-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 30.07.2011
Записей: 871
Комментариев: 1385
Написано: 2520





Смерть, где жало твоё?..

Среда, 19 Июня 2013 г. 12:19 + в цитатник

 

4514961_v_Liry_1 (480x600, 57Kb)

 

Часть первая


Есть темы, которые всегда остаются в поле неотступных мыслей человека. Одна из них – смерть. Мы всё время «помним о смерти» и в глубине души не верим в неё. Лучшие умы человечества оставили нам спасительную иллюзию на этот счёт.
Шопенгауэр: «Человек ограничивает свою реальность своей собственной личностью, полагая, что он существует только в ней... Смерть открывает ему глаза... Впредь сущность человека, которую представляет его воля, будет преобладать в других индивидуумах... Нетленность нашего подлинного существа остаётся вне всяких сомнений».
Чехов: «Умирает в человеке лишь то, что поддаётся нашим пяти чувствам, а что вне этих чувств, что, вероятно, громадно, невообразимо высоко и находится вне наших чувств, остаётся жить» (Записные книжки).
Бродский: «Бог сохраняет всё, особенно слова прощенья и любви, как собственный свой голос».


Что такое потусторонний мир? Существует ли он в действительности?
Философы объясняют это на таком доступном примере. Представьте себе аквариум, в котором живут рыбки.

 

4514961_akvariym_s_ribkami (604x453, 71Kb)

 

Мы их кормим, зажигаем свет, меняем воду. А они познают там свой мир. Но чего они никогда не смогут – это перейти на уровень нашего сознания. Между ними и нами – непроходимая пропасть. Так и мы живём в своей повседневной жизни, не понимая и не задумываясь о том, что, кроме нашего сознания, в мире существует более высокое, которое в мировой культуре чаще всего называют божественным.
Человек всё-таки способен, в отличие от рыбок, преодолеть границу между своими чувствами и переживаниями и божественным началом. Но эта пропасть преодолевается лишь в редкие минуты порывов самозабвенной любви, минуты творческих озарений. В такие катарсионные мгновения нам открывается высшая тайна бытия, другой мир приоткрывает свою завесу. Как писал Владимир Соловьёв:

 

4514961_Solovyov (466x580, 293Kb)


Милый друг, иль ты не знаешь,
что всё видимое нами –
только отблеск, только тени
от незримого очами?

 

«Все мы – гарнир к основному блюду, которое жарится где-то Там» (Р. Рождественский).

Этой теме посвящена книга «Тао Те Кинг» китайского философа Лао Цзы (5 век до Р.Х.).

 

4514961_Lao_Czi (377x425, 56Kb)

 

В переводе это означает: Книга (Кинг) Совести (Те) и Космоса (Тао). Кант не читал этой книги, но он сказал: «Две вещи меня поражали: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас». Лао Цзы сливает эти две вещи в одно, для него есть два образа единого Тао: с одной стороны, несовершенное, изменяющееся «я», с другой – совершенное вечное начало. Наше «я» – это капля, оторвавшаяся от космического океана, которая после смерти возвращается к своим истокам, на свою прародину. Порой это случается и при жизни: в глубоком счастливом сне, в стихах и особенно в музыке удаётся иногда намекнуть, каким образом наше «я» воссоединяется с высшим Тао. Увидеть, ощутить, осознать Тао мы не можем. На все старания понять и выразить словами свою сущность душа отвечает: «Нет, нет, не то». Не есть ли Тао природа, как думали Руссо и Толстой? Или нирвана бытия, как подсказывает буддист? Не так, не то.

 

Как всадник на горбах верблюда,
назад в истоме откачнись.
Замри – или умри отсюда,
в давно забытое родись.

(В.Ходасевич)

 

4514961_v_davno_zabito_rodis (400x302, 20Kb)

 

Подобной медитацией в творчестве занимался и Борис Поплавский – один из первых русских поэтов-сюрреалистов, эмигрировавший во Францию в 1918 году.

 

4514961_Poplavskii (334x443, 24Kb)

 

Все стихи Поплавского, а особенно последние, духовно связаны с книгами Лао Цзы. Наиболее характерен в этом плане его четвёртый сборник «Дирижабль неизвестного направления», изданный в Париже в 1965 году, через 30 лет после его смерти. В последние годы Поплавский всё больше отходил от поэзии в сторону религиозной философии, истории религии. В стихах «Дирижабля» он сумел запечатлеть проблески иной жизни.
Под впечатлением этих стихов и мыслей у меня родилось тогда стихотворение «Прародина»:

 

Сквозь волны туманностей, Млечных путей,
Галактик бесчисленных мимо
летит голубая планета людей,
космическим вихрем гонима.


А мы – лишь песчинки, что оторвались
от тьмы мировой океана,
чтоб после вернуться в родимую высь,
в свою праисторию канув.

 

Как в зной раскалённый прохлады питьё,
как хлеб или воздух, насущен
возврат в изначальное, в прабытиё,
в дремучие дебри и кущи.


Вернуться, сияньем нездешним светясь,
в стихию, откуда мы родом,
и встретить иную свою ипостась,
себя побеждая уходом.


Пыталась к земле прилепиться душа,
но было ей чуждо и серо.
Как будто наполненный воздухом шар,
тянуло её в ноосферу.


Сдержи из глубин твоих рвущийся крик.
И смерть ещё тоже – не вечер!
Нас ждёт несказанный родной материк,
божественных родин предтеча.


Там смысл сокровенный покажется прост,
бессмысленным – опыт, что нажит.
И ангел в венке из серебряных звёзд
нам что-нибудь нежное скажет.


 Попытку отразить существование человека после смерти и даже до его рождения, его инобытие, сделал Андрей  Белый в одной из своих литературных симфоний.

 

4514961_Belii (208x272, 16Kb)

 

В этих ранних его произведениях ощутимо влияние Канта, Шопенгауэра, Ницше, работами которых он увлекался. Особенно яркое воздействие оказал на Белого Ницше, в частности, его идея о неизбежном воскрешении человека в будущей жизни, повторение индивидуума.
В 1905 году выходит третья симфония Белого (литературное произведение, которое строилось как бы по законам музыки), где он разрабатывает специальную тему теургии – «вечного возвращения», возврата человека к своим истокам. Она так и называлась: «Возврат».
Первая часть её представляет собой своеобразный вариант библейского предания о потере рая согрешившим человеком.

Некий доисторический невинный ребёнок играет на берегу моря. Это прекрасная счастливая жизнь, «вселенная заключила его в свои мировые объятия».

 

4514961_v_svoi_mirovie_obyatya (700x615, 358Kb)

 


У ребёнка есть могущественный благодетель и защитник – «особенный старик», который воплощает Вечность и обладает божественной властью.

 

4514961_obladaet_bojestv__vlastu (578x700, 270Kb)

 


Однако ребёнка совращают злые силы, подстрекая его любопытство к иной жизни.

 

4514961_k_inoi_jizni (578x700, 268Kb)

 

Во второй части «Возврата» ребёнок просыпается на земле, в новой своей ипостаси. Теперь он – Евгений Хандриков, сотрудник химической лаборатории. Он влачит жалкое существование в убогих условиях с некрасивой больной женой, дефективным ребёнком, злыми сослуживцами. Всё это чуждо ему. Зачем-то люди спешат в «притоны работы», в чад лабораторий, в неволю. Окружающие напоминают ему зверей, фавнов, кентавров...
Существование Хандрикова делится по времени суток: днём он – погрязший в быту, в мелочных заботах «маленький человек», существо жалкое и несчастное, а ночью, в сновидениях, когда вскрывается резервуар подсознания, он снова живёт полнокровной природной жизнью «ребёнка», резвящегося на берегу океана, где много солнца, ветра, чистого песка, тепла, где он охраняем стариком – временем, Богом.

 

4514961_ohranyaem_starikom_vremenem_bogom (659x700, 320Kb)

 

Происходит как бы проникновение двух миров: прошлое, миллионолетнее давнее вторгается в настоящее, в современную жизнь молодого человека и отравляет её. Он хочет сорвать путы быта, выйти за сферу эмпирического существования. Но для этого ему надо слиться с океаном вечности, вернуться в стихию, в которой он пребывал в своих грёзах. Затравленный рутиной, изнуренный тоской по своему прошлому, Хандриков в третьей части симфонии попадает в санаторий для душевнобольных и там, в безумии, находит освобождение, вырываясь из тесных пределов этой беспросветной жизни.

 

4514961_virivayas_iz_tesnih_predelov (700x266, 30Kb)

 

4514961_virivayas (426x700, 40Kb)

 

Сойдя с ума, он бросается с лодки в озеро и погибает, сливаясь уже навечно с водной стихией, из которой он некогда вышел, с океаном бытия. И обретает себя прежнего, подлинного, настоящего.

 

4514961_i_obretaet_sebya (525x700, 243Kb)

 

Истинная родина человека, – утверждает Белый, – космические миры. Это наш духовный материк. Совершая путь жизненной судьбы, человек неизбежно возвращается к своим праистокам. Эта мысль о двуплановости, двубытийности всего сущего станет отныне центральной мыслью А. Белого, которая ляжет в основу не только его поэтических взглядов, но и философских, антропософских, исторических, социальных. Пограничное положение человека – не между добром и злом, как думал Достоевский, – а между бытом и бытиём – вот что ещё до Цветаевой увидел Белый и сделал предметом своего изображения. Он стремился разбудить в человеке человека, то есть вывести его за пределы быта, дать ему возможность ощутить связь с бытиём, с Вечностью, выявить в нём природные, духовные, естественные качества натуры.


Райнер Мария Рильке в своих «Дуинских элегиях» стремился развернуть новую картину мироздания – целостного космоса без разделения на прошлое и будущее, видимое и невидимое. Прошедшее и будущее выступают в этом новом космосе на равных правах с настоящим. Вестниками же космоса предстают ангелы – «вестники, посланцы», ангелы – как некий поэтический символ, не связанный – он подчёркивал это – с представлениями христианской религии.

 

4514961_angeli_brodyat (700x609, 125Kb)

 

Ангелы (слышал я) бродят, сами не зная,
где они — у живых или у мёртвых.

 

Рильке посвятил Марине Цветаевой элегию, в которой размышляет о незыблемости равновесия космического целого.

 

О, эти потери вселенной, Марина! Как падают звёзды!

 

4514961_ravnovesiya_kosmicheskogo_celogo (482x700, 228Kb)

 

Нам их не спасти, не восполнить, как бы порыв ни вздымал нас
ввысь. Всё смерено, всё постоянно в космическом целом.
И наша внезапная гибель
святого числа не уменьшит. Мы падаем в первоисточник
и в нём, исцелясь, восстаём.
Так что же всё это?..


Так что же тогда такое наша жизнь? Наша мука, наша гибель? Неужели это просто игра равнодушных сил, в которой нет никакого смысла? «Игра невинно-простая, без риска, без имени, без обретений?» На этот риторический вопрос Рильке отвечает не прямо, а как бы пересекая его внезапно вторгающимся новым измерением:


Волны, Марина, мы – море! Глуби, Марина, мы – небо!

 

4514961_Glybi_Marina_mi_nebo (700x564, 3704Kb)

 

Мы – тысячи вёсен, Марина! Мы – жаворонки над полями!
Мы — песня, догнавшая ветер!

 

4514961_mi_javoronki (700x576, 132Kb)

 

О, всё началось с ликованья, но, переполняясь восторгом,
мы тяжесть земли ощутили и с жалобой клонимся вниз.
Ну что же, ведь жалоба – это предтеча невидимой радости новой,
сокрытой до срока во тьме...

 

4514961_skritoi_do_sroka_vo_tme (700x565, 66Kb)

 

То есть мы суть то, что наполняет нас. И если мы наполнились жизнью до края, она не исчезнет с нашей смертью. Она есть. Она накапливалась и зрела в нас, как цветок в бутоне, как плод в цветке. Бутон лопнул, но есть нечто иное – весь смысл жизни бутона – цветок, разливающий благоухание далеко за свои пределы. В нас тоже зреет этот благоухающий дух жизни, если мы наполняемся небом и морем, весной и песней. И любить в нас надо именно это, а не оболочку этого.


Любящие – вне смерти.
Только могилы ветшают там, под плакучею ивой, отягощенные знаньем,
припоминая ушедших. Сами ж ушедшие живы,
как молодые побеги старого дерева.
Ветер весенний, сгибая, свивает их в дивный венок, никого не сломав.

 

4514961_venok_nikogo_ne_slomav (700x585, 167Kb)

 

Там, в мировой сердцевине, там, где ты любишь,
нет преходящих мгновений.


Что мы знаем о вечности – мы, слабые, ограниченные смертным сроком, трёхмерностью видимого пространства и невозможностью представить, как выглядит бесконечность? Только то, что рассказывали нам о ней поэты. Они кажутся нам носителями сознания более высокого, чем человеческое. И, кажется, они знают о смерти больше обычного человека.

Именно с таким чувством читаешь «Посмертный дневник» Георгия Иванова, поэта, воспринимавшего мир в каких-то очень больших координатах, жившего на тех вершинах духа, где сильно разрежен воздух, где всё видно, а дышать больно.

 

4514961_G__Ivanov (240x214, 8Kb)

 

Как будто он глядит на эту реальность, зная о какой-то другой, откуда и собственная смерть выглядит совершенно иначе.


Без числа сияют свечи.
Слаще мгла. Колокола.
Чёрным бархатом на плечи
полночь звёздная легла.


Тише... Это жизнь уходит,
всё любя и всё губя.
Слышишь? Это ночь уводит
в вечность звёздную тебя.

 

4514961_v_vechnost_zvyozdnyu_tebya (415x351, 36Kb)



Душа человека. Такою
она не была никогда.
На небо глядела с тоскою,
взволнованна, зла и горда.


И вот умирает. Так ясно,
так просто сгорая дотла –
легка, совершенна, прекрасна,
нетленна, блаженна, светла.


Над бурями тёмного рока
в сиянье. Всё не успеть.
И полною грудью поётся,
когда уже не о чем петь.

 

4514961_kogda_yje_ne_o_chem_pet (492x696, 56Kb)


 ***

Прозрачная ущербная луна
сияет неизбежностью разлуки.
Взлетает к небу музыки волна,
тоской звенящей рассыпая звуки.


Прощай... И скрипка падает из рук.
Прощай, мой друг! И музыка смолкает.
Жизнь размыкает на мгновенье круг
и наново, навеки замыкает.


И снова музыка летит, звеня.
Но нет! Не так, как прежде — без меня.

 

4514961_ne_tak_kak_prejde_bez_menya (523x699, 136Kb)

 

И ему, как и Пушкину, не помогла эта «чудная, смутная музыка, слышная только ему». Они все обречены. Обречены с рождения. «Проклятые поэты».

Последние годы жизни Бориса Поплавского, по свидетельству его отца, были «глубоко загадочными», как будто он постепенно уходил из мира сего, испытывая всё нарастающую смертельную тоску. У этого «гениального неудачника», как называла его Нина Берберова, не было в жизни ничего, кроме искусства и холодного, невысказываемого понимания того, что это никому не нужно. Но вне искусства он не мог жить. И когда оно стало окончательно бессмысленно и невозможно, он умер.


Птицы улетели. Молодость, смирись.
Ты ещё не знаешь, как прекрасна жизнь.
Рано закрывают голые сады.
Тонкий лёд скрывает глубину воды.


Птицы улетели. Холод недвижим.
Мы недолго пели и уже молчим.


«Много знаю. А сердце жаждет смерти», – запись на обложке тетради.


Что же ты на улице, не дома,
не за книгой, слабый человек?
Полон странной снежною истомой,
смотришь без конца на белый снег.


Всё вокруг тебе давно знакомо.
Ты простил, но ты не в силах жить.
Скоро ли уже ты будешь дома?
Скоро ли ты перестанешь жить?

 

4514961_skoro_li_ti_perestanesh_jit (699x465, 100Kb)

 

Это голос человека, заглянувшего в бездну. То же ощущение того света как своего дома, знакомое нам по стихам Цветаевой, Рыжего. Поплавского, казалось, не покидало чувство близости своей судьбы, близости Конца, ожидания, «пока на грудь и холодно, и душно не ляжет смерть, как женщина в пальто». Словно в далёком предчувствии были написаны эти строки. Его последние стихи звучат как завещание:


Розовый ветер зари запоздалой
ласково гладит меня по руке.
Мир мой последний, вечер мой алый,
чувствую твой поцелуй на щеке.

 

4514961_chyvstvyu_tvoi_pocelyi (540x366, 40Kb)

 

Тихо иду, одеянный цветами,
с самого детства готов умереть.
Не занимайтесь моими следами,
ветру я их поручаю стереть.


В дневнике он часто возвращался к мысли о смерти: «Что толку, если сама жизнь есть мука? Мы умираем, в гибели видя высшую удачу, высшее спасение». Это главный мотив дневника. Соблазн гибели. Притяжение и соблазн смерти. «Наш лозунг – погибание». Он ушёл из жизни обиженным и непонятым.


Спать. Уснуть. Как страшно одиноким.
Я не в силах. Отхожу во сны.
Оставляю этот мир жестоким,
ярким, жадным, грубым, остальным.


Смерть пришла к этому гениальному неудачнику как избавительница.


Спи. Забудь. Всё было так прекрасно.
Скоро, скоро над твоим ночлегом
новый ангел сине-бело-красный
с радостью взлетит к лазурям неба.

 

4514961_novii_angel_sinebelokrasnii_1_ (528x700, 325Kb)

 

Читаешь эти строки – и происходит чудо. На коротком отрезке пути от сердца поэта к сердцу читателя все мрачные слова преображаются и начинают светиться, помогая нам свободней и легче дышать. Таково свойство всякой истинной поэзии, какой бы мрачной и грустной она ни была. Не нужно бояться этого мрака. «И в трагических концах есть своё величие. Они заставляют задуматься оставшихся в живых», – говорит устами волшебника из знаменитой сказки «Обыкновенное чудо» мудрец Григорий Горин.


Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев, знакомый наизусть.
Он повторяется, и пусть.
Пусть повторится впредь.


Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.


(И. Бродский).


 Боялись ли они смерти? «И не страшно мне ложе смертное», – заявляет Цветаева, и ей веришь: этой ничего не страшно, её ад – в её душе. Фет тоже не боялся смерти – только физических мучений. И его предсмертная записка, в которой он писал, что «сознательно идёт навстречу неизбежному», то есть решается на самоубийство, чтобы избежать телесных страданий, – тому безусловное подтверждение. Стихов о смерти у него почти и не было, а в стихотворении «Смерть», написанном в 1878 году, в старости, он утверждал: «Но если жизнь – базар крикливый Бога, то только смерть – его бессмертный храм».
Георгий Иванов умер на больничной койке, до последнего дня ведя свой «Посмертный дневник».

 

Ночь как Сахара, как ад горяча,
Дымный рассвет. Полыхает свеча.
Вот начертил на блокнотном листке
Я размахайчика в чёрном венке,
Лапки и хвостика тонкая нить...
«В смерти моей никого не винить...»

 

Таким же трезвым и беспристрастным был взгляд на смерть В. Ходасевича, который скончался 14 июня 1939 года после тяжёлой операции:

 

4514961_Hodasevich (330x500, 44Kb)

 

Ухожу. На сердце – холод млеющий,
высохла последняя слеза.
Дверь закрылась. Злобен ветер веющий,
смотрит ночь беззвёздная в глаза.


Ухожу. Пойду немыми странами.
Знаю: на пути – не обернусь,
Жизнь зовёт последними обманами...
Больше нет соблазнов. Не вернусь.

 

«Мы все умираем, – писал Франческо Петрарка. – Я – пока пишу, ты – пока читаешь, другие – пока слушают или пока не слушают...».
 Буднично и с какой-то горькой беспечностью писал о своей будущей смерти Николай Рубцов:

 

4514961_Rybcov (200x245, 8Kb)

 

Да! Умру я! И что ж такого?
Хоть сейчас из нагана – в лоб!
Может быть, гробовщик толковый
смастерит мне толковый гроб...


А на что мне хороший гроб-то?
Зарывайте меня хоть так!
Жалкий след мой будет затоптан
башмаками других бродяг.


И останется всё, как было
на земле, не для всех родной.
Будет так же светить Светило
на заплёванный шар земной.


Не обольщается по поводу посмертной всенародной любви к себе и Георгий Иванов:


Сухо шелестит омела,
тянет вечностью с планет...
И кому какое дело,
что меня на свете нет?


У Софии Парнок есть потрясающий сонет о смерти, где она высмеивает романтические штампы, с которыми принято было описывать приход смерти. Она-то знала, как грубо, беспощадно, а главное, некрасиво разделывается с нами жизнь, и была убеждена, что смерть придёт за ней не такой, какой обычно изображают её в стихах поэты:

 

4514961_Parnok (220x296, 12Kb)

 


Вот так она придет за мной, —
Не музыкой, не ароматом,
Не демоном темнокрылатым,
Не вдохновенной тишиной, —

 

А просто пес завоет, или
Взовьется взвизг автомобиля,
И крыса прошмыгнет в нору.

Вот так! Не добрая, не злая,
Под эту музыку жила я,
Под эту музыку умру.

 

У Гоголя в «Страшной мести» сказано: «Бедная Катерина! Она многого не знает из того, что знает душа её». Душа наша знает больше нас. Она больше нас настолько же, насколько небо и море больше нас. Когда мы видим небо и море – не когда скользим по ним взглядом, полные собственных мыслей, а когда видим их, останавливаемся и замираем перед этой бесконечностью – нас вдруг охватывает чувство вечной жизни. Мы ощущаем тогда, что Бесконечность эта не чужая нам, что она, может быть, роднее всех вещей, всех привязанностей. Она не только перед нами и над нами. Она – в нас. У нас внутри – Тайна. Человек, знающий тайну своей  глубины – знает Бога. Ибо Бor и есть тайна нашей глубины.

 

4514961_Bog_i_est_taina_nashei_glybini (700x525, 39Kb)


Продолжение здесь

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/204694.html




Процитировано 4 раз
Понравилось: 1 пользователю

Марина Цветаева и её адресаты (продолжение)

Воскресенье, 16 Июня 2013 г. 21:26 + в цитатник

 

4514961_2_chast (530x484, 76Kb)

 

Начало здесь

 

 


Евгений Ланн

 

4514961_Lann (700x507, 65Kb)

 


Казалось, он судьбой ей дан,
Как ангел с мощными крылами.
«Евгений Ланн! Евгений Ланн!» –
Звенело в ней колоколами.

 

В его чертах дышала страсть.
Он был похож на Паганини.
Полуулыбки злая сласть,
Порывистость летящих линий.

 

Орлиный нос и жёсткость глаз.
Разлёт волос подобен крыльям.
Вновь в небесах открылся лаз
Благодаря её усильям.

 

Прообраз Красного Коня,
Мужское воплощенье Музы.
Он реял пламенем огня,
Свободный от земного груза.

 

И птица Феникс ожила!
Умчит её крылатый Гений
Из мира тяжести и зла
В края воздушных песнопений...

 

Никто б не мог любить сильней!
Но лишь собой была богата.
На долю доставались ей
Не абсолюты – суррогаты.

 

В душе, казавшейся родной,
Таилась хитреца и хилость.
Там клетки не было грудной,
Куда б её душа вместилась.

 

В руке лишь пепел от огня.
С небес на землю возвращенье.
С обложки «Красного Коня»
Она снимает посвященье.

 

 

Сергей Волконский

 

4514961_66735602_1 (300x455, 37Kb)

 

 


В тёмных прядях – нити седины.
Взгляд очей тяжёлых карь и пристальн.
Олицетворенье старины.
Дон-Кихот. Потомок декабриста.

 

Княжеское гордое лицо.
В нём она почувствовала сразу
Мудрый мир старейшин и отцов,
Уходящей благородной расы.

 

О, какой бесценный это клад,
Внешне невещественный, незримый.
«Человеком на высокий лад»
Стал он для восторженной Марины.

 

Тяжкий грохот Красного Коня,
Ускакавшего по тропам горным,
Вдруг сменился тихим часом дня,
Часом ученичества покорным.

 

Роскошь душ и пиршество умов.
Слушание жадными ушами.
Переписка трёх его томов –
Сладкий долг, уроки послушанья.

 

Сколько надо было разгрести,
Отмести всё то, что было лишним
От её неполных тридцати
До его шестидесяти с лишним.

 

Не сказать, чтоб он её любил,
Но уже сдавался в поединке.
Скверный кофе желудёвый пил,
Сваренный ему на керосинке.

 

Расстоянье между визави
Одолела силой тяготенья,
Всею безответностью любви
И – добыла в вечное владенье!

 

Это чувство было без невзгод,
Выше всего женского-мужского.
Ещё долго-долго – целый год –
Не хотелось ей любить другого.

 

Абрам Вишняк

 

4514961_Vishnyak (351x500, 147Kb)

 


О прелесть хищника мужского,
Его ленивого броска!
Зевок звериный вместо зова
И флорентийская тоска.

 

Пустой орех, порожний колос,
Но как обманывает лоск!
И вкрадчивый, как полночь, голос,
И шерсть курчавая волос...

 

Он был животное, растенье.
Стихи любил он, как духи,
Меха... Любовь была постелью
Без всякой книжной чепухи.

 

Блаженства чашу пил до донца,
Но с жизнью сердца не знаком.
И он тянулся к ней, как к солнцу,
Своим помятым стебельком.

 

Судьба таким не занозила
Душ ахиллесову мозоль.
Изнеженный, неотразимый,
Не знал он, что такое боль.

 

Она всего лишь жить пыталась,
Кроила пальцами в крови,
Чтоб выкроить хотя бы малость
Великой низости любви.

 

Слова-ладони гладят, поят,
Ласкают буквами в строке.
«Мне нужно что-нибудь живое».
Спала с письмом его в руке.

 

От нежности смежая вежды,
Ночами грезила, не спя.
Но жажда не была надеждой.
Она пила саму себя.

 

Системы не имев иммунной,
Как в пропасть, падала ничком,
И жилы превращались в струны
Рыдавшей скрипки под смычком.

 

Ей душно было в той постели.
Хотела вечного душа.
Всё кончилось через неделю –
Ей нечем было с ним дышать.

 

 

Александр Бахрах

 

4514961_Bahrah (474x700, 82Kb)

 

 

О, как она ждала письма!
Так приговора ждут,
Пытаясь не сойти с ума
От тиканья минут.

 

Строки натянута струна
И сердце всё в крови.
Заочность – странная страна,
Страна её любви.

 

И материнская тоска,
И смута женских чар,
Сойдя с бумажного листка,
Слились в единый жар.

 

Её любовь – не пут зажим.
Сама себя лепя,
Она для тех, с кем сводит жизнь, –
Лишь повод для себя,

 

Лишь повод для своей души,
Забытой долгим сном,
Как песня чудная в глуши
О тайном и родном,

 

Чтоб в раковине красоты
Таить мечту невстреч,
От скверны внешней суеты
Свой жемчуг уберечь.

 

Идёт волшебная игра.
Она творит свой миф –
Факир блокнота и пера,
На час ночной калиф!

 

О том, что над, о том, что всклень,
О том, что хочет куст.
Безмерность слов – всего лишь тень
Безмерности тех чувств.

 

И вот не даль уже, а близь.
В глазах – мерцанье звёзд.
Душа и молодость сошлись,
Двух абсолютов схлёст.

 

Игра – как жизнь, игра – как рок,
Как инобытие.
Но ничего, помимо строк,
Не вышло из неё.

 

Ушёл тот миг, разоблачась,
Иным огнём гоним.
Был с ним её окончен час.
Осталась вечность с ним.

 

 

Константин Родзевич

 

4514961_Rodzevich (250x353, 12Kb)


Виновник обрыва на ноте высокой –
Иная в судьбе её роль.
Тот, прежний, был болью, а этот был только
Желаньем убить эту боль.

 

Стихов не любил её. Чтил Гумилёва.
Бывал на войне и в тюрьме.
Студент-эмигрант, донжуан и гулёна,
А, в общем, себе на уме.

 

4514961_92360995_4514961_Rodzevich (400x575, 25Kb)

 

И снова слепая душевная трата,
Блаженная смута в крови.
Он был не вершинным заоблачным братом –
Любовником самой любви.

 

Простая мужская животная сила.
Не вздох – а ликующий крик.
Впервые земные слова находила,
Открыв средь морей материк.

 

Впервые открылось ей счастье счастливых,
Вкус хлеба – не пресных мякин.
Из сотен Пьеро – боязливых, слезливых –
Единый – за жизнь – Арлекин!

 

Письмо – сама жизнь, торжество и сиянье,
Как вызов попам и гробам.
Мираж, лишь на миг обернувшийся явью
И сладко прильнувший к губам.

 

Вершина любви обрывается в море.
Из клетки отпущен птенец.
Гора – её гордость. И горечь. И горе.
Гора породила Конец.

 

4514961_92781673_4514961_19 (700x625, 285Kb)

 


Рассталась навек, без надежды на встречу.
Расшиблась на полном скаку.
Ей нечем любить и надеяться нечем –
Разбитое сердце в снегу.

 

Но стиснуты зубы, и веки сухие.
Разбрасывать камни – пора.
Стихи – не нужны, остаются стихии:
Лавины, моря и ветра.

 

 

Борис Пастернак

 

4514961_nachalo (439x543, 75Kb)


Жажда ангельского, ту-светного.
«Дай мне руку на весь тот свет!»
Вся тоска всего безответного
Этот вымолила ответ.

 

Всех затмивший живых и умерших,
Он был с нею душевно слит
Всеми помыслами и умыслами,
Как Адам со своей Лилит.

 

4514961_kak_Adam_s_Lilit (700x496, 43Kb)


Бог простил бы за эту боль её
Грех беспутства и зло измен.
Дом был долей, а он был волею,
Той, что счастью дана взамен.

 

4514961_schastu_dana_vzamen_ (413x600, 73Kb)

 


«Изначальные несовместимости –
Жить тобою и жить с тобой».
Пересиливала их мнимостью,
Высшей милостью и волшбой.

 

Осыпала, как снегом, стансами.
Целовала чернильный след.
Выколдовывала на станции,
Вызывая душу на свет.

 

4514961_vizivaya_dyshy_na_svet (699x684, 346Kb)

 


И под всеми косыми ливнями,
Возле всех фонарных столбов –
Её оклик ночами длинными –
Его отклик на этот зов.

 

4514961_ego_otklik_na_etot_zov (372x244, 25Kb)


Довели до предела – спасу нет –
Одиночество и печаль.
Что ей делать, слепцу и пасынку,
Ночью плачущей без плеча?

 

4514961_nochu_plachyshei_bez_plecha (469x700, 231Kb)


Ей, незрячей, его, незримого,
По каким искать городам?
Сердце, посланное Мариною,
По стальным летит проводам.

 

4514961_po_stalnim_letit_provodam (500x480, 31Kb)

 

Своего близнеца отыскивая
Средь штампованных постоянств, –
Страсть неистовая, неизданная,
Выше времени и пространств.

 

А свиданье висело в воздухе.
В далях таяло: «Где ты, друг?»
На том свете ей будет воздано
За крылатость воздетых рук.

 

Календарные даты путающая,
Срока ждёт она своего
И оглядывается в будущее
На несбывшегося его.

 

4514961_v_bydyshee_na_nesbivshegosya (300x400, 16Kb)

 

 

Райнер Мария Рильке

 

4514961_92445794_1349701754_45 (526x699, 211Kb)

 

Старинный замок. Тихий сад.
В горах затерянная местность.
Светилась в голубых глазах
Таинственная неприметность.

 

Печаль полуприкрытых век.
Звучанье строк подобно флейте.
Кто – ангел? Богочеловек?
Орфей двадцатого столетья?

 

Их душ глубинное родство
Поэта сразу покорило.
На карте внутренней его
Была отмечена Марина.

 

Поверх барьеров и помех
О, как ей в грудь к нему хотелось!
Он был единственным из всех,
В котором всё сплелось и спелось.

 

Он был её живое Там,
Её заоблачное чудо.
И вновь несбыточным мечтам
Слепых надежд даётся ссуда...

 

4514961_i_vnovb_nesbitochnim_mechtam (699x461, 221Kb)


Любви ненасытима суть.
Ей вечно платишь неустойку.
Сказать любимому: не «будь
Со мной», а «будь!» – и только.

 

Глаза в слезах, душа в цвету.
Длить даль и боль – её призванье.
Свиданье душ «на тем свету»
Без признаков существованья.

 

Ладони никогда уже
Не лягут на земные плечи.
Попытка комнаты в душе –
Предвосхищение невстречи.

 

В отчаянье во тьму одна
Глядит бессонными очами.
Куда? Зачем? За что?! Стена.
Власть рока. Далее – молчанье.

 

Растёт и ширится тоска,
Стремясь из тела, как из склепа.
Но из земного тупика
Есть выход: в беспредельность неба.

 

4514961_est_vihod_v_bespredelnost_neba (350x256, 24Kb)


Пусть не дано им счастье двух,
Но даль всегда встречалась с далью,
Простор – с простором, с духом – дух,
Печаль вселенская – с печалью.

 

Горит в раю его звезда.
В зрачки светил глаза упёрты.
Но ни на миг она тогда
Его не ощутила мёртвым.

 

Где жало, смерть, твоё? Любви
Заоблачной сродни заочность.
Её небесный визави
Теперь читал её без почты.

 

И месяц, тайною томим,
Застыл в пространстве заоконном,
Как вечный памятник двоим,
Не встретившимся в мире оном.

 

4514961_v_mire_onom (350x443, 40Kb)

 


***
Любящая, нелюбимая! –
Дышит болью каждый шаг.
То болезнь неизлечимая,
Называется душа.

 

О блаженство! О проклятие!
Набирала высоту.
Рук раскрыленных объятия
Обнимали пустоту.

 

В безответном мире, где ни зги,
Ты высоким шла путём.
И серебряные дребезги
С неба сыпались дождём.

 

И от этой беспросветности,
От безлюбости земли
Устремлялась ты к ту-светности,
Сладко брезжущей вдали.

 

4514961_sladko_brezjyshei_vdali (700x638, 127Kb)

 

***
Доживать – дожёвывать горькую полынь...
Лучше – след ножовый уж, мертвенная стынь.
Нет вопроса вздорного – быть или не быть.
Точит мысль упорная – где бы крюк забить.

 

Заглянув бестрепетно в прорези зари,
Ты ушла бессмертною, в небо воспарив,
В тишину упавшую строки прохрипя,
Удавить не давшая родине себя.

 

4514961_ydavit_ne_davshaya (700x505, 53Kb)


***
Страна её убивала.
Затягивала петлю,
Скамью из-под ног выбивала.
Никто не сказал: «люблю».

 

Никто не раскрыл объятья,
Никто не расправил крыл.
И розового платья
Никто ей не подарил.

 

Но силу в себе растила,
Отринув и смерть, и страх.
Страна её не вместила
И вытеснила в астрал.

 

4514961_77536803_4514961_strana_vitesnila_C__v_astral (399x288, 32Kb)

 

 

***
Не чета она роду людскому,
Заскорузлым его племенам,
А небесному или морскому,
Занесённая бурею к нам.

 

Ни в телесной земной оболочке
Не вмещала просторы свои,
Ни в пределы написанных строчек,
Ни в прокрустово ложе семьи.

 

Ни приюта себе, ни ночлега,
Ни единства с душою родной.
На шестые сорта человека
Выносило шальною волной.

 

И не души – а слабые душки
Ей встречались на тропах земных,
Что парили в пространстве воздушном,
Лишь пока она дула на них.

 

Наступала разлука, разруха,
Неизбежный для смертных предел.
На высоты вселенского духа
Вместе с нею никто не взлетел.

 

4514961_nikto_ne_vzletel (699x520, 118Kb)

 

***
«Всю жизнь напролёт пролюбила не тех», –
Мне слышится вздох её грешный.
Что делать с тоской безутешных утех,
С сердечной зияющей брешью?

 

Что делать с расплатой по вечным счетам,
С ознобом нездешнего тела?
Любила не тех, и не так, и не там...
Иначе она не умела.

 

У гения кодекс иной и устав.
Он золото видит в отбросах.
Любить... Но кого же? – мы спросим, устав.
Пред ней не стояло вопросов.

 

Ей жар безответный в веках не избыть.
Любой Гулливер с нею – хлюпик.
О, если бы так научиться любить!
С тех пор так никто уж не любит...

 

4514961_4965 (512x365, 127Kb)

 


Моё эссе «Марина Цветаева и её адресаты»:

http://nmkravchenko.livejournal.com/38284.html

 


Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/204481.html


Марина Цветаева и её адресаты (попытка поэмы)

Воскресенье, 16 Июня 2013 г. 20:49 + в цитатник

 

4514961_v_Liry (393x640, 59Kb)

 

 

Начало здесь

 

***
Певческим горлом, речью без пауз
Через тебя разговаривал хаос.
Пеной морской первозданно дыша,
Музыкой слова рождалась душа.

 

Жизнь разыграла свою как по нотам,
Тяготам вверясь её и темнотам.
Княжеством слова и царствием снов
Ты овладела до самых основ.

 

Люди судили с своей колокольни,
Не понимая, как тебе больно.
Ты же была на высокой своей,
Там наполняясь вселенною всей.

 

Равенство дара души и глагола.
Всё на виду – беззащитно и голо.
Радость – сверх меры, мучение – всласть.
Не виновата – такой родилась!

 

Некомфортабельна, бескомпромиссна,
Ты – воплощение высшего смысла.
Божий ребёнок в мире людей,
В мире, какого не знали лютей.

 

4514961_v_mire_kakogo_ne_znali_lutei (468x311, 39Kb)

 

***
Любила всей собою,
Ласкаясь, как река,
Как яростное море
Объемлет берега.

 

4514961_obemlet_berega (600x450, 124Kb)


Но камню поцелуи –
Что мёртвому – интим.
Исход был неминуем.
Финал неотвратим.

 

Остынув и отхлынув,
Ты оставляла пляж,
Холодный и пустынный,
Бездушный, как муляж.

 

4514961_posle_bezdyshnii_kak_mylyaj (500x446, 200Kb)

 

***
Товар души не пользовался спросом.
Зверь убегал от щедрого ловца.
Сердечный жар встречаем был морозом,
И домом были лбы, а не сердца.

 

Но, не страшась облома и курьёза,
Любила наобум и напролом.
Того, кто предпочёл бы ей берёзу –
Не встретила, не обняла крылом.

 

4514961_posle_ne_obnyala_krilom (485x700, 239Kb)

 

***
Ей нравились чёрт и волк,
Эола крутые вихри.
Хоть кудри вились, как шёлк,
Но глаз был пантерин, тигрин.

 

На бой вызывала зло,
Бравировала грехами.
Когда в любви не везло –
Отыгрывалась стихами.

 

4514961_gora_porodila_konec (235x283, 28Kb)

 

 

***
Из небытия, из небыли
Творила она людей.
Те в жизни такими не были.
Что им до её затей?

 

Лавиной своей безмерности
Она их сметала в прах.
Попытки любви и ревности
Устало терпели крах.

 

Земного бы ей уклада бы,
Чем так высоко парить...
Но пуще неволи надоба –
Раздать себя, раздарить.

 

Чтоб снова волной запениться
О чей-то гранит колен
И вспыхивать птицей Фениксом,
Навек побеждая тлен.

 

4514961_posle_pobejdaya_tlen (662x522, 32Kb)

 

***
Она была приметой века,
Безмерней всех его мерил.
Бог по ошибке человеком
Её однажды сотворил.

 

Сродни стихиям и лавинам,
Творя свой ад, растя свой сад,
Всё дальше, всё непоправимей
Переселялась в небеса.

 

 

4514961_posle_pereselyalas_v_nebesa (700x480, 42Kb)


Ей расстоянья – не преграды.
Она любила вопреки.
Ей письма заменяли взгляды,
Прикосновения руки.

 

Ни женской хитрости, ни шарма –
Богиням это ни к чему.
Она не отмеряла шага,
Летя над пропастью во тьму.

 

И в никуда из ниоткуда
Летела, возрождаясь вновь,
Её заоблачное чудо –
Её заочная любовь.

 

4514961_pamyat (700x524, 113Kb)

 

Идиллии не выносила.
Рвалась из жизни, как из жил.
Какая неземная сила,
Какой ей демон ворожил?

 

Непознаваемее Канта,
Бескрайней неба и морей...
Петрарка меркнет, блёкнет Данте
Пред этим пиром эмпирей.

 

Палящих губ и рук касанья
Ей заменяло, грея кровь,
Души полярное сиянье –
Эпистолярная любовь.

 

4514961_92451375_4514961_Marina_pishet (599x699, 232Kb)

 


***
Любовь её – не то, что вхоже
В такой-то дом в такой-то час,
А выхождение из кожи,
Что рвётся, корчась и лучась.

 

Рука от нежности избытка
Не в силах удержать перо.
И длится сладостная пытка,
И приближается к зеро...

 

 

Пётр Эфрон

 

4514961_92333031_4514961_26 (451x699, 174Kb)

 


Морщинки смеха возле длинных глаз,
Высокий лоб и щёк сухая впалость.
Какая нежность в сердце разлилась!
Любовь была синоним слова «жалость».

 

Она не изменяла, не лгала –
Волной тепла и света накрывала.
Пусть «Пётр» – это «камень» и «скала», –
Она нежнее имени не знала.

 

4514961_posle_P__Efron (469x700, 45Kb)

 

Любила безгранично, всей собой,
Одной любовью – музыку, берёзу,
Стихи и вечер дымно-голубой,
И мужа, и свои ночные грёзы.

 

Пришли неповторимые слова.
Он первым был, кого поцеловала
После Сергея... И была права
Всей правотой безудержного шквала.

 

Она могла, она умела сметь,
Всю душу отдавая на закланье.
Любовь её не победила смерть.
И это было первое посланье,

Познавшее великую тщету –
Письмо в пространство, в вечность, в пустоту.

 


Осип Мандельштам

 

4514961_posle_Mandm (162x225, 16Kb)


Державные, воспитанные строфы
Не сочетались с обликом певца,
Не знавшего ещё своей голгофы,
Весёлого враля и гордеца.

 

Заносчивый, беспечный лебедёнок
С ресницами густыми в полщеки,
Вниманием красавиц обойдённый.
Она в огонь швыряет сердце: жги!

 

И мечется оно, как детский мячик,
Чтобы судьба им наигралась всласть.
«Божественный десятилетний мальчик»
Узнал впервые, что такое страсть.

 

4514961_78476729_4514961_mandelshtam_za_lavochkoi (282x400, 28Kb)

 

 

О, как она парила окрылённо,
Дарила всё, что встретит на пути.
Лукавый отрок, серафим, орлёнок...
И, клетку сердца распахнув, – лети!

 

 

Александр Блок

 

4514961_posle_Blok (600x497, 60Kb)


А встречи не было. Биографы не числят
Её в ряду цветаевских потерь.
Но не в земном, не в ординарном смысле
Она была, и даже есть теперь.

 

Её обычным не увидеть зреньем.
Над бездной лет протянуты мосты.
Она в ином, четвёртом измеренье,
Где область чувств находится шестых.

 

Орфей, сын Бога, существо из мифа,
Бесплотный призрак, снеговой певец,
Не узнанный в грязи погрязшим миром,
В страданиях затихший наконец.

 

В полёт ушедший ангел, небожитель,
На запад солнца устремив крыла.
Не смерть – его природная обитель –
Жизнь на земле случайностью была.

 

4514961_78477571_4514961_blok (300x400, 42Kb)

 

Не потянулась вслед ему руками
И не сошлась рука с его рукой.
«А если б встретились – он не за облаками,
А был бы здесь», – промолвила с тоской.

 

Мели над миром синие метели,
Капели пробуждали ото сна.
Ах, если б знать, в какой он колыбели
Сейчас лежит, ах, если б только знать...

 

Никодим Плуцер-Сарна

 

4514961_posle_Sarna (400x559, 44Kb)

 

«Даниил», «Фортуна», «Казанова» –
Все они навеяны одним.
Узколицый, смуглый, чернобровый.
Плуцер-Сарна, имя – Никодим.

 

Чем же вдохновил, каким обманом
Тот авантюрист и супермен
На «Любви старинные туманы»,
«Дон-Жуана», бурную «Кармен»?

 

Запах, запах смуглой той сигары...
Ночь Монако виделась ей в нём.
Роскошь страсти, каторжная кара
И окно бессонное с огнём.

 

«Лишь ему под силу было это, –
Вспоминала, голову клоня, –
Полюбить не женщину, – поэта,
Вещь такую трудную – меня».

 

Даже ей, с судьбой степного волка,
Нужно было знать, что всё же был
Кто-то, кто хотя бы ненадолго,
Но по-настоящему любил.

 

 

Юрий Завадский

 

4514961_92335033_4514961_52 (355x699, 136Kb)


Нечеловечий рост. Красив, как бес.
Всё в нём – особенного сорта.
Святой Антоний, что сошёл с небес,
Чтоб воскрешать людей из мёртвых.

 

4514961_78478533_4514961_Zavadskii_na_scene (277x400, 13Kb)

 

Таким она увидела его
На сцене в пьесе Метерлинка.
Убожество ее и божество.
Неуловимая подлинка

 

Змеилась в уголках прелестных губ.
Холодноватая улыбка.
Глаза Нарцисса, что влекут и лгут,
Мерцая призрачно и зыбко.


Комедиант, кутила, лицедей!
Тщеславие и вероломство.
Когда ещё увидишь средь людей
Такого ангельского монстра.

 

4514961_prizrachno_i_zibko (400x453, 36Kb)

 

В её стихах ни раньше, ни потом
Весёлости такой не встретить.
Но лёгкая любовь с большим трудом
Давалась ей всегда на свете.

 

Грешок грошовый, юноша, плейбой!
Смешались в чувстве по призванью
Влюблённость и насмешка над собой,
Презрение и любованье.

 

 

Николай Вышеславцев

 

4514961_92361446_4514961_55 (588x699, 268Kb)

 

Николай Вышеславцев. Художник и график.
Широко образован, учён и умён.
Чем таким он Марине душевно потрафил,
Что включён был в созвездие прочих имён?

 

А ничем. Не его была вовсе заслуга
В том, что билось, томило её и влекло.
Просто страх, что укроет их вечности вьюга,
Что немного – и тело уже отцвело.

 

Но не счастье ждало, а его лишь личина.
Царь-девице найдётся ли кто-то под стать?
Худосочное жалкое сердце мужчины
Было каменным и не умело летать.

 

Остывал на костре приготовленный ужин.
Ведь вчера ещё только в глаза ей глядел!
А сегодня косится, и ужин не нужен,
И душе обозначен смертельный предел.

 

Оскорблённая гордость сердечного пыла.
Защищалась от слов, как ударов в лицо.
И была неподсудна, поскольку любила, –
Значит, чище чернящих её подлецов.

 

А портрет, что с Марины напишет художник, –
Тяжело на него и тревожно смотреть.
В том лице, искажённом мучительной дрожью,
Одиночество, горе, страданье и смерть.

 

4514961_78478914_4514961_Visheslavcev__Portret_M_ (230x350, 10Kb)


Продолжение здесь.

 


Поэты Серебряного века в Саратове

Суббота, 15 Июня 2013 г. 19:53 + в цитатник

 

4514961_79351487_631784 (700x489, 251Kb)

 

Я с предубеждением отношусь к “местечковому” патриотизму, считая, что поэт, если это поэт истинный, – достояние всей культуры и совершенно неважно, где он родился, жил и похоронен: в Москве, Венеции или на какой-нибудь станции Зима. Мне претит, когда изучают и почитают поэта не за стихи, а за то, что он местный. И тем не менее, когда узнаёшь, что любимый поэт имеет какое-то отношение к твоему родному городу – жил здесь или бывал когда-то – то испытываешь ни с чем не сравнимое чувство радости и гордости. Подумать только – твой кумир ходил по этим же мостовым, видел те же дома и деревья, и во многом благодаря ему теперь всё это увидят, узнают тысячи других людей в разных уголках земли.

Сергей Гандлевский в одной из своих книг заметил: “Все эти губернские, областные и районные центры для большинства москвичей так и останутся ничего ни уму, ни сердцу не говорящими административно-территориальными единицами, пока не найдётся талантливый человек, который привяжется к какой-нибудь дыре и замолвит за неё слово. Тогда на культурной карте появляется новая местность, напоминая нам, что всюду жизнь”. Благодаря каким же поэтам появился “на культурной карте” наш Саратов? Расскажу о нескольких героях моих литературных вечеров, которых что-либо связывало с нашим городом.

 

 

« Я сам родился ведь на Волге...»

 

4514961_zastavka_2_ (417x640, 58Kb)

 


Михаил Кузмин родился в Ярославле 6 октября 1872 года в многодетной семье старинного дворянского рода.

 

4514961_Yaroslavl (699x434, 101Kb)

 

Отец – отставной морской офицер, мать –правнучка знаменитого французского актёра, приглашённого в Россию при Екатерине. В стихотворении “Мои предки” Кузмин поднимает их всех из забвения, а вместе с ними – целый срез русской жизни. Вскоре семья Кузминых переезжает в Саратов, где прошло детство и отрочество поэта. В Госархиве Саратовской области хранится “формулярный список о службе члена Саратовской судебной палаты А. А. Кузмина” – отца Михаила, который в феврале 1874 года приказом министра юстиции был назначен на службу в Саратов. В Саратове действительный статский советник А. А. Кузмин служил до начала 80-х годов. Жила семья Кузминых в доме №21 по Армянской (ныне Волжской) улице.

 

4514961_Armyanskaya (700x450, 43Kb)

 

Дом, к сожалению, не сохранился.


М. Кузмин посещал ту же гимназию, что и Чернышевский.

4514961_Gimnaziya (699x436, 49Kb)

 

Впечатлений от Саратова в стихах и прозе Кузмина почти не сохранилось, если не считать беглого пейзажа в неоконченном романе “Талый след”:

 

4514961_otrazil_v_romane_talii_sled (240x321, 30Kb)


“От Саратова запомнил жары летом, морозы зимой, песчаную лысую гору, пыль у старого собора и голубоватый уступ на повороте Волги-Увека. Казалось, там всегда было солнце”.

 

4514961_Talii_sled (700x383, 341Kb)

 

4514961_Kyrseev__Volga__Saratov__Nachalo_20_veka (625x485, 89Kb)

В. Курсеев. Волга. Саратов. Начало 20 века.

 


И знаю я, как ночи долги,
Как яр и краток зимний день,—
Я сам родился ведь на Волге,
Где с удалью сдружилась лень,

 

Где все привольно, все степенно,
Где все сияет, все цветет,
Где Волга медленно и пенно
К морям далеким путь ведет. 

 

Я знаю звон великопостный,
В бору далеком малый скит,—
И в жизни сладостной и косной
Какой-то тайный есть магнит.

 

4514961_kakoito_tainii_est_magnit (700x685, 244Kb)


Уже взрослым человеком Кузмин подолгу проводил время в заволжских скитах, бывал в имениях родных и знакомых, снимал комнату под Нижним Новгородом. Впечатления нашли отражение в стихах:

 

4514961_otrazil_v_stihah (268x400, 19Kb)


Я знаю вас не понаслышке,
о верхней Волги города!
Кремлей чешуйчатые вышки,
мне не забыть вас никогда...

 


София Парнок с ранней юности вела крайне независимый, кочевой образ жизни, в чём выражался её бунт против домашнего уюта и мещанских добродетелей.

 

4514961_Parnok (535x700, 161Kb)


Былое – груз мой роковой –
бросаю чёрту на потребу.
Над бесприютной головой
пылай, кочующее небо!

 

Она рано ушла из дома и жила с тех пор во временно снятых квартирах, углах, меблированных комнатах. С 1909 по 1932 годы только московский свой адрес Парнок поменяла 17 раз. А лето 1910 года она провела в Саратовской губернии.

 

4514961_v_sar__gybernii__Parnok (700x490, 295Kb)

 

Правда, впечатлений от этого лета в её стихах не отразилось.


А вот Фёдор Сологуб такие впечатления нам оставил.

 

 

“Публики было на 205 рублей”

 

4514961_116545_original (300x355, 66Kb)


С 1913 по 1916 годы Фёдор Сологуб совершает лекционное турне с лекциями об искусстве («Искусство наших дней», «Россия в мечтах и ожиданиях поэтов»). Он объездил с ними 39 городов, от Минска до Урала. Поездки широко освещались в прессе.
3 февраля 1914 года он читал лекцию об искусстве в Саратове в помещении бывшего Коммерческого клуба на улице Радищева (ныне Дом офицеров).

 

4514961_Moskovskaya__k_Sologyby (700x439, 63Kb)

дореволюционный Саратов.

Слева - здание нынешней областной научной библиотеки, где я читала лекции.

 

4514961_kommercheskii (680x425, 62Kb)

Коммерческий клуб (ныне Дом офицеров)

 

 

Вот цитата из газеты “Саратовский листок” от 5 февраля 1914 года (№30): “Лекция Фёдора Сологуба в Коммерческом клубе прошла при переполненном зале, вызвав значительный интерес в публике. С внешней стороны речь Сологуба, хотя и монотонная, построена красиво и представляла ряд своего рода афоризмов. После сообщения Ф. Сологуб прочитал несколько собственных стихотворений, вызвав шумные аплодисменты. Прений за поздним временем не было”.

 

4514961_Sologyb_na_lekcii (456x269, 34Kb)

Ф. Сологуб читает лекцию

 

 

А вот что по поводу той же лекции пишет Сологуб своей “Малимочке” – жене Анастасии Чеботаревской: “Лекция была не публичная, а только для членов клуба и гостей; члены бесплатно, а гости – по 50 к. (характерные высказывания в его письмах: “Публики было на 205 рублей”). Там было столпотворение вавилонское, такая толпа, какой у них ещё ни разу не было на их собраниях – более 1000 человек. Много молодёжи, но много и почтенных особ. Слушали необычайно для такой толпы внимательно. После лекции просили стихов”.


На другой день поэт посетил наш Радищевский музей, который ему не понравился.

 

4514961_Radish__myzei (644x408, 80Kb)

 

Из письма жене: “Вчера был в Радищевском музее. Картины очень неинтересны, только и есть, что четыре небольшие Борисова-Мусатова. Много копий, и весьма посредственных. Лучше там фарфоровые вещицы Императорского фарфорового завода, старые вещи – кошельки, бумажники, шитые бисером, китайские кое-какие вещи, стол письменный и кресло Тургенева”.

 

4514961_2 (424x519, 49Kb)

4514961_0a874711568b (435x580, 27Kb)

фарфоровые вещицы Императорского фарфорового завода

 

 

Сологуб описывает в этом письме забавный эпизод, случившийся тогда в Саратове:

 

4514961_Sologyb (277x380, 15Kb)

 

Передо мной в четверг был вечер о футуризме. Четыре местных молодых шалопая выпустили глупый альманах под футуристов, назвали себя психофутуристами. Публика и газеты местные приняли это всерьёз; в газетах было много статей, публика альманах жадно раскупала. На вечере в Коммерческом клубе эти господа открыли, что они пошутили, чтобы доказать, что футуризм – нелепость. Теперь саратовцы очень сердятся на то, что их одурачили”.

 

 

« Гиблое дело»

 

Владимир Маяковский был в Саратове три раза: в 1912, 1914 и 1927 годах. Останавливался каждый раз в гостинице "Астория" (ныне «Волга»).

 

4514961_100000534 (700x525, 163Kb)

 

Весной 14-го с группой футуристов выступал в саратовской консерватории. Вот каким описывает его "Саратовский вестник":

"Весьма развязный молодой человек (ему, по словам Бурлюка, всего 20 лет), появился на эстраде в розовом пиджаке, с разноцветным, торчащим из кармана платочком".

 

4514961_Mayakovskii_v_pijake (452x700, 63Kb)

 

С этой саратовской поездкой связано возникновение названия поэмы "Облако в штанах". В статье "Как делать стихи" поэт вспоминает: "Возвращаясь из Саратова в Москву, я, в целях доказательства какой-то вагонной спутнице своей полной лояльности, сказал ей, что я "не мужчина, а облако в штанах". Сказав, я сейчас же сообразил, что это может пригодиться для стиха. Через 2 года "облако  штанах" понадобилось мне для названия целой поэмы".
Зимой 1927-го Маяковский в третий раз приезжает в Саратов. На улицах - длинные аншлаги с одним словом: "МАЯКОВСКИЙ".

 

4514961_Nemeckaya (644x405, 106Kb)

 

А в это время простуженный поэт лежит в № 2 гостиницы "Астория" и подолгу смотрит в окно на будочку, находящуюся напротив. У него рождаются стихи:

 

Не то грипп, не то инфлуэнца.
Температура ниже рыб.
Ноги тянет. Руки ленятся.
Лежу. Единственное видеть мог:
напротив - окошко в складке холстика:
"Фотография "Теремок". Т. Мальков и М.Толстиков".

 

"Фабриканты оптимистов" (провинциальное) - так было названо рождённое в Саратове стихотворение. И хотя у Маяковского было удостоверение, подписанное наркомом просвещения Луначарским для чтения лекций по вопросам искусства и культуры с просьбой к организациям оказывать содействие в этом, саратовский Политпросвет всячески пытался затормозить выступления. Он требовал представить тексты стихов и подробно изложить содержание докладов. Тем не менее выступления Маяковского состоялись 29 и 30 января в клубе анархистов, в зале народного дворца (ныне - Дом офицеров) при полном аншлаге.
После выступления Маяковский с техническим организатором Н. Н. Лавутом прячутся в Липках за кустами, чтобы послушать мнения публики. Раздаются голоса: "Ну и талантище! Хвастун здоровый! Какой остроумный! Здорово читает!" Выйдя из-за кустов, Маяковский резюмирует: "Значит, польза есть. А ругань не в счёт!"

 

4514961_Lipki (700x442, 54Kb)

 


Наш саратовский художник Николай Гущин рассказал о своей встрече с Маяковским в Париже в 1928 году.

 

4514961_Gyshin (403x640, 25Kb)

художник Николай Гущин

 

 

Во время революции он, тогда ещё совсем юный, оказался на Урале, где распространял большевистские листовки, поэтому вскоре ему пришлось бежать от Колчака. Занесло его на Дальний Восток, а оттуда морем он попал в Европу — в Париж.

 

4514961_Gyshin_za_rabotoi_v_svoei_stydii_v_MonteKarlo__30e (320x240, 47Kb)

Н. Гущин за работой в своей студии в Монте-Карло. 30-е годы.

 

Но тянуло домой, а советское правительство долго отказывало ему во въездной визе, года четыре он не мог её добиться. И вот, встретив в кафе своего старого приятеля по дореволюционной художнической Москве, Гущин кинулся к нему с рассказами о своих хлопотах и мытарствах. Маяковский обдал его ушатом холодной воды: «А зачем тебе туда ехать?» - «То есть как зачем? - восклицает изумлённый Гущин. - Работать! Для народа!» 
Маяковский мягко коснулся его руки: «Брось, Коля! Гиблое дело».

 

4514961_gibloe_delo (345x450, 27Kb)

 

Когда стали открыты архивы КГБ, были опубликованы донесения мелких агентов, следивших за Маяковским. В одном из них некто по кличке Арбузов докладывал: «В Маяковском произошёл перелом. Он не верит в то, что пишет». И дата: «14 апреля 1930 года». В этот день поэт и выстрелил себе в сердце.

 

4514961_158296_177777145600216_177775068933757_18261_490_b (640x480, 51Kb)

 

 

 

«Саратовская публика гораздо привлекательнее московской".

 

Летом 1915 года популярнейший в ту пору поэт Константин Бальмонт отправляется в лекционное турне по России.

 

4514961_Balmont (225x300, 16Kb)

 

Путь его лежит через Дербент, Тифлис, Кутаис, Ярославль, Самару, Саратов, Уфу, Пермь, Тюмень, Омск, Екатеринбург, Вологду. 1 ноября 1915 года Бальмонт читал лекцию в Саратове.

 

4514961_1215379155_fotosaratov0782 (600x376, 75Kb)

музыкальное училище, где читал лекцию Бальмонт в 1915 году

 

4514961_83899294_large_Saratov (700x525, 67Kb)

Теперь здесь консерватория — самое знаменитое здание Саратова

 

О своих впечатлениях Бальмонт пишет жене Екатерине Андреевой:
"Я очень-очень обласкан Саратовом. После ярославских глупцов и нижегородских дураков (я был кроток и с теми и с другими) Казань и Саратов - два ярких пятна, два розовых цветника в саду").

А в письме организатору вечера Бальмонта М. Букинику поэт признаётся: "Те сутки, которые я провёл в Саратове, были для меня настоящим праздником. Я видел людей, которые внимательны, умны и полны искреннего интереса к искусству. Саратовская публика, на мой взгляд, гораздо привлекательнее московской".

 

4514961_Balmont_s_chitatmi (400x293, 17Kb)

К. Бальмонт в кругу читателей

 

 

Однако местная пресса новое искусство в лице Бальмонта не жаловала, и о выступлении прославленного поэта в саратовских газетах писали с иронией, переходящей в сарказм:
"Поэт Бальмонт! Как много в этом звуке для сердца декадентского слилось! Действительно... поэт даровитый, способный, и если б он мог освободиться от "вавилонского плена" декадентской чепухи, то мог бы одарить русскую литературу не одним хорошим произведением".
Это цитата из отчёта в "Саратовском листке" о вечере нового искусства в музыкальном училище, одним из участников которого был Бальмонт. Он завершался фразой: "Сбор был огромный". Это свидетельствовало о том, что мнения рецензента и публики существенно различались.

 

 

«Убийство моего ритма делает меня безумным...»

 

В апреле 1916 года Велимира Хлебникова мобилизовали в царскую армию.

 

4514961_79889218_4514961_Gimnazist (495x593, 57Kb)

 

В отличие от Гумилёва, рвавшегося на войну, Велимир служить не хотел. Он видел в армии несвободу, покушение на творчество, на свой ритм жизни и готов был на всё, чтобы вырваться из этой казарменной неволи.

 

4514961_iz_kazarmennoi_nevoli (403x600, 36Kb)

 

Свой протест против армейской муштры Хлебников выражал своеобразно. Он чудил: отдавал честь, прикладывая полусъеденный батон к фуражке. Кисло отвечал “мерси” вместо уставного: “Рад стараться!” Маршировал по городу с ложкой каши в руке. Что было делать с этим тихим солдатом Швейком? Полковое начальство переводило Хлебникова из полка в полк, из города в город: Астрахань – Царицын – Казань – Самара. А в декабре 1916 года он оказался в Саратове.

 

4514961_k_otcy_v_Saratov (700x447, 153Kb)

 

Полк, где он служил, был расквартирован на Университетской улице, где стояли казармы.

 

4514961_kazarmi_gde_slyjil_Hlebnikov (600x368, 88Kb)

 

Хлебников пишет душераздирающее письмо знакомому врачу-психиатру, профессору Военно-медицинской академии, художнику и теоретику искусства Н. И. Кульбину о том, что ему приходится терпеть в саратовской казарме:
Опять ад перевоплощения поэта в лишённое разума животное, с которым говорят языком конюхов. Шаги, приказание, убийство моего ритма делают меня безумным к концу вечерних занятий. Таким образом, побеждённый войной, я должен буду сломать свой ритм (участь Шевченко и др.) и замолчать как поэт”.

 

4514961_Hlebnikov_v_krygy_fytyristov_v_centre (700x531, 112Kb)

Хлебников в кругу друзей-футуристов (в центре)

 

 

Врач с сочувствием отнёсся к поэту. Художник и меценат, он по своей основной профессии являлся главным врачом Генерального штаба Российской армии, но отдавал всё своё свободное время и деньги пропаганде и поддержке нового искусства в России. Такое поведение уважаемого члена общества вызывало насмешки и непонимание, за что Кульбин получил прозвище - "Сумасшедший доктор".

 

4514961_kulbin_foto (339x528, 260Kb)

врач Н. И. Кульбин

 

 

С  помощью «сумасшедшего доктора» Хлебников оказался на Сабуровой даче, то есть в Харьковской губернии, в психиатрической больнице.

 

4514961_pacienti_Sabyrovoi_dachi (480x329, 103Kb)

пациенты Сабуровой дачи

 

 

Там с чистой совестью дали заключение, что состояние нервно-психического здоровья пациента не позволяет ему служить в армии. Так бесславно закончилась “военная карьера” председателя земного шара.
К сожалению, Саратов видел в нём тогда лишь одного из нерадивых новобранцев, а не поэта.

 

 


«В природе лета было жечь»

 

4514961_1 (500x699, 44Kb)


Двадцатишестилетнего Бориса Пастернака в 1917 году неисповедимые пути Господни завели в наш Балашов, где его ждала новая любовь (после бурного увлечения Идой Высоцкой) к Елене Виноград, будущей виновнице и адресатке знаменитой пастернаковской книги.

 

4514961_adresatke_knigi (199x253, 8Kb)

 

Он был знаком с ней ещё с 1909 года, в предыдущем сборнике “Близнец в тучах” есть посвященное ей стихотворение, где об их встрече и внезапно вспыхнувшем чувстве Пастернак сказал: “Как с полки жизнь мою достала и пыль обдула”.

 

4514961_pil_obdyla (400x535, 237Kb)

 

И вот через 8 лет — новая встреча, когда из искры первого робкого чувства разгорается пламя любви.

 

4514961_novaya_vstrecha (531x699, 33Kb)

 

4514961_plamya_ih_lubvi (437x700, 49Kb)

 

Несколько дней своей жизни Пастернак провёл в Балашове, после чего балашовская тема стала одной из главных в его творчестве, а Балашов предстал символом, знаком решающего поворота в жизни, пунктом на пути духовного развития.

 

4514961_Balashov_kopiya (600x361, 34Kb)

 

Основываясь на семейном архиве, материалах государственных архивов, сын поэта Евгений Пастернак одну из глав своей книги “Борис Пастернак. Материалы для биографии” посвятил балашовскому периоду жизни своего отца, истории неразделённой любви.
Известно, что Е. Виноград училась в Москве на высших женских курсах, а её брат Валерьян, с которым дружил Пастернак, – в университете. Как-то раз девушка увидела объявление с призывом принять участие в создании на местах органов земского и городского самоуправления. Группа собиралась в Саратовскую губернию – в Балашов и окрестные селения. Елена принимает решение летом 1917-го года отправиться в Романовку. Её брат останавливается в Балашове. Девушка регулярно навещает его в уездном городе. В начале июля Пастернак приезжает в Романовку, чтобы развеять возникшее между молодыми людьми недопонимание. А в начале сентября – ещё одно свидание поэта с любимой, теперь уже в Балашове.

 

И без того душило грудь,
и песнь небес: “твоя, твоя!”
и без того лилась в жару
в вагон, на саквояж.

 

И без того взошёл, зашёл
в больной душе, щемя, мечась,
большой, как солнце, Балашов
в осенний ранний час.

 

4514961_v_osennii_rannii_chas (450x280, 20Kb)


Е. Виноград сохранила в памяти все подробности их встреч. Хорошо помнила медника около дома, где она жила в Балашове, юродивого на базаре около Свято-Троицкого собора (на месте нынешнего Куйбышевского парка), упомянутых в стихотворении “Балашов”:

 

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
чтоб жглась юродивого речь?
В природе лип, в природе плит,
в природе лета было жечь.

 

Это было жаркое лето 1917-го года. С наступлением осенних холодов пришёл к концу и роман поэта. Известие о свершившейся в Петербурге революции ускорило возвращение Пастернака в Москву. Елена Виноград вышла замуж за владельца мануфактуры под Ярославлем, чтобы успокоить мать, волновавшуюся за её будущее. А Борис Пастернак, ещё долго мучимый этой любовной страстью, в 1922 году создаёт свою лучшую книгу “Сестра моя жизнь”, где почти все стихи посвящены истории их любви.

 

4514961_istorii_ih_lubvi (340x489, 30Kb)


Как я трогал тебя! Даже губ моих медью.
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза. 

 

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
Звезды долго горлом текут в пищевод,
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод...

 

Любимая,- жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых...

 

С этой дачею дощатой
Может и не то случиться.
Счастье, счастью нет пощады!
Гром не грянул, что креститься?..

 

Любить - идти,- не смолкнул гром,
Топтать тоску, не знать ботинок,
Пугать ежей, платить добром
За зло брусники с паутиной. 

 

Пить с веток, бьющих по лицу,
Лазурь с отскоку полосуя:
"Так это эхо?" - И к концу
С дороги сбиться в поцелуях... 

 

Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И - сколько помнится — прощался.

 

Его поэтический дневник любви к Елене Виноград стал великой книгой любовной лирики.

 

 


«Снова Волга. Волга и паром...»

 

Поэт Иван Елагин (Матвеев) родился 1 декабря 1918 года во Владивостоке.

 

4514961_Zalik (200x257, 16Kb)

 

Отец – известный поэт-футурист Венедикт Матвеев дал сыну экзотическое имя: Уотт-Зангвильд-Иоанн-Март. Близкие звали его Залик, а семейное прозвище было – Заяц. В документах же позже он был зафиксирован как Иван. Детство Залика-Ивана, а точнее, 1929-30-е годы были связаны с нашим Саратовом и Энгельсом (Покровском).

 

4514961_Saratov__v_nachalo_k_pokrovsky (700x487, 200Kb)
 

4514961_Pokrovsk (600x280, 236Kb)

Покровск (ныне Энгельс)

 

В эти города будущего поэта привели обстоятельства весьма драматические. Там отбывал ссылку его отец, а Залик беспризорничал в Москве (мать лежала в психиатрической клинике), пока друг семьи (впоследствии — писатель Фёдор Панфёров) не отловил Ивана на Сухаревке и не отправил к отцу в Саратов.

 

4514961_i_otpravil_k_otcy_v_saratov (604x385, 75Kb)

4514961_otpravil_k_otcy_v_saratov_eshyo (700x469, 145Kb)

 

Об этом мы читаем в его поэме “Память”: 

 

Памяти экран опять потух.
Напрягаю внутренний я слух.
Вспыхнула картина в голове,
Как я беспризорничал в Москве.
Мой отец году в двадцать восьмом
В ресторане учинил разгром,
И поскольку был в расцвете сил –
В драке гепеушника избил.
Гепеушник этот, как назло,
Окажись влиятельным зело,
И в таких делах имел он вес –
Так бесшумно мой отец исчез,
Что его следов не отыскать.
Тут сошла с ума от горя мать,
И она уже недели две
Бродит, обезумев, по Москве.
Много в мире добрых есть людей:
Видно, кто-то сжалился над ней
И ее, распухшую от слез,
На Канатчикову дачу свез.
Но об этом я узнал поздней,
А пока что – очень много дней
В стае беспризорников-волков
Я ворую бублики с лотков.
Но однажды мимо через снег
Несколько проходят человек,
И – я слышу – говорит один:
«Это ж Венедикта Марта сын!»
Я тогда еще был очень мал,
Федора Панферова не знал,
Да на счастье он узнал меня.
Тут со мною началась возня.
Справку удалось ему навесть,
Что отцу досталось – минус шесть,
Что отец в Саратове, – и он
Посадил тогда меня в вагон
И в Саратов отрядил к отцу.

 

4514961_i_v_saratov_otryadil_k_otcy (604x383, 60Kb)

 

Это тоже город над рекой,
только над рекой совсем другой.
Вон мальчишка с удочкой в руке
по камням с отцом спешит к реке.
Мне пошёл одиннадцатый год.
За плотом плывёт по Волге плот.
Года два ещё придётся нам
прыгать по саратовским камням.

 

4514961_po_sarat__kamnyam (650x405, 279Kb)

 

Снова Волга. Волга и паром.
Мы уже на берегу другом.
Чистенькие домики. Уют.
Немцы тут поволжские живут.
Был Покровском город наречён,
Энгельсом теперь зовётся он.

 

4514961_Engelsom_zovyotya_on (650x233, 133Kb)

 

Тогда же, в Саратове, произошла встреча юного поэта с Николаем Клюевым:

 

4514961_Kluev (220x345, 98Kb)

 

Как-то раз в Саратове с отцом
мы по снежным улицам идём.
Фонари. Снежок. Собачий лай.
Вдруг отец воскликнул: “Николай
Алексеич!” Встречный странноват –
шапка набок, сапоги, бушлат.
Нарочито говорит на “о”.
Но с отцом он цеха одного.
“Вот, знакомьтесь, это мой сынок”.
(Снег. Фонарь да тени поперёк).
“Начал сочинять уже чуть-чуть.
Ты черкни на память что-нибудь
для него. Он вырастет – поймёт”.
Клюев нацарапает в блокнот
пять-шесть строк – и глухо проворчит
обо мне: “Ишь как черноочит!”
Тот автограф где теперь найду?
Взят отец в тридцать седьмом году.
Все его бумаги перерыв,
взяли вместе с ним его архив.

 

4514961_Venidikt_Matveev (300x395, 37Kb)

Венедикт  Матвеев, отец Ивана Елагина

 

 

Отец поэта работал в свое время в Японии и в Китае. Он хорошо знал японский и китайский языки. Писал стихи в форме хокку и танки. Этого было достаточно, чтобы обвинить его в японском шпионаже. Он написал роман "Война и война", который никто не печатал. Когда его забирали, пошутил: "Вот наконец-то прочтут мой роман!" Взяли сундук, полный рукописей. Больше Венедикта Марта никто никогда не видел…

 

Переписка ворохом
Свалена – изъята.
Изъято всё, что дорого,
Изъято всё, что свято.

 

В протоколе пункт один,
Как железный стержень, –
Что задержан гражданин,
Гражданин задержан.

 

Гражданина уводил
В кителе детина,
И задержан бег светил
Был для гражданина.

 

Только сел в машину он –
Двинулась машина,
И задержан ход времен
Был для гражданина.

 

И пропал он, как в дыму,
На заре в июле,
И дыхание ему
Задержали пулей.

 

Брось на клок бумаги взгляд,
Только зубы стисни:
Прочитай, как был изъят
Гражданин из жизни.

 

4514961_grajdanin_iz_jizni (550x323, 41Kb)


Сам Ваня каким-то чудом арестован не был. Хотя вёл себя в те годы ох как неосторожно — писал, например, и читал друзьям такие частушки:

 

У меня матрас засален
От ночной поллюции.
Пусть живет товарищ Сталин,
Творец Конституции!

 

4514961_81352690_4514961_sssr_pri_stalin (500x332, 33Kb)
 

4514961_117377_original (353x436, 21Kb)

 

 

Знаю, не убьет меня злодей,
Где-нибудь впотьмах подкарауля,
А во имя чьих-нибудь идей
Мне затылок проломает пуля.

 

И расправу учинят, и суд
Надо мной какие-нибудь дяди,
И не просто схватят и убьют,
А прикончат идеалов ради. 

 

Еще буду в луже я лежать,
Камни придорожные обнюхав,
А уже наступит благодать –
Благорастворение воздухов, 

 

Изобилье всех плодов земных,
Благоденствие и справедливость,
То, чему я, будучи в живых,
Помешал, отчаянно противясь. 

 

И тогда по музам мой собрат,
Что о правде сокрушаться любит,
Вспомнит и про щепки, что летят,
Вспомнит и про лес, который рубят.

 

 

4514961_i_pro_les_kotorii_rybyat (480x360, 110Kb)

 

В конце 50-х годов отца Елагина, как водится, посмертно реабилитировали. Но сын не признавал этого права за нашими властями — реабилитировать, то есть как бы освобождать от вины, прощать. Он не нуждался в их реабилитации. Он не простил палачей отца и не собирался прощать. Его стихотворение «Амнистия» полно горечи и сарказма:

 

4514961_polno_gorechi_i_sarkazma (250x317, 11Kb)

 


Еще жив человек,
Расстрелявший отца моего
Летом в Киеве, в тридцать восьмом.

Вероятно, на пенсию вышел.
Живет на покое
И дело привычное бросил.

Ну, а если он умер –
Наверное, жив человек,
Что пред самым расстрелом
Толстой
Проволокою
Закручивал
Руки
Отцу моему
За спиной.

Верно, тоже на пенсию вышел.

А если он умер,
То, наверное, жив человек,
Что пытал на допросах отца.

Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.

Может быть, конвоир еще жив,
Что отца выводил на расстрел.

Если б я захотел,
Я на родину мог бы вернуться.

Я слышал,
Что все эти люди
Простили меня.

 

4514961_vse_eti_ludi_prostili_menya (250x203, 11Kb)

 


"Саратов встретил меня далеко не ласково..."

 

4514961_126671057_4514961_zastavka (470x307, 17Kb)

 

В 1926 году 19-летняя Лидия Чуковская была арестована по обвинению в составлении антисоветской листовки и была сослана в Саратов на три года, где благодаря хлопотам отца провела только одиннадцать месяцев: с 20 декабря 1926 года по 1 октября 1927-го.
Жильё ссыльным сдавали неохотно, боясь обысков и проверок ГПУ,  и Чуковская скиталась по разным адресам: сначала её пустили к себе ссыльные, муж и жена, с которыми она познакомилась в ГПУ, снимавшие избу на спуске к Волге, потом  на Большой Казачьей семья Афруткиных (вдова с двумя дочерьми) согласилась сдать ей угол. Но, хотя Лидия и зарабатывала здесь профессией стенографистки, платить 45 рублей за угол было дорого, и она, объединившись с двумя ссыльными, сняла с ними комнату на троих в избе старухи в Кирпичном  переулке. Саратов Чуковской не понравился, с людьми она близкого понимания не нашла за исключением семьи Крогиусов, о которых она пишет с большой теплотой, и    единственной отрадой для неё здесь была Волга. Вечерами после работы Лидия спешила в яхт-клуб, где брала лодку и уплывала в сторону Затона и Соколовой горы.

 

4514961_126672556_4514961_Kyrseev__Yahtklyb_v_Saratove (700x486, 316Kb)

В. Курсеев. Яхт-клуб в Саратове. Начало 20 века.

 

Подробно о её пребывании в Саратове я писала здесь.

 


Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/203872.html



Понравилось: 1 пользователю

По ту сторону света

Четверг, 13 Июня 2013 г. 11:59 + в цитатник

 

Начало здесь

   (неотправленные письма)

 

4514961_0_36d0b_b2a9d5af_XL (700x700, 117Kb)

 

 

Я люблю тебя так, словно я умерла,
то есть будто смотрю на тебя с того света,
где нам каждая жилочка будет мила,
где любовь так полна, что не надо ответа.

                                                                              И. Кабыш

 

 

Просто стою я, просто смотрю я,
как на земле без меня.


                                                                       И. Снегова

 

Мы оба умираем, все умираем, всегда умираем.
Я – пока пишу, ты – пока читаешь, другие –
пока слушают или пока не слушают...


                                                                  Ф. Петрарка

 

4514961_pered_1 (400x302, 20Kb)

 

 

1.

Я пишу ниоткуда и не ожидаю ответа.
Только чувствую: нам объясниться настала пора.
Не пугайся, прошу, я пишу тебе с этого света.
Это лишь репетиция финиша, проба пера.

 

Когда кто-то навеки уходит, до судорог дорог,
поглощаемый прорвой, холодной её чернотой,
мы стремимся протиснуться в тьму эту мысленным взором,
тщетно силясь познать, что же там, за последней чертой.

 

Что нас ждёт за туннелем? Возмездие? Лепет любовный?
Воскрешенье души? Продолженье кошмарного сна?
Что услышим там? Райскую музыку? Скрежет зубовный?
Или дальше, как водится, там лишь одна тишина?

 

Этот мир мною издавна истово вызнан и признан.
Если нам доведётся увидеться – где б ни была –
это буду не я, а всего лишь подобие, призрак.
Та, кого ты когда-то встречал – та давно умерла.

 

Я живу здесь обратно. Я рыскаю в поисках следа.
Дни, как комья земли, засыпают ушедшие дни.
Я живу по ту сторону сна, по ту сторону света.
Я ищу свою душу и то, что ей было сродни.

 

И, сама себе суд, разрушитель себя и создатель,
между свежестью утра и свежестью новых утрат,
я живу по ту сторону жительств, правительств, предательств,
по ту сторону были и небыли, зла и добра.

 

Я пишу на песке, я долблю тебе буквы на камне,
и бутылки бросаю в незыблемость Стиксовых вод.
Может, всё это в бездну бесследно по-прежнему канет,
а быть может – кто знает? – по адресу сердца дойдёт.

 

Здесь вселенная молча взирает глазами пустыми,
отдалённость твою не давая нарушить во мгле.
Мне беспомощно и нелюдимо, как гласу в пустыне,
но не так одиноко и холодно, как на земле.

 

Я брожу здесь по улицам, днями прошедшими полным,
не ведущим в грядущее и увязавшим в бреду.
Набегают на берег безлюдный свинцовые волны,
волны памяти, и наблюдаю я их череду.

 

Я впервые свободна. Исполнясь нездешней отваги,
закаливши и выстудив душу на звёздных ветрах,
я пишу, как дышу, на сгоревшей до пепла бумаге
и пером, превратившимся вместе с чернилами в прах.

 

Здесь со мною Ничто. Это память о том, что с тобою
было, не было и не случится теперь уже впредь.
Я тебя – не поверила б – здесь вспоминаю без боли.
Я теперь поняла – это и называется Смерть.

 

4514961_pered_2 (500x700, 31Kb)


2.

Мы бродили с тобою по лезвию тайны, по кромке
невесомого льда, ту погибель слегка пригубя.
Я себе представляла уход в никуда как воронку.
А теперь я из этой воронки смотрю на тебя.

 

С каждым днём расстоянье меж нами растёт многократно.
Я-то думала, жизнь – это путь, что куда-то ведёт,
а она – только ветер, который всё дует обратно
и, мешая вернуться, меня у себя же крадёт.

 

Ничего не прошло. Всё по-прежнему там, где когда-то
мы всё это оставили. Там это всё до сих пор.
Как по листьям опавшим, бреду я по канувшим датам.
Это тень моя с тенью твоею ведёт разговор.

 

Ты лишь призрак, лишь тень моей мысли, больной и невольной,
что скользит неотвязно, все мысли в себе погребя.
Эта тень всё растёт, вырастая длинней колокольни,
затмевая всю жизнь, что когда-то была до тебя.

 

Когда ты появился, то мир, пребывавший в покое,
приобрёл направленье, потоком стремительным стал.
Ну а ты был воронкой, в которую вместе с водою
этот мир у меня утекал, уплывал, улетал...

 

Всюду свадьбы, карьеры, веселье, обилье, богатство...
Шепчут море, деревья, трава: "Ну чего ты блажишь?"
Я тяну к тебе руки. Путь узок. Нельзя отвлекаться.
Шаг чуть вправо, чуть влево – и ты оступаешься в жизнь.

 

Сатана или Бог так безрадостно правили бал сей?
Чья-то карма иль кара вершилась, велев: "не живи"?
Мир под цвет твоих глаз так старательно маскировался,
под оттенок стальной невозможности нашей любви.

 

Это чувство отсутствия, невосполненья, утраты
всё въедалось в меня, словно тьма в однобокость луны,
но чем больше она забирала, тем больше пространства
оставалось душе для высокой её тишины.

 

4514961_pered_3 (445x600, 88Kb)


3.

Я пишу в никуда. Я живу по ту сторону света.
Только память опять наплывает волна за волной.
Почему я сейчас так отчётливо вижу всё это?
Почему же всё это не умерло вместе со мной?

 

Что таилось самой от себя, здесь так явно и ярко.
Разве можно от ока Всевышнего что-нибудь скрыть?
Мне хотелось тогда на земле где-то выкопать ямку,
прошептать туда всё, а потом, как могилку, зарыть.

 

А тебе интересно, скажи, – да ведь я не услышу –
услыхать про мой мир, про мой город, деревья, дома?
Человек, умирая, уносит всё это под крышу
настоящего дома, в глухие его закрома.

 

Мир беднеет на скверы, автобусы, улицы, парки,
на соседок и кошек, стихи, акварели, моря.
Но я знаю, что ты бы не принял такие подарки.
Ни к чему тебе там запоздалая щедрость моя.

 

Я её отпускаю пожизненно в замок воздушный.
Пусть парит над тобою всегда об едином крыле,
даже здесь охраняя тебя от того равнодушья,
что пытается нас окружить, задушить на земле.

 

Не вмещает мой разум понятия смерти и трети.
Ты – её отрицанье, изнанка её, антипод.
Приближенье к тебе – это как приближенье к бессмертью, –
вот полшага ещё – и разгадан таинственный код.

 

4514961_pered_4 (400x408, 72Kb)


4.

Смерть нежна. Я всё жду, что она разомкнёт свои веки
и с улыбкою лживою вымолвит мне: "Добрый день!"
Может быть, наши души там переплетутся навеки,
если нашим телам не дано это было нигде.

 

4514961_posle_nigde (580x640, 56Kb)

 

Мне печально и радостно знать про свою обречённость,
про победу бесплодную горнего света над тьмой.
Что-то есть во мне больше, чем просто в слова облечённость,
что сильней повседневности, больше меня же самой.

 

Ах, как кружатся мысли, и чьи-то уставшие лица
окружают меня, в них печаль и какой-то надлом.
Души умерших мимо плывут, как опавшие листья,
и, из Леты испив, забывают навек о былом.

 

Но, чем больше судьба отнимает, тем больше ты любишь
то, что нам остаётся: застенчивый шум тополей,
шелестящее поле, аллеи вечерней безлюдье –
всё, что мы полюбили когда-то на этой земле.

 

Как хотелось прожить много жизней, удвоя, утроя
всё, что втайне копилось и кануло в ночь без следа,
но одной оказалось достаточно, да и её я
отдала бы легко, чтоб тебя не забыть никогда.

 

5.

 

4514961_posle_5 (500x392, 124Kb)

 

Я живу по ту сторону дней, по ту сторону буден.
Здесь дома, где когда-то жила, что давно снесены.
Здесь забытые мной и меня не забывшие люди,
запах талого снега давно отшумевшей весны.

 

Небо ясно здесь, море прозрачно, и кажется будто
нарисованным. Словно пейзажи в манере Руссо.
Нереальна волна, нереальна глубокая бухта.
Это видится мне Зазеркальем, похожим на сон.

 

Если кажется что – всё меняется здесь нам в угоду...
Перед Млечной мечтой отступает хлопот круговерть.
Здесь отсутствуют беды, обеды, политика, моды –
всё, что делает жизнь неживой и похожей на смерть.

 

Здесь сирены поют, услаждая нездешнее ухо.
А умерших язык не похож на живущих язык:
слишком грубы и плотны слова для бессмертного духа,
и к бумаге шершавой невидимый глаз не привык.

 

Здесь высокие шпили утоплены в зелени лета.
В этих замках, возможно, скрываются души, как знать?
А в окошечках башен так много небесного света,
что ни грязь и ни низость не могут тебя запятнать.

 

4514961_posle_zapyatnat (591x440, 44Kb)


Я стою на холме. Предо мной расстилается поле,
где сраженья велись... Это было когда-то, давно...
Сильный ветер, и пахнет полынью. Я, кажется, в Трое.
Или в Греции, в Риме – не всё ли теперь мне равно?..

 

Пред глазами проносятся мифы, предания, даты.
Здесь ходил Демосфен, здесь любили Сафо и Катулл...
Я не больше реальна, чем те, что здесь были когда-то.
Бесконечное время вмещает в себя пустоту.

 

Где-то брезжит неведомый разуму берег туманный.
Я стою на корме неизвестного мне корабля.
На борту его умерли все. Он плывёт без команды,
лишь теченьем влеком, далеко, без ветрил и руля.

 

И куда-то везёт он мою одинокую душу...
В темноте всё слилось, погружая весь мир в забытьё.
И не видно границы, которую можно нарушить,
между морем и небом, меж жизнью и небытиём.

 

Мёртвый штиль уступает стихии безудержно-шквальной,
и потоки бушующих волн заливают каркас.
Фразу "сколько воды утекло" постигаешь буквально.
(Уж не та ли вода, что меня окружает сейчас?)

 

4514961_okryjaet_seichas (393x486, 40Kb)

 

Стрелки здешних часов, над каким-то штрихом замирая,
то встают, то порой норовят поворачивать вспять.
Циферблаты – как солнце, что время пригоршней вбирают,
но оно сквозь лучи, как сквозь пальцы, уходит опять.

 

Всё течёт. Всё на дно бесконечного канет колодца.
"Всё проходит", – сказал ещё, помнится, царь Соломон.
Только письма мои – это то, что всегда остаётся.
Если ты их читаешь – то призрак уже оживлён.

 

4514961_pered_poletit_pocelyi (418x572, 32Kb)

 

Полетит поцелуй невесомый в воздушном конверте,
и во мраке ночном задрожит, как бубенчик, звезда...
Есть какая-то связь, что не может прерваться со смертью.
А раз так – то она не прервётся уже никогда.

 

Нам в себе этот мир никогда не избыть и не выжечь.
Да пребудет же вечно всё, что невозможно забыть!
Может, надо однажды нам всем умереть, чтобы выжить,
через небытиё возродившись воистину Быть.

 

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/203451.html
 




Процитировано 1 раз

"И жизнь, как чудо, берегу.." (продолжение)

Понедельник, 10 Июня 2013 г. 22:04 + в цитатник

Начало здесь

Спасительная боль

 

4514961_IMG_0027 (700x525, 251Kb)

 

 

«Однажды я посмотрел в зеркало и сам себя не узнал, вот как сильно я изменился. Под глазами  круги, взгляд — как у побитой бродячей собаки, а на лице такая тоска, словно меня вот-вот запинают ногами, как бездомного пса. Только собаки, даже бездомные, на что-то надеются, а мне уже всё равно, что со мной будет: я всё потерял.
На работе считают, что мне надо жениться и тогда всё пойдёт как положено. И мне будет легче, потому что голова моя будет занята совершенно другими мыслями. А мне пока не хочется ничего. Какой из меня сейчас жених, я на человека-то не похож: побитая бродячая собака, оставшаяся без хозяина, — вот кто я теперь. Ошейник у этой собаки остался, а вот хозяина уже нет...
»
Когда я читала эту повесть («Потерявшийся пёс на холодном снегу») с замечательным изображением тоскливой пёсьей морды на обложке (рисунки и художественное оформление всех книг — самого А. Солодова, в «прежней» жизни — художника-карикатуриста, лауреата многих международных художественных конкурсов), то в голове всплывали цитаты поэтов, оставивших такой же «наждачный» след в душе:

 

Каждый сам себе отвори свой ад,
словно дверцу шкафчика в душевой. (С. Гандлевский)

 

Взгляни! Не ты ли виновата,
что у меня в груди дыра,
что все другие — лишь заплата
на эту пропасть у ребра.   (Б. Рыжий)

 

Вам жить, а мне не очень... (А. Ахматова)

 

Думать не надо, плакать нельзя. (С. Липкин)

 

Все эти строки могли бы стать эпиграфами к его книге.
«Я закрыл глаза, и мамина палочка ожила. Сначала до меня донёсся скрип кровати, на которой лежала мама, а потом, как первая капля дождя в жаркий летний полдень, — кап!.. И опять тишина. Неужели показалось, и дождя не будет? Я жду и надеюсь, что вслед за первой упадёт вторая, а за ней — третья капля... Как мне нужен этот дождь, я так устал от жары... Дождик, ну пожалуйста, ну что тебе стоит. Ты очень нужен мне сейчас, мне трудно, я скучаю по тебе... И вот — вторая, долгожданная капля упала на землю. Значит, мне не показалось, и дождь действительно начинается! Моё сердце замерло. Кап! Кап!.. Кто-то пожалел меня и выпустил эти капли на  свободу. Их уже не остановить. КАП, КАП, КАП!!! Боже мой, как мне стало хорошо! Не передать, какое счастье я испытываю сейчас от этих лёгких, слабых и любимых, как капли дождя, звуков маминой палочки. Тук-тук... Кап-кап...Тук-тук... Мама, как и раньше, идёт ко мне, чтобы сказать: «Алёша, вставай». Ещё несколько шагов, и я услышу её голос. Пусть тихий, слабый, но в нём такая сила, что, услышав его, я буду способен горы сдвинуть. Да что там говорить, я буду на всё способен, как только услышу этот голос...
Я открыл глаза. Моё лицо мокрое. По щекам текут не капли дождя, а слёзы. Мне опять всё только послышалось: и мамина палочка, и шорох её тапочек, и скрип её кровати. Моё сердце колотится, словно я упал с высокой скалы, которую только что хотел сдвинуть, а слёзы текут, текут... В полной тишине только ещё одно сердце — железное сердце будильника напоминает мне, что я один в этой пустыне, а дождь — всего лишь мираж
».

 

 

4514961_dojd_vsego_lish_miraj (700x460, 101Kb)

 

Она и не знала,
когда умирала,
что будет так больно ему.
Цветочек любимый,
судьбою хранимый,
не нужен теперь никому.

 

Он слёзы глотает,
что делать не знает,
тоскуя, стоит на ветру.
Единственный мальчик,
седой одуванчик,
он весь облетит поутру.

 

Никто не поможет,
а память тревожит
в июльские ночи сильней.
А боль не проходит,
до сердца доходит.
Зима б наступила быстрей!

 

Он выбрал бы ложе
и умер бы тоже,
и в снежном лежал терему.
Она и не знала,
когда умирала,
что будет так больно ему.

 

4514961_chto_bydet_tak_bolno_emy (620x441, 59Kb)


Спасение приходило в счастливых снах.
«И мне приснилась мама. Она вошла в мою спальню совершенно здоровая, без палочки. Погладила меня, как маленького, по голове, улыбнулась и сказала: «Не скучай так, сынок. Что ты так по мне скучаешь?» «Я не скучаю», — ответил я. А она всё держала свою руку  у меня на голове и повторила ещё раз: «Не надо скучать, я прошу тебя».
А потом я вдруг оказался на кухне. Там у окна стояла бабушка. А на столе был настоящий пир — чего там только не было. И мы все втроём сели за стол.
Мне было так хорошо, что когда я проснулся посреди ночи, то не мог понять: всё это было на самом деле или мне это только приснилось
».

 

Я сам не знаю, как без вас живу.
Уж сколько лет мне хочется проснуться,
чтоб снова не во сне, а наяву
увидеть вас, прижаться, прикоснуться.

 

Я сильным стал: я плакал много раз,
но слова «мама» не сказал ни разу.
Кончается терпения запас,
я так хочу увидеть всех и сразу.

 

Жизнь — это счастье, переходящее в боль.

 

4514961_jizn_eto_schaste_prehodyashee_v_bol (376x560, 42Kb)

 

Ныла ночами открытая ранка:
как надоела ей боль-квартирантка!
Боль вытекала по капле, но снова
вдруг вспоминалось забытое слово,
праздники, ссоры, улыбка, разлука...
Боль без промашки стреляла из лука.
То возвращалась, то вновь уходила,
рваные раны мои бередила,
бедную память тревожа ночами,
старыми фото, былыми речами...

 

Он так привык к этой боли, что уже не мог без неё обходиться, он уже почти любил её, свою боль. Пестовал, нянчил, как больного ребёнка. Достоевский писал: «Человеку для счастья нужно ровно столько же счастья, сколько несчастья». Звучит на первый взгляд кощунственно, но если вдуматься — как это верно. Отними у нас наши дорогие воспоминания, даже мучительные, нашу тоску по ушедшей или неосуществимой любви, наши страдания, чувство вины, жалости, что останется? Ведь всё это и составляет нашу душу живу. (Хотя многие живут «по Олейникову», написавшему:

 

Но наука доказала,
что душа не существует,
что печёнка, кости, сало —
вот что душу образует.)

 

Душа — слишком тонкая субстанция. Она не для толстокожих и толстосумых.
«Хожу по опустевшей квартире и, кажется, вот-вот сойду с ума от тоски и одиночества. Тоска — бескрайняя, нескончаемая, мучительная... Она преследует одиноких, несчастных, слабых. Сейчас она охотится на меня и знает, что охота будет удачной». («Квартирант»).

 

Ещё чуть-чуть, и я готов,
сопротивляться бесполезно:
вот-вот меня проглотит бездна,
её пополнится улов.

 

В руке сожму бокал вина
для избавленья от печали.
Мне страшно будет лишь вначале,
но это — лучшая цена.

 

Мы расквитаемся потом.
Оставьте, господа и дамы!
Я — сын, мне не хватает мамы
на этом свете и на том.

 

4514961_na_etom_vete_i_na_tom (580x640, 54Kb)


Кто-то скривит губы, пожмёт плечами, покачает головой: «Инфантилизм! Нытьё. Пессимизм. Суицидные настроения». Сколько раз я слышала подобное и в свой адрес. Когда-то такие стихи клеймили словом: «упадничество». Но вспомните, как зачитывались у нас «упадническим» Надсоном, запрещённым по этой же причине Есениным, позже — Георгием Ивановым с его «Посмертным дневником». Потому что эти стихи — для всех, у кого живая душа, а не только «печёнка и сало». Из нас хотели растить бодрых духом физкультурников, у которых «вместо сердца —  пламенный мотор». Пастернак возмущённо писал по этому поводу:

 

И я испортился с тех пор,
как времени коснулась порча,
а горе возвели в позор,
мещан и оптимистов корча.

 

Когда я читала  книги Солодова, я всё время вспоминала один из моих любимых рассказов Татьяны Толстой «Чистый лист». Помните, как он начинается?
«Каждую ночь к Игнатьеву приходила тоска. Тяжёлая, смутная, с опущенной головой, садилась на краешек его постели... Рука в руке с тоской молчал Игнатьев; запертые в его груди, ворочались сады, моря, города, хозяином их был Игнатьев, с ним они родились, с ним были обречены раствориться в небытии. Бедный мой мир, твой властелин поражён тоской...» «Тоска обняла, положила голову ему на грудь, на срубленные сады, обмелевшее море, пепелища городов...» «Опять подбиралась тоска, вечерняя подруга. Выглядывала из-за водосточной трубы, перебегала мокрую мостовую, шла, смешавшись с толпой, неотступно следила, ждала, когда Игнатьев останется один. Окна зажигались в высоте — одно за другим».
Алексей не читал этого рассказа, я спрашивала, но как же близок ему этот герой! И эта тоска, неразлучная подруга, и освещённые окна, за которыми он с грустью наблюдает чужую жизнь: «Когда на улице темно, а ты думаешь об окнах, в которых горит свет, на душе становится легко. И электричка в такт моим мыслям, чтобы меня поддержать, стала поддакивать: «да-да, да-да, да-да»... А я подумал: а вдруг это волшебная электричка, и она везёт меня к моей маме и бабушке? А что: вот подъедем мы сейчас к станции, выйдем из вагона, и они меня встретят. Мама меня спросит: «Как доехал, сынок?»
Лучше бы я об этом не думал. Только тоску сам на себя нагнал. Жаль, конечно, что не бывает никаких волшебных электричек.
..»
У Татьяны Толстой: «Игнатьев плакать не умел и потому курил. Маленькими, игрушечными зарницами вспыхивал огонёк. Игнатьев лежал, тосковал, чувствовал табачную горечь и знал, что в ней — правда».
У Солодова: «Я закурил из-за тоски. Оправдание плохое, неубедительное, но, наверное, самое точное. Если бы не тоска, которая мучила меня дни и ночи по прошлой жизни, по любимым людям, я бы никогда не закурил. В трудных ситуациях некоторые начинают пить, а я решил начать курить».
Герой рассказа Толстой, измученный тоской и неразрешимыми жизненными проблемами, прослышал, что в одном научном институте делают частным образом операции: удаляют душу. После чего «люди выходят совершенно обновлённые. Необычайно обостряются мыслительные способности. Растёт сила воли. Все идиотские бесплодные сомнения полностью прекращаются. Всё  у них о'кэйчик, живут припеваю-чи, над нами, дураками посмеиваются».
Игнатьев долго не мог решиться на эту операцию, несмотря на уговоры друга. «Не хочу, не хочу, не хочу, не хочу, думал Игнатьев. Не удержать лето слабыми руками, не предотвратить распада, рушатся пирамиды, трещина пролегла через моё трепещущее сердце...» Но деловой приятель его убеждает: «Жизнь, Игнатьев, жизнь! Здоровая, полноценная жизнь, а не куриное копание! Карьера. Успех. Спорт. Женщины. Прочь комплексы, прочь занудство! Ты посмотри на себя: на кого ты похож? Нытик. Трус! Будь мужчиной!» И вот непоправимое произошло.
«Краем глаза увидел, как прильнула к окну, прощаясь, рыдая, застилая белый свет, преданная им подруга — тоска, — и уже почти добровольно вдохнул пронзительный, сладкий запах...» Однако вместо волевого победителя жизни с кресла после ампутации души встаёт бодрый дебил: «Ну что, док, я могу мотать? Всё мне сделал, без дураков?» — хлопнул доктора по плечу. Крепкими пружинистыми шагами сбежал с потёртых ступеней, лихо заворачивая на площадках. Сколько дел — это ж ё моё! И всё удастся. — Игнатьев засмеялся. — Солнце светит. По улицам бабцы шлёндрают. Клёвые...»

 

4514961_klyovie (458x600, 127Kb)

 

Типичный герой нашего времени, не правда ли? А Солодов никогда бы не пошёл на такую ампутацию. И он чувствует, что не вписывается в общепринятую колею, что всегда был «чужой на этом карнавале».

 

Я неверный, наверное, выбрал маршрут.
Моя жизнь не раскрылась, как тот парашют.

 

Увы, но мне признать пора:
моя проиграна игра.

 

Я падаю в пропасть. Как мне не пропасть?
У пропасти этой голодная пасть.

 

Порой в его стихах звучит неприкрытое отчаянье. «Не теряйте отчаянья!» — так сказал Н. Пунин  Ахматовой, когда его уводили под конвоем, как оказалось, навсегда. Пока душа болит — она жива.

 

Я не верю, не верю, не верю, не верю,
ожиданьями жизнь свою длинную мерю.

 

Подрезали крылья, подрезали крылья!
Мне крылья подрезали бривой тупою.

 

Но они отрастают снова — его крылья!

 

В холодном небе белый след от самолёта.
Пропали ласточки ещё до листопада.
Я пожелаю им счастливого полёта,
я скоро тоже полечу, мне очень надо.

 

...Я на почте, как голубь, служить захотел
и над городом голубем белым взлетел.
Мне не страшно, а сердце, как птица, дрожит.
Кто-то крикнул: «Смотрите, он снова летит!»

 

4514961_smotrite_on_snova_letit (640x480, 29Kb)

 

Душа мается, не находит себе места. «Пока душа не успокоится» — так называется одна из поэтических книг Алексея Солодова.

 

4514961_IMG_0012_2_ (700x525, 259Kb)

 

Вот-вот последний ангел скроется,
поняв,что делал всё не так.
И лишь душа не успокоится,
не успокоится никак.

 

Но пока душа жива — она не успокоится никогда.

 

Я поменять хочу планету.
На этой мне планете тесно.

 

4514961_na_etoi_planete_mne_tesno (650x488, 145Kb)

 

Но:

Я эту планету запомню навек,
когда полечу на другую планету.

 

Но на этой планете, где всё родное, близкое «до прожилок, до детских припухших желёз» — «я пожизненно ничей». Вспомнилась Лариса Миллер:

 

Нас забыли под дождём.
Мы не пикнули.
Но как будто вечно ждём,
чтоб окликнули.

 

4514961_chtob_okliknylm (400x316, 192Kb)


Хотелось сказать: «Ты не один, Алёша! Ты «чей». Все мы — «потерявшиеся псы» на этой земле, забытые на снегу или под дождём, обиженные Божьи дети. Мы все  когда-то «плакали в коридоре».
Ему, росшему в тепличной атмосфере домашней любви и ласки, приходится выживать в ледяной пустыне душевного одиночества. Выживет ли?


В той тишине я остаюсь один,
как памятник былому поколенью.

 

Он чувствует свою инакость, свою непохожесть на большинство и страдает от этого сознания.

 

Меня хорошему учили,
а вышел брак.
Наверно,что-то подключили
во мне не так.
Наверно, где-нибудь случился
какой-то сбой.
Вот почему и получился
я не такой.

 

Комплекс гадкого утёнка, ещё не знающего, что он — лебедь. Гибелью проникнута вся жизнь. Нет без неё и творчества. Борьба между желанием жить «как все» и обречённостью гибнуть для поэзии. Поэт не может «устроиться» в современной жизни. Среди стяжателей он один приносит жертву, среди оседающих тяжело на землю, врастающих в неё всеми четырьмя копытами, он один тоскует по забытым небесам.

 

Не смотри на небо часто:
можешь улететь.
Небо алчно и зубасто,
есть у неба сеть.

 

Осторожней, кто не знает:
небо — как магнит.
Никого не отпускает,
всех к себе манит.

 

Улетишь и  не вернёшься:
нет пути назад.
В тёмном небе задохнёшься.
Небо — это ад.

 

4514961_0_791f9_521b085_XL (700x639, 80Kb)

 

Он там был,  был «на сумрачной звезде», он «плакал в коридоре» и предостерегает неискушённых в тоске, завороженных чарой мечты о прошлом: осторожно! Смерть.

 

Я всех друзей переживу.
Мой Бог, за что мне эта мука?
Я эти раны залижу
как пёс, безропотно, без звука.

 

Меня друзья пусть встретят там,
куда я провожу их с болью.
И по традиции сто грамм
закусим молча хлебом-солью.

 

Не надо говорить про то,
как догорю закатом летним.
Не опечалится никто:
я буду уходить последним.

 

4514961_bydy_yhodit (700x525, 232Kb)

 

Он знает, какая это боль — терять близких, и не хочет, чтобы кто-то пережил её из-за него.

 

Ах, если б вы знали, как больно терять,
любимое имя во сне повторять...
Наверное, заживо легче сгореть,
и легче сто раз самому умереть,
чем памятью душу свою выжигать,
чем просто потерю свою осознать.

 

Он, как ластиком, стёр свою душу, выжег её болью воспоминаний, чувством вины и безвозвратности потери. И через эту дыру хлынул свет.

 

4514961_i_cherez_ety_diry_hlinyl_svet (700x525, 77Kb)

 

Как пахнет яблоками в доме
моём загадочно порою.
Одно из них возьму в ладони
и тайну Вечности открою.

 

«Меня их свет не раз спасал», — пишет он о звёздах. Но твой свет, Алёша, спасает всех нас и будет спасать ещё многих и многих.

 

4514961_IMG_0042 (700x524, 230Kb)

 

 

Живое

 

И ещё одну особенность мне хочется подметить в произведениях  А. Солодова — как в стихах, так и в прозе: для него всё неживое — живое. Его поэтический мир — это мир живых, одушевлённых вещей, почти самостоятельных персонажей.
«Я чиркнул спичкой, а она сломалась  и улетела в неизвестном направлении. Вынул из коробки другую и вижу, что у меня руки дрожат. А мне вдруг показалось, что это не руки мои трясутся, а спичка вырывается: уж очень не хочется ей погибать. Я стою, смотрю на эту спичку и жалею. Что на меня нашло — понятия не имею, только кажется мне, что она живая, и всё тут. Головкой трясёт, просит, чтобы я её отпустил: «Не губи меня, Лёша, я жить хочу».
Сразу вспоминается Метерлинк с его «Синей птицей» (душа сахара, душа воды), сказки Андерсена (штопальная игла, калоша, оловянный солдатик).

 

Вчерашние вещи, как люди, болеют.
О боли своей рассказать не умеют.
Когда-то они украшением были,
хозяевам верой и правдой служили.
Теперь устарели — ненужными стали.
Своё отслужив, износились, устали.
Вчерашние вещи без боя сдаются,
безжалостно бьются тарелки и блюдца.
Машины ржавеют под солнцем палящим,
тоскуя о прошлом, живя настоящим.
...За круглым столом Новый год отмечали.
Теперь он скучает в тоске и печали.
Он крепок ещё, он красив и надёжен,
но в тёмном чулане лежит, обезножен.
Как пели за этим столом и грустили,
как всех, с кем ругались когда-то, простили,
учили уроки и письма писали —
он в этом чулане забудет едва ли.
Такое забыть его сердце не может.
Он болен. Лекарство ему не поможет.
Он криком кричит, он пока ещё дышит,
но крика хозяин его не услышит.
Вчерашние вещи, простите нас, грешных,
за то, что оставили вас, безутешных!

 

4514961_chitali_stihi (430x430, 249Kb)

 

«У каждого человека, пусть он даже давно вырос, обязательно должна сохраниться какая-нибудь вещь из детства: книжка, или кукла, или машинка. С годами они становятся потрёпанные, обшарпанные. Но когда берёшь их в руки, не обращаешь на это внимания. Я свою книжку-малышку беру в руки очень бережно, чтобы она не рассыпалась от старости. И меня абсолютно не смущает её непрезентабельный вид. Наоборот, мне даже жалко её, старушку». («Квартирант»).
Нет, это не пресловутый «вещизм», не плюшкинская бережливость. Он просто в каждой вещи видит душу, наделяет их человеческими качествами и жалеет, как близких, живых существ. От одиночества? От доброты душевной? Или, может быть, оттого, что ему дано видеть чуть больше, чем нам с вами?
«Я даже немного пожалел свою квартиру: как она там, без меня? Скучает, наверное, и не поймёт, куда все убежали, и почему бросили её одну, на ночь глядя. Не грусти, старина. Я ненадолго. Приеду — и всё тебе расскажу».(«Квартирант»)
«Милый сверчок... Каждый вечер он поёт нам свои песни, а мы так к нему привыкли, что даже не обращаем на него внимания. Мне почему-то кажется, что он просит нас, чтобы мы не оставляли его одного и подольше сидели и слушали его концерт». («Потерявшийся пёс на холодном снегу»).
Солодов не боится быть искренним, не боится показаться наивным, сентиментальным, прекраснодушным. И такая внутренняя сила  — при всей внешней детской слабости и незащищённости — в этой независимости от чужого мнения,  от чьей-то насмешки, пренебрежительного снобистского взгляда. М. Муллин пишет в предисловии к одной из его книг: «Автор рискует». Да не рискует он, он вообще не думает, как мне кажется, ни о каком риске, он безмерно далёк от этих бренных суетных вещей, когда разговаривает с небом, звёздами, душами милых. «Что мне, недруги, ваша стрела, если самоубийственна песня?» (Татьяна Бек).
«Вот стою я у окна и смотрю, как падают листья. И мне их стало немного жалко. Тех, которые были уже большие — не очень жалко, хотя и их, конечно, тоже. Но особенно мне было грустно смотреть на маленькие листочки. Уж очень они не вовремя появились на свет: только родились, не успели дожить до старости и вот уже приходится умирать. Листья, наверное, тоже чувствуют приближение смерти. Мне почему-то кажется, что природа понимает и чувствует больше нас, людей». («Квартирант»).

4514961_priroda_chyvstvyet_lychshe_nas_ludei (494x403, 53Kb)

 

Стареет дуб, могучий дуб.
Услышать стон из слабых губ
и уловить последний вздох —
не дай вам Бог, не дай вам Бог.

 

О берёзе:

 

Как холодно стоять без одеяла
зимой, в мороз, заплаканной, в слезах.

 

О домашнем цветке: «Я уверен, что у нашей китайской розы есть душа. Представляете, что сейчас творится у неё в душе, если она даже перестала цвести!.. Когда умерла бабушка, роза ещё как-то крепилась. А за полгода до смерти мамы совсем загрустила и с тех пор не цветёт». («Потерявшийся пёс на холодном снегу»)

 

И даже боль свою ему жалко:

 

Боль, что во мне поселилась когда-то,
бедная, чем же она виновата!

 

Меня поражало, какие живые слова он находил для неживой материи: «Тонет в канаве кораблик бумажный — юный герой, первоклашка отважный». «Измученный снег». «Снегу интересно, чем всё это закончится, и он сопровождает нас весь вечер». (Невольно вспоминается ахмадулинская «Сказка о дожде», который сопровождал её в гости).
«И вдруг мне пришло в голову, что души всех людей, которые покинули этот мир, один раз в году становятся снежинками, собираются в большую снеговую тучу и летят на землю, чтобы посмотреть, как мы без них живём. Целый год они скучают по нас, по городу, в котором жили, и ждут единственного дня, когда наступит их очередь слетать к нам в гости. ...Я и сам понимаю, что это ерунда. Просто мне очень захотелось, чтобы моя ерунда оказалась единственно верным и самым главным законом на Земле, а может, и во всей Вселенной. Я назвал бы его «Законом возвращения  души». («Потерявшийся пёс на холодном снегу»).

 

4514961_pyos_na_holodnom_snegy (240x320, 89Kb)

 

 


Перекличка

 

Что ещё меня поразило в стихах и прозе Алексея Солодова — настолько, что даже послужило решающим фактором в решении взяться за перо, — это удивительные совпадения, переклички с моими собственными строчками. Мы не были знакомы, не знали книг друг друга, существовали, можно сказать, в разных сообществах. И вдруг встречаю в строчках чужого мне человека — своё, выношенное, выстраданное. Как подслушал? Где подсмотрел? Но в том-то и дело, что никак и нигде. Мы просто шли параллельно одними и теми же дорогами.

 

А.С.: Ведь даже оттуда, из вечного мрака
они всё равно наблюдают за нами.

 

я:  Их души за нами следят,
там, за небесами.
Цветы на могилах глядят
любимых глазами.
Деревья щебечут слова
родных голосами.
О, как бы летела я к вам —
морями, лесами...

 

А.С.: «И каждый раз, когда под звон курантов мы поднимали бокалы шампанского, я мысленно загадывал одно и то же желание: «Чтоб этот год не оказался для них последним».

 

я:  Пусть это лето длится, длится...
В душе с него снимаю слепок.
Гляжу вослед любимым лицам:
о, только бы не напоследок.

 

А.С.: На плёнку записан твой голос живой,
его я сто раз в тишине прокручу.

 

я:  Там, на экране, лицо твоё,
улыбка твоя, глаза.
В тысячный или в сотый я
плёнку кручу назад.

 

А.С.: Пусть заповедника и нет
на глобусе пока,
но никогда не видел свет
прекрасней уголка.

 

я:  Есть заповедный один уголок,
тайный глухой островок во вселенной.
Там только неба ночного кусок,
память и несколько строк сокровенных.

 


А.С.: Тихие улицы, старый Тамбов,
год тридцать первый — рождение мамы.
Как я мечтаю уехать в Тамбов...

 

я:  Мне город Шахты видится сквозь дни,
откуда родом пол моей родни,
где я сама ни разу не была.
Всё поглотила медленная мгла...

 

А.С.: «И вдруг, неизвестно откуда, появилась ночная бабочка и начала кружиться над нашими головами... Бабочка нарезала круги над нашим столом с невероятной быстротой... Когда я вернулся в зал, бабочки уже не было. Она, совершив какой-то прощальный ритуал, исчезла так же внезапно, как и появилась». («Квартирант»).

 

4514961_i_ta_zabitaya_lubov (500x500, 58Kb)

 

я:  Незаметно влетела в окошко
и кружит уже несколько дней.
Эта странная тихая мошка
что-то знает о маме моей.

 

А.С.: «Откуда-то вновь вылетела бабочка и закружилась около люстры. Она, как в ловушку, случайно попала в мою квартиру и теперь никак не могла найти выход. Бабочки не умеют говорить, но она летала так отчаянно, словно просила, чтобы ей помогли. Я не вытерпел, поймал её и выпустил с лоджии на улицу».

 

я: Что-то я стала сентиментальна:
то без особой причины грущу,
муху, что шумно летала по спальне,
взяв осторожно, на волю пущу.

 

А.С.: «А мне очень нравится про мишку: у него оторвали лапу, но он знает, что всё равно его не бросят, потому что «он хороший».

 

я: Я прошу вас: помните мишек,
потому что они хорошие!


(стих-е, написанное в 13 лет, первая публикация в «Заре молодёжи»).

 

А.С.: Я позову — Вы  не пойдёте.
Спокойно спите.

 

я:   Влеченье, таинство, наитье,
смешенье музыки и сна...
Но, полно, тс-с! — спокойно спите.
Вам ни к чему об этом знать.

 

А.С.: «Снег — свидетель моего знакомства с Ириной».

 

я:  Снег — свидетель наших встреч,
наших одиночеств... 

 

«Бывают странные сближенья..

 

Ещё не вечер

 

Монтень писал: «Если бы меня заставили выбрать одного-единственного поэта, я бы выбрал Вергилия. За его «Эклоги»? Нет. За его «Георгики»? Нет. «Энеиду»? Нет. За то, что в своих произведениях он приютил многие прекрасные стихи других поэтов». Вот и мне хочется «приютить» в своих статьях, в своём душевном мире как можно больше строк любимых авторов. Алексей Солодов теперь в их числе.

 

А если однажды нахлынет беда,
и если порвётся спасательный круг,
я знаю, я верю — так было всегда —
поможет твой голос — единственный друг.

(«Завещание»)

 

Стольким людям поможет теперь этот негромкий проникновенный голос! Столько людей прочтут и почувствуют: они не одни в этом холодном бесчувственном мире. И улыбнутся при мысли, что мир не прогнил, не изгадился, пока есть такие чистые светлые души, не умеющие забывать, предавать, разлюблять. Верные души.
Я прижимаю к груди эту книжку, как «драгоценный конвертик со словом «любовь». Мне хочется положить её под подушку. Мне хочется спрятать эту драгоценность в копилку сердца,  поместить в заповедник своей души, где хранится неприкосновенный запас сокровенного.

 

Заканчивалась жизнь и начиналась песня,
короткая, как ночь, и тихая, как сон.

 

Хочется верить, что жизнь наша не кончается здесь и что в той жизни будет разрешение всех мучительных загадок и тайн человеческого существования.

 

Что в погребе моём осталось?
Чуть-чуть мечты, немного счастья.
Оно найти меня пыталось
в стране осеннего ненастья.
Что в погребе моём осталось?
Заветный ящик с крышкой красной.
Всё остальное затерялось.
И всё же жизнь была прекрасной.

 

На эти стихи хочется ответить его же строчками: «Ещё не вечер, милый друг, прощаться рано
«В последний раз я был счастлив, когда мама с бабушкой были живы, когда я ещё не знал слова «смерть», и одиночество не прописалось по моему адресу, а я не подозревал, что есть оно, одиночество...»

 

4514961_P1000151 (700x525, 245Kb)


Ты ещё будешь счастлив, Алёша. «Неоднократно и по разным поводам», — как говорил герой володинских «Пяти вечеров». Как бы ни выматывали тебя тяготы жизни, как бы ни казались напрасными душевные траты — к тебе вернётся энергия твоего душевного порыва — обновлённой. И будет двигаться дальше — от одной души к другой, осуществляя процесс бессмертия. Как сам ты замечательно сказал в своих стихах:

 

И можно по второму кругу
любить, страдать и возрождаться,
превозмогая жизни муку,
и этой мукой наслаждаться.
И успокаиваться рано,
и рано подводить итоги,
пока болит на сердце рана
и не исхожены дороги.

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/202739.html

 




Процитировано 1 раз
Понравилось: 2 пользователям

"И жизнь, как чудо, берегу..."

Понедельник, 10 Июня 2013 г. 19:43 + в цитатник


(о поэзии и прозе Алексея Солодова)

 

4514961_IMG_0010 (700x525, 267Kb)

 

 

Две подаренные Алексеем книги «Потерявшийся пёс на холодном снегу» и «Колыбельная для мамы» глубоко захватили меня, почти на неделю заслонив собой окружающую злободневную жизнь с её суетными заботами. Это было стопроцентное попадание во все мои болевые точки: память, безысходность тоски по близким, неизбывное душевное одиночество, — боже, как я понимала его, всей кожей, всеми нервами, всем своим существом. Я поняла, что не могу не написать обо всём этом. Но, просидев дня два над своими выписками  и выплесками, с ужасом осознала, что и написать я тоже не могу. Чувства и мысли переполняли, но как только ручка приближалась к листу — возникал некий ступор, зажатость, вызванные страхом неточного слова, фальшивой ноты, возможной неадекватности душевного состояния той форме, что оно примет на бумаге. «Мысль изречённая есть ложь». Но всё же попытаюсь. Пусть это будет — как любит называть свои монологи Цветаева — Попыткой понимания, Попыткой оценки.


Простота, добро и правда

 

Было бы кощунством судить эти книги как литературные произведения. Есть вещи, о которых хочется сказать: «Это уже не искусство. Это больше, выше, чем искусство. Это правда». Скупость изобразительных средств, которую не променяешь ни на какой избыток. Так всё просто. Что мне в этой чужой неброской жизни? А не оторваться.
«Мне кажется, что уже тогда, сидя на лавочке, приложив ухо к бабушкиной спине, я понимал, что это — одни из самых счастливых минут в моей жизни. Поэтому, наверное, я и растягивал эти вечера, как мог. Поэтому они и запомнились навсегда. Я до сих пор помню, как звучал голос бабушки, когда я прикладывал ухо к её спине.
Вы будете смеяться, но я сам себе иногда напоминаю старую ракушку, которая давно лежит в какой-нибудь квартире, но стоит её приложить к уху, и она расскажет вам, как шумит море. Ничего удивительного: просто самые счастливые минуты у этой ракушки были связаны с морем. А как можно забыть самые счастливые моменты? Ах, если бы можно было кинуть монетку тогда, чтобы вернуться ещё раз в то время!
»      («Потерявшийся пёс на холодном снегу»).

 

4514961_oblojka_psa (423x700, 231Kb)


Эта проза не роскошествует, довольствуется лишь необходимым. Минимум фабулы, минимум фантазии. Ей, поздней прозе (А.Солодов «резко», как он сам говорит, вошёл в литературу, когда ему было уже под сорок), с которой человек, в сущности, уходит из жизни, скучно упаковывать себя в прокрустово сюжетное ложе, скучно рядиться в маски вымышленных героев. Читая её, вспоминаешь правило Л.Толстого: «Простота, добро и правда», девиз Батюшкова: «Живи, как пишешь, пиши, как живёшь». Не знаю, знал ли их Солодов, но писал он, явно следуя этим заветам.
Это не акунинско-донцовская продукция, так называемое чтиво. Но и не высоколобый «поток бессознания», что именуют теперь литературой. Мне хорошо видна оборотная сторона всех этих аристократических претензий на неё: безжизненность, искусственность, академизм, выпендрёж, плохо зарифмованные амбиции. Это тоже не писатели, это литературные умельцы. У Солодова всё настоящее, не лукавое, не мякинное, кровное, своё. Это два разных подхода — даже не к литературе, к жизни.
«Меня приветствовали огромные, выше домов, тополя. Может быть, они могли бы рассказать мне про моего папу. Тогда, тридцать лет назад, когда он жил здесь, они были совсем молодыми. Я шёл по папиной улице, как когда-то ходил по ней папа,  и тополя смотрели мне вслед. И, может быть, один из этих тополей посадил папа, а потом наблюдал, как он подрастает: сначала до второго  этажа, потом до третьего... Тополь рос, а папа старел. Где ты, папин тополь?» («Как мы искали папу»).

 

4514961_gde_papin_topol (690x567, 186Kb)

 

Как всё точно, без промаха. Ни одного случайного, лишнего, неточного слова. Нет, это не мастерство профессионала. Это точный компас души, сердца, который указывает автору безошибочный путь — по прямой к сердцу читателя, подсказывает самые верные, самые правдивые слова. Слова, которые не придуманы, а выношены, выстраданы, пережиты.

 

Горящая тема поэта

 

Владимир Соколов писал: «Нет в стихах каких-то новых правил./Было б сердце да горела б тема». В стихах Алексея Солодова есть эти две главных составляющих: горячее сердце и горящая тема. Это живые стихи. Они вспыхивают в тебе и болят, как ожог. Они «не пишутся — случаются».
Стихи надо прожить. Лучшее в них — от жизни, и только от неё. Настоящие, живые стихи идут только от того, что действительно с тобой было, прошло через сознание, сердце, печень. Писать надо только те стихи, которые нельзя не написать. Это не я сказала — это Блок, из его «Записных книжек». Если стихотворение ничем нас не затронуло — поэтически оно бессмысленно, каким бы модным «слововерчением» ни обладало. Стихи Солодова меня завораживают, трогают до слёз. Безошибочный критерий настоящего в искусстве — когда строки вызывают желание их запомнить, переписать, вобрать в себя. Когда чувствуешь: это — моё, это словно я написал, и — почему это не я написал! На фоне нынешнего оголтелого авангардизма, бездушия, бессмыслицы — боже, как же мало такой поэзии!
От творений «эстетных» поэтов — ни холодно, ни жарко, они ничего не дают ни уму, ни сердцу. Это мёртвые поэты, поэты выдуманных миров. Они — как мёртвые языки, на которых уже никто не говорит. За их стихами ничего не стоит, нет ничего, кроме буковок на бумаге. Они не оплачены ни душевной болью, ни выстраданной мыслью. Просто холодные головные стилистические упражнения, не более  того. А если всё этим и ограничивается, то никакого оправдания их существованию нет, они обречены на дурной запах мёртвых слов, о котором с брезгливостью писал Н. Гумилёв. («И дурно пахнут мёртвые слова»).
В стихах А. Солодова — ощущение внешней простоты и прозрачности, отсутствие какой бы то ни было пряности и мишуры.

 

Всё вокруг играет,
всё вокруг живёт.
Почему же этот
тополь не цветёт?

 

...И никто не знает,
как ему помочь,
чтоб печаль из сердца
улетела прочь.

 

Бабочки летают,
соловей поёт...
Почему же этот
тополь не цветёт?

 

Никакого щегольства метафорами и перезвонами, никакого красноречия, никаких патетических жестов, нищенски бедный словарь — но в этом отсутствии эффектов и заключается сильнейший эффект: чем безыскуснее форма этих внешне неказистых стихов, тем вернее они доходят до сердца. В поэзии техника должна быть невидима, потому что сила стихов — в их естественности. Цель поэзии — поэзия, а не поэтика, как учил Владимир Соколов.


Кораблик

Тонет в канаве кораблик бумажный,
юный герой, первоклашка отважный.
Может, он ищет свою бригантину,
может, мечтает покинуть рутину,
может, тоска его душеньку гложет,
может, он здесь оставаться не может?
Он не боится, не плачет, не стонет,
он доплывёт, он не верит, что тонет.
Тонет бумажное сердце, в котором
столько любви к океанским просторам!
Столько в нём чести, любви и отваги -
в маленьком этом кусочке бумаги!..

 

4514961_v_malenkom_etom_kysochke_bymagi (700x516, 72Kb)

 

Заповедник

 

Я в старый заповедник свой
не каждого пущу.
Я здесь вечернею порой
мечтаю и грущу.

 

Тут голубые небеса
и звонкий детский смех,
и всем, кто верит в чудеса,
сопутствует успех.

 

Я заповедник берегу
от мелочных обид.
Любовь на этом берегу
с надеждой говорит.

 

Плывёт за сказочной мечтой
кораблик по реке.
И в той мечте, с любовью той
лежит рука в руке.

 

Пусть заповедника и нет
на глобусе пока,
но никогда не видел свет
прекрасней уголка.

 

4514961_prekrasnei_ygolka (700x638, 127Kb)

 

Наивные, бесхитростные строки. Рифмы — самые обычные. Какими средствами это сделано? Голой душою. В памяти всплывают стихи безвестной монахини, читая которые, Марина Цветаева испытывала «чувство стыда за свои собственные». («Искусство при свете совести»). С этим названием перекликаются солодовские строки: «Меня всё чаще гложет совесть, тревожит память о былом». И у Блока инстинкт художнической совести был гораздо острее инстинкта художественного. Он, как и Цветаева, воспринимал искусство только «при свете совести».

 

4514961_Solodov (481x700, 28Kb)

 

Я эту боль на бумаге оставил.
Текст написал, запятые расставил.
Вот эти буквы, каракули, точки,
горькие слёзы, неровные строчки,
долгие проводы, краткие встречи,
яркие звёзды и тихие речи.
Спряталась робко под эту обложку.
Пейте её по чуть-чуть, понемножку.

 

4514961_peite_eyo_po_chytchyt_ponemnojky (382x380, 33Kb)

 

Я пила взахлёб. Вспоминается, как Маяковский восхищался стихотворением Светлова «Гренада», и как тот смущённо в ответ признался, что в нём плохие рифмы. Маяковский сказал ему тогда: «Эти стихи мне так понравились, что я не заметил, какие там рифмы». Я всё могу простить живым стихам: бедные рифмы, угловатость слога, неудачную строку — всё это наживное — ради праздника чувства и мысли, ради той очищающей боли, что они мне дарят. А гладким, «профессиональным», но мёртворождённым виршам, ряженым в павлиньи перья мнимой поэтичности, не прощу ничего. Мало поэтов, способных писать так, то есть внутренне богатых настолько, что они не боятся внешней простоты и аскетизма. Такие стихи — как первые подснежники, олицетворяющие поэзию. Неброские, негромкие, но в них куда больше первозданной, трепетной прелести, чем в пышных и пошлых в своей кричащей красоте розах и пионах.

 

Я хотел бы, как голубь, летать в облаках,
чтоб держали влюблённые в крепких руках
по цветку, и как встарь, получали бы вновь
драгоценный конвертик со словом «любовь».

 

4514961_konvertik_so_slovom_lubov (358x450, 54Kb)

 

Подавляющее большинство пишет стихи, прибегая к всевозможным украшениям (поэтизмам), создавая тем иллюзию художественности. Но эта красота искусственная, как бы достигнутая с помощью грима, макияжа. Если поэту есть что сказать, то он инстинктивно ищет слов, наименее способных отвлечь внимание от целого, от той сущности, что разлита во всём стихотворении, а не цепляется за отдельные его части. Он не боится метафор и эффектов — они просто не нужны ему. С высот того, что ему виделось в минуты замысла, всё это — мишура.

 

Я боюсь потерять эту лунную ночь,
что под утро, как сказка, уносится прочь.
Я боюсь потерять этот зимний мороз,
и навязчивый запах плохих папирос,
этот насморк проклятый, усталость и грипп,
и открытой калитки простуженный скрип.
Гололёд я боюсь потерять и туман,
и скандалы с соседом, который карман
мне порвал в пьяной драке у всех на виду,
и речушку, куда я никак не приду:
всё дела и дела, всё потом и потом,
а года пролетают и быстро притом;
эту жизнь, что бывает порой нелегка,
и, как длинный роман, утомляет слегка,
я боюсь потерять, я боюсь потерять —
сам себе, как молитву, я стал повторять.

 

4514961_kak_molitvy_ya_tal_povtoryat (380x292, 29Kb)

 

 

Память сердца

 

Каждая минута тут же становится прошлым. В сущности, существует только прошлое.

 

Я болен прошлым: каждый раз,
когда закат вечерний тает,
вчерашний день пленяет нас
и до утра не отпускает.
И к горлу подступает ком,
и грудь сжимается клещами.
Я не забуду ни о ком.
Я помню всех. Я их вещами
наполню комнату свою,
и время прошлое вернётся...

 

4514961_i_vremya_proshloe_vernyotsya (507x600, 91Kb)


«Жить — значит терять», — писал Пастернак. Солодов не может, не хочет с этим примириться. Он хочет обрести даже то, чего никогда не имел, но что было обещано Богом, что смутно грезилось в детских мечтах, снах, воспоминаниях.


В этом городе я до рассвета грущу,
в этом городе я человека ищу.
В этих каменных джунглях нетрудно пропасть.
Сколько душ проглотила голодная пасть!
...Я ищу человека, как ищут в ночи
своей дальней-далёкой горящей свечи.
Он когда-то любил и рассветы встречал,
его голос на улицах этих звучал.
Где найти мне архив, что тот голос хранит —
не ответит холодный, как вечность, гранит.

 

4514961_holodnii_kak_vechnost_granit (433x600, 51Kb)


Он пишет об этом и в своей пронзительно-человечной автобиографической повести «Как мы искали папу».
«Вместе с ветром появились тяжёлые дождевые тучи. Я люблю дождь, особенно сейчас, когда лето такое жаркое. Но этим странным вечером я точно знал, что всё это: и переполненные маршрутки, в которых для меня нет места, и надвигающийся дождь — дело рук папы. Он прячется от меня. Ему хорошо там, где он сейчас, без меня. Он не хочет, чтобы его тревожили, и не пустит меня к себе. ...Дорога всё время шла вверх, всё ближе и ближе к небу. В считанные минуты город остался где-то внизу, позади, а кругом — огромное небо с тяжеленными, провисшими до макушек тополей, тучами. Как по волшебству, исчезли дома, улицы и люди. Осталось одно небо и эти  страшные, ощетинившиеся тучи. И дорога, которая несла нас прямо в эти тучи. Они, как пограничники, сделают всё, чтобы мы не пересекли заветный рубеж.

 

4514961_perespekli_zavetnii_rybej (640x640, 51Kb)

 

...Грянул гром, как последнее предупреждение от стражников. И молния, длинная и стремительная, как кинжал, пронзила как раз ту тучу, в которую мы должны врезаться. Было немного боязно, и одновременно очень тянуло туда, в святая святых, куда не пускают посторонних. Но нас сегодня, может быть, всё-таки пустят».
А потом — захватывающие, как детектив, поиски: один адрес, другой, Архив, ЖКО, расспросы соседей, прохожих... «Сегодня очень грустный день: я расстался с надеждой найти когда-нибудь своего отца. Отца, которого совсем не знал, но не хватает которого с каждым годом всё сильнее и сильнее. Я шёл мимо этих милых старых домов, скамеек и деревьев, как когда-то ходил другой человек — Александр Иванович Петров. Он родился 28 июня 1929 года, а умер в 1985 году. Это был мой папа...»
Читаешь с перехваченным, как петлёй, горлом. Папу они так и не нашли. Но всё же, всё же, всё же... «И всё-таки что-то во мне сегодня поменялось. Изменилось отношение к жизни — сиюминутной и неповторимой, к Вечности, ко всему живому. ...Мой старый город всё помнит, обо всех знает, но никогда не расскажет свои секреты. ...И вдруг я услышал, как из открытой форточки на четвёртом этаже доносится папина любимая песня. За то время, что я искал папу, эта песня стала и моей любимой тоже. Мужской голос звучал тихо, как будто пробивался сквозь годы, отделявшие меня от того далёкого зимнего вечера, когда эту песню пел папа у нас дома: «Когда б имел златые горы...» Был тёплый майский вечер, а я вспоминал зиму 1977 года. Песня закончилась, а я всё стоял, и мне не хотелось никуда уходить...»
Он пытается вспомнить, что было до него: как жили отец и мать до его рождения? Он хочет вернуться в Тамбов 31-го года — город, где родилась его мама.

 

Как я мечтаю уехать в Тамбов,
как мне охота увидеться с мамой!
Пусть меня встретит средь милых дворов
старый мороженщик с белой панамой.

 

Гордый камыш задремал у пруда.
Тихо стоит на окошке алоэ.
Хочется очень поехать туда,
взглядом счастливым окинуть былое.

 

Где эта улица, где этот дом?
Где тот фонарь, что горел до рассвета?
Столько хорошего в городе том...
Было — и нет его — кануло в Лету.

 

Время несётся, как всадник, вперёд.
Плачет, поёт и ликует природа...
Только покоя никак не даёт
старый Тамбов тридцать первого года.

 

4514961_Tambov_31_goda (500x328, 56Kb)

 

«Годы шли, я взрослел, мама с бабушкой старели. По вечерам мы всё так же сидели на этом же самом диване. Но теперь, если бабушка погружалась в сон, я уже не будил её. Телевизор продолжал работать, но я уже  смотрел не на него, а на бабушку. Пока она спала, сидя на диване, и глаза её были закрыты, я смотрел на неё, стараясь запомнить её навсегда. Чтобы потом, спустя много-много лет, она возвращалась ко мне из глубин моей памяти. Пока она около меня тихо дремала от усталости, я досконально изучал её лицо, запоминал каждую морщинку...» («Квартирант»).
Потом уже не будет бабушки, а вслед за ней — мамы. Одиночество ненадолго скрасит  квартирант Серёга, ставший настоящим другом.
«Серёга, спасибо тебе за всё... Это ты спасал меня все эти три года: от тоски и одиночества. Это ты вселял в меня веру в то, что всё ещё в моей жизни будет хорошо. Даже если ты остался на свете совсем один, и нет уже никого из родных — ещё ничего не потеряно, если рядом находится хоть один верный тебе человек. ...Как нам было хорошо! Мы шутили, веселились, все вечера проводили вместе. А я это всё фотографировал: на память, на память, на память... Будто я без фотографий когда-нибудь это забуду. Такое не забывается. Но если кроме простой человеческой памяти останутся ещё и листочки бумаги с дорогими лицами — это ли не счастье!». Как он боялся теперь потерять и эти случайные крупицы душевного тепла, как хотел их сохранить навечно, вопреки неумолимым необратимым дорогам жизни, бегущим вперёд и вперёд, оставляя позади всё, что дорого.

 

Я вперёд не смотрю,  мне назад посмотреть интересней:
что я видел когда-то и где я, наверное, был.
И былое мне кажется тихой задумчивой песней:
мне пропели её в колыбели, и я не забыл.

 

Как тепло и ностальгично становится на душе, когда читаешь стихи Солодова о недавнем советском прошлом:

 

Пусть смешным вам покажется это и пошлым,
я сегодня пойду на свидание с прошлым.
Пусть разбудит меня «Пионерская зорька»,
комсомольская свадьба, весёлое «горько!»
«Пионерскую правду» из шкафа достану,
прочитаю заметку «Салют Казахстану».
И рассказ Пантелеева «Честное слово»
перечитывать буду я вечером снова.
...Газировка на улице, пиво в бидоне,
а в трамваях компостеры в каждом вагоне.
Пью зелёный «Тархун» и ситро «Буратино».
Из окна Пугачёва поёт «Арлекино».
Чёрно-белый экран, телевизор «Берёзка»,
отрывной календарь, холодильник «Морозко».
...А дворовый футбол, а игра на баяне,
а весёлые шутки по «Радионяне»!
Театральный кружок, акварельные краски —
это детство моё проплывает, как в сказке.
Заурядное детство, обычное детство,
чтоб вернуться сюда — не придумано средство.
Я лопату возьму и прочищу дорожку
к тем годам, по которым тоскую немножко...

 

Или вот это, о старой пластинке:

 

Долгие годы пластинка молчала.
Песня, которая в детстве звучала,
вновь зазвучала, и в памяти снова
Ленка из школы бежит Иванова.
Дом сорок шесть, я живу в этом доме,
книжки читаю, рисую в альбоме,
в школу хожу и дружу с Ивановой,
трескаю завтраки в школьной столовой...
Двойки, пятёрки, уроки, продлёнка,
локти, коленки, бинты и зелёнка,
драки, болячки, любовь и кокетство —
я вспоминаю счастливое детство.
Кляксы, чернила, перо, промокашка,
вы не поверите: я — третьеклашка.
Кухня и старая песенка эта...
Годы прошли, но она не допета.
Мы эту песню когда-то учили,
ценный значок за неё получили.
Знамя, субботники, Красная Пресня...
Всё позабыто. Напомнила песня.
Скоро мы с Ленкой поедем в «Орлёнок»,
я — пионер, а она — октябрёнок.
Скоро мы вырастем, взрослыми станем,
но никогда-никогда не устанем
Родиной нашей советской гордиться
и по-стахановски жить и трудиться...
Долгие годы пластинка молчала,
старую песню поставьте сначала.

 

Как же он не боится такое писать, — думала я, — не боится возможных насмешек, обвинений в совковости. Да, есть небольшая ирония над собой, над тем временем, но она так добродушна, что тонет, почти неразличима в тоне умилённой растроганной ностальгии по былому. Мне вспомнилась давняя газетная статья А.Сафроновой, где она писала вот о таком же своём пионерском детстве с раздражением, чуть ли не с гадливостью: о синих резиновых крутых яйцах на завтрак в  лагере, глупых отрядных линейках, надоевших песнях в строю. Моё детство тоже прошло в пионерских лагерях, но я ничего этого не помнила. Помнила романтику костров, походов, слёзы при расставании с новыми подружками, свою первую школьную любовь. Как пишет Дмитрий Быков: «Восторг телячий или щений/ С годами падает в цене,/ Но страшен мир без обольщений/ И нечем в нём прельститься мне». Но это сейчас мы стали умными и сытыми скептиками, а тогда... Как это у Солодова:

 

Как хорошо в стране советской
жилось в году шестидесятом.
Всё в памяти осталось детской.
Я в том году учился в пятом.

 

...И Первомайские знамёна
горят, как пламенные лица.
Флажки, гармошка, листья клёна —
пусть это вечно будет длиться!

 

...Я — пионер страны прекрасной!
Клянусь: перед врагом не струшу!
И к Ильичу с гвоздикой красной
приду и клятвы не нарушу.

 

4514961_pridy_i_klyatvi_ne_naryshy (500x475, 38Kb)

 

Да-да, именно так всё и было! И пионеры-герои, и сборы металлолома, и наивная вера в коммунизм. Взвейтесь, кострами... Вот и стали мы на год взрослей... Школьные годы чудесные... Не хочется смеяться над этим. Хочется плакать. Как я писала, правда, по другому поводу:

 

И слёз своих, души озноба,
всего, что не стереть годам,
писаке, критикану, снобу
я не отдам.

 

И опять Солодов:

 

«Мы все — советские ребята!» —
я начертил гвоздём на парте.
Как хорошо жилось когда-то
в стране, которой нет на карте!

 

(«Как хорошо мы плохо жили», — писал Борис Рыжий, дав исчерпывающую формулу той эпохи.)

 

Я люблю этот город и нашу страну
и всё чаще свою ощущаю вину...

 

Как просто и безыскусно сказано. (Не крикливо и самонадеянно, как у Куракина: «Ты ещё нужен России!») Вот оно, настоящее. Тёплое, сердечное, нутряное. Это то, что давало ему силы для борьбы с тоской по былому.

 

И каждый день назло ветрам
рассвет включаю по утрам.

 

«Незаметно для себя я опять погрузился в воспоминания. А этого делать нельзя, потому что воспоминания — такая сильная штука, что затягивает тебя надолго. Мне, например, очень трудно бывает возвращаться из прошлой жизни — в сегодняшнюю. Если говорить откровенно, мне вообще не хочется покидать прошлое. Была бы моя воля, я бы остался там навсегда».(«Квартирант»).
Как мне это знакомо, близко. «Я, как наледью, скована памятью», — так начинается одно из моих стихотворений. Я читаю Солодова и вижу, читаю между его строк свою тоску, свою боль. «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя? Поймёт ли он, чем ты живёшь?» — эти опасения Тютчева, казалось, совсем не коснулись Алексея. Ему удавалось это — и высказать своё сердце, и найти отклик у читателя — легко, без всяких к тому усилий и стараний.

Когда-то Н.С. Могуева, мой самый лучший Читатель, ставший Другом, писала мне в своём первом письме: «Так мы, оказывается, с Вами из одной страны, мы с Вами земляки!», имея в виду общую страну наших душ, так счастливо обретших друг друга. Теперь я могла бы Алексею сказать то же самое. Мы из одной страны — не только из той, советской страны детства, но и из страны Тоски, (И. Анненский слово «Тоска» писал с большой буквы), Памяти, Ностальгии по невозвратному.
«По вечерам я смотрел в окно. Напротив нашего дома стоит большая девятиэтажка — такая же, как наша. Люди возвращались с работы, включали свет, и этот дом оживал. Я видел, как в этих окнах садились за столы, ужинали, мыли посуду. Мне нравилось наблюдать, как те, кто там живут, — смотрят телевизор, отдыхают, что-то читают... Мне так хотелось быть одним из них.

 

4514961_mne_hotelos_bit_odnim_iz_nih (450x337, 47Kb)

 

Я смотрел на них и думал о том, что совсем недавно в моих окнах тоже текла жизнь, а теперь она остановилась. Когда-нибудь она продолжит свой путь, но это будет уже другая жизнь. А та, что остановилась, так и останется на том же месте и в том же времени, где она закончилась. А вот память о ней  тяжёлым рюкзаком будет висеть у меня за спиной всегда. И нести мне этот рюкзак ещё долго-долго, и с каждым годом он будет всё тяжелее и тяжелее.
В соседнем доме горят окна. Эти окна живые. А жизнь в моих окнах закончилась с последним стуком маминой палочки, с последним ударом её сердца»
.(«Потерявшийся пёс на холодном снегу»).

 

4514961_eshyo_oblojka (636x700, 363Kb)


Желание помочь, как-то утешить разбивались об утёс невозможности, неумолимости законов жизни и смерти. Сказать: «И это пройдёт»? О, нет. Он знает цену этих обманов: «Поверьте мне, и через много лет/ Вам будет так же больно, как вначале». Так можно сказать лишь с высоты своего личного опыта. («Верующая? Нет. Знающая из опыта», — говорила о себе Цветаева). Жизнь безутешна.
«Что я могу? Чем помогу?» — писал Ф. Сологуб. Скорее, Алексей сам помогал мне — сознанием, что я не одна. Как когда-то помог Кушнер своими строчками:

 

В отчаянье или в беде, в беде,
кто б  ни был ты, когда ты будешь в горе,
знай: до тебя уже на сумрачной звезде
я побывал, я стыл, я плакал в коридоре.

 

Чтоб не увидели, я отводил глаза.
Я признаюсь тебе в своих слезах, несчастный.
Друг, кто бы ни был ты, чтоб знал ты: небеса
уже испытаны на хриплый крик безгласный.

 

Кто б ни был ты, тебе уже не так
мучительно и одиноко?
Пройдись по комнате иль на диван приляг.
Жизнь оправдается, нежна и синеока.

 

4514961_jizn_opravdaets_nejna_i_sineoka (284x419, 130Kb)

 

И я тогда в ответ на эти стихи писала:

 

Здесь до меня он был, он плакал в коридоре.
Мне музыка и боль души его слышна.
И, кажется, на треть укоротилось горе.
Ура, не я одна! Ура, не я одна!

 

4514961_yra_ne_ya_odna (418x572, 32Kb)

 

Ты тоже не один, Алёша. Пусть это хоть немного утешит тебя.
«Я теперь часто себя ругаю. Знаете, почему? Потому что некому меня теперь ругать. И хвалить тоже некому. С тех пор, как... Вот я и ругаю себя теперь сам и хвалю себя тоже только сам. Но от этого ещё больнее: лишний раз напоминает, что я не только разговариваю за маму, но и живу за неё. Понимаете: за себя и за неё тоже! Потому что когда за неё разговариваешь — хоть немножечко, но веришь, что она всё ещё здесь...»


И жизнь хороша, и ликует душа,
и все без ключей открываются двери,
и солнце по небу плывёт не спеша —
до первой потери, до первой потери.

 

До первой потери так хочется жить!
Потеря по-своему всё перемесит.
А если её на весы положить —
она перевесит, она перевесит...

 

Смерть —  то, к чему нельзя привыкнуть никогда. И только любовь может превозмочь эту боль. Любовь подлинная, без срока давности. Именно такая любовь — без конца и без края — даёт силы, чтобы жить дальше.

 

А я сижу на берегу
и жизнь, как чудо, берегу...

 

4514961_kak_chydo_beregy (438x500, 118Kb)


«И вдруг я понял, почему так происходит: опять ко мне прошлое вернулось, держит меня за руку и не отпускает. Словно голос какой-то доносится неизвестно откуда, может быть, как раз из прошлого и доносится: «Посиди ещё немного, Алёша, не уходи».

 

Обратной дороги давно уже нет,
она заросла травой.
И в прошлое напрочь затерян след.
Но тополь ещё живой.

 

«Где же оно теперь, моё прошлое? Ведь не может же быть, чтобы его нигде не было?» (Блаженный Августин).
«Достаточно остаться одному, и ты вновь оказываешься во власти прошлого. И у тебя нет ни сил, ни воли, ни желания побороть его, оказать хоть какое-то сопротивление. И ты, — чтобы, если не победить (о победе тут не может быть и речи: силы слишком не равны), то хотя бы перехитрить эту тоску, начинаешь придумывать то, во что даже сам не веришь. Ты, как дурак, как самый последний идиот, хватающийся за спасительную соломинку, внушаешь сам себе: а может, мама не умерла, и бабушка тоже? Может быть, они живы, просто я об этом не знаю? Не может быть, чтобы человек смеялся, ходил на работу, любил другого человека, рожал и воспитывал детей, строил планы на будущее — одним словом: был, а потом вдруг — раз, и исчезал навсегда, как будто ничего этого не было. Но я же знаю, что они были, я свидетель! Мама ходила на работу, бабушка крутилась, как белка в колесе, и, казалось, никогда не будет этому конца. Какой конец, кому он нужен, этот конец? Пусть всё останется, как было, ведь всё было так хорошо...» («Квартирант»).
Это, как заклинание, звучит на протяжении всей книги. Мне вспомнилась любимая книжка моего детства «Когда я снова стану маленьким» Януша Корчака. Как герой, став взрослым, часто вспоминал своё детство, своих родителей, которых уже не было в живых. И ему так хотелось хоть на миг вернуться в те прежние годы. Однажды, думая об этом, он вздохнул глубоко и тяжко. И вдруг перед ним явился гном: маленький человечек в колпачке, с красным фонариком, которым размахивал вправо-влево, вправо-влево. «Ты меня звал, вот я и пришёл. Чего ты хочешь?» — «Звал?» — «Ну да. Ты меня вызвал Вздохом Тоски. Многие думают, что заклятие — это обязательно слова. Да нет же, нет. Ну, говори своё желание!» И герой прошептал: «Хочу снова стать маленьким».

 

4514961_Image0003 (508x700, 226Kb)


Этот старичок-гномик был — время, а фонарик — память человеческая. А память может мгновенно вернуть человеку и детство, и любой час жизни, и любого человека, который был ему близок и дорог когда-то. Правда, в возвращении в прошлое всегда есть непрочность и печаль.

 

Всю ночь кричала громко птица.
Луна плыла.
Мне мама не могла присниться:
она была.

 

Варенье, что она варила,
ещё стоит.
А свитер, как и говорила,
тепло таит.

 

И платье, что она носила,
ещё висит.
А маму никакая сила
не воскресит.

 

Но вторит маятник упрямый
мне в унисон:
она была, и это самый
счастливый сон.

 

«Мне иногда кажется, что когда я прихожу сюда, на кладбище, мама с бабушкой в это время приходят ко мне в квартиру и, может быть, обходят её всю, а потом садятся на диван отдохнуть. Отдохнут, посидят немного и быстренько, чтобы успеть до моего возвращения, уходят обратно. Потому что хоть и хорошо им там, на новой квартире, но нет-нет, да и сюда, на старую, потянет. Я же вам говорю: они не умерли, а просто переехали...»Квартирант»).
«Не говори с тоской: их нет. Но с благодарностию: были». А для него даже не были: они есть. Они рядом.

 

Закрываю плотно рамы,
лампу не гашу.
Колыбельную для мамы
по ночам пишу.

 

Рана в сердце одиноком
ночью не видна.
В небе, тёмном и глубоком,
плавает луна,

 

отражаясь, как панама,
в озере лесном.
Колыбель, в которой мама
спит спокойным сном...

 

4514961_spit_spokoinim_snom (350x256, 24Kb)


«Иногда мне в голову приходят совершенно идиотские мысли. Например, когда-нибудь, когда я пойму, что меня тут уже ничего не держит, я обниму последний солнечный луч и вместе с ним улечу далеко-далеко за горизонт. Мне даже кажется, что лучи заходящего солнца очень настойчиво уговаривают меня всё бросить и полететь вместе с ними. Только вы поймите меня правильно: я не слышу никаких голосов, я же не сумасшедший, чтобы додуматься до того, что солнце разговаривает. Я просто придумал сам себе такую сказку, вот и всё. И когда-нибудь, по сказочным законам, я всё-таки поддамся уговорам солнечных лучей и, поборов страх перед неизвестностью, в самый последний момент улечу отсюда вместе с последним лучом». («Квартирант»).

 

4514961_yletet_s_poslednim_lychom (596x452, 94Kb)

 

Эти строки могут застать врасплох неподготовленных материалистов. Но это так. То, что мы любим — никуда не уходит. Оно просто меняет место, облик, пространство. Оно не может уместиться в том ящике, спрятанном в землю. Оно, это чудо, смотрит на нас с неба, ласкает снегом, ветром, дождём, глядит из каждого угла. Смерть сообщает лишь новую форму любви, она превращает любовь в судьбу. А у скольких людей не было этого счастья любви и тепла, нет при живых родителях! Как же должен быть счастлив Алёша этой болью-любовью. Он ни за что не отдал бы её, ни за что не расстался бы с нею.

 

Старая боль от меня уходила.
Я проиграл, а она победила.
Дикую боль провожая в дорогу,
я прослезился как мальчик, ей-богу.

 

Всю отмеренную дорогу каждый из нас бегает от суетного по направлению к настоящей жизни. Вот она, кажется, там, за поворотом... Но нет, опять не повезло, то был мираж... И ты сознаёшь: копайся внутри, обретёшь. Царствие Божие внутри нас.

 

4514961_carstvie_bojie_vnytri_nas (600x600, 203Kb)

 

Продолжение здесь
 




Процитировано 1 раз
Понравилось: 1 пользователю

Скелеты в шкафу (окончание)

Суббота, 08 Июня 2013 г. 15:40 + в цитатник

 

Начало здесь

4514961_1261381622_03_11_2008_0253191001225708305_yves_lecoq (462x460, 35Kb)


 

Счастливый домик

(В.Ходасевич)

 

В 1911 году Владислав Ходасевич женится на Анне Гренцион, младшей сестре писателя Георгия Чулкова. Это был счастливый брак, хотя и  не первый в жизни обоих. Своей второй жене Ходасевич посвящает вторую книгу стихов "Счастливый домик". Название это взято им из стихотворения Пушкина "Домовой" ("И от недружественного взора счастливый домик охрани!") Счастливый домик, воспетый Ходасевичем в книге — призрак семейного счастья, которое он испытал там с женой и сыном (у Анны был ребёнок от первого брака). И если в прежних стихах поэта преобладали душевное смятение, драматизм, трагизм, мятежные думы, внутренняя раздвоенность , то в "Счастливом домике" он выразил гармонию родственных отношений, идеал домашнего очага, семейного уюта,  простого сердечного счастья.

 

О радости любви простой,
утехи нежных обольщений!
Вы величавей, вы священней
величия души пустой.

 

Вместе они пережили тяжёлое время революций, голода, безденежья. Из воспоминаний Надежды Мандельштам: "Жили они трудно. Без жены Ходасевич бы не вытянул. Анна добывала пайки, приносила их, рубила дровешки, топила печку, стирала, варила, мыла больного Владека...К тяжёлому труду она его не допускала". Когда весной 1920-го Ходасевич заболел фурункулёзом, жена по 20 раз в день перевязывала все его 120 нарывов. Самоотверженность этой женщины не знала себе равных. Утром она спешила на службу, вечером была за кухарку, потом — за сестру милосердия. Она была его женой, сестрой, матерью, ангелом-хранителем...
М. Шагинян в рецензии на "Счастливый домик" Ходасевича писала: "Его счастливый домик — это совсем особый домик, в котором следовало бы хоть немного погостить каждому из нас". Но революция, годы военного коммунизма, гражданская война с их голодом, холодом, бедностью, болезнями, каждодневными тяготами расшатали "счастливый домик". В течение нескольких лет картина мира разительно изменилась. Для иллюзий в нём уже не оставалось места.

 

Здесь домик был. Недавно разобрали
верх на дрова. Лишь каменного низа
остался грубый остов...

 

Эти стихи предвосхитили распад семейного домика самого Ходасевича. Летом 1922 года он встречает молодую писательницу Нину Берберову, которая станет его третьей женой. Он ничего не мог поделать с этим чувством:

 

Должно быть, это мой позор,
но что же, если вот —
душа, всему наперекор,
поёт, поёт, поёт?

 

4514961_Nina_Berberova (280x430, 24Kb)

Нина Берберова

 

 

Ходасевич дарит Берберовой свою новую книгу "Путём зерна" с надписью: "Нине Владиславовне. 1922. Начало весны". Да, для них, решивших что будут вместе, это действительно было началом весны, новой жизни, началом тёплого счастливого времени, когда прорастают зёрна и удержать их невозможно. Но для законной жены поэта Анны Ивановны это было не началом, а концом, трагической развязкой, близость которой она чуяла и умоляла сказать ей правду. Однако Ходасевич не нашёл для неё этих горьких, но честных слов. Он уехал с Берберовой за границу тайно, посылая жене с дороги (якобы из командировки), телеграммы о том, что скоро будет, чтобы та не верила сплетням и пекла к его приезду его любимый яблочный пирог. Это были необходимые меры конспирации, чтобы не узнали раньше времени, не помешали отъезду. Всё так, но... Всё же по отношению к Анне его поступок был бесчеловечен. Уехать навсегда, не простившись, не объяснившись, не попросив прощения за своё предательство...

 

4514961_V__Hodasevich_i_N__Bereberova (284x442, 16Kb)

В. Ходасевич и Н. Берберова

 

 

Анна никогда не держала на Ходасевича зла,  не сказав ему ни слова упрёка. Она дожила до хрущёвской оттепели, сохранив архив поэта и сделав всё возможное, чтобы творчество её мужа, сбежавшего к другой женщине, не забылось на Родине. Почему поэт уехал тогда с 20-летней красавицей Ниной Берберовой, а не с ней, столько сделавшей для него в самое трудное время? Ответа нет. Саму Берберову это тоже удивляло: "Меня поразило, — писала она в воспоминаниях, — что он сматывается втихаря от женщины, с которой провёл все тяжёлые годы и которую называл женой". Судя по всему, трагедия Ходасевича была глубже внешнего зла — он знал, что частица зла мирового сокрыта и в нём самом.
Из его стихов, написанных в Берлине:

 

О чём? Забыл. Непостижимо.
Как можно жить в тоске такой!
Он вскакивает. Мимо, мимо,
на ветер, на берег морской!
Колышется его просторный
пиджак — и, подавляя стон,
пред европейской ночью чёрной
заламывает руки он.


("Европейская ночь")

 

Кажется, что он это пишет о себе. Тогда, весной 22-го, Ходасевич сказал своей юной невесте на их первом свидании, что у него теперь две задачи в жизни: быть с ней вместе и — уцелеть. Задачи были успешно решены: Россия осталась в кошмарном прошлом, рядом — любимая женщина, новые страны, знакомства, встречи, жизнь — с чистого листа... Но что-то мешало быть счастливым.

 

Душа!Тебе до боли тесно
здесь, в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
а вниз, на землю, не гляди.

 

Там, с оставшейся далеко внизу земли смотрели на него ничего не понимающие, доверчиво распахнутые глаза брошенной Ани, которая продолжала с надеждой печь его любимый яблочный пирог: а вдруг правда вернётся?

 

4514961_a_vdryg_vernyotsya (500x351, 172Kb)

 

Пробочка над крепким йодом!
Как ты скоро перетлела.
Так вот и душа незримо
жжёт и разъедает тело.

 

Душа, память, совесть стали неодолимым препятствием к счастью.

 

Мне каждый звук терзает слух,
и каждый луч глазам несносен.
Прорезываться начал дух,
как зуб из-за припухших дёсен.

 

Прорежется — и сбросит прочь
изношенную оболочку.
Тысячеокий — канет в ночь,
не в эту серенькую ночку.

 

А я останусь тут лежать —
банкир, заколотый апашем, —
руками рану зажимать,
кричать и биться в мире вашем.


("Из дневника")

 

Любимая женщина спустя 10 лет ответит поэту таким же предательством, уйдя к другому. Он вскоре умрёт на операционном столе в возрасте 53 лет.

 

4514961_V__Hodasevich (227x278, 12Kb)

В. Ходасевич

 

Когда бы долго жил на свете,
должно быть, на исходе дней
упали бы соблазнов сети
с несчастной совести моей.


Какая может быть досада,
и счастья разве хочешь сам,
когда нездешняя прохлада
уже бежит по волосам?..

 

(Подробнее о В. Ходасевиче здесь)

 


Распад атома
(И.Одоевцева)

 

Всем известна счастливая поэтическая пара Георгия Иванова и Ирины Одоевцевой, проживших долгие эмигрантские годы в любви и согласии. Три с половиной десятка лет длилась их совместная жизнь и совместная творческая деятельность, до смерти Г. Иванова, скончавшегося во Франции в 1958 году. Тогда, в 19-м,  в Петербурге никто не ожидал, что между ними возникнет серьёзное чувство. У Георгия Иванова была репутация избалованного женским вниманием сердцееда, пресыщенного и слишком ленивого, чтобы терпеливо ухаживать за юной девушкой, и Николай Гумилёв опрометчиво познакомил с ним Ирину Одоевцеву, не считая опасным себе соперником. Он просчитался. И понял это, когда Г. Иванов прочёл ему свои новые стихи:

 

Не о любви прошу, не о весне пою,
но только ты одна послушай песнь мою.
Но разве мог бы я — о посуди сама —
в твои глаза взглянуть и не сойти с ума!

 

Гумилёв сразу понял, о каких глазах идёт речь, — сам не раз посвящал им восторженные строки.

 

4514961_Irina_Odoevceva (309x375, 60Kb)

Ирина Одоевцева

 

 

А Г. Иванов сам себя не узнавал, он никогда не думал, что способен на такой порыв душевной теплоты, такую сумасшедшую нежность:

 

Отзовись, кукушечка, яблочко, змеёныш,
весточка, царапинка, снежинка, ручеёк,
нежности последыш, нелепости приёмыш,
кофе-чае-сахарный потерянный паёк.

 

Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,
в одеяльной одури, в подушечной глуши,
белочка, метёлочка, косточка, утёнок,
ленточкой, верёвочкой, чулочком задуши...

 

4514961_79064998_4514961_V_berete (432x640, 54Kb)


А она? Любила ли  и она его так же самозабвенно? Вряд ли. Вот Ирина Одоевцева описывает их первое свидание в Летнем саду:

 

Я пришла не в четверть второго,
как условлено было, а в пять.
Он с улыбкой сказал: "Гумилёва
Вы бы вряд ли заставили ждать".

 

Я смутилась. Он поднял высоко,
чуть прищурившись, левую бровь.
И — ни жалобы, ни упрёка.
Я подумала: это любовь.

 

Но если и любовь, то она явно уступала чувству её спутника жизни. Иначе бы Г.Иванов не говорил ей с упрёком спустя много лет: "Почему ты со многими бываешь так мила, так добра, только не со мной?" Он, видимо, так и не смог до конца добиться её любви.

 

4514961_G__Ivanov__20e_gg_ (189x252, 8Kb)

Георгий Иванов. 1920-е годы.

 

 

И. Одоевцева была очень хороша собой, до преклонных лет её окружали поклонники. И был такой драматический эпизод в их жизни в эмиграции. Однажды в неё влюбился красивый успешный богач и сделал ей предложение. Она не устояла перед соблазном шикарной жизни (с Г.Ивановым в то время они жили довольно неустроенно) и цинично (другого слова не подберу) испросила у мужа разрешения на этот брак. Г.Иванов не стал её удерживать и тут же дал развод. Однако, когда освободившаяся от брачных уз Одоевцева приехала в другой город к своему новому избраннику, оказалось, что тот ещё не был разведён. И предложил ей самой провести переговоры с его женой. Одоевцева была так поражена и оскорблена этим предложением, что тут же села в поезд и вернулась домой. Г.Иванов радостно встретил её и ни разу ни словом не упрекнул. Только сказал: "Я сходил с ума..."

 

4514961_79067089_4514961_G__Ivanov (200x307, 11Kb)

 


Однако этот кратковременный уход жены стоил ему сердечного приступа, спровоцировавшего предсмертный инсульт, от которого он уже так и не оправился. Фактически он стал причиной его смерти.

 

Страсть? А если нет и страсти?
Власть? А если нет и власти
даже над самим собой?
Что же делать мне с тобой?

 

Только не гляди на звёзды,
не грусти и не влюбляйся,
не читай стихов певучих
и за счастье не цепляйся —
счастья нет, мой бедный друг.

 

Счастье выпало из рук,
камнем в море утонуло,
рыбкой золотой плеснуло,
льдинкой уплыло на юг.

 

Счастья нет, и мы не дети.
Вот и надо выбирать —
или жить, как все на свете,
или умирать.

 

4514961_G__Ivanov__1957 (477x686, 82Kb)

Г. Иванов. 1957.

 

 

Его переживания отразились впоследствии в романе  "Распад атома":
"Женщина сама по себе вообще не существует. Она тело и отражённый свет. Но вот ты вобрала мой свет и ушла. И весь мой свет ушёл от меня. Ты уносила мой свет, оставляя меня в темноте. В тебе одной, без остатка, сосредоточилась вся прелесть мира. А я мучительно жалел, что ты будешь стара, больна, некрасива, будешь с тоской умирать, и я не буду с тобой, не солгу, что ты поправляешься, не буду держать тебя за руку. Я должен был бы радоваться, что не пройду хоть через эту муку. Между тем здесь заключалось главное, может быть, единственное, что составляло любовь. Ужас при одной этой мысли всегда был звездой моей жизни. И вот тебя давно нет, а она по-прежнему светит в окне.
Я хочу заплакать, я хочу утешиться. Я хочу со щемящей надеждой посмотреть на небо. Я хочу написать тебе длинное прощальное письмо, оскорбительное, небесное, грязное, самое нежное в мире. Я хочу назвать тебя ангелом, тварью, пожелать тебе счастья и благословить, и ещё сказать, что где бы ты ни была, куда бы ни укрылась — моя кровь мириадом непрощающих, никогда не простящих частиц будет виться вокруг тебя".

 

4514961_vitsya_vokryg_tebya (466x699, 96Kb)

 

Угрозы ни к чему. Слезами не помочь.
Тревожный день погас, и наступила ночь.

 

Последний слабый луч, торжественно и бледно
сиявший миг назад — уже исчез бесследно.

 

Ночь — значит, надо спать. Кто знает — в смутном сне,
быть может, жизнь моя опять приснится мне.

 

И, сердце мёртвое на миг заставив биться,
наш первый поцелуй блаженно повторится.

 

Мучила ли Ирину Одоевцеву совесть по поводу своего легкомысленного — как считала она, а по сути — жестокого и предательского поступка? Скорее всего, нет.

 

4514961_79066816_4514961_odoevceva_i (301x400, 102Kb)

 

Натура одарённая, но неглубокая, она продолжала легко идти по жизни "на высоких гнутых каблучках", радуясь её щедрым дарам: новым поклонникам, нарядам, автомобилям. После Г.Иванова у неё было ещё двое мужей, значительно моложе её, которых она пережила. И только одно стихотворение даёт надежду считать, что минуты тоски и раскаяния всё-таки приходили и к ней:

 

Скользит слеза из-под усталых век,
звенят монеты на церковном блюде...
О чём бы ни молился человек,
он непременно молится о чуде.

 

Чтоб дважды два вдруг оказалось пять
и розами вдруг расцвела солома.
И чтоб к себе домой прийти опять,
хотя и нет ни у себя, ни дома.


Чтоб из-под холмика с могильною травой
ты вышел вдруг весёлый и живой.

 

4514961_79066817_4514961_Na_kladbishe (442x640, 77Kb)

И. Одоевцева на могиле Г. Иванова

 

 

(Подробнее об Ирине Одоевцевой здесь)

 

 

 

Как страшно с тобой расставаться...
 (Владимир Соколов)

 

Владимир Соколов — один из лучших лириков России, совесть русской поэзии. Его спокойный светлый стих однажды сорвался на крик:

 

Я устал от 20-го века,
от его окровавленных рек.
И не надо мне прав человека,
я давно уже не человек.

 

Причиной этого отчаяния были не только российские катаклизмы, но и тайная семейная трагедия, груз которой нёс он в душе всю жизнь.

 

4514961_Vladimir_Sokolov (176x242, 4Kb)

Владимир Соколов

 

 

Ещё студентом Литинститута он женился на болгарке по имени Буба. У них родилось двое детей: сын Андрей и дочь Снежана. Но семейная жизнь не задалась. Буба увлеклась Ярославом Смеляковым, открыто встречалась с ним, пила. Это была драма их жизни, которая отражена в стихах Соколова.

 

Пахнет водою на озере
возле одной из церквей.
Там не признал этой росстани
юный один соловей.


Как он ликует божественно
там, где у розовых верб
тень твоя, милая женщина,
нежно идёт на ущерб.


Истина ненаказуема.
Ты указала межу.
Я ни о чём не скажу ему.
Я ни о чём не скажу.

 

4514961_82726164_4514961_dojd_smivaet_sledi (275x183, 9Kb)

 

Нет сил никаких улыбаться,
как раньше, с тобой говорить,
на доброе слово сдаваться,
недоброе слово хулить.


Я всё тебе отдал. И тело,
и душу — до крайнего дня.
Послушай, куда же ты дела,
куда же ты дела меня?

 

Однажды проснётся она
со мной совершенно одна.
Рукой пустоту она тронет,
разбудит её и прогонит.


Так что ж это всё-таки было,
какая нас сила сводила?!
Я выйду. Пойму: не вернусь.
И всё ж, уходя, оглянусь.

 


Но ушёл не он, а она.

 

4514961_82726166_4514961_yhod_v_proshloe (587x423, 66Kb)

 

Ушла из жизни. Буба выбросилась из окна 6-го этажа. У неё было что-то не в порядке с психикой. Друзья предчувствовали такой финал (суицидные попытки были и прежде), стерегли её, но не уберегли. Соколов тяжело переживал её смерть.

 

4514961_82726165_4514961_dojd_na_stekle (338x450, 115Kb)

 

"Как страшно с тобой расставаться..."
Какие простые слова.
Зачем журавлю оставаться,
когда улетает листва?

 

И, руки подняв от испуга,
что неба опять не боюсь,
кричу я: "Подруга, подруга" —
на всю поднебесную Русь.

 

Прощай. Я в любви не прощаю.
Прощай, поминай обо мне.
Я помнить тебя обещаю,
как в юности, как на войне.

 

4514961_kak_v_unosti_kak_na_voine (649x700, 88Kb)

 

Чем больше поэт — тем больше, как правило, трагедия его жизни. Какой-то рок, казалось, висел над его семьёй. Вскоре нелепой случайной смертью погибает сын Андрей. Стихи Соколова о смерти особенно пронзительны. Что-то в них мистическое, непостижимое...

 

Я хотел позвонить в прожитое,
в телефонную будку войдя,
чтоб услышать, задумчиво стоя,
в трубке голос под шорох дождя.

 

Затвориться от нынешней шири
и спросить у того, что прошло:
"Что там нового в канувшем мире?"
Мёртвый голос ответил: "Алло".

 

4514961_82726170_4514961_Nochnoi_dojd (665x525, 536Kb)

 

Соколов стал сильно пить. Он погибал. Его спасла, вытащила из трясины пьянства Марианна — его новая любовь.

 

4514961_82730263_4514961_rogovskaya_2 (200x289, 21Kb)

 

4514961_82730269_4514961_73 (200x253, 11Kb)

 

Рядом с ней он очень изменился. Она стала его булгаковской Маргаритой.

 

4514961_82730262_4514961_progylki_pod_dojdyom_eshyo (517x699, 63Kb)

 

4514961_Vladimir_Sokolov_i_Marianna (497x350, 32Kb)

Владимир Соколов и Марианна

 

4514961_82731810_4514961_b10_1_ (690x416, 39Kb)

 

Соколов воспел её во множестве стихов. Но та, первая любовь осталась в груди незаживающей раной. Это из давних стихов о ней:

 

Я полон весь приметами твоими.
Ты вся со мною, как ни уходи.
В ночи, в пути — искать я буду имя
теснящемуся у меня в груди.

 

И как мне знать — слова придут откуда.
И ты откуда у меня в судьбе?
...Я никогда тебя не позабуду,
не перестану думать о тебе...

 

4514961_82726169_4514961_dojdi (500x353, 1363Kb)

 

Подробнее О В. Соколове здесь)

 

 

От прошлого спасенья нет
(Б.Окуджава)

 

У Булата Окуджавы много стихов и песен о преображающей душу силе музыки. "Моцарт на старенькой скрипке играет", "Музыкант в саду под деревом наигрывает вальс", "Музыка", "Вот ноты звонкие органа", "В городском саду" и многие другие. А мне очень нравится вот это, менее известное:

 

Над площадью базарною
вечерний дым разлит.
Мелодией азартною
весь город с толку сбит.

 

Еврей скрипит на скрипочке
о собственной судьбе,
а я тянусь на цыпочки
и плачу о тебе.

 

Снуёт смычок по площади,
подкрадываясь к нам,
все музыканты прочие
укрылись по домам.

 

Все прочие мотивчики
не стоят ни гроша,
покуда здесь счастливчики
толпятся чуть дыша.

 

Какое милосердие
являет каждый звук,
а каково усердие
лица, души и рук,

 

как плавно, по-хорошему
из тьмы исходит свет,
да вот беда, от прошлого
никак спасенья нет.

 

В этой песне Окуджава писал о себе. В начале 60-х годов в семье поэта начался разлад. Причиной была другая женщина — Ольга Арцимович, которая стала потом второй женой Булата. Красавица блондинка, волевая, властная, ей посвящены "Путешествие дилетантов", "Вилковские фантазии", "Прогулки фраеров", "Стихи без названия". Она была самым строгим критиком Окуджавы: в интервью как-то заявила, что от всего его наследия оставила бы стихов тридцать. Это ей посвящено "Строгая женщина в строгих очках мне рассказывает о сверчках..."

 

4514961_Bylat_okydjava_i_jena_Olga (700x520, 164Kb)

Булат окуджава и жена Ольга

 


Разлад с первой женой Галиной многим тогда, в том числе и самому Булату, казался каким-то недоразумением. На долю этой весёлой и доброй женщины выпали самые трудные, неустроенные годы жизни с Окуджавой, годы ожиданий и надежд, и её мягкий спокойный характер помог ему преодолеть все невзгоды. Этот разрыв дался ему очень тяжело. Когда-то он не мог даже представить, что такое может случиться.

 

Всякое может статься.
(В жизни чему не быть?)
Вдруг захочу расстаться,
вдруг разучусь любить.

 

Вдруг погляжу с порога
за семь морей и рек:
"Вон где моя дорога,
глупый я человек!"

 

И соберусь проститься,
лишь оглянусь назад:
две молчаливых птицы
из-под бровей глядят,

 

будто бы говорят мне:
"Останови свой бег,
это же невероятно,
глупый ты человек!"

 

Первый ребёнок Булата и Галины — девочка — умерла при родах. А через несколько лет у них родился сын Игорь.

 

4514961_Bylat_Okydjava_s_sinom_Igorem (700x570, 71Kb)

Булат Окуджава с сыном Игорем

 

 

Ему Окуджава посвятил стихотворение "Оловянный солдатик моего сына", которое в 1967 году в Югославии получило высшую премию "Золотой венец". В России оно было впервые опубликовано лишь через 5 лет в "Московском комсомольце", за что главный редактор Павел Гусев был наказан.

 

Земля гудит под соловьями,
под майским нежится дождём.
А вот солдатик оловянный
на вечный подвиг осуждён.

 

Его, наверно, грустный мастер
пустил по свету, невзлюбя.
Спроси солдатика: "Ты счастлив?"
И он прицелится в тебя.

 

И в смене праздников и буден,
в нестройном шествии веков
смеются люди, плачут люди,
а он всё ждёт своих врагов.

 

Он ждёт упрямо и  пристрастно,
когда накинутся, трубя...
Спроси его: "Тебе не страшно?"
И он прицелится в тебя.

 

Живёт солдатик оловянный
предвестником больших разлук
и автоматик окаянный
боится выпустить из рук.

 

Живёт защитник мой, невольно
сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: "Тебе не больно?"
И он прицелится в тебя.

 

Ружьё солдатика рикошетом выстрелило в самого Булата. Если бы он мог предвидеть тогда все последствия своего поступка... Позже, глядя на свой портрет, написанный Сергеем Авакяном, Окуджава скажет, что в нём художнику удалось передать самое главное — это его беспомощность перед обстоятельствами, перед невозможностью что-либо изменить.

 

4514961_portret_Bylata_Okydjavi_raboti_S__Avakyana (497x700, 231Kb)

портрет Б. Окуджавы работы С. Авакяна

 

 

Всю ночь кричали петухи
и шеями мотали,
как будто новые стихи,
закрыв глаза, читали.

 

Но было что-то в крике том
от едкой той кручины,
когда, согнувшись, входят в дом,
стыдясь себя, мужчины.

 

И был тот крик далёк-далёк
и падал так же мимо,
как гладят, глядя в потолок,
чужих и нелюбимых.

 

Когда ласкать уже невмочь
и отказаться трудно...
И потому всю ночь, всю ночь
не наступало утро.

 

Булат ещё долго колебался, прежде чем уйти из семьи. Но, получив резкую отповедь от Галины, решился: взыграла армяно-грузинская кровь.

 

Глаза, словно неба осеннего свод,
и нет в этом небе огня.
И давит меня это небо и гнёт —
вот так она любит меня.

 

Прощай. Расстаёмся. Пощады не жди!
Всё явственней день ото дня,
что пусто в груди, что темно впереди —
вот так она любит меня.

 

Ах, мне бы уйти на дорогу свою,
достоинство молча храня,
но, старый солдат, я стою, как в строю...
Вот так она любит меня.


Вскоре у Ольги родился от Булата сын Булат. Через полтора месяца после его рождения Окуджава развёлся с Галиной. Она и сын Игорь восприняли его уход очень болезненно. Игорь так и не простил его, не общался с ним, не признавал в нём отца. Галина  тяжело переживала их разрыв и через год скончалась от сердечного приступа в подъезде своего дома. Ей было всего тридцать девять.

 

4514961_pervaya_jena_galina (321x609, 159Kb)

первая жена Галина

 

Булат не хотел идти на похороны. Он боялся, что если на них явится, все будут осуждающе глядеть на него как на главного виновника случившейся трагедии и перешёптываться:вот ведь, мол, хватило наглости, явился как ни в чём не бывало, да что, ему всё как с гуся вода... Писательница Зоя Крахмальникова, друг Окуджавы, уговорила его всё-таки прийти на них. И в продолжении всей этой долгой душераздирающей кладбищенской процедуры она стояла рядом с еле держащимся на ногах Булатом, изо всех сил сжимая его ладонь. Потом он посвятит ей стихотворение "Прощание с новогодней ёлкой", где будут такие строки:

 

Ель моя, ель, уходящий олень,
зря ты, наверно, старалась:
женщины той осторожная тень
в хвое твоей затерялась!

 

Ель моя, ель, словно Спас на Крови,
твой силует отдалённый,
будто бы свет удивлённой любви,
вспыхнувшей, неутолённой.

 

4514961_vspihnyvshei_neytolyonnoi (483x700, 214Kb)

 

Боль от этой нелепой трагической смерти, в которой косвенно был повинен он сам, сопровождала его всю жизнь. К ней примешивалась и неизбывная боль о сыне, который после смерти матери, остававшийся на попечении престарелой бабушки, по сути оказался предоставленным самому себе. Сдружившись с компанией юных наркоманов, он стал принимать наркотики, попал в тюрьму, отсидел срок. Окуджава пытался спасти Игоря от тюрьмы, но ничего не вышло. Всё это очень мучило его. Из этого душевного штопора он так и не выбрался, о чём можно судить по многим стихам.

 

А как первая любовь — она сердце жжёт.
А вторая любовь — она к первой льнёт.
А как третья любовь — ключ дрожит в замке,
ключ дрожит в замке, чемодан в руке.

 

А как первый обман — да на заре туман.
А второй обман — закачался пьян.
А как третий обман — он ночи черней,
он ночи черней, он войны страшней.

("Песенка о моей жизни")

 

(Подробнее об Окуджаве здесь)

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/202268.html




Процитировано 1 раз
Понравилось: 2 пользователям

Скелеты в шкафу (продолжение)

Суббота, 08 Июня 2013 г. 14:29 + в цитатник

 

Начало здесь

 

4514961_124623600x398NightmareDisorder (600x398, 23Kb)

 

 

Внутренне одинокий и осознающий трагизм своего одиночества, Анненский напряжённо искал выхода из него. Но не находил в себе сил для жизни. Он с безумной завистью и страхом смотрел на живую жизнь, проходившую стороной, и с горечью писал:

 

Любовь ведь светлая — она кристалл, эфир...
Моя ж — безлюбая, дрожит, как лошадь в мыле!
Ей — пир отравленный, мошеннический пир...

 

Это человек с раздвоенным сознанием, рефлектирующий, неуверенный в себе, мечтающий о счастье, но не решающийся на него, не признающий за собой на него права.

 

Даже в мае, когда разлиты
белой ночи над волнами тени,
там не чары весенней мечты,
там отрава бесплодных хотений.

 

Это целомудренно-пугливое сердце понимало любовь только как тоску по неосуществившемуся. Грустной нотой сожаления звучат многие стихи поэта, сожаления о неправильно прожитой жизни,  в сущности, — непрожитой жизни.

 

Развившись, волос поредел.
Когда я молод был,
за стольких жить мой ум хотел,
что сам я жить забыл.

 

Любить хотел я, не любя,
страдать — но в стороне.
И сжёг я, молодость, тебя,
в безрадостном огне.

 

4514961_77625345_4514961_anlir (310x445, 34Kb)

 

Сердце его было создано любящим и — как это свойственно людям глубоко чувствующим — стыдливо робким в своей нежности. Сам он шутливо называл его "сердцем лани". Небогатая внешними событиями, неяркая  размеренная жизнь Анненского скрывала глубоко спрятанные страсти, лишь изредка вырывавшиеся наружу трагичными, полными боли стихами. Сейчас уже не вызывает сомнений, что поэт был страстно и тайно влюблён в жену старшего пасынка Ольгу Хмара-Барщевскую, часто и подолгу гостившую в Царском Селе. Это ей адресованы его строки:

 

И, лиловея и дробясь,
чтоб уверяло там сиянье,
что где-то есть не наша связь,
а лучезарное слиянье.

 

Сохранилось её письмо-исповедь, адресованное В.Розанову и написанное через 8 лет после смерти Анненского: "Вы спрашиваете, любила ли я Иннокентия Фёдоровича? Господи! Конечно, любила, люблю... Была ли я его "женой"? Увы, нет! Видите, я искренне говорю "увы", потому что не горжусь этим ни мгновения... Поймите, родной, он этого не хотел, хотя, может быть, настояще любил только одну меня... Но он не мог переступить... Его убивала мысль: "Что же я? прежде отнял мать (у пасынка), а потом возьму жену? Куда же я от своей совести спрячусь?" И вот получилась "не связь, а лучезарное слиянье". Странно ведь в 20 веке? Дико? А вот — такие ли ещё сказки сочиняет жизнь?.. Он связи плотской не допустил... Но мы повенчали наши души..."

 

4514961_Semya_HmaraBarshevskih__Sleva__Olga_s_myjem_ (476x602, 68Kb)

Семья Хмара-Барщевских.  Слева - Ольга с мужем.

 

 

Документ этот всплыл чудом. Письма Анненского Ольга Хмара-Барщевская сожгла. Но в одном из стихотворений "Кипарисового ларца" под названием "Прерывистые строки" с подзаголовком "Разлука" Анненский прерывистым голосом, выдаваемым ломающимся ритмом, поведал об этой тайной любви, рисуя драму расставания на вокзале с любимой женщиной:

 

Этого быть не может,
это — подлог...
День так тянулся и дожит,
иль, не дожив, изнемог?
Этого быть не может...
С самых тех пор
в горле какой-то комок...
Вздор...
Этого быть не может.
Это — подлог.
Ну-с, проводил на поезд,
вернулся, и соло, да!
Здесь был её кольчатый пояс,
брошка лежала — звезда,
вечно открытая сумочка
без замка,
и так бесконечно мягка,
в прошивках красная думочка...
Зал...
Я нежное что-то сказал,
стали прощаться,
возле часов у стенки...
Губы не смели разжаться,
склеены...
Оба мы были рассеяны,
оба такие холодные, мы...
Пальцы её в чёрной митенке тоже холодные...
"Ну, прощай до зимы.
Только не той, и не другой,
и не ещё — после другой...
Я ж, дорогой, ведь не свободная..."
— Знаю, что ты — в застенке...
После она
плакала тихо у стенки
и стала бумажно-бледна...
Кончить бы злую игру...
Что ж бы ещё?
Губы хотели любить горячо,
а на ветру
лишь улыбались тоскливо...
Что-то в них было застыло, даже мертво...
Господи, я и не знал, до чего она некрасива...

 

Теперь очевидно, что волшебные строки Анненского, написанные  за 6 дней до смерти, про дальние руки — о ней:

 

Мои вы, о дальние руки,
ваш сладостно-сильный зажим
я выносил в холоде скуки,
я счастьем обвеян чужим.

Но знаю...дремотно хмелея,
я брошу волшебную нить,
и мне будут сниться, алмея,
слова, чтоб тебя оскорбить.

 

4514961_slova_chtob_tebya_oskorbit (387x250, 44Kb)

 

(Позже под впечатлением этого стихотворения Блок напишет свои строчки, где слышен тот же мотив:


О, эти дальние руки!
В тусклое это житьё
очарованье своё
вносишь ты даже в разлуке.)

 

А окружающие думали: человек в футляре. Герой из чеховских сумерек. Персонаж без поступков, личность без судьбы, зато с порядочным трудовым стажем. Но с какой силой вырывается порой из его строф голос именно любви, в таких, например, стихах, как "Трилистник соблазна", или "Трилистник лунный", или "Струя резеды в тёмном вагоне":

 

Так беззвучна, черна и тепла
резедой напоённая мгла...
В голубых фонарях,
меж листов, на ветвях,
без числа
восковые сиянья плывут.
И в саду
как в бреду
хризантемы цветут...
Пока свечи плывут
и левкои живут,
пока дышит во сне резеда —
здесь ни мук, ни греха, ни стыда...

 

Вот она, эта эротика Анненского, недоговорённая, но так много говорящая:

 

В марте

Позабудь соловья на душистых цветах,
только утро любви не забудь!
Да ожившей земли в неоживших листах
ярко-чёрную грудь!

 

Меж лохмотьев рубашки своей снеговой
только раз и желала она —
только раз напоил её март огневой,
да пьянее вина!

 

Только раз оторвать от разбухшей земли
не могли мы завистливых глаз...
И, дрожа, поскорее из сада ушли...
Только раз... в этот раз...

 

В цикле стихов о поэтах у меня есть стихотворение об Анненском, в котором я нарисовала его портрет, каким он мне виделся:

 

Нерадостный поэт. Тишайший, осторожный,
одной мечтой к звезде единственной влеком...
И было для него вовеки невозможно —
что для обычных душ бездумно и легко.

 

Как он боялся жить, давя в себе природу,
гася в себе всё то, что мучает и жжёт.
"О, если б только миг — безумья и свободы!"
"Но бросьте Ваш цветок. Я знаю, он солжёт".


Безлюбая любовь. Ночные излиянья.
Всё трепетно хранил сандаловый ларец.
О, то была не связь — лучистое слиянье,
сияние теней, венчание сердец...

 

И поглотила жизнь божественная смута.
А пасынка жена, которую любить
не смел, в письме потом признается кому-то:
"Была ль "женой"? Увы. Не смог переступить".

 

4514961_yvi_ne_smog_perestypit (311x456, 24Kb)

 

Невозможность осуществления мечты, надежд  поэт возводит в ранг творческой силы, делает своей печальной привилегией. Самоограничение, самообуздание, отречение почти от всего, чем манит белый свет — вот сквозная линия судьбы и творчества И.Анненского. Поэт творит красоту иллюзии. Оттого и прекрасно, что невозможно: Невозможно — тоже с большой буквы, как и Тоска.
Ключевым для своего лиризма Аннеский назвал стихотворение "Невозможно" — это как бы апофеоз этой темы, ведь любовь в его стихах — всегда "недопетое", подавленное чувство. "Невозможно" — элегическое стихотворение, печальное и светлое, посвящается его заглавному слову и сочетает в себе три мотива: мотив любви, смерти и поэзии. Обращаясь к этому слову, поэт говорит:

 

Не познав, я в себе уж любил
эти в бархат ушедшие звуки:
мне являлись мерцанья могил
и сквозь сумрак белевшие руки.

 

Но лишь в белом венце хризантем,
перед первой угрозой забвенья,
этих "в", этих "з", этих "эм"
различить я умел дуновенья.

 

Если слово за словом, что цвет,
упадая, белеет тревожно,
не печальных меж павшими нет,
но люблю я одно — "Невозможно".

 

Стоит здесь привести слова Ю. Нагибина: "Анненский, как никто, должен был ощущать многозначное слово "невозможно", ибо для него существующее было полно запретов. Но это же слово служит и для обозначения высших степеней восторга, любви и боли, всех напряжений души. И что-то ещё в этом слове остаётся тайной поэта, и проникнуть в неё невозможно".

 

 


Потёмки моей души
(Федерико Гарсиа Лорка)

 

Из письма Гарсиа Лорки другу: "Впервые в жизни пишу любовную лирику. Новые горизонты открылись мне, и что-то во мне переменилось. Сам себя не узнаю". Последней книгой Лорки стала книга сонетов, которая долго считалась утраченной. "Её составят 100 сонетов", — говорил поэт в интервью. До нас дошли лишь 11, да и те уцелели чудом. Эти газеллы и касыды  пронизаны несвойственной прежде поэту тоской, почти отчаяньем. Об этом говорят даже сами названия: "Об отчаявшейся любви", "О скрытой любви", "О пугающей близости".

 

Только не слепи ты чистой наготою,
как игла агавы в лозах над водою.
Дай тоской забыться на планете дальней,
но не помнить кожи холодок миндальный.

 

Такие стихи — редки для Лорки. Поэзии его вообще чужд исповедальный тон. Его лирическое "я" — это безымянное и всеобщее "я" народной песни. У этого удивительного лирика почти не было стихов о любви. Признания были передоверены десяткам лирических и драматических героев. Сам же поэт, подобно режиссёру, не появлялся на сцене. Это было сознательное, ещё в молодости принятое решение. В одном из ранних писем Лорка жалуется: "Я страдаю, когда вижу в стихе своё отражение. Кажусь себе огромным сизым комаром над омутом чувства". И только в "Сонетах тёмной любви" он сказал больше, чем хотел.

 

И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращённого терпением и болью.

 

Любовь моя, люби! — да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!

А всё, в чём ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтётся с содрогающимся телом.

 

(перевод А.Гелескула)

 

Многие запомнили Лорку весёлым, жизнерадостным, беззаботным, "солнечным юношей". Но не радость озаряла глубины его души. У него было страстное сердце, он умел любить и много страдал, о чём не знал никто. Осенью 1928 года поэт потерпел крушение в любви, след которой сохранился в его письме другу: "Недавно вся моя воля понадобилась мне, чтобы справиться с мукой, сильнее которой я не испытывал. Ты и не представляешь, что это — ночь за ночью глядеть с балкона на Гранаду и знать, что она пуста для тебя, и что ни в чём не будет утешения. Я просто измочален, до того истерзало меня чувство, с которым я должен справиться".

 

4514961_Federiko_garsia_Lorka (486x700, 176Kb)

Федерико Гарсиа Лорка

 


Об интимной жизни Лорки мемуаристы либо хранят молчание, либо ограничиваются туманными намёками. Не будем и мы расшифровывать эти намёки. Доверимся самому поэту, в чьём творчестве на всём его протяжении присутствует тема беззаконной, запретной любви, которая вступает в конфликт с общепринятой моралью. Насколько личной и выстраданной была эта тема для Лорки, можно судить по тому, как пронзительно и неотступно звучит она во многих его произведениях. Например, в "Оде Уолту Уитмену":

 

И всегда о тебе вспоминал я, Уолт Уитмен,
о седых мотыльках бороды,
о твоей аполлоновой стати,
о плечах в линялом вельвете
и о голосе — смерче пепла;
как туман, красивый старик,
здесь ты плакал подстреленной птицей.
Враг сатиров, тирсов и лавров,
пел ты тело в рабочей рубахе.
Я всегда вспоминал о тебе,
мужественный красавец,
в дебрях угля, реклам и рельсов
ты хотел быть рекой и уснуть, как река,
горе друга укрыв на груди.
И не мог я забыть тебя, старый Адам,
как утёс, одинокий Уитмен,
потому что везде, где могли, содомиты, —
в окнах, в барах, по сточным канавам,
млея в лапах шофёров,
в карусели абсентовых стоек —
тыкали пальцем в тебя, Уолт Уитмен.
"Он тоже! Он тоже!" — эти сороки,
белые с севера, чёрные с юга,
на весь мир о тебе кричали.
По-змеиному жаля целомудренный снег бороды,
по-кошачьи визжала эта мразь, это мясо для плётки,
для хозяйских забав и подмёток.
"Он тоже!" — кричали и тыкали
в берега твоего забытья.
А ты мечтал о друге,
пропахшем мазутом и солнцем,
тем же солнцем, что пело мальчишкам
под городскими мостами.

 

4514961_Yolt_Yitmen (376x465, 68Kb)

Уолт Уитмен

 

 

В "Оде Уитмену" Лорка настаивает на своём праве и праве таких, как он, на любовь, пусть непохожую на нашу, но для него любая любовь священна. Он ненавидит врагов любви, какой бы она ни была, и бросает вызов ханжам и фарисеям всех мастей, времён и народов.

 

Старый Уитмен, не брошу я камня
ни в подростка, который пишет
имя девочки на подушке,
ни в того юнца, что украдкой
примеряет платье невесты,
ни в того, кто чёрствую старость
запивает продажной любовью,
ни в тайного мужелюба,
закусившего молча губы.
Я кляну, городские сороки,
вас, откормленных властью гарпий,
птиц болотных! Врагов бессонных
любви, приносящей свет!

 

И у нас тоже не поднимется рука бросить камень в поэта. Кто мы такие, чтобы его судить? "Безгрешный, как птица или конь", — так написал о нём один гватемальский поэт.
Такого Лорку мы ещё не знали. Но пришла пора,наконец, узнать его таким, каким он был, а не тот конфетный дистиллированный образ, придуманный биографами, который все эти годы был с нами. В пьесе "Публика" Лорка, по его словам, намеревался вывести на сцену "скрытую драму каждого, сидящего в зале". А скрытые драмы обычно мучительно остры и менее всего благопристойны. Была и у Лорки своя, мучительно острая драма. Скрывая её, поэт вместе с тем стремился её поведать — не прямо, а иносказательно, и в уже названных произведениях, и в тех, что успел лишь задумать: в трагедии "Разрушение Содома", в пьесе "У крови нет голоса", которая, как он обещал, "повергнет в ужас ханжей". Наконец, в "Сонетах тёмной любви", где он говорит об истерзавшем его чувстве просто и страшно:

 

Любовь до боли, смерть моя живая,
жду весточки — и дни подобны годам.
Забыв себя, стою под небосводом,
забыть тебя пугаясь и желая.


Ветра и камни вечны. Мостовая
бесчувственна к восходам и заходам.
И не пьянит луна морозным мёдом
глубин души, где темень гробовая.


Но за тебя шёл бой когтей и лилий,
звериных смут и неги голубиной,
я выстрадал тебя, и вскрыты жилы.
Так хоть бы письма бред мой утолили,
или верни меня в мои глубины
к потёмкам, беспросветным до могилы!

 

Когда один из друзей прочитал рукопись "Сонетов", он, не сдержавшись, воскликнул: "Господи, какая душа! Как же ты любил, сколько же ты страдал, Федерико!" Лорка улыбнулся в ответ: "При чём здесь я?" — и в этой улыбке была благодарность, признательность за понимание, но был и запрет, мягкий и бесповоротный. Так же мягко и с юмором — чтобы не обидеть высокомерием — он уходил от ответа, когда журналистское любопытство переходило границы.  При всей искренности Лорка был очень скрытен, и редко о ком мы знаем так мало, как о нём. Он привычно берёг от чужого взгляда своё сокровенное.
Из письма Лорки: "Я берегу и оберегаю свою личную жизнь, потому что боюсь дурацкой славы. Едва прославишься, и ты обречён — те, чужие, раскроят тебе грудь лучами своих карманных фонарей".

 

Потёмки моей души
отступают перед зарёю азбук,
перед туманом книг
и сказанных слов.
Потёмки моей души!

 

4514961_Risynok_F__Garsia_Lorki_Moryak (636x700, 205Kb)

Рисунок Лорки "Моряк"

 

 

Под одним из  рисунков была надпись: "Только тайной мы живы, только тайной..." Но, к счастью, над художником такой стихийной силы не властны и собственные обеты, и, вопреки своему правилу, Лорка пишет книгу любовной лирики, где в чеканной форме с потрясающей неукрощённой мощью выражает себя трагически безнадёжная страсть.

 

Пуховый снег над жаркими крылами,
вскипая, словно пена, по озёрам,
жемчужно стынет инистым узором
в саду, где наши губы отпылали.


Погладь рукою пёрышко любое —
и снежная мелодия крылато
весь мир запорошит перед тобою.
Так сердце от заката до заката
боится, окольцовано любовью.
Не вымолить тебя, моя утрата.

 

Я рискну назвать имя адресата "сонетов тёмной любви". Тем более, что до меня это сделал ирландский писатель и учёный Ян Гибсон в своей нашумевшей книге "Пара века", получившей премию опубликовавшего её издательства "Пласа и Ханес", где ирландский испанист обращается к теме непростых взаимоотношений Лорки с его давним другом Сальвадором Дали с модных сейчас фрейдистских позиций.

 

4514961_F__garsia_Lorka_i_Salvador_Dali__PortLigate__1927 (380x515, 80Kb)

Федерико Гарсиа Лорка и Сальвадор Дали.

Порт Льигат. 1927.

 

 

"Они познакомились в 1923 году в Студенческой резиденции в Мадриде. А после того, как поэт побывал у Дали в гостях в Кадакесе в 1925-м, он покидает Каталонию, глубоко влюблённый в художника. Но Дали не желает прислушаться к своим подавленным гомосексуальным наклонностям, а потому любовь между ними так и не состоялась. Если бы она состоялась, она, безусловно, обогатила бы жизнь и творчество обоих, заслужила бы, чтобы про неё была написана монография". И ещё: "Когда Дали понял, что Лорка влюбился в него, между ними началось отчуждение. Я познакомился с ним в его последние годы, и он сказал мне, что Лорка был его лучшим другом"
Из "Сонетов тёмной любви
":

 

Мы вплыли в ночь — и снова ни уступки,
ответный смех отчаянье встречало.
Твоё презренье было величаво,
моя обида — немощней голубки.

 

Мы выплыли, вдвоём в одной скорлупке.
Прощался с далью плач твой у причала.
И боль моя тебя не облегчала,
комочек сердца, жалостный и хрупкий.

 

4514961_komochek_serdca_hrypkii (300x400, 12Kb)

 

Из письма Лорки — Сальвадору Дали: "Всё вспоминаю тебя. Даже, кажется, слишком. Такое впечатление, что в руке у меня — золотой, круглая, тёплая монета. А разменять его не могу. И не хочу, сынок. Как вспомню, какая ты страхолюдина, так ещё сильнее люблю". ("Сынок" — это форма фамильярного обращения, как у нас — "старик". — Н.К.)
В 1929 году Дали вместе с Луисом Бунюэлем снимет фильм "Андалузский пёс", в герое которого, наделённого весьма непривлекательными чертами, узнавался Лорка. Гибсон утверждал, что Луис Бунюэль был против зарождавшегося чувства между двумя великими творцами. Был момент, когда кинематографист сделал всё, чтобы разрушить возникшую между Лоркой и С.Дали дружбу. Именно поэтому он и создал свой фильм "Андалузский пёс", который являлся направленной против Лорки сатирой, ставший не только кинематографическим манифестом сюрреализма, но и эпилогом старой дружбы Лорки и Дали.
Через год после смерти поэта, когда огромным его портретом республиканская Испания украсит свой павильон на Всемирной выставке, его бывший друг Сальвадор Дали предложит выставить в том павильоне свои картины с одним условием: пусть снимут портрет Федерико, занимавший, по мнению Дали, слишком много места. Но перед смертью он, говорили, в бреду повторял имя Лорки...

 


Ты знать не можешь, как тебя люблю я, —
ты спишь во мне, спокойно и устало.
Среди змеиных отзвуков металла
тебя я прячу, плача и целуя.

 

Тела и звёзды грудь мою живую
томили предрешённосью финала,
и злоба твои крылья запятнала,
оставив грязь, как метку ножевую.

 

(Подробнее о Лорке здесь)

 

 


Неживое моё дитя
(М.Шкапская)

 

Мария Шкапская (урождённая Андреевская) родилась в Петербурге в 1891 году. Детство её прошло в достоевских питерских трущобах.

 

4514961_77871842_large_4514961_tryshobi_Peterbyrga (640x425, 73Kb)

 

Отец  был душевнобольным, получал грошовую пенсию, мать —  парализована, будущей поэтессе с 11 лет приходилось зарабатывать на жизнь семье из 7 человек. Свалка городского мусора была источником существования для городской бедноты. Девочка собирала там кости, тряпки, жестянки, строительный мусор на продажу, стирала бельё соседям. На трудовые копейки умудрилась выучиться, писала письма на почте, надписывала адреса, позже давала уроки. Окончив два курса медицинского факультета, дежурила в больницах, психиатрических клиниках. Никогда не жаловалась, даже благодарна была этой школе жизни: она закалила характер, приучила к труду.
В поэзию Мария Шкапская пришла со своей отчётливой неповторимой интонацией. Стихи она обычно записывала в строчку, как прозу, словно стыдясь искусственности, неприродности говорения в рифму. Ей казалось: писать стихи стыдно. Не стыдно писать стихами только о том, о чём стыдно говорить иначе.

 

Я вся из острых углов,
всегда, для всех — недотрожка.
Боюсь завершённых слов
и правды боюсь немножко.

 

Куда-то ведут — куда? —
следы на спутанном плане.
Безумье и жизнь всегда
на острой, как бритва, грани.

 

4514961_77872185_4514961_Shkapskaya_eshyo (200x314, 26Kb)

Мария Шкапская

 

 

Шкапская вся — на грани. Может быть, поэтому её услышали немногие, и немногие из услышавших — не испугались. Имя Шкапской всегда было известно в тесном кругу поэтов и любителей поэзии, но упоминание этого имени обычно вызывало не только восхищение её стихами, но и некоторую иронию, мужскую усмешку. Считалось, что женщине всё-таки неприлично доходить до такой степени откровенности. Она писала о том, о чём говорить было в обществе не принято: об утрате девственности, о половой любви, деторождении, абортах, выкидышах, женских разочарованиях.

 

Да, говорят, что это нужно было...
И был для хищных гарпий страшный корм,
и тело медленно теряло силы,
и укачал, смиряя, хлороформ.


И кровь моя текла, не усыхая —
не радостно, не так, как в прошлый раз,
и после наш смущённый глаз
не радовала колыбель пустая.


Вновь, по-язычески, за жизнь своих детей
приносим человеческие жертвы.
А ты, о Господи, Ты не встаёшь из мёртвых
на этот хруст младенческих костей!

 

"До Вас женщина не говорила так о себе", — писал ей несколько обалдевший от прочитанного Горький.

 

4514961_91308326_large_4514961_tusovka (700x521, 177Kb)

М. Шкапская вторая слева

 

 

 Михаил Кузмин нашёл её стихи чересчур физиологичными (странно, вообще-то, слышать подобное от автора полупорнографических "Крыльев", но, вероятно, непристойной Кузмину казалась только женская физиология).  М.Гаспаров в предисловии к "Избранному" М.Шкапской пишет, что о её стихах упоминать как бы не принято. И то сказать, это не самое приятное чтение. Тут много крови, много натурализма. Один салонный критик даже назвал её стихи "менструальной поэзией".

 

Было тело моё без входа
и палил его чёрный дым.
Чёрный враг человечьего рода
наклонялся хищно над ним.


И ему, позабыв гордыню,
отдала я кровь до конца
за одну надежду о сыне
с дорогими чертами лица.

 

Подавим в себе низкую иронию: поэзия Шкапской потому и поэзия, что в ней запечатлено вечное и подлинное бытиё. В её стихах оживает истина женской судьбы.

 

4514961_Mariya_Shkapskaya (194x259, 12Kb)

 

У Шкапской в то время был страстный, бурный роман. Тогда же она пережила аборт, оказавшийся для неё едва ли не главным, страшнейшим переживанием: почти все стихи из книги "Матерь Долороза" (1921) — книги, сделавшей ей имя, посвящены нерождённому сыну.


Неживое моё дитя,
в колыбель мы тебя не клали,
не ласкали, ночью крестя,
губы груди моей не знали.


На кладбище люди идут —
дорогая сердцу задача, —
отошедшим цветы снесут
и живыми слезами плачут.


Обошла бы кругом весь свет —
не найду дорогой могилки.
Только в сердце твой тихий след,
плоть от плоти, от жилок жилка.


Неживое моё дитя,
в колыбель мы тебя не клали,
не ласкали, ночью крестя,
губы груди моей не знали.

 

4514961_77872186_4514961_mat_i_ditya (343x480, 40Kb)

 

Не ставшее плотью — стало словом. И на этом искусство кончилось, почва ушла из-под ног, у судьбы захватило дух... Гибель сына и гибель тысяч нерождённых детей, и всех, кто был когда-то детьми — вот главная тема Марии Шкапской. И всех этих мёртвых, как и своих мёртвых, Шкапская, с её изначально трагическим мировоззрением, чувствует кровно близкими, своими. Здесь и происходит её отождествление с Россией, которая должна была родить новое и великое, а вместо этого захлёбывалась собственной кровью.

 

Ах, дети, маленькие дети,
как много вас могла б иметь я
вот между этих сильных ног —
осуществлённого бессмертья
почти единственный залог.


Когда б ослеплена миражем
минутных ценностей земных,
ценою преступленья даже
не отреклась от прав своих.

 

"Вот между этих сильных ног", — да, это сильно сказано. И у самой Цветаевой, известной своей лирической дерзостью, немного найдётся подобных физиологизмов, поскольку Цветаева мыслила себя всё же прежде всего воплощённой душой, Психеей, которую плоть только обременяет. В стихах Шкапской всё иначе: тут не дух воплощён, а плоть одухотворена, и главное её оправдание — в деторождении, продолжающем род и делающем женщину сопричастной бессмертью.

 

4514961_B_E__Myrilo__Madonna_s_mladencem_ (410x575, 140Kb)

Б. Э. Мурильо. Мадонна с младенцем.

 

 

Под сердцем тепло и несмело
оно шевелилось и жило.
Но тело, безумное тело,
родной тяготы не сносило.


И мне всё больней и жальче
и сердце стынет в обиде,
что мой нерождённый мальчик
такого солнца не видит.

 

Не снись мне так часто, крохотка,
мать свою не суди.
Ведь твоё молоко нетронутым
осталось в моей груди.


Ведь в жизни — давно узнала я —
мало свободных мест.
Твоё же местечко малое
в сердце моём как крест.


Что ж ты ручонкой маленькой
ночью трогаешь грудь?
Видно, виновной матери —
не уснуть!

 

Эта боль о нерождённом ребёнке не покидала её никогда, даже когда родила и вырастила двух сыновей и дочь. Она кричала в своих стихах о том, о чём все женщины обычно молчат. Душа её кричала.

 

В землю сын ушёл — и мать
от земли не может встать.


Был он нежный, был родной,
был он ей, лишь ей одной, —


нежный тёплый голышок,
в теле розовый пушок.

 

4514961_73855_640 (450x631, 62Kb)

 

Станут старше, взрослее дети,
и когда-нибудь Лелю и Ате
расскажу я о старшем брате,
который не жил на свете.


Будут биться слова, как птицы,
и томиться будут объятья.
Опустив золотые ресницы,
станут сразу серьёзны братья.


И, меня безмолвно дослушав,
скажут: "Как ты его хотела!
Ты ему отдала свою душу,
а нам — только тело".


И тогда только, милый Боже,
я пойму, что всего на свете
и нужней, и теплей, и дороже
мне вот эти, живые дети.


И Тебе покорна и рада,
и прошу того, неживого,
вот за эти Твои лампады,
за Тобой рождённое слово.

 

4514961_87287464_4514961_skylptor_Martin_Hudacek (481x426, 34Kb)

Памятник нерождённым детям в Словакии. Скульпор Martin Hudacek.

 

 

Она не могла сказать, как Цветаева: "Мной совсем ещё не понято, что дитя моё в земле", потому что именно с этого понимания Шкапская и начинается. Она не могла сказать, как Ахматова: "Отыми и ребёнка, и друга, и таинственный песенный дар", она, всегда молившая Господа об обратном:

 

До срока к нам не протягивай
тонких пальцев своих,
не рви зелёные ягоды,
не тронь колосьев пустых.


Ткани тугие, нестканные,
с кросен в ночи не снимай.
Детям, Тобою мне данным,
вырасти дай.

 

В отличие от Цветаевой и Ахматовой, для Шкапской главное — не мужчина, не муж, не любовь, главное — это счастье быть матерью.

 

Справилась бы со жгучей жаждой,
сердце терпеливо и звонко.
Милого может заменить каждый,
но кто даст мне его ребёнка?

 

Как много женщин ты ласкал
и скольким ты был близок, милый.
Но нёс тебя девятый вал
ко мне с неудержимой силой.


В угаре пламенных страстей
как много ты им отдал тела,
но матерью своих детей
ты ни одну из них не сделал.


Какой святой тебя хранил?
Какое совершилось чудо?
Единой капли не пролил
ты из священного сосуда.


В последней ласке не устал
и до конца себя не отдал.
Ты знал? О, ты, наверно, знал,
что жду тебя все эти годы!


Что вся твоя, и вся в огне,
полна тобой, как мёдом чаша.
Пришёл, вкусил, и  — весь во мне,
и вот дитя  — моё и наше.


Полна рука моя теперь,
мой вечер тих и ночь покойна.
Господь, до дна меня измерь, —
я зваться матерью достойна.

 

О тяготы блаженной искушенье,
соблазн неодолимый зваться "мать"
и новой жизни новое биенье
ежевечерне в теле ощущать!


По улице идти как королева,
гордясь своей двойной судьбой.
И знать, что взыскано твоё слепое чрево,
и быть ему владыкой и рабой,
и твёрдо знать, что меч Господня гнева
в ночи не встанет над тобой.


И быть как зверь, как дикая волчица,
неутоляемой в своей тоске лесной,
когда придёт пора отвоплотиться
и стать опять отдельной и одной.

 

4514961_77873019_4514961_Shkapskaya (400x551, 9Kb)

 

(Подробнее о М. Шкапской здесь)

 

окончание здесь




Процитировано 1 раз
Понравилось: 1 пользователю

Скелеты в шкафу

Суббота, 08 Июня 2013 г. 11:41 + в цитатник

 

4514961_skelet_iz_shkafa (300x574, 39Kb)

 

Этот закон универсален и относится не только к жизни замечательных людей, но к любой человеческой жизни, особенно если рассматривать её пристально, в упор. Любая жизнь набита кошмарами. У каждой семьи, как говорит английская пословица, в шкафу спрятан свой скелет. "Каждый сам себе отвори свой ад, словно дверцу шкафчика в душевой". (С. Гандлевский). Одни запирают накрепко эту дверцу, стараются не заглядывать лишний раз в старые пыльные шкафы и живут относительно спокойно. Другие постоянно помнят о своих скелетах и носят свой грех, свой ад с собой. Они срослись с ними, как горб с верблюдом, как  панцирь с черепахой.
Раб испытывает чувство обиды, и только свободный человек — чувство вины. "Всех виновнее я и греховней", — пишет Инна Лиснянская. Но это значит лишь то, что она совестливее многих других, кто никогда в своей вине — даже перед собой — не признается, для кого муки совести, раскаяние всегда было чуждым, инопланетным занятием.

 

И, наверное, когда покину я
навсегда земную колею,
тень моя не раз придёт с повинною,
если даже окажусь в раю.

 

Чувство вины в каком-то глобальном масштабе переполняет её душу и поэзию:

 

Как в хризантемовом саду
без хризантем,
не будет Страшному Суду
со мной проблем.

 

Душа сама себя сожгла
в тот час, когда
от своего устала зла
и от стыда.

 

Марина Цветаева когда-то бросила в мир слова о самосуде, о суде поэта над собой как единственно возможном суде над поэтом. Она называла себя кальвинисткой, то есть человеком, который, не дожидаясь Божьей кары или милости — сам сводит жёсткие счёты с собой. И сейчас я хочу показать вам несколько таких невидимых миру трагедий, спрятанных скелетов в шкафах, которые, подобно лисёнку за пазухой из древнеспартанского предания, разъедали поэтам внутренности, но из этой адской боли рождались бессмертные творения духа. Девять рассказов — как девять кругов ада.

 


Горя огнём стыда

(А.Фет)

 

Глубокий след в фетовской поэзии оставил трагический роман с Марией Лазич. Это была дочь отставного генерала, мелкого помещика, обрусевшего серба. Фету было 28, когда он её встретил, ей — 24. В марте 1849 года Фет пишет другу детства, что встретил существо, которое любит и глубоко уважает,  "идеал возможного для меня счастья и примирения с гадкой действительностью. Но у ней ничего и у меня ничего..."
Любовь бесприданницы и офицера без состояния могла только усугубить положение двух бедняков. Это значило бы для него навсегда похоронить будущее в убогом гарнизонном прозябании с кучей детей и преждевременно увядшей женой. И любовь Фета отступила перед прозаическим расчётом. Позже он напишет автобиографическую поэму "Сон поручика Лосева", в котором их роман с Лазич изображён с реалистической конкретностью. Поначалу комически поданный вопрос "брать или не брать дьявольские червонцы?" — оборачивается важнейшим вопросом в выборе дальнейшего жизненного пути. Как поступил поручик Лосев — в поэме остаётся неизвестным. Но мы знаем, как поступил поручик Фет.
В своих воспоминаниях он пишет: "Чтобы разом сжечь корабли наших взаимных надежд, я собрался с духом и высказал громко свои мысли относительно того, насколько считал брак для себя невозможным и эгоистичным". Она ответила: "Я люблю с Вами беседовать без всяких посягательств на Вашу свободу". Мария всё понимала и не осуждала Фета. Она любила его таким, каким он был, любила бескорыстно, безоглядно и самоотверженно. Любовь была для неё всем, в то время как он расчётливо и упорно шёл к своей цели:  получение дворянства, достижение материального благополучия...
Чтобы не компрометировать девушку, Фет должен был с ней расстаться. "Я не женюсь на Лазич", — пишет он другу, — и она это знает, а между тем умоляет не прерывать наших отношений. Она передо мной чище снега..."

 

4514961_80134474_4514961_Ya_pronesy_tvoi_svet_skvoz_jizn (699x494, 98Kb)

 

"Этот несчастный гордиев узел любви или как хочешь назови, который чем более распутываю, тем туже затягиваю, а разрубить мечом не имею духу и сил". Разрубила жизнь.

 

4514961_A__Fet__40e_godi_ (511x700, 153Kb)

А. Фет. 1840-е годы.

 

 

Вскоре полк переводят в другое место и в мае Фет отбывает на манёвры, а осенью, под уже созревшими плодами, полковой адъютант Фет на свой вопрос о Марии услышал изумлённое: "Как! Вы ничего не знаете?!" Собеседник, пишет поэт, смотрел на него диким взглядом. И, после паузы, видя его коснеющее недоумение, прибавил:"Да ведь её нет! Она умерла! И, Боже мой, как ужасно!" Ужасней смерть и впрямь вообразить себе трудно: молодая женщина сгорела. Заживо...
 Было это так. Отец, старый генерал, не разрешал дочерям курить, и Мария делала это украдкой, оставаясь одна. "Так, в последний раз легла она в белом кисейном платье и, закурив папироску, бросила, сосредоточившись на книге, на пол спичку, которую считала потухшей. Но  спичка, продолжавшая гореть, зажгла опустившееся на пол платье, и девушка только тогда заметила, что горит, когда вся правая сторона была в огне. Растерявшись, она  бросилась по комнатам к балконной двери, причём горящие куски платья, отрываясь, падали на паркет. Думая найти облегчение на чистом воздухе, Мария выбежала на балкон, но струя ветра ещё больше раздула пламя, которое поднялось выше головы..."
Фет слушал, не прерывая, без кровинки в лице. Спустя 40 лет он слово в слово воспроизведёт этот страшный рассказ, завершив им, по сути, свои воспоминания.
Но существует и другая версия случившегося. Вскоре после рокового объяснения с Фетом Мария, надев белое платье — его любимое, — зажгла в комнате сотню свечей. Помещение пылало светом, как пасхальный храм. Перекрестившись, девушка уронила горящую спичку на платье. Она готова была стать любовницей, сожительницей, посудомойкой — кем угодно! — только бы не расставаться с Фетом. Но он решительно заявил, что никогда не женится на бесприданнице. Как признавался поэт, он "не взял в расчёт женской природы". "Предполагают, что это было самоубийство", — писал уже в 20 веке Е.Винокуров.
Было ли это самоубийством? Если да, то она убила себя так, чтобы не затруднить жизни любимому,  ничем не отяготить его совесть, — чтобы зажжённая спичка могла показаться случайной. Сгорая, Мария кричала: "Во имя неба, берегите письма!" и умерла со словами: "Он не виноват, виновата я". Письма, которые она умоляла сохранить — это фетовские письма, самое дорогое, что у неё было... Письма не сохранились. Сохранились стихи Фета, которые лучше всяких писем увековечили их любовь.

 

Томительно призывно и напрасно
твой чистый луч передо мной горел,
немой восторг будил он самовластно,
но сумрака кругом не одолел.

 

Пускай клянут, волнуяся и споря,
пусть говорят: то бред души больной,
но я иду по шаткой пене моря
отважною, нетонущей ногой.

 

Я пронесу твой свет чрез жизнь земную,
он мой — и с ним двойное бытиё
вручила ты, и я — я торжествую
хотя на миг бессмертие твоё.

 

4514961_V__BorisovMysatov__Vesna (640x447, 100Kb)

В. Борисов-Мусатов. Весна.

 

 

Что он потерял — Фет понял гораздо позже, тогда он лишь отдал дань скорби, — ему светила гвардия, перед ним маячили другие заботы, цели... Но придёт время — и горестная тень властно возьмёт всё, в чём было отказано живой Марии Лазич.

 

Долго снились мне вопли страданий твоих, —
то был голос обиды, бессилия плач;
долго, долго мне снился тот радостный миг,
как тебя умолил я — несчастный палач.

 

Проходили года, мы умели любить,
расцветала улыбка, грустила печаль;
проносились года, — и пришлось уходить:
уносило меня в неизвестную даль.

 

Подала ты мне руку, спросила: "Идёшь?"
Чуть в глазах я заметил две капельки слёз;
эти искры в глазах и холодную дрожь
я в бессонные ночи навек перенёс.

 

Сорок лет спустя после этих событий больной, задыхающийся старик бессонной ночью думает о том, чего стоило 20-летней девушке то спокойное прощание: "Подала ты мне руку. Спросила: "Идёшь?" Среди ночи поднимают его утаённые ею тогда слёзы — вопли рыданий стоят у него в ушах. Вновь и вновь вспыхивает видение: бежит пылающая фигура, загорается факелом и выплавляет строчки, которым предстоит войти в учебники:

 

Ужель ничто тебе в то время не шепнуло:
там человек сгорел?

 

И эти, Толстого поразившие: "Прочь, этот сон, — в нём слишком много слёз..." И дальше, гениальное: "Не жизни жаль с томительным дыханьем, что жизнь и смерть! а жаль того огня..." И вот эти, "ракетой" долетающие до нас:


Лечу на смерть вослед мечте.
Знать, мой удел лелеять грёзы
и там, со вздохом, в высоте
рассыпать огненные слёзы.

 

Так догорала любовь, которая когда-то, в херсонской глуши, обожгла жизнь практичного армейского офицера.

 

Ты отстрадала, я ещё страдаю.
Сомнением мне суждено дышать.
И трепещу, и сердцем избегаю
искать того, чего нельзя понять.

 

А был рассвет! Я помню, вспоминаю
язык любви, цветов, ночных лучей, —
как не цвести всевидящему маю
при отблеске родном таких очей!

 

Очей тех нет — и мне не страшны гробы,
завидно мне безмолвие твоё.
И, не судя ни тупости, ни злобы,
скорей, скорей, в твоё небытиё!

 

4514961_A__Fet (530x700, 208Kb)

А. Фет

 

 

Марии Лазич посвящены самые пронзительные строки знаменитых "Вечерних огней", этой лебединой песни А.Фета.

 

И снится мне, что ты встала из гроба,
такой же, какой ты с земли отлетела.
И снится, снится: мы молоды оба,
и ты взглянула, как прежде глядела.

 

Что же касается бесследно исчезнувших писем, то Фет, как мы знаем, умел возвращать отнятое судьбой: он вернул себе имя, состояние, вернул и утраченные письма. Ибо что, как не письма девушке из херсонских степей, эти написанные на склоне лет стихотворные послания?

 

Солнца луч промеж лип был и жгуч, и высок,
пред скамьёй ты чертила блестящий песок,
я мечтам золотым отдавался вполне, —
ничего ты на всё не ответила мне.

 

Я давно угадал, что мы сердцем родня,
что ты счастье своё отдала за меня,
я рвался, я твердил о не нашей вине, —
ничего ты на всё не ответила мне.

 

Я молил, повторял, что нельзя нам любить,
что минувшие дни мы должны позабыть,
что в грядущем цветут все права красоты, —
мне и тут ничего не ответила ты.

 

С опочившей я глаз был не в силах отвесть, —
всю погасшую тайну хотел я прочесть.
И лица твоего мне простили ль черты? —
Ничего, ничего не ответила ты!

 

4514961_80134472_4514961_Lazich (699x451, 90Kb)

 

Сила чувств такова, что поэт не верит в смерть, не верит в разлуку, он по-дантовски беседует со своей Беатриче, как с живой.

 

Прости! во мгле воспоминанья
всё вечер помню я один, —
тебя одну среди молчанья
и твой пылающий камин.

 

Глядя в огонь, я забывался,
волшебный круг меня томил,
и чем-то горьким отзывался
избыток счастия и сил.

 

Что за раздумие у цели?
Куда безумство завлекло?
В какие дебри и метели
я уносил твоё тепло?

 

Где ты? Ужель, ошеломлённый,
кругом не видя ничего,
застывший, вьюгой убелённый,
стучусь у сердца твоего?..

 

С его пера срывались слова любви, раскаяния, тоски, часто поразительные по своей бесстрашной откровенности.

 

Давно забытые, под лёгким слоем пыли,
черты заветные, вы вновь передо мной,
и в час душевных мук мгновенно воскресили
всё, что давно-давно утрачено душой.

 

Горя огнём стыда, опять встречают взоры
одну доверчивость, надежду и любовь,
и задушевных слов поблёкшие узоры
от сердца моего к ланитам гонят кровь.

 

Я вами осуждён, свидетели немые
весны души моей и сумрачной зимы.
Вы те же светлые, святые, молодые,
как в тот ужасный час, когда прощались мы.

 

4514961_V__BorisovMysatov__Prizraki (550x441, 56Kb)

В. Борисов-Мусатов. Призраки.

 

 

Всю жизнь, до конца дней своих Фет не мог её забыть. Образ Марии Лазич в ореоле доверчивой любви и трагической участи до самой смерти вдохновлял его. Жизненная драма изнутри, как подземный ключ, питала его лирику, придавала его стихам тот напор, остроту и драматизм, которых прежде  не было. Его стихи — это монологи к умершей, страстные, рыдающие, исполненные раскаяния и душевного смятения.

 

Страницы милые опять персты раскрыли,
я снова умилён и трепетать готов,
чтоб ветр или рука чужая не сронили
засохших, одному мне ведомых цветов.

 

О, как ничтожно всё! От жертвы жизни целой,
от этих пылких жертв и подвигов святых —
лишь тайная тоска в душе осиротелой
да тени бледные у лепестков сухих.

 

Но ими дорожит моё воспоминанье;
без них всё прошлое — один жестокий бред,
без них — один укор, без них — одно терзанье,
и нет прощения, и примиренья нет!

 

(Подробнее о Фете - здесь).

 


Страшен мне уют

(А.Блок)

 

Любовь Блока с его Прекрасной Дамой в реальной жизни, как известно, не состоялась: её загубили метафизика, мистическая схоластика, ложные философские теории, декадентство. В жертву им была принесена живая жизнь. Как тут не вспомнить ядовитое замечание Гёте по поводу мистического чувства любви у романтиков: нереальное отношение к женщине, вырождаясь в туманные эротические двусмысленности, приводит в итоге в публичный дом.

Из дневника Блока: "Ночь. Лихач. Варьете. Акробатка выходит. Я умоляю её ехать. Летим, ночь зияет. Я совершенно вне себя. Я рву её кружева и батист, в этих грубых руках и острых каблуках — какая-то сила и тайна..."

 

4514961_A__Blok (686x700, 194Kb)

А. Блок

 

 

Прошло три года. Любовь Менделеева записывает  в дневнике: "Той весной я была брошена на произвол всякого, кто бы стал за мной ухаживать". Этим человеком стал А.Белый — бывший друг, единомышленник и поклонник Блока. Белый даёт ей понять, что любит её не как Прекрасную Даму, а как живую женщину: ежедневно посылал корзины цветов, забрасывал страстными письмами, звал уехать за границу, умолял "спасти его, спасти Россию". Каждый вечер он приходил, садился к роялю и пел ей романсы. Блок скрывался в другой  комнате или уходил из дома — устранялся. Менделеева плакала и писала в дневник: "Очень тяжело. Один — не муж. Белый — искушение".

 

4514961_Lubov_Mendeleeva_1_ (700x690, 63Kb)

Любовь Менделеева

 

4514961_94394333_4514961_000252000062S (299x400, 15Kb)

Андрей Белый

 

 

Позже, обозревая прожитое, Любовь Менделеева в своём дневнике охарактеризует годы 1909 —1911, проведённые с Блоком, двумя словами: "Без жизни". А следующее 4-летие обозначено у неё знаменательной пометой: "В рабстве у страсти". Хотел того Блок или нет, но он сам толкнул свою Офелию на путь декадентской вседозволенности, и она, очертя голову, кинулась в омут. С какой-то третьестепенной труппой актёров Люба уезжает на длительные гастроли. Сцена не стала её призванием, скорее, средством ухода от опостылевшего очага, в котором не было тепла. Она затевает флирт — с одним,  с другим, третьим.
Ломка нормальных семейных отношений, которая в их кругу пышно именовалась "революцией быта", больно ударила по ним обоим. Жизнь переучивала, опровергала декадентскую ложь, заставляла учиться на своих ошибках. Всё богочеловеческое и сверхчеловеческое ушло, осталось просто человеческое.

 

Не знаю, где приют своей гордыне
ты, милая, ты, нежная, нашла.
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
в котором ты в сырую ночь ушла.

 

4514961_v_siryu_noch_yshla_1_ (644x467, 43Kb)

 

"Ну что же, — признаётся Блок себе в дневнике, — надо записать чёрным по-белому историю, таимую внутри. Ответ на мои никогда непрекращающиеся преступления были: сначала Белый, которого я ненавижу, потом Чулков, какая-то уж совсем мелочь (Ауслендер), от которого меня теперь тошнит. Потом — "хулиган из Тмутаракани" — актёришка. Теперь не знаю кто".

 

4514961_86614985_4514961_v_shlyape (474x642, 82Kb)

 

Зимний ветер играет терновником,
задувает в окна свечу.
Ты ушла на свиданье с любовником.
Я один. Я прощу. Я молчу.

 

Ты не знаешь, кому ты молишься, —
он играет и шутит с тобой.
О терновник холодный уколешься,
возвращаюясь ночью домой.

 

Но, давно прислушавшись к счастию,
у окна я тебя подожду.
Ты ему отдаёшься со страстию.
Всё равно. Я тайну блюду.

 

Всё, что в сердце твоём туманится,
станет ясно в моей тишине.
И когда он с тобой расстанется,
ты признаешься только мне.

 

В 1908 году жена Блока влюбляется в актёра труппы Мейерхольда Константина Давидовского. С гастролей она возвращается беременной. Блок ни о чём не спрашивал, был предупредителен, ласков. Он готовился стать отцом. Ему казалось, что вот теперь, после рождения ребёнка, жизнь может пойти по-другому. Родился мальчик. Его назвали Митей, в честь Менделеева. Через неделю ребёнок умер.

 

В голубой далёкой спаленке
твой ребёнок опочил.
Тихо вылез карлик маленький
и часы остановил.

 

Блок сам похоронил младенца и потом каждый год навещал могилу.

 

Когда под заступом холодным
скрипел песок и яркий снег,
во мне, печальном и свободном,
ещё смирялся человек.


Пусть эта смерть была понятна —
в душе, под песни панихид,
уж проступали злые пятна
незабываеых обид.


Я подавлю глухую злобу,
тоску забвению предам.
Святому маленькому гробу
молиться буду по ночам.

 

Атмосфера в доме была очень тяжёлой. Мать Блока не нашла общего языка с невесткой, в семье были постоянные конфликты, из-за которых Блок очень страдал. Мать была подвержена душевному недугу, часто лежала в психиатрической клинике. По мнению Любы, она дурно влияла на сына, с которым у неё была большая духовная близость. Блок разрывается между самыми дорогими существами, испытывает страшные душевные муки и не видит выхода из создавшегося положения. "Только смерть одного из нас троих сможет помочь", — жестоко говорит он матери.

 

4514961_94383928_4514961_BlokAA_03 (420x580, 58Kb)

 

Она по-своему истолкует стихи Блока, где говорилось о "пристальном враге", примет их на свой счёт и попытается отравиться. Блока мучает невыносимая тоска, сознание своей вины перед матерью, одиночество, вечное ожидание жены, уехавшей в Житомир к любовнику...
В отчаянии он пишет ей письмо: "Мне очень надо твоего участия. Стихи в тетради давно не переписывались твоей рукой. Давно я не прочёл тебе ничего. Лампадки не зажигаются. Холодно как-то. То, что я пишу, я могу написать и сказать только тебе. Многого я не говорю даже маме. А если ты не поймёшь — то и Бог с ним, пойду дальше так".

 

Я — Гамлет. Холодеет кровь,
когда плетёт коварство сети,
и в сердце первая любовь
жива — к единственной на свете.


Тебя, Офелию мою,
увёл далёко жизни холод.
И гибну, принц, в родном краю,
клинком отравленным заколот.

 

4514961_94383417_4514961_84859044_4514961_13_1_ (504x651, 112Kb)

А. Блок в роли Гамлета в любительском спектакле

 

 

Гамлетовский вопрос "быть или не быть" встаёт перед ним всё чаще и неотвратимей. В ту пору Блок был на волоске от самоубийства. Он пишет цикл из семи стихотворений под названием "Заклятие огнём и мраком":

 

По улицам метель метёт,
свивается, шатается.
Мне кто-то руку подаёт
и кто-то улыбается.

 

Ведёт и вижу: глубина,
гранитом тёмным сжатая.
Течёт она, поёт она,
зовёт она, проклятая.

 

Я подхожу и отхожу,
и замер в смутном трепете:
вот только перейду межу —
и буду в струнном лепете.

 

И шепчет он — не отогнать
(и воля уничтожена):
пойми: уменьем умирать
душа облагорожена.

 

Пойми, пойми, ты одинок,
как сладки тайны холода...
Взгляни, взгляни в холодный ток,
где всё навеки молодо...

 

Бегу. Пусти, проклятый, прочь,
не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и ночь,
забьюсь под куст ракитовый!

 

Там воля всех вольнее воль
не приневолит вольного,
и болей всех больнее боль
вернёт с пути окольного.

 

4514961_s_pyti_okolnogo (322x480, 92Kb)

 

С "пути окольного" его вернёт Муза. "И в жизни, и в стихах — корень один. Он — в стихах. А жизнь — это просто кое-как", — запишет он в дневнике. И ещё: "Чем хуже жизнь, тем лучше можно творить". Блок не мог повторить вслед за Пушкиным: "На свете счастья нет, но есть покой и воля". Он разуверился не только в счастье, но и в покое: "Покоя нет. Покой нам только снится".
Корней Чуковский вспоминал, как поразила его комната Блока кричащим несходством с её обитателем. В комнате был уют и покой размеренной, благополучной жизни, на столе — педантичный порядок, а сам хозяин казался воплощением бездомности, неуюта, катастрофы.

 

4514961_86615930_4514961_komnata_Bloka (438x313, 132Kb)

4514961_86626590_4514961_pismennii_stol (385x580, 41Kb)

кабинет А. Блока

 

 

И такой же контраст — между его биографией и внутренним миром. Внешне  биография поэта  выглядела идиллической, мирной, счастливой. Но стоит прочесть любое из блоковских стихотворений, как вся эта идиллия рассыплется вдребезги и благополучие обернётся бедой.

 

Милый друг, и в этом тихом доме
лихорадка бьёт меня.
Не найти мне места в тихом доме
возле мирного огня!

 

Голоса поют, взывает вьюга,
страшен мне уют...
Даже за плечом твоим, подруга,
чьи-то очи стерегут!

 

(подробнее о Блоке - здесь)

 

Невозможно


(И.Анненский)

 

Биография Иннокентия Анненского предельно скудна и незамысловата. Глубокая и сильная жизнь творилась в нём самом. Но и в этой несложной биографии были примечательные события, без знания которых не постигнуть ни его личности, ни творческого пути, ни  странной судьбы поэта.
Закончив гимназию в 1875 году, он поступает в Петербургский университет на историко-филологический факультет, где избрал своей основной специальностью классическую  филологию. Ещё в гимназии он увлекался древними языками, потом греческой мифологией, римской историей и литературой. Античный мир обладал для него особым очарованием, и он скоро ушёл в него с головой.
Из-за стеснённого материального положения Анненский был вынужден заниматься репетиторством. Он стал домашним учителем двух сыновей-подростков Надежды Хмара-Барщевской, вдовы, которая была старше его на 14 лет.

 

4514961_77624224_4514961_HmaraBorshevskaya_jena_poeta_v_36let_1_ (159x200, 10Kb)

 

Разница в возрасте не помешала поэту пылко влюбиться. Он женится на ней и усыновляет её детей. Через год у них рождается сын. Однако эта женщина ничем не обогатила музу Анненского, не стала для него источником тех сильных переживаний, что вносили в жизнь других поэтов их подруги. Сергей Маковский рисует в своих воспоминаниях почти сатирический её портрет: "Семейная жизнь Анненского осталась для меня загадкой. Жена его была совсем странной фигурой. Казалась гораздо старше его, набеленная, жуткая, призрачная, в парике, с наклеенными бровями. Раз за чайным столом смотрю — одна бровь поползла кверху, и всё лицо её с горбатым носом и вялым опущенным ртом перекосилось. При чужих она всегда молчала. Анненский никогда не говорил с ней. Какую роль сыграла она в его жизни?.."
О семейной жизни Анненского нам известно очень мало. Сам он не писал ни мемуаров, ни дневников, и лишь в стихах изредка встречаются редкие отголоски этой жизни.
Вот как, например, в этом, одном из ранних его стихотворений:

 

Нежным баловнем мамаши
то большиться, то шалить...
И рассеянно из чаши
пену пить, а влагу лить...

 

Сил и дней гордясь избытком,
мимоходом, на лету
хмельно-розовым напитком
усыплять свою мечту.

 

Увидав, что невозможно
ни вернуться, ни забыть...
Пить поспешно, пить тревожно,
рядом с сыном, может быть,

 

под наплывом лет согнуться,
но, забыв и вкус вина...
По привычке всё тянуться
к чаше, выпитой до дна.

 

 

4514961_I__Annenskii__1870e_ (289x428, 24Kb)

И. Анненский. 1870-е годы.

 

 

Он был хорош собой. Большие печальные глаза, немного припухлый рот, выдававший в нём мягкость и природную доброту. Чёрный шёлковый галстук он завязывал по-старомодному широким, двойным бантом. В его манерах — учтивых, галантных, предупредительных, было что-то от старинного века. Филолог-эллинист по специальности, педагог по профессии, для других — директор гимназии, член учёного комитета Министерства просвещения, наедине с собой он был поэтом.

 

4514961_77623449_4514961_devyatisotie (369x448, 32Kb)

 

Но в праздности моей рассеяны мгновенья,
когда мучительны душе прикосновенья,
и я дрожу средь вас, дрожу за свой покой,
как спичку на ветру загородив рукой...
Пусть это только миг... В тот миг меня не трогай,
я ощупью иду тогда своей дорогой...

 

К творчеству он относился трогательно:

 

Но я люблю стихи — и чувства нет святей.
Так любит только мать и лишь больных детей.

 

Имена корифеев символизма гремели тогда не только благодаря их стихам, но и в значительной степени за счёт поведения поэтов, их образа жизни, творимой на глазах биографии и легенды. Анненский же, хоть и повторял не раз: "Первая задача поэта — выдумать себя", сам   себя выдумать не умел. Он был подлинным, и в стихах, и в жизни. А тогда это было немодным.

 

Я люблю на бледнеющей шири
в переливах растаявший свет...
Я люблю всё, чему в этом мире
ни созвучья, ни отклика нет.

 

Ему тоже не было отклика в этом мире. Эстеты восхищались изысканной формой стихов Анненского, не замечая, не слыша их мучительной человеческой драмы. Это всё равно что на крик боли удовлетворённо констатировать, что у человека прекрасные голосовые связки. Этой нравственной глухотой эстетов возмущался В.Ходасевич: "Что кричит поэт — это его частное дело, в это они, как люди благовоспитанные, не вмешиваются. А между тем каждый его стих кричит о нестерпимом и безысходном ужасе жизни". "Ведь если вслушаться в неё — вся жизнь моя не жизнь, а мука".  Одно из его стихотворений называется: "Мучительный сонет":

 

Едва пчелиное гуденье замолчало,
уж ноющий комар приблизился, звеня...
Каких обманов ты, о сердце, не прощало
тревожной пустоте оконченного дня?

 

Мне нужен талый снег под желтизной огня,
сквозь потное стекло светящего устало,
и чтобы прядь волос так близко от меня,
так близко от меня, развившись, трепетала.

 

Мне нужно дымных туч с померкшей высоты,
круженья дымных туч, в которых нет былого,
полузакрытых глаз и музыки мечты,
и музыки мечты, ещё не знавшей слова...

 

О дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
чтоб мог я стать огнём или сгореть в огне!

 

4514961_ili_sgoret_v_ogne (500x667, 44Kb)

 

М. Волошин писал об Анненском: "Это был нерадостный поэт". Это действительно так. Мотив одиночества, отчаяния, тоски — один из главных у поэта. Он даже слово Тоска писал с большой буквы. Ажурный склад его души казался несовместимым с жестокими реалиями жизни.

 

В тоске безысходного круга
влачусь я постылым путём...

 

В своей статье "Что такое поэзия?" Анненский говорит: "Она — дитя смерти и отчаяния". Навязчивую мысль о смерти отмечал у него и Ходасевич, который назвал его "Иваном Ильичом русской поэзии". Неотвязная мысль о смерти была вызвана отчасти сердечной болезнью, которая постоянно держала поэта в ожидании конца, смерть могла настигнуть в любой момент. Но всё-таки трагизм его поэзии  вряд ли проистекал от биографических причин (в частности, от болезни). Ходасевич слишком упростил пессимизм Анненского, объясняя его поэзию страхом перед смертью. Люди такого духовного склада не боятся физической смерти. Его страх — совсем иного, метафизического порядка.

 

Сейчас наступит ночь. Так чёрны облака...
Мне жаль последнего вечернего мгновенья:
там всё, что прожито — желанья и тоска,
там всё, что близится — унылость и забвенье.

 

Как странно слиты сад и твердь
своим безмолвием суровым,
как ночь напоминает смерть
всем, даже выцветшим покровом.

 

4514961_vsem_daje_vicvetshim_pokrovom (700x524, 50Kb)

 

Анненский боится смерти, но не меньше боится и жизни. И не знает: в жизнь ли ему спрятаться от смерти — или броситься в смерть, спасаясь от жизни. У него почти нет стихов о любви в обычном смысле, какие есть у Блока, Бальмонта, Брюсова. Есть стихи, обращённые к женщинам, большей частью нерадостные, печальные. Женский образ в них всегда зыбкий, бесплотный, не поддающийся портретному описанию. Тем не менее под ним нередко скрывался реальный прототип.
С Екатериной Мухиной Анненский познакомился вскоре после того, как получил назначение на должность директора в Царскосельской гимназии. Муж её, преподаватель истории нового искусства, был сослуживцем поэта. Историю их отношений можно представить в самых общих чертах — по письмам и стихам.
"Но что же скажу я Вам, дорогая, Господи, что я вложу, какую мысль, какой луч в Ваши открывшиеся мне навстречу, в Ваши ждущие глаза?"

 

Наяву ль и тебя ль безумно
и бездумно
я любил в томных тенях мая?
Припадая
к цветам сирени
лунной ночью, лунной ночью мая,
я твои ль целовал колени,
разжимая их и сжимая,
в тёмных тенях,
в тёмных тенях мая?
Или сам я лишь тень немая?
Иль и ты лишь моё страданье,
дорогая,
оттого, что нам нет свиданья
лунной ночью, лунной ночью мая.

 

4514961_V__Ciganov__Vesna_ne_spit (700x525, 240Kb)

В. Цыганов. Весна не спит.

 

 

Это стихотворение "Грёзы" Анненский напишет в вологодском поезде в ночь с 16 на 17 мая 1906 года. А через день, 19 мая, он отправит Мухиной уже из Вологды письмо, которое трудно определить иначе, как любовное, хотя о любви в нём не говорится ни слова:

"Дорогая моя, слышите ли Вы из Вашего далека, как мне скучно? Знаете ли Вы, что такое скука? Скука — это сознание, что не можешь уйти из клеточек словесного набора, от звеньев логических цепей, от навязчивых объятий этого "как все". Господи! Если бы хоть миг свободы, безумия... Если у Вас есть под руками цветок, не держите его, бросьте скорее. Он Вам солжёт. Он никогда не жил и не пил солнечных лучей. Дайте мне Вашу руку. Простимся."

 

Что счастье? Чад безумной речи?
Одна минута на пути,
где с поцелуем жадной встречи
слилось неслышное прости?

 

Или оно в дожде осеннем?
В возврате дня? В смыканьи вежд?
В благах, которых мы не ценим
за неприглядность их одежд?

 

Ты говоришь... Вот счастья бьётся
к цветку прильнувшее крыло,
но миг — и ввысь оно взовьётся
невозвратимо и светло.

 

А сердцу, может быть, милей
высокомерие сознанья,
милее мука, если в ней
есть тонкий яд воспоминанья.

 

4514961_77624893_4514961_za_kadrom (500x500, 58Kb)

 

(подробнее об Аннеском здесь)

 

Продолжение здесь

 




Процитировано 1 раз
Понравилось: 2 пользователям

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко
Страницы: 83 ... 22 21 [20] 19 18 ..
.. 1 Календарь