я говорю, что в лагере мы с Ольгой дружили. Остальное никого не касается. Роль мадам Вышинской мне не подходит.
И еще. Я делаю это в память Бориса Леонидовича, который лично тепло благодарил меня за дружбу с Ольгой».
Б. Мансуров:
«Об этом письме Надежды Надеждиной к Лидии Чуковской, поразительном по своему благородству и степени боли, необходимо знать всем истинным поклонникам Бориса Пастернака.
Митя рассказывал мне, что после переезда из Ленинграда в Москву Надеждина приходила к Ольге Всеволодовне на Вятскую улицу. А когда Надеждина заболела, то Митя стал приезжать к ней домой, чтобы помогать по хозяйству. Надежда Надеждина умерла в 1992 году. Помню, в один из дней, когда я пришел к Ольге Всеволодовне, она сказала:
— Давайте выпьем по стопочке. Наденька умерла.
С болью и досадой читал я горькое письмо Надеждиной. Вспомнил слова Вадима Козового (второго зятя Ивинской, мужа И. Емельяновой — Н.К.), которые он сказал о Лидии Чуковской: «Даже умная женщина в ревности становится безумной, а ее жестокость не знает границ».
Чудовищно! Ложь и наглость зашкаливают. Это уже за границей добра и зла. Опровергать придётся почти каждую строчку этой грязной фальшивки.
Такого письма, конечно же, не существует, просто не может существовать, потому что никаких «наговоров» на Ивинскую не было. Была правда, которую Надеждина узнала после выхода из лагеря от Чуковской, была очная ставка с обокравшей её Ольгой, её крокодиловы слёзы и великодушное прощение лагерницы. Чуковская придумать всего этого не могла, это было бы слишком низко, в это не поверит никто из знавших её и читавших её книги. Однако Мансуров действительно приводит это «письмо» в своей книге.
Сразу возникает законный вопрос: а почему, собственно, это письмо оказалось у Мити? Мансуров пишет, что тот «помогал по хозяйству» заболевшей Надеждиной (она умерла в 87 лет), предположим, та отдала это письмо ему, но почему он не отправил его по адресу - Чуковской? Если б отправил — Лидия Корнеевна действительно не могла бы на него не прореагировать. Но, выходит, не отправил, а оставил себе. Или Надеждина под копирку его писала? Значит, кому-то очень нужно было заиметь эту копию?
Нет, тут одно из двух: либо письмо было состряпано кем-то из родственников Ивинской для собственной реабилитации, либо — страшно сказать — Надеждина написала его под диктовку и под нажимом. Может быть, став жертвой интриг, подкупа, шантажа, поверив наговорам на Чуковскую, мало ли возможностей заставить написать или подписать что угодно немощную старуху... Но думаю, что скорее всего оно написано И. Емельяновой (для Мансурова слог слишком литературный, сам он пишет довольно коряво).
Б. Мансуров и И. Емельянова на диване Б. Пастернака
А почему письмо не было обнародовано много лет и хранилось на дне потайной митиной шкатулки? Да потому что это фальшивка. Было б настоящее — им они давно бы уже козыряли, посрамив ЛЧ с её «Записками», и ксерокопию бы его опубликовали в книге, которая пестрит ксерокопиями дарственных надписей Мансурову и Ивинской. Нет, опасно, ведь можно сделать графологическую экспертизу... Лучше просто вот так, на словах: чем чудовищней ложь, тем скорее в неё поверят...
Рады, наверное, вот как ловко придумали! И схватить за руку некому — Чуковская и Надеждина в мире ином... «Но есть и Божий суд, наперсники разврата...»
У меня нет ни тени сомнений, что письмо это — дело рук заинтересованных лиц. И этот наигранный «пафос» (на что, собственно, было бы так разъяряться Надеждиной? На правду? На человека, который в течении многих лет пытался её поддержать в лагере, отрывая от себя последнее? И с чего бы так рьяно защищать ту, которая её обирала? Непонятно, нелогично, нелепо).
И эти тонко выверенные «юридические» интонации в письме (сразу видно, без хорошо оплаченного адвоката не обошлось), вы только вслушайтесь в этот слог: «Согласно Вашему пожеланию я написала справку. Вы ее называете письмом. В ней говорилось, что посылок, деньги на которые собирали друзья, я не получала. Я это могу подтвердить и сейчас. Но я не могу подтвердить, что на эти деньги, как Вы мне сказали по телефону, Ивинская покупала себе духи «Красная Москва». (В «Записках» ни про какую «Красную Москву» ничего нет. Да и какая разница, на что она тратила уворованные деньги? - Н.К.) Я этого не видела. И Вы не видели, и не можете это доказать. Если вина не доказана, у человека презумпция невиновности".
(Ну и логика: если не видели, как и где покупает духи, значит, вина не доказана. Да разве вина её в этом? Кстати, вполне доказанная, подтверждённая собственным признанием Ивинской. И как дико звучат в устах пострадавшей от бессовестной воровки эти слова о «презумпции невиновности», уместные скорее для родственника или адвоката обвиняемой).
Насколько я знаю, Надеждина по профессии была писательница и поэтесса, а не юрист. Здесь же за версту видны эти ослиные юридические уши. И этот надрывный крик между строк, который буквально слышишь: «информация об Ивинской была сообщена Ахматовой Вами, в Вашей редакции... Я еще раз настойчиво прошу Вас и надеюсь, что Вы уважите мою просьбу: изъять из текста все, что касается меня. Никакого отношения к Ахматовой эта история не имеет. Это личный вопрос, нельзя обсуждать его вопреки желанию потерпевшей. В комментариях к своим лагерным стихам я говорю, что в лагере мы с Ольгой дружили. Остальное никого не касается».
Ну разве мы не слышим здесь голоса кровно заинтересованных лиц, которым действительно до боли важно то, чтобы разоблачающие их материалы не появлялись в печати!
Если же предположить, что писала всё-таки Надеждина, то как же она была предварительно «разогрета», настроена и дезориентирована теми, кто стоял в тот момент у неё за спиной с ручкой и бумагой! Бог знает, что ей пели в уши, что обещали, как увещевали, упрашивали-уговаривали или даже угрожали! Мы этого никогда уже не узнаем. Но то, что письмо — фальшивка, видно невооружённым глазом каждому сведущему человеку, способному хоть мало-мальски мыслить, сопоставлять факты и чувствовать интонацию.
В письме много подтасовок и передёргиваний, ссылок на телефонные разговоры с Чуковской, которые, как известно, к делу не подошьёшь, но в дневнике ЛЧ ни о каких телефонных разговорах и письмах Надеждиной не упоминается (в чём её громогласно обвиняет Мансуров, дескать, утаила, но это абсолютно не характерно для ЛЧ, и все это понимают, кроме него).
Надеждина начинает письмо с обиды на якобы какое-то предыдущее письмо Чуковской к ней: «Из Вашего письма явствует, что Вы меня потеряли, поскольку я «человек без чести, лживый, лицемерный, причинивший Вам боль». Где это письмо? Что ж и его не состряпали, ограничившись одной фразой? Чуковской-то уже нет, и даже дочери её Елены Цезаревны, которая не дала бы соврать. Если предположить, что это письмо ЛЧ было, то оно было явно ответом на какое-то другое письмо Надеждиной, вызвавшее такую реакцию, такие обидные для неё слова, но где это предыдущее надеждинское письмо? Почему его нет в митиной шкатулке? Как-то концы с концами не сходятся, господа юристы.
Ещё одна фраза, выдающая мастеров эпистолярного жанра с головой: «Между лагерниками существует братство, как между однополчанами-фронтовиками... Я не говорила Вам, что Ивинская украла у меня платье и плащ. Это неправда, я сама их ей дала. У лагерников принято делиться». Вот это как, оказывается, называется на их ивинском языке: делиться! Обобрала сокамерниц, а потом хочет заставить всех поверить, что они сами дали ей свои вещи. Да Чуковская и не писала, что та «украла платье и плащ» у Надеждиной, вот точная цитата из «Записок...»: «она взяла у Надежды Августиновны „на несколько дней“ плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки». Но разве это не значит то же, что «украла»?
Лара — агент спецслужб?
В письме «Надеждиной» есть место, которое меня прямо резануло: «Самую трудную и голодную жизнь на воле я не могу сравнить с тем, что переживаешь в лагере, когда ты уже не человек, а номер. Вы этого не испытали, и я была уверена, что не испытаете. Помните наш разговор на эту тему? Поэтому Вы могли позволить себе то, что другим бы не сошло, в частности мне, у кого в биографии три тюрьмы и лагерь».
А вот это уже подлость. Намекаете на сексотство Лидии Чуковской? Да кто же в это поверит, зная её книги, её статьи, поступки? Ну да, понимаю, по принципу «от такого слышу». Лучшая оборона — наступление. А вот сексотство Ольги Всеволодовны — вещь практически уже доказанная.
«О гебешных связях Ольги Всеволодовны знают многие, - утверждает Наталья Дардыкина. - Великие современники поэта знали Ольгу Ивинскую не по ее мемуарным комплиментам самой себе. Судили по деяниям, часто, увы, не совместимым с человеческим достоинством». («МК», 28 февраля 2009)
В главке «Доходные рукописи» Н. Дардыкина пишет:
«Ивинская часть рукописей Пастернака вскоре после его смерти продала в Грузию за крупную по тем временам сумму — 52 тысячи рублей. Транспорт в ту пору стоил 15 копеек, а машина “Победа” — 16 тыс. рублей. В конце 90-х я писала в “МК” о том, что аукционный дом Christie’s выставил на продажу рукописи поэта, незаконно вывезенные из России. Цена лота была кругла и внушительна — 1 миллион долларов. Но протест российской стороны сделал торги невозможными. Иван Толстой приводит сенсационный факт: эта продажа все-таки состоялась! Сын Джанджакомо Фельтринелли — Карло, продолжив дело отца, приобрел рукописи у дочери Ивинской Ирины, вероятно, за солидный куш.
Значит, не ради памяти к любимому поэту шло сражение за его архив. Знал бы Борис Леонидович, что 28 его писем, в том числе к сыну, к сестре в Лондон, к писателям и философам, даже не были отправлены Ивинской, задержаны по ее воле, скоординированной крутыми советскими органами. Его послания покоились в ее бумагах, а поэт грешил на происки цензуры. О.В. вины не чувствовала и возводила себя на пьедестал в письме из лагеря к Брежневу: “Я была ему близким человеком, практически женой, другом, доверенным лицом”. Дорого стоило поэту обманутое доверие.
В “Отмытом романе Пастернака” Ивана Толстого достаточно аргументов в пользу того, что образ подруги Пастернака трудно связать с “вопросом духа” — слишком влиял на ее самочувствие и поведение “запах денег”. Иван Толстой называет крупные денежные массы, тайно привозимые на Потаповский к О.В. в рюкзаках. Из лагеря Ивинская писала Хрущеву: “Я не считаю, что за мной нет вины, поскольку она есть за Пастернаком… Я прошу установить, что роман писал сам Пастернак, сам получал гонорары способом, выбранным им самим. Нельзя представлять его невинным ягненком…”
(Невольно вспомнишь: «Невиноватая я! Он сам ко мне пришёл!»)
А вот что пишет Марина Загидуллина в рецензии на книгу И. Толстого
"Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ". — М., 2009) ж. «НЛО» 2009, №96:
"Автор счел необходимым восстановить факты романа Пастернака и Ивинской, уточнить отношения внутри любовного треугольника (поэт — жена — любовница), чтобы “вычислить” взаимосвязь Ивинской и КГБ. Получилось, что она была агентом влияния со стороны советской спецслужбы, хотя и агентом “хлипким” — в конце концов за решетку ее упрятали. Ивинская, по версии автора, была инструментом в руках КГБ, при этом управлять ею было нетрудно — она не чужда была стремления к красивой жизни. Таким образом, “классюша” (как Ивинская и ее дочь называли Пастернака) не столько добивался славы и признания, сколько способствовал материальной обеспеченности Ольги…
В этом втором — жестком — сценарии Ивинская выступает в качестве не только и не столько Лары из первой главки книги Толстого, сколько “воровкой” из суровых обличений Ахматовой. Как бы автор ни стремился сгладить это впечатление, сценарий неумолимо обличает и разоблачает героиню. Ее “ум” и “беззастенчивость” симультанны и однозначны — с креном в сторону второй характеристики. Это “ум” прагматичный и цепкий.
Можно ли считать, что вторая читательская реакция, воспроизведенная в этой рецензии, надуманна? Возможно. Но автор оставил неясными ответы на многие вопросы — например, куда все же делись гонорары Пастернака? Похороненный в стареньком костюме семидесятилетний писатель, по подсчетам автора книги, основанным, кстати, исключительно на документальных источниках, был обладателем солидного состояния, из которого в Россию ему в течение трех последних лет жизни была переправлена немалая часть (более 230 000 рублей, то есть эквивалент 14 автомобилей “Победа”, согласно ценовым пояснениям автора)».
Иван Толстой подчеркивает, что самому Пастернаку деньги были не нужны — и Зинаида Николаевна только презрительно смеялась, когда ее расспрашивали о “контрабандном состоянии”. Зато Ивинская и одета была в дорогие вещи, и “зажила наконец” с того момента, как завела свою “канцелярию” по переписке с европейцами — доверенными лицами и посредниками. По мнению Толстого, она подделала и распоряжение Пастернака о том, что именно ее он сделал уполномоченной по всем своим гонорарам "(с. 366—367)»
Иван Толстой:
«У Ивинской был несомненный литературный талант, и поэзию она любила совершенно искренне, так что книга ее воспоминаний о последних четырнадцати годах пастернаковской жизни «В плену времени» получилась (при многочисленных ошибках памяти) одной из самых жарких и приключенческих в русской мемуаристике.
Но репутация...
Ирина Емельянова поставила себе задачей отстоять честь матери от «клеветы» мемуаристов и в двух книгах – «Легенды Потаповского переулка» (1997) и «Пастернак и Ивинская» (2006) , а теперь и в третьей, «Годы с Пастернаком и без него» (2007) – выступила в ее защиту. С задачей Емельянова не справилась, и если бы «клевете» она противопоставила только рассказ о любви матери и «классюши» (как они семейно называли Бориса Леонидовича), это оставалось бы милой слабостью «Легенд Потаповского переулка» – книги во многом обаятельной, хоть и не полной.
Беда в том, что вовсе не в любви сомневались «клеветники». По большей части повторив свою же первую книгу, Емельянова во второй добавила несколько страниц и отдельных мест, посвященных борьбе за материнскую честь. Но борьба получилась конспективной и поспешной, изложенной как-то вполоборота, скороговоркой».
Коммерсант» 23.12.2008:
.
"Автор "Отмытого романа" здесь занимает общеинтеллигентскую "антиивинскую" позицию и не разделяет позицию "Борис Леонидович любил Ольгу Всеволодовну, значит, всякая критика в ее адрес — камень в пастернаковский огород". "Помимо общего жульничества таких условий,— пишет господин Толстой,— это еще и унижение памяти поэта: он ведь дорог не только защитникам Ивинской. И вообще, огораживание в истории литературы каких-либо запретных зон ведет к манипулированию культурой".
Загадка «милого хлама»
Но вернёмся к нашим баранам, то бишь к Мансурову, который неустанно продолжает зомбировать Кертман:
«Весной 1956 г. Надежда Адольфовна (НА) вернулась из концлагеря и встретилась с Ольгой, выяснила историю с посылками и вещами, которыми делятся (?! - Н.К.) политзаключенные лагерницы. НА встречается с Пастернаком, которого больше, чем ЛЧ волнует истина!
ЛЧ получает от НА справки по данной проблеме.
Однако ЛЧ уже ранее все решила и пригвоздила к позорному столбу «воровку и лживую» Ольгу, что успешно внедрила в сознание Анны Ахматовой...
Если «щепетильная» ЛЧ не извинилась перед Надеждой Адольф, то перед Ольгой – и подавно... ЛЧ пишет свою книгу «Записки об Ахматовой» и заявляет Надежде Адольф, что не «изменит ни одного слова, сказанного Ахматовой».
Лина, скажите, «бесстрашный, шепетильно-честный человек», требующий разоблачения и отмщения за НА, имеет право не публиковать письма самой НА к ЛЧ по этой жгучей теме? Как назвать мемуариста, чихающего на слова и требования бывшего заключенного «не писать о нем ложных утверждений и говорить только правду?»
Как назвать человека, называющего себя писателем и пишущего такую наглую вопиющую ложь? Лидия Чуковская всегда говорила и писала правду и поступала по совести. Она всегда выступала против лжи и несправедливости. Даже Быков и тот не смог не признать её «моральной твердыней». Ну кого Вы пыжитесь забросать грязью? Она к таким людям не пристаёт.
Я не буду цитировать и опровергать всю книгу Мансурова, это заняло бы очень много времени, но ещё о двух оболганных им людях хотелось бы упомянуть. Один из них - сын Бориса Пастернака Евгений, о котором Мансуров пишет с той же злобой и ненавистью, что и о ЛЧ (причина, видимо, та же — в своих «Материалах к биографии БП» он негативно отзывается об Ивинской, приводит «неудобные» факты, опровергает её ложь).
Евгений и Елена Пастернак за разбором архива поэта
Евгений Борисович Пастернак
Только один пример. Мансуров утверждает, что главные виновники отказа Пастернака от Нобелевской премии — его дети Евгений и Леонид (конкуренты в борьбе за архив, вернее, уже один из них, Евгений — по причине ранней смерти Леонида — Н.К.), которые, под влиянием угроз властей, пришли к отцу с этим недостойным предложением, чем вызвали его гнев и отчуждение. На самом деле главным инициатором отказа от премии Пастернака была Ивинская. (Из книги Мансурова: «Евгений Борисович стал утверждать: «Ивинская своими истериками заставила Пастернака отказаться от Нобелевской премии. Она хотела иметь заказы на переводы».) Да, именно так.
Мансуров — Кертман:
«Сведения «о махинациях Ольги в «Огоньке», за что и посадили ее в 1949 г., воровстве одежды у солагерниц, покупке духов и помады на чужие деньги, переданные для посылок», о которых написала ЛЧ, повторяла Зинаида, а также целый сонм «друзей» Большой дачи. Вся эта рать дружно предала Пастернака в дни нобелевской травли поэта.
Им адресовал строки Пастернак в сентябре 1959 г.:
«Друзья, родные – милый хлам. Вы времени пришлись по вкусу. О, как я вас еще предам: ничтожества, лжецы и трусы».
Ловко! Ловко переведены стрелки с «махинаций» Ольги — кстати, уже вполне доказанных — на обвинение Пастернака в стихах родных и друзей («милый хлам»). Мансуров самовольно зачисляет в этот условный список ненавистных ему детей и родственников поэта, главным образом Евгения. А кто его уполномочил утверждать, кого именно имел тут в виду Пастернак? Что ж дальше-то стих-е не цитирует?
Друзья, родные — милый хлам,
Вы времени пришлись по вкусу.
О, как я вас еще предам
Когда-нибудь, лжецы и трусы.
Ведь в этом видно Божий перст
И нету вам другой дороги,
Как по приемным министерств
Упорно обивать пороги.
Собственно, пороги обивала Ивинская. Именно благодаря ей вся эта кампания приобрела такой истерический и шумный характер. Ведь можно было достойно нести своё изгойство, как это уже было раньше с Ахматовой, Зощенко. Ивинская же и сыграла главную скрипку в деле уговоров Пастернака покаяться. Стала жаловаться БП, что у неё из-за него неприятности: её лишили переводов, которые её кормили. «Тебе ничего не сделают, а от меня костей не соберёшь». И Пастернак после телефонного разговора с ней даёт две телеграммы: одну — в Стокгольм, другую в ЦК: «Дайте работу Ивинской. Я отказался от премии».
Это она со своим окружением написала покаянное письмо Хрущёву, и Пастернак, махнув рукой, его подписал. Она сама признает это в своих воспоминаниях в главе «Моя вина».
книга О. Ивинской с дарственной надписью Б. Мансурову
Мансуров против Толстого. Атака из темноты.
Второй человек, на кого Мансуров спускает всех собак своей ненависти - Иван Толстой, написавший книгу «Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ. — М., 2009).
В двух словах об этой книге.
Историк холодной войны журналист Иван Толстой писал её 20 лет. Книга — о почти детективных приключениях рукописи романа, о всевозможных интригах и ожесточённой борьбе, которой сопровождалось присуждение Пастернаку Нобелевской премии.
В Соединенных Штатах и Европе он разыскал не только архивные документы и свидетельства секретных агентов и исполнителей, но записал воспоминания людей, напрямую вовлеченных в печатание романа Пастернака. Оказывается, к присуждению ему Нобелевской премии было причастно американское ЦРУ, именно оно напечатало первое русское издание романа «Доктор Живаго», без которого комитет не имел официального повода для рассмотрения кандидатуры соискателя.
Анатолий Королев, писатель, член русского Пен-клуба:
«Разумеется, сам Борис Пастернак никакого отношения к разведывательной чертовщине не имел, его гений всего лишь использовали как мощное оружие в холодной войне Запада и Востока. До последнего времени вся эта детективная история была окружена завесой секретности, и лишь благодаря настойчивости филолога Ивана Толстого (из знаменитого рода Толстых) тайна была раскрыта и брошена на суд общественности. Сам историк отдал разгадке 20 лет!
Что ж, надо признать операция ЦРУ увенчалась успехом. СССР получил чувствительный удар. Именно благодаря истории с Пастернаком была осознана сокрушительная сила публикаций антисоветских текстов из России на Западе. Пастернак открыл путь к целой лавине подобных изданий, которую увенчал другой сенсационный роман «Архипелаг ГУЛАГ», за который Нобелевку получил уже другой диссидент Александр Солженицын».
Николай Герасимов («Комсомольская правда»):
«Это очень качественное, подробное, легко читающееся исследование о судьбе «Живаго» и самого Пастернака, оказавшегося помимо воли жертвой большой политической игры, в которой не обошлось без участия разведок и глав правительств».
Наталья Дардыкина, («Московский комсомолец»):
«Это своеобразная эпопея, "илиада” времен могучих людей — Ахматовой, Шаламова, Лидии Корнеевны Чуковской. Их восприятие творчества и личности Пастернака предстает в книге от первого лица».
Мансуров снова идёт на приступ врага, всячески стремясь опорочить посмевшего бросить тень на его «подзащитную» Ивинскую. На каком-то деревенской сайте «Села Шапкино» он публикует обширный злобный материал под названием «ПАСТЕРНАК и «Доктор Живаго» - атака из темноты в новом столетии», применяя свои излюбленные приёмы: подтасовки, демагогию, клевету:
«Казалось, что после развала советской империи махровое невежество, зависть и злоба просоветских писателей и критиков к роману «Доктор Живаго» и Нобелевскому лауреату Борису Пастернаку сгинули навсегда. Но и в двадцать первом веке находятся «исследователи», последователи представителей той просталинской стаи, считающие роман «Доктор Живаго» никчемным, а присуждение Нобелевской премии Пастернаку в 1958 году «спецоперацией ЦРУ»!
Он отождествляет Ивана Толстого с Семичастным, с хулителями поэта, обвиняет в травле, в ненависти, в зависти и даже... в мести ему. Заводя себя, распаляется не на шутку:
«Откуда у Толстого эта неприкрытая злоба к Пастернаку? Всякому честному читателю эта неприязнь И.Т. к замечательному поэту Пастернаку непонятна. Неужели Толстой за кого-то мстил Пастернаку?» «Мне неизвестно, пробовал ли автор «Отмытого романа» писать прозу, но чувствуется в нем какая-то геростатова злоба графомана». «Даже непросвещенным читателям стала ясна неблаговидная задача «Отмытого романа» и его автора. Унизить гения не смог даже полугений, коим был Набоков. А что может сделать нелепый опус Ивана Толстого с немеркнущей всемирной славой Пастернака?»
Создав чёрный злодейский образ И.Толстого, Мансуров наконец подошёл к самому главному, ради чего и задумывалась вся эта грязная стряпня:
«Разоблачая» Пастернака, И.Т., конечно, в черном свете обрисовал и образ любимой женщины и музы поэта, Ольги Ивинской. Она ведь посмела написать о Пастернаке книгу, где привела его резкие слова в адрес сановных советских писателей, увешанных орденами и сталинскими премиями...»
Мели, Емеля, твоя неделя!
Иван Толстой ответом его не удостоил.
Эпилог
Мансуров торжественно заявляет, что поклялся написать свою книгу над гробом Ивинской и её сына Мити, обещав ему пересказать всё, что услышал от его матери.
«Делаю это в память о Мите, но в большей степени ради защиты чести самого поэта, о чем мне постоянно говорил Митя. Я всегда помню закон Бориса Пастернака: истину ищут только одиночки и порывают со всеми, кто любит ее недостаточно!»
Сколько пафоса! Это он-то - «одиночка, ищущий истину»?! С кланом лжесвидетелей за спиной? Смешно было читать такие, например, пассажи, где Мансуров «чистит себя под Пастернаком»:
«Беседуя с Ивинской о жизни Пастернака, я неожиданно обнаружил много совпадений с эпизодами моей жизни... У меня, как и у Бориса Леонидовича, была сломана правая нога: я перенес операцию, и это изменило мою походку. У меня музыкальный слух — я даже учился играть на скрипке, главной едой я тоже считаю суп. Моя привычка задаривать друзей, равнодушие к собственной одежде, постоянное нежелание что-либо покупать для себя, привычка целовать при встрече знакомых, близких по духу женщин, а также другие мелочи отдаленно напоминали привычки Пастернака».
Ну прямо «сродство душ»! Мне это напомнило выступление на литературном вечере в школе сестры Маяковского: «Лирике Володя научился у меня. Я очень лиричная».
Мансуров с «духовно близкими женщинами»
фото из архива автора
«Духовный наследник» Пастернака Мансуров придирается к неточностям и подтасовкам в книге его сына, но они касаются лишь отношения поэта к Ивинской, что не так уж важно в сущности, об их отношениях написано достаточно много, чтобы эти мелочи (типа неточного перевода с английского телеграммы БП о том, хотел он или не хотел взять с собой Ольгу в заграничную поездку) могли изменить что-то в нашем представлении о характере их отношений. То же, что проделывал Мансуров, гораздо хуже и преступнее, это называется подлог и клевета.
Он упрекает Е. Пастернака в отсутствии художественного дара, но с гораздо большим основанием я могла бы это сказать о его собственной книге. Это довольно нудное подробно-протокольное повествование утомляет и не представляет интереса для «широкого круга читателя», как надеятся в аннотации, это внутренние разборки окружения Ивинской с окружением детей Пастернака, борющихся за архив и наследство. Меня бы тоже это оставило равнодушной — мало ли пишется бездарных заказных книг — если бы не чудовищный поклёп в ней на Л. Чуковскую, оставшийся безнаказанным. За неё, всегда бросавшейся в бой на защиту обиженных и оскорблённых, никто не заступился, не защитил её честное имя.
Возможно, опус Мансурова просто остался никем не замеченным. Я бы тоже ничего не знала о нём, несмотря на мощную саморекламу, если бы не пресловутый «Ефим К», простодушно выдавший себя с головой ссылками на себя любимого. Но, прочтя, решила всё же ответить, как он того заслуживает. Ради памяти прекрасного светлого человека, имя которого ефимы мансуровы пытались смешать с грязью.
Он ведь только прикинулся страшным,
Этот мир, чтобы ты испугалась.
Осени себя счастьем вчерашним,
Вспомни братство, и море, и жалость.
Он еще над тобою заплачет,
Как мальчишка над птицей своею,
На груди полумертвую спрячет
И дыханьем своим отогреет.
Не забудь же о будущем, память,
Словно я выхожу со свечою
На крыльцо, заслоняя пламя,
Темной тропкой иду со свечою,
Заслоняя хрупкое пламя,
Еле-еле колдует пламя,
Задуваемое темнотою.
Это стихи Лидии Чуковской. Лидия Корнеевна скончалась в Москве 7 февраля 1996-го года.
Вот мемориальная доска на доме, где она жила с мужем Матвеем Бронштейном, расстрелянным в сталинских застенках.
дом, где они жили
Лидия Чуковская — автор первой в России повести о сталинском терроре «Софья Петровна» (1939 г.), лауреат российских и международных премий, среди которых - премия академика Сахарова за гражданское мужество писателя, премия Свободы Французской Академии и многие другие.
Вот что говорили о ней люди, которые её знали:
(из выступлений на радио «свобода» 1982года)
Иван Толстой: «Есть в русской литературе удивительная семья, вписавшая в историю не фамилию даже, а просто имена с отчествами: Корней Иванович, Лидия Корнеевна, Елена Цезаревна. Всем понятно, о ком идет речь. О литераторах, сохранивших себя и свою индивидуальность вопреки всем ударам и подлостям эпохи. И когда в чье-то оправдание говорят: ''время было такое'', хочется всегда приводить в пример семью Чуковских. Они не дрогнули перед ''таким'' временем и выполнили свой литературный и гражданский долг. Интеллигентность и честь были у Чуковских самой натурой.
Имя Лидии Корнеевны неотторжимо от понятия правды. Как у Цветаевой: за словом долг напишут слово - Дон. Так и перед словом Чуковская напишут слово: честь. Лидия Корнеевна отстояла честь нашей литературы - тогда, когда это было опасно и можно было лишиться и теплой квартиры, и хорошего заработка».
Наум Коржавин: «Это слишком известный человек для всех, и даже облик ее чувствуется почти всеми, кто хоть чем-нибудь интересуется. Дело в том, что ее голос прозвучал для всех как голос свободного, независимого, достойного человека. Ее книги, особенно ее мемуары об Ахматовой, это ведь поразительная вещь. Это облик двух женщин, с одной стороны, не типичных для нашего века, все нивелирующего, все старающегося свести к среднему уровню, а, с другой стороны, характерных тем, что они противостоят всему этому».
Виктор Некрасов: «Но не так много есть на свете людей, к которым я бы относился с таким уважением, я бы сказал даже, в каком-то смысле, с преклонением. И она, безусловно, заслуживает этого, заслуживает, как человек абсолютной, есть такое банальное слово, кристальной честности и порядочности. Но этого мало. Есть в ней еще одно, довольно редко ныне в среде советской интеллигенции встречающееся, качество – смелость. Быть смелым, ничего не боящимся советским писателем — это почти нонсенс. А вот она такая».
Самуил Лурье: «Она была - скажем под протокол, для школьного учебника - последним представителем русской классической литературы. Ее великая дочь.
Догматы этой литературы вошли в ее кровь и плоть буквально: придали непобедимую силу ее характеру. Она олицетворяла эти догматы, воевала за них - одна против целой эпохи, за них положила свою долгую, грустную жизнь.
Например, она, по всей видимости, полагала, что творчество представляет собой наивысшее - причем естественное - проявление человечности...
Я был на большом вечере в областной библиотеке Архангельска, где зал был полон просто плачущих людей. Плачущих от текстов Лидии Корнеевны. Потому что эти люди как-то инстинктивно чувствуют, это очень важно, что есть какой-то человек, у которого ни одна черта не расходится с чувством правды».
И закончить я бы хотела недавними строчками из статьи о Лидии Чуковской Павла Крючкова, зам. редактора «Нового мира» (Август 2015 (148) №8:
«…Не знаю, был ли я дорог ей как читатель, но стихи её любил и люблю. Дважды писал о них при её жизни. Помню, пылко назвал их однажды поэтическим молитвенником той, что всегда считала себя неверующей. В этой возвышенно-строгой, драматичной и чистой лирике — её живая душа, которая, повторю вослед за Берестовым — «не знает возрастов, а лишь удивляется им».
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/355077.html
|
Опровержение чуши. Продолжение. |
Начало здесь.
Б. Мансуров.
Фото из его книги «Лара моего романа».
Уличение стихами
Борис Мансуров — Лине Кертман:
«А стихи ЛЧ из 56 и 58 г.г. о Пастернаке, которые ЛЧ не читала ни Пастернаку , ни Ахматовой (ведь Ахматова мгновенно поняла бы – в чем дело), ясно говорят о ее трагической любви к Пастернаку. Эти стихи приведены в книге «Лара…» на стр. 264, 265. Однако, для читающего и думающего эта тема постоянно высвечивается в Записках ЛЧ об Анне Ахматовой. Читали ли Вы, Лина, эти Записки перед подготовкой «жестких» вопросов по книге «Лара…»?
Я не знаю, что ответила Мансурову Лина Кертман, её дальнейших возражений он не приводит, завершая дискуссию на своих репликах как бы на истине в последней инстанции, но думаю, что читала. И так же, как я, могла сделать вывод, что никакой «трагической любви ЛЧ к Пастернаку» ни в «Записках», ни в стихах Чуковской нет.
Возможно, и вопросов было больше — Мансуров вырезал откуда-то этот кусок текста, там нет ответов Кертман на его объяснения, и нигде я их найти в Сети не смогла. Даже возникают сомнения: читала ли она их вообще? Всё это сильно смахивает на «постановочность» - подтасовки, подлоги, отсечение всего, что не входит в задуманную концепцию и пр. Думаю, что самое «жёсткое» и «неудобное» Мансуров отрезал. И это не самое большое мошенничество по сравнению с теми чудовищными поклёпами, ложью и клеветой, что встречаются в книге.
Борис Мансуров — Лине Кертман:
«Как мудро отмечает наша общая знакомая Татьяна Геворкян: «Понять истину об отношении поэта к адресату можно по стихам. Их надо внимательно прочитать.
Чтобы понять состояние Чуковской, видящей любовь Пастернака к Ольге, прочитайте ее стихи того периода.
Стихи Лидии Корнеевны к Пастернаку многое говорят о причине ее безумной ревности к Ольге:
Это сердце устало, а не я. Я-то жива еще.
У меня еще ночи и дни впереди. Я опять начинаю сначала
Старую песню. Молча прошу тебя: «Не уходи».
Узнав о любви поэта к Ольге, вернувшейся живой из концлагеря и находящейся в Измалкове рядом с ее кумиром, Чуковская в отчаянии пишет:
И каждую секунду забывая,
Зачем пришла сюда, зачем открыла газ,
Хватаясь за стены, за двери, как больная,
Я вдруг воды под краном напилась
И вспомнила, что я не пить хотела,
В десятый раз не чайник вскипятить,
А положить предел — ведь боли нет предела —
И газом жажду утолить.
Мансуров выдёргивает из контекста несколько строк и преподносит читателю как нечто постыдное, обличающее ЛЧ в тайной запретной любви и ревности к сопернице, которая, к её досаде, как намекает автор, «вернулась живой из концлагеря». Каково?! Это Лидия-то Корнеевна, у которой муж был расстрелян в сталинских застенках, которая постоянно слала посылки заключённым друзьям, отрывая от своей семьи последнее, те самые, что прикарманивала «Лара». Оцените подленький экивок: Ивинская вернулась из лагеря живой, и ЛЧ от этого «в отчаянии»! Ну не низость ли — писать так?! "Узнав о любви" - а раньше, до концлагеря, она о ней, что, не знала?
А теперь прочтите весь этот цикл полностью:
ПОПЫТКА ЛЮБВИ
(1955 - 1962)
1
От звонка до звонка
Я живу, словно лагерным сроком.
И большая рука
Прикоснется к моей ненароком.
И большие слова
Прозвучат на прощанье в передней.
И болит голова
От несбыточных сбывшихся бредней.
2
Это сердце устало,
А не я.
Я-то жива еще.
У меня еще ночи и дни впереди.
Я опять начинаю сначала
Старую песню.
Молча прошу тебя:
"Не уходи".
3
Сердце сахаром кормить,
Капельки на сахар капать.
Не звонить. Не ждать. Не плакать.
"Не расстраиваться". Жить.
Проку в этом никакого
Я не вижу, милый друг.
Жизнь - безжизненное слово.
Ты сказал пустое слово.
Опустело все вокруг.
Снова жить и верить снова?
Нет.
Но ничего другого
Не придумать, милый друг.
4
И каждую секунду забывая,
Зачем пришла сюда, зачем открыла газ,
Хватаясь за стены, за двери, как больная,
Я вдруг воды под краном напилась
И вспомнила, что я не пить хотела,
В десятый раз не чайник вскипятить,
А положить предел - ведь боли нет предела -
И газом жажду утолить.
5
Я не в окно гляжу - в свою судьбу.
Я трезвость утра прижимаю к лбу.
Ведь нелюбви твоей она сестра -
Квадратная законченность двора.
6
Я сама выбирала: свободу, а не победу.
Я сама захотела не под колеса, не в пруд,
А на волю.
Оставив себе напоследок
Разве только болезнь и бесполезный труд.
Потянулись века не разлуки и не разрыва,
А конца… Это детские игры разрыв.
А конец - что венец. Он венчает мой путь молчаливо.
Хоть я недобита, а ты еще, кажется, жив.
Какие чувства вызывают у нас эти строки? Какие чувства рождает в нас истинная поэзия? Сопереживание, волнение, боль, собственные воспоминания, наслаждение Словом... У Мансурова все эти ощущения отсутствуют. Его цитированье — равносильно подглядыванью в замочную скважину. Азарт охотника: ага, вот оно, жареное, нашёл, уличил! «Никому не читала...» Первооткрыватель! Здесь нет нигде посвящения Пастернаку. Какие у Мансурова основания утверждать, что эти стихи — ему? Впрочем, что я говорю, о каких основаниях у этого автора может идти речь... Естественно, она любила и ценила БП как Поэта, как прекрасного человека, как достояние России, написала замечательные воспоминания о нём. Но это не та любовь, в которой «уличает» её Мансуров. Это любовь-служение, любовь-поклонение, любовь, которая «не ищет своего». У неё много страстных и горьких строк , адресованных гонимому Солженицину, уехавшему из России и покончившему с собой Анатолию Якобсону,
своему погибшему от рук сталинских палачей мужу Матвею Бронштейну.
Не удержусь, чтобы не привести их здесь:
М.
1
Уже разведены мосты.
Мы не расстанемся с тобою.
Мы вместе, вместе - я и ты,
Сведенные навек судьбою.
Мосты разъяты над водой,
Как изваяния разлуки.
Над нашей, над твоей судьбой
Нева заламывает руки.
А мы соединяем их.
И в суверенном королевстве
Скрепляем обручальный стих
Блаженным шопотом о детстве.
Отшатывались тени зла,
Кривлялись где-то там, за дверью.
А я была, а я была
Полна доверия к доверью.
Сквозь шопот проступил рассвет,
С рассветом проступило братство.
Вот почему сквозь столько лет,
Сквозь столько слез - не нарыдаться.
Рассветной сырости струя.
Рассветный дальний зуд трамвая.
И спящая рука твоя,
Еще моя, еще живая.
***
Я не посмею называть любовью
Ту злую боль, что сердце мне сверлит.
Но буква "М", вся налитая кровью,
Не о метро, а о тебе твердит.
И семафора капельки кровавы.
И дальний стон мне чудится во сне.
Так вот они любви причуды и забавы!
И белый день - твой белый лик в окне.
1947
Прекрасная лирика, обязательно как-нибудь напишу о Лидии Чуковской именно как о поэте, с этой стороны её, к сожалению, мало знают. Пополню свой список этим ещё одним любимым именем. Хорошо сказал о её стихах поэт Владимир Берестов:
«…Как мне кажется, всю свою жизнь она была поэтом. Это проявлялось не только в том, что Лидия Чуковская писала стихи, но и в том, что стихи классиков нашей поэзии буквально не сходили с ее уст, со страниц любой ее работы. Даже умирая, она читала Блока. За столь долгую жизнь она могла бы написать намного больше стихов, чем оставила нам. Но дело тут не в горестных обстоятельствах времени. Просто для выражения своих чувств ей обычно хватало любимых стихов других поэтов — от Гавриила Державина до Владимира Корнилова. Свои стихи она писала лишь тогда, когда чувствовала, что никто другой таких стихов не писал и не напишет».
Есть у неё и посвящение Пастернаку:
28 ОКТЯБРЯ 1958 ГОДА
Я шла как по воздуху мимо злых заборов.
Под свинцовыми взглядами - нет, не дул, а глаз.
Не оборачиваясь на шаги, на шорох.
Пусть не спасет меня Бог, если его не спас.
Войти - жадно дышать высоким его недугом.
(Десять шагов до калитки и нет еще окрика: "стой!")
С лесом вместе дышать, с оцепенелым лугом,
Как у него сказано? - "первенством и правотой".
Переделкино
Пастернак высоко ценил стихи Лидии Чуковской, признавал в ней поэта. Об этом говорит и такая запись в дневнике ЛЧ от 17 июня 1947 года, где она приводит слова Пастернака:
« – Заходил как-то ко мне Корней Иванович. Я ему говорил снова о Вашей поэме. Корней Иванович мне: «Бедная Лида». А я ему: «Почему она бедная? Она живет по закону поэтов, как все мы». Вот и вышло, что я вас не пожалел».
Одна из редких ранних фотографий с сайта Чуковских.
Стоят Лидия Чуковская и Николай Харджиев. Сидит Цезарь Вольпе. Март 1933. Ленинград.
Л. Чуковская с отцом К. Чуковским
Мы ничего не знаем об отношениях Чуковской и Пастернака, думаю, что никаких особых отношений и не было, кроме обычного поэтического братства, тем паче «любовного треугольника», о котором ничтоже сумняшеся пишет мемуарист-подтасовщик, пытаясь замазать грязью чистейшего человека, до моральной высоты которой ему — как до звезды небесной.
«Моральной твердыней» назвал её иронически Д. Быков в своём романе о Пастернаке. Не вижу никакого повода для сарказма. Да, твердыня, не подкопаешься. Досадно, я понимаю. Там, где надо преклонить колени — скалят зубы. Больно и стыдно видеть Быкова в одном ряду с мансуровыми. Ведь Поэт, талантливейший человек, эх!...
«Единственное, что было мне неприятно читать, — пишет Ирина Чайковская, - это отповедь Чуковской, “моральной твердыне”, по ироническому определению Быкова. Лидия Корнеевна Чуковская Ивинскую не любила, обвиняла ее в присвоении денег, адресованных подруге в лагерь. Вполне допускаю, что “поэты и их возлюбленные вечно витают в облаках, забывают... о долгах и обещаниях”, но стоит ли бросать камень в человека, приверженного не “поэтической”, а обычной человеческой морали и посмотревшего на ситуацию с точки зрения обобранной лагерницы?» (Нева, 2007, № 5)
Не соглашусь в одном с И. Чайковской: я бы не стала противопоставлять обычную человеческую мораль — поэтической, мораль одна и для поэтов и для непоэтов, но если уж принимать эту терминологию — то Лидия Чуковская — безусловно, поэт, поэт куда более сильный, чем Ивинская. Хоть она сама и считала свой поэтический дар скромным:
Маленькая, немощная лира.
Вроде блюдца или скалки, что ли.
И на ней сыграть печали мира!
Голосом ее кричать от боли.
Неприметный голос, неказистый,
Еле слышный, сброшенный со счета.
Ну и что же! Был бы только чистый.
Остальное не моя забота.
1968
Теперь это наша забота, чтобы этот негромкий и чистый голос расслышали.
Лидия Чуковская с дочерью Люшей
«Ей не надо считать себя «политической заключённой»
Л. Кертман — Б. Мансурову:
- Я читала «Жизнь – животное полосатое» Ирины Емельяновой. Как Вы объясняете ещё и тот факт, что Аля настойчиво пишет, что не надо ей (Ольге) считать себя «политической заключённой»? Тут я ничего не утверждаю – просто спрашиваю. Почему Аля писала так?
А. Ахматова — Л. Чуковской:
«Зина – дракон на восьми лапах, грубая, плоская, воплощенное антиискусство. Сойдясь с ней, Борис перестал писать стихи, но она, по крайней мере, сыновей вырастила и вообще женщина порядочная, не воровка как Ольга… Я ненавижу эту девку, - при его жизни махинации с доверенностями в «Огоньке», за что ее посадили, теперь валютные махинации, спекулянство именем Пастернака. Это грязь, оскверняющая его могилу».
Мансуров делает из этих слов неожиданый вывод:
«Какая «безукоризненная и точная» осведомленность Ахматовой о всех арестах Ольги Ивинской со слов сверхчестной Лидии. За что была осуждена Ольга Ивинская в 1949 г. вы, Лина, читали в книге «Лара…», а Лидия знала это уже в 1956 г. из рассказа Надежды Адольф, которая находилась с Ольгой в концлагере, где батрачили ТОЛЬКО ПОЛИТИЧЕСКИЕ заключенные, осужденные по политической статье 58-10.
Для мошенников и фарцовщиков у «рябого диктатора» были другие лагеря».
«За что была осуждена Ольга Ивинская в 1949 г. вы, Лина, читали в книге «Лара…» - то есть в качестве доказательств, как всегда, ссылка лишь на собственную книгу, словно это истина в конечной инстанции.
«... где батрачили ТОЛЬКО ПОЛИТИЧЕСКИЕ заключенные, осужденные по политической статье 58-10. Для мошенников и фарцовщиков у «рябого диктатора» были другие лагеря». -
Ничего подобного, батрачили вместе и те, и другие: почитайте «Колымские рассказы» Шаламова, солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ». И не случайно, думаю, Ариадна Эфрон писала: «напрасно Ивинская считает себя политической заключённой». Такими словами зря не бросаются.
Из «Записок об Анне Ахматовой»:
«Свой первый арест и пребывание в лагере Ивинская объясняла тем, что она – жена гонимого поэта. Для меня эта версия звучала в новинку: накануне ареста 1949 года она рассказывала мне, что ее чуть не ежедневно тягают на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала «Огонек», некоего Осипова, с которым она была близка многие годы. Осипов, объясняла мне тогда Ольга, присвоил казенные деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и она. (За истинность ее объяснения я, разумеется, не отвечаю, но рассказывала она – так.)» (там же, с. 658—659).
Прервем рассказ Лидии Чуковской для еще одного свидетельства, до сих пор в печати не появлявшегося, которое приводит Иван Толстой в своей книге «Отмытый роман Пастернака. "Доктор Живаго" между КГБ и ЦРУ» (о нём речь ещё впереди).
Как рассказывала москвичка Лидия Николаевна Радлова (дочь известного художника), Ольга Ивинская в конце 40-х годов разыскивала в литературных кругах людей, которые соглашались оформлять на свое имя написание статей и внутренних рецензий для «Огонька». Рецензии эти на самом деле писали осиповские друзья, а деньги выписывались на подставных лиц, которые отдавали Осипову часть гонорара, а часть оставляли себе. Поиском подходящих «рецензентов» и занималась Ольга Всеволодовна. Ей не удалось склонить к сотрудничеству Л. Н. Радлову и ее мужа, но некоторые литераторы (один из них – впоследствии видный историк-эмигрант, другой – популярный советский пушкинист) получили лагерные сроки.
Иван Толстой:
«За что же все-таки была арестована Ольга Ивинская? Почему, как вспоминает Лидия Чуковская, «ее чуть не ежедневно тягали на допросы в милицию по делу заместителя главного редактора журнала „Огонек“», а на следствии (правда, со слов только самой Ивинской и позднее – Емельяновой) дело было повернуто по пастернаковской линии? Куда отпал огоньковский редактор Осипов? Доказала ли Ольга Всеволодовна свою непричастность к этому вопросу? Почему, если Ивинской вменялась в вину дружба с Пастернаком, самого Пастернака при этом никто не тронул?
И почему следователь вернул пастернаковские книги, изъятые при обыске, самому Борису Леонидовичу как «не имеющие отношения к делу»? Почему, если Ивинская проходила не по статье о мошенничестве, а по политической 58/10, да еще и при «близости к лицам, подозреваемым в шпионаже», ей дали всего пять лет? И по «ворошиловской» амнистии (после смерти Сталина) освободили в апреле 1953-го, то есть после трех с половиной лет заключения?
Все эти вопросы повисают в воздухе, на них не дают ответов ни мать, ни дочь. Обрывки же протоколов допросов Ивинской, фрагменты «постановлений», «обвинительного заключения» и прочей документации, приводимые Емельяновой с обильными отточьями, зароняют лишь нехорошие подозрения в препарированности цитат, в «заинтересованности» мемуаристки».
(«Отмытый роман Пастернака»)
И. Емельянова читает секретные архивы по делу О. Ивинской
Лидия Чуковская:
«Меня потрясла степень человеческой низости и собственная своя, не по возрасту, доверчивость. К тому времени, как я доверила Ивинской деньги, вещи, книги и тем самым – в некоторой степени и чужую судьбу, я уже имела полную возможность изучить суть и основные черты этой женщины...
«Там, в лагере она познакомилась и подружилась с моим большим другом, писательницей Надеждой Августиновной Надеждиной (1905—1992). Воротившись, Ивинская ежемесячно, в течение двух с половиной лет брала у меня деньги на посылки Надежде Августиновне (иногда и продукты, и белье, и книги, собираемые общими друзьями). Рассказала я Анне Андреевне и о том, как сделалось мне ясно, что Н. А. Надеждина не получила от меня за два с половиной года ни единой посылки: все присваивала из месяца в месяц Ольга Ивинская. В ответ на мои расспросы о посылках, она каждый раз подробно докладывала, какой и где раздобыла ящичек для вещей и продуктов, какую послала колбасу, какие чулки; длинная ли была очередь в почтовом отделении и т. д. Мои расспросы были конкретны. Ее ответы – тоже.
(Как-то не вяжется эта «конкретность» и хитрая изворотливость с образом рассеянной «витающей в облаках возлюбленной», каковой пытался представить её Д. Быков, не правда ли, - Н.К.)
Через некоторое время я заподозрила неладное: лагерникам переписка с родными – и даже не только с родными – тогда уже была дозволена, посылки издавна разрешены, а в письмах к матери и тетушке Надежда Августиновна ни разу не упомянула ни о чулках, ни о колбасе, ни о теплом белье. Между тем, когда одна наша общая приятельница послала ей в лагерь ящичек с яблоками, она не замедлила написать матери: "Поблагодари того неизвестного друга, который... "
Я сказала Ивинской, что буду отправлять посылки сама. Она это заявление отвергла, жалея мое больное сердце, и настаивала на собственных заботах. Тогда я спросила, хранит ли она почтовые квитанции. «Конечно! – ответила она, – в специальной вазочке», – но от того, чтобы, вынув их из вазочки, вместе со мною пойти на почту или в прокуратуру и предъявить их, изо дня в день под разными предлогами уклонялась. (Вазочка существовала, квитанции нет, потому что и отправлений не было.)
Н. А. Адольф-Надеждина вернулась в Москву в апреле 1956 года. (...) Мои подозрения подтвердились: ни единой из наших посылок она не получила. Надежда Августиновна сообщила мне: в лагере Ивинская снискала среди заключенных особые симпатии, показывая товаркам фотографии своих детей (сына и дочери, которые были уже довольно большие к началу знакомства ее с Борисом Леонидовичем) и уверяя, будто это «дети Пастернака». Правда, симпатии к ней разделяли далеко не все: так, Н. И. Гаген-Торн (1900—1986) и Е. А. Боронина (1908– 1955), вернувшиеся из той же Потьмы, отзывались об Ивинской, в разговорах со мной, с недоумением. По их словам, начальство явно благоволило к ней и оказывало ей всякие поблажки.
«После ареста – сначала в лагере, а потом и на воле – она сочла более эффектным (и выгодным) объяснять причины своего несчастья иначе: близостью с великим поэтом. (...) Мало того, что, вернувшись в Москву, Ивинская регулярно присваивала деньги, предназначавшиеся друзьями для поддержки Н. А. Адольф-Надеждиной. Когда в 1953 году, освобожденная, она уезжала в Москву, – она взяла у Надежды Августиновны „на несколько дней“ плащ и другие носильные вещи, обещая срочно выслать их обратно, чуть только доберется до дому. Приехав домой, однако, она не вернула ни единой нитки» (там же, с. 659—660).
(«Записки об Анне Ахматовой»)
Надежда Адольф-Надеждина
Достоверность такого портрета Ивинской подтверждается и другим источником – воспоминаниями Надежды Улановской, также отбывавшей свой срок в Потьме, через много лет записанными, уже в Израиле, на магнитофонную ленту (это свидетельство приводит Иван Толстой в своей книге о Пастернаке):
«Я о ней слышала от той сотрудницы Академии наук с 10-го лагпункта, (...) и она сказала, что Ивинская была старостой ее барака и давала на нее показания... Она знала очень многих писателей, рассказывала мне о них. Рассказывала о своих детях. А потом, когда оказалось, что она попадает под амнистию, в последние дни, когда было уже известно, что их освободят, мы особенно сблизились. Она ведь будет в Москве. (...)» (Улановская, с. 179—180).
Для Надежды Улановской возникла неожиданная счастливая возможность – послать что-то из лагеря на волю своей дочери Ирине. Она даёт Ивинской джемпер, перевязанную из старого свитера кофточку.
«Я приготовила, собрала все, что у меня было. А у меня были такие прелестные вещи. Я представляла это на Ирине. Ты же понимаешь – все, что у меня было. Но особенно мы говорили о том, как она встретится с Ириной (дочерью. – Ив. Т.), а может быть, и со Светланой (другой дочерью. – Ив. Т.), расскажет им обо мне...»
Рассказ очень большой, я его весь приводить не буду, но суть коротка: Ивинская ни с кем из детей сокамерниц не встретилась и никому ничего не вернула. Были позже встречи с обокраденными ею лагерницами, вышедшими на свободу, были её жалкие оправдания, слёзные обещания, покаянные письма, снова обещания, но вещей и денег никто не дождался.
«Таким образом, – делает Чуковская свой вывод об Ивинской, — она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву. Улановской она объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла их. Пастернак отправлял деньги и вещи своим друзьям в лагерь, Ивинская же относительно своих лагерных друзей поступала иначе.
Бессердечие Ольги Всеволодовны, которая умела прикидываться сердечной, явно сказалось и в книге собственных ее воспоминаний «В плену времени» (Чуковская, т. 2, с. 660—661).
Когда летом 1956 года Лидия Чуковская впервые рассказала о том, что знала про Ивинскую, Анне Ахматовой, реакция той была яростной:
«Анна Андреевна слушала меня молча, не перебивая, не переспрашивая. Опустив веки. Ее лицо с опущенными веками – камень. Перед этим каменным, немым лицом я как-то заново поняла, что рассказываю о настоящем злодействе.
Заговорила она не сразу и поначалу голосом спокойным и медленным. Словно занялась какой-то методической классификацией людей и поступков.
– «Такие... – сказала она. – Такие... они всегда прирабатывали воровством – во все времена – профессия обязывает. Но обворовывать человека в лагере! – Она подняла глаза. Камень ожил. – Самой находясь при этом на воле!.. И на щедром содержании у Бориса Леонидовича... и не у него одного, надо думать... Обворовывать подругу, заключенную, которая умирает с голоду... Подобного я в жизни не слыхивала. Подобное даже у блатных не в обычае – между своими. Я надеюсь, вы уже объяснили Борису Леонидовичу, кого это он поет, о ком бряцает на своей звучной лире. Образ «женщины в шлеме»! – закончила она с отвращением цитатой из стихотворения Пастернака.
Я ответила: нет, не стану... И тут вся ярость Анны Андреевны, уже несдерживаемая, громкая, обрушилась с Ольги на меня. Она не давала объяснить, почему я не желаю рассказывать Борису Леонидовичу об Ольгиной низости, она кричала, что с моей стороны это ханжество, прекраснодушие – Бог знает что. Она схватила со стола карандаш, оторвала краешек листка от только что составленного нами списка и с помощью таблицы умножения вычислила, на сколько сот рублей обворовала меня Ольга. Когда мне удалось вставить: «Не в этом же дело!» она закричала «И в этом! и в этом! Работа профессиональной бандитки».
Она умолкла, и я решилась заговорить. Я объяснила, что не скажу Борису Леонидовичу ни слова в разоблачение Ольги по двум причинам.
Первая: мне жаль его. Не ее, а его. Если бы не моя любовь к Борису Леонидовичу, я не постеснялась бы вывести Ольгу на чистую воду перед большим кругом людей. Но я слишком люблю его, чтобы причинять ему боль. Вторая: он мне все равно не поверит. Ведь Ольгу он обожает, а о Надежде Августиновне имеет представление смутное. Ведь это мне известно, что человек она благородный и чистый и лгать не станет, а он? А он свято поверит тому, что наврет ему Ольга. Расписок и квитанций у меня нет, свидетелей я не назову. Для него мое сообщение было бы еще одним горем – нет, еще одним комом грязи. Так и никак иначе воспримет он мои слова. Что же касается до утраченных мною денег, то это мне наказание, штраф, за собственную мою вину. Ведь я-то Ольгу знаю не первый день. Неряшливая, лживая, невежественная... Мне еще в редакции так надоели ее вечное вранье, мелкие интриги, хвастливые россказни о своих любовных победах, что я, уже задолго до ее ареста, перестала общаться с ней, хотя она, по неведомым причинам, окружала меня заботами и бесстыдной лестью... Какое же я имела право, зная ее издавна, доверить ей посылки – то есть, в сущности, Надино спасенье, здоровье, судьбу?
– Вздор! – с раздражением перебила меня Анна Андреевна. – Ханжество. Вас обворовали, и вы, в ответ, чувствуете себя виноватой. Я вижу, вы настоящий клад для бандитов» (там же, с. 207—209).
Кто-нибудь в состоянии поверить, что такое можно придумать?!! Что всё это могла сочинить от начала до конца и опубликовать у нас и за рубежом Лидия Чуковская, честь и совесть русской литературы?
А ведь именно это утверждает Б. Мансуров в своей насквозь лживой книге, состряпанной им на пару с Ивинской и Емельяновой с единственной целью — оправдания перед потомками. А поскольку оправдать и опровергнуть фактами такое невозможно, то в ход идут подтасовки, наговоры, поклёпы, ложь, клевета. Авторы не гнушаются ничем. На каких же идиотов или подлецов рассчитана, простите, эта книга?!
Перед нами — первоисточник, опубликованный дневник Лидии Чуковской, её «Записки об Анне Ахматовой», где выверена каждая фраза, каждая дата, каждая деталь.
Что может Мансуров противопоставить этой очень неудобной, неприятной для Ивинской правде? Только её клеветнические измышления, поддержанные её родственниками. Причём появились они в печати лишь после смерти Чуковской и Надеждиной, когда не осталось свидетелей, что могли бы опровергнуть эту наглую ложь.
Б. Мансуров:
«Первое издание записок Чуковской об Анне Ахматовой вышло за рубежом в 1980 году в издательстве ИМКА-ПРЕСС. В нашем разговоре Митя (сын Ивинской — Н.К.) так комментировал отношения Лидии и Ольги Ивинской:
— С 1949 года, как пишет сама Чуковская, она прекратила все контакты с мамой. С 1953-го, как и раньше, Чуковская могла сама с удовольствием помогать Надеждиной, что, видимо, она успешно и делала».
Что значит «могла сама»? А раньше что, помогала «не сама»? Ивинская, что ли, «помогала» помогать? А ведь могла бы, чтобы загладить вину перед обворованным ею человеком, если б была хоть капля совести. Но куда там.
«Мама с мая 1953 года из-за отсутствия московской прописки жила в Измалкове рядом с Пастернаком и не могла ездить в Москву. С 1954-го беременная Ивинская не могла отправлять никаких посылок. О таком бесчеловечном поступке Ольги по отношению к заключенной Чуковская должна была сама известить своего кумира Пастернака (мол, с кем связался), чтобы спасти поэта от авантюристки. Лидия приходила к Пастернаку неоднократно со своими стихами и по другим поводам, но никогда не говорила ему о коварстве Ивинской».
«Просвещенный читатель, узнав, что женщина не хочет спасти дорогого ей человека от пут «воровки и лгуньи», несомненно, решит, что такая женщина либо «без ума влюблена» в дорогого человека, либо его за проступки «не уважает и люто ненавидит». Ну не хочет Лидия спасти сверхдорогого ей поэта Бориса Пастернака от пут «лживой воровки», и все тут! Видимо, не зря в народе говорят: «От любви до ненависти – один шаг»!»
Как ловко Мансуров переводит «стрелки» - не Ивинская виновата, что воровала, а Чуковская, что не донесла об этом Пастернаку. Но ведь та ясно объясняет своё молчание: БП всё равно «поверит не ей, а тому, что наврёт ему Ольга». Как-то не вяжется это презрительное интеллигентное молчание с логикой интриганки-клеветницы, какой пытаются выставить Чуковскую Ивинская со-товарищи, действуя по принципу «лучшая оборона — наступление».
Иван Толстой:
«К удивлению Чуковской, Надежда Адольф вскоре простила Ивинскую и на много лет сохранила к ней дружеские чувства. И это, по существу, то немногое, что может привести Ирина Емельянова в оправдание матери. Хотя в чем, собственно говоря, здесь оправдание? В том, что обманутая простила обманщицу? Так ведь это великодушие Надежды Августиновны...»
Простила — да, ещё на той очной ставке, о которой пишет Л. Чуковская. Но то, что Надеждина «на много лет сохранила к ней дружеские чувства» - известно лишь со слов Ивинской и её клана. Доказательств этому нет. Толстой поверил, мне что-то не верится. «Единожды солгавший, кто тебе поверит?»
«...великодушие Надежды Августиновны...» А может быть, это прощение — если таковое было - результат ловких манипуляций и интриг Ольги, которая могла что-то наплести жертве о Чуковской и внушить ей несуществующее, как уже делала не раз (взять хоть ту же историю с Улановской, которой она лживо обещала вернуть украденное долгие годы, жалуясь на своё бедственное положение, и делала это так убедительно , что та верила). Артистизм и лицедейство были в крови Ольги Всеволодовны, стоит хотя бы вспомнить историю с измазыванием себя сажей для изображения трупных пятен, когда она с целью шантажа разыгрывала из себя смертельно больную, о чём рассказывает в своих воспоминаниях Зинаида Нейгауз.
А вот теперь — самая наглая, самая вопиющая ложь в этой книге.
Окончание здесь
|
Опровержение чуши |
Начало здесь
фото из книги Б. Мансурова «Лара моего романа»
Из дневника Лидии Чуковской:
— Каким же заявлением можно опровергнуть чушь? — спросила в ответ я. — Чушь тем и сильна, что неопровержима. Единственный способ, по-моему, — это молчать и работать. Ведь вот молчит же в ответ на все клеветы Ахматова — и молчит с достоинством.
Эти слова произносила Лидия Корнеевна в ответ Зинаиде Николаевне, считавшей, что подвергавшемуся травле Борису Пастернаку необходимо было писать какие-то опровержения и объяснительные письма «наверх». Да, оправдываться правому — это унизительно и недостойно. «Собака лает — караван идёт».
И всё-таки я постараюсь опровергнуть ту чушь, которая громоздится и множится теперь уже в адрес самой Лидии Чуковской, защитить светлое имя и достоинство этой талантливейшей писательницы, кристально чистого человека, всегда бесстрашно восстававшей против лжи, беззакония, несправедливости, воплотившей в себе честь и совесть русской литературы.
Но, чтобы было понятно, о чём идёт речь, я должна отослать вас прежде к своему тексту трёхлетней давности, к эссе о Борисе Пастернаке, вернее, к той его части, где говорится о «лагерной истории» Ольги Ивинской, описанной Л. Чуковской в её «Записках об Анне Ахматовой».
Вот этот фрагмент:
«Бессердечная женщина, которая умело притворялась сердечной»
Не хочется разрушать прекрасный поэтический образ Ольги Ивинской, созданный Пастернаком в его бессмертной лирике, но правду всё-таки сказать надо. Всю правду об этой женщине, которую Пастернак не знал или не хотел знать, но которая тем не менее уже объективная реальность. Можно не доверять воспоминаниям Зинаиды Нейгауз, где та пишет о сопернице нелицеприятные вещи — всё-таки лицо пристрастное, но как не верить кристально честной и совестливой Лидии Чуковской, Варламу Шаламову («Знамя» № 2, 1992), Борису Ливанову («Москва» № 10, 1993), Сухомлиновой А.П. («Дорогие сердцу имена». - СПб: Ника, - 2011. - с. 4-26), свидетельствам многих других порядочных людей?
Лидия Чуковская работала несколько лет с Ольгой Ивинской в отделе поэзии в редакции«Нового мира».
Она пишет, что потом отдалилась от неё, так как её оттолкнули лживость Ольги, её интриги, безответственность, алчность. Позже эти её качества проявили себя в полной мере.
Чуковская высказывает сомнения в общепризнанной версии ареста Ивинской, так как та накануне сама рассказывала ей, что её таскают ежедневно на допросы в милицию по делу зам. главного редактора журнала «Огонёк» Осипова, с которым Ольга была близка многие годы. Осипов присвоил казённые деньги, попал под суд, и во время следствия выяснилось, что в махинациях с фальшивыми доверенностями принимала участие и Ивинская. В лагере она сочла более эффектным и выгодным для себя объяснять причину своего ареста близостью с великим поэтом. Она показывала сокамерницам фотографии своих детей и говорила, что это дети Пастернака. Но самое ужасное её преступление не в этом.
Вместе с Ивинской сидела подруга Чуковской Надежда Адольф-Надеждина. Когда Ивинская освободилась, она заняла у неё плащ и другие вещи, которые обещала выслать, как только доедет домой. Но ничего не выслала. Она присвоила вещи и другой женщины — Улановской — шерстяные свитера и связанную ею кофточку, которую та просила передать её дочери. И в течение пяти(!) лет брала у Чуковской деньги и продукты для передачи в лагерь Надеждиной, но, как выяснилось, всё присваивала.
Таким образом, – делает Чуковская свой вывод об Ивинской, — «она крала у лагерниц не только то, что им посылали из Москвы, но и то, что они через нее посылали в Москву. Улановской она потом объяснила свой поступок потерей адреса, а Надежде Августиновне созналась, рыдая, что отправлять мои посылки препоручила будто бы одной своей подруге, а та, злодейка, не отправляла их. Пастернак отправлял деньги и вещи своим друзьям в лагерь, Ивинская же относительно своих лагерных друзей поступала иначе». (Чуковская, «Записки об А. Ахматовой, т. 2, с. 660—661).
Когда разрешили переписку и Надеждина ни словом в письмах Чуковской не обмолвилась о её посылках, она заподозрила неладное и сказала Ивинской, что будет теперь их отправлять сама. Но та уверяла, что ей это сделать легче, ссылаясь на нездоровье Чуковской. Когда же она попросила показать квитанции — под разными предлогами увиливала. В конце концов всё раскрылось. Ивинская плакала, изворачивалась, как могла, говорила, что ей нужно было кормить детей. Надеждина её великодушно простила. Но Чуковская и Ахматова навсегда вычеркнули Ивинскую из числа порядочных людей. Ахматова ни разу не приняла её у себя, несмотря на многочисленные просьбы Пастернака, на которые она, по её выражению, «притворялась оглохшей». («... я держу границу на замке. Не желаю встречаться с этой бандиткой" - из «Записок об А. Ахматовой»).
А. Ахматова и Л. Чуковская
Когда летом 1956 года Лидия Чуковская впервые рассказала о том, что знала про Ивинскую, Анне Ахматовой, реакция той была яростной: «Такие всегда прирабатывали воровством. Но обворовывать человека в лагере! Самой находясь при этом на воле! И на щедром содержании у Бориса Леонидовича... и не у него одного, надо думать... Обворовывать подругу, заключенную, которая умирает с голоду... подобного я в жизни не слыхивала. Я надеюсь, вы уже объяснили Борису Леонидовичу, кого он поёт, о ком бряцает на своей звучной лире? Образ «женщины в шлеме»! - закончила она с отвращением цитатой из стихотворения Пастернака».
Пастернаку Чуковская всего этого не стала рассказывать, так как считала, что «он все равно не поверит... он свято поверит тому, что наврет ему Ольга». «Это бессердечная женщина, которая умело приворялась сердечной», - писала она о ней.
Крайне удивило меня, что Д. Быков в своей книге о Пастернаке все эти факты замял и «отмыл» под предлогом того, что всё это вроде как «недоказано», а Лидия Чуковская Ивинской просто «завидовала». Понятно, что ему, пользуясь архивными документами, любезно предоставленными дочерью Ивинской Ириной Емельяновой, неловко было бы писать плохо о её матери, тут как бы этический момент, но с другой стороны — нарушается не только этика, но и правда, истина. Платон мне друг, но, как говорится...
На это обратила внимание не только я. Вот цитата из книги журналиста Ивана Толстого «Отмытый роман Пастернака. "Доктор Живаго" между КГБ и ЦРУ» (М., Время, 2009):
«Можно, конечно, и не разделять страстной ахматовской нетерпимости, но довольно странно делать вид, что причины её гнева тебе не известны, если ты – пастернаковский биограф. Вот как Дмитрий Быков, автор в целом очень талантливой ЖЗЛовской книги, невинно пишет о казусе Ольги:
«Ахматова отказалась ее принять, когда Ивинская была в Ленинграде; Лидия Чуковская с ней раззнакомилась. Может быть, виновата была своеобразная ревность, а может быть, сыграли свою роль сплетни. Ходил слух, что Ивинская присваивала деньги, переданные ей для арестованной подруги. Поэты и их возлюбленные вечно витают в облаках, забывают о бытовых обязанностях, долгах и обещаниях – все это легко выдать за злонамеренность, а то и нечистоплотность» (Быков, с. 688—689).
И дальше Быков в той же манере потешается над читателем:
«Лидия Корнеевна принадлежит к числу столь безупречных людей, что, право же, для придания ее облику милых человеческих черт хочется иной раз вообразить ее не столь твердокаменной, придумать ей хоть какую-нибудь слабость вроде курения или пристрастия к анекдотам! Ничего подобного: моральная твердыня. Что удивительно, в быту она была проста, весела, остроумна, – но когда писала, ее пером водила Немезида. Нам неизвестно, действительно ли Ивинская присваивала деньги, предназначенные для арестованной подруги. Она всю жизнь отрицала это» (там же, с. 689).
А Дмитрий Быков хотел бы – чтобы признала? Впрочем, лукавство пастернаковского биографа глубже, чем кажется на первый взгляд. Он не только прикрывает от читателя чуковско-ахматовские свидетельства («нам неизвестно»), но и по-мелкому передергивает библиографию в конце своего повествования: предлагает желающим двухтомник «Записок об Анне Ахматовой» (где примечаний Лидии Чуковской об Ольге Ивинской нет) вместо трехтомника (где они есть). И не потому, что трехтомник вышел недавно (он появился за целых восемь лет до быковской книги), а потому что задача Быкова – сделать сальдо Ивинской положительным».
После смерти Пастернака Ивинская, как бы в ответ на все эти обвинения, писала в стихах:
И скажу я тебе, вздыхая,
в беспощадном сверканье дня:
пусть я грешная, пусть плохая,
ну а ты ведь любил меня!
Да, он любил, не верил плохому, что ему говорили о ней. Поэты способны любить созданный в их воображении образ, мало имеющий общего с реальностью. Как пел Вертинский: “Я могу из падали создавать поэмы, я могу из горничных делать королев”. Он продолжал видеть в ней своё.
Когда наше пушкиноведение клеймило Наталью Гончарову как недостойную подругу поэта, Пастернак, видимо, находя в этом какую-то аналогию с собой, писал: «Бедный Пушкин! Ему следовало бы жениться на Щёголеве и позднейшем пушкиноведении, и всё было бы в порядке. А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталье Николаевне». Эти строки Пастернак, казалось, написал в защиту своей любимой. Что ж, гений вправе сам выбирать себе героинь, и тут мы ему не судьи.
Воспоминания Ольги Ивинской «В плену у времени» вышли в 1978 году в Париже, потом в 91-ом — в Литве и в 92-ом — в Москве. Читаются они легко, с интересом, особенно тогда, когда не было ещё других мемуарных источников, но, как понимаешь сейчас, - там много лжи, сведений счётов с разоблачавшими и не принимавшими её людьми, неубедительных оправданий. Бог ей судья».
И вот спустя три года я получаю такой отклик (именно на этот фрагмент во 2 части текста, хотя приведён был уже в конце 3-ей, заключительной), от некого Ефима К.:
- Уважаемая Наталия, спасибо за интересный и написанный с любовью к Пастернаку рассказ. Но не кажется ли Вам, что Вы слишком тенденциозно относитесь к О. Ивинской? Знакомы ли Вы с книгой Бориса Мансурова "Лара моего романа"? В ней документально опровергнуты многие наветы на Ивинскую. Кроме того, там далеко не в розовом цвете представлена семья Пастернака (Зинаида Николаевна и сыновья, особенно Евгений). Интересно Ваше мнение как человека, которому Пастернак не безразличен. Вы, конечно, читали биографию Пастернака, написанную Евгением. Как Вы к ней относитесь? Есть и другие вопросы, но ограничусь теми, которые задал. Спасибо ещё раз.
Я ответила. Он тоже. Привожу этот диалог:
- Уважаемый Ефим! Книгу Бориса Мансурова ("инженера, учёного, бизнесмена"), как говорится о нём в некоторых статьях, я не читала, но, судя по анонсу, она составлена со слов самой Ольги Ивинской, а та, естественно, постаралась, видимо, опровергнуть в беседе компрометирующие её факты, но это именно факты, а не "наветы", в воспоминаниях Лидии Чуковской - честнейшего и порядочнейшего человека - они представлены достаточно подробно и убедительно. Ведь Ивинская сама призналась ей в том, что не посылала посылки в лагерь, деньги и продукты для которых в течении пяти лет давала ей Чуковская, позже была даже устроена очная ставка О.В. с освободившейся лагерницей, и Ивинская плакала и просила у неё прощения. Вы считаете, что Чуковская могла всё это придумать, т.е. иными словами, оклеветать её? У меня нет оснований не верить Чуковской, той обворованной Ивинской репрессированной, Ахматовой, В. Шаламову, всё это "документально опровергнуть" невозможно, можно лишь попытаться как-то оправдаться, объяснить свои поступки, но это не отменяет фактов. Вы называете "тенденциозным отношением" то, что я лишь изложила правду, ссылаясь на эти документальные источники. Что касается того, что Пастернак любил Ивинскую и считал её прототипом Лары, что Зинаида Нейгауз была "прекрасна без извилин" и пр. - это давно уже не новость, и обо всём этом я пишу в трёх частях своего эссе довольно подробно. Материалы к биографии Пастернака, изложенные Евгением, читала, это довольно серьёзная скрупулёзная работа. Вообще всё, что я хотела, я уже высказала в своём тексте, он достаточно объёмен, чтобы дополнять его ещё каким-то продолжением.
Понедельник, 10 Августа 2015 г.
Ефим К:
Уважаемая Наталия, спасибо за подробный ответ. Насколько я понимаю, у вас нет желания ни продолжать дискуссию, ни адаптировать своё эссе. И тем не менее, я решаюсь написать еще раз, даже если это обращение останется без ответа. Дело в том, что материалами Интернета (будь то эссе на сайте или выступление на "youtube") пользуется намного больше людей, чем количество людей, читающих книги. Мне кажется, что представление о людях, близких Пастернаку, которое складывается при прочтении и просмотре этих материалов, оказывается не совсем верным. Вот Вы ссылаетесь на книгу Чуковской. Нет сомнений в её высокой порядочности. Но, во-первых, Пастернак по-женски не был безразличен Чуковской, и Ивинская в какой-то степени была её счастливой соперницей. Во-вторых, "лагерница" (Надежда Надеждина) сама опровергала историю с посылками и деньгами. Не сомневаясь в честности Чуковской, можно привести также мнение о семье Пастернака Ариадны Эфрон, которая этих людей, что называется, на дух не переносила. Думаю, мнение о человеческих качествах Ариадны Эфрон мы с Вами разделяем.
Вы хорошо отзываетесь о книге Евгения Пастернака. Получилось так, что эту книгу я прочитал до того, как прочитал воспоминания Ивинской, книги Быкова, Мансурова и т.п. Вывод, который я сделал об Ивинской, был однозначен - непорядочный, нечестный, корыстный человек (непонятно было только, как могла такая женщина "вести нарезом" по сердцу Пастернака). И только прочитав другие книги, я понял, что не всё так однозначно. Да и сам Евгений Борисович предстает несколько в ином свете.
Хочу еще раз объяснить, для чего я всё это пишу. Я тоже рассказываю о поэтах (правда, очень узкому кругу слушателей - детям и друзьям). Если есть какой-то вопрос, на который существует несколько точек зрения (а "вопрос" здесь - честь и порядочность людей, близких великому поэту), то я стараюсь эти точки зрения изложить (может быть даже не становясь ни на одну из них). Ведь объективность - первое правило исследователя, не так ли?
И ещё. Мне кажется не совсем верным отвергать книгу Мансурова только потому, что он не литературовед и ведет диалоги с Ивинской. Известно, что формальное образование - далеко не всё, и мы многое знаем о Гете из его разговоров с Эккерманом, а о Бродском - из диалогов с Волковым.
Еще раз спасибо
Понедельник, 10 Августа 2015 г.
- Ефим, я не понимаю, о чём Вы хотели «вести дискуссию» и в чём именно я должна, по Вашему мнению, «адаптировать своё эссе». Вы хотите упрекнуть меня в необъктивности по отношению к Ивинской на основании приведённого мною факта её моральной нечистоплотности, точнее говоря, воровства? Но я ссылаюсь на документальные источники, а Вы пытаетесь опровергнуть этот факт ссылкой на слова самой Ивинской. Мансурова я не читала, книгу которого не «отвергала», не надо передёргивать, при чём здесь его образование, просто сделала вывод из анонса, что это беседы с самой Ивинской, воспоминания которой я уже читала («В плену у времени»), вряд ли она может добавить о себе что-то новое (аналогии с Эккерманом и Волковым вряд ли здесь уместны, ведь Ивинская - не Гёте и не Бродский). Читала и воспоминания её дочери Ирины Емельяновой («Легенды Потаповского переулка»), архивом которой пользовался Д. Быков при написании своей книги о Пастернаке (именно поэтому он не мог писать объективно об этом позорном факте биографии Ивинской из этических соображений. Я же писала обо всём этом во второй части эссе, подкрепляя обширной и убедительной цитатой журналиста Ивана Толстого:http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post205825576/ (в самом конце этой части).
Кстати, мнение об Ивинской я почерпнула не только из мемуаров Е. Пастернака, но, главным образом, из «Записок об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской (трёхтомника, а не двухтомника, на который лукаво ссылается Быков, зная, что там нет примечаний об Ивинской), Вы не упомянули его в перечне прочитанных Вами книг. Не читали? Или не доверяете этому источнику? Вы пишете:
«Нет сомнений в её высокой порядочности. Но, во-первых, Пастернак по-женски не был безразличен Чуковской, и Ивинская в какой-то степени была её счастливой соперницей...»
То есть иными словами, хотите намекнуть, что Чуковская оболгала соперницу из ревности. Как можно подозревать в такой подлости человека, «не сомневаясь в его высокой порядочности»? Почему Быков так пишет, понятно, у него были на то свои причины, но почему Вы повторяете за ним эту чушь?
Дальше — больше: «Во-вторых, "лагерница" (Надежда Надеждина) сама опровергала историю с посылками и деньгами». Вы меня заинтриговали. Чуковская пишет об очной ставке двух этих женщин, о раскаянии Ивинской и прощении её Адольф-Надеждиной. Вы можете дать ссылку или привести цитату, где говорится о том, что этого не было, и Чуковская всё придумала? Боюсь, что это «опровержение» идёт опять-таки из уст самой Ивинской или её дочери, т. е. заинтересованных лиц.
«Не сомневаясь в честности Чуковской, можно привести также мнение о семье Пастернака Ариадны Эфрон, которая этих людей, что называется, на дух не переносила». Не поняла этой фразы. Какое отношение честность Чуковской, в которой Вы не сомневаетесь (но тем не менее всё время пытаетесь обвинить во лжи), имеет к мнению Ариадны Эфрон к «этим людям» - каким людям? Если Вы о членах семьи Пастернака, то я не о них, в общем-то, писала, вернее, писала о том, что имело отношение к нему самому, в его жизни и судьбе. Так в какой моей «необъективности» Вы хотите меня упрекнуть? Вы хотите, чтобы я привела иные точки зрения на поступок Ивинской? Но разве могут быть тут иные мнения, иные оценки совершённого ею? Подлость есть подлость, воровство есть воровство. Может быть лишь опровержение этого факта на основании каких-то документальных свидетельств, но Вы их не приводите, кроме намёков на необъективность и личную заинтересованность Л. Чуковской, что равносильно обвинению её в клевете, и тогда о каком уважении и уверении в её «высокой порядочности» может идти речь?
Вторник, 01 Сентября 2015 г.
Ефим К:
Уважаемая Наталия! У меня уже был готов ответ на все Ваши вопросы и упреки (я ведь ничего не передергивал. Когда Вы представили Б. Мансурова как «инженера, учёного, бизнесмена», я решил, что Вы не хотите его читать по той причине, что в этом перечне нет литературоведа. Извините, если я не так Вас понял), когда я неожиданно обнаружил, что все ответы уже даны. Нужно только перейти по следующей ссылке: http://m-tsvetaeva.org/Раздел/О-ЦВЕТАЕВОЙ/СТАТЬИ-о-М.Ц.-и-др.поэтах/«Жесткие»-вопросы-Лины-Кертман-по-книге-«Лара-моего-романа».html?galAlbum=25
Ещё раз хочу объяснить, зачем я затеял эту дискуссию. Я представил себе человека, который хочет понять, что же действительно произошло в последние два года жизни Пастернака, и попадает на Ваше эссе или слушает Ваше выступление. Вывод, который он делает в отношении О. Ивинской, однозначен – низкий, бесчестный человек. Вы еще раз это подчеркиваете в ответе мне. «Подлость есть подлость, воровство есть воровство» - это приговор, причем не подлежащий обжалованию (обратите внимание, что в отношении Лидии Корнеевны Вы не допускаете и тени сомнения в её качествах. А ведь о её чувствах к Пастернаку говорят и её стихи, и воспоминания, взять хотя бы книгу Эммы Герштейн). Но ведь мы не прокуроры и не адвокаты. Мне просто кажется, что если есть хоть какая-то возможность сказать доброе слово о человеке (а ведь это не рядовой человек. Благодаря Ивинской у нас есть великие стихи, уж в этом-то сомнения точно нет), это нужно сделать. И поэтому мне не очень понятно то упорство, с которым Вы отказываетесь что-то изменить в Ваших материалах. Впрочем, своя рука – владыка, это давно известно.
С уважением
Если раньше у меня ещё были какие-то сомнения в отношении идентификации личности «Ефима», то после того, как я перешла по указанной им ссылке, эти сомнения отпали: Ефим К. и есть, конечно, тот самый Мансуров, («инженер, учёный, бизнесмен», как характеризую его не я, а многочисленные анонсы в Интернете), автор мемуара, состряпанного им на пару с Ивинской и её родственниками, причём с единственной целью: «отмыть» бесчестные поступки Ольги, снять с неё обвинения в воровстве и сексотстве и обвинить в ответ (по принципу: «а ты кто такой?!») во всех несуществующих грехах «разоблачительницу» Лидию Чуковскую. Уж очень настырен был оппонент в своём намерении «адаптировать» моё эссе и заставить не мытьём, так катаньем «изменить свои показания» в отношении своей «подзащитной», то бишь героини книги, как-то крайне заинтересован в этом, в пиаре своего мемуара, выдавая доскональное знание его содержания, которому противоречил мой текст и этим, видимо, мешал. Начал вкрадчиво, почти льстиво, а закончил еле скрываемым раздражением моей «несговорчивостью».
О. Ивинская, дочь Ирина, Б. Мансуров и И. Емельянова
фото из книги Б. Мансурова «Лара моего романа»
Ссылка, в которой, по его утверждению, содержались «ответы» на мои недоверчивые вопросы, называлась: «Жесткие» вопросы Лины Кертман по книге «Лара моего романа» и была адресована писательнице Лине Кертман, с которой Борис Мансуров находился в сетевой переписке. Вот и она, оказывается, не всё приняла на веру в его книге и попыталась найти истину в споре с автором. Приведу несколько её «неудобных» вопросов с его ответами и моими ещё более «неудобными» комментариями.
Л.Кертман — писатель, автор нескольких книг о М. Цветаевой
Л. Кертман — Б. Мансурову:
- Обвинения Лидии Чуковской в трусости не принимаю. Она всегда была сверхчестная и порядочная. Не явившись на собрание писателей Москвы (27 окт. 1958 г. – Б.М.), где изгнали из СП Бориса Пастернака, Лидия Чуковская проявила достаточное мужество и преданность любимому поэту. И думаю, что Борис Леонидович это так и оценил. Как раз Лидия Чуковская в разгар травли решилась прийти к Пастернаку (на дачу в Переделкине) и повидаться с ним, и это потрясло Ахматову: она спросила, что слышно о Борисе (его состоянии) в Переделкине, имея в виду – через каких-то людей, окольным путём – и «ушам не поверила», услышав, что Лидия сама видела Бориса, сама пошла туда – потрясённо смотрела на неё и несколько раз переспросила.
- И ещё мне кажется, что Вы очень уж преувеличиваете именно влюблённость Лидии в Бориса Леонидовича и ревность. Послушать Вас – так чуть ли не ВСЕ женщины были в него влюблены!..
- Ещё вопрос. Я читала «Жизнь – животное полосатое» Ирины Емельяновой. Как Вы объясняете и ещё тот факт, что Аля настойчиво пишет, что не надо ей (Ольге) считать себя «политической заключённой»? Тут я ничего не утверждаю – просто спрашиваю. Почему Аля писала так?
От Вас, Борис Мансурович, жду разъяснений.
«Разъяснения» Б. Мансурова
«Уважаемая Лина.
Во всем необходимо искать истину, которая всегда КОНКРЕТНА.
Тема 1: О Лидии Чуковской (ЛЧ) – о ее влюбленности в Пастернака, жгучей ревности к Ольге Ивинской и сверхчестности ЛЧ.
Рекомендую очень почитать записки Эммы Герштейн о треугольнике Чуковская-Пастернак-Ивинская, где описана трагедия ревности ЛЧ к Ольге...»
Стоп! Комментирую: в «Мемуарах» Эммы Герштейн (Санкт-Петербург, ИНАПРЕСС, 1998) нет НИ-ЧЕ-ГО «о треугольнике Чуковская-Пастернак-Ивинская» и о «трагедии ревности ЛЧ к Ольге», нет ни малейшего намёка на это, всё это басни Мансурова, рассчитывающего, видимо, на то, что читатели его книги вряд ли имеют в своих библиотеках такие массивные фолианты серьёзных литераторов, а если и имеют, и читали, то вряд ли могут упомнить, о чём там говорится на более чем пятистах страницах убористым шрифтом и поверят ему на слово. Но здесь самонадеянность г. Мансурова подвела: ведь уличить его во лжи легко, достаточно свериться по указателю имён в конце книги, где о Л. Чуковской — только уважительные ссылки на её «Записки об А. Аматовой. Об Ивинской же — самые нелестные отзывы.
«Лидия Корнеевна вела в журнале принципиальную борьбу за высокое мастерство редактора, а блондинка с помятым лицом служила секретарем и отвечала на «самотек», то есть на стихи, присылаемые со всех концов Союза в редакцию «Нового мира». Она ненавидела эту работу, держалась за нее только из-за повышенной продовольственной карточки, но и этих благ не хватало, чтобы прокормить двоих детей и мать. Она была патетически бедна, как мы все ободранна, ходила в простеньких босоножках и беленьких носочках, иногда забрызганных грязью, плохо читала стихи, писала под копирку одинаковые ответы графоманам и демонстративно восхищалась Пастернаком. Борис Леонидович это замечал и при своих уже тягостных отношениях с редактором журнала (тогда это был К. М. Симонов) утешался ласковым приемом секретарши. «Она такая милая», — говорил он Лидии Корнеевне».
(Из «Мемуаров» Эммы Герштейн).
Итак, запомним: враньё № 1. Его будет ещё мно-о-ого. Того, что Мансуров называет «чисто конкретной истиной».
Добавлю сюда ещё одну лживую ссылку из его книги на несуществующие свидетельства:
«В начале 1954 года Ольга стала носить под сердцем ребенка от Бориса Пастернака. С этого времени ревность Чуковской к Ольге начала преступать все границы. Лидия Корнеевна распространяла небылицы о коварстве, воровстве и стяжательстве Ольги повсюду. Об этой клевете в адрес Ивинской, вызванной ревностью, говорил в фильме «Последняя любовь Пастернака» поэт Андрей Вознесенский, который часто бывал у Пастернака в Переделкине и знал о любви поэта к Ольге Ивинской[303]».
Враньё № 2. Вознесенский ничего подобного и близко даже похожего не говорит. Расчёт на то, что люди не будут разыскивать этот фильм, чтобы удостовериться? А вот я не поленилась и посмотрела, обе части. Вознесенский говорит о красоте Ивинской («очень хороша собой», «роскошная фигура»), о её оптимизме («смеющийся носик») и благотворном позитивном влиянии на поэта, о своей «мальчишеской ревности», о гостеприимном доме Пастернака, где всегда был порядок, и о многом другом, всем хорошо известном, но имя Лидии Чуковской и вся эта лагерная история даже не упоминается.
И как же Мансуров будет теперь выкручиваться? Говорить, что это место вырезал редактор?
«Фильм режиссера Агишева «Последняя любовь Бориса Пастернака» впервые был показан в 1997 г. на канале «Культура» в цикле «Больше, чем любовь». В этом фильме Вознесенский говорит о женских кланах, ревновавших Ольгу к Пастернаку, что рождало наговоры и сплетни с целью очернить Ивинскую» (прим. На стр. 303).
Зачем же автор так бессовестно лжёт, выдавая горячо желаемое за действительное, подставляет Вознесенского, ни сном ни духом не ведавшим ни о какой «клевете» Чуковской, ни о каких «кланах», как перед этим подставлял Эмму Герштейн, приписывая ей свои грязные домыслы, наговаривает на людей, которых уже нет, не имеющих возможности ему ответить и «опровергнуть чушь».
«Женские кланы» эти выдуманы самим Мансуровым и поддакивающей ему И. Емельяновой в своих книгах, написанных в защиту матери.
«К «их кругу» можно отнести Эмму Герштейн, Агнию Барто, Нину Муравину, Елену Берковскую…
(На самом деле влюблённых в поэта женщин было гораздо больше — его все любили, но Мансурова в данном случае интересовали лишь те, кто плохо относился к Ивинской и неблагосклонно писал о ней. Таких он пытается «отстреливать», собирая тщательный компромат на них).
Конечно, наиболее яркий представитель этой очарованной поэтом женской когорты — писательница Лидия Чуковская, дочь писателя и давнего переделкинского друга Пастернака Корнея Ивановича Чуковского».
Почему же, собственно, «представитель» - этих ничем не связанных между собой женщин? Я понимаю, что Мансурову надо изобразить во что бы то ни стало Л.Ч. влюблённой в Пастернака «фанаткой», чтобы как-то мотивировать её якобы «клевету» на Ивинскую, но какие основания у него для этого? Под какой искажённой лупой он рассматривал её дневники и стихи? Все эти гнусные намёки имеют расчёт на то, что мало кто будет отыскивать и читать упомянутые им страницы. Авось поверят на слово. Как говорится, «клевещите, что-нибудь да останется». Так вот, чтобы ничего не осталось, чтобы ни малейшей тени сомнения у читателя не возникло в отношении личности и репутации Лидии Корнеевны Чуковской, я и отмываю сейчас эту мансуровскую грязь, грязь его наговоров и наветов на честнейшего и чистейшего человека.
Кстати, об одной из тех упомянутых писателем «фанаток» поэта, «самым ярким представителем» которых являлась якобы Чуковская. О Нине Муравиной. Причина занесения её в «чёрный список» Мансурова становится ясна, когда открываешь её воспоминания.
«Интересна малоизвестная мемуарная книга о Пастернаке Нины Муравиной «Встречи с Пастернаком» ( Нью-Йорк: Эрмитаж, 1990 ). Автор, дружившая с поэтом в России, эмигрировала из СССР в начале 70-х, сейчас живёт во Франции» (И. Панченко)
А вот что пишет Н. Муравина в своих воспоминаниях об Ивинской:
«Репутация Ольги Ивинской в литературных и окололитературных кругах была весьма сомнительной... Летом 1948 года в Москве распространились слухи о связи Пастернака с Ольгой Ивинской. Она сама их распространяла везде, где могла. Мне трудно было понять, каким образом сотрудница Суркова, которого я возненавидела за то, что он написал о Пастернаке клеветническую статью и возглавил его травлю, смогла вдруг превратиться в близкого Пастернаку человека.
Во внешности ее я не находила ничего интересного: полная, похожая на московскую купчиху, с приятно улыбающимся лицом и серыми, притворно-ласковыми глазами. Если б я не видела ее несколько раз в консерватории с Пастернаком, то не обратила бы на нее внимания.
Оказалось, что она дружит со свекровью моей троюродной сестры и часто у них бывает. Но и там про нее говорили только одно: Люся любит деньги. Все, кто знал ее, удивлялись, что Пастернак что-то в ней нашел. Впрочем, его тогдашние стихи свидетельствуют, что он и не искал ничего серьезного. Внешность Ивинской - ее сытое, полное, раздавшееся после двух родов тело - свидетельствовала не столько о ее характере и душевном складе, сколько о том, что ни во время войны, ни после нее этой женщине не пришлось голодать».
Мансуровский клан парирует:
«Пристрастный женский взгляд редко находит во внешности и личности соперниц какие-либо достоинства, а для Муравиной Ивинская стала главным конкурентом в борьбе пусть не за тело, но за душу поэта. Пастернак-то смотрел на любимую совсем другими глазами».
Да бог с ней внешностью, в самом деле, о вкусах не спорят. Разве дело в ней?
Кто там дальше в числе крамольных «поклонниц»? Елена Берковская. Вот её «Воспоминания о Пастернаке», опубликованные В «Знамени» в 1999 году: http://magazines.russ.ru/znamia/1999/11/berkovs.html
Там тоже об Ивинской , и тоже нелицеприятно, но, как говорится, ничего личного.
Ну, а об Агнии Барто (это совсем смешно) мы читаем в «Дневнике» Л. Чуковской:
«Оказывается, Агния Львовна чуть не влюблена в Пастернака, «это мой идол», читает наизусть его стихи, пересказывает свои разговоры с ним и пр.
– Но, Лидия Корнеевна, скажите мне, почему, объясните мне, почему он не напишет двух-трех стихотворений – ну, о комсомоле, например! – чтобы примириться? Ведь ему это совсем легко, ну просто ничего не стоит! И сразу его положение переменилось бы, сразу было бы исправлено все».
О «безумной ревности» Л. Чуковской
Б. Мансуров — Л. Кертман:
- Право, эта безудержная ложь и ненависть ЛЧ в адрес Ольги Ивинской так напомнила мне изречение Вольтера: «Бурная ревность женщины совершает больше преступлений, чем корысть и честолюбие»!
Теперь Вольтером прикрывается, как фиговым листком.
Из книги Мансурова:
"В моем разговоре с Козовым на тему навета Лидии на Ольгу Ивинскую Вадим говорил:
— Ревность женщины рождает к сопернице ненависть, не знающую границ".
И. Емельянова, Жорж Нива, Вадим Козовой (зять О. Ивинской)
фото из книги Б. Мансурова
А с чего вы взяли эту ревность, с какого потолка? В дневнике Чуковской, в её воспоминаниях, «Записках об А.А.» об этом ни слова, ни намёка. Ровный, спокойный тон, такое же дружеское, уважительное отношение как к Ахматовой, да, верное служение ему (такое же, как и ей), да, восхищение его гениальностью, стенография речей поэта, записи его телефонных монологов, тревога за его судьбу.
Да, она не любила Ивинскую, с которой работала бок о бок, и не скрывала своей неприязни. Привожу несколько записей из дневника Чуковской:
28/XII 46.
"Потом дома читала стихи, данные мне Ивинской. Боже, до чего она ничего не понимает! Пошлейшие стихи преподносит мне как открытие.
Ивинская делает вид, что «обслуживает» меня – при полном безделии. Ей нельзя поручить, конечно, не только того, что имеет отношение к поэзии, но прочесть корректуру или дозвониться кому-нибудь – тоже. Вечно бегает по своим делам или флиртует.
7/I 47. Ольга Всеволодовна с грудой плохих стихов. Сидела до бесконечности, сплетничала. Утомила меня ужасно.
... делала глупости: говорила с Долматовским и читала свои стихи Ивинской.
Ивинская быстро улепетнула на рынок продать мыло. Не делает она ровно ничего. Она работает (очень неквалифицированно) в день полтора часа – самое большое; я – четырнадцать, пятнадцать, а получаем мы одинаково: 1200 р."
Нужно иметь очень бурное воображение, чтобы увидеть здесь ревность, да ещё «безумную» и «жгучую». Просто презрительное отношение к нерадивой работнице, недобросовестно относящейся к своим служебным обязанностям, не разбирающейся в поэзии, раздражение, что приходится всё делать за неё — вполне достаточно для пренебрежения и неприязни. Но не более того. «Безумная ревность» диктует совсем другие поступки, другие слова, нежели эти записи в личном дневнике.
Б. Мансуров — Лине Кертман:
«Пастернак для Лидии был кумиром. Вспыхнувшая на ее глазах его любовь к Ольге вызвала у Чуковской острое чувство ревности. Узнав в начале осени 1949-го, что Ольга ждет от Пастернака ребенка, Лидия Корнеевна прекратила все отношения с Ивинской».
Всё это домыслы автора книги (или самой Ивинской). Вот что пишет сама Лидия Чуковская:
«Мы работали вместе в отделе поэзии в редакции симоновского „Нового мира“. Началось с дружбы. Кончилось – еще до ее ареста – полным отдалением с моей стороны. Ивинская, как я убедилась, не лишена доброты, но распущенность, совершенная безответственность, непривычка ни к какому труду и алчность, рождавшая ложь, – постепенно отвратили меня от нее» (Чуковская, т. 2, с. 658).
Это звучит гораздо убедительнее, чем попытка Мансурова опорочить «врага».
Книга Мансурова «Лара моего романа» - не такая уж большая, в ней чуть более 300 стр. (хотя и продаётся она втридорога — где-то за тысячу: http://www.labirint.ru/books/191823/)
Из аннотации: «В воспоминаниях Б. Мансурова содержатся поистине сенсационные сведения о судьбе уникального архива Ивинской, завещании Пастернака и сбывшихся пророчествах поэта. Для самого широкого круга любителей русской литературы».
Так что же «сенсационного» в этой широко распиаренной самим автором книге (ничьих других отзывов я о ней не нашла)? Что Лидия Чуковская на пару с Ивинской была влюблена в Пастернака и из чёрной ревности-зависти оболгала счастливую соперницу? Причём именно с того момента, когда Ивинская зачала от поэта ребёнка? Ну прямо сюжет из бразильского сериала. Интересно, найдётся хотя бы один идиот, кто поверит в эту чушь?
Книжка небольшая, но лжи в ней ну о-очень много! Я устала выписывать цитаты, которые требуют опровержения. «Ох, нелёгкая это работа — из болота тащить бегемота», как писал Корней Иванович. Искать чёрную кошку в тёмной комнате, наверняка зная, что её там нет.
И снова вспомнились слова Лидии Чуковской, которые я привожу в начале поста: «Каким же заявлением можно опровергнуть чушь? Чушь тем и сильна, что неопровержима».
И всё-таки.
Продолжение здесь
|
Люблю Саратов |
Сегодня — День города, празднование 1500-летия Саратова.
Правда, в достоверности этой даты многие сомневаются, ну да дело не в этом. Традицию пышного празднования юбилеев Саратова начал ещё в 1990-х годах наш экс-губернатор Д.Ф. Аяцков, за время его правления их отмечали несколько раз. С размахом был деятель.
Его знаменитые выражения «альма-матерь», «завидую Монике Левински», «есть люди, которые не гнушаются никакими принципами», «у президента очень красивая душа» вошли в народ. И бесконечные праздники города, учиняемые им, столь же незабвенны — столько шуму, фейерверков, блеску и треску в них было, куда нынешним! Любой повод хорош, чтобы заявить о себе, прокукарекать на весь мир, разгуляться на славу!
А когда-то любили свой город без громких гимнов и широких гуляний, тихой и повседневной любовью, и я ещё помню те времена, когда не вырубали деревья, поливали улицы, асфальтировали тротуары, когда не было помпезных зданий и иностранных вывесок, но город был своим, близким, уютным, не безвкусно разодетым гостем, а старым закадычным другом, когда всё было для тебя, а не для чужого богатого дяди.
Всё банки, фирмы да ночные клубы.
Как обновился твой простой наряд!
Там, где теснились старые халупы –
парадные подъезды встали в ряд.
А мне другое видится упрямо:
не ладно скроен ты, да крепко сшит.
Там брат живой и молодая мама,
и мой отец навстречу мне спешит.
Излюбленное улочек безлюдье,
церквушек одиноких купола.
Аллеи Липок. Память о минуте,
где в первый раз я счастлива была.
Тебя ругают эмигранты-снобы,
глядящие в презрительный лорнет.
А я хочу к тебе пробиться снова,
расслышать «да» в чужом холодном «нет».
И я шепчу беззвучными губами,
но ты не слышишь нежности укор.
Ты – словно близкий, потерявший память,
не узнаёшь лицо моё в упор.
Мои ладони на твоих ресницах.
Ну, угадай сквозь толщу бытия!
Перелистай назад свои страницы!
Мне так страшна забывчивость твоя.
Но веет бесприютностью вокзала
от новостроек, стынущих в лесах,
и высятся безликие кварталы,
где вывески – как шоры на глазах.
И пусть тебя давно уж нет на свете, –
ушёл, как Китеж, прошлое тая,
но все равно я за тебя в ответе.
Пусть ты не мой, но я ещё твоя.
Пусть твой уход ухожен, неизбежен,
пусть разведут руками: се ля ви,
пусть станешь недоступен, зарубежен –
но ты со мною памятью любви.
Но сегодняшний праздник Саратова радует множеством действ и мероприятий, заставляющих вспомнить его историю: музейные и библиотечные выставки, историко-краеведческие программы, литературные викторины и конкурсы, прогулки по саратовским улицам, по его литературным местам. С удовольствием читаю названия краеведческих программ и экскурсий: «Легенды и мифы старого города», «Любимые уголки родного города», «В городе моём — моя судьба», «Саратов. Время прошедшее и настоящее»...
И мне захотелось пригласить вас в свой Саратов, обжитый и выстраданный, в котором жила с рождения и о котором много писала. Вот эти эссе и рассказы:
Призраки былого города (ностальгические заметки)
Поэты серебряного века в Саратове
Может быть, этот город, увиденный моими глазами, станет немного и вашим тоже.
|
Защита |
***
Я лежу в кольце твоих рук.
Вот мой панцирь, броня, защита!
Обведён магический круг,
словно сеточка от москитов.
Здесь лишь двое, и все свои.
Тёплый домик мал и укромен.
Старый гномик моей семьи,
как ребёнка тебя укроем.
Семь напишем, а два в уме.
Лишь тебе одному чета я.
Ни по осени, ни по зиме
пусть никто нас не сосчитает.
***
Так многому сказала «не судьба»,
что та ушла, обиженно потупясь,
оставив только грабли мне для лба,
и вилы для письма, и воду в ступе.
Вначале Слово, а потом слова,
слова, слова, их мёртвые значенья...
А где же дело, чем душа жива,
и глаз твоих вечернее свеченье?
Мы словом обозначим лёгкий свет,
но это будет тяжестью корыта.
А чувство слепо, как движенье век,
когда они от нежности прикрыты.
Варюсь в словесном сладостном соку,
но как бы слово ни было медово -
мне не заменит складки твоих губ
и волоска единого седого.
Слова, а остальное трын-трава...
Но жизни суть простая как мычанье,
но подлиннее солнце и трава,
и до чего правдивее молчанье.
***
Пальцы дождя подбирают мелодию
к детству, к далёкой весне.
Где-то её уже слышала вроде я
в давнем растаявшем сне...
Капли как пальцы стучат осторожные:
«Можно ли в душу войти?»
Шепчут в слезах мне кусты придорожные:
«Мы умирать не хотим...».
Люди снуют между автомобилями,
светится в лужах вода
и озаряет всё то, что любили мы,
что унесём в навсегда.
Глупая девочка в стареньких ботиках,
руки навстречу вразлёт...
Дружество леса, дождинок и зонтиков,
музыка жизнь напролёт.
***
До рассвета порою не спим,
нашу жизнь доедаем на кухне,
вечерком на балконе стоим,
пока старый фонарь не потухнет.
Позабыты борьба и гульба,
бремя планов и страхов дурацких.
Столько лет не меняет судьба
ни сценария, ни декораций.
Но всё так же играем спектакль
для кого-то в себе дорогого.
Тихо ходики шепчут: тик-так...
Да, вот так, и не надо другого.
До конца свою роль доведя,
улыбаться, шутить, целоваться,
и уйти под шептанье дождя
как под гул благодарных оваций.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/348658.html
|
Это всё-таки всё ещё мы... |
Мой бедный мальчик, сам не свой...
***
Мой бедный мальчик, сам не свой,
с лицом невидящего Кая,
меня не слышит, вой не вой,
меж нами стужа вековая.
Но жизни трепетную треть,
как свечку, заслоня от ветра,
бреду к тебе, чтоб отогреть,
припав заплаканною Гердой.
И мне из вечной мерзлоты
сквозь сон, беспамятство и детство
проступят прежние черты,
прошепчут губы: наконец-то.
Благодарю тебя, мой друг,
за всё, что было так прекрасно,
за то, что в мире зим и вьюг
любила я не понапрасну,
за три десятка лет с тобой
неостужаемого пыла,
за жизнь и слёзы, свет и боль,
за то, что было так, как было.
***
Ветхий, слабенький, белый как лунь,
как луна, от земли отдалённый...
Но врывается юный июнь,
огонёк зажигая зелёный.
Я тебя вывожу из беды
по нетвёрдым ступенчатым сходням,
твоя палочка, твой поводырь,
выручалочка из преисподней.
Вывожу из больничной зимы
прямо в сине-зелёное лето.
Это всё-таки всё ещё мы,
зарифмованы, словно куплеты.
Видим то, что не видят глаза,
то, что в нас никогда не стареет.
И всё так же, как вечность назад,
твоя нежность плечо моё греет.
***
Латать стихами и залечивать
то, что уже неоперабельно.
Мне в этом мире делать нечего.
Я неуместна и неправильна.
Душа затрахана, запахнута,
удача птицей вдаль уносится.
Хочу с судьбой сразиться в шахматы,
она ж — доской по переносице.
Мне не впервой себя обкрадывать,
травить небесными отварами.
Но есть кого спасать и радовать.
И этим жизнь моя оправдана.
Не оставь меня в покое...
***
Мир, оставь меня в покое!
Я — отрезанный ломоть,
но не дам себя легко я
молоху перемолоть.
Как лицо твоё убого,
руки жадные в крови,
купола, где нету Бога,
и дома, где нет любви,
где законы волчьи рынка,
сгинь, отринь меня, гуляй!
Только ты, моя кровинка,
не покинь, не оставляй.
Перед смертью мы как дети,
страшно ночью одному.
Нужен кто-то, чтоб приветил,
обнял, не пустил во тьму.
У меня в душе такое -
без тебя не потяну.
Не оставь меня в покое,
не оставь меня одну.
***
Цветики счастья средь серых камней,
звёздные лучики света,
вы словно руки протянуты мне,
словно подобье ответа.
Вид из окошка, как проба пера,
робок, младенчески розов,
из серебра, тишины и добра -
Божий наивный набросок.
Словно в преддверье великих потерь
кружимся на карнавале...
Но отворится заветная дверь —
и поминайте как звали.
***
Жизнь без быта, со множеством без -
без удачи, добычи, улова.
Отделяет её от небес
волосок или честное слово.
Было счастьем, звездою, мечтой,
стало участью, жребием, роком.
Млечный путь по дороге ночной -
указатель в пути одиноком.
Но ценить и беречь, словно крохи,
то, что тянет нас вниз, а не ввысь:
и малейший цветок у дороги,
и любую весёлую мысль.
Если холодно в небе бесстрастном
и дорога ослепла от слёз -
не чурайся того, что прекрасно
по-земному, легко, не всерьёз.
Как чудесны простые напевы,
золотистый струящийся мёд...
Пусть Лилит не стесняется Евы,
а Татьяна и Ольгу поймёт.
Если звёздного шифра не видно -
опускайте глаза свои вниз.
Это лёгкий такой, безобидный,
безопасный с собой компромисс.
На чёрный день копила радость...
***
На чёрный день копила радость,
в надежде, что ещё не он,
что есть ещё чернее гадость,
которая возьмёт в полон,
а этот — временной полоской
уйдёт, дав ночи полчаса,
как пуля, не затронув мозга,
как туча, прячась в небеса.
Ещё не он, ещё не скоро,
и всё на чёрный день коплю
крупинки слов, и крохи спора,
и каплю сладкого «люблю».
Когда же он придёт однажды -
тот свет, накопленный в углу,
сверкнув улыбкою отважной,
испепелит любую мглу.
***
За тобой была как за стеною каменной,
за меня готов был в воду и огонь.
А теперь порой рукою маминой
кажется тебе моя ладонь.
Как наш быт ни укрощай и ни налаживай -
не спасти его от трещины корыт.
Ускользаешь ты из мира нашего
в мир, куда мне ход уже закрыт.
Подбираю шифры и пароли, ключики,
и шепчу тебе: «Откройся, мой Сезам!»
По утрам ловлю проснувшиеся лучики
и читаю сердце по глазам.
***
Членства и званий не ведала,
не отступав ни на шаг,
высшей считая победою
ветер свободы в ушах.
И, зазываема кланами,
я не вступала туда,
где продавались и кланялись,
Бог уберёг от стыда.
Выпала радость и таинство -
среди чинов и речей,
как Одиссей или Анненский,
зваться никем и ничьей.
Но пронести словно манию,
знак королевских кровей -
лучшую должность и звание -
быть половинкой твоей.
***
Наша жизнь уже идёт под горку.
Но со мною ты, как тот сурок.
Бог, не тронь, когда начнёшь уборку,
нашу норку, крохотный мирок.
Знаю, мимо не проносишь чаши,
но не трожь, пожалуйста, допрежь,
наши игры, перебранки наши,
карточные домики надежд.
В поисках спасительного Ноя
не бросали мы свои места.
Ты прости, что мне плечо родное
заменяло пазуху Христа.
Будем пить микстуры, капать капли,
под язык засунув шар Земной,
чтоб испить, впитав в себя до капли
эту чашу горечи земной.
...Мы плывём, как ёжики в тумане,
выбираясь к свету из потерь.
Жизнь потом, как водится, обманет,
но потом, попозже, не теперь!
Небо льёт серебряные пули,
в парусах белеют корабли,
чтобы подсластить Твою пилюлю,
в небеса обёрнутой земли.
|
Пять любимых литературных героев |
Принимая эстафету флешмоба, переданную мне Светланой (evrica_taurica), назову и своих любимых героев.
Герду, Русалочку и Ассоль пропускаю, поскольку она уже о них писала, хотя эти героини и для меня значат многое, как воплощение самоотверженной любви и мечты о ней.
Но к ним хотелось бы добавить ещё несколько литературных образов, не столь популярных, но тоже воплощавших собой это великое чувство.
Очарованная душа
В 15 лет открыла для себя Ромена Роллана, зачитываясь и очаровываясь его «Очарованной душой» и главной героиней романа Аннетой Ривьер.
Это повесть о духовном мире одной женщины, охватывающая сорок лет её жизни — от беспечной юности до мужественной смерти. «Очарованная душа и выводок её птенцов, подобно фениксу, были рождены для костра. Так слава же костру, если из их пепла, как из пепла феникса, возродится новое, более достойное человечество!» «Вся боль её жизни была углом отклонения на пути, которым идёт вперёд Судьба».
Романтика юности, ожидание любви, готовность к испытаниям — всё это совпало с текстом по всем фазам, я буквально упивалась этой книгой, впитывая в себя этот чудесный образ в каждую клеточку своего существа. Там было много поразивших меня мыслей, лирических и философских отступлений, которые я жадно выписывала в большую тетрадь, сделав девизами своей жизни. Эта тетрадь и сейчас ещё жива, и мне хочется поделиться с вами некоторыми откровениями, не утратившими для меня до сих пор своей первозданной прелести.
«Я чувствую, как ветер, поднятый вращением земли, хлещет мне в лицо. Куда несётся земля? Куда несёмся мы? Не знаю... Но какая стремительность! Как хорошо жить, когда стоишь на носу корабля!»
«Она была как растение, обращённое к солнцу, к движению жизни, к убегающему дню. Завоюем же свой день! Будем брать дни, день за днём! Оглядка назад не ко времени».
«Вперёд, суровый всадник, оседлавший жизнь! Вонзи ей шпоры в бока! Мир движется вперёд, только когда его пришпоришь. Надо двигаться! Если остановишься, то упадёшь... Нет, ты не упадёшь! Тебя поднимут страдания».
«У Вас такой вид, будто Вы заново начали жизнь.
- Я начинаю заново жить каждое утро...»
«Если ты делаешь то, что можешь, - это ещё слишком мало! Надо каждый раз делать немножко больше того, что ты можешь».
«Я не люблю беленьких блеющих барашков, у которых капелька молочка висит на мордочке. Тот не человек, кто не боролся с жизнью и не оставил в её логове клочьев своей шерсти. Нужно, нужно пройти и по грязи, и по терниям! Но не увязнуть».
«Лучше уж быть волком, чем овцой! Всем, чем угодно, только не овцой!»
«Кто бы ты ни был — Всем или Ничем, я дойду до конца своей судьбы! Ибо одно по крайней мере принадлежит мне — моя воля. Не сдаваться. Смотреть не жмурясь. Умереть в движении...»
«Вовсе не важно, чтобы жизнь ласкала тебя. Главное, чтобы она была живая. Чем больше жизни, тем больше пищи».
«Не я владею моей душой. Она владеет мной». Он мог бы возразить Аннете: «Стало быть, и ты не свободна!» Верно! Кто из нас свободен? Все мы — лишь фигурки на шахматной доске. Кто же играет нами?»
«Лишь одно на свете несомненно: тоска! И всё, что делается в этом мире, делается только для того, чтобы не думать о том, как нас мучает тоска...»
«Я дарю тебе своё сердце, я дарю тебе свою жизнь. Но душу свою я тебе не дарю, ибо это сокровище не принадлежит мне.
- Значит, душу ни с кем делить нельзя? Хранить для себя одной?
- Не для себя!
- А для кого же?
- Для неё.
- Непонятно.
- И мне непонятно. Но только это так».
«Оставь мне хоть крупицу тайны. Человек не может жить без тени, пусть самой лёгкой».
«Душа, богатая сюрпризами».
«Слишком поздно!..
Ничего не поздно, когда у воли есть такой резерв, как воображение, готовое выковать то, чего не достаёт».
«Бывают такие несчастные существа, которые в том возрасте, когда пора уходить на покой, лишившись своих подпорок, читай — своих привычек, разом рушатся, как отсыревшая штукатурка».
«В это время ничто уже не привязывает к жизни посредственные души, и они уходят. Но есть и другие души — те вдруг раскрывают себя во всей своей полноте как раз тогда, когда их ничто не удерживает на земле, даже самые священные узы. И вот они возрождаются вновь, вступают в новую эру деятельности, которой от них никто не ждал... Подумать только, что я не знала даже того, что во мне было! Да неужели же терять попусту время! А ну-ка поспешим схватить его, тогда нам удастся унести его с собой в наших скрюченных когтях даже под саван! Было бы просто ужасно, если бы поезд ушёл, а на перроне осталось бы самое лучшее, что у тебя есть, - кошелёк ты захватила, а жизнь забыла...»
«Для неё музыка прозвучала как единый голос, отозвавшийся во всём существе не затасканными человеческими словами, а невыразимым трепетом всех ветвей огромного дерева, которое ограждает стеною молчания поток жизни. Но кто же это говорил? Кем было это существо? Мной».
«Это чудо было ещё более наглядным в одинокой тихой комнате, голые стены которой отражали долгожданный голос внутренних миров. После стольких лет немоты! Ничем не дававший знать о себе... И что говорил он, как выразить это словами?.. Боже мой! Боже мой! Я не понимаю... Но я знаю, знаю наверное, что ты говоришь правду, ты проникаешь в меня, в самые потаённые уголки моего я, куда не заглядывал никто, даже я сама не заглядывала, и всё моё существо дрожит под твоими перстами, как струна, пробудившаяся ото сна, который длился всю жизнь... всю жизнь...»
«Молчание — это наука (или, если угодно, это искусство) — прежде не было доступно ей. Теперь она овладела этими знаниями. Чудеснейшее открытие! Тишина... Самая заселённая из всех гармоний... Чрево, зрелое и наполненное плодами наших желаний...»
«Она садилась к инструменту и старалась ощупью найти во мху след, оставленный прекрасными босыми ногами мелодии, которая только что прошлась по её сердцу. Нередко ей это удавалось, правда, на свой лад, ценой искажения правильной линии и истинного смысла, зато на потребу собственных чувств. В конце концов, разве не так же искажал античные образцы, копируя их, юный властитель художников Рафаэль? То, что сильно любишь, делается твоим, твоей пищей. Не переусердствуй в почтении! Почтительный любит слишком сильно. А этого недостаточно!»
«Музыка выносит из недоступных слепоте слова глубин души волны внутренней жизни».
«Истинная музыка — то же объятие».
«Видишь других людей, и они тебя видят, и узнаёшь себя только по отражению в чужих глазах. Она поняла, что такое её очаг, лишь по тем огням, которые от него зажглись...»
«Чем же владеет она? Ничем? Понимание и любовь — вот те хватательные органы, которые помогают ей удерживать вселенную».
«Только гори! Ни один огонёк не пропадёт даром, когда кругом мрак».
«Когда дух стремится объять внешний мир, мир сам идёт ему навстречу. Всё внешнее к услугам духа. Дух берёт».
«У каждого есть тайник, куда он прячет жалкие свои игрушки: воспоминания и мечты! И если открыть дверцу даже самому близкому человеку, неизбежна смерть: ведь они — высший смысл твоего существования...»
«Она предаётся воспоминаниям, переживает их до тех пор, пока не впадёт в изнеможение от сладостной горечи и боли. Теряя счёт ночам и дням, она погружается в настой из уксуса и душистых трав... Но нет, она не может позволить себе такой роскоши, как смятение чувств, когда её ждёт дело! Пусть уж ларец остаётся закрытым».
«Ах, если бы там, в этом Ничто, было такое место, где бы мы могли встретить всех, кого любим и высказать им всю свою любовь, которая не была высказана!»
«Мир населён душами, и они точно колокола: одни далёкие, другие близкие. Не все колокола вступают сразу. Одни ещё только начинают перезвон, другие уже отзвонили. А некоторые и вовсе молчат. Но напряжённый слух ещё продолжает ловить среди миражей, заселяющих пространство, уже умолкнувший дребезжащий звук».
Прошу прощения за обилие цитат, но это лишь сотая доля того, что я выписала из этой мудрой и вдохновенной книги. Она много лет вдохновляла меня, помогала жить. Буду рада, если кто-то сейчас откроет её для себя.
А много лет спустя жизнь свела меня с близкой по духу женщиной, которая тоже зачитывалась в юности «Очарованной душой», и друзья даже звали её так.
Мне мудрый друг судьбою дан
на зависть всем – Ромен Роллан.
Я много лет его люблю
и никому не уступлю.
Давно он прозвище дал мне:
какое-то «L;ame enflamme».
Ну – скажет кто-нибудь – загнул!
А может, в душу заглянул?
(из стихов Н. С. Могуевой)
О Нине Сергеевне Могуевой, очарованной душе нашей страны и нашего времени я писала здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/189301.html Она по праву могла носить этот титул.
К любимым героям я бы без сомнения отнесла ещё одного персонажа другой книги Ромена Роллана — Жана-Кристофа. Он тоже из тех, с кем, по выражению Бродского, «можно более-менее прожить жизнь». Я и прожила.
Мечтатель
Ещё один любимый литературный герой юных лет. В 9 классе открыла для себя «Белые ночи» Достоевского. В школе проходили «Бедных людей», но я запала именно на этого героя, молодого одинокого неприкаянного Мечтателя, живущего в Петербурге 1840-х годов, в одном из доходных домов вдоль Екатерининского канала, в комнате с паутиной и закоптелыми стенами. После службы его любимое занятие — прогулки по городу. Он замечает прохожих и дома, некоторые из них становятся его «друзьями».
«...Мне тоже и дома знакомы. Когда я иду, каждый как будто забегает вперед меня на улицу, глядит на меня во все окна и чуть не говорит: «Здравствуйте; как ваше здоровье? и я, слава богу, здоров, а ко мне в мае месяце прибавят этаж». Или: «Как ваше здоровье? а меня завтра в починку». Или: «Я чуть не сгорел и притом испугался» и т. д. Из них у меня есть любимцы, есть короткие приятели; один из них намерен лечиться это лето у архитектора. Нарочно буду заходить каждый день, чтоб не залепили как-нибудь, сохрани его господи!.. Но никогда не забуду истории с одним прехорошеньким светло-розовым домиком. Это был такой миленький каменный домик, так приветливо смотрел на меня, так горделиво смотрел на своих неуклюжих соседей, что мое сердце радовалось, когда мне случалось проходить мимо. Вдруг, на прошлой неделе, я прохожу по улице и, как посмотрел на приятеля — слышу жалобный крик: «А меня красят в желтую краску!» Злодеи! варвары! они не пощадили ничего: ни колонн, ни карнизов, и мой приятель пожелтел, как канарейка...»
Мне ужасно нравилось это место в повести, и с тех пор я тоже стала в своих одиноких блужданиях по городу замечать встречные дома и мысленно разговаривать с ними как с живыми. И позже, когда прочитала у Мандельштама:
...лёгкий крест одиноких прогулок
я покорно опять понесу.
И опять к равнодушной отчизне
Дикой уткой взовьется упрек,--
Я участвую в сумрачной жизни,
Где один к одному одинок!.. -
мне сразу вспомнился тот одинокий петербургский мечтатель, друживший и разговаривавший с домами.
И вот в его жизни происходит встреча с чудной девушкой, встреча, озарившая счастьем всю его жизнь.
И что с того, что это была лишь надежда на счастье, поманившая на миг и не осуществившаяся?
Как мне было жаль, что Настенька выбрала не его — такого преданного, доброго, так искренне и самоотверженно любящего! Это была та самая любовь, которая «не ищет своего». Но женщинам чаще всего нужна другая...
Героиня выходит за того, из-за которого ей столько пришлось выстрадать. Мечтатель же останется для неё «вечно другом, братом...».
Опять он один во вдруг «постаревшей» комнате. Но и через пятнадцать лет он с нежностью будет вспоминать свою недолгую любовь: «да будешь ты благословенна за минуту блаженства и счастия, которое ты дала другому, одинокому, благодарному сердцу! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?..»
Через много-много лет другая поэтесса почти дословно повторит эту мысль: «Сто часов счастья! Разве этого мало?!»
Да, мало, конечно, мало, человеку всё мало! Но что нам остаётся, как не утешать себя этой фразой. Счастье неуловимо, как солнечный зайчик, было и — нет его, но счастье надежды, счастье дорогих воспоминаний — это то, что остаётся с нами навсегда.
Есть прекрасный фильм И. Пырьева по этой ранней вещи Достоевского с Олегом Стриженовым и Людмилой Марченко в главных ролях.
Обычно экранизация любимых произведений разочаровывает и даже раздражает несовпадением с образами, представлявшимися нам во время чтения. Но все герои этого фильма совпали с моими воображаемыми полностью, и я с восторгом смотрела и пересматривала его несколько раз.
Простая душа.
Когда прочитала эту повесть Флобера в юности, она не произвела на меня, помню, большого впечатления.
Но когда спустя много лет увидела её экранизацию — фильм 2008 года Марион Лэне с гениальной Сандрин Боннэр в главной роли, то была потрясена им.
Этот фильм получил «Серебряного Георгия» - специальный приз жюри Московского кинофестиваля за лучший дебют и «Золотого грифона» - главный приз Санкт-Петербургского кинофестиваля.
Это тот редкий случай, когда экранизация не искажает первоисточник, а усиливает его самые сильные места, сместив кое-где акценты, укрупнив второстепенные персонажи, сделав главную героиню более тонкой и неоднозначной, чем в оригинальном тексте. За весь фильм героиня Сандрин Боннэр не произносит и десятка фраз, но ей удалось до глубины выразить суть этой простой крестьянской женщины — умение любить самоотверженно и бескорыстно, любить страстно, всем своим существом, ничего не требуя взамен. В этом было её счастье и её трагедия.
Флобер написал историю жизни женщины, которой, чтобы жить, нужно было любить. Это была жизнь, переполненная невостребованной любовью.
Она любила своего первого мужчину, который её предал.
Тогда она устраивается служанкой в чужую семью и привязывается к детям хозяйки, но та ревнует и запрещает ей общаться с ними.
Потрясающая сцена на берегу моря, когда Фелиситэ расчёсывает волосы девочке и поёт ей песню, которую напевал ей её жених, и как им было хорошо вместе с её любимицей, счастье, блаженство буквально растворено вокруг них в воздухе...
Но тут фурией врывается мать и, злобно дёрнув за руку дочь, уводит домой, а Фелиситэ, чей песочный замок любви грубо разрушен, в отчаянной ярости кусает себе руку, взвыв от душевной боли. И ещё один сильный эпизод, когда девочка умирает и Фелиситэ обмывает её, любовно расчёсывая волосы гребнем, как живой, и напевает всё ту же песню... И как на могиле девочки её мать, всегда жёстко и несправедливо относившаяся к служанке, вдруг в порыве раскаяния обнимает её и рыдает на плече.
Жизнь методически и беспощадно отнимает у Фелиситэ всех, кого она любила: деревенского парня, бросившего ее ради женитьбы на богатой женщине, больную девочку, хозяйскую дочь, племянника, чья семья бессовестно ее обирала, несчастного убогого старика, за которым она самоотверженно ухаживала. Постепенно круг ее общения с людьми все сужается. Оставшись одна, постаревшая женщина всей душой привязывается к попугаю Лулу, и, наконец, после его смерти, к его чучелу. Но это не история одинокой никчемной жизни, невостребованной и непригодившейся любви... «Простая душа» или, в другом переводе, «простое сердце», оказывается большим сердцем, великой душой, побеждающей смерть. Основная идея здесь – идея отдавания. Фелисите удалось пережить все ужасы, которые с ней случались, лишь отдавая, без конца отдавая свою любовь.
Потрясает финал повести и фильма: когда Фелиситэ умирает, она в последний момент своей жизни видит огромного попугая, который кружит в небе и спускается к ней. Как будто это Бог, снизошедший к ее простоте, явился к ней в образе последнего из любимых ее существ.
Флобер писал эту повесть по воспоминаниям своей юности. В ходе работы в апреле 1876 года он даже предпринял двухнедельную поездку в Нормандию, чтобы оживить впечатления от тех мест, куда он поместил своих героев. Когда-то в Трувиле, в знакомой семье Флобер видел чучело попугая, любимца их служанки, и слышал историю женщины, отчасти послужившей моделью для служанки Фелиситэ.
Некоторые эпизоды, такие, как взбесившийся бык на ферме, морские ракушки и сбор ракушек Тревиле, прогулки верхом к живописным скалам, – были без изменений перенесены из записной книжки Флобера, заполненной еще в 1860-е годы. Жизнь простой кухарки сродни житиям святых, это своего рода легенда, перенесенная в современность, не только реалистический рассказ, основанный на жизненных наблюдениях, но и притча о праведнице.
Во Франции успех «Простой души» был небывалым для Флобера. Её ставили в один ряд с «Отверженными» Гюго, «Жермени Ласерте» Гонкуров. Через несколько лет повесть поразила Горького, который так описал свое впечатление от этой «очень печальной и очень серьезной», по словам самого Флобера, истории: «Помню, «Простое сердце» Флобера я читал в Троицын день, вечером, сидя на крыше сарая, куда залез, чтобы спрятаться от празднично настроенных людей. Я был совершенно изумлен рассказом, точно оглох, ослеп, - шумный весенний праздник заслонила передо мной фигура обыкновенной бабы, кухарки, которая не совершила никаких подвигов, никаких преступлений. Трудно было понять, почему простые, знакомые мне слова, уложенные человеком в рассказ о «неинтересной» жизни кухарки, так взволновали меня. В этом был скрыт непостижимый фокус и – я не выдумываю – несколько раз, машинально и как дикарь и рассматривал страницы на свет, точно пытаясь найти между строк разгадку фокуса».
Картофельный эльф
«Картофельный эльф» Владимира Набокова - это о карлике по имени Фред Добсон, выступавшем под таким псевдонимом-кличкой в цирке. Он мал, смешон, добродушен, его никто не принимает всерьёз, женщины подтрунивают и забавляются с ним, как с ребёнком.
Никому не приходит в голову, что это существо тоже может любить и страдать. Этот рассказ поразил меня , пожалуй, сильнее всех других рассказов Набокова. Вроде бы и тема не нова — вспоминается Квазимодо, Чудовище из «Аленького цветочка» с доброй красивой душой и пр., но здесь впервые нам приоткрывают всю подноготную души урода, и мы видим, что он выше, чище и благороднее всех окружавших его красивых и успешных коллег.
Фред полюбил жену фокусника Нору, и она однажды уступила его напору — скорее из любопытства или минутной жалости. А он это принял за чистую монету. Фред пытается честно объясниться с мужем женщины, но тот не воспринимает его как мужчину, всё обращая в шутку и фарс. Дама пишет карлику прощальную записку, прося забыть её и уезжает с мужем. Добсон тяжело переживает предательство. Он забивается в глушь Англии и долгие годы живёт в затворничестве, не выходя из дому, не показываясь никому на глаза. И вот спустя восемь лет в его одиноком замке появляется Нора.
«Она болезненно постарела за эти годы. Под глазами были оливковые тени... И от черной шляпы ее, от строгих складок черного платья веяло чем-то пыльным и горестным.
-- Я никогда не думал...-- медленно начал Фред, глядя на нее исподлобья. Нора взяла его за плечи, повернула к свету, жадными и печальными глазами стала разглядывать его черты».
Нора сообщает Добсону, что у неё был сын от него.
«Карлик замер, уставившись на крошечное оконце, горевшее на синей чашке. Робкая, изумленная улыбка заиграла в уголках его губ, расширилась, озарила лиловатым румянцем его щеки.
-- Мой... сын...
И мгновенно он понял всё, весь смысл жизни, долгой тоски своей, блика на чашке...»
Фред не может скрыть своей сумасшедшей радости. Он мечтает увидеть сына.
(Дальше хочется цитировать дословно, так как пересказ не может передать того очарования, что следует из волшебного набоковского текста).
«Она взглянула на него сквозь туман слез. Хотела объяснить что-то, переглотнула, увидела, каким нежным и радостным светом весь пышет карлик,-- и не объяснила ничего. Встала, торопливо подняла с полу липко-черные комочки перчаток.
-- Ну вот, теперь вы знаете... Больше ничего не нужно... Я пойду.
... Он ничего не понимал от изумления и счастья, и, когда она ушла, Фред еще долго стоял посреди комнаты, боясь неосторожным движением расплескать сердце. Он старался вообразить своего сына и мог только вообразить самого себя, одетого школьником, в белокуром паричке. Он как-то перенес свой облик на сына,-- сам перестал ощущать себя карликом. Он видел, как он входит в дом, встречает сына; с острой гордостью гладит его по светлым волосам...
Фред хлопнул себя по ляжкам. Он даже забыл у Норы спросить адрес.
И тогда началось что-то сумасшедшее, несуразное. Он бросился в спальню, стал одеваться, неистово торопясь; надел все самое лучшее, крахмальную рубашку, полосатые штаны, пиджак, сшитый когда-то в Париже... Фред сбежал по ступеням крыльца, уже полный новой ослепительной мысли: вместе с Норой поехать в Лондон,-- он успеет догнать ее,-- и сегодня же вечером взглянуть на сына.
Широкая, пыльная дорога вела прямо к вокзалу. Было по-воскресному пустынно, но ненароком из-за угла вышел мальчишка с крикетной лаптой в руке. Он-то первый и заметил карлика. Хлопнул себя по цветной кепке, глядя на удалявшуюся спину Фреда, на мелькание мышиных гетр. И сразу Бог весть откуда взявшись, появились другие мальчишки и, разинув рты, стали вкрадчиво догонять карлика. Он шел все быстрее, поглядывая на золотые часы, посмеиваясь и волнуясь. От солнца слегка поташнивало. А мальчишек всё прибавлялось, и редкие прохожие в изумлении останавливались, где-то звонко пролились куранты, сонный городок оживал и вдруг разразился безудержным, давно таимым смехом.
Не в силах сладить со своим нетерпением, Картофельный Эльф пустился бежать. Один из мальчишек прошмыгнул вперед, заглянул ему в лицо; другой крикнул что-то грубым, гортанным голосом. Фред, морщась от пыли, бежал,-- и вдруг показалось ему, что мальчишки, толпой следовавшие за ним,-- все сыновья его, веселые, румяные, стройные,-- и он растерянно заулыбался, и все бежал, крякая, стараясь забыть сердце, огненным клином ломавшее ему грудь.
Велосипедист на сверкающих колесах ехал рядом с ним, прижимал рупором кулак ко рту, ободрял его, как это делается во время состязаний. На пороги выходили женщины, щурились от солнца, громко смеялись, указывая друг другу на пробегавшего карлика. Проснулись все собаки в городке; прихожане в душной церкви невольно прислушивались к лаю, к задорному улюлюканью. И все густела толпа, бежавшая вокруг карлика. Думали, что это все -- великолепная шутка, цирковая реклама, съемки...
Фред начинал спотыкаться, в ушах гудело, запонка впивалась в горло, нечем было дышать. Стон смеха, крик, топот ног оглушили его. Но вот сквозь туман пота он увидел перед собой черное платье. Нора медленно шла вдоль кирпичной стены в потоках солнца. И вот -- обернулась, остановилась. Карлик добежал до нее, вцепился в складки юбки... С улыбкой счастья взглянул на нее снизу вверх, попытался сказать что-то,-- и тотчас, удивленно подняв брови, сполз на панель. Кругом шумно дышала толпа. Кто-то, сообразив, что все это не шутка, нагнулся над карликом и тихо свистнул, снял шапку. Нора безучастно глядела на крохотное тело Фреда, похожее на черный комок перчатки. Ее затолкали. Кто-то взял ее за локоть.
-- Оставьте меня,-- вяло проговорила Нора,-- я ничего не знаю... У меня на днях умер сын...»
Так заканчивается эта новелла.
Мне трудно сформулировать, что меня так взволновало в ней. Тема маленького человека, очередная иллюстрация к известному изречению: «И крестьянки тоже любить умеют», карлик Нос, ария мистера Икса «Да, я шут, я паяц, так что же...» - вроде бы ничего нового. Но трагедия этого маленького смешного человечка, для которого всё было всерьёз и навсегда — любовь, жажда родства, тоска о семье, мечта о сыне, которому жизнь отказывала не только во всём этом, но даже в сочувствии и сострадании окружающих, даже в праве на то, чем живут все обычные люди, не задумываясь об этом, не ценя, предавая, играя, обманывая, эта трагедия людей, мимо которых мы обычно стараемся поскорее пройти, вдруг встала передо мной во весь рост.
НРЗБ
Это роман Сергея Гандлевского, действие которого развивается попеременно то вначале 70-х годов XX века, то в наши дни - по существу, история неразделенной любви и вообще жизненной неудачи, как это видится рассказчику по прошествии тридцати лет. По форме – типичный филологический роман: скромный московский поэт и литературовед Лев Криворотов исследует жизнь и творчество некоего забытого гениального поэта Виктора Чиграшова, с которым был знаком.
Название романа пришло из академических изданий - из тех разделов, где помещаются всяческие "черновики" и "другие варианты", содержащие трудные для прочтения места. «НРЗБ» — пометка в «рукописи» жизни главного героя, оказавшейся всего лишь неразборчивым черновиком.
Поэт Виктор Чиграшов — вымышленный образ, не имеющий никакого реального прототипа в русской литературе второй половины двадцатого века, хотя иные критики отождествляют его с И. Бродским. Чиграшов — не Бродский. Но Чиграшов — великий поэт, о котором одна из героинь романа, Арина, говорит: “Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом”.
Что потрясает в этом произведении — это виртуозность, с которой Гандлевский сумел убедить читателя в гениальности своего персонажа, не процитировав при этом толком ни одного его стиха. Он описывает — и даже не сами стихи, а впечатление от чтения стихов, так же как описывают музыку или живопись.
Цитирую:
“Слова с лязгом смыкались, точно оголодавшие друг без друга магниты. Оторопь восторга брала сразу, со скоростью чтения с листа и быстрее осмысления и осмысленного одобрения — как отдача при меткой стрельбе, когда приклад поддакивает в плечо, знаменуя попадание в „яблочко”, а стрелок еще не выпрямился, чтобы оценивающе сощуриться на мишень. Строфы разряжались значением — и прямым, и иносказательным — во всех направлениях одновременно, как нечаянно сложившийся магический кроссворд, образуя даль с проблеском истины в перспективе. Вылущивание „удач”, „находок” и прочее крохоборство исключалось — эти понятия принадлежали какому-то другому, смиренному роду и ряду; здесь же давало о себе знать что-то из ряда вон выходящее, и ум заходил за разум от роскоши и дармовщины. Автор умудрялся сплавить вниз по течению стиха такое количество страсти, что, как правило, в предпоследней строфе образовывались нагромождения чувств, словесные торосы, приводившие к перенапряжению лирического начала, и, наконец, препятствие уступало напору речи, и она вырывалась на волю, вызывая головокружение свободы и внезапное облегчение. Бухгалтерия и поэтический размах сочетались на замусоленных страницах в таких пропорциях, что вывести формулу этой скрупулезно вычисленной сумятицы взялся бы разве что беззаботный болван с ученой степенью. Все слова жили, как впервые, отчего складывалось впечатление, что автор обходится без тусклых разночинно-служебных частей речи — сплошь словарной гвардией. Школьные размеры присваивались до неузнаваемости. И только задним числом становилось ясно, что это всего лишь хорей, только лишь анапест — та-та-тба.
В оцепенении и недоумении Криворотову почудилось, что стихи набраны особым каким-то шрифтом. Да нет, копия как копия, причем даже не первая, скорее всего, и не вторая. И все это вместе взятое — травмирующее, производившее затруднение в груди и побуждавшее учащенно сглатывать — не было целью сочинения, а единственно следствием того, что автором рукописи был не имярек, пусть тот же Лева, а человек, видевший вещи в свете своих противо- или сверхъестественных способностей.
Криворотов стал мысленно озираться в поисках промахов и, как за последнее спасение, ухватился за слабые, по школярским понятиям, рифмы. Но вскоре выпустил эту соломинку из рук и честно пошел ко дну: автор, очевидно, располагал иным слуховым устройством, сводящим на нет ремесленный педантизм тугого на ухо Левы. Криворотов рифмовал, точно поднимался по лестничному маршу, ведомый изгибом перил. А Чиграшов употреблял рифму для равновесия, как канатоходец шест, и шатко скользил высоко вверху, осклабясь от страха и отваги.
Криворотов поднял голову от машинописи, чтобы перевести дух, и не сразу узнал комнату — будто вымыли окна.
Абсолютное превосходство исключало зависть, которая без устали примеряется и сравнивает. Почва для сравнения отсутствовала начисто — у ног Криворотова зияла пропасть. Он испытал восторг и бессилие. Даже фамилия „Чиграшов”, еще недавно казавшаяся пацанской, гаврошисто-грошовой, звучала теперь красиво и значительно...”
Каково?! Передача ощущения, впечатления от стиха — без самого стиха. И каждый тут может подставить под это ощущение конкретные стихи (у каждого они свои! единственные, поразившие, перевернувшие мир) — и будет точно. Не нужно пересказывать стихи, не нужно приводить примеры поэтической речи — нет никакой гарантии, что читатель воспримет ее как шедевр. И от объективного качества стиха это тоже не слишком зависит. Достаточно описать впечатление от поэтического шедевра вообще. Гандлевскому удается доказать текстом, что Чиграшов великий поэт. Если удалось разбудить такое впечатление, такой взрыв эмоций только описанием стихов, то иначе быть не может.
Льву Криворотову становится вполне ясно, что такое чужая поэзия, поэзия вообще. Он знает теперь, что она — существует, что она страшная сила. Как после таких стихов можно писать самому? Он несчастлив, неудовлетворён своей жизнью, в итоге влача жалкое существование комментатора чужих рукописей. Трагедия зависти? Но, чтобы завидовать судьбе Чиграшова, нужно быть уж слишком завистливым человеком. Лагерь, многолетнее поэтическое молчание, одиночество, самоубийство. Он заплатил за неё слишком дорогую цену. «А зато... а зато — всё», как писала Цветаева. Чиграшов остался в поэзии, потому что он жил ею, готов был, не колеблясь, отдать за неё жизнь. А Криворотов лишь играл в поэзию, делал в ней карьеру. Но если ты не готов погибнуть за нее, ты ей не нужен.
Ситуация, выстроенная Гандлевским, — это эксперимент, который он ставит над героем, проверяя на чистоту. Второй из них не выдержал проверки.
“Нрзб” - непрочитанный, нерасшифрованный текст рукописи. Однако никаких темнот в романе нет, всё предельно ясно, и единственное место, где встречается этот термин, — стихи Чиграшова:
Будь что будет, вернее, была не была —
Выцветай, как под утро фонарь на столбе,
Доцветай, как сирень на столе доцветала...
И сиреневый сор я смахнул со стола,
Чтобы <нрзб> или <нрзб> —
Чтобы жизнь наконец-то была, да сплыла
И уже над душой не стояла.
Стихи, описанные Гандлевским с такой силой, оказываются и в самом деле такими.
Передаю эстафету описания пяти любимых (или просто чем-то ярким запомнившихся) литературных героев всем желающим.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/335855.html
|
В калейдоскопе лет |
***
Кручу в руках забытую игрушку,
ищу там нас в калейдоскопе лет.
Как мы нашлись и выпали друг дружке,
один счастливый вытянув билет.
Вот так тогда мозаика сложилась,
пленяя неизбалованный взор.
И сколько б ни пытала жизнь на вшивость,
я помню каждый радужный узор.
Отчаиваюсь, мучаюсь, нищаю,
но, ту игрушку детскую достав,
я наших дней рисунок различаю
сквозь стёклышек магический кристалл.
***
Твой звонок из больницы, ночное тревожное: «Где ты?
Я тебя потерял и никак не могу тут найти...
Я схожу в магазин... в доме нет ничего, даже хлеба...
Я приеду сейчас. Что купить мне тебе по пути?...»
«Что ты, что ты, - тебе отвечаю, - усни, успокойся.
Я приеду сама, не успеет и ночь пролететь.
Отойди от окна, потеплее оденься, укройся...».
И пытаюсь тебя убедить и собой овладеть.
Но звонишь мне опять: «Ну куда же ты делась, пропала?
Здесь закрытая дверь, в нашу комнату мне не попасть...»
Я молюсь, чтобы с глаз пелена твоих чёрная спала,
чтоб ослабила челюсти бездны развёрстая пасть...
Что ты видишь в ночи проникающим гаснущим взором,
что ты слышишь в тиши, недоступное смертным простым?
Засыпаю под утро, прельщённая сонным узором,
видя прежним тебя, быстроногим, живым, молодым...
***
И льнянокудрою, каштановой волной,
его звучаньем - умывался...
О. Мандельштам
Каштановою веткою качая,
шепнёшь, превозмогая немоту,
как жил всегда, во мне души не чая,
протягивая руки в пустоту.
И я живу, у совести в опале,
слезами обливая каждый час.
Так вышло, что в любви мы не совпали -
ты так любил тогда, а я — сейчас.
Услышь меня средь лиственных оваций,
где сквозь времён распавшуюся связь
к тебе мне вечно тщетно прорываться,
каштановой волною умываться,
наивнее и чище становясь.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/334733.html
|
Призраки любви |
***
...Как странно явь господствует над снами,
Что снятся нам обидевшие нас
И никогда - обиженные нами.
Из гордости.. не снятся нам они,
Чтоб нашего смущения не видеть...
А может быть, чтоб, боже сохрани,
Нас в этих снах случайно не обидеть.
И. Снегова
***
Был человек. Он так смотрел, робея,
конфеты нёс, закутав в целофан.
Жил, ничего не смея, не имея,
в любви и в жизни лузер и профан.
Ничем не примечательная внешность,
но вспоминала я уже потом,
как в каждом жесте трепетала нежность
не смевшая себе признаться в том.
То ящик яблок, то бумаги пачку,
и уходил, не перейдя порог,
ни взглядом и ни мыслью не запачкав
того, что глубоко в себе берёг.
Стыл у порога со стыдливой розой.
Небрежно я взяла её, спеша.
И сжалась на ветру как от мороза
чужая бесприютная душа.
Какая-то бесхитростная сила
вела его, и ею был томим.
Я краем глаза смутно уловила
движенье губ, протянутых к моим.
Смутилась я ль, не придала ль значенья,
он канул в дымке сумерек и лет,
но слабое вечернее свеченье
напоминает мне, что смерти нет.
За призраком захлопнутая дверца,
растаявшее в воздухе словцо...
Но слышу в тишине, как бьётся сердце,
и вижу беззащитное лицо.
Не нищий, ожидавший подаянья,
не Мышкин, или попросту дебил.
Сейчас иное вижу с расстоянья.
Я поняла, что он меня любил.
В поисках дождя
Встретить Вас я должен был тогда,
в юности, по-блоковски туманной,
в час, когда, гонимый жаждой странной,
я метался в поисках дождя.
Я Вас ждал, но Вы меня не знали,
потому и не могли прийти, –
угольки сгоревшей той печали
Вы б теперь сумели там найти.
Только разве интересно это –
ту печаль угасшую искать,
юношу в мужчине узнавать
женщине в сиреневом берете?
Н.Р.
Сто радостей назад и сто печалей
брела и я, себя не находя.
Мне кажется, друг друга мы встречали,
но не узнали в мареве дождя.
Та девушка в сиреневом берете
была от Вас тогда невдалеке.
Мне хочется об этом Вам поведать
на медленном и нежном языке.
Где наши души – голые, босые,
где тот сушивший губы летний зной?
А дождь прошёл – как все дожди косые –
как мы проходим в жизни – стороной.
Дорог не разбирая, слёз не пряча,
металась юность в поисках огней.
Судьба слепа, но души наши зрячи.
Я Вас узнала через толщу дней.
Мы в реку жизни входим лишь однажды,
извечно в сердце что-то бередя.
Но Ваши строки утолили жажду
необъяснимой свежестью дождя.
***
Жил-был художник один...
Художник из давно прошедшей жизни,
растаявший, как облако, как сон...
Сезам, откройся, снова покажись мне,
то, что звучало сердцу в унисон.
Был вечер о Цветаевой в салоне.
Он подошёл ко мне уже в конце
с какой-то фразой, сказанной в поклоне,
с улыбкою на сумрачном лице.
Мне показалось странным, диковатым -
горящий взгляд под гривой смоляной
и голос тихий, словно виноватый
в том, что никак не может быть виной.
Он рисовал мне к лекциям афиши:
на каждой был поэта чудный лик.
Развешивал их тайно в каждой нише
и наблюдал за тем, кто к ним приник.
Шёл снег, мороз, а он в одних кроссовках,
но любовался делом своих рук...
В его стараньях не было рисовки.
Он был одно большое слово ДРУГ.
Кассеты бардов вёз мне с фестивалей
и добывал мне книжки из Москвы.
Нет, мы черты с ним не переступали.
Мы даже были, кажется, на Вы.
И лишь однажды, выпросив листочки
с его стихами, села в тишине
и прочитала там такие строчки...
И поняла, что это обо мне.
Ни разу не обмолвился про чувства,
был просто рядом — даже не зови.
Я думала, что из любви к искусству.
А оказалось, просто из любви.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/333651.html
|