-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 30.07.2011
Записей: 871
Комментариев: 1385
Написано: 2520





Истории моей любви

Вторник, 15 Января 2013 г. 23:50 + в цитатник

Начало здесь

(из книги «Будьте Вы благословенны», Саратов, «Надежда», 1997)

 

1358279272_Image0019 (509x700, 67Kb)


 

Закрой мой архив...

 

Сразу хочу оговориться: я не писатель. Я не умею ничего выдумывать, создавать новые миры. Я могу только рассказать всё, как было. Мне хочется перенести это на бумагу — всё, что живёт в памяти, в целости и сохранности, чтобы оно предстало в свежем, первозданном виде. Насколько это возможно, конечно.

 

4514961_scan_12 (700x470, 252Kb)

 

М. Веллер, рассуждая о правде и вымысле в рассказе, пишет, как он уловил фальшь в одном месте повести Балтера — вещи автобиографичной и безусловно правдивой. Но в одной интимной сцене он попытался что-то присочинить — и Веллер это моментально почувствовал. Позже он встретился с Балтером, и тот подтвердил его догадку. Веллер делает вывод: «Когда пишется по правде, присочинять нельзя ничего. Иная тональность, иная система условностей: уши всегда вылезут».
Всё это очень созвучно тому, что я сама интуитивно чувствую: сочинять в таком деле ничего нельзя. Всё — как на духу. Иначе нет смысла. Но только я пытаюсь мысленно раскрепоститься и вызвать в памяти духи прошлого, как включается тормоз; какая-то провинциальная зажатость, как у начинающего актёра при словах: «Мотор! Начали!»
Вдруг откуда-то из глубин подсознания подкрадывается нелепый вопрос: а вдруг прочтёт мама? Вдруг прочтёт тот? Или этот?.. Напрасно я усиленно вызываю в памяти обнажённо-страстные строки Цветаевой, вспоминаю кредо Ахматовой: «Стихи должны быть бесстыдными»... Да что говорить! А Жан-Жак Руссо? А Эдичка Лимонов? Даша Асламова? Разве они задавались подобными глупыми вопросами, когда творили свой душевный стриптиз? А я-то ведь ничего такого писать не собираюсь. Всего-то рассказать о своей первой любви... Но проклятая совковая застенчивость наступала на горло.
Ладно, пытаюсь я договориться с собой, будем считать, что никто, кроме меня, этого читать не будет. Вспомнилось, как Ариадна Эфрон закрыла архив матери до 2000-го года, пока не умрёт последний упоминаемый ею там человек.
- Давид, - трогаю я за плечо сонно мычащего мужа, - знаешь, о чём я тебя попрошу? Закрой мой архив до 2000-го года.
- Двухтысячный год через три года, - отзывается он.
- Ах, да. Как же я могла забыть.
- Но я закрою его раньше, - добавил он. - Могу прямо сейчас.

 

4514961_scan_7 (700x532, 184Kb)

 

Давид ненавидит всё, что я пишу. То есть он — мой первый критик, советчик и друг, издатель и читатель. Но это в общем, теоретически. Практически же, когда я увлечённо строчу, забыв, что мужа давно пора кормить обедом, или засиживаюсь допоздна, Давид демонстративно хлопает дверью спальни, откуда раздаются патетические тирады: «У меня нет жены! Зачем я женился! Я живу один!» - и всё в таком духе.
Творчество — как шагреневая кожа, оно, исполняя наши глубинные духовные потребности, крадёт у нас жизнь. Настоящую, непридуманную, живую. Я могла бы приготовить вкусный обед, навести уют в квартире, мы могли бы позвать гостей, выбраться куда-то вдвоём на природу, просто поговорить, послушать музыку, почитать друг другу вслух. Но все эти возможности кидаются в паровозную топку ненасытной пасти, прорвы, имя которой — жажда творчества.
Стоит ли эта химера нашей жизни, благополучия близких, невыполненных долгов и обязанностей? Что это — разновидность эгоизма, потакание своим прихотям или исполнение некоего высшего предназначения в жизни? Не знаю. Я знаю одно: это сильнее меня.

 

4514961_66902154 (302x450, 30Kb)


Давид ворчит: «Вот, выпустил джинна из бутылки». Он — мой Пигмалион. Сколько он уговаривал меня издать первую книгу стихов! Тогда я и слышать об этом не хотела. Не верила, что это будет кому-то интересно, кроме меня. Но вот за спиной уже три сборника, а меня распирает от новых замыслов, задумок, идей, воспоминаний, сюжетов.

 

4514961_scan_5 (700x656, 68Kb)


Лучшие строчки приходят во время прогулок с собакой. По дороге я шепчу их про себя. Иногда забываюсь и шепчу вслух. Прохожие шарахаются. Знакомые обижаются: я их в упор не узнаю. Им не понять, что я уже в отключке, что меня нет, это лишь моя бренная оболочка ходит. Я не живу. Но я живу, как никогда.
- Послушай мой новый замысел, - говорю Давиду.
- Это не замысел, - отвечает он, не желая слушать.
- А что?
- Это умысел.
Ухожу, хлопнув дверью. Тысячу раз зарекалась что-нибудь показывать ему прежде времени. Раскритикует в пух и прах, и то, что казалось только что гениальным, кажется уже убогим и жалким. Хотя на самом деле это далеко не так. Просто он смотрит под другим углом зрения. Он смотрит как редактор.

 

4514961_scan_24 (700x657, 73Kb)

 

А редактор всегда консервативнее поэта. Въедливее, занудливее, опасливее. Поэт рождён летать, а редактор — ползать по строчкам. В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань. А мы впряжены и уже тринадцать лет так существуем.
Никогда ни из-за чего мы так не ругаемся — ни из-за денег, ни из-за немытой посуды — только из-за стихов. Потом не разговариваем по три дня. Я замыкаюсь в логове души.
- Тебе никто не нужен, - с горечью говорит Давид.
Это неправда. Это как счастье и здоровье, которых не замечаешь, как воздух, пока они есть, но без которых сразу задохнёшься.
Мой идеал счастья: писать в одиночестве, чтобы никто не мешал, но чтобы знать: там, за стенкой сидит Давид. И всегда можно к нему подбежать в горячке творческих озарений и звенящим от восторга голосом прочитать заветную строку, чтобы услышать... Читай выше.
Так и живём. Вода и камень, лёд и пламень...

 

4514961_3_1_ (700x500, 264Kb)

 

 

Первый поцелуй

 

Так о чём бишь я хотела?.. Ах, да. О первой любви. Я стала вспоминать, какая же была самой первой, и докопалась до младшей группы детского сада. Вернее, это я была в младшей. А он в старшей. Звали его Васька Порох. Он вполне оправдывал свою фамилию. Помню, как он поманил меня пальцем с заговорщицким видом. Я подошла. Он гордо отчеканил, так, что слышали все: «Я тебя люблю!» Я молчала, не зная, что говорить в ответ. Этому ни дома, ни в садике меня не учили.
Васька ушёл. Но очень скоро вернулся, словно забыв что-то важное, и торжественно объявил: «Я тебя люблю, и я тебя поцелую!» Что и сделал. Решительный был мужичок.

 

4514961_78078583_6ks (699x504, 96Kb)

 

С тех пор на всех утренниках он танцевал только со мной. У меня сохранились эти детсадовские фотографии, где мы танцуем с ним русскую, краковяк, наша пара — крупным планом.

 

4514961_scan_29 (700x417, 177Kb)

 

4514961_scan_28 (341x700, 110Kb)


Совсем недавно в каком-то журнале я натолкнулась на статью о его отце — известном историке, докторе наук И. Порохе. В ней вскользь было сказано, что несколько лет назад его сын, В. Порох, молодой талантливый историк, погиб — разбился в автокатастрофе. Ему было тридцать с небольшим А я помнила его лишь пятилетним...
Впрочем, это нельзя было назвать первой любовью. Ни моей, ни даже его. Так. Всего лишь первое упоминание этого слова.
Позже в четвёртом классе я подружилась с отпетой хулиганкой, «уличной» девочкой, и, несмотря на все семейные запреты, продолжала с ней встречаться. Она открыла мне мир подворотен, глухих закоулков, всяческих проказ, шкод, игр, приключений. Я, до этого жившая в некоем дистиллированном мире книг, вдруг узнала настоящую жизнь. Узнала, что, кроме двора, есть огромный город, незнакомые улицы, интересные люди. Словом, стала живым человеком. Вот тогда я и начала сама влюбляться. И это было гораздо увлекательнее, надо сказать.

 

4514961_malenkie_17 (600x600, 48Kb)

 

 

Крылатый образ

 

Влюблялась я не в человека — в образ. Мне было всё равно, что это за человек, какой он на самом деле, как ко мне относится. Мне было важно, что я в нём увидела.

 

4514961_8a9bfc8bb062 (613x463, 72Kb)

 

В седьмом классе я влюбилась в одноклассника. Ничего в нём особенного не было: маленький, толстенький, ни умом, ни знаниями не блистал. Но однажды я увидела его на подножке проезжавшего мимо троллейбуса. Волосы его развевались, рубашка билась на ветру, как парус, и весь он был какой-то окрылённый, летящий. Я видела его всего одно мгновение, но этого было достаточно.

 

4514961_0_25506_fe6b5c52_xl (600x450, 120Kb)

 

Я влюбилась в этот крылатый образ. Придя домой, исписала целую тетрадку восторженными излияниями и стихами.

 

4514961_img_k4jAev (250x187, 6Kb)

 

А на другой день этот мой так называемый объект любви, ни о чём таком не подозревая, подошёл на перемене и хлопнул меня книгой по голове. Просто так, ни за что. Это вообще тогда было как-то принято у мальчишек: вышибали папки из-под мышки, дёргали за косы. Возраст был такой, переходный. Мы не особенно-то и внимание обращали.

 

4514961_f_4f0d509ac958f (534x278, 33Kb)

 

Но он треснул меня в тот момент, когда я тайком кропала посвящённые ему стихи. И тут меня такой праведный гнев охватил за мою поруганную любовь (я тут пишу, страдаю по нему, а он! Он!!!), что, не помня себя, я вцепилась ему в волосы. Бедный парень не мог понять причины моей бешеной ярости, неадекватной его поступку, и испуганно бежал, крутя пальцем у виска.
Свои недоконченные стихи я решительно порвала на мелкие клочки и отныне мысленно зареклась в кого-нибудь первой влюбляться.

 

4514961_p61 (350x251, 19Kb)

 

Но от этого — как от сумы и тюрьмы...

 


Письмо Татьяны

 

В следующий раз на любовь подбил Пушкин.

 

4514961_cbaf30bcaccd92e95da57295aaf62851_0 (520x392, 69Kb)

 

В 8 классе проходили "Онегина". Письмо Татьяны. Как-то так получилось, что я не читала его прежде. Это было потрясение, которое совпало с возрастом Ромео и Джульетты. "Душа ждала. Открылись очи. Она узнала: это он!"

 

4514961_1264 (300x434, 132Kb)

 

Мне почудилось, что он – это сосед по парте. Я написала ему письмо.

 

4514961_388664_640 (640x341, 70Kb)

 

В стихах, в лучших традициях классики. Писала, глотая слёзы.

 

4514961_3981 (700x560, 76Kb)

 

Но не учла, что время уже было другое. И он, получив послание, почему-то решил, что я над ним издеваюсь. Разыгрываю. А я за то время, что шло письмо, уже так жалела, что его отправила, с ужасом ожидая насмешек и сплетен, что, когда он меня встретил понимающим хихиканьем: «А здорово ты меня разыграла!» - вначале остолбенела, а потом испытала внутреннее облегчение. Ну и слава богу, что не поверил. И охотно подыграла ему: да, мол, разыграла, а то как же.
Посмеялись. Но в глубине души я чувствовала, что предала в себе что-то святое. Почему нам всегда легче поверить в худшее, чем просто поверить?
Он так и не узнал, что тогда это была правда.

 

4514961_e43c92480873t (700x550, 64Kb)

 

 

Ты читала ГЮго?

 

4514961_chitaushaya_GUgo (150x150, 10Kb)

 

Чем дальше – тем чаще я влюблялась. Это вошло в привычку. Когда начинался новый учебный год, я, стоя на общешкольной линейке, обводила глазами актовый зал, ища какое-то новое, ещё не любимое мною лицо.

 

4514961_na_lineike (540x353, 49Kb)

 

Так, этого я уже любила, того – тоже...

 

4514961_lin1 (700x445, 38Kb)

 

Они об этом и не подозревали. Просто не успевали узнать. Разлюбляла я быстро, порой молниеносно. Могла разлюбить из-за одного глупого слова, из-за неправильного ударения.
Один мальчик, которого я уже готова была полюбить, спросил меня, видимо, желая показать свою эрудицию: "Ты читала ГЮго?" Всё. Образ рушился, как карточный домик.

 

4514961_scan_51 (469x700, 169Kb)

 

Другой аналогичный случай произошёл в кинотеатре "Центральный".

 

4514961_kinoteatr_Centralnii (650x418, 267Kb)

Саратов. Бывший кинотеатр «Центральный»

 


Это было первое свидание. Первое кино с мальчиком. Он, кивая на скульптуры античных богов у стен, предложил: "Давай статУи посмотрим?".

 

4514961_98011_640 (467x623, 55Kb)

 

Я сказала, что оставила дома невыключенный утюг, и стремглав убежала.  Сам смотри свои статУи!

 


Без любви

 

В школе в меня почему-то никто не влюблялся.

 

4514961_scan_68 (700x511, 217Kb)

 

Правда, я абсолютно ничего для этого не делала, живя всецело внутренней жизнью Но всё равно было обидно.

 

4514961_scan_13 (563x700, 265Kb)


Помню, в 10 классе Таньке Томах на уроке химии наша Фатима Файзуловна выговаривала, что она постоянно вертится и болтает с мальчишками. Танька оправдывалась, что «они сами к ней пристают».
- Почему же к Кравченко никто никогда не пристаёт? - назидательно ставила меня в пример Файзуловна. Я была готова её убить.

 

4514961_ya_v_10_let (198x678, 32Kb)


В студенческие годы я проходила практику на областном радио.

 

4514961_radiodom (500x335, 155Kb)

здание Радиодома

 

Во время монтажа в полутёмной монтажной оператор Шустер схватил меня за ногу. Может быть, он сделал это, не подумав. Машинально. Может быть, и не стоило поднимать такой шум. Но я, задохнувшись от возмущения, с криком бросилась в редакцию:
– Он меня схватил за коленку! Я не буду с ним работать! Дайте другого оператора! Он меня схватил...
Умудрённая жизнью редакторша недоумённо подняла брови:
– Ну и что?
– Да как это так! Без любви!!!

 

4514961_22244122_manandbashfullgirl (700x560, 128Kb)

«Умри, но не давай поцелуя без любви!» - учил нас Чернышевский

 

– А ты бы хотела, чтоб с любовью?, – саркастически рассмеялась та.
Я задумалась. Я не хотела, чтобы меня хватали за коленки, пусть даже и с любовью. Я хотела чего-то другого. Более возвышенного.

 

4514961_5thumb (480x498, 44Kb)

 

Вскоре это случилось.

 

Редактор

 

Когда мне было девятнадцать, я училась на филфаке и одновременно работала на областном радио.

 

4514961_GTRK_Saratov (500x353, 140Kb)

ГТРК "Саратов"

 

И влюбилась в своего начальника. Не буду его называть, он сейчас большой человек в городе. А тогда он был простым главным редактором. Я не сразу поняла, что его люблю. Сначала мне просто нравилось, что, как бы рано ни пришла на работу, проходя мимо его кабинета, всегда вижу его склонённый над столом профиль. Он никогда не пользовался своим привилегированным положением, приходил раньше и уходил позже других.

Мне нравилась его демократичность. Он мог помочь забить гвоздь машинистке. В командировке нёс мой «репортёр». Всегда пропускал вперёд в дверь. Всё это были мелочи, но почему-то они меня грели. Как-то увидела у него на столе стопку календарных листков, скреплённых скрепкой. Это была подборка стихов из календаря. Почему-то это меня растрогало: тянется к поэзии, изучает, пусть даже по календарю.
Неладное я почувствовала за собой потом.
Каждый журналист, наверное, знает эту болезненную процедуру правки, когда приносишь свой опус редактору, и он на твоих глазах вымарывает из него лучшие куски. У меня даже стихи были на эту тему:

 

Лучших отрезать несколько строк -
словно от тела отрезать кусок.
Что тут поделать? Кричи — не кричи.
В чём-то редакторы все палачи.

 

Обычно я в таких случаях пищала и хватала за руки: «Ой, не надо! Ой, вот это оставьте. Только этого не трогайте...» А потом тихо и бессильно ненавидела. Но вот с ним почему-то такого не было. После каждой вычеркнутой им фразы, над которой столько до этого корпела с любовью, я вдруг чувствовала, что мне совсем её не жалко. И даже больше того: возникала убеждённость, что так действительно стало лучше. Намного лучше! «И правда, как хорошо получилось», - думала я после каждого его хирургического вмешательства в мой текст. Это был какой-то мазохизм. Кроме как любовью, этого объяснить было нельзя.
С одной стороны, это была любовь патологическая, противоестественная для журналиста, когда пытка кажется блаженством. С другой — это была необычайно плодотворная любовь. Она меня вдохновляла на новые передачи, идеи, замыслы. Я подсознательно искала повод зайти к нему в кабинет, жаждала его похвалы, скучала по следам его красного карандаша, даже специально писала много лишнего, чтоб он потом вычеркнул.
Он ничего не замечал. Он вообще был очень чистым, целомудренным человеком. По крайней мере, тогда. Об этом свидетельствовал такой эпизод.
Окно его кабинета выходило во двор, и прямо напротив было окно жилого дома. Там какая-то девица ежедневно устраивала нашему редактору образцово-показательный стриптиз.
Ровно в одиннадцать она подходила вплотную к окну и начинала скрупулёзно раздеваться.

 

4514961_471640 (400x300, 17Kb)

 

Я не знаю, что она хотела этим сказать. Забавлялась? Соблазняла? Просто ненормальная?
Редактор, пунцовый от смущения, выскакивал из кабинета и прибегал к нам в комнату — от нас её не было видно. «Опять... явление Христа народу».
Мужики редакции, едва услышав эти слова, пулей бежали к нему в кабинет — смотреть.

 

4514961__www_dg_yug_ru_94962 (600x399, 60Kb)

 

Такие перекрестные перебежки повторялись где-то с месяц. И эта чистота и непорочность мне тоже в нём безумно нравились.
От избытка нежности я стала подкладывать ему в стол шоколадные конфеты. Так, изредка, по одной. С наивностью страуса полагая, что не пойман — не вор. Хотя при малейшей попытке анализа следствие должно было неминуемо выйти именно на меня. Ни на мужчин, ни на почтенную матрону в редакции такого нельзя было подумать. Однако редактор благоразумно молчал. Конфеты благополучно исчезали, не интересуясь дарителем. Все были довольны.
Через полгода, уже забыв об этой истории, я на первомайской демонстрации стала угощать сотрудников конфетами. Это были те самые, мои любимые, я их всегда покупала.

 

4514961_chocolatecoated_candies_mishka_kosolapy (400x320, 26Kb)

 

Редактор узнал фантик. И всё понял. Это был прокол. Я чувствовала себя застигнутым Штирлицем, которому Мюллер говорит: «А Вы, Штирлиц, останьтесь».

 

4514961_718598_original (500x444, 31Kb)

 

- Так это вот кто мне конфеты тогда подкладывал!
Моя любовь раскрылась. Меня стали дразнить. Над редактором подтрунивать. Мы страдали ни за что.
Вскоре его взяли на повышение, в облисполком.

 

4514961_zdanie_obkoma_kpss (700x494, 368Kb)

 

У него вышла книга. Из редакции меня командировали к нему на работу за экземпляром. И так получилось, что он в этот вечер меня проводил. Ничего не подумайте. Просто в моём доме жила его тётя, которая болела после автокатастрофы, и он часто её навещал.

 

4514961_moi_dvor_na_Pygachyovskoi (700x525, 43Kb)

мой двор на ул. Пугачёвской, где я жила в то время

 

Нам просто было по пути. Он взял меня под руку. У меня померкло в глазах от счастья. Я шла, как во сне, перебирая ватными ногами. Зашли в подъезд. Опять ничего не подумайте. Он просто надписал мне там книгу на подоконнике. Одну — редакции, другую — мне лично: «Наташе от автора в надежде получить со временем много-много поэтических сборников. Володя К
Тогда это пожелание казалось поэтической метафорой. Но прошли годы. И оно сбылось. Когда вышел мой первый сборник, я вспомнила об этой надписи и решила подарить ему свою книгу. Я уже давно не работала на радио. А он снова там работал, но, естественно, уже далеко не главным редактором.
Казалось, он был искренно рад встрече. Расспрашивал о жизни. Восторгался сборником.

 

4514961_1 (508x700, 321Kb)

 

А узнав, что он победил на областном конкурсе, решил воздать мне по заслугам. Вызвал по селектору редактора художественных передач:
- Мы как-нибудь освещали поэтический конкурс имени Василия Шабанова?
- Никак не освещали. - Я узнала грубый голос Ёлшиной.

 

4514961_Yolshina (124x187, 5Kb)


- Вот тут у меня сидит победитель. Наша бывшая коллега...
- Это которая была в Вас влюблена?
Селектор был включён. В кабинете — люди. Редактор всегда дрожал за свою безупречную репутацию.
- Да ты что?!
- А то Вы не знаете. Это все знали.


Я деланно засмеялась. Ринулась к Ёлшиной: «Ты что себе позволяешь?»
- А что? Селектор, что ли, был включён? Дурак Кашкин, что при всех включает.
Тьфу, проговорилась. Не хотела ведь его называть. Впрочем, что скрывать. Ничего ведь не было. Только теперь это никому уже не докажешь.
Было — не было... Меня всегда ставил в тупик этот вопрос.

 

«Было что меж вами или нет?»
Я не знаю, что таким ответить.
Были вёсны, сны, в окне рассвет.
Ночь была в молочном лунном свете.

 

В темноте души включённый свет
освещает этот мир постылый.
Было то, чего на свете нет.
Только это лучшее, что было.

 

4514961_naedine_s_lynoi (400x408, 71Kb)


Иногда встречаешься с человеком, даже целуешься — как с тем моим женихом, - а потом даже не узнаешь при встрече. А бывает — просто случайный взгляд в троллейбусе. А помнишь его всю жизнь...

 

 

Несказанное

 

(из книги «Письмо в пустоту», Саратов, Приволжское книжное издательство, 2001)

 

4514961_41 (487x700, 227Kb)

 

Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы всё-таки мой
.

М. Цветаева

И я спасусь не манною,
летящей легче пуха,
а тем, что несказанное
поведать хватит духу
.

Л. Миллер

 

То, что я сейчас пишу, - настолько запредельно личное, что я сама робею этих своих строк, которые рвутся откуда-то изнутри, меня помимо. Я пишу их ночью. Это ночные слова, которые никогда потом не приходят днём.
Я проснулась в три часа, вся в мыслях и воспоминаниях оттуда, и почувствовала, что если сейчас всего этого не запишу, то слова уйдут и потом будут мучить меня изнутри, неназванные. А сейчас они у самого горла, и их надо выпустить, как птицу, рвущуюся на волю.

 

4514961_y_okna (600x561, 55Kb)

 

Вот так же ночью позавчера я внезапно проснулась и так и не смогла до утра унять какую-то смутную тревогу в сердце. Вчера я узнала, что именно в это время умер он. Я всегда не верила в такие предчувствия-совпадения, «вещее сердце» и т.д. Мне казалось это чем-то литературно-нарочитым, красиво-мистическим, но когда это случилось со мной, вдруг пронзило: а что если ЭТО и в самом деле существует? И, может быть, - это невероятно, невозможно, я знаю — но вдруг именно в этот миг его душа вспомнила мою — ту, что двадцать лет назад бродила, спотыкаясь, под его окнами, пытаясь разобрать в небе звёздные письмена, и не было для неё в ту ночь никого дороже на свете?

 

4514961_Dojd_v_nochi (700x610, 199Kb)


Капель дождя свои диктует гаммы,
их спинам крыш разучивать не лень.
Струится вслед за Вашими шагами
тоски моей невидимая тень.

 

Любовь? Откуда. Вряд ли. Непохоже.
Нет ни причин, ни следствий, ни улик.
Но отчего вдруг холодок по коже
и лик луны так скорбен и велик?

 

Какое одиночество большое...
Какой роскошный из печали пир!
Струится вслед за Вашею душою
души моей светящийся пунктир.

 

4514961_odinokie_sledi (372x437, 44Kb)


Мне кажется, я одна знала, какой он хороший. (Приписала «был», потом зачеркнула — не могу!) Любовь — это не слепота, это прозрение. Мне виделось в нём то, что не видели другие.
Лучшие умы человечества бились над разгадкой понятия любви, а ведь это так просто: видеть лучшее в человеке, видеть его таким, каким задумал Бог. Тебе открывается это в какую-то счастливую минуту, как радуга в небе. И с этой минуты всё в тебе — словно омытое дождём. А люди вокруг — серые, пыльные, будничные, им неведом твой праздник, он им смешон, непонятен. И ты отделена от них, как непроницаемой стеной. «О не понять вам, гномы, гномы...»(А. Белый). Любят, как и умирают, всегда в одиночку.


Моток из несбывшихся снов и надежд
распутаю и размотаю.
И вот уже в облаке белых одежд
над сумрачным миром взлетаю.

 

Взмываю, как голубь бумажный, легко,
как к Господу Богу записка.
И то, что болело — уже далеко.
А всё долгожданное — близко.

 

4514961_v_oblakah (600x463, 93Kb)

 

Я закрываю глаза, и передо мной проносятся кадры, осколочные фрагменты фильма, который показывает память.
… Самая первая встреча. Я ещё в 9 классе. Впервые пришла в «Зарю молодёжи», принесла свои первые стихи.

 

4514961_pi43a (480x360, 40Kb)


В редакции был только он. Вскочил, подал стул. Запомнилось только это. Ощущение смущённой неловкости: мне, девчонке, подают стул, говорят «Вы». Подсознательно я сразу отметила в нём это: внутреннюю интеллигентность. Вежливых людей много, но это чаще всего показная вежливость, формальная. У него это было органичным чувством уважения к человеку. Потом, когда его взяли в облисполком на должность большого начальника, он, приходя к нам в редакцию, рассказывал, что самым мучительным для него было, когда убелённые сединами люди спрашивали у него разрешения войти, выйти, он никак не мог привыкнуть к этой новой роли «повелителя судеб» и паршиво в ней себя ощущал. У него это мимоходом как-то прозвучало в рассказе, но я сразу остро почувствовала, до чего это так. Он был очень добрым человеком и опять-таки не напоказ, а — как бы смущаясь этого в себе.
Помню — уже на телевидении - как школьники после записи какой-то передачи с их участием попросили его дать им посмотреть запись по телевизору в его кабинете. Никто бы не позволил — начальник у себя в кабинете, работает, до этого их турнула из своей редакции Пашкина, накричав, - но он не мог отказать детям. Когда я заглянула к нему, он сидел с вымученной улыбкой, обвешанный ребятней, пионеры галдели, хватали что-то у него со стола, стоял жуткий бедлам, но он не мог решиться их выгнать. Ворвалась Пашкина, вмиг очистила кабинет от посторонних и стала выговаривать ему, что, мол, что же это получается — она «злая тётя», а он - «добрый дядя»? Но это было действительно так.
Как он любил своего сына! Он бегал с ним по утрам вокруг своего дома — рассказывал об этом — и ещё о многом другом, как собирался его воспитывать, и от улыбки светлело его лицо. И ещё помню такую же его улыбку — радостно-смущённую, пробивающуюся сквозь обычную сдержанность, как солнечный луч в щёлочку меж задёрнутых штор. Я пришла на первомайскую демонстрацию в новом платье. Оно было очень красивым: розово-кремовым, с юбкой клёш и цветами на груди. Когда вошла в редакцию, все восхищённо ахнули. Его удивлённо-восторженное: «Ну ты прямо Мальвина!» Или «Золушка»? «Дюймовочка»? Как же он всё-таки сказал? Почему-то сейчас мне это безумно важно. Уже не вспомнить... Помню только улыбку, осветившую его лицо.
Непосредственность, доброта, человечность — все эти качества несовместимы с высокими номенклатурными должностями. По мере продвижения наверх он их постепенно терял (или умело маскировал, подавлял в себе, не знаю). Но я знала, помнила его тем, прежним.
У меня есть карточка, где он с сыном — тогда десятилетним мальчиком — и с нами на демонстрации. Я отнесла её Роману Мерцлину, с которым была дружна с детства, и попросила нарисовать с неё его портрет.

 

4514961_Roman_Merclin (340x463, 60Kb)

Роман Мерцлин, саратовский художник, известный в России и за рубежом

 

 

Он  до сих пор у меня хранится. «Когда человек умирает, изменяются его портреты...»

 

4514961_scan_53 (244x280, 15Kb)

 

 

Это фрагмент той фотографии, с первомайской демонстрации. Сейчас уже можно признаться: я вырезала его голову и носила её тайно в медальоне.
И ещё у меня хранятся его открытки, которые он посылал «женщинам редакции с 8 марта», «коллегам с Новым годом», когда ушёл на другую работу. Я забирала эти «коллективные» открытки себе, благо никто больше на них не претендовал.

 

Как луч света среди морока –
эта малость, эта милость.
Почему-то сердцу дорого
только то, что не случилось.

 

Колокольный звон печалится.
Сердцу и хмельно, и больно.
Песня длится, не кончается –
беспредметна, безглагольна.

 

Вам откроет в утро раннее
всё, о чём я промолчала,
эта песня без названия,
без конца и без начала.

 

Пусть когда-то в Лету канет всё,
но покуда сердцу биться –
навсегда со мной останется
то, что с нами не случится.

 

4514961_na_oblake (500x667, 41Kb)

 

В редакции не любили его. Кто-то из-за излишней осторожности, послушности начальству, кто-то из-за того, что «не нёс новых идей». Но я видела в нём другое: чувство ответственности, обязательности, в чём-то, может быть, гипертрофированное, но всегда восхищавшее меня в нём. Есть такие люди — как стойкие оловянные солдатики, они живут по команде слов: «надо», «должен», «обязан». Я, всегда живущая по велению «хочу», преклоняюсь перед такой внутренней самодисциплиной, постоянно хочу её в себе выработать, но безуспешно.
Он был пунктуален и обязателен. Почему-то эти качества непопулярны в России; говорят: «немецкая аккуратность», «педантичность», с неизменно негативным оттенком. А я очень ценю эти черты в людях, тем более, что они так редки. Если он что-то обещал, то тут же записывал в свой календарь и никогда не подводил. Никогда ничего не забывал, никуда не опаздывал. Приходил на работу раньше других, уходил позже всех, весь его день принадлежал работе. Кабинет был слегка приоткрыт, и я, проходя мимо, всегда видела его склонённый над столом профиль. Потом видеть его каждый день стало для меня насущной жизненной потребностью. И я ужасно тосковала, когда он ушёл в облисполком.

 

4514961_zdanie_obkoma_kpss_1_ (700x494, 369Kb)

 

Иногда он приходил в редакцию. Я звонила ему на новую работу и говорила, что все по нему страшно скучают и хотят видеть, хотя это было неправдой. Никто, кроме меня, его видеть не хотел. Но он верил и заходил. Все сбегались послушать рассказы о жизни «из высших сфер». Я суетливо занимала место где-нибудь поближе, жадно внимая каждому слову. Пашкина из вредности норовила меня куда-нибудь в эту минуту услать.
- Сходи в Радиодом, принеси передачи из «Выпуска»...
- Не пойду!!!
Я намертво вцеплялась в спинку стула. Столько ждать его прихода и вот теперь уйти?! Не бывать этому!
Он мягко меня увещевал:
- Ну сходи, Наташа, я подожду, я не буду пока ничего рассказывать...
Я старалась ничем не выдавать своего чувства. Но, когда его начинали за глаза ругать в редакции, коршуном бросалась на его защиту, не в силах слышать этих поношений. Я с жаром доказывала сослуживцам, что он вовсе не такой, каким они его считают, доказывала, как мне казалось, убедительно, но они только понимающе перемигивались и пересмеивались, что меня бесило ещё больше. Однажды, когда я уже исчерпала все логические аргументы, у меня в отчаянье вырвалось:
- Да вы видели, какие у него глаза?! Синие-синие, как небо...
Все грохнули. Дело в том, что он как раз в этот момент подошёл сзади — он ходил в бесшумных спортивных туфлях, что-то типа кроссовок, а я не заметила, и он эту фразу насчёт синих глаз услышал. Но сделал вид, что ничего не слышал, и под дружный смех прошёл бочком в свой кабинет.
Прошло несколько лет. Он уже у нас не работал. Я надумала вступать в Союз журналистов. Заседание было назначено в редакции бывшего «Коммуниста».

 

4514961_izdvo_gaz__Kommynist (452x700, 190Kb)

 

Когда я вышла из лифта, он шёл мне навстречу по коридору. Он должен был заседать там в составе комиссии. На желтоватом нездоровом лице светились всё те же нестерпимо синие глаза. Они меня ослепили, парализовали. Я не смогла на этом заседании выдавить из себя ни одного слова. Он говорил их за меня. Что-то одобряюще-рекомендующее. Я вышла оттуда с журналистским билетом и с ощущением нездешней синей радости, к которой билет имел самое косвенное отношение.

 

4514961_a_vmesto_Vas___ (375x472, 19Kb)


А вместо Вас — лишь тень мечты,
как призрак замка обветшалый,
воздушный шарик пустоты...
Но мне и этого немало.

 

А вместо Вас — лишь блик луны,
что смотрит так светло и больно,
и отголосок тишины...
Но мне и этого довольно.

 

Скажу заре, календарю,
и дереву, и фонарю я:
«Благодарю! Благодарю!
За Вас их всех благодарю я!»

 

4514961_a_vmesto_Vas (597x446, 32Kb)

 

В тот последний его вечер в нашей редакции его чествовало начальство - «обмывали» новое назначение в высоких кабинетах, а я зачем-то поехала к его дому, повинуясь безотчётному чувству сказать ему какие-то важные прощальные слова, но не там — при всех, а наедине.

 

4514961_scan_4_1_ (277x625, 24Kb)

 

 

Я придумала, что скажу, когда он меня увидит: в его дворе был Союз писателей, и я скажу, что иду с занятий литобъединения. Мы встретимся как будто случайно.

 

4514961_dom_SP_1_ (700x451, 241Kb)

его дом на ул. Советской

 


Я ждала его три часа. Было уже около одиннадцати.

 

4514961_jenshina_v_nochi (545x600, 37Kb)

 

Я ходила под окнами его дома, бормоча про себя слова, которые готовилась ему сказать. Ноги ныли от каблуков. Я смотрела на небо, словно ища там какого-то ответа в иероглифах звёзд.

 

4514961_nochnoe_nebo (500x335, 17Kb)

 

Ответа не было. Когда он наконец подошёл к дому, я потеряла дар речи. Только прошептала, что иду из объединения. И попросила его почаще приходить к нам в редакцию. Чтобы не забывал.

 

В этот раз природа промолчала,
нужных слов для сердца не найдя.
Никакой надежды не звучало
в похоронной музыке дождя.

 

Нам бы объясниться на наречьи –
как там у поэта ? – «Скрым-тым-ным...»
Наше междуречье. Междувстречье
между этим светом и иным.

 

В памяти окно протаю снова:
заструится поднебесный свет,
и увижу мальчика родного
в человеке неизвестных лет.

 

Так, бывает, в улице нездешней
вдруг узнаешь прошлого черты,
будто бы в далёкой жизни прежней
здесь уже жила однажды ты.

 

4514961_dva_fonarya (695x695, 167Kb)

 

Я так и не сказала ему тех главных слов, которые мне подсказывало небо.

 

4514961_zvyozdnoe_nebo (700x525, 348Kb)

 

Я так никогда ему их и не сказала. Я говорю их сейчас, в звёздную бездну, где теперь, наверное, его душа.

 

4514961_gde_ti (460x640, 50Kb)

 

Ты слышишь меня? Это я тебя ждала тогда — три часа или всю жизнь, не знаю. А ты не догадался, да? Почему я не сказала ему тех слов! Может быть, он был бы тогда жив.

 

4514961_byket_na_fone_neba (638x362, 27Kb)

 

На мой немотный нищенский вопрос -
Ваш неответ, мечту перечеркнувший.
И строки — словно руки, что вразброс
летели — обескрылились ненужно.

 

Рисунок этой боли мне знаком.
Как звёздный бисер — пот на теле ночи.
Застрял в гортани неба лунный ком,
глотай, давись рыданьем что есть мочи.

 

Всевидящий, ты глух и слеп, как крот!
Душа перечит разуму устало.
Надежда врёт, кривя улыбкой рот.
И мир-игрок, не веря, что банкрот,
прощается со мною у вокзала.

 

4514961_proshai (515x503, 65Kb)

 

Продолжение здесь

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/170902.html

 

 


Поляк

Воскресенье, 13 Января 2013 г. 23:38 + в цитатник

 Из цикла "Непридуманные рассказы"

 

Мне тогда было 20 лет, я впервые отдыхала в сочинском "Спутнике".

 

1358105393_Sochi206 (699x337, 52Kb)

 

Как-то, проходя мимо "иностранного" корпуса (там жили чехи, поляки и немцы), я увидела Его. Он стоял на балконе, скрестив руки на груди, и курил.

 

1358105447_na_balkone_v_Sputnike (412x624, 74Kb)

 

Лица не было видно - высоко, но поза запала в душу.

 

1358105488_razgruzhaem (278x594, 37Kb)

 

Этот царственный жест скрещённых на груди рук вызывал ассоциации с "Медным всадником" ("...и вдаль глядел. Пред ним широко..."), с гордым шляхтичем из "Тараса Бульбы", с каким-то сказочным королевичем Елисеем... Бог знает, что я себе напридумала. Я чувствовала, что теперь без этого, со скрещёнными руками, жизни мне нет. Я узнала, что он из группы поляков. Лихорадочно ломала голову: как познакомиться?
В "Спутнике" регулярно проводились встречи с иностранцами в духе интернациональной дружбы. Нас рассаживали по обе стороны длинного стола и велели знакомиться, задавать друг другу вопросы, словом, дружить народами. На другой день как раз должна была состояться такая встреча. Правда, моя группа встречалась с чехами, но я поменялась с одной девчонкой. Ей-то было всё равно. Поменялась ещё с несколькими нашими, чтобы получилось сидеть напротив его. И - о чудо! - он поднял на меня свои польские глаза. По-русски он не знал ни слова. А я - если б и знала, не смогла бы ничего выдавить из себя.

 

Что с того, что я по-польски знаю
ещё хуже, чем по-русски - ты?
Я слова у ветра занимаю,
у листвы, у солнца, у воды...

 

1358105611_scan_2_2 (364x627, 50Kb)


Положено было обмениваться сувенирами. Все обычно покупали всякую копеечную ерунду: марки, значки. Я купила самое дорогое, что было в нашем ларьке: какую-то брошку с голубем мира за 2 рубля. Поляк оценил мою щедрость: "О, яка мила дивчина", - сказал он в ответ на брошь. И поцеловал. Он мне не подарил ничего. Но это было неважно.
Мы танцевали. Поляк обольстительно улыбался. Его имя звучало для меня как полонез Огинского: Ежи Каховский... Друзья звали его сокращённо: Юрек. Я мечтала, как вечером пойду на дискотеку, как он меня пригласит... Но вечером я узнала, что группа Ежика этой ночью уезжает. Насовсем, в Польшу. Это был конец. При одной мысли, что я его никогда больше не увижу, хотелось плакать. Я решила: теперь или никогда! И отправилась к нему в номер.
Я не знала, зачем я к нему иду, меня несло что-то свыше. В номере жило десять человек. Знаками кое-как дала понять, что мне нужен Юрек. Что-то сбивчиво начала ему объяснять: "Вы сегодня уедете, а я останусь, это же на всю жизнь, так невозможно..." Юрек не понимал ни слова, но о чём-то, видно, догадался по моему лицу, обрадованно закивал: "А-а, адрес!" Он принёс конверт с собственноручно надписанным адресом и вручил его мне со словами благодарности и прощания. Я, прижимая конверт к груди, выпорхнула на крыльях счастья. Чувства переполняли. Сегодня ночью он уедет... Я его провожу. Я ему подарю букет роз! Розы росли тут же, на клумбе. Автобус отходил в три часа. Я не спала всю ночь, считая минуты. Как назло, пошёл сильный дождь. Я вся перепачкалась в земле, искололась об эти розы, но когда, мокрая, грязная, окровавленная, но счастливая, со своим трофейным букетом добежала до остановки, автобуса уже не было. Я опоздала.
Возвращалась в свой номер под утро. С меня ручьём течёт вода, юбка в грязи, порвана, реву. С цветами. Девчонки в ужасе вытаращились: "Ты где была?" - "Провожала поляка". Бог знает, что они про меня подумали.

 

Жених

 

Да, я забыла сказать: у меня к тому времени был жених. Актёр ТЮЗа. Собственно, это он считал себя женихом и методически домогался моей руки. Я же мысленно давно уже ему отказала после того, как посмотрела его на сцене. Он был классически бездарен. Он старательно произносил слова, что-то там делал, махал руками, а я сидела в зале, красная от стыда, уставив глаза в пол, и в голове была одна мысль: "Мой хуже всех!"

 

1358105735_moy_huzhe_vseh (358x268, 29Kb)

 

Он не умел читать стихи, самые проникновенные слова выкрикивал с дурным пафосом, как лозунги на параде. Такой человек не мог быть моим мужем в принципе. Я всё собиралась ему это сказать, но не решалась. Это был вялотекущий роман. Он водил меня на все спектакли, репетиции, я пересмотрела весь тюзовский репертуар, в том числе и на малой сцене, меня тянуло в этот театральный мир, куда жених был проводником. Но не больше.

 

4514961_Tuz (480x360, 39Kb)

здание старого ТЮЗа

 

Вот странно, я совершенно не помню, ни как мы познакомились, ни как расстались. Совершенно выветрилось из памяти. Помню только середину нашего романа. Жених устроил мне бурную сцену, когда узнал, что я еду в "Спутник". Каждый день я получала там от него нудные письма, где он упрекал меня в нелюбви и предостерегал от легкомысленного поведения в лагере.
"Конечно, тебе там хорошо без меня, никто нервы не мотает", - я запомнила эту фразу из его письма, потому что это было в точку. Я отвечала ему так же вяло:"Ну что ты, с чего ты взял" и т.д.
Когда в мою жизнь вошёл поляк, я вообще начисто забыла об этом женихе. Как будто его и не было никогда. Но едва я приехала, он тут же явился, и после серии дежурных попрёков торжественно объявил, что он тоже теперь уезжает. В Польшу. Он купил туда турпутёвку. Жених заглядывал мне в глаза со злорадной надеждой увидеть хоть проблески сожаления, запоздалого раскаяния, ревности, тревоги... Он увидел там только одну безумную радость.
- В Польшу! Какое совпадение! Какое счастье! Слушай, будь другом, передай там письмо одному человеку. Нет, посылку...
Последовала бурная сцена, напоминающая что-то из классики. Мне хотелось, как Станиславский, сказать: "Не верю". Кажется, это и был конец нашего романа.

 

Связь с попом

 

Ещё в лагере я написала Ежи письмо. Писала, словно в горячке, в бреду, в тумане.

 

1358105811_beach (592x397, 72Kb)

 

"Здравствуй, милый Юрек! Ты, наверное, не помнишь меня. Мы вместе отдыхали в "Спутнике" и были чуть-чуть знакомы. А я тебя заметила с самого первого дня, задолго до той встречи в баре, когда подарила тебе сувенир, а ты сказал: "яка мила дивчина" и поцеловал меня. Я была так счастлива тогда. Быть с тобой рядом, танцевать с тобой - я так мечтала об этом все дни. А ты ни о чём не догадывался, да?
Когда я тебя увидела, то сразу поняла, что в мою жизнь вошло что-то новое, светлое, чудесное. Я никогда не думала, что так бывает. Прошёл только день с твоего отъезда, а у меня такая тоска, словно не видела тебя уже целую вечность. Пусто без тебя на пляже, пусто в баре, пусто в целом мире. Другой сидит за твоим столиком, другой курит на твоём балконе. Тебя нет. Но вот я зажмурю глаза - и вижу тебя, твои глаза цвета морской волны, твою улыбку, слышу твой голос. Милый Ежик! Какое смешное у тебя имя. У нас так называют такого колючего лесного зверька с иголками. Я целую твою цепочку на шее и кораблики на твоей рубашке, и пою вместе с тобой "Подмосковные вечера". Пожалуйста, не подумай, что я какая-нибудь легкомысленная. Я бы никогда не осмелилась прийти к тебе в номер, если б не мысль, что уже больше никогда не увижу тебя. Спасибо тебе за адрес, я так рада, что хотя бы письмом смогу прикоснуться к тебе, к твоей жизни. Пожалуйста, напиши мне хотя бы несколько строк
".

 

1358105877_1303382379_003g054y7ug (600x375, 35Kb)

 

Через месяц пришёл ответ. Моя ликующая радость тут же сменилась горькой досадой: письмо было на польском языке. Я обегала весь город в поисках нужного полиглота. Всё было тщетно. Этот язык не знал никто. Я крутила, вертела это письмо так и сяк, пристально разглядывала буквы, нюхала, целовала. Это были танталовы муки. Я умирала от любопытства. Я должна была узнать тайну этого письма, чёрт побери!
Отправившись в магазин "Дружба", я нагрузилась там учебниками, словарями, пластинками-самоучителями.

 

4514961_mini081 (443x700, 116Kb)

4514961_115837 (300x416, 26Kb)

 

И засела за польский. Не могу передать, с каким наслаждением я учила этот язык. Это было даже не эстетическое, - физиологическое какое-то чувство. Когда я слышала на пластинке эту милую "пшикающую" польскую речь с такими знакомыми для меня интонациями - он для меня был как живой.

 

4514961_49430141942e6041191dab20928700df (300x300, 33Kb)

 

Каждый параграф, каждое выученное правило были тропинкой в его мир, ниточкой, соединяющей меня с ним... Английский мы десять лет учим в школе, пять - в вузе, и всё равно не знаем. Польский я выучила за месяц. И перевела-таки письмо. Вот оно:


"Милая девушка! Благодарю за письмо. Оно было необычайно милым и очень простосердечным. Помню я тебя хорошо и выполняю твою просьбу. Мне 21 год. Я студент 3-го курса отделения церковного права Академии католического Богословия в Варшаве. В Польше есть такие учебные заведения, которые дают образование в объёме философии, истории, искусства, а также польской филологии. Занимаюсь в спортивной секции. В настоящее время я провожу каникулы в Варшаве, работая в частной фирме как особа, рекламирующая услуги, выполняемые этой фирмой. Через несколько недель я намереваюсь выехать либо в Лондон, либо в Вену. Сейчас же присоединяюсь к тебе посредством почты. Сердечно приветствую, (подпись).
P.S. Сожалею, что не знаю твоего российского языка, поэтому пишу по-польски
."


Я не удержалась и похвалилась письмом на работе. Кто-то донёс в Первый отдел. "Режимное предприятие, связалась с попом, да ещё и с не нашим!", - мне передали чьи-то слова. Время было доперестроечное, железнозанавесное.

 

4514961_bd59c296efa742978dba6dde5f40090e_L_2_ (240x180, 10Kb)

ОАО "Тантал", где я работала

 

Надо сказать, что незадолго до этого я разоблачила в нашей социологической лаборатории одного стукача. У него в столе случайно нашли блокнот, где он записывал все наши прегрешения: кто когда ушёл с работы, позже пришёл, что говорил и т.д. Все возмущённо перешёптывались, но вслух сказать боялись. Стукач был не простой, а облечённый высшим доверием начальника, сделавшего карьеру в СМЕРШе, имел связи в райкоме. Я не могла этого стерпеть.
На очередной политинформации я стала пересказывать одну статью в газете на моральную тему, где прослеживалась довольно прозрачная аналогия с нашим стукачом. Все его узнали в обрисованном мной эпизоде, зашептались. Кто-то мне послал записку: "Осторожнее! Это самоубийство". Но мне этого показалось мало. Под конец я во всеуслышание назвала его имя, отчество и фамилию. Страна должна знать своих героев. И предостерегла людей, чтобы были от него подальше.
Что тут началось! Он вскочил, заорал: "Кого вы слушаете! Да вы знаете, кто она! Да она..." Последовали тирады про "связь с попом". Меня вызвал начальник. Тот самый, из СМЕРШа. Он требовал извинений. Стукач ему сказал: "Или она - или я".
- Ты должна публично извиниться.
- Никогда!
- Смотри, ты молодая, сломаешь шею...
Досье моё росло.
Месяц я пыхтела, но написала Ежи огромное письмо на польском языке, на которое он не ответил.

 

4514961_na_balkone (679x700, 259Kb)

 

Язык был выучен напрасно. Мне не с кем было на нём разговаривать. Но я не жалею. "Я русский бы выучил только за то..." Зато теперь, когда покупаю польскую косметику, свободно могу читать надписи на баночках. Всё какая-то польза.

 

4514961_73169334_d2ca7b1a1eee (309x465, 24Kb)

 

Просияет сквозь заметь и снежеть
и растает без слёз и без слов
звёздный мальчик по имени Ежи,
принц из давних рождественских снов.

 

Сочи. "Спутник". И вольница ночи.
В берег била морская волна.
И светили мне синие очи,
и в себе я была не вольна.

 

4514961_dmk265jpwo1nu3yc (644x473, 128Kb)


Шелест шёлковой ласковой речи,
словно шёпот травы в темноте.
Я тебе ничего не отвечу,
в безъязыкой крича немоте.

 

Тонкий образ истаял, как льдинка,
ни следа не найти на пути.
Но как будто заело пластинку:
"До видзенья", "Пше-прашам", прости...

 

Слово славное, вольное: Польша...
Тёплой полночью полнится грудь.
И довольно... Чего тебе больше?
Это всё не вернуть, не вернуть.

 

Безотчётное чудо ночное...
Из каких лунных снов тебя звать?
Это всё-таки было со мною,
чтоб уже никогда не бывать.

 

4514961_20b7736da8f1 (640x410, 67Kb)
 

Продолжение здесь

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/170465.html


Героизм

Суббота, 12 Января 2013 г. 22:18 + в цитатник

Начало здесь

(из книги «Публичная профессия». «Непридуманные рассказы».
изд-во Саратовского университета, 1998)

 

1358014624_Image0020 (497x700, 49Kb)

 

Я читала по телефону очередное стихотворение на политическую тему другу детства мужа. Заканчивалось оно так:

 

Страна рабов, где храмы льют елей,
а мафия бесчинствует безбожно,
где власть ельцинизирует в Кремле,
и всем нам черномырденно и тошно.

 

- Да-а... - потрясённо помолчал друг. Потом спросил:
- Ну откуда это в тебе — такой маленькой, хрупкой, и такой... - он не мог подыскать слова, - героизм. Откуда?

А и действительно, откуда? Я стала вспоминать.
Наверное, это у меня с детства: тоска по героизму.

 

4514961_v_geroizm (700x453, 219Kb)

 

Любимая героиня у меня была Зоя Космодемьянская.

 

4514961_h7 (248x350, 76Kb)

 

Я старалась быть во всём на неё похожей. Мечтала, когда вырасту, стать разведчицей. И даже составила себе план. Там перечислялось по пунктам всё, чему мне нужно было для этого научиться. Первым пунктом стояло: «Научиться курить». Почему-то я считала, что все разведчицы курят.
Вообще я в детстве и отрочестве много работала над собой. У меня даже были свои «правила жизни», как у Николеньки Иртеньева.

 

4514961_pervoklassnica (700x458, 251Kb)

 

Во вступительном слове к этим правилам я писала: «Терпеливо, упорно, настойчиво отвоёвывать каждую хорошую черту характера и как можно решительнее выбрасывать плохие». Потом шёл 1 раздел: «УКРЕПЛЕНИЕ МОРАЛЬНЫХ КАЧЕСТВ (самых главных)». Они перечислялись. Затем раздел № 2: «УКРЕПЛЕНИЕ ДУШЕВНЫХ КАЧЕСТВ». И так далее.
Самые главные качества, которые я считала нужным в себе выработать, были: смелость, воля, решительность, принципиальность, чувство собственного достоинства, - потом шли доброта, благородство, гуманизм, любовь к людям.
Я шла в школу и держала в уме весь этот набор качеств, чтобы при каждом удобном случае какое-нибудь из них проявить. Это оказалось очень непросто. Например, сосед по парте просил списать. Как быть? Что здесь проявить? Принципиальность — и не дать списывать? Чувство собственного достоинства — и вообще не удостоить ответом? Смелость и решительность — и треснуть его по башке, чтоб учил? Или тут уместней проявить гуманизм и любовь к людям?

Я задумывалась: а как бы на моём месте поступила Зоя Космодемьянская?

 

4514961_0_5041a_b3525b4b_XL (433x650, 39Kb)

 

Алексей Маресьев?

 

4514961_cover (343x436, 41Kb)

 

Павлик Морозов?

 

4514961_pavlik_morozov_088537 (512x404, 104Kb)

 

Подруга сказала мне какую-то гадость. Первым побуждением было проявить смелость и находчивость и ответить ей тем же. Потом я вспомнила про силу воли и решила сдержаться. Потом решила проявить чувство собственного достоинства и смерить её презрительным взглядом. Я запуталась, как та сороконожка и в конце концов проявила глупость: заплакала и убежала. Правила жизни мне никак не давались. Я оставила эту затею и стала жить просто, как бог на душу положит.

 

4514961_ya__sanitarka_klassa (358x700, 111Kb)

я — октябрёнок и санитарка класса

 

Мне с детства запал в душу афоризм:«В жизни всегда есть место подвигу». Но в моей жизни это место всё никак не находилось. Все «подвиги», которые я совершала, были только в кавычках. Однажды спрыгнула на спор с крыши сарая. Приземлилась на корточки и долго потом не могла разогнуться. Боялась, что так и останусь — нераспрямлённой.
Другой «подвиг» совершила в пятом классе: дала звонок посреди урока. Шла за чем-то по коридору, смотрю — звонок без присмотра, нянечка отлучилась. Какой-то бес во мне взыграл: «Тварь ли я дрожащая или право имею?» Думала: дзыньку только раз и всё. Но звонок не выключался обратно. Его заело. Он мощно гремел минут пять, пока не прибежала гурьба учителей, завуч, директор и не прекратили эту вакханалию звонка. Они извлекли меня из туалета, куда я забилась в испуге. Меня под конвоем повели к директору. Директор был очень груб. Он страшно на меня кричал. Требовал объяснить, зачем я это сделала. Я молчала, как партизан на допросе.

 

4514961_scan_41 (478x700, 230Kb)

 

Меня исключили из школы на три дня: «подумать над своим поведением».

(Скромно добавлю, что я сейчас я вишу там на стенде: "Ими гордится школа")

 

4514961_moya_bivshaya_shkola_No_3 (340x224, 48Kb)

моя бывшая школа № 3

 

Впрочем, были в моей жизни и положительные «подвиги». Так сказать, совершённые в мирных целях. Когда мне было семь лет, я организовала во дворе «тимуровскую команду». Разработала список «добрых дел», которые надо было совершать непременно ночью, тайно, анонимно. Шли мы на каждое такое «доброе дело», как будто на «мокрое». Иначе было неинтересно.
Первая операция заключалась в том, чтобы сгрести в одну кучу строительный мусор во дворе. По условному сигналу мы в четыре утра собирались во дворе в условленном месте и сообщали друг другу условленный пароль. Потом незаметно расходились по своим участкам. К шести утра двор был чисто выметен и посыпан песочком. А жильцы окрестных домов поутру обнаружили в своих почтовых ящиках красочно разрисованные приглашения на концерт самодеятельности, подготовленный силами нашей же команды, который должен был состояться вечером в этом же, теперь уже чистом, дворе.

 

4514961_timyrovci (600x402, 305Kb)

тимуровцы

 

Думаю, сегодняшние дети нас бы не поняли. В это «доброе дело» я вложила столько душевных и физических сил, что на большее меня уже просто не хватило.
В детстве у нас во дворе играли в одни и те же игры, передающиеся из поколения в поколение: прятки, «крысы», «штандр» и др. Мне это всё было неинтересно. Я придумала игру «в бандитов». Игра заключалась в том, что мы смотрели сквозь щель для почты в парадной двери на улицу и высматривали «бандитов», то есть каких-то расхристанных, страшноватой наружности, разбойничьего вида прохожих.

 

4514961_08_23_09b (468x700, 48Kb)

 

 

Побеждал тот, чей «бандит» страшнее. Игра была азартная. В нас просыпался охотничий инстинкт.


- Вот бандит!
- Я первая увидела!
- Мой!
- Нет, мой!


Особенно много «бандитов» появлялось в дни получек в предвечернее время.

 

4514961_08_23_10b (700x468, 60Kb)


Эту колоритную фигуру я заметила издали: шапка набекрень, пальто нараспашку, горлышко бутылки из кармана торчит, глаза мутные, кровью налитые. Я обрадовалась и закричала, высунувшись из своего укрытия:


- Вот бандит так бандит! Всем бандитам бандит!
- Дура! Это мой отец! - возмутилась подруга Ленка.

Больше мы в эту игру не играли.
Потом я придумала игру «в шпиона». Выбрав подходящую кандидатуру сообразно с нашими представлениями о том, как должен выглядеть шпион, мы, крадучись, его выслеживали, как это делали в фильмах.
Однажды с одноклассницей Нинкой мы увидели такого в скверике у оперного театра.

 

4514961_skverik_y_opernogo (700x461, 101Kb)

 

Это был классический тип шпиона: высокий, седовласый, в элегантном сером костюме, с какими-то «ненашими» барскими повадками. Мы стали за ним следить, прячась за деревьями. «Шпион» нас заметил. И подошёл к нам.
- Девочки, берите конфеты, угощайтесь, - протянул он нам кулёк шоколадных конфет.
- Не ешь, они отравленные, - прошипела я Нинке, войдя в роль.
«Шпион» пригласил нас на фильм «до 16-ти». Мы не устояли против такого соблазна. Но я всё время была начеку и подмечала, подобно Шерлоку Холмсу, мельчайшие детали в его вражеском облике.
Потом мы гуляли по городу, разговаривали, он угощал нас мороженым. Но мне всё казалось в нём подозрительным. Это он неспроста... Чего-то он от нас хочет...

 

4514961_scan_36_1_ (336x700, 128Kb)

 

Дома у Нинки её отец стал читать вслух газету. Когда он прочёл о каком-то сбежавшем из тюрьмы воре-рецидивисте, мы с ней переглянулись. Сомнений быть не могло: это он! Я недавно прочла «Судьбу барабанщика», и мне всюду мерещились шпионы и воры. Это была какая-то мания преследования наоборот.

 

4514961_sydba_barabanshika (200x308, 9Kb)

 

В «Канцтоварах» я купила картонную папку с названием «Дело» и завела «дело» на нашего «шпиона». «Дело № 306» - так назывался фильм, который мы недавно смотрели с Нинкой. У меня была дерзкая мысль: выследить, вызнать секреты и сдать в милицию.
На другой день «шпион» назначил нам свидание на речном вокзале: он куда-то уплывал на пароходе.
- Всё ясно! В бегах. Мы должны его задержать!
 Нинка идти отказалась.

- Струсила! - стыдила её я.
Отправилась на «явку» одна.

 

4514961_scan_5 (515x700, 192Kb)

 

«Шпион» этому даже обрадовался. Он всё рассказывал мне про какую-то Суламифь, про царя Соломона, который, хоть и был её старше, но тем не менее... «Заговаривает зубы», - решила я. А сама зорко следила, подмечая детали. Доставая билет из кармана, он вынул оттуда пачку купюр. «Краденые», - уверилась я.
 «Шпион» предложил мне посмотреть его каюту. Я бесстрашно пошла, надеясь обнаружить там ещё что-нибудь подозрительное. В каюте «шпион» вдруг схватил меня в охапку и стал мусолить языком по моему лицу. Я тогда ещё не знала, что это называется «поцелуй по-взрослому». Только чувствовала, что это что-то ужасно запретное и противное.
 - Пусти! Шпион проклятый! Я всё про тебя знаю! Ты вор! О тебе в газетах писали! Я тебя в милицию сдам! - закричала я, разом раскрыв все свои карты.
 «Шпион» от неожиданности выпустил добычу и остолбенело уставился на меня. Я бросилась что есть силы бежать. Но не в милицию, а к Нинке.
- Нинка! У меня теперь, кажется, ребёнок будет, - сказала я ей и зарыдала.
- От «шпиона»?!
- Да.
Но, узнав, в чём дело, Нинка меня успокоила: от этого детей не бывает. Время подтвердило её правоту. Игра в «шпиона» отныне вызывала у меня отвращение.
С этой Нинкой мы однажды влипли в ещё одну историю, в которой мне довелось совершить, ну, не подвиг, но, во всяком случае, героический поступок, в моём тогдашнем понимании.
 Летом мы с ней каждый вечер играли на площади в бадминтон.

 

4514961_na_ploshadi (568x391, 69Kb)

 

Мне было десять. Нинке — одиннадцать. Но выглядела она старше. И была довольно хорошенькой. У неё были волосы — как парик у Ирины Аллегровой. Никто не проходил мимо. Каждый вечер какой-нибудь хмырь к нам подкатывался и просил разрешения поиграть. Причём непременно с Нинкой.
В тот вечер их было аж четверо. Мы тогда не знали, что это был известный грузинский ансамбль «Рэро» , который приехал в Саратов на гастроли. Позже я узнала, как звали того самого солиста — Гия Чиракадзе. Этот Гия стал приставать к Нинке. Облапил её и пытался поцеловать. Его дружки стояли рядом и гоготали. Я схватила ракетку, прицелилась и — со всего маху залепила грузину воланом в лоб. А у нас в него ещё камешек был вложен для силы полёта. Грузин схватился за голову и завопил. Потом заругался на своём языке и бросился ко мне с кулаками. Мы с освобождённой Нинкой кинулись что есть духу бежать.
Вечером мы сидели у неё у телевизора. Вдруг на экране появилась морда того самого грузина. Диктор брала у него интервью.
- Сегодня у нас в гостях солист ансамбля «Рэро» Гия Чиракадзе...
На лбу у солиста был наклеен пластырь. Я радостно завопила:
- Это я его! Смотрите, смотрите! Это я его по лбу!
Нинкины родители смотрели то на меня, то на экран, ничего не понимая. А я ликующе отплясывала танец дикаря. Зло было наказано! Мне казалось, что Зоя Космодемьянская на моём месте поступила бы так же.

 

4514961_Rero (640x637, 90Kb)

 

Прошли годы. Началась перестройка. И, хотя детство осталось далеко позади, кое-какие рецидивы той давней тоски по подвигу, неугасимой жажды героизма изредка давали о себе знать.
Как сладко-запретно было слушать тайком «вражеские голоса», а потом, в дни путча, клеить листовки, контрабандно передавать по заводскому радио крамольные обращения...
Я влюбилась в геройский образ Ельцина, стоящего на танке. Он был как монумент, памятник самому себе, символ свободной России!

 

4514961_x_f1b16670 (484x446, 62Kb)

 

Правда, потом этот символ несколько померк в моих глазах. Особенно после того, как он отказался «лечь на рельсы». Образ в геройских тонах не был выдержан до конца.

 

4514961_b87904dde015 (433x600, 76Kb)

 

На закате перестройки я влюбилась в гордую и независимую фракцию «Яблоко». Маленькая, но стойкая фракция одна мужественно противостояла целому правительству.

 

4514961_0_6d382_a6498226_XL (590x442, 33Kb)

 

Её непреклонный лидер Григорий Явлинский ассоциировался у меня с протопопом Аввакумом, с Джордано Бруно... Я считала, что в его поступках гораздо больше мужества и чести, чем в громоподобной «крутизне», «российской харизме» и умении вовремя вскочить на танк его  политических соперников. Я посвятила Явлинскому стихи. Там были такие строчки:

 

В куче грязи, плесени и блуда
ты — как жемчуг посреди дерьма.

 

«Дерьмо» резало слух, но, как я ни искала — ничем подходящим я заменить это слово не могла. Оно было в точку.
Заканчивалось стихотворение пожеланием победить на выборах и стать нашим новым президентом.

 

Реет незапятнанное знамя,
конь летит в атаку впереди...
Гриша, Гриша, оставайся с нами!
В двадцать первом веке победи!

 

Я отослала стихи в Думу. Скоро пришёл ответ от Явлинского: «Спасибо за стихи. Постараюсь отвечать Вашим требованиям и пожеланиям».

 

4514961_article144 (295x448, 14Kb)

 

И пришло ещё одно письмо от всего «Яблока» в целом, в котором фракция благодарила меня «за поддержку, выраженную в прекрасных стихах». Под впечатлением этих писем я даже начала подумывать: а не пойти ли мне в большую политику? Особенно после той надписи, которую сделали мне в тетради отзывов на презентации моей новой книги: «Аудитория с огромным желанием хотела бы видеть Наталью Максимовну избранной от народа в любой структуре городской власти».

 

4514961_scan_28 (453x700, 244Kb)

 

Казалось, они прочли мои тайные мечты. Впрочем, как сказал бы Остап Бендер, это были « мечты идиота». Если бы они сбылись.

 

4514961_Venera_Mahmydovna (483x700, 255Kb)

 

Давно остались в прошлом детские игры, планы, «правила жизни». Всё это бесполезно: жизнь всё равно поворачивала по-своему. Она играла без правил. И я привыкла подчиняться её мудрому спокойному течению. Но иногда в какой-то тихий час души вдруг чувствовала: чего-то не хватает. Может быть, того самого, обещанного пословицей подвига, которому нет и никогда не было места в моей жизни.

 

4514961_proshai_detstvo (344x415, 14Kb)

 

4514961_022 (700x474, 88Kb)


 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/169582.html


Как не хватает мне отца...

Четверг, 10 Января 2013 г. 21:52 + в цитатник

 

Сегодня ровно 13 лет, как не стало моего папы.

 

4514961_Otec_ (469x700, 110Kb)

 


Ты умирал на пике декабря.
Зачем мне Бог, не знавший милосердья?
И это сердце, бившееся зря,
раз не могла отнять тебя у смерти?

 

Часы спешили, учащая бег,
и обещая обновленье судеб.
А снег летел в грядущее, в тот век,
где нас с тобой вдвоём уже не будет.

 

Любить в прошедшем времени нельзя.
Как примириться с этою дырою,
в которую всё сыпется, скользя,
лишь только человек глаза откроет?!

 

Застыли стрелки в замкнутом кругу.
Как будто навсегда заледенели.
Я это помнить больше не могу,
блуждая здесь среди людей, теней ли.

 

Глазами звёзд глядишь над головой.
Стволы дерев — как чей-то мёртвый остов.
И сквозь меня могильною травой
растут слова, пронизывая остро.

 

4514961_2_1_ (700x525, 327Kb)

 

***
Как не хватает мне отца,
его фигуры и лица,
его видавшей виды шляпы
и слова ласкового "папа".
Парки расплетается клубок.
Тычется комочек в левый бок.
Этой нити вечно виться, длиться.
Прежних дней струится вереница...

 

4514961_3 (700x432, 189Kb)

 


Снег, идущий миллионы лет,
миллионы раз мне скажет "нет".
Тысячи безжизненных снежинок
мне напомнят тысячи ошибок,
что поправить нам уже нельзя.
Я иду, по памяти скользя.
Но сквозь лёд кромешной мерзлоты
вновь упрямо проступаешь ты,
как черты на мокром фотоснимке,
где с тобой лицом к лицу в обнимку.

 

4514961_4 (700x498, 183Kb)

 


Ты, облетевший календарь,
тем днём опять меня ударь,
когда лежал, объятый тьмой,
глухонемой, уже не мой...
Задую памяти свечу.
Я больше помнить не хочу!
Но опять встаёт свеченье дней,
где ты чем далече, тем родней...
И, сердце стиснувши в горсти,
хочу хоть что-нибудь спасти
из людоедской пасти времени
и унести с собой из темени.

 

Ты превратился в скрип дверной,
в стук веток, ветра вой ночной,
в звезды вечерней слабый свет,
в далёкий чей-то силуэт,
в скупую горсточку кутьи,
в твои заметки и статьи,
в волну на волжском берегу,
в сиротство, жалость и тоску...
Январь мне с каждым годом всё страшней.
А ты мне всё нужнее и нужней.
Известие о смерти лживо.
Ты жив. Всё помнится так живо.
Всё, что во мне тоскует и грустит
и что скорее жизнь мою скостит.

 

Я приду к тебе подземным ходом,
приплыву по Волге пароходом.
Подземный ход —
под зимний лёд,
под сотни дней,
замёрзших вод.
Вчерашний снег,
вчерашний день,
что зазвенит —
едва задень,
и отзовётся эхом вдаль
с ума сошедший календарь.

 

***
«Дальше — тишина...»

 

Я читаю твою тишину по слогам,
ту — что дальше, сквозь все многоточья.
Подплываю к другим дорогим берегам,
обретаю родимую почву.

 

И мне верится, знается как никому
в лихорадке слепого азарта:
я увижу тебя и тебя обниму
послезавтра, а может, быть, завтра.

 

Наша комната, помнишь, комод и буфет,
собирается будничный ужин...
К сожалению, в комнате выключен свет.
Но с тобою зачем он мне нужен?

 

Запоздалая нежность просроченных фраз,
тяжких комьев падения звуки...
Видишь душу мою на просвет без прикрас,
как любовь моя корчится в муке?

 

Та любовь, что не знает обёрточных слов,
не рядится в перо и бумагу, -
только боль, только бред и сумятицу снов,
только кровь и солёную влагу.

 

Пересохло застрявшее в горле «прости»,
и в душе — как  тяжёлые гири.
Отдышаться мне дай, погоди, отпусти,
не веди меня, память-Вергилий.

 

Я живу тебе вслед, я дышу тебе в лад,
я кричу тебе что-то вдогонку.
Но рассыпан, как карточный домик, уклад,
рвётся там, где особенно тонко...

 

Припадаю к руке, провожу по щеке,
приникаю к забытому снимку.
А быть может, в туманном твоём далеке
мы опять, словно в детстве, в обнимку?

 

4514961_9 (700x386, 139Kb)

 

Он был одним из сильнейших адвокатов нашего города, более 40 лет отдавший саратовской адвокатуре, многие его речи были признаны «лучшими в адвокатской практике своего времени» («Саратовские вести», 20.09.06). О его работе написана книга «Встретимся в суде» (изд-во «Сар.гос.академия права», 2006). Известный журналист, он написал за свою жизнь около двух тысяч судебных очерков, а его фельетоны на правовые темы публиковались не только в областной прессе, но и в «Правде», «Известиях», «Советской России». Кандидат в мастера спорта по шахматам, чемпион Саратова по шахматам в 70-е годы, лектор областного общества «Знание», автор многочисленных эссе и статей о поэзии, которые, правда, нигде не публиковал, но которые я бережно храню и часто перечитываю. Ветеран войны, участник трёх войн: с Финляндией, Японией и Великой Отечественной, был трижды ранен, имеет 9 правительственных наград. На его похоронах звучал салют.

 

4514961_5 (481x700, 226Kb)

 

4514961_6 (376x700, 113Kb)

 

4514961_6a_1_ (479x700, 170Kb)

4514961_96060461_1357840111_1 (528x700, 180Kb)

 

Мне снились фотографии отца,
которых я ни разу не видала.
Держа альбом у моего лица,
он всё листал, листал его устало.

 

Вот он младенец. Вот он молодой.
А вот за две недели до больницы....
Шли фотоснимки плавной чередой,
и заполнялись чистые страницы.

 

Вот с мамою на лавочке весной.
как на него тогда она глядела!
Вот лестница с такою крутизной,
что на неё взобраться было — дело.

 

Но ведь давно уж нет того крыльца...
И вдруг в душе догадка шевельнулась:
"Так смерти нет?" — спросила я отца.
Он улыбнулся: "Нет". И я проснулась.

 

4514961_8 (700x516, 220Kb)

отец с мамой

 

 

В недоступное измерение
ты ушёл, от земли отчалив,
и каким-то глубинным зрением
я гляжу на тебя, отчаясь.

 

В царстве сна, в государстве памяти
наши встречи с тобою грустны.
Давит на сердце тяжесть каменная,
мне не выбраться из-под груза.

 

Фотокарточка на надгробии.
Взгляд невыспавшийся, усталый.
Отраженье твоё, подобие
на земле без тебя осталось.

 

4514961_scan_11 (700x425, 188Kb)

 

 

***
Этот месяц, полный тьмы,
полный холода и горя,
где с тобой расстались мы,
тишины не переспоря...

 

Как живётся там тебе,
за седыми небесами,
в муке ль, радости, мольбе —
сны мои расскажут сами.

 

Так же там ты одинок ль,
как при жизни был со мною?
В перевёрнутый бинокль
вижу давнее, родное.

 

И, с тобою говоря,
вижу то ли явь, то ль сны я:
смерти мёртвые моря,
чёрный ход в миры иные...

 

Боль родства пронзит иглой,
но не сшить, как ни старалась,
то, что разорвало мглой,
что, как связь времён, порвалось.

 

Шрам от месяца кривой —
словно рана ножевая.
Не проходит ничего.
Ничего не заживает.

 

Помню твой голос на пластинке — звуковое письмо, которое ты прислал мне когда-то из Ялты. "Здравствуй, Наташенька. Как ты живёшь? Что поделываешь? Наверное, танцуешь свой танец маленьких лебедей?" Мне тогда было лет шесть, и я ходила в балетную школу. Как жалко, что пропала эта пластинка. У меня не осталось твоего голоса. На магнитофон я не догадалась тебя записать. Только на видеоплёнке с презентацией моей первой книжки: там есть кадр, где ты — крупным планом, улыбаешься, слушая мои стихи.

 

4514961_10 (696x529, 42Kb)

 

Всё умерло. И только память
прокручивает ленту дней.
О, как она умеет ранить,
высвечивая, что больней.

 

Оно всегда, всегда со мною, —
в груди залитое свинцом,
твоё прощальное, родное,
твоё смертельное лицо.

 

И, равнодушны, как природа,
чужие лица плыли прочь,
когда ты так бесповоротно,
непоправимо канул в ночь.

 

О, если бы какой-то выход, —
шальная мысль явилась мне —
пусть это бред, безумье, прихоть, —
счастливый лаз в глухой стене,

 

забитый наскоро, небрежно
заложенный кривой пролом,
куда влетает ангел нежный
и аист шелестит крылом...

 

О, если б время заблудилось,
споткнулось, сбилось бы с пути,
как Божья шалость или милость,
и где-то там, в конце пути,

 

в какой-то путанице рейсов —
вагон забытый, сам не свой,
который бы умчал по рельсам
туда, где ты ещё живой...

 

И окликают нас могилы,
и обступают всё тесней.
Я снова слышу голос милый
и вижу словно в полусне:

 

бессмертным символом разлуки,
весь мир навеки породня, —
крестов раскинутые руки,
которым некого обнять.

 

Я читаю твою последнюю работу, "Человек с молоточком", твой любовно и пристально выписанный портрет Чехова, который ты писал уже на последней черте, превозмогая боль. Читаю и нахожу поразительное сходство его с тобой, с твоей жизнью. "Самообладание, целомудренность души, страдающей про себя, не на людях", — это ведь про тебя. "Он всю жизнь умирал. Но не жаловался, других своей болезнью не изводил, не стеснял и, не изменяя своему юмору, спокойно-печальными глазами смотрел в глаза подходившей смерти..." — и это тоже. "Мы отдохнём! Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах..."

Я никогда не узнаю, увидел ли ты небо в алмазах, услышал ли пение ангелов, кто уходит туда — уносит с собой великую тайну. И вдруг — слова, знакомые ещё со школьных лет, но по-новому теперь увиденные, пронзившие до дрожи: "И со жгучей болью в сердце понял он, как ненужно и мелко было всё то, что мешало им любить друг друга — но уже поздно, поздно, и через мгновение поезд увезёт его далеко, умчит навеки..."

 

4514961_Otec_y_mashinki (700x526, 147Kb)

 

Открыло утро полог голубой.
А у меня теперь одно мерило:
пространство улыбнулось мне тобой,
окликнуло тобой, заговорило.

 

Ты где-то там, в лазоревом краю,
но время ничего ещё не стёрло.
Дома сжимают улицу твою
и мне до боли стискивают горло.

 

Так жадно рыщет памяти радар,
что, кажется, протянешь руку — вот ты...
В шкафу хранится твой предсмертный дар —
последняя — о Чехове — работа.

 

Как долго то, чем жив был и храним,
моей души ослепшей не касалось.
"О, как ничтожно было то, что им
любить мешало..." — то о нас писалось!

 

Упрямо, в ту же реку, сквозь года
к тебе стремиться снами и стихами...
О, если б знать тогда, что навсегда
твои шаги по лестнице стихали.

 

Хорошо верующим: верят, что там — ещё одна жизнь, где встретишься с теми, кого любишь. "Блажен, кто верует, тепло ему на свете". Я знаю, что там ничего нет. Я никогда не встречу его и ничего ему уже не скажу. И всю жизнь буду тянуть руки в пустоту, в небо, где нет алмазов, где только холодная тьма, прошитая пулями звёзд, и вздрагивать, завидев в толпе похожий силуэт, обливаясь слезами. Поздно. Поздно.

 

Где ты? Где воды Стиксовы
твой охраняют покой?
Там, где тебя настигну я
и припаду щекой?

 

Или вот это жалящее,
запёкшееся в груди —
и есть твоё обиталище
последнее на пути?

 

Твоё запасное вместилище,
твой выход на этот свет?
Но знаю душою стынущей,
что утешения нет.

 

Снова и снова перечитываю твои поздравительные открытки:

 

"А вот и светлый день рожденья —
прекрасный новый день весны!
Пусть никакие сожаленья
не омрачат ни явь, ни сны.

 

Пусть не ударят беды в спину,
печали сердце не сомнут,
успех и счастье — не покинут,
друзья и жизнь — не подведут.

 

Не говори, что мир печален,
не утверждай, что трудно жить.
Умей средь жизненных развалин
смеяться, верить и любить!"

 

Пробовала — не получается. "Только в творчестве истинная радость, всё остальное прах и суета", — писал мне ты. И в этом уже нет для меня прежней радости. Ведь ты её со мной уже не разделишь. "Один из последних романтиков уходящего века", — подписал ты свою последнюю новогоднюю открытку. И ушёл вместе с этим веком — в никуда. "Мисюсь, где ты?"
Твои трогательно-неуклюжие строчки, которые ты положил мне под видом записки на творческом вечере: "Наташе!Что ты прекрасна, ясно это. Мы все из света и из тьмы. Но ты из одного лишь света, прекрасный дар моей мечты!" Знал бы ты, какой мрак там у меня сейчас. Мрак и холод.

 

В альбоме старом дремлет времечко,
где каждым мигом дорожу.
Ещё я маленькая девочка,
и за руку тебя держу.

 

Дрожу над этой фотографией,
где я ещё пока твоя,
и где на фоне печки кафельной —
вся наша целая семья.

 

И в доме мирный был уклад ещё,
ещё церквей не пел хорал,
и незнакомо было кладбище:
никто ещё не умирал.

 

4514961_11_2_ (481x700, 194Kb)

 


***
Ночь чернеет неизвестностью в окно.
Мы с тобой не говорили так давно.
И листочки, что печатал ты в тиши —
кладезь мудрости, заботы и души,
так давно ты мне уже не приносил.
Тосковать и вспоминать уже нет сил.
Над балконом кружат стаями стрижи...
Я люблю тебя, что делать мне, скажи?!
Как вернуть, и досказать, и долюбить,
как себя или тоску в себе убить?
Ты на снимке незаметно улыбнись.
Ты из детства мне явись или приснись.
А в мою уже навеки влиты кровь
твои шахматы, и Волга, и любовь...

 

4514961_12 (485x700, 32Kb)

 


Ветер или ты листы колышишь?
Пробирает медленная дрожь.
Почему-то знаю, что услышишь.
Как-нибудь по-своему прочтёшь.

 

Нет тебя давно у нас в квартире.
Где же в этом мире ты теперь?
Каждый вторник, как пробьёт четыре,
по привычке я смотрю на дверь.

 

Как наш Денди прыгал, обезумев,
в нетерпенье свёрток теребя!
Ты ещё не знаешь: Дендик умер.
Ровно через год после тебя.

 

4514961_scan_11 (497x700, 328Kb)

 

 

Стало страшно выходить из комнат, —
вдруг споткнусь нежданно при ходьбе:
кто-то обязательно напомнит
мне тебя на улице в толпе.

 

Твои книжки выстроились ровно,
говорят со мной наперебой.
Детские стишки мои, любовно
все переплетённые тобой.

 

Письма, и статьи твои, и речи —
не волнуйся, всё сохранено.
Я лишь в ожиданьи нашей встречи
поняла,что мы с тобой — одно.

 

Ты приснишься мне на день рожденья?
В небе ковш изогнут, как вопрос.
И твоё реальное виденье
проступает сквозь завесу слёз.

 

Из кривых и прыгающих строчек
словно перекидывая мост,
вижу твой замысловатый росчерк,
вижу руку с родинками звёзд.

 

О тебе узнаю всё из сна я.
Как тебе в обители иной?
Я тебя ничуть не вспоминаю,
просто ты по-прежнему со мной.

 

"С течением дней я стану одней", — пишет Евтушенко. Пронзительная истина слов искупает их нарочитую неправильность. С каждой утратой меня всё меньше и меньше. В какой-то момент ощущаешь, что в мире теней больше любимых тобой людей, чем среди тех, кто рядом, и что они нужнее тебе, как ты была им когда-то. Ты жила в тёплом кольце близких душ, дружеских рук, любящих глаз, и это казалось привычным, незаметным, самособойразумеющимся, порой мешавшим и раздражавшим, как тесная одежда. Но вот они выбывают по одному, и ты почти физически ощущаешь эту зияющую воронку в твоём мире, которую не забросать никакими словами и стихами, эту брешь, сквозь которую врывается в душу чёрный сквозняк небытия. И холодно стоять на ледяном ветру, и нечем укрыться.

 

4514961_14 (700x460, 169Kb)

 

 

Твой светлый образ бродит по земле.
Он освещает жизнь мою во мгле,
как дом, что вырос посреди аллей
и смотрит на меня глазами окон.
Я догадалась — то не просто дом,
он кем-то Высшим послан и ведом,
я чувствую, склонившись над листом,
как он косит в окно фонарным оком.

 

Бессонница, весна ль тому виной,
что всё это случается со мной...
Ну что ты беспокоишься, родной, -
мне хочется сказать как человеку.
Я помню, я люблю тебя и жду,
с тех пор как ты в двухтысячном году
отбыл на новогоднюю звезду,
а я вдруг отошла другому веку.

 

Я возле дома этого брожу.
Я кладбище в душе своей ношу.
Но никогда его не ворошу,
чтоб не тревожить сон родных и милых.
Им плохо, если плачу я о них,
когда я вызываю их из книг,
когда я к ним взываю каждый миг
и вижу, что помочь они не в силах.

 

О как же нужно холить и беречь
любую из земных недолгих встреч,
как музыку, впитать родную речь,
запомнить насмерть жилочку любую,
и этим жить, и это пить и петь,
вобрать в себя и на себя надеть,
чтобы за вами в светлое лететь,
а не в мученьях корчиться вслепую!

 

4514961_15 (472x700, 156Kb)

 

Это ничего, что тебя — нигде.
Ты уже давно у меня везде -
в мыслях, в тетради и на звезде,
и в дебрях сна...
Это ничего, что не увидать.
Я всё равно не смогу предать
и ощущаю как благодать
каждый твой знак.

 

Бог не даёт гарантий ни в чём.
Выйдешь в булочную за калачом,
в карман потянешься за ключом -
а дома - нет...
Здесь больше нечем, некуда жить.
Мир разорвавшийся не зашить.
И остаётся лишь завершить
цепочку лет.

 

Невыносимо то, что теперь.
Неудержима прибыль потерь.
Недостижима милая тень.
Жизнь - на распыл.
Всё нажитое сведу к нулю,
прошлому — будущее скормлю,
но ты услышишь моё люблю,
где б ты ни был.

 

4514961_16 (692x527, 38Kb)

 

 

Продолжение здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/195532.html

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/168849.html



Понравилось: 2 пользователям

Тут конец перспективы (продолжение)

Понедельник, 07 Января 2013 г. 20:49 + в цитатник

 

Начало здесь

4514961_Kc3uIWo1gtI (450x305, 45Kb)

 

«Моя книга знаменита, а машина дорога»

 

Не порадовал меня и широко разрекламированный в прессе и по местному ТВ новый (тогда) сборник стихов И. А. «Русский день». (Фамилию этого поэта называть не буду, как-то неловко, поскольку он умер несколько лет назад, но статья эта была опубликована за три года до его болезни, и прочитать её он, я думаю, успел. Тем не менее решила, после некоторых колебаний, ограничиться сейчас инициалами, тем более что мне важно обозначить суть явления, а не критиковать того, кого уже нет).
Надо сказать, что два предыдущих его сборника «Жёлтая тетрадь» и «Командир Пентагона» заинтересовали меня гораздо больше (второй – уже менее, чем первый), несмотря на обилие в них сленга и ненормативной лексики. Но помимо них там было и нечто такое, что заставило меня даже позвонить ему тогда и высказать какие-то одобрительные слова. Третья книга меня разочаровала. Вместе с матом из его стихов ушло, как ни странно, и то лучшее, что в них было. Теперь они писались словно с оглядкой на некую княгиню Марью Алексеевну в лице то ли С. Кековой, то ли саратовского Союза писателей, куда, насколько я слышала, И.А. усиленно готовился. Стихи стали глаже, но бледнее, аморфнее, необязательнее что ли, казались написанными без какой-либо внутренней необходимости. И очень многое отталкивало, вызывало отторжение – большее, чем мат в прежних книгах. Прежде всего – сама личность поэта. Или его лирического героя, не суть важно. Чтобы не выглядеть предвзятой, предоставлю слово ему самому. Итак, кто же он такой, И. А.?
«Неудавшийся врач, рисовальщик, спортсмен, алкоголик, сребролюбец, деляга и рвач», «любитель денег и домашних щей», который «по привычке» измеряет время «количеством накопленных вещей». На этом самокритика заканчивается и следует сплошной панегирик: «Я поэт, я богат, знаменит», «я гладкий, ухоженный барин, меня не загонишь впросак», «человек при делах, со сложившейся судьбой, при деньгах и при карьере», словом, не какое-то там чмо, фуфло-муфло, понимаешь.

 

Моя книга знаменита,
а машина дорога,
голова моя обрита,
в ухе у меня серьга.


Колоритный я мужчина,
мне всего лишь 40 лет.
Я саратовский купчина,
я саратовский поэт.


Власть имущие кумиры –
все они мои друзья,
собутыльники – банкиры,
депутаты – кумовья.

 

Положение обязывает, и посему: «Я шут и лицедей, делец прожжённый». Его кредо

 

пролезать везде без мыла,
как последний прохиндей,
чтобы всё как надо было,
чтобы всё, как у людей.

 

Кто сказал, что это легко? «Ассенизатор и водовоз» Маяковский тут отдыхает.

 

Я вызнал дно всех мусорных корзин,
когда стремился из воришек в воры.
Я пробивал бетонные заборы,
я рельсы разгрызал, я пил бензин.

 

Шутка? Но многовато таких шуток на один сборник. Маска шута прирастает к лицу. Коробит многое: крайний эгоцентризм, цинизм, грязное отношение к женщине, которое А. культивирует.

 

В частном блядстве отдельных мадам...
нет каких-то невиданных драм.

 

* * *
Я брал что мне нужно свободно в любом околотке
и быстро учёл, что развратнее, ярче, нежней
и более падки обычные тихие тётки,
а жизнь у прохладных красавиц гораздо сложней.
А чаще всего попадались конкретные твари...

 

Таким поэт спуску не давал. Он предаётся ностальгическим воспоминаниям, «как из девушек делал блядей, как из женщин творил истеричек...» А нет – так не больно-то и надо: «Я не сдохну, если ты не дашь...» Лирический герой А. отнюдь не сентиментален: «Дебелая, жопастая старуха,/ когда-то ты была моя любовь». Он очень требователен к женской красоте:

 

Ты уже не тёлка, а корова,
у тебя живот и целлюлит.
Ты была глуха к моей мольбе
оставаться в стройности девчонки...

 

А посему – побоку надоевшую старуху:

 

Позабудет о жене толстухе
и расскажет рыжей потаскухе,
что он видел на своём веку.
А потом покатит вкривь и вкось
в бездну сексуального облома.

 

Да неужели же, блин, нет ему достойных? – невольно хочется воскликнуть в духе лирического героя. Нет, отчего же, встречаются. И не одна. «Таких красивых баб в Саратове штук пять».

 

Блядь, какие бабы на проспекте,
ни в одной столице круче нет!
Двигают шагам скользящим в такт
твёрдыми кобыльими задами...

 

Он и комплимент им при случае сказать может: «Ты красива, как сильная лошадь», «Ты свежа, как новая мочалка», «Как хорошо, что ты не блядь...»

Думаю, примеров достаточно. Ну а как же Пушкин, его знаменитая охальная поэма? – скажут мне сподвижники и многочисленные поклонники А. Но ведь то была шутка, и у того же Пушкина есть пленительные «Я Вас любил», «На холмах Грузии», «Что в имени тебе моём…» У А. – в это трудно поверить, но это так: ни в одном сборнике мы не встретим ни одного стихотворения о любви. О сексе, флирте, разврате, семейной ненависти, о любви других к себе («дверь мою ломают женщины России») – этого сколько угодно. Но не о любви. Это нормально для поэта?

 

И как меня на слове ни лови –
нет проку от божественного дара.
И все мы ждём: собака ждёт удара,
мужчины – водки, женщины – любви.

 

А мужчины, что, любви не ждут? Да и собаки... Любому живому существу она нужна. Любому, только не А. Какой от неё, в самом деле, прок?

 

Как себя ни славословь,
не видать рожна.
Безответная любовь
на... не нужна.


Нет, он, конечно, не святой, и ничто человеческое ему не чуждо.

 

Мне бы дать зарок суровый,
хмуро похоти грозя,
но мужчина я здоровый,
мне без баб никак нельзя. 

 

Поэту-супермену не к лицу всякие там телячьи нежности. «Он, хватаясь за дамские  груди,/ редко пользовал слово люблю». Да и дамы его сердца не отличаются тонкостью чувств: «Мата Хари идёт на меня/ с грациозностью вмазанной сучки», «Тебе небось потрахаться охота,/ да неудобно первой предложить». Такая вот «любовь». Дёшево и сердито.

 

Сердечная недостаточность

 

Пушкинские языковые «вольности» недаром были переведены в особый, низкий жанр приятельского послания, эпиграммы, простонародной стилизации, пародийной или шуточной поэмы и отделены глухой перегородкой от его лирики. С тех пор ничего не изменилось, ибо меняется поэтика, но поэзия неизменна: цинизм ей противопоказан. Да, у Бродского тоже цинизм, и «красавице платье задрав», но у него же и «Ниоткуда с любовью», и «Рождественский романс», «Горение», «Влюблённость, ты похожа на пожар...» Бродский знал, что такое страдание, и радость, и ревность, и неразделённая любовь.

 

4514961_82885163_4514961_Brodskyjpg_1870996_3562985 (534x700, 183Kb)

 

Да, у Рыжего – блатной сленг и скинхедство («мы месим чурок» и т.д.), но какая боль, человечность, просветлённость в его стихах об умершей Эле – первой любви, какая жалость к жене («щёки Ирочки горчат»), которую он скоро оставит одной на этой земле, к маленькому сыну.

 

4514961_134531_original_1_ (567x373, 55Kb)

 

А что может А. противопоставить своим крутым, прикольным, скабрезным стихам? Где его неприкосновенный душевный запас, под каким камнем он его прячет? «Как мучат ненеобходимость, неотвратимость, нелюбовь», – пишет он. Нелюбовь к себе его мучит. Но сам он никого не любит, вот в чём беда. И когда он пытается что-то такое сказать о своей Элле («Ты произнеси словечко, растрави моё сердечко») – это звучит фальшиво, не вяжется с его новорусским имиджем, не идёт, как волку овечья шкура. Словом, как сказал бы Станиславский, «не верю».
Гарсиа Лорка говорил: «Я не люблю орган, лиру и флейту. Я люблю человеческий голос. Одинокий человеческий голос, истомлённый любовью». В стихах А. я не слышу этого человеческого голоса. Слышу у П. Шарова (стихи о друзьях, об отце, матери, старушке, собаке). Слышу у А. Ханьжова:

 

Смотрите, как, остервенясь,
я отрываю вместе с плотью,
смеюсь и втаптываю в грязь
стыда и совести лохмотья.


Моя задёрганная честь
трещит и лезется по ниткам...
Смотрите, вот я, весь как есть,
палач и жертва, смех и пытка.

 

В стихах А. нет драматизма, нет боли, нет жалости и любви, а то, что есть – никак не куплено «сердечных судорог ценою», как писал Баратынский. В поэзии не спрячешься за красный берет и сигару, за эффектную позу, в ней ты весь как на ладони. Цинизм и скепсис – это современно, жить с ними очень удобно, так как человек всё недооценивает, всему назначает низкую цену. Но поэта в нём это убивает. Ему грозит сердечная недостаточность, эмоциональная исчерпанность, которые способны остановить таинственный завод поэтической пружины.

 

Расторгуется склад. Я куплю себе новые вещи.
Поменяю «Мерса» и жене бриллиант подарю.
Отчего же тогда сердце давят железные клещи,
отчего же тогда безразлично сижу и курю?

 

Да всё оттого же. Хорошо ещё, что хоть «давят». Не всё, может быть, потеряно.

 

Я вновь удачник и гордец.
Куда от этого мне деться?
Но жаль, что где-то возле сердца
чему-то наступил...

 

Изредка что-то искреннее, незащищённое прорывается сквозь суперменовскую броню: «опоры хочется, опоры, на брата, дядю и отца». Но опять-таки при ближайшем рассмотрении это всего лишь эгоизм, любовь и жалость к себе, а не боль за кого-то, не желание кому-то стать опорой.
Неприятны его рисовка, позёрство, мания величия. Как в поэзии, так и в жизни. Когда он писал: «как я красиво всё заплёл, я замечательный поэт», «А. великий поэт, а поэту простится земное», «А. И. гениален», «я памятник воздвиг нерукотворный, считать по евро... тысяч на пятьсот», «и Россия по всем закоулкам будет славить меня тут и там» – это воспринималось как шутка. Сейчас, похоже, он думает и говорит об этом всерьёз: «и не вмещаюсь в мир укромный огромный я...», «великан не вмещается в правила жучьей игры...» Мания величия в натуральную величину.

 

4514961_1232716926_1225383252_khipkhop3_400 (399x357, 27Kb)

 

«Он хочет славы, много денег...»

 

В послесловии к последнему сборнику А. скептически высказывается о поэтических кумирах 60-х («когда появляются стадионы, миллионные тиражи – это либо «коричневое», либо «красное». Проходили».). И посему в его стихах – «серебристый козлик Окуджава нежно блеет песенку свою». Но, «скромно оценивающий роль поэта в истории И. А.», как пишет О. Бакуткина, свою роль в ресторане «Камелот», где он проводит поэтические вечера, оценивает весьма высоко, не в пример другим:

 

Я здесь кажусь огромным и красивым.
Я говорю о бабах и вине.
Те, кто за дверью – писают курсивом
и выглядят как бабочки в говне.

 

4514961_gal606_9 (500x427, 30Kb)


А. высмеивает даму, которая «смотрела на себя в витрине», а ведь сам смотрится в свои стихи, вернее, в свой образ в них, как в витрину, как Куракин в женский профиль («гляжусь я в твой профиль ахматовский»). Пишет не «как перед Богом», как учил Блок, а как перед зеркалом, любуясь своей одиозной демонической фигурой. Но... «лицом к лицу лица не увидать».

Вот он описывает человека, то есть себя, который идёт, заходит в рынок, долго глубокомысленно смотрит на «окровавленную сталь» мясника, а сам со стороны наблюдает за собой, как в витрине – как, мол, я смотрюсь, а? Не выгляжу ли «пижоном»? Или «неврастеником»? Похож ли на героя супербоевика? Как писал А. Кушнер, «есть поэты с фотообъективом, их самих снимающих в упор». А. явно из этих. Соблазн ощущения своего избранничества, своей исключительности – вечный соблазн, подстерегающий поэта. Тогда и простить себе можно всё «земное», всё, чего другим прощать нельзя. Всё это разъедает поэтический дар, толкает поэта к безнравственности, к прямой пошлости.
Дмитрий Пригов лет 10 назад публично продекларировал, что прежде всего поэт должен создать себе имидж, а тексты – это уже потом. Видимо, А. следует этому рецепту «классика». «Теперь он играет в байкера-аристократа, предтечу куртуазных маньеристов»,– пишет В. Л. Зайченко в предисловии к одному из сборников. Театрализация, конструирование в стихах своего образа, вечная забота о своём «лице» ведут к почти неизбежным провалам, дурновкусию, потаканию ожиданиям публики. Ахматова писала: «Молитесь на ночь, чтобы вам вдруг не проснуться знаменитым». И в другом: «Оставь, и я была, как все, и хуже всех была...»

 

4514961_30784_original (250x372, 8Kb)

 

И Пастернак о том же: «Всю жизнь я быть хотел как все...»

 

4514961_83428718_4514961_razriv (400x535, 237Kb)

 

Тютчев никогда не относился к себе как к поэту, он жил с ощущением частного человека, пишущего стихи.

 

4514961_cdfabe1ec69fa0be0730c790185 (485x658, 46Kb)

 

Да и Мандельштам: «Я – человек эпохи Москвошвея, взгляните,как на мне топорщится пиджак...»

 

4514961_81810597_4514961_Osip (400x500, 25Kb)

 

Л. Гинзбург писала о нём: «Поздний Мандельштам был убеждён, что современный поэт – это не тот, кто высится над людьми или отличается, или отдаляется, и из всех типовых судеб его – самая типовая». И И. Анненский никогда не считал себя центром вселенной, пупом земли, ему чужда была гипертрофия собственной личности, и обида куклы была для него жалчей его собственной.

 

4514961_77622087_4514961_an (311x456, 23Kb)

 

И А. Кушнеру свойственно сознание близости ко всему происходящему с рядовым человеком. Но А., видимо, ближе другая модель поэтического поведения – самовлюблённых Бальмонта, Брюсова и прочих «харизматических» поэтов, творящих «на публику».
У В. Ходасевича есть стихотворение «К Психее», которым очень возмущалась Цветаева. В письме к Бахраху она писала: «То, что он сам себе целует руки – мерзость». Хотя была здесь несправедлива к поэту, ведь тот писал о любви не к себе как таковому, а к себе как вместилищу некоего священного огня. Того, о котором писал Заболоцкий, а до него – Фет: «Но жаль того огня...» А. же любуется именно сосудом, то есть собой, своей персоной.
«Человек при делах, со сложившейся судьбой, при деньгах и при карьере». Поэзия тут явно лишняя, не вписывается в этот круг. «Он хочет славы, много денег,/ машину, дачу и дворец». «Кто скажет мне, что это плохо – тот сам чудила и ханжа». Я далеко не ханжа, но я скажу, что это плохо. Для поэзии плохо. Ей среди всего этого нет места. «Участвуй в разговорах о еде,/ о тонкостях рецептов старой пробы,/ усердствуй до изнеможенья, чтобы/ не плакать...» А ты плачь! На то ты и поэт. И других заставляй плакать над своей строчкой.


Все эти «разговоры о еде», умение разбираться в дорогих коньяках, в дорогих галстуках, в моделях автомобилей заменяют А. умение чувствовать, страдать, сопереживать. Его поэзия без этого как-то прекрасно обходится. Так же, как и читатель, думаю, без неё прекрасно обойдётся. Вообще стихи делятся на те, которые мы, читающие их, прижимаем к сердцу, произносим от своего имени, и те, которые поэт X или Y написал исключительно о себе и для себя. И не станет А. «великим поэтом», о чём грезит и, не стесняясь, пишет. По этим стихам это уже видно ясно. Не найдут они отклика в сердцах, как бы автор их ни «пиарил». Не тот это поэт, с которым, как писал Бродский, «можно более-менее прожить жизнь».

 

Купите, люди, тоненькую книжку
по 35 копеек за стишок.
Когда, в презренье к долгу и заботам,
вы соберётесь дружеским кружком –
в ряду с гитарой, чёрным анекдотом
она пойдёт под пиво с коньяком
и водкой.

 

Разве что.  А. из тех поэтов, которых можно читать в трамвае, за обеденным столом, с друзьями за водкой и пивом.

 

Мои стихи понятны, как кирпич.
Мои стихи – всегда живая рана.
Все знают – я поэт из ресторана.
Я этим званьем искренне горжусь.

 

«Рана» – здесь явно для рифмы, слишком выбивается из общего контекста.

 

Сентябрь не намерен жалеть
печальных русачек.
Он зелень меняет на медь,
валютчик, красавчик.

 

Сентябрь – валютчик. Браво. Круто, в духе времени. Но не более того.

 

«Ах, что за люди, что у них внутри?..»

 

Читаю в предисловии В. Семенюка к сборнику А. «Командир Пентагона»: «Почему писатель должен быть одиноким, гонимым и нищим? «Я поэт, я богат, знаменит»,– пишет И. А. Лирический герой любит женщин, вино, компании, друзей, рестораны, модную одежду, курорты. В отличие от многих, умеющих мечтать, автор книги умеет на всё это зарабатывать. Поэт и деловой человек в одном лице – явление для саратовской поэзии новое». Помню, я открывала книжку с этим предисловием с некоторым предубеждением. Неужто такое возможно?
Поначалу показалось, что да. (Я даже, как уже говорила, кинулась на радостях звонить поэту, чтобы поздравить его и себя с этим открытием). Но в тех, первых книжках было много стихов из прежнего, доперестроечного времени, когда А. был ещё врачом, а не бизнесменом. И эти стихи трогали (такие, как «Последний доктор...», «Есть между нами жуткое сродство...», «Такое не придумаешь и в сказке...», «Друг другу катятся вдогонку...», «Не вор, не начальник, не воин...», «Дурной коньяк, дурной театр...»), в них была человечность и правда, сила и глубина. С каждой новой книгой их человеческое – не скажу – тепло, А. по природе своей довольно холодный человек, но – содержание - таяло, убывало, уступая место эпатажу, самовлюблённости, крутизне. И, наверное, не могло быть иначе. Поэт и бизнесмен – это несовместимые понятия. Это слова-антиподы. Тело пожирает душу. Поэзию – рынок. Не бывает буржуазного андеграунда. Не бывает сытой, самовлюблённой поэзии. Или – или. Деградация поэта в стихотворце налицо. Это плата за договор с чёртом. За душу – дьяволу. Звезду – за хлеб. Вот тебе, бабушка, и «Русский день».
«Самые проникновенные строки обращены не к любимой, а к автомобилю, – говорится в предисловии. – «Это ты, мой первый «Мерседес». Да, «Мерседес» для А. – это святое: «Отойди от машины, дурища,/ и не дам я тебе порулить». «На стёклах моего автомобиля царапины от взгляда твоего». Чувствуется, что женщины в его жизни значат намного меньше.

 

4514961_194_lbhl1q7woo_12524339 (640x426, 55Kb)

 

«Названия иномарок звучат как музыка»,– умиляется Семенюк. Но это не та музыка, как понимали её Блок, Г. Иванов, Б. Поплавский. (Вспомнился по аналогии Кушнер: «Как я прожил без автомобиля/ жизнь, без резкой смены скоростей?/ Как бездарно выбился из стиля!/ Пешеход я, господи, плебей»./
Впрочем, иногда в А. просыпается совесть: «Совестно любить автомобиль и шикарный ужин в кабаке...» Но он наступает ей на горло, как Маяковский – своей песне.
Умение зарабатывать – это хорошо, кто спорит. Но – вот беда, я смотрю на всё это с колокольни поэзии, а там видится всё несколько иначе, чем с обывательского шестка.


Вспоминается стихотворение, похожее на детскую сказку и мудрую притчу совсем еще юного Гарсиа Лорки об улитке, которая отправилась путешествовать.

 

4514961_88004338_4514961_ylitka_1_ (578x511, 184Kb)

 

В лесу она встретила муравьев, которые, ругаясь, тащили полумёртвого муравья. «За что вы его так?» – спросила улитка. Муравей отвечает: "Он видел звёзды".  А что это такое, звёзды?  Муравьи не знают, улитка тоже.

 

Да, муравей отвечает, –
я видел звёзды, поверьте,
я поднялся высоко,
на самый высокий тополь,
и тысячи глаз лучистых
мою темноту пронзили.

 

Муравьи возмущены, они видят в муравье нарушителя священных вековечных устоев. Как он посмел задирать голову? Его удел ползать по земле. Лодырь! А работать кто будет? Они заявляют муравью:

 

Тебя мы убьём: ленив ты
и развращён. Ты должен
трудиться, не глядя в небо.

 

И что же он им отвечает? Да всё то же: «Я видел звёзды!»

 

4514961_88004631_4514961_myravei_na_listke (320x256, 13Kb)


Муравей погибает, заплатив жизнью за мечту.
Как похож был сам Лорка на этого муравья, вечно упрекаемый родителями и педагогами, которые считали, что он должен трудиться, служить, зарабатывать деньги, быть как все...

 

4514961_88001247_4514961_presto_fyriozo (340x462, 24Kb)


Как похож на этого муравья любой подлинный поэт милостью Божьей! И как не похож на него А., исповедующий совсем другую жизненную философию.

 

4514961_novii_rysskii (458x600, 37Kb)

 

Ах, что за люди, что у них внутри?
Нет, вдумайся, нет, только посмотри,
как крепко на земле они стоят,
как хорошо они ночами спят,
как ты на фоне этом слаб и сир.
...А мы с тобой, мой ангел, в этот мир
случайно заглянули по пути,
и видим – дальше некуда идти.
Ни хлеба нам не надо, ни вина,
на нас лежит великая вина,
которую нам Бог простит, любя.
Когда б душа могла простить себя...

Б. Рыжий

 

4514961_63771694_0_120a2_d9506f14_XL (363x567, 41Kb)


Наверное, А. и Рыжего посчитал бы неудачником, расписавшимся в своём полном проигрыше, да ещё подытожившим это всё петлёй. Он презирает таких хлюпиков.

 

Не говори о тяжести, о муке,
ведь это грех. Ты сам всему творец.
Тем более, что целы ноги, руки,
башка и жопа, яйца, наконец.


А. невдомёк, что есть другие, которым всего этого мало для полного счастья, которые не довольствуются «тьмой низких истин», которым «мало конституций», которые ищут «то, чего на земле не найти». И свой «проигрыш» они не променяют на его победу.
А вот что писал Кирилл Ковальджи по поводу таких «проигрышей»:

 

Проигрывает в карты
задумчивый пророк,
как жизнь кавалергарду,
спустившему курок;


проигрывает вору
трагический поэт,
оратору, танцору
и паре эполет;

 

проигрывает с треском
на молодой земле,
как желтый Достоевский
румяному Рабле;


но дух – победы краше,
его не побороть, –
любите проигравших,
как любит их Господь,


и знайте – рыцарь бедный,
страдающий за всех,
смеялся бы последним,
когда б в конце был смех.

 

«Любите проигравших, как любит их Господь»

 

Вспоминается ещё по этому поводу рассказ Т. Толстой «Чистый лист». Герой его – классический неудачник в представлении А. и ему подобных.
«Каждую ночь к Игнатьеву приходила тоска. Тяжёлая, смутная, с опущенной головой – печальная сиделка у безнадёжного больного. Рука в руке с тоской молчал Игнатьев; запертые в его груди, ворочались сады, моря, города, хозяином их был Игнатьев, с ним они родились, с ним были обречены раствориться в небытии.
Бедный мой мир, твой властелин поражён тоской. Жители, окрасьте небо в сумеречный цвет, сядьте на каменные пороги заброшенных домов, уроните руки, опустите головы – ваш добрый король болен
».

 

4514961_81149425_4514961_Est_odna_horoshaya_pesnya_y_solovyshki___ (700x700, 189Kb)

 

Обычные семейные обстоятельства: больной ребёнок, замученная жена, хроническое безденежье, невозможность отрешиться от тяжёлых мыслей.

И вот друг по секрету сообщает Игнатьеву, что есть такой институт, где «это оперируют», то есть «экстрагируют» душу как источник страданий, «быстро и безболезненно». И люди выходят совершенно обновлённые. Результаты – великолепные. Необычайно обостряются мыслительные способности, растёт сила воли, «все идиотские бесплодные сомнения полностью прекращаются. Ты сразу намечаешь цель, бьёшь без промаха и хватаешь высший приз». Игнатьев долго колеблется, но всё-таки решается на операцию по удалению души ради будущего успеха.
«Краем глаза он увидел, как прильнула к окну, прощаясь, рыдая, застилая белый свет, преданная им подруга – тоска, и уже почти добровольно вдохнул пронзительный сладкий запах цветущего небытия».

 

4514961_toska (699x584, 72Kb)

 

Что же было потом, после?..
«Игнатьев вспомнил, зачем он здесь – так, пустяковая амбулаторная операция, надо было убрать эту – как её? – забыл слово. Ну и фиг с ней. Приятно чувствовать тупой пятачок в солнечном сплетении. Всё хорэ.
Хлопнул доктора по плечу. Крепкими пружинистыми шагами сбежал с потёртых ступеней, лихо заворачивая на площадках. Сколько дел – это ж ё-моё! И всё удастся. Игнатьев засмеялся. Солнце светит. По улицам бабцы шлёндрают. Клё-вые...
»

Далее – читай Трунёва и И. А.


Как тут не вспомнить мандельштамовского "Ламарка"?

 

Он сказал: довольно полнозвучья,—
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил...

 

Так что не всё однозначно в случае с жизненным проигрышем. А. хочет преуспеть везде – и в бизнесе, и в поэзии, к тому и к другому подходя с одинаковой меркой. Но трудно стрелять по цели из двустволки. Поэзия требует поглощения целиком. «Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак», – как выразился некогда Маяковский. Только вот самому Маяковскому это не удалось в конечном счёте. Что-то изнутри мешало, как тому Игнатьеву из рассказа Толстой. И он же произнёс: «Надеюсь, верую, вовеки не придёт/ ко мне позорное благоразумие». Не пришло. Но это противоречие между собой и Собой – оно даром не проходит.

 

4514961_41930_original (470x299, 188Kb)


«Я, душу похерив, кричу о вещах, обязательных при социализме». Не так-то просто «похерить душу», когда она есть. Пастернак тогда ужаснулся:

 

Я знаю, Ваш путь неподделен,
но как Вас могло занести
под своды таких богаделен
на искреннем Вашем пути!

 

4514961_mayak (170x271, 9Kb)


Но Маяковский хоть не ради обогащения наступал на горло своей душе, ради идеи, в которую тогда верил.

 

4514961_82049452_4514961_10_let_Oktyabrya (470x675, 76Kb)

 

Иногда на это идут не по доброй воле, из-за вынуждающих на то обстоятельств: «Вчера свою высокую звезду, сглотнув слюну, я обменял на хлеб» (А. Мураховский). Но встречаются среди поэтов и «мастаки», жертвующие, вопреки предостережению Пастернака, «лицом ради положения». О таких писал Б. Чичибабин: «Я грех свячу тоской./ Мне жалко негодяев,/ как Алексей Толстой/и Валентин Катаев».
Перед каждым однажды неотвратимо встаёт проблема этого выбора: между прекрасным и полезным, честным и выгодным, благородным и безопасным, нравственным и бессовестным. Но у поэта, если это поэт не только на бумаге, высший смысл всегда побеждает здравый, выгоду – нечто, не имеющее сугубо материальной оценки. Умение поступать невыгодно, пренебрегать прагматизмом – одно из главных его качеств. Что им при этом движет – диктовка Бога, инстинкт поэтического самосохранения, «томленье ли по ангельскому чину иль чуточку притворства по призванью»? Не суть важно. Важно, что это так.

 

Должно быть, так художнику велит
всё, что молчит, печалится, болит –
не узнано, не признано, забыто.

И вот, дорожным знакам вопреки,
талантливые ищут дураки
болота слёз и тех, чья карта бита.

                                                        Р. Казакова

 

О. Мандельштам, «трамвайная вишенка страшной поры», тоже не знал, зачем жил, и не стеснялся признаться в этом. Смешной, жалкий, не умеющий растопить печь, не имеющий, чем заплатить за извозчика, «не созданный для тюрьмы», но вступивший тем не менее в неравную смертельную схватку с веком-волкодавом.

 

4514961_81811576_4514961_52 (528x699, 60Kb)


И Евтушенко писал о нём:

 

Не Маяковский с пароходным рыком,
не Пастернак в кокетливо-великом
камланье соловья из Соловков,
а Мандельштам с таким ребячьим взбрыком,
в смешном бесстрашье, петушино-диком,
узнав рябого урку по уликам,
на морду, притворившуюся ликом,
клеймо поставил на века веков.

 

«Он на коне, и он не падал...»

 

Почему я так усиленно «наезжаю» на А., еле удерживаясь в рамках темы? Против него лично я ничего не имею, мы едва знакомы. И дело не в том, что он – из другого, чуждого мне мира, с другим уставом и другими взглядами на жизнь и поэзию. В конце концов все мы разные. Существует обаяние чужого мира, не похожего на твой, «соблазн чужого», по выражению Цветаевой. Но здесь – крайний случай, когда чужое, «инакое» вызывает не интерес, не любопытство, а гадливость.

 

«Я тяжело раскатываю губы
в предчувствии разврата и еды».

 

«Вы не продажная сучка,
я не конкретный пацан».

 

«После кайфа идёт отходняк,
после блядства идёт омерзенье».

 

И не хочется мне «хлебнуть противного пойла из липкой грязной посудины» в «пропитанной перегаром и мочой пивной», в которую активно зазывает, потчуя читателя, Наталья Кублановская в предисловии к книге А. «Русский день». Ну не хочется, и всё. Противно. И другим не советую. «Ты лучше голодай, чем что попало есть», – учил Омар Хайям.


Из передачи по радио: «А в конце апреля И. А. и не менее успешный поэт и бизнесмен А. Сокульский впервые вышли на большую сцену». Поэт и бизнесмен – дикое сочетание. Чувствуете, как оно режет слух? А ведь когда-то А. писал: «Поэт должен быть неустроен, поэт должен быть одинок». Нет-нет, я вовсе не призываю его раздать всё богатство бедным и самому встать в их ряд с протянутой рукой, как в юмореске Ю. Стоянова. Пусть он там себе красуется на сцене в своём театральном прикиде и изображает из себя гения с сигарой, пусть тусуется в своём «Камелоте», командуя парадом, каждый развлекается, как может. Но поэзию как-то хочется от всего этого оградить.
«Успех, деньги, удовольствия не спасают героя книги от проблем, известных каждому, даже тем, у которых счета в банке»,– пишет Семенюк, пытаясь задобрить читателя, не любящего «богатых». Не верю я в миф о добрых богатых, которые «тоже плачут». Не плачут они никогда. Нечем. И никогда им не понять таких, как Рыжий, как Анненский, Мандельштам, они всегда будут смотреть на них с высоты своего мнимого превосходства.

 

Как тень, слоняюсь по квартире,
гляжу в окно или курю.
Нет никого печальней в мире –
я это точно говорю.


И вот, друзья мои, я плачу,
шепчу, целуясь с пустотой:
«Для этой жизни предназначен
не я, но кто-нибудь иной –


он сильный, стройный, он красивый,
живёт, живёт себе, как бог,
а боги всё ему простили
за то, что глуп и светлоок».


А я со скукой, с отвращеньем
мешаю в строчках боль и бред.
И нет на свете сожаленья,
и состраданья в мире нет.

                                              Б. Рыжий

 

4514961_74986_original (236x413, 13Kb)


Почему люди с душой и талантом всегда ненавидят богатых и сытых? Не из зависти же. Почему так ненавидел таких Рыжий?

 

Он сукин сын, он грязь и падаль,
он на коне, и он не падал
в дерьмо со своего коня.
А ты всегда на ровном месте
готов споткнуться с жизнью вместе,
ковбоя даже не виня.

 

Ему ничего не надо от этих хозяев жизни.

 

Ни славы, милые, ни денег
я не хотел из ваших рук...
Любой собаке – современник,
последней падле – брат и друг.

 

4514961_borisrijiy (273x301, 12Kb)

 

Поплавский сознательно обрекал себя на «неуспех»: неудача для него в чём-то более музыкальна, чем удача.

 

4514961_poplavskij (250x293, 17Kb)

 

«Удаваться и быть благополучным мистически неприлично»,– писал он. Музыка для него определяет гармоничность жизни. Самосохранение, борьба за успех, за популярность для него антимузыкальны. (Нечто вроде пушкинского «служенье Муз не терпит суеты».)
Его нищета добровольна, ибо «погибающий согласуется с духом музыки». Н. Берберова называла его «гениальным неудачником».

 

4514961_Poplavskiy_2 (200x275, 16Kb)


Выйди в поле, бедный горожанин.
Посиди в кафе у низкой дачи.
Насладись, как беглый каторжанин,
нищетой своей и неудачей.

 

Пусть за домом ласточки несутся.
Слушай тишину, смежи ресницы.
Значит, только нищие спасутся.
Значит, только нищие и птицы.

 

"В роскошной бедности, в могучей нищете/ живи спокоен и утешен»,– вспоминается воронежский Мандельштам. «Это я, обанкротившись дочиста, уплываю в своё одиночество»,– вторит им И. Елагин. Красота поражения. Роскошь нищеты. Музыка неудачи. «Сильным и сытым» хозяевам жизни, врастающим в неё «всеми четырьмя копытами» («Аполлон Безобразов»), этого не понять.

 

«Мир невыносимо-деловой»

 

Ненавидел этот бездушный деловой мир и Иван Елагин:

 

4514961_102005_original_4_ (200x292, 14Kb)


Я теперь живу в комфорте,
точно взятый напрокат,
изготовленный в реторте
человеко-фабрикат,

 

– писал он с горькой иронией. Он не мог там жить, не мог чувствовать себя человеком.

 

Каждым утром, сразу после сна
я выбрасываюсь из окна
и лечу на камни мостовой
в мир невыносимо-деловой.

 

4514961_mir_nevinosimodelovoi_1_ (500x375, 94Kb)

 

Привет тебе, мой современник.
Еще ты такой же, как я,
Дневной неурядицы пленник
Над рюмкой ночного питья.

 

Какая-то тусклая жалость
Из труб серебристых текла.
Какая-то дрянь раздевалась
На сцене ночной догола.

 

Картины кострами сложите
И небо забейте доской!
Не надо уже Афродите
Рождаться из пены морской.

 

Не всплыть ей со дна мифологий,
И пена ее не родит,
Здесь девка закинула ноги,
Тут кончился век афродит.

 

Я пальцами в такт барабаню,
Я в такт каблуками стучу,
Я тоже со всей этой дрянью
В какую-то яму лечу.

 

4514961_80662822_4514961_varete (580x317, 65Kb)


Его душа томилась, задыхалась, страдала от невозможности быть собой, он не мог вписаться в американскую действительность.

 

4514961_80665141_4514961_Grinvich_Vilindj (500x375, 49Kb)

 

Послушай, я всё скажу без утайки.
Я жертва какой-то дьявольской шайки.
Послушай – что-то во мне заменя,
в меня вкрутили какие-то гайки,
что-то вмонтировали в меня.
И отключили от Божьего мира
душу мою – моего пассажира.
Послушай, я скоро прибором стану,
уже я почти что не человек,
в орбиты мне вставили по экрану,
и я уже не увижу поляну,
я не увижу звёзды и снег.
Я знаю их адские выкрутасы,
знаю, к чему это клонится всё.
Они мне сердце хотят из пластмассы
вставить и вынуть сердце моё.


И сердце не выдержало, разорвалось.


Мой театр ослепительно умер
от разрыва суфлёрской будки,
и в театре темно, как в трюме,
только скрип раздаётся жуткий.
Это я, обанкротившись дочиста,
уплываю в своё одиночество.

 

Наверное, поэты-бизнесмены И. А. с А. Сокульским, вышедшие «на большую сцену» Саратова, не поняли бы этих метаний. И посмеялись бы над «Завещанием» поэта:

 

...Этот снег, только что выпавший,
и развесёлого босяка –
вот он, нескладный, немного выпивший,
идёт, покачиваясь слегка,


февральской ночи шумящий ледник,
все фонари, что шумят в гололедицу –
тебе завещаю я, мой наследник,
тебе завещаю, моя наследница.


Был я поэт, бедняк,
бился, язык высуня.
Ценнее ценных бумаг
бумага была исписанная.


Не затевал я дел,
не заправлял финансами,
а всё-таки я владел
вот этой луной фаянсовой.


И, без копейки сиживая,
я не терял мужества:
в небе моё недвижимое
и движимое имущество.


Знал я, зубами клацая,
знал я, ремень прикручивая,
что у меня акции
самые наилучшие.


Что я, по воле дивного
случая и неслучая –
акционер правдивого,
великого и могучего.


Отстаньте с книжкой чековой,
когда я с книжкой Чехова!..


Зачем мне ваш текущий счёт?
Мой счёт неиссякаемый!
Ко мне не золото течёт,
а Пастернак с Цветаевой.


Пускай сегодня я не в счёт,
но завтра, может статься,
что и Россия зачерпнёт
от моего богатства.

 

Благостная утопия рыночного рая не застила глаза Борису Чичибабину.

 

4514961_81149424_4514961_Zadymchivii_1_ (699x502, 51Kb)


Он – дитя времени, когда быть талантливым и одухотворённым было гораздо важнее, чем сытым и богатым. Когда же нам попытались подменить ценности, подменить жизнь, в Чичибабине взыграла бунтарская кровь и во весь голос заговорило чувство кровного родства с малыми мира сего, которых переехал рынок.
Когда-то Блока убило отсутствие воздуха. Он физически это ощущал и не мог писать стихи. Теперь то же стало происходить с нашей культурой. Концепт убивает культуру. Пришедшая к нам буржуазность – концептуальна. Отсюда – чичибабинское отрицание буржуазности:


Ещё не спала чешуя с нас,
но, всем соблазнам вопреки,
поэзия и буржуазность –
принципиальные враги.


Как мученики перед казнью,
нагие, как сама душа,
стихи обходят с неприязнью
барышника и торгаша.


Корыстолюбец небу гадок.
Гори, сияй, моя звезда!
В России бедных и богатых
я с бедняками навсегда.

 

4514961_81141276_4514961_Aprel_1994g_ (700x553, 60Kb)

 

«Корыстолюбец небу гадок»

 

Чичибабин не мог спокойно смотреть, как гибнет культура, как одна порочная мораль сменяется другой, всё подвергается уничтожению и осмеянию. Когда превыше всего ставится материальное, всё, что можно купить и продать, и люди живут в суете, в грехе, в грязи, забыв о Главном.

 

О дух словесности российской,
ужель навеки отмерцал ты?
А ты погнись-ка, попросись-ка:
авось уважут коммерсанты.


Тому ж, кто с детства пишет вирши
и для кого они бесценны,
ох, как не впрок все ваши биржи,
и брокеры, и бизнесмены!


Да знаю, знаю, что не выйти
нам из процесса мирового,
но так и хочется завыти,
сглотнувши матерное слово.

 

Ему была омерзительна буржуазность, культ буржуазности, её зацикленность на брюхе, на разврате, её жестокость и равнодушие к прочим смертным, не сумевшим завоевать место под солнцем в рыночном раю. Он раньше других понял, почуял ещё в 1991 году, что современная русская буржуазность – антихудожественна, бездуховна, способна поглотить всё вокруг, пожрать самоё себя, культуру, страну, наконец.

 

Животной жизни нагота
да смертный запах снеди,
как будто неба никогда
и не было на свете.


Не надо храмов на крови,
соблазном рук не пачкай.
И чад безумных не трави
американской жвачкой.


В трудах отмывшись добела
и разобравшись в проке,
Россия, будь, как ты была
при Пушкине и Блоке.

 

4514961_107755_original (416x416, 25Kb)


Многие ли из наших сограждан сумели и захотели услышать поэта?
Да, в неромантическое время мы живём. Деловое, трезвое, прагматичное, очень недурное в потребительском смысле, но совершенно непоэтическое. Безлюбовное, безыдеальное, и ещё ко множеству всяких «без» пытаются нас приучить. Но жива ещё душа, рвётся из тисков, сопротивляется. Но ведь не хлебом же единым, как было сказано не нами и задолго до нас. Кажется, в иные моменты просветления это понимает и сам А.:

 

...какой-то дьявольский подвох
в тщете прослыть дельцом и хватом.

 

* * *
...Впрочем, этот мир
не признаёт поэзии как дела.
Иные времена – иной кумир.
Мне незачем подыскивать словцо
к размеру поэтической триады.
Мне нужно пить бензин, ломать преграды,
грызть рельсы, пачкать мусором лицо.

 

* * *
Но, вспыхнув, догорит свеча.
Посмотрят небеса с укором.
И обернётся приговором
стих, прозвучавший сгоряча.

 

Духовная энтропия, рационализм, прагматика, цинизм... Всё это лишено перспективы: поэзия не может долго продержаться на отрицании того, на чём она, как и сама жизнь, держалась тысячелетия.

 

Постскриптум


Недавно мне попала в руки последняя прижизненная книга Игоря Алексеева «Трамвай живых». Это были уже совсем другие стихи, сильно отличающиеся от тех, что я резко критиковала три года назад в «Ангелах ада» («Тут конец перспективы»).

Когда Лидия Гинзбург услышала стихи юного Бродского, она сказала А. Кушнеру: «Это серьёзно». Когда я прочла последние стихи И. Алексеева, я подумала этими же словами: «Это серьёзно».

 

...А человек засыпает, спасён,
от равновесий любви и разлуки.
Слышит он сквозь посторонние звуки:
«Спи, мой любимый, забудь обо всём».


Чувствуя прикосновенье руки,
он распадается под одеялом,
слыша: «На нас не таращится дьявол.
Это у страха глаза велики.


Здесь никого. Мы с тобою вдвоём.
И далеко беспощадное утро.
Мы не расстанемся ни на минуту.
Жили мы вместе. И вместе умрём».


Вновь тишина воцаряется, лишь
голос в ответ дребезжит, убывает:
«Ты говори, только так не бывает.
Так не бывает, как ты говоришь».

 

Странная перекличка этих строк с некрасовским «Баю-баю», с «Посмертным дневником» Г. Иванова, с предсмертными стихами Р. Рождественского, Б. Рыжего. Эти поэты раскрылись во всю мощь перед лицом неотвратимой смерти. «Memento mori». Но одно дело – помнить, и другое – знать. «Верующая? Нет. Знающая из опыта» (Цветаева).
Горькая усмешка на губах. Обречённость. Мужество. И отчаянный страх. Это уже совсем другой человек. Всё наносное слетело с него, и под сброшенной маской крутизны и брутальности оказался испуганный мальчик, цепляющийся за руку любимой.

 

Я стараюсь не ныть и не жаловаться по мелочам.
Я даже пытаюсь пореже к тебе подходить.
Я только изредка прикасаюсь к твоим плечам,
как бы проверяя, цела ли меж нами нить.


Ты можешь задерживаться насколько угодно – я пойму.
Ты можешь даже однажды совсем не прийти.
Ты знаешь, иногда мне легче быть одному.
Есть на свете маршрут, по которому нам не по пути.

 

4514961_4e5d6fea (600x450, 30Kb)

 

Очень трогательное стихотворение, посвящённое дочке:

 

Я поеду в Москву и куплю тебе белую лошадь –
непременную часть из желанных тобою чудес.
Не китайскую дрянь и не то чтобы лошадь поплоше.
Лошадь именно ту, что взлетает до самых небес.

 

Я достану её из весёлой паковочной стружки.
Ты от радости станешь по комнате белой кружить.
Ради этих минут ты забудешь другие игрушки.
Будешь гладить ей хвост, будешь гриву ее ворошить.

 

А однажды, когда наш порядок нарушится шаткий.
Ты взлетишь высоко, не боясь затяжной высоты.
Я увижу тебя на пластмассовой белой лошадке.
И укроюсь дождём, чтоб меня не увидела ты.

 

Это уже по ту сторону... Даже если бы стихи были плохи – о них нельзя было бы судить как о всех прочих. Но стихи хороши. – Нет, это тоже не то слово. Любое слово тут не то.
Сильный мужчина. Слабый мальчик. Сочувствие и жалость сменяются уважением, восхищением, благодарностью. Но «какой ценой купил он право» стать тем, кем он стал в поэзии? Ведь от строк «но мужчина я здоровый, мне без баб никак нельзя» – до этих стихов – дистанция огромного размера. Это два разных человека. Но неужели такой ценой? Боже мой, неужели только такой ценой...

 

4514961_igor_alexeev (200x150, 8Kb)

4514961__42797183_igor (203x152, 17Kb)

 

Что шмотье? Что монета в горсти?
Что понты и хмельная бравада?
Ничего человеку не надо,
Кроме тихого слова: прости…


К сорока, к сорока четырем
Боль затокала в порванной жиле.
Только смерть мы уже пережили.
Мы уже никогда не умрем.

 

И невольно думаешь: пусть бы он был тем, прежним – заносчивым, грубым, новым русским, гоняющим на «Мерседесе», трахающим баб, но живым, «живым и только», в самом буквальном смысле этого слова. Чтоб «смотреть на Небеса просто как на небеса».

 

Но я горжусь тем, что могу острить,
хотя, увы, довольно мрачновато.
Какая-то дурацкая расплата.
Да и за что, но некого спросить.

 

4514961_foto1 (266x400, 76Kb)

 

Неужели всё это было послано ему лишь затем, чтобы он понял, что главное в человеческой жизни, и стал иным? Чтобы, как сквозь негатив, проступили его подлинные черты, о которых он сам не подозревал? Это мне напомнило рассказ Т. Толстой «Чистый лист». Он всё-таки сделал эту операцию по пересадке души. Но это – смертельно.

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/167465.html

 




Процитировано 2 раз

Тут конец перспективы (продолжение)

Понедельник, 07 Января 2013 г. 20:48 + в цитатник

 

Начало здесь

1357576961_Kc3uIWo1gtI (450x305, 45Kb)

 

«Моя книга знаменита, а машина дорога»

 

Не порадовал меня и широко разрекламированный в прессе и по местному ТВ новый (тогда) сборник стихов И. А. «Русский день». (Фамилию этого поэта называть не буду, как-то неловко, поскольку он умер несколько лет назад, но статья эта была опубликована за три года до его болезни, и прочитать её он, я думаю, успел. Тем не менее решила, после некоторых колебаний, ограничиться сейчас инициалами, тем более что мне важно обозначить суть явления, а не критиковать того, кого уже нет).
Надо сказать, что два предыдущих его сборника «Жёлтая тетрадь» и «Командир Пентагона» заинтересовали меня гораздо больше (второй – уже менее, чем первый), несмотря на обилие в них сленга и ненормативной лексики. Но помимо них там было и нечто такое, что заставило меня даже позвонить ему тогда и высказать какие-то одобрительные слова. Третья книга меня разочаровала. Вместе с матом из его стихов ушло, как ни странно, и то лучшее, что в них было. Теперь они писались словно с оглядкой на некую княгиню Марью Алексеевну в лице то ли С. Кековой, то ли саратовского Союза писателей, куда, насколько я слышала, И.А. усиленно готовился. Стихи стали глаже, но бледнее, аморфнее, необязательнее что ли, казались написанными без какой-либо внутренней необходимости. И очень многое отталкивало, вызывало отторжение – большее, чем мат в прежних книгах. Прежде всего – сама личность поэта. Или его лирического героя, не суть важно. Чтобы не выглядеть предвзятой, предоставлю слово ему самому. Итак, кто же он такой, И. А.?
«Неудавшийся врач, рисовальщик, спортсмен, алкоголик, сребролюбец, деляга и рвач», «любитель денег и домашних щей», который «по привычке» измеряет время «количеством накопленных вещей». На этом самокритика заканчивается и следует сплошной панегирик: «Я поэт, я богат, знаменит», «я гладкий, ухоженный барин, меня не загонишь впросак», «человек при делах, со сложившейся судьбой, при деньгах и при карьере», словом, не какое-то там чмо, фуфло-муфло, понимаешь.

Моя книга знаменита,
а машина дорога,
голова моя обрита,
в ухе у меня серьга.
Колоритный я мужчина,
мне всего лишь 40 лет.
Я саратовский купчина,
я саратовский поэт.
Власть имущие кумиры –
все они мои друзья,
собутыльники – банкиры,
депутаты – кумовья.

Положение обязывает, и посему: «Я шут и лицедей, делец прожжённый». Его кредо

пролезать везде без мыла,
как последний прохиндей,
чтобы всё как надо было,
чтобы всё, как у людей.

Кто сказал, что это легко? «Ассенизатор и водовоз» Маяковский тут отдыхает.

Я вызнал дно всех мусорных корзин,
когда стремился из воришек в воры.
Я пробивал бетонные заборы,
я рельсы разгрызал, я пил бензин.

Шутка? Но многовато таких шуток на один сборник. Маска шута прирастает к лицу. Коробит многое: крайний эгоцентризм, цинизм, грязное отношение к женщине, которое А. культивирует.

В частном блядстве отдельных мадам...
нет каких-то невиданных драм.

* * *
Я брал что мне нужно свободно в любом околотке
и быстро учёл, что развратнее, ярче, нежней
и более падки обычные тихие тётки,
а жизнь у прохладных красавиц гораздо сложней.
А чаще всего попадались конкретные твари...

Таким поэт спуску не давал. Он предаётся ностальгическим воспоминаниям, «как из девушек делал блядей, как из женщин творил истеричек...» А нет – так не больно-то и надо: «Я не сдохну, если ты не дашь...» Лирический герой А. отнюдь не сентиментален: «Дебелая, жопастая старуха,/ когда-то ты была моя любовь». Он очень требователен к женской красоте:

Ты уже не тёлка, а корова,
у тебя живот и целлюлит.
Ты была глуха к моей мольбе
оставаться в стройности девчонки...

А посему – побоку надоевшую старуху:

Позабудет о жене толстухе
и расскажет рыжей потаскухе,
что он видел на своём веку.
А потом покатит вкривь и вкось
в бездну сексуального облома.

Да неужели же, блин, нет ему достойных? – невольно хочется воскликнуть в духе лирического героя. Нет, отчего же, встречаются. И не одна. «Таких красивых баб в Саратове штук пять».

Блядь, какие бабы на проспекте,
ни в одной столице круче нет!
Двигают шагам скользящим в такт
твёрдыми кобыльими задами...

Он и комплимент им при случае сказать может: «Ты красива, как сильная лошадь», «Ты свежа, как новая мочалка», «Как хорошо, что ты не блядь...»

Думаю, примеров достаточно. Ну а как же Пушкин, его знаменитая охальная поэма? – скажут мне сподвижники и многочисленные поклонники А. Но ведь то была шутка, и у того же Пушкина есть пленительные «Я Вас любил», «На холмах Грузии», «Что в имени тебе моём…» У А. – в это трудно поверить, но это так: ни в одном сборнике мы не встретим ни одного стихотворения о любви. О сексе, флирте, разврате, семейной ненависти, о любви других к себе («дверь мою ломают женщины России») – этого сколько угодно. Но не о любви. Это нормально для поэта?

И как меня на слове ни лови –
нет проку от божественного дара.
И все мы ждём: собака ждёт удара,
мужчины – водки, женщины – любви.

А мужчины, что, любви не ждут? Да и собаки... Любому живому существу она нужна. Любому, только не А. Какой от неё, в самом деле, прок?

Как себя ни славословь,
не видать рожна.
Безответная любовь
на... не нужна.

Нет, он, конечно, не святой, и ничто человеческое ему не чуждо.

Мне бы дать зарок суровый,
хмуро похоти грозя,
но мужчина я здоровый,
мне без баб никак нельзя.

Поэту-супермену не к лицу всякие там телячьи нежности. «Он, хватаясь за дамские груди,/ редко пользовал слово люблю». Да и дамы его сердца не отличаются тонкостью чувств: «Мата Хари идёт на меня/ с грациозностью вмазанной сучки», «Тебе небось потрахаться охота,/ да неудобно первой предложить». Такая вот «любовь». Дёшево и сердито.

Сердечная недостаточность

Пушкинские языковые «вольности» недаром были переведены в особый, низкий жанр приятельского послания, эпиграммы, простонародной стилизации, пародийной или шуточной поэмы и отделены глухой перегородкой от его лирики. С тех пор ничего не изменилось, ибо меняется поэтика, но поэзия неизменна: цинизм ей противопоказан. Да, у Бродского тоже цинизм, и «красавице платье задрав», но у него же и «Ниоткуда с любовью», и «Рождественский романс», «Горение», «Влюблённость, ты похожа на пожар...» Бродский знал, что такое страдание, и радость, и ревность, и неразделённая любовь.

Да, у Рыжего – блатной сленг и скинхедство («мы месим чурок» и т.д.), но какая боль, человечность, просветлённость в его стихах об умершей Эле – первой любви, какая жалость к жене («щёки Ирочки горчат»), которую он скоро оставит одной на этой земле, к маленькому сыну.

А что может А. противопоставить своим крутым, прикольным, скабрезным стихам? Где его неприкосновенный душевный запас, под каким камнем он его прячет? «Как мучат ненеобходимость, неотвратимость, нелюбовь», – пишет он. Нелюбовь к себе его мучит. Но сам он никого не любит, вот в чём беда. И когда он пытается что-то такое сказать о своей Элле («Ты произнеси словечко, растрави моё сердечко») – это звучит фальшиво, не вяжется с его новорусским имиджем, не идёт, как волку овечья шкура. Словом, как сказал бы Станиславский, «не верю».
Гарсиа Лорка говорил: «Я не люблю орган, лиру и флейту. Я люблю человеческий голос. Одинокий человеческий голос, истомлённый любовью». В стихах А. я не слышу этого человеческого голоса. Слышу у П. Шарова (стихи о друзьях, об отце, матери, старушке, собаке). Слышу у А. Ханьжова:

Смотрите, как, остервенясь,
я отрываю вместе с плотью,
смеюсь и втаптываю в грязь
стыда и совести лохмотья.
Моя задёрганная честь
трещит и лезется по ниткам...
Смотрите, вот я, весь как есть,
палач и жертва, смех и пытка.

В стихах А. нет драматизма, нет боли, нет жалости и любви, а то, что есть – никак не куплено «сердечных судорог ценою», как писал Баратынский. В поэзии не спрячешься за красный берет и сигару, за эффектную позу, в ней ты весь как на ладони. Цинизм и скепсис – это современно, жить с ними очень удобно, так как человек всё недооценивает, всему назначает низкую цену. Но поэта в нём это убивает. Ему грозит сердечная недостаточность, эмоциональная исчерпанность, которые способны остановить таинственный завод поэтической пружины.

Расторгуется склад. Я куплю себе новые вещи.
Поменяю «Мерса» и жене бриллиант подарю.
Отчего же тогда сердце давят железные клещи,
отчего же тогда безразлично сижу и курю?

Да всё оттого же. Хорошо ещё, что хоть «давят». Не всё, может быть, потеряно.

Я вновь удачник и гордец.
Куда от этого мне деться?
Но жаль, что где-то возле сердца
чему-то наступил...

Изредка что-то искреннее, незащищённое прорывается сквозь суперменовскую броню: «опоры хочется, опоры, на брата, дядю и отца». Но опять-таки при ближайшем рассмотрении это всего лишь эгоизм, любовь и жалость к себе, а не боль за кого-то, не желание кому-то стать опорой.
Неприятны его рисовка, позёрство, мания величия. Как в поэзии, так и в жизни. Когда он писал: «как я красиво всё заплёл, я замечательный поэт», «А. великий поэт, а поэту простится земное», «А. И. гениален», «я памятник воздвиг нерукотворный, считать по евро... тысяч на пятьсот», «и Россия по всем закоулкам будет славить меня тут и там» – это воспринималось как шутка. Сейчас, похоже, он думает и говорит об этом всерьёз: «и не вмещаюсь в мир укромный огромный я...», «великан не вмещается в правила жучьей игры...» Мания величия в натуральную величину.

«Он хочет славы, много денег...»

В послесловии к последнему сборнику А. скептически высказывается о поэтических кумирах 60-х («когда появляются стадионы, миллионные тиражи – это либо «коричневое», либо «красное». Проходили».). И посему в его стихах – «серебристый козлик Окуджава нежно блеет песенку свою». Но, «скромно оценивающий роль поэта в истории И. А.», как пишет О. Бакуткина, свою роль в ресторане «Камелот», где он проводит поэтические вечера, оценивает весьма высоко, не в пример другим:

Я здесь кажусь огромным и красивым.
Я говорю о бабах и вине.
Те, кто за дверью – писают курсивом
и выглядят как бабочки в говне.


А. высмеивает даму, которая «смотрела на себя в витрине», а ведь сам смотрится в свои стихи, вернее, в свой образ в них, как в витрину, как Куракин в женский профиль («гляжусь я в твой профиль ахматовский»). Пишет не «как перед Богом», как учил Блок, а как перед зеркалом, любуясь своей одиозной демонической фигурой. Но... «лицом к лицу лица не увидать». Вот он описывает человека, то есть себя, который идёт, заходит в рынок, долго глубокомысленно смотрит на «окровавленную сталь» мясника, а сам со стороны наблюдает за собой, как в витрине – как, мол, я смотрюсь, а? Не выгляжу ли «пижоном»? Или «неврастеником»? Похож ли на героя супербоевика? Как писал А. Кушнер, «есть поэты с фотообъективом, их самих снимающих в упор». А. явно из этих. Соблазн ощущения своего избранничества, своей исключительности – вечный соблазн, подстерегающий поэта. Тогда и простить себе можно всё «земное», всё, чего другим прощать нельзя. Всё это разъедает поэтический дар, толкает поэта к безнравственности, к прямой пошлости.
Дмитрий Пригов лет 10 назад публично продекларировал, что прежде всего поэт должен создать себе имидж, а тексты – это уже потом. Видимо, А. следует этому рецепту «классика». «Теперь он играет в байкера-аристократа, предтечу куртуазных маньеристов»,– пишет В. Л. Зайченко в предисловии к одному из сборников. Театрализация, конструирование в стихах своего образа, вечная забота о своём «лице» ведут к почти неизбежным провалам, дурновкусию, потаканию ожиданиям публики. Ахматова писала: «Молитесь на ночь, чтобы вам вдруг не проснуться знаменитым». И в другом: «Оставь, и я была, как все, и хуже всех была...»

И Пастернак о том же: «Всю жизнь я быть хотел как все...»

Тютчев никогда не относился к себе как к поэту, он жил с ощущением частного человека, пишущего стихи.

Да и Мандельштам: «Я – человек эпохи Москвошвея, взгляните,как на мне топорщится пиджак...»

Л. Гинзбург писала о нём: «Поздний Мандельштам был убеждён, что современный поэт – это не тот, кто высится над людьми или отличается, или отдаляется, и из всех типовых судеб его – самая типовая». И И. Анненский никогда не считал себя центром вселенной, пупом земли, ему чужда была гипертрофия собственной личности, и обида куклы была для него жалчей его собственной.

И А. Кушнеру свойственно сознание близости ко всему происходящему с рядовым человеком. Но А., видимо, ближе другая модель поэтического поведения – самовлюблённых Бальмонта, Брюсова и прочих «харизматических» поэтов, творящих «на публику».
У В. Ходасевича есть стихотворение «К Психее», которым очень возмущалась Цветаева. В письме к Бахраху она писала: «То, что он сам себе целует руки – мерзость». Хотя была здесь несправедлива к поэту, ведь тот писал о любви не к себе как таковому, а к себе как вместилищу некоего священного огня. Того, о котором писал Заболоцкий, а до него – Фет: «Но жаль того огня...» А. же любуется именно сосудом, то есть собой, своей персоной.
«Человек при делах, со сложившейся судьбой, при деньгах и при карьере». Поэзия тут явно лишняя, не вписывается в этот круг. «Он хочет славы, много денег,/ машину, дачу и дворец». «Кто скажет мне, что это плохо – тот сам чудила и ханжа». Я далеко не ханжа, но я скажу, что это плохо. Для поэзии плохо. Ей среди всего этого нет места. «Участвуй в разговорах о еде,/ о тонкостях рецептов старой пробы,/ усердствуй до изнеможенья, чтобы/ не плакать...» А ты плачь! На то ты и поэт. И других заставляй плакать над своей строчкой.
Все эти «разговоры о еде», умение разбираться в дорогих коньяках, в дорогих галстуках, в моделях автомобилей заменяют А. умение чувствовать, страдать, сопереживать. Его поэзия без этого как-то прекрасно обходится. Так же, как и читатель, думаю, без неё прекрасно обойдётся. Вообще стихи делятся на те, которые мы, читающие их, прижимаем к сердцу, произносим от своего имени, и те, которые поэт X или Y написал исключительно о себе и для себя. И не станет А. «великим поэтом», о чём грезит и, не стесняясь, пишет. По этим стихам это уже видно ясно. Не найдут они отклика в сердцах, как бы автор их ни «пиарил». Не тот это поэт, с которым, как писал Бродский, «можно более-менее прожить жизнь».

Купите, люди, тоненькую книжку
по 35 копеек за стишок.
Когда, в презренье к долгу и заботам,
вы соберётесь дружеским кружком –
в ряду с гитарой, чёрным анекдотом
она пойдёт под пиво с коньяком
и водкой.

Разве что. А. из тех поэтов, которых можно читать в трамвае, за обеденным столом, с друзьями за водкой и пивом.

Мои стихи понятны, как кирпич.
Мои стихи – всегда живая рана.
Все знают – я поэт из ресторана.
Я этим званьем искренне горжусь.

«Рана» – здесь явно для рифмы, слишком выбивается из общего контекста.

Сентябрь не намерен жалеть
печальных русачек.
Он зелень меняет на медь,
валютчик, красавчик.

Сентябрь – валютчик. Браво. Круто, в духе времени. Но не более того.

«Ах, что за люди, что у них внутри?..»

Читаю в предисловии В. Семенюка к сборнику А. «Командир Пентагона»: «Почему писатель должен быть одиноким, гонимым и нищим? «Я поэт, я богат, знаменит»,– пишет И. А. Лирический герой любит женщин, вино, компании, друзей, рестораны, модную одежду, курорты. В отличие от многих, умеющих мечтать, автор книги умеет на всё это зарабатывать. Поэт и деловой человек в одном лице – явление для саратовской поэзии новое». Помню, я открывала книжку с этим предисловием с некоторым предубеждением. Неужто такое возможно?
Поначалу показалось, что да. (Я даже, как уже говорила, кинулась на радостях звонить поэту, чтобы поздравить его и себя с этим открытием). Но в тех, первых книжках было много стихов из прежнего, доперестроечного времени, когда А. был ещё врачом, а не бизнесменом. И эти стихи трогали (такие, как «Последний доктор...», «Есть между нами жуткое сродство...», «Такое не придумаешь и в сказке...», «Друг другу катятся вдогонку...», «Не вор, не начальник, не воин...», «Дурной коньяк, дурной театр...»), в них была человечность и правда, сила и глубина. С каждой новой книгой их человеческое – не скажу – тепло, А. по природе своей довольно холодный человек, но – содержание - таяло, убывало, уступая место эпатажу, самовлюблённости, крутизне. И, наверное, не могло быть иначе. Поэт и бизнесмен – это несовместимые понятия. Это слова-антиподы. Тело пожирает душу. Поэзию – рынок. Не бывает буржуазного андеграунда. Не бывает сытой, самовлюблённой поэзии. Или – или. Деградация поэта в стихотворце налицо. Это плата за договор с чёртом. За душу – дьяволу. Звезду – за хлеб. Вот тебе, бабушка, и «Русский день».
«Самые проникновенные строки обращены не к любимой, а к автомобилю, – говорится в предисловии. – «Это ты, мой первый «Мерседес». Да, «Мерседес» для А. – это святое: «Отойди от машины, дурища,/ и не дам я тебе порулить». «На стёклах моего автомобиля царапины от взгляда твоего». Чувствуется, что женщины в его жизни значат намного меньше.

«Названия иномарок звучат как музыка»,– умиляется Семенюк. Но это не та музыка, как понимали её Блок, Г. Иванов, Б. Поплавский. (Вспомнился по аналогии Кушнер: «Как я прожил без автомобиля/ жизнь, без резкой смены скоростей?/ Как бездарно выбился из стиля!/ Пешеход я, господи, плебей»./
Впрочем, иногда в А. просыпается совесть: «Совестно любить автомобиль и шикарный ужин в кабаке...» Но он наступает ей на горло, как Маяковский – своей песне.
Умение зарабатывать – это хорошо, кто спорит. Но – вот беда, я смотрю на всё это с колокольни поэзии, а там видится всё несколько иначе, чем с обывательского шестка.
Вспоминается стихотворение, похожее на детскую сказку и мудрую притчу совсем еще юного Гарсиа Лорки об улитке, которая отправилась путешествовать.

В лесу она встретила муравьев, которые, ругаясь, тащили полумёртвого муравья. «За что вы его так?» – спросила улитка. Муравей отвечает: он видел звёзды. А что это такое, звёзды? Муравьи не знают, улитка тоже.

Да, муравей отвечает, –
я видел звёзды, поверьте,
я поднялся высоко,
на самый высокий тополь,
и тысячи глаз лучистых
мою темноту пронзили.

Муравьи возмущены, они видят в муравье нарушителя священных вековечных устоев. Как он посмел задирать голову? Его удел ползать по земле. Лодырь! А работать кто будет? Они заявляют муравью:

Тебя мы убьём: ленив ты
и развращён. Ты должен
трудиться, не глядя в небо.

И что же он им отвечает? Да всё то же: «Я видел звёзды!»


Муравей погибает, заплатив жизнью за мечту.
Как похож был сам Лорка на этого муравья, вечно упрекаемый родителями и педагогами, которые считали, что он должен трудиться, служить, зарабатывать деньги, быть как все...


Как похож на этого муравья любой подлинный поэт милостью Божьей! И как не похож на него А., исповедующий совсем другую жизненную философию.

Ах, что за люди, что у них внутри?
Нет, вдумайся, нет, только посмотри,
как крепко на земле они стоят,
как хорошо они ночами спят,
как ты на фоне этом слаб и сир.
...А мы с тобой, мой ангел, в этот мир
случайно заглянули по пути,
и видим – дальше некуда идти.
Ни хлеба нам не надо, ни вина,
на нас лежит великая вина,
которую нам Бог простит, любя.
Когда б душа могла простить себя...

Б. Рыжий


Наверное, А. и Рыжего посчитал бы неудачником, расписавшимся в своём полном проигрыше, да ещё подытожившим это всё петлёй. Он презирает таких хлюпиков.

Не говори о тяжести, о муке,
ведь это грех. Ты сам всему творец.
Тем более, что целы ноги, руки,
башка и жопа, яйца, наконец.


А. невдомёк, что есть другие, которым всего этого мало для полного счастья, которые не довольствуются «тьмой низких истин», которым «мало конституций», которые ищут «то, чего на земле не найти». И свой «проигрыш» они не променяют на его победу.
А вот что писал Кирилл Ковальджи по поводу таких «проигрышей»:

Проигрывает в карты
задумчивый пророк,
как жизнь кавалергарду,
спустившему курок;
проигрывает вору
трагический поэт,
оратору, танцору
и паре эполет;
проигрывает с треском
на молодой земле,
как желтый Достоевский
румяному Рабле;
но дух – победы краше,
его не побороть, –
любите проигравших,
как любит их Господь,
и знайте – рыцарь бедный,
страдающий за всех,
смеялся бы последним,
когда б в конце был смех.

«Любите проигравших, как любит их Господь»

Вспоминается ещё по этому поводу рассказ Т. Толстой «Чистый лист». Герой его – классический неудачник в представлении А. и ему подобных.
«Каждую ночь к Игнатьеву приходила тоска. Тяжёлая, смутная, с опущенной головой – печальная сиделка у безнадёжного больного. Рука в руке с тоской молчал Игнатьев; запертые в его груди, ворочались сады, моря, города, хозяином их был Игнатьев, с ним они родились, с ним были обречены раствориться в небытии.
Бедный мой мир, твой властелин поражён тоской. Жители, окрасьте небо в сумеречный цвет, сядьте на каменные пороги заброшенных домов, уроните руки, опустите головы – ваш добрый король болен».

Обычные семейные обстоятельства: больной ребёнок, замученная жена, хроническое безденежье, невозможность отрешиться от тяжёлых мыслей.

И вот друг по секрету сообщает Игнатьеву, что есть такой институт, где «это оперируют», то есть «экстрагируют» душу как источник страданий, «быстро и безболезненно». И люди выходят совершенно обновлённые. Результаты – великолепные. Необычайно обостряются мыслительные способности, растёт сила воли, «все идиотские бесплодные сомнения полностью прекращаются. Ты сразу намечаешь цель, бьёшь без промаха и хватаешь высший приз». Игнатьев долго колеблется, но всё-таки решается на операцию по удалению души ради будущего успеха.
«Краем глаза он увидел, как прильнула к окну, прощаясь, рыдая, застилая белый свет, преданная им подруга – тоска, и уже почти добровольно вдохнул пронзительный сладкий запах цветущего небытия».

Что же было потом, после?..
«Игнатьев вспомнил, зачем он здесь – так, пустяковая амбулаторная операция, надо было убрать эту – как её? – забыл слово. Ну и фиг с ней. Приятно чувствовать тупой пятачок в солнечном сплетении. Всё хорэ.
Хлопнул доктора по плечу. Крепкими пружинистыми шагами сбежал с потёртых ступеней, лихо заворачивая на площадках. Сколько дел – это ж ё-моё! И всё удастся. Игнатьев засмеялся. Солнце светит. По улицам бабцы шлёндрают. Клё-вые...» Далее – читай Трунёва и И. А.
Как тут не вспомнить мандельштамовского Ламарка?

Он сказал: довольно полнозвучья,—
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил...

Так что не всё однозначно в случае с жизненным проигрышем. А. хочет преуспеть везде – и в бизнесе, и в поэзии, к тому и к другому подходя с одинаковой меркой. Но трудно стрелять по цели из двустволки. Поэзия требует поглощения целиком. «Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак», – как выразился некогда Маяковский. Только вот самому Маяковскому это не удалось в конечном счёте. Что-то изнутри мешало, как тому Игнатьеву из рассказа Толстой. И он же произнёс: «Надеюсь, верую, вовеки не придёт/ ко мне позорное благоразумие». Не пришло. Но это противоречие между собой и Собой – оно даром не проходит.


«Я, душу похерив, кричу о вещах, обязательных при социализме». Не так-то просто «похерить душу», когда она есть. Пастернак тогда ужаснулся:

Я знаю, Ваш путь неподделен,
но как Вас могло занести
под своды таких богаделен
на искреннем Вашем пути!


Но Маяковский хоть не ради обогащения наступал на горло своей душе, ради идеи, в которую тогда верил.

Иногда на это идут не по доброй воле, из-за вынуждающих на то обстоятельств: «Вчера свою высокую звезду, сглотнув слюну, я обменял на хлеб» (А. Мураховский). Но встречаются среди поэтов и «мастаки», жертвующие, вопреки предостережению Пастернака, «лицом ради положения». О таких писал Б. Чичибабин: «Я грех свячу тоской./ Мне жалко негодяев,/ как Алексей Толстой/и Валентин Катаев».
Перед каждым однажды неотвратимо встаёт проблема этого выбора: между прекрасным и полезным, честным и выгодным, благородным и безопасным, нравственным и бессовестным. Но у поэта, если это поэт не только на бумаге, высший смысл всегда побеждает здравый, выгоду – нечто, не имеющее сугубо материальной оценки. Умение поступать невыгодно, пренебрегать прагматизмом – одно из главных его качеств. Что им при этом движет – диктовка Бога, инстинкт поэтического самосохранения, «томленье ли по ангельскому чину иль чуточку притворства по призванью»? Не суть важно. Важно, что это так.

Должно быть, так художнику велит
всё, что молчит, печалится, болит –
не узнано, не признано, забыто.

И вот, дорожным знакам вопреки,
талантливые ищут дураки
болота слёз и тех, чья карта бита.

Р. Казакова

О. Мандельштам, «трамвайная вишенка страшной поры», тоже не знал, зачем жил, и не стеснялся признаться в этом. Смешной, жалкий, не умеющий растопить печь, не имеющий, чем заплатить за извозчика, «не созданный для тюрьмы», но вступивший тем не менее в неравную смертельную схватку с веком-волкодавом.


И Евтушенко писал о нём:

Не Маяковский с пароходным рыком,
не Пастернак в кокетливо-великом
камланье соловья из Соловков,
а Мандельштам с таким ребячьим взбрыком,
в смешном бесстрашье, петушино-диком,
узнав рябого урку по уликам,
на морду, притворившуюся ликом,
клеймо поставил на века веков.

«Он на коне, и он не падал...»

Почему я так усиленно «наезжаю» на А., еле удерживаясь в рамках темы? Против него лично я ничего не имею, мы едва знакомы. И дело не в том, что он – из другого, чуждого мне мира, с другим уставом и другими взглядами на жизнь и поэзию. В конце концов все мы разные. Существует обаяние чужого мира, не похожего на твой, «соблазн чужого», по выражению Цветаевой. Но здесь – крайний случай, когда чужое, «инакое» вызывает не интерес, не любопытство, а гадливость.

«Я тяжело раскатываю губы
в предчувствии разврата и еды».

«Вы не продажная сучка,
я не конкретный пацан».

«После кайфа идёт отходняк,
после блядства идёт омерзенье».

И не хочется мне «хлебнуть противного пойла из липкой грязной посудины» в «пропитанной перегаром и мочой пивной», в которую активно зазывает, потчуя читателя, Наталья Кублановская в предисловии к книге А. «Русский день». Ну не хочется, и всё. Противно. И другим не советую. «Ты лучше голодай, чем что попало есть», – учил Омар Хайям.
Из передачи по радио: «А в конце апреля И. А. и не менее успешный поэт и бизнесмен А. Сокульский впервые вышли на большую сцену». Поэт и бизнесмен – дикое сочетание. Чувствуете, как оно режет слух? А ведь когда-то А. писал: «Поэт должен быть неустроен, поэт должен быть одинок». Нет-нет, я вовсе не призываю его раздать всё богатство бедным и самому встать в их ряд с протянутой рукой, как в юмореске Ю. Стоянова. Пусть он там себе красуется на сцене в своём театральном прикиде и изображает из себя гения с сигарой, пусть тусуется в своём «Камелоте», командуя парадом, каждый развлекается, как может. Но поэзию как-то хочется от всего этого оградить.
«Успех, деньги, удовольствия не спасают героя книги от проблем, известных каждому, даже тем, у которых счета в банке»,– пишет Семенюк, пытаясь задобрить читателя, не любящего «богатых». Не верю я в миф о добрых богатых, которые «тоже плачут». Не плачут они никогда. Нечем. И никогда им не понять таких, как Рыжий, как Анненский, Мандельштам, они всегда будут смотреть на них с высоты своего мнимого превосходства.

Как тень, слоняюсь по квартире,
гляжу в окно или курю.
Нет никого печальней в мире –
я это точно говорю.
И вот, друзья мои, я плачу,
шепчу, целуясь с пустотой:
«Для этой жизни предназначен
не я, но кто-нибудь иной –
он сильный, стройный, он красивый,
живёт, живёт себе, как бог,
а боги всё ему простили
за то, что глуп и светлоок».
А я со скукой, с отвращеньем
мешаю в строчках боль и бред.
И нет на свете сожаленья,
и состраданья в мире нет.

Б. Рыжий


Почему люди с душой и талантом всегда ненавидят богатых и сытых? Не из зависти же. Почему так ненавидел таких Рыжий?

Он сукин сын, он грязь и падаль,
он на коне, и он не падал
в дерьмо со своего коня.
А ты всегда на ровном месте
готов споткнуться с жизнью вместе,
ковбоя даже не виня.

Ему ничего не надо от этих хозяев жизни.

Ни славы, милые, ни денег
я не хотел из ваших рук...
Любой собаке – современник,
последней падле – брат и друг.

Поплавский сознательно обрекал себя на «неуспех»: неудача для него в чём-то более музыкальна, чем удача.

«Удаваться и быть благополучным мистически неприлично»,– писал он. Музыка для него определяет гармоничность жизни. Самосохранение, борьба за успех, за популярность для него антимузыкальны. (Нечто вроде пушкинского «служенье Муз не терпит суеты».)
Его нищета добровольна, ибо «погибающий согласуется с духом музыки». Н. Берберова называла его «гениальным неудачником».


Выйди в поле, бедный горожанин.
Посиди в кафе у низкой дачи.
Насладись, как беглый каторжанин,
нищетой своей и неудачей.

Пусть за домом ласточки несутся.
Слушай тишину, смежи ресницы.
Значит, только нищие спасутся.
Значит, только нищие и птицы.

В роскошной бедности, в могучей нищете/ живи спокоен и утешен»,– вспоминается воронежский Мандельштам. «Это я, обанкротившись дочиста, уплываю в своё одиночество»,– вторит им И. Елагин. Красота поражения. Роскошь нищеты. Музыка неудачи. «Сильным и сытым» хозяевам жизни, врастающим в неё «всеми четырьмя копытами» («Аполлон Безобразов»), этого не понять.

«Мир невыносимо-деловой»

Ненавидел этот бездушный деловой мир и Иван Елагин:
 


Я теперь живу в комфорте,
точно взятый напрокат,
изготовленный в реторте
человеко-фабрикат,

– писал он с горькой иронией. Он не мог там жить, не мог чувствовать себя человеком.

 

Каждым утром, сразу после сна
я выбрасываюсь из окна
и лечу на камни мостовой
в мир невыносимо-деловой.

 

Привет тебе, мой современник.
Еще ты такой же, как я,
Дневной неурядицы пленник
Над рюмкой ночного питья.

Какая-то тусклая жалость
Из труб серебристых текла.
Какая-то дрянь раздевалась
На сцене ночной догола.

Картины кострами сложите
И небо забейте доской!
Не надо уже Афродите
Рождаться из пены морской.

Не всплыть ей со дна мифологий,
И пена ее не родит,
Здесь девка закинула ноги,
Тут кончился век афродит.

Я пальцами в такт барабаню,
Я в такт каблуками стучу,
Я тоже со всей этой дрянью
В какую-то яму лечу.


Его душа томилась, задыхалась, страдала от невозможности быть собой, он не мог вписаться в американскую действительность.

Послушай, я всё скажу без утайки.
Я жертва какой-то дьявольской шайки.
Послушай – что-то во мне заменя,
в меня вкрутили какие-то гайки,
что-то вмонтировали в меня.
И отключили от Божьего мира
душу мою – моего пассажира.
Послушай, я скоро прибором стану,
уже я почти что не человек,
в орбиты мне вставили по экрану,
и я уже не увижу поляну,
я не увижу звёзды и снег.
Я знаю их адские выкрутасы,
знаю, к чему это клонится всё.
Они мне сердце хотят из пластмассы
вставить и вынуть сердце моё.
И сердце не выдержало, разорвалось.
Мой театр ослепительно умер
от разрыва суфлёрской будки,
и в театре темно, как в трюме,
только скрип раздаётся жуткий.
Это я, обанкротившись дочиста,
уплываю в своё одиночество.


Наверное, поэты-бизнесмены И. А. с А. Сокульским, вышедшие «на большую сцену» Саратова, не поняли бы этих метаний. И посмеялись бы над «Завещанием» поэта:

...Этот снег, только что выпавший,
и развесёлого босяка –
вот он, нескладный, немного выпивший,
идёт, покачиваясь слегка,
февральской ночи шумящий ледник,
все фонари, что шумят в гололедицу –
тебе завещаю я, мой наследник,
тебе завещаю, моя наследница.
Был я поэт, бедняк,
бился, язык высуня.
Ценнее ценных бумаг
бумага была исписанная.
Не затевал я дел,
не заправлял финансами,
а всё-таки я владел
вот этой луной фаянсовой.
И, без копейки сиживая,
я не терял мужества:
в небе моё недвижимое
и движимое имущество.
Знал я, зубами клацая,
знал я, ремень прикручивая,
что у меня акции
самые наилучшие.
Что я, по воле дивного
случая и неслучая –
акционер правдивого,
великого и могучего.
Отстаньте с книжкой чековой,
когда я с книжкой Чехова!..
Зачем мне ваш текущий счёт?
Мой счёт неиссякаемый!
Ко мне не золото течёт,
а Пастернак с Цветаевой.
Пускай сегодня я не в счёт,
но завтра, может статься,
что и Россия зачерпнёт
от моего богатства.

Благостная утопия рыночного рая не застила глаза Борису Чичибабину.


Он – дитя времени, когда быть талантливым и одухотворённым было гораздо важнее, чем сытым и богатым. Когда же нам попытались подменить ценности, подменить жизнь, в Чичибабине взыграла бунтарская кровь и во весь голос заговорило чувство кровного родства с малыми мира сего, которых переехал рынок.
Когда-то Блока убило отсутствие воздуха. Он физически это ощущал и не мог писать стихи. Теперь то же стало происходить с нашей культурой. Концепт убивает культуру. Пришедшая к нам буржуазность – концептуальна. Отсюда – чичибабинское отрицание буржуазности:


Ещё не спала чешуя с нас,
но, всем соблазнам вопреки,
поэзия и буржуазность –
принципиальные враги.
Как мученики перед казнью,
нагие, как сама душа,
стихи обходят с неприязнью
барышника и торгаша.
Корыстолюбец небу гадок.
Гори, сияй, моя звезда!
В России бедных и богатых
я с бедняками навсегда.

«Корыстолюбец небу гадок»

Чичибабин не мог спокойно смотреть, как гибнет культура, как одна порочная мораль сменяется другой, всё подвергается уничтожению и осмеянию. Когда превыше всего ставится материальное, всё, что можно купить и продать, и люди живут в суете, в грехе, в грязи, забыв о Главном.

О дух словесности российской,
ужель навеки отмерцал ты?
А ты погнись-ка, попросись-ка:
авось уважут коммерсанты.
Тому ж, кто с детства пишет вирши
и для кого они бесценны,
ох, как не впрок все ваши биржи,
и брокеры, и бизнесмены!
Да знаю, знаю, что не выйти
нам из процесса мирового,
но так и хочется завыти,
сглотнувши матерное слово.

Ему была омерзительна буржуазность, культ буржуазности, её зацикленность на брюхе, на разврате, её жестокость и равнодушие к прочим смертным, не сумевшим завоевать место под солнцем в рыночном раю. Он раньше других понял, почуял ещё в 1991 году, что современная русская буржуазность – антихудожественна, бездуховна, способна поглотить всё вокруг, пожрать самоё себя, культуру, страну, наконец.

Животной жизни нагота
да смертный запах снеди,
как будто неба никогда
и не было на свете.
Не надо храмов на крови,
соблазном рук не пачкай.
И чад безумных не трави
американской жвачкой.
В трудах отмывшись добела
и разобравшись в проке,
Россия, будь, как ты была
при Пушкине и Блоке.


Многие ли из наших сограждан сумели и захотели услышать поэта?
Да, в неромантическое время мы живём. Деловое, трезвое, прагматичное, очень недурное в потребительском смысле, но совершенно непоэтическое. Безлюбовное, безыдеальное, и ещё ко множеству всяких «без» пытаются нас приучить. Но жива ещё душа, рвётся из тисков, сопротивляется. Но ведь не хлебом же единым, как было сказано не нами и задолго до нас. Кажется, в иные моменты просветления это понимает и сам А.:

...какой-то дьявольский подвох
в тщете прослыть дельцом и хватом.

* * *
...Впрочем, этот мир
не признаёт поэзии как дела.
Иные времена – иной кумир.
Мне незачем подыскивать словцо
к размеру поэтической триады.
Мне нужно пить бензин, ломать преграды,
грызть рельсы, пачкать мусором лицо.

* * *
Но, вспыхнув, догорит свеча.
Посмотрят небеса с укором.
И обернётся приговором
стих, прозвучавший сгоряча.

Духовная энтропия, рационализм, прагматика, цинизм... Всё это лишено перспективы: поэзия не может долго продержаться на отрицании того, на чём она, как и сама жизнь, держалась тысячелетия.

Постскриптум


Недавно мне попала в руки последняя прижизненная книга Игоря Алексеева «Трамвай живых». Это были уже совсем другие стихи, сильно отличающиеся от тех, что я резко критиковала три года назад в «Ангелах ада» («Тут конец перспективы»). Когда Лидия Гинзбург услышала стихи юного Бродского, она сказала А. Кушнеру: «Это серьёзно». Когда я прочла последние стихи И. Алексеева, я подумала этими же словами: «Это серьёзно».

...А человек засыпает, спасён,
от равновесий любви и разлуки.
Слышит он сквозь посторонние звуки:
«Спи, мой любимый, забудь обо всём».
Чувствуя прикосновенье руки,
он распадается под одеялом,
слыша: «На нас не таращится дьявол.
Это у страха глаза велики.
Здесь никого. Мы с тобою вдвоём.
И далеко беспощадное утро.
Мы не расстанемся ни на минуту.
Жили мы вместе. И вместе умрём».
Вновь тишина воцаряется, лишь
голос в ответ дребезжит, убывает:
«Ты говори, только так не бывает.
Так не бывает, как ты говоришь».

Странная перекличка этих строк с некрасовским «Баю-баю», с «Посмертным дневником» Г. Иванова, с предсмертными стихами Р. Рождественского, Б. Рыжего. Эти поэты раскрылись во всю мощь перед лицом неотвратимой смерти. «Memento mori». Но одно дело – помнить, и другое – знать. «Верующая? Нет. Знающая из опыта» (Цветаева).
Горькая усмешка на губах. Обречённость. Мужество. И отчаянный страх. Это уже совсем другой человек. Всё наносное слетело с него, и под сброшенной маской крутизны и брутальности оказался испуганный мальчик, цепляющийся за руку любимой.

Я стараюсь не ныть и не жаловаться по мелочам.
Я даже пытаюсь пореже к тебе подходить.
Я только изредка прикасаюсь к твоим плечам,
как бы проверяя, цела ли меж нами нить.
Ты можешь задерживаться насколько угодно – я пойму.
Ты можешь даже однажды совсем не прийти.
Ты знаешь, иногда мне легче быть одному.
Есть на свете маршрут, по которому нам не по пути.

Очень трогательное стихотворение, посвящённое дочке:

Я поеду в Москву и куплю тебе белую лошадь –
непременную часть из желанных тобою чудес.
Не китайскую дрянь и не то чтобы лошадь поплоше.
Лошадь именно ту, что взлетает до самых небес.

Я достану её из весёлой паковочной стружки.
Ты от радости станешь по комнате белой кружить.
Ради этих минут ты забудешь другие игрушки.
Будешь гладить ей хвост, будешь гриву ее ворошить.

А однажды, когда наш порядок нарушится шаткий.
Ты взлетишь высоко, не боясь затяжной высоты.
Я увижу тебя на пластмассовой белой лошадке.
И укроюсь дождём, чтоб меня не увидела ты.

Это уже по ту сторону... Даже если бы стихи были плохи – о них нельзя было бы судить как о всех прочих. Но стихи хороши. – Нет, это тоже не то слово. Любое слово тут не то.
Сильный мужчина. Слабый мальчик. Сочувствие и жалость сменяются уважением, восхищением, благодарностью. Но «какой ценой купил он право» стать тем, кем он стал в поэзии? Ведь от строк «но мужчина я здоровый, мне без баб никак нельзя» – до этих стихов – дистанция огромного размера. Это два разных человека. Но неужели такой ценой? Боже мой, неужели только такой ценой...


Что шмотье? Что монета в горсти?
Что понты и хмельная бравада?
Ничего человеку не надо,
Кроме тихого слова: прости…
К сорока, к сорока четырем
Боль затокала в порванной жиле.
Только смерть мы уже пережили.
Мы уже никогда не умрем.

И невольно думаешь: пусть бы он был тем, прежним – заносчивым, грубым, новым русским, гоняющим на «Мерседесе», трахающим баб, но живым, «живым и только», в самом буквальном смысле этого слова. Чтоб «смотреть на Небеса просто как на небеса».

Но я горжусь тем, что могу острить,
хотя, увы, довольно мрачновато.
Какая-то дурацкая расплата.
Да и за что, но некого спросить.

Неужели всё это было послано ему лишь затем, чтобы он понял, что главное в человеческой жизни, и стал иным? Чтобы, как сквозь негатив, проступили его подлинные черты, о которых он сам не подозревал? Это мне напомнило рассказ Т. Толстой «Чистый лист». Он всё-таки сделал эту операцию по пересадке души. Но это – смертельно.

 

Переход на ЖЖ:

 


Тут конец перспективы

Понедельник, 07 Января 2013 г. 17:50 + в цитатник

Начало здесь

4514961_Typik (609x474, 63Kb)

 


Блатная музыка эпохи,
замысловатый матерок.

* * *
К чёрту сентиментальность.
Мы перешли черту.
Импортный дым империи
комом стоит во рту…
Нет ни любви, ни дома,
нету земли иной,
только черта излома,
откуда стекает гной.

                                    С. Мнацаканян

 


Характерная особенность маргинальной поэзии – жёсткость, трезвость, горькая ирония, чёрный юмор. У Георгия Иванова, например, в его ироничных стихах о бессмыслице жизни в 30-40-е годы зазвучала новая нота: циничная, издевательская, какой-то «юмор висельника»:

 

4514961_66286_640 (363x560, 62Kb)

 

А люди? Ну на что мне люди?
Идёт мужик, ведёт быка.
Сидит торговка: ноги, груди,
платочек, круглые бока.


Природа? Вот она, природа –
то дождь, то холод, то жара.
Тоска в любое время года,
как дребезжанье комара.


Конечно, есть и развлеченья:
страх бедности, любви мученья,
искусства сладкий леденец,
самоубийство, наконец.

 

Или:

 

Зазеваешься, мечтая,
дрогнет удочка в руке –
вот и рыбка золотая
на серебряном крючке.


Так мгновенно, так прелестно –
солнце, ветер и вода.
Даже рыбке в речке тесно,
даже ей нужна беда;


нужно, чтобы небо гасло,
лодка ластилась к воде,
чтобы закипало масло
нежно на сковороде.

 

Его поэзия балансировала на грани между музыкой бытия и бытовым цинизмом.

 

4514961_s640x480_1_ (301x480, 31Kb)

 

В 70-е годы вовсю ёрничал Леонид Губанов, демонстрируя чёрный юмор:


Я уже не хочу о чём-то думать,
и я застрелюсь, застрелюсь, пожалуй,
если не будет очень холодным дуло!

 

4514961_74230_640 (444x500, 60Kb)

 

Однако от хронического юмора образуется цинизм, который, избавляя поэзию от излишнего пафоса и сбивая с котурнов, что-то невосполнимо меняет в её химическом составе. Чувства заменяет ироническая маска, лиризм перекрывается скепсисом и сарказмом. На губах постоянная горечь усмешки. Это характерно для стиля И. Бродского, который стал необычайно моден в конце 80-х.

 

4514961_82878168_4514961_94234i_002 (546x700, 42Kb)

 

Ему подражали, его имитировали – то, что лежало на поверхности: «интеллектуализм», надменную иронию, скепсис на грани с цинизмом. «Служенье муз чего-то там не терпит». «Как дай Вам бог другими – но не даст!»

Об этом с неодобрением писал А. Кушнер:

 

4514961_82875721_4514961_alt250 (250x300, 31Kb)

 

«Где-то в середине 80-х или несколько раньше у него появилась интонация равнодушия и заведомого отрицания всех ценностей... Жизнь — абсурд, насмешка, издевательство над смыслом: ничто не стоит слёз, никто не стоит любви... Сотни поэтов переняли презрительно-высокомерную интонацию некоторых поздних его стихов...» (А. Кушнер. «Здесь, на земле...», в кн. Л. Лосева и П. Вайля «Труды и дни»).
Читаешь у Бродского стихотворение, выдержанное в классическом ключе, и вдруг – какая-нибудь ёрническая метафора, выбивающая из привычного канона:

 

Теперь сентябрь. Передо мною сад.
Далёкий гром закладывает уши.
В густой листве налившиеся груши,
как мужеские признаки, висят.

 

Как бы своеобразный протест против условной иерархии вещей, согласно которой природа или любовь заведомо прекрасны, а тут возьми да и глянься чем-то непристойным. Словарь Бродского нередко оказывается чрезмерно «современным», в чём его справедливо упрекал Кушнер: «блазнит», «жлоблюсь о Господе», «кладу на мысль о камуфляже», «это мне – как серпом по яйцам». В любви для него нет тайны, сплошная физика:

 

Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению, трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то, чтобы здесь Лобачевского твёрдо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сходиться. И тут –
тут конец перспективы.

 

4514961_87575757_large_4514961_0_60345_3bc477d6_XL (700x439, 552Kb)

 


«Всю жизнь ощущал себя исчадием ада»

 

Бродский не сентиментален. Он чужд всяческой патетике и романтике. Всякое истинное чувство у него как бы берётся в кавычки. «Я считаю, что лес только часть полена,/ что зачем вся дева, раз есть колено». Он зачастую груб и циничен. В стихотворении «Бюст Тиберия», обращаясь к римскому императору, пишет: «Приветствую тебя, две тыщи лет/ спустя. Ты тоже был женат на бляди./ У нас немало общего». Он что называется называл вещи своими именами.
Вот как он рисует портрет шведской литературоведки, которая скрашивала ему тоску ПЕНовского конгресса в Рио: «Помню очаровательное, светло-палевое с тёмно-синим рисунком платье, ярко-красный халат поутру – и лютую ненависть животного, которое догадывается о том, что оно животное, в два часа ночи».

 

Ведь каждый, кто в изгнанье тосковал,
рад муку, чем придётся, утолить
и первый подвернувшийся овал
любимыми чертами заселить.

 

4514961_82969734_4514961_23 (699x541, 38Kb)


Та, по которой он тосковал и которую безуспешно пытался заменить другими, не любила его. Это была самая большая драма и поражение его жизни.

 

4514961_82885160_4514961_MarinaBasm_4699025_3563011 (325x700, 127Kb)


Зная мой статус, моя невеста
пятый год за меня ни с места.
И где она нынче, мне неизвестно.
Правды сам чёрт из неё не выбьет.
Сама она, видимо, там, где выпьет.

 

Они были слишком разными людьми. Кажется, потом это понял и сам Бродский.

 

Вот конец перспективы
нашей. Жаль, не длинней.
Дальше – дивные дивы
времени, лишних дней,
скачек к финишу в шорах
городов и т.п.
лишних слов, из которых
ни одно о тебе.

 

И всё-таки он скажет о ней ещё одно слово. Четверть века спустя, в 1989-м И. Бродский обратился к самой Главной и самой Любимой его женщине с такими стихами:

 

4514961_82970131_4514961_30_1_ (480x699, 58Kb)

 

Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером
подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Закат догорал на галерке китайским веером,
и туча клубилась, как крышка концертного фортепьяно.


Четверть века назад ты питала пристрастье к люля и финикам,
рисовала тушью в блокноте, немного пела,
развлекалась со мной, но потом сошлась с инженером-химиком
и, судя по письмам, чудовищно поглупела.


Теперь тебя видят в церквях в провинции и в метрополии,
на панихидах по общим друзьям, идущих теперь сплошною
чередой; и я рад, что на свете есть расстоянья более
немыслимые, чем между тобой и мною.

 

4514961_82970133_4514961_32 (388x418, 88Kb)

 

Людмила Штерн на правах друга юности позволила себе резко отозваться об этих стихах Бродского в своей книге, посчитав их не просто чересчур жестокими, но и недостойными его любви:

«О чём он возвестил миру этим стихотворением? Что наконец разлюбил МБ и освободился, четверть века спустя, от её чар? Что излечился от хронической болезни и в честь этого события врезал ей в солнечное сплетение? Зачем было независимому, «вольному сыну эфира» плевать через океан в лицо женщине, которую он любил «больше ангелов и Самого»? Великий предшественник Бродского когда-то выразил великое чувство великими строчками: «Я Вас любил, любовь ещё, быть может...« Вот кто взял нотой выше. Бродскому эту ноту взять не удалось».

В одном из интервью Бродский признался, что «всю жизнь ощущал себя исчадием ада». Но, подобно Есенину, который после страшных оскорблений любимой женщине вдруг срывается на рыдание («Дорогая, я плачу, прости... прости...»), Бродского тоже выдаёт порой неловкий жест незащищённого чувства:

 

Дорогая, мы квиты.
Больше: друг к другу мы,
точно оспа, привиты
среди общей чумы.

 

4514961_82969718_4514961_15_1_ (554x700, 13Kb)


Эти же чувства подспудной тоски и нежности под маской грубости и цинизма читаются в стихотворении «Любовная песнь Иванова», в сюжете которого проглядывают черты личной драмы самого поэта. Какое-то душевное целомудрие заставляло Бродского избегать высокой лексики.

 

Но чувства наши прячутся не там,
(как будто мы работали в перчатках),
и сыщикам, бегущим по пятам,
они не оставляют отпечатков.

 

Любовная лирика словно стесняется самой себя, профанирует. Высокие слова обесцениваются, выглядят смешными, старомодными, интеллектуал разучился произносить их всерьёз, не испытывая при этом чувства неловкости.
«Вся жизнь моя – неловкая стрельба/ по образам политики и секса».

 

«Куда забрёл ты, Аполлон!»



В его поэзии можно найти достаточно и политических усмешек и сарказмов. Вот хотя бы это, знаменитое:

 

Скрестим же с левой, вобравшей когти,
правую лапу, согнувши в локте,
жест получим, похожий на
молот в серпе, – и, как чёрт Солохе,
храбро покажем его эпохе,
принявшей образ дурного сна.

 

4514961_82881020_4514961_43_779 (441x637, 76Kb)


Или вот строки из невинного на первый взгляд пасторального стихотворения 60-х годов «Лесная идиллия»:

 

С государством щей не сваришь.
Если сваришь – отберёт.
Но чем дальше в лес, товарищ,
тем, товарищ, больше в рот.

 

Ни иконы, ни Бердяев,
ни журнал «За рубежом»
не спасут от негодяев,
пьющих нехотя боржом.

 

Приглядись, товарищ, к лесу!
И особенно к листве.
Не чета КПССу,
листья вечно в большинстве!

 

В чём спасенье для России?
Повернуть к начальству «ж»...

 

Идеал Бродского – это личная отдельность, частность существования, независимость от любых «тоталитарно-имперских» притязаний.

 

4514961_82882791_4514961_nezavisst (404x662, 51Kb)


Я памятник воздвиг себе иной!
К постыдному столетию – спиной,
к любви своей потерянной – лицом,
и грудь – велосипедным колесом.
А ягодицы – к морю полуправд.
Какой ни окружай меня ландшафт,
чего бы не пришлось мне извинять –
я облик свой не стану изменять.

 

Отношение Бродского к режиму можно было бы определить как брезгливое. Вот, к примеру, его«Стихи о зимней кампании 1980 года» – своеобразный отзыв на войну в Афганистане:

 

Слава тем, кто, не поднимая взора,
шли в абортарий в шестидесятых,
спасая отечество от позора!

 

Встречается у Бродского и «тюремная» лирика.

 

Ночь. Камера. Волчок
хуярит прямо мне в зрачок.
Прихлёбывает чай дежурный.
И сам себе кажусь я урной,
куда судьба сгребает мусор,
куда плюётся каждый мусор.
Колючей проволокой лира
маячит позади сортира.
Болото всасывает склон.
И часовой на фоне неба
вполне напоминает Феба...
Куда забрёл ты, Аполлон!


(«КПЗ»)

 

Творчество Бродского — это микрокосм, где причудливо уживается всё: Бог и чёрт, вера и атеизм, целомудрие и цинизм.

 

«Я помню чудное мгновенье, твою мать!»

 

В нынешней поэзии – и во многом благодаря Бродскому – исчез романтический флёр, пропал псевдопоэтический словарь, ушла литературность. «Писать навзрыд» сейчас вряд ли возможно. Запас слез исчерпан, как и запас высоких слов. Поэт сегодня не может открыто выплеснуть свои чувства, не может позволить себе роскошь быть сентиментальным.

 

Жалея мальчика, который в парке
апрельском промочил не только ноги,
но и глаза – ученичок Петрарки, –
наивные и голые амуры,
опомнившись, лопочут, синеоки:
– Чего ты куксишься? Наплюй на это.
Как можно убиваться из-за дуры?
А он своё: Лаура, Лауретта...

Б. Рыжий

 

Поэты вынуждены понижать голос и сбавлять тон, это единственная возможность быть услышанными в нашу эпоху. И не только понижать голос, но и занижать лексику. Кажется, ни о чём уже нельзя всерьёз, о любви – лишь с матерком и кривой ухмылкой («как много может лёгкий матерок!»), о прошлом и будущем – небрежно и с ехидцей.

 

Век много душ унёс. Пусть будут просто
пустые стулья. Сядь и не грусти.
Налей вина и думай, что они
под стол упали, не дождавшись тоста.

Б.Рыжий

 

4514961_75257_640 (320x500, 35Kb)


Кто-то остроумно заметил: «Сейчас уже не скажешь: «Я помню чудное мгновенье». Если только: «Я помню чудное мгновенье, твою мать!» Тогда лишь тебе поверят». Увы, это не шутка. У Рыжего читаем почти дословно:

 

Мотивы, знакомые с детства,
про алое пламя зари,
про гибель, про цели и средства,
про Родину, чёрт побери.


...Так зелено и бестолково,
но так хорошо, твою мать,
как будто последнее слово
мне сволочи дали сказать.

 

4514961_133654_original (567x396, 49Kb)


Любовь к родине для Рыжего, как и к женщине, слишком целомудренное, трепетное чувство, чтобы кричать о нём на всех перекрёстках. («Не признавайтесь в любви никогда...»). Подобно другому поэту, Роману Тягунову, написавшему: «Я никогда не напишу о том, как я люблю Россию», Рыжий признаётся:

 

Как некий, скажем, гойевский урод
красавице в любви признаться, рот
закрыв рукой, не может, только пот
лоб леденит, до дрожи рук и ног
я это чувство выразить не мог,
ведь был тогда с тобою рядом Бог.
Теперь, припав к мертвеющей траве,
ладонь прижав к лохматой голове,
о страшном нашем думаю родстве.
И говорю: люблю тебя, да, да! –
до самых слез, и нет уже стыда,
что некрасив, ведь ты идёшь туда,
где боль и мрак, где илистое дно,
где взор с осадком, словно то вино...
Иль я иду, а впрочем – всё одно.

 

И эти искренние, из глубины своего существа слова воспринимаются куда сильнее, чем громогласные славословия Родины иных штатных «патриотов». Стихи Рыжего неотделимы от иронии. Но в отличие от иронии Бродского, она у него не высокомерна и бесконечно далека от цинизма.

 

Я так люблю иронию мою.
И жизнь воспринимаю как удачу –
в надежде на забвенье, словно чачу,
её, хотя и морщуся, но пью,

 

– чуть смущённо признаётся Рыжий. Его голос не предназначен для виолончельной лирики, он грубоват и сипловат. Но когда таким голосом говорят что-то нежное и человечное — это воздействует куда сильнее поэтических теноров и дискантов.
Меня поразило его стихотворение об ангеле – ручаюсь, таких ангелов никому ещё в поэзии не встречалось! Рыжий обращается к своему ангелу-хранителю отнюдь не с возвышенными словами, выговаривая за то, что тот плохо исполнял свою работу:

 

...Это ладно, всё это детали,
одного не прощу тебе, ты,
блин, молчал, когда девки бросали
и когда умирали цветы.


Не мешающий спиться, разбиться,
с голым торсом спуститься во мрак,
подвернувшийся под руку птица,
не хранитель мой ангел, а так.


Наблюдаешь за мною с сомненьем,
ходишь рядом, урчишь у плеча,
клюв повесив, по лужам осенним
одинокие крылья влача.

 

4514961_images (227x222, 9Kb)


(Вспомнилось у Т. Бек: «Мой ангел был мертвецки пьян...»). Ирония помогает Рыжему быть органичным, естественным в интонации, не сфальшивить ни в одной ноте. Поэтому ему веришь. «По комнатам пройду – прохладны и пусты./ Зайду на кухню – оп! – два ангела за чаем!»

 

Ах, одиночество порою,
друзья, подталкивает нас
к цинизму жуткому, не скрою,
но различайте боль и фарс.

 

А боль была и разрывала ему сердце и горло. «Боже мой, не бросай мою душу во зле, я как Слуцкий, на фронт, я как Штейнберг – на нары...»

 

«Мне не хватает нежности в стихах...»

 

 

Мне не хватает нежности в стихах,
а я хочу, чтоб получалась нежность,
как неизбежность или как небрежность,
и я тебя целую впопыхах,
о муза бестолковая моя!
Ты, отворачиваясь, прячешь слезы,
а я реву от этой жалкой прозы,
лица не пряча, сердца не тая.

 

Может быть, в этой несовместимости, внутренней раздвоенности, дисгармоничности и крылась одна из причин того, что он так трагически рано сорвался с орбиты.


И не злоба уже, но какая-то вечная жалость
и печаль на душе, и любовь. Вот и всё, что осталось
чёрной ночью без снов.

 

4514961_aoFUpHWp_0U (200x271, 12Kb)

 

Несмотря на браваду, фронду, стёб, иронию, не оставлявшие ни малейшего зазора для сентиментальности, в стихах Рыжего живёт и светит любовь, любовь и жалость – не к себе, любимому, а к людям, самым обычным, ничем не примечательным. Неожиданная нежность, которую он испытывает к нищему бомжу, рывшемуся на помойке и нашедшему там стеклянную баночку:

 

Утро, и город мой спит, счастья и гордости полон.
Нищий на свалке стоит – глаз не отводит, глядит
на пустячок, что нашёл он.
Этак посмотрит и так – старый и жалкий до боли.
Милый какой-то пустяк. Странный какой-то пустяк.
Баночка, скляночка, что ли.

 

Или пронзительная жалость к дворовому дурачку Пете, которого хоронили без музыки:

 

...А когда он умер тоже – не играло ни хрена.
Тишина, помилуй боже. Плохо, если тишина.
Кабы был постарше я, забашлял бы девкам в морге,
прикупил бы в военторге я военного шмотья.
Заплатил бы, попросил бы, занял бы, уговорил
бы, с музоном бы решил бы, Петю, бля, похоронил.

 

Жалость к печальной красивой девушке, увиденной в пустом трамвае:

 

Ночью поздней, в трамвае пустом –
новогодний игрушечный сор.
У красавицы с траурным ртом
как-то ангельски холоден взор.


Пьяный друг мне шепнёт: «Человек
её бросил? Ну что ж, ничего –
через миг, через час, через век
и она позабудет его».


Я, проснувшись, скажу: «Может быть,
муж на кофточку денег не дал...»
А потом не смогу позабыть,
вспомнив нежную деву-печаль.


Как, под эти морщинки у губ,
подставляя несчастье своё,
я – наружно и ветрен, и груб –
и люблю, и жалею её.

 

Удивительная, трогающая до слез, до мурашек по коже человечность и жалость к незнакомой девочке, погибшей в одну из первых бомбёжек в Чечне, – в стихотворении «Девочка с куклой». Невольная перекличка со «Старыми эстонками» Анненского («сыновей ваших – я ж не казнил их...») не умаляет самодостаточности поэта. Я привожу это стихотворение полностью, потому что оно открывает нам совершенно иного Рыжего, открывает его подлинное лицо.

 

4514961_det (225x150, 7Kb)


С мёртвой куколкой мёртвый ребёнок
на кровать мою ночью садится.
За окном моим белый осколок
норовит оборваться, разбиться.

 

«Кто ты, мальчик?» – »Я девочка, дядя,
погляди, я как куколка стала...»
– «Ах, чего тебе, девочка, надо,
своего, что ли, горя мне мало?»


«Где ты был, когда нас убивали?
Самолёты над нами кружились...»
«Я писал. И печатал в журнале.
Чтобы люди добрей становились...»


Искривляются синие губки,
и летит в меня мёртвая кукла.
Просыпаюсь – обидно и жутко.
За окном моим лунно и тускло.


Нет на свете гуманнее ада,
ничего нет банальней и проще.
Есть места, где от детского сада
пять шагов до кладбищенской рощи.


«Так лежи в своей тёплой могиле –
без тебя мне находятся судьи...»
Боже мой, а меня не убили
на войне вашей, милые люди?

1995, декабрь

 

4514961_damdeti (505x340, 49Kb)

 

 

«Я выжег души, где нежность растили...»

 

У В. Маяковского есть убийственная строчка, которую невозможно произнести без чувства внутренней неловкости за поэта: «Я люблю смотреть, как умирают дети». Леонид Равич – его ученик и поклонник – как-то процитировал поэту эту его строку, и тот раздражённо сказал: «Надо знать, почему написано, для кого написано. Неужели Вы думаете, что это правда?» Любил ли он смотреть, как умирают дети? Он не мог смотреть, как бьют лошадь, как умирают мухи на липкой бумаге, ему делалось дурно. Он просто нашёл образ, способный шокировать толстокожего обывателя, приверженца старого. «Вам, берущим с опаской и перочинные ножи...» Кто поверит, что эти издевательские строки написал человек, смертельно страшившийся вида крови и действительно бравший с опаской перочинный нож и даже иголку?"



Дайте любую красивую, юную –
души не растрачу, изнасилую
и в сердце насмешку плюну я!

 

4514961_42909_640 (413x640, 74Kb)

 

Зачем он на себя наговаривает? «Я выжег души, где нежность растили...»

 

Лиля Брик пишет: «Маяковский был человеком огромной нежности. Грубость и цинизм он ненавидел в людях. За всю нашу жизнь он ни разу не повысил голоса ни по отношению ко мне, ни к Осипу, ни к домработнице. Другое дело – полемическая резкость. Не надо их путать».

 

4514961_42294_original (500x319, 210Kb)


Илья Эренбург писал: «Ему была свойственна романтика, но он её стыдился, обрывал себя, «смирял, становясь на горло собственной песне».

Брутальному Рыжему тоже претила всякая сентиментальность, особенно слащаво и безвкусно выраженная в стихах. «Довольно людей кормили сладостями, – писал Лермонтов. – У них от этого испортился желудок. Нужны горькие лекарства, едкие истины».

Многие неискушённые в поэтическом деле люди искренне полагают, что поэзия – это когда «красиво», «изящно», «утонченно», («в шумном платье муаровом Вы такая эстетная, Вы такая изящная»), принимая за красоту красивость, приторность, слащавость, что по существу – пошлость.
У Бориса Рыжего есть саркастическое стихотворение, навеянное строчками неизвестного автора, выложенными кремом на торте: «Перед вами торт «Букет». Словно солнца закат – розовый... Прекрасен, как сок берёзовый». Автор, видимо, думал, что выразился очень поэтично, не понимая, что эти тошнотворно-сладенькие вирши, адекватные своему сливочному содержанию – воплощение великой пошлости поэзии, вернее, её самозванной сестры, нередко успешно выдаваемой за настоящую. И это не так уж смешно и безобидно, как кажется на первый взгляд.

 

Вот и мучаюсь в догадках,
отломив себе кусок –
кто Вы, кто Вы, автор сладких,
безупречно нежных строк?

 

Впрочем, что я – что такого,
в мире холод и война.
Ах, далёк я от Крылова,
и мораль мне не нужна.


Я бездарно, торопливо
объясняю в двух словах –
мы погибнем не от взрыва
и осколков в животах.


В этот век дремучий, страшный –
открывать ли Вам секрет? –
Мы умрём от строчки Вашей:
«Перед вами торт «Букет».

 

4514961_75447_original (172x278, 12Kb)


Здесь — великолепный образец убийственной иронии, сарказма, стёба, которые до того на месте, что никакого внутреннего напряга не вызывают.
С этой бездарной слащавой псевдосентиментальностью ничего не имеет общего искренняя чувствительность, жалость, сострадание, та «милость к падшим», ради которых, в сущности, и существует поэзия.
Через всю поэзию Бориса Поплавского проходит мотив жалости, столь редкий в поэзии советских лет.

 

4514961_147205_original (184x253, 15Kb)

 

Ведь после заявления Горького о том, что жалость унижает человека, в течение 70 лет такие понятия как жалость, сострадание, милосердие исчезли из словаря и обихода советского человека. В письме Поплавского читаем: «Удивительная жалость – вот чем мне кажется настоящее искусство. Корабль со звёздным креном, да, но именно склоняющийся, наклонённый к чему-то, а не благополучный, гордый высотами над водою жизни. Есенин был таким. Маяковский же, по-моему, недостаточно плакал в жизни».

 

«Рождение всякого настоящего искусства в жалости»

 

Мы много встречаем у Поплавского утверждений подобного рода. Он выводил свою формулу искусства: «Литература есть аспект жалости». «Удивление и жалость – вот главные двигатели поэзии». «Рождение всякого настоящего искусства в жалости». «Душа мироздания – надежда на жалость». В романе «Аполлон Безобразов» герой размышляет: «Почему я всё-таки не жил с ней? Ведь она дала бы. Нужно было бы уговаривать? Нет, она и так дала бы. Но как-то жалко её. Почему вообще как-то жалко женщин?» В стихотворении «Ектенья» он пишет:

 

...Про девушку, которую мы любим,
но всё ж не в силах слабую спасти,
про ангела, которого мы губим,
но от себя не в силах отпустить.


За этот мир, который мы жалеем,
которому не в силах мы помочь,
за всех, кому на свете веселее,
за всех, которым на земле невмочь.

 

В понятии жалости, по Поплавскому, воплощена суть русского православия: «Всё сумрак и ложь, и только одна точка ясна и тверда. Эта точка есть жалость, и на ней стоит Христос».

 

4514961_golyb_malchik_i_Bog (358x450, 54Kb)

 

«Христос православный – трости надломленной не переломит, он весь в жалости, всегда в слезах».

Из дневника Поплавского: «Бог кажется мне неудачником, мучеником своей любви».

 

Молчи и слушай дождь.
Не в истине, не в чуде,
а в жалости твой Бог,
всё остальное – ложь.

 

У него даже есть стихотворение с характерным названием: «Жалость к Европе». Его называли русским Рембо, русским модернистом, близким французским сюрреалистам. Но у Поплавского в отличие от них была жалость, очень русская, роднившая его с Достоевским «Бедных людей», а в поэзии – с Анненским.

У Иннокентия Анненского жалость к человеку проявляется как-то стыдливо, застенчиво – через пронзительное сочувствие к вещи, неодушевлённому предмету, болезненно зависимому от человека.

 

4514961_77622087_4514961_an (311x456, 23Kb)

 

Во многих его стихах живут и страдают маленькие обиженные вещи: часы, кукла, шарманка. Неодушевлённые вещи страстно желают жить, и поэт жалеет их за небытие:

 

По бумаге синей
разметались ветки,
слёзы были едки.
Бедная тростинка,
милая тростинка,
и чего хлопочет?
Всё уверить хочет,
что она живая...

 

Поэзия иссякает, задыхается, когда поддаётся соблазну игры на понижение ценностей, на отказ от них. Тогда возникает одна-единственная, переходящая из стиха в стих интонация, и в конце концов её однообразие начинает производить гнетущее впечатление. Ни вспышки радости, ни сердечного трепета, ни волнения, ни нежности, ни любви. Вместо них – удручающий цинизм, голая техника, стёб.

 

«Мелкий бесовский юмор глумословов»

 

Хочется привести в качестве примеров и стихи наших местных поэтов. Сергей Трунев, доктор философских наук, профессор кафедры культурологии СГТУ, в ту пору, когда был ещё доцентом, издал сборник стихов «Боковая линия», о котором взахлёб трубили саратовские газеты от «Земского обозрения» (Б. Глубоков) до «Богатея» (А. Сафронова). Чем же так покорил поэт-доцент саратовских критиков?

 

...Впрочем, кому хорошо –
будь человек или зверь хоть.
С неба летит порошок:
это рекламная перхоть.


Где ты, родная? Ау!
В нашем ли стынешь ауле?
Или, собравши баул,
вдаль навострила ходули?


Ветер внезапно подул.
Эхо сказало: «а хули».

 

«Доцент СГТУ Трунёв в игровой поэтической форме противостоит всяческой умоисступлённости...(?!) Что б ни писала враждебная жёлтая пресса, «жизнь враскоряку скрипит по зашкваренным рельсам и возбуждается, дрянь, от движенья вперёд»,– исступлённо славословит поэта Б. Глубоков. Глаза разбегаются: не знаю, чьи перлы цитировать, то ли Трунёва, то ли Глубокова (тоже, между прочим, поэта. Но о нём разговор отдельный).
«Боковая линия» для Саратова, где издал её доцент Трунёв, недоступна: ею кормится столица, – сокрушается земский обозренец. – Наш же земляк, словно отрыгивая бродскизмом(?!), постулирует витальное(?!):

 

...Ослепительно сыпят искры с дуги трамвайной.
На троих три задницы. Сисек, кажется, шесть,
а хоть бы восемь, всё одно ни убить, ни съесть,
ни пригласить в кафе
в перспективе сценарий ясен...

 

4514961_Sergei_Trynyov_1_ (699x524, 264Kb)


Сожалею, но не могу разделить восторгов Глубокова. «Убивая в себе многознание самой культуры (?!), автор «Боковой линии» отнюдь не навязывает читателю собственный креатив»,– спохватывается автор статьи. И на том спасибо.
Со своей стороны, А. Сафронова «с большой любовью к стихам С.Трунёва» торжествующе заявляет: «С. Трунёв издал книжку стихов, заранее показав всем ожидающим ответов на глобальные вопросы бытия известную фигуру из трёх пальцев». Но мне как-то мало этой фигуры, чтобы воспылать «большой любовью к стихам С. Трунёва». И, как призывает Сафронова, «заплакать бы светлыми слезами как минимум, и задуматься как максимум». То, что доперестроечные фиги в кармане выползли теперь на свет божий – ещё не даёт для всего этого оснований. Впрочем, заплакать и задуматься кое-кому, может быть, и стоило. Над тем, как мы дошли до жизни такой, что подобное считается стихами, да еще достойными восхваления.
Тимур Зульфикаров называет всё это «мелким бесовским глумливым быстротечным юмором глумословов».

 

покуда стать “армянок” лаковых
теснил малиновый пиджак
мы по подъездам девок лапали
а после бились в гаражах
и дармовыми эскулапами
был не один сосуд зажат

 

Или:

 

и мы ползем глистами
на штурм карьерных лестниц
где небеса из стали
и ангелы из жести

подснежники в посадках
к кому-то там взывают
чернеют от досады
но нас не называют

 

Да, подснежники, черёмуха и прочие «сантименты» явно не из лексикона этого поэта, штурмующего вместо Олимпа «карьерные лестницы», и не замечающего, увлёкшись этим процессом, как «небеса из стали» и «ангелы из жести» убивают живое, человеческое в его стихах.

 

сперва удивлялся, а после привык
ничто не гнетет и не сводит с ума
но время и деньги сказали кирдык
и это прискорбно весьма

 

Когда прочла эти строки, невольно подумалось: да, кирдык здесь не только деньгам, но и поэзии, к прискорбию. Но поэту внятно лишь про деньги и время. Время — как известно, деньги. Так что увязка их в одном поэтическом контексте у него вполне естественна...
Позже прочла на эти стихи пародию Евгения Минина:

 

4514961_Minin_chitaet_parodii (447x596, 36Kb)


КИРДЫК

но время и деньги сказали кирдык
и это прискорбно весьма

                                                     Сергей Трунев

 

кирдык – мне финансы сказали с утра
да всё в жизни может пропасть
по мне это чушь чепуха мишура
стихи сочинять моя страсть


их даже печатал солидный журнал
рассчитывал стану велик
но музе прочёл то что я написал
и муза сказала кирдык

 

А мне вспомнился Борис Чичибабин:

 

Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры,—
и больше нет литературы.

 

Циничный скептик, пишущий стихи, а точнее, производящий тексты, не может и не должен называться поэтом. Называйте как угодно: конструктором текста, программистом стиха, дизайнером слова, но не поэтом.

 

Продолжение здесь
 




Процитировано 5 раз
Понравилось: 1 пользователю

"Отомстил" (продолжение)

Среда, 26 Декабря 2012 г. 22:48 + в цитатник

 

Начало здесь

Итак, продолжим разговор о нашем «мстителе».
Не найдя, чем бы таким уесть в ответ на давнюю литературную критику, он почему-то вздумал похабно охаивать и разбирать по косточкам в местной прессе мою внешность, как будто я пришла к нему пробоваться на конкурс моделей. Какое ему дело, собственно, до моей красоты и комплекции, до цвета глаз и щёк, до моей любви к мужу, которую он считает себя вправе отрицать, до рождённых или нерождённых детей?
Заключительный пассаж, как комок грязи в спину:

 

А в том, что ты любишь случайного мужа -
себя убедить не смогла!

 

Мне не нужно никого и ни в чём убеждать. Мы с мужем уже 30 лет вместе, он никогда не был для меня «случайным», и я ни разу ни одной минуты об этом не пожалела. («С тобою вечный день рожденья»). Я пишу об этом не потому, что хочу кого-то в чём-то убедить, а потому что пишешь всегда о том, чем живёшь, дышишь, что чувствуешь. Я понимаю, трудно объяснить это человеку, который, дожив до седьмого десятка, никогда не знал семьи, союза близких душ, это всё равно что говорить слепому о цветах. Ну вот несколько моих стихотворений, посвящённых Давиду, - разве можно усмотреть в них хоть тень «принудительности», натужности, неискренности?

 

***
Опять наговорила на червонец,
ни слова от тебя не утая.
Я диск кручу, дурея от бессонниц:
ну как ты там, кровиночка моя?

 

Ты спросишь, что я делала? Любила.
В календаре вычёркивала дни.
Событья и слова тебе копила.
Всё подмечала, что тебе сродни.

 

Засыпан город весь осенней медью —
сердечки писем в дальние края...
Звучит в ночи сквозь бездны и столетья:
«Ну как ты там, кровиночка моя?»

 

4514961_1_5_ (700x487, 275Kb)

 

 

* * *
Всего лишь жизнь отдать тебе хочу.
Пред вечности жерлом не так уж много.
Я от себя тебя не отличу,
как собственную руку или ногу.

 

Прошу взамен лишь одного: живи.
Живи во мне, живи вовне, повсюду.
Стихов не буду стряпать о любви,
а буду просто стряпать, мыть посуду.

 

Любовь? Но это больше чем. Родство.
И даже больше. Магия привычки.
Как детства ощущая баловство,
в твоих объятий заключусь кавычки.

 

Освобождая сердце от оков,
я рву стихи на мелкие кусочки.
Как перистые клочья облаков,
они летят, легки и худосочны.

 

Прошу, судьба, не мучь и не страши,
не потуши неловкими устами.
В распахнутом окне моей души
стоит любовь с наивными цветами.

 

4514961_2 (379x700, 176Kb)

 

* * *
Ты стал моим берегом и оберегом.
Вхожу в твою душу, как в тёплую реку,
и чувствую почву и твёрдое дно –
всё то, без чего устоять не дано.

 

Жила без любви, без надежды и веры,
и в пропасть манили ночные химеры.
Но что мне теперь даже самая смерть,
когда под ногами небесная твердь?

 

Ты был мне обещан и Богом, и Чёртом,
давно позабытым в веках звездочётом.
Так выпали карты и звёзды легли –
идти нам одною стезёю земли.

 

4514961_3 (700x500, 264Kb)

 

***
В волосах — ни сединки, в глазах — ни грустинки,
и ни капли горчинки в горячей крови.
Я прошу тебя, жизнь, не меняй ту пластинку,
пусть закружит нас вальс вечно юной любви.

 

Я на карте места наших встреч обозначу,
календарному дню воспою дифирамб.
И тебя воспою, и в стихи мои спрячу,
никакой вездесущей судьбе не отдам.

 

Всё, что бредило, зрело во мне и бродило,
лишь сумятице сердце прикажет: нахлынь! —
то теперь до последней морщинки родимо,
и качает меня твоей ласки теплынь.

 

Я — изделье твоё. Твои руки и губы
из меня воедино собрали куски.
Ты вдохнул в меня жизнь на манер стеклодува.
Я забыла вкус боли и запах тоски.

 

Отдаю иль беру — различить не умею.
И хочу одного я теперь, не шутя —
лишь любить и голубить, и холить, лелея,
и баюкать тебя, как больное дитя.

 

В твоём сердце зерном по весне прорастаю.
Отражаюсь в зрачках твоих: та ли? не та ль?
Может статься, единственная из ста я,
что, как Золушке, впору пришёлся хрусталь.

 

4514961_4 (700x522, 42Kb)

 

***
Солнце апреля в субботней тиши.
Город разъехался на огороды.
В браузер утра что хочешь впиши:
«Книги». «Уборка». «Вдвоём на природу».

 

В тёплых ладонях упрячется прядь,
нос обоснуется в ямке ключицы.
Нам уже нечего больше терять.
С нами уже ничего не случится.

 

Утро — такое богатство дано!
Мы выпиваем его по глоточку.
Счастье вдвойне, оттого, что оно,
как предложение, близится к точке.

 

Тянется, как Ариаднина нить...
О, занести его в буфер программы
и сохранить! Сохранить! Сохранить!
Вырвать из будущей траурной рамы!

 

Круг абажура и блик фонаря,
солнечный зайчик над нашей кроватью...
Лишь бы тот свет не рассеялся зря,
лишь бы хватило подольше объятья!

 

Стражник-торшер над твоей головой.
В веках прикрытых скопилась усталость.
Свет мой в окошке до тьмы гробовой!
Сколько тебя и себя мне осталось?

 

4514961_5 (700x523, 42Kb)

 

***
… И зонт складной не позабудь там, ладно?
Ну что ж ты у меня такой нескладный.

 

Опять ботинки вымокли до донца.
Очки возьми, да нет, не те - от солнца.

 

Ключи бери. Мобильник, ради бога!
Да осторожно там через дорогу.

 

А ты выходишь в дверь на снег и ветер,
и знает Бог, что ты один на свете.

 

Я знаю, он не тронет, не обидит,
когда - вдвоём, когда никто не видит.

 

Пусть озаряют облака твой путь лишь.
Пройдут года, века, а ты — пребудешь.

 

Пусть бури-штили  захлебнутся в трансе,
а ты, мой Штирлиц, навсегда останься.

 

А ты, мой милый, будь везде и всюду.
Я буду здесь, я буду верить чуду,

 

что даже смерть не сгладит вечным глянцем
твоих на сердце отпечатков пальцев.

 

Они пылают розы лепестками,
они плывут по небу облаками.

 

Пока их защищаю, как волчица,
то ничего с тобою не случится.

 

 

4514961_7 (376x700, 178Kb)

 

***
Взвалю на чашу левую весов
весь хлам впустую прожитых часов,
обломки от разбитого корыта,
весь кислород, до смерти перекрытый,
все двери, что закрыты на засов,

 

вселенское засилье дураков,
следы в душе от грязных сапогов,
предательства друзей моих заветных,
и липкий дёготь клеветы газетной,
и верность неотступную врагов.

 

А на другую чашу? Лишь слегка
ее коснётся тёплая щека,
к которой прижимаюсь еженощно,
и так она к земле потянет мощно,
что первая взлетит под облака.

 

Как объяснить, какое это счастье, когда рядом человек, который понимает тебя с полуслова, защищает, оберегает, с которым тебе интересно и по-настоящему хорошо.

 

4514961_6 (501x700, 233Kb)

 

Это он, горе-Ромео, оказывается, всю жизнь пытался убедить себя, что виноград зелен, что «не больно-то и хотелось», «если к другому уходит невеста...» и т.д. - весь стандартный набор утешений такого рода. Ну и хорошо, что зелен, радуйся, что оскомина тебя миновала, что ж такой взрыв застарелой злобы-то, что же столько брызжущей слюны и душевной грязи?
Ну конечно, это снова зависть. Раньше — к моим книжкам, которых у него ещё не было, теперь — к недоступной ему чужой любви.


Помню, несколько лет назад попалось мне его стихотворение в местной газетке. Там было о том, что встречался он в своей деревенской юности с некой феминой где-то «у стога» и просил Бога, чтобы она стала его женой. А потом прошли годы, увидел он её уже в другом постаревшем обличии и облегчённо возблагодарил Бога, что тот не исполнил той давней мечты и не дал ему её в жёны. Как-то так — точно не помню, но смысл примерно такой. Прочла я его, помню, и задумалась — а уж не обо мне ли это? Правда, ни у какого «стога» мы с ним не встречались, я в деревне никогда не жила, но, возможно, это для рифмы — «у стога» - «у Бога» (как же убого! господи). Решила, что всё же это не обо мне, какая-нибудь односельчанка, которая тоже не польстилась на красивые поэтовы слова, ума хватило.
И вот — та же коллизия. Увидел спустя много лет и возблагодарил Всевышнего. Думаю, для такой благодарности поводов у него всегда будет много.))
Предвижу, что припёртый к стене Муллин, возможно, трусливо «уйдёт в несознанку» и станет уверять, что он вовсе не меня имел ввиду. С другой встречался у стога, другую рассматривал в подзорную трубу из-за угла, другая якобы «писала о нём нескромно», другая вызвала такое злорадное ликование при виде того, что уж не та. Ну что ж, сочувствую в таком случае той, кого он почтил своей якобы равнодушной ненавистью. (Как это пела Шульженко: «Но я отомщу Вам, но я докажу Вам, что мне всё рав-но!!!»)


Я, конечно, не думаю, что у Муллина совсем не было женщин. «Случайные», как он сам выразился, надо отдать ему справедливость, были. С одной из них он даже отмечал у нас с Давидом Новый год. Кажется, это был 1988-й. На другой день у них что-то разладилось — из деликатности не спрашивала. А потом прочла у него стих под названием «Гостья», и многое стало понятно.

 

В серебряных туфлях, в чешуйчатом платье,
С воздушной прической, змеино-тонка,
Ты в этой халупе холодной некстати
И в этой тиши неприлично звонка.

 

Ты в наши миры любознательно вхожа,
Но любишь привычно злащёный чертог.
И платье снимаешь с опаской, как кожу,
И прыгаешь всё же... к сверчку на шесток.

 

Больное тщеславье доступностью лечишь,
Ступая по стыни ногою нагой.
Неужто забыла — шесток — это печи
Преддверье? За ним полыхает огонь.

 

И смотришь в глаза мне, а что если сдуру,
Поверивший в сказки твои — так и быть! —
Сожгу лягушачье-змеиную шкуру —
Не страшно ли в люди опять выходить?

 

Очень покоробило оно меня тогда, несмотря на внешнюю эффектность. Человечески покоробило. Уже тогда почувствовалось это низкое — другого слова не подберу — отношение к женщине. Пусть не ровня, выше его по уму, по красоте или статусу, не суть важно, но она хоть на краткий период осветила твою жизнь, так будь же благодарен ей за это, а не злобствуй. Помните, у Окуджавы, счастливо-изумлённое: «Ваше величество, Женщина, Вы неужели - ко мне?» Тут же — мстительное шипение в спину: «А, такая-сякая, погнушалась? Так вот же тебе, получай!» Нет, пушкинское «как дай Вам Бог любимой быть другим» - явно не его стезя.
Может, в этом и корень его одиночества по жизни. И чёрной зависти к тем, кто счастлив.
Или вот ещё какая-то его эпиграмма — не знаю, о ком, но догадываюсь, отголоски этой истории до меня доносились:

 

Она хотела в одалиски,
а рылом вышла в скандалистки.
Те, кто не взял её в наложницы -
теперь от визга с бранью ёжатся.

 

Что бы там у него с ней ни было — гнусно.
Вообще отношение к женщине — это та лакмусовая бумажка, которой измеряется не только культурный уровень человека, но и состояние общества, уровень цивилизации. Тут наш герой оказался явно не на высоте.
Ну а теперь перейдём к главному — из-за чего, собственно весь сыр-бор? Где насыпала соли на хвост, прищемила жизненно важные органы, так что ни сесть-ни встать не мог, пока наконец не облегчился в дружественной ему газете?
«Слыхал, обо мне ты писала нескромно - про мой к тебе якобы пыл».
Ну хорошо, «якобы пыл», якобы любил. А в стихах лицемерил.
Я не умею, как он, лицемерить ни в стихах, ни в жизни. Пишу, что думаю, хвалю и ругаю то, что нравится или не нравится, а не то, за что заплатят или из соображений дружества, кумовства или сведения личных счётов. Муллин этим похвалиться не мог.
Когда читаю его лизоблюдские рецензии и предисловия к сборникам Амусина, Грачёва, Генералова, Мартыновой и других членов этой тусовки под названием АСП, вспоминается поздний Северянин:

 

Мысль, даже мысль продажна,
даже любовь корыстна...

 

Никогда не забуду, как он щедро предрёк жутким виршам Амусина (Таволгина, Бориса Орлова) великое поэтическое будущее, написав в предисловии к его книге: «Прочитав этот сборник, веришь: не только благодаря поэзии А. Пушкина, И. Бунина, Н. Рубцова, но и таких, как А. Амусин, звезда русской поэзии никогда не закатится!» (Да, без Амусина она бы закатилась, это уж точно).
А вот и сами «великие стихи»:

 

От тебя не нужно мне
ни добра, ни золота...
Что ни дашь – гвоздь по спине, (?)
да стекло от молота... (?!)
Возьму песню новую,
В ней останутся луна,
наши звёзды с вишнями...
Допою один до дна (?!!)
и не надо лишнего!

 

Здесь лишнее всё, до единого слова. («Бредит сивая кобыла»)
Так же не скупится Муллин на лестные сравнения классического графомана Е. Грачёва с великими: «В стихотворении «География, история, черчение…» столько игры! Но игра эта не пустая, а та, о которой Пастернак бы сказал: «Когда строку диктует чувство, //Оно на сцену шлёт раба.// И тут кончается искусство, //И дышит почва и судьба». (Одним словом, «эта штука посильнее «Фауста» Гёте»).

 

Вспоминается предмет геометрия.
Мы патлаты и в клешах – то поветрие,
то есть мода закосить под битлов
и портвейна хлебнуть – будь здоров.


А ещё мы любили Высоцкого.
Нам попозже расскажут про Бродского.
«Воскресенье», «Машина» – потом,
под гитару у клуба... Поём?

 

Вот такая «игра». Пастернак в гробу бы перевернулся.
Но Муллину сравнение Грачёва с Пастернаком кажется недостаточным. Он берёт октавой выше: «А цикл «Джинсовый ангел» и поэмы вообще заставляют назвать Грачёва саратовским Петраркой». И сам же в доказательство приводит строки о современной Лауре:

 

Грусть не при чём, грех не при чём,
просто такое дело:
пухлые губы пахнут вином,
красным вином и белым.

(«Рецензия на рецензию»)

 

Когда-то подобными «преувеличенными» рецензиями было навеяно моё четверостишие:

 

Кобыла непомерной сивости
нам демонстрирует свой бред,
а критик видит в нём красивости,
многозначительности след.

 

А чего стоит его восхваления махровой, я бы даже сказала, матёрой графомании Генералова, этого «месье Амилькара, который платит», отсылаю к своему памфлету «Абракадабра по-генеральски», вдоволь повеселитесь. Муллин и тут как тут со своими льстивыми превознесениями и преподнесениями чёрного за белое.
«Никаких словесных излишеств, лишних строк, ибо всё прочувствованно и всё зримо», — восхищается он. «Простота и безыскусность, помноженные на безупречный вкус — это присуще лирике Генералова», — вторит ему редактор газеты (по совместительству поэт и художник) Глубоков. А вот образчики «безупречного вкуса»:

 

Нищий

Силён, как зверь. А — нищий вроде...
Расставил ноги шире плеч.
...Вот тянет руку деловито
и нажимает на мой стыд...

 

Читатель с богатым воображением может подумать, что нищий покушался на честь поэта. Но нет, речь идёт лишь о воздействии на его совесть.
«Генералов явно любит окружающий мир, всё живое, — неутомимо пиарит автора Муллин. — Не присваивает себе самонадеянного «права» осуждать. Тонкий лиризм, сыновья влюблённость в природу, осмысленный оптимизм... — не устаёт перечислять он достоинства генераловской музы. А вот вам о любви «ко всему живому»:

 

Ворона

...С важностью особо ценной дамы
нехотя шагнула в глубь двора.
Будто ведает любые драмы
и червя, и моего нутра.

 

Генералов — поэт, на которого не надо писать пародии, в них нет нужды, ибо почти все его стихи — самопародийны.
«Удачно подобраны тёплые полутона обложки. А сам текст набран нестандартным шрифтом», — любуется редактор книги Муллин. Да, но ЧТО, извините, набрано?! Бумага, конечно, всё стерпит, но я не такая терпеливая.
«Стихи Генералова становятся всё более профессионально организованными, органично завершёнными и в композиционном, и в образно-смысловом отношении», — пытается он бессовестно втереть очки читателю. Я отозвалась экспромтом:

 

Графоман прикинулся поэтом.
Густо тень наводит на плетень.
И на каждый видит, что ведь это
не поэт, а о-бо-ро-тень!

 

Речь не о вкусах в поэзии, а о совершенно очевидных и бесспорных вещах. Что может Муллин мне противопоставить этим справедливым обвинениям? Может ли он привести примеры из творчества этих стихоплётов, чтобы я поверила в саратовских Петрарку и Пастернака, в их «дышащую почву и судьбу», доказательства идентичности звезды Амусина со звездой Пушкина, Бунина и Рубцова? Доказать, что я не права в том, что «крючконосые» в его стихах, несущие беду своему народу — это не евреи, а какие-нибудь сказочные персонажи, что они же, западники, придумавшие скрывать отчества, «чтоб их отцов не угадал народ», «бьющиеся над анкетой», т.е. над пятой графой - это не антисемитизм? («Русофобия») Нет. Крыть нечем. Но он нашёл — чем (см. выше).

 

Вино превратится в уксус,
а поцелуй в укус,
когда испускает «русскость»
антисемит и скунс.

 

Да, крепко я его в своё время задела: «Русофобия?», «Рецензия на рецензию». Так ведь за дело. А меня он нисколько не задел, нет. Знаю, что с годами не молодею и не хорошею, но отношусь к этому спокойно. Пластических операций не делаю, в тренажёрные залы и солярии не хожу. Мне это не нужно, мне есть чем заняться более интересным. Муж меня любит такую, какая я есть.

 

***
С тобою мне и стариться не страшно,
альбомы пожелтевшие листать.
И каждый миг сегодняшний, вчерашний -
готов воспоминаньем лучшим стать.

 

Тепло плиты, домашнего халата.
Покой и ясность вместо прежних смут.
Так хорошо, что я боюсь расплаты,
и неизвестно, что ещё возьмут.

 

Так хорошо, что сердце не вмещает...
И я рукой держусь за амулет.
А может, то судьба мне возвращает -
что задолжала за десятки лет?

 

***
Никто уже не смотрит вслед,
А было время – оборачивались.
Как сбросить нам заклятье лет,
В царевен снова оборачиваясь?

 

И, кажется, рецепт простой:
Целуй меня, целуй сто раз, молю,
И стану, словно в сказке той,
Я Василисою Прекрасною.

 

***
Как трудно оставаться тою,
к которой ты привык давно:
с летящей прядью золотою,
слепящей юной красотою,
дурманящею, как вино.

 

Года подсунули подмену...
Но в сутках есть волшебный час,
когда я снова, как из пены,
предстану юной и нетленной,
незаменимой, неразменной —
в лучах твоих влюблённых глаз.

 

***
Лелею в памяти, лелею
и греюсь, нежась и кружась.
Тобой по-прежнему болея,
лелею в мыслях ту аллею,
где шли мы, за руки держась.

 

Как будто бы в преддверье рая
глаза ласкает синева.
Лелею, холю, обмираю,
как бусинки, перебираю
твои бесценные слова.

 

Украшу губы поцелуем,
в ушах — два шёпота ночных...
Да, вот такую, пожилую,
любить взахлёб, напропалую...
Как терпят нас в мирах иных,

 

завистливо взирая сверху
на жаром пышущий очаг,
который и за четверть века
не остудил ещё ночлега,
не оскудел и не зачах!

 

Вот так бы и в минуту злую,
когда покинет бог огня,
судьбе пропевши аллилуйю,
поставить точку поцелуя
в конце угаснувшего дня.

 

***
– Я руку тебе отлежала?
Твоё неизменное: – Нет.
Сквозь щёлочку штор обветшалых
просачивается рассвет.

 

– Другая завидует этой.
– А я – так самой себе...
Рождение тихого света.
Обычное утро в судьбе.

 

Жемчужное и голубое
сквозь прорезь неплотных завес…
Мне всё доставалось с бою,
лишь это – подарок небес.

 

Мы спрячемся вместе от мира,
его командорских шагов.
Не будем дразнить своим видом
гусей, быков и богов.

 

Но вот — всё-таки раздразнила: «А в том, что ты любишь случайного мужа, себя убедить не смогла!» Или ему так хочется самого себя убедить в этом? Или — что гораздо подлее — других?
Один — Куракин — уже пытался в своей анонимке в газете «Жизнь» замарать нашу любовь грязью собственных домыслов, теперь ещё один ему подпевает. Да, трудно это понять и пережить, понимаю, недаром кто-то из великих сказал: «никогда не мстите своим врагам, просто станьте счастливыми — они этого не переживут». Так ведь и до смерти довести недолго. Смерть от зависти — кажется, ни один поэт ещё от этого не умирал. Даже Сальери. Муллин будет первым.))

 

4514961_Vrybel__Mocart_i_Saleri (604x395, 121Kb)

 

Ну, может быть, ещё не всё для него потеряно, и на его закат печальный блеснёт любовь улыбкою прощальной, может, тогда расколдуется это чёрное злобное завистливое сердце. Искренне этого ему желаю.


Я живу сейчас так, как всегда хотела жить. Читаю, пишу, выкладываю в ЖЖ свои лекции, переписываюсь с интересными людьми, с талантливыми поэтами, публикуюсь, участвую и побеждаю в конкурсах. В Саратове, благодаря засилью «своры» во всех местных очагах культуры, я была всего этого лишена. Интернет открыл мне обширные творческие возможности, источники информации и общения. Со мной всегда рядом — любимый друг, собеседник, защитник, единомышленник. Я и думать забыла о всей этой местной бездари. Но она, оказывается, меня забыть никак не может. Периодически получаю от них анонимки, где то же злобное шипение в спину о том, что де проживаю «в Ашдодах-Израилях», что «хожу не по своей земле», демонстрирующие завидную память о моих недавних победах и публикациях. Вот ведь парадокс — иные друзья уж забыли, не следят за моими творческими вехами, у каждого своя жизнь, а закадычные враги всегда бдят, всему внемлют, всюду принюхиваются, и каждый мой успех — им нож в сердце! Вот уж поистине, «под взглядами врагов я хожу прямее».
На конкурс «Кубок мировой поэзии» семь или восемь саратовских подборок завернули, я же неожиданно для себя прорвалась — ну можно ли им это перенести, посудите сами? Душа алчет крови, реванша!


Из анонимки, скорее всего, принадлежащей перу записного патриота Куракина, который жить не может без своих дебильных выпадов против «дипломированной пятиколонницы, филологини, публицистутки Н Кравченко, проживающей больше в Израилях, чем в России, и по этой причине ( а возможно и по причине исторической тяги к соплеменникам Березовскому и Швондеровичу»: «Пишу о вас ( о тебе, шендеровиче, латыниной и прочих твоих соплеменниках также мерзко, как вы и ваша кагал - пишет о русских журналистах, к коим ты - не имеешь никакого отношения несмотря на то что "родилась и живёшь" в Саратове...». Хочется вымыть руки и глаза.

 

Национал-патриотам

А вам, друзья, я так отважусь
Сказать, поскольку здесь живу я.
Люблю Россию, но не вашу,
Сусальную и неживую.

 

Люблю не миф, не сверхдержаву.
Я, здешних улиц уроженка,
Люблю Россию Окуджавы,
Шаламова и Евтушенко.

 

Не древних сказов благолепье,
Где столько патоки и фальши,
Не только пажити и степи,
Но и проспекты, и асфальты.

 

Не терема и не усадьбы,
Люблю Россию без рисовки.
Что в нос вы тычете нам лапти,
Коль сами носите кроссовки!

 

Люблю, не пряча слова злого,
Когда глупа она, жестока,
Русь Гоголя и Салтыкова,
Русь Чаадаева и Блока.

 

Не тот зовётся патриотом,
Кто водку хлещет, как Есенин,
А тот, кто делает хоть что-то,
Кто мрак пытается рассеять.

 

Россию любит, кто ей служит,
Кто за неё пойдёт на плаху,
А не позёр, что бьёт баклуши
И рвёт у ворота рубаху.

 

Кстати, почему все эти пламенные профессиональные патриоты, как они себя позиционируют, дружно как один покинули свои малые родины? Почему Амусин уехал из родной казахстанской Долинки, где «скрипит крыльцо, чтоб не врал отцу», и вместо починки крыльца стал, сидя в Саратове, слагать о нём скрипучие вирши? Где «тот дом деревенский», который покинул на заре юности Куракин, и который до сих пор не в силах отыскать («Я иду по Руси. Отыщу ли тот дом деревенский?») А почему Муллин покинул родную деревню Старо-Костеево Бакалинского района Башкирской АССР, где родился в 1946 году, но не пригодился? Что бы ему не остаться да не работать на благо родного колхоза, прославляя родимые места, что можно было бы с тем же успехом делать и там? Нет, всех из своих медвежьих углов в областные города потянуло. Ну понятно, здесь жизнь полегче да покомфортнее. Но Саратов не ваш родной город. Это я здесь живу с рождения и ни разу никуда не уезжала, даже на лето. Это я здесь училась, работала, читала лекции, пропагандировала русскую и мировую литературу. С какого же бодуна вы себя считаете патриотами родных мест? Да ещё противопоставляете мне — себя? Что вы-то для своего-несвоего города сделали, кроме создания собственных тусовок-кормушек, доморощенных конкурсов и взаимно-хвалебных статеек-панегириков, прославляющих воинственную бездарность?
Эти люди давно потеряли профессиональную совесть. А теперь, как вижу, и человеческую.

 

Расхристан ворот. Нараспашку рот:
«Я - патриот! » - орёт с трибун урод.
Хамелеон хамеет с каждым днём,
и очень многих узнаём мы в нём.

 

Теперь о «злобе», которую я якобы «лелею» то ли «ласкаю».
В рассказе «Зависть» (1998) — ирония, сожаление, презрение, но злобы там нет. Может быть, некоторая бестактность, с которой я приводила его личные ко мне стихи, но она искупалась тем, что я не называла его имени, и стихи те не были у него опубликованы, так что понять кто есть кто мог только довольно узкий круг лиц. Мне важно было показать суть явления, а не сквитаться. Он не ответил тогда, как и на другие выпады, уже касавшиеся других вопросов, творческого и идеологического порядка, и я уж было подумала, — неужели что-то понял, осознал, даже что-то похожее на уважительное сочувствие шевельнулось. Как же я была наивна. Он, оказывается, лишь затаился, как скорпион, выжидая удобного момента. Годами лелеял свою злобу, «взамен нерождённых детей», вынашивал план мести, прикидывал-раскидывал умишком, дожидался какой-то моей слабины или промашки, когда можно будет швырнуть свой камень из-за пазухи, вынуть заветную фигу из кармана. Решил, что оскорбив во мне женщину, жену и несостоявшуюся мать, выполнит свою задачу на все сто. Отомстит за себя и заодно перед обиженными мною дружками выслужится. Вот уж они, наверно, гаденько хихикают, довольно потирают ручки — месть удалась на славу! Браво, браво. Как же вы подлы и ничтожны , если бы вы могли видеть себя со стороны.


Нет, не удалась. Мимо. Муж меня любит, и я его люблю. Друзья и читатели уважают и ценят не за красоту и молодость, что преходящи, а за то, что мной написано и сделано в литературе. Загляните на мой сайт в графу «письма читателей», «отзывы слушателей», посмотрите фотографии лекционного зала, дипломы за победы на международных конкурсах, видеофрагменты с презентаций книг и творческих вечеров, почитайте отклики в СМИ, ссылки на многочисленные публикации в российских и зарубежных журналах и альманахах. И если вас карачун не хватит от этого просмотра, может, что и поймёте.
А кто знает «лучшего поэта губернии» Муллина за пределами его губернии и тех конкурсов, которые организовал его дружок Амусин? Да-да, тот самый, чья звезда поэзии, подобно пушкинской, никогда не закатится? Кто его славит, кроме тех, о ком он писал свои льстивые хвалебные гимны? То-то и оно.

 

Лыком шитые писатели по прозванью АСП

прописались в хрестоматии, славу подарив себе.

И живут - не дуют в ус они, ведь сбылись златые сны!

Ай да Пушкины-Амусины, ай да сукины сыны!


Слышала, что недавно в мартыновской «Волге-21 век» была опубликована статья Муллина о творчестве недавно умершей талантливой саратовской поэтессы Валерии Соколовой. (Только слышала, так как прочитать этот журнал нет ни у кого возможности: редакторша, умудрённая предыдущим редакционным скандалом, подстраховалась, сделав так, что этого издания нет ни в Интернете, ни в продаже, ни в библиотеках). Этакий журнал-невидимка. Зато недоступен для критики.). Муллин, наверное, не знает, иначе бы не писал о ней хвалебную статью, но у Валерии было чётко негативное мнение о муллинско-куракинской тусовке, и она всегда поддерживала меня в этом неравном поединке, о чём даже писала в стихах. Некоторые из них есть в её книгах.

 

***
Снимаю шляпу перед Вами,
Наташа, чудное дитя!
Меня Вы прозой и стихами
очаровали, не шутя.



И, стало быть, в мою эпоху,
пока такие люди есть,
в ком живы ум, душа и честь,
не так уж всё на свете плохо.



Как внешность обманчива Ваша!
Вы – куколка, добрая фея.
Вам в райских садах среди пташек
витать, о земном не жалея.



Черты Ваши ангельски ясны,
от Вас не исходит угроза.
Должны Вам казаться ужасны
суровые будни и проза.



Ваш дар восхищенья достоин,
великое кроется в малом.
Не кукла, не ангел, Вы – воин,
Вы – рыцарь с открытым забралом.


И, нежными феи руками,
круша бессердечье и лживость, –
да будут всегда вместе с Вами
любовь, доброта, справедливость!

Валерия Соколова. 22.04.2003

 

* * *

Наташа, ты беззащитна,
И всё-таки рвёшься в бой.
Слова твои – меч и щит твой,
и сердце моё - с тобой...

 

Мой Дон Кихот! Готовы латы
и Росинант копытом бьёт!
И снова в бой пойдёшь одна ты,
чтоб мельниц прекратить полёт.



Они огромны и скрипучи,
ты одинок и очень мал.
И воронья слетятся тучи,
чтоб посмотреть – каков финал?



Мой славный рыцарь, ты бесстрашен,
и в бой не можешь не ходить.
Но горько мне, что мельниц наших
тебе вовек не победить.

Валерия Соколова. 21.10.2003

 

У меня хранится её фотография с трогательной надписью в стихах: « Не понарошку, не для вида люблю Наташу и Давида».

 

4514961_Valeriya_Sokolova (337x450, 14Kb)

 

Я далека от мысли побеждать эти мельницы. Всегда и присно будут процветать в нашем городе компанейщина в творчестве, продажность критики, воинствующая безграмотность нахрапистых и предприимчивых графоманов, антисемитизм и сталинизм в писательских кругах. И такие как Муллин будут всячески это поддерживать и поощрять, а такие как я — всячески с этим бороться.

 

Красной тряпкой я вас ярила,
поднимая газетный шум,
раздражитель ваш и мерило
и – чего там! – властитель дум.

 

Сколько лет надо мною вьётесь
тучей жадного воронья.
Но финала вы не дождётесь.
Это вам обещаю я.

 

Упрёки в "донкихотстве", метании бисера и ворошения навозных куч и осиных гнёзд я получала не раз. И, поверьте, с радостью не марала бы рук и не отрывала бы у себя драгоценного времени, если бы кто-то это сделал за меня. Если бы была у нас в городе непродажная и неангажированная критика, которая на страницах доверенной ей печати называла бы чёрное чёрным, а белое - белым, как оно того заслуживает, вне зависимости от того, кто кому шеф, друг, сват и кум, кто сколько заплатил и какие услуги пообещал. Но нет этого в Саратове. Нет и, скорее всего, не будет. И когда я вижу, как владельцы писательских "корочек" расхваливают до небес махрового графомана, дружно принимая его в свой Союз "членистоногих", когда читаю, как кандидаты филологических наук восторгаются безграмотными виршами, а штатные критики пытаются навесить читателю лапшу заказными статьями о "новой современной поэтике" и "актуальной поэзии", за которыми скрываются всё те же "стилизованные ослы" с их "ариями для безголосых", осмеянные ещё Сашей Чёрным и Ходасевичем, то у меня возникает естественное желание как минимум отмежеваться от этой лажи. А как максимум, заявить, что король, извините, голый, и попытаться это доказать. Что я делаю, надо отдать мне должное, весьма скрупулёзно и убедительно, так как терпеть не могу бездоказательной критики и поверхностных, непрофессиональных оценок.


Зачем это делаю? Во-первых, чтобы не портили вкус читателям и те учились отделять зёрна от плевел. Я всю свою сознательную жизнь занимаюсь поэзией, с 1986 года пропагандируя лучшие её образцы в культурных центрах города, и не могу допустить, чтобы суррогат, подделку, липу принимали за настоящее. По поводу замечаний, что все и так, мол, всё видят, понимают и не читают, позволю себе усомниться. Как разобраться во всём несведущему человеку, неискушённому читателю, доверчивому слушателю, хлопающим ушами и ладошами на вечерах самозванцев от литературы, если авторы предисловий изданных сборников, журналисты газет, устроители презентаций в унисон поют одно и то же, и не находится никого, кто поставил бы заслон этой амбразуре лжи, пусть даже ценой своего спокойствия и благополучия. Я не могу и не хочу всего этого терпеть - восстают совесть, нервы, принципы. Как говорил Бродский, "возникает ощущение, что должен как-то оградить культуру от идиотов".


И смотрите, что получается: я молчу-молчу, терплю, пока терпится, но когда печатная официальная ложь зашкаливает, когда я чувствую, что в конце концов кто-то ведь должен! и начинаю , как писал Саша Чёрный, "снявши белые перчатки, и корчась в гуще жития, упорно править опечатки в безумной книге бытия", раздаются голоса: "да стоит ли тратить время и силы на эту очевидную всем графоманию"! Позвольте, кому очевидную? Я сказала об этом первой. Пошла, что называется, против течения. Обрекла себя на изгойство и отторженность в писательском мире. Пожертвовала многим, не захотев пожертвовать, как предостерегал Пастернак, "лицом ради положения". Открыла людям глаза. И только из моих памфлетов и статей они узнали о том, что только теперь им стало очевидно. Так скажите, по крайней мере, за это спасибо. И не корите за то, что я не хочу молчаливо подличать, как другие, чтобы спокойно существовать и удобно устраиваться в жизни.

 

4514961_9 (563x700, 243Kb)

 

Слыть чужаком и отщепенцем мне больший видится резон,

чем быть лакеем с полотенцем и выть с волками в унисон.

 

Всплывают в памяти картины того четвертьвекового прошлого. Помню, у меня был какой-то конфликт на работе. Зашёл Муллин — он довольно часто приходил, я стала ему рассказывать, жаловаться. И вдруг у него — обычно уравновешенного, невозмутимого, случился какой-то срыв, неуправляемый взрыв эмоций. «Ну неужели они не видят тебя, не понимают, что ты — чудо?!» - он говорил что-то лихорадочно, сбивчиво, сумбурно, почти кричал, и я осеклась на полуслове, вдруг увидев его другими глазами, увидев человека страстного, страдающего, любящего. Я ожидала утешения, каких-то, может, житейских советов, но только не этого. Больше таких срывов не повторялось, но та картинка врезалась в память.
Однажды как-то летом были в лесу: Наташа Медведева с Борисом, я, Муллин — собирали цветы, жарили что-то на костре за неимением шашлыка, бродили. Мужчины соревновались, кто соберёт лучший букет для своей дамы, и муж Наташи по-детски расстраивался и злился, что у Муллина он всякий раз получался богаче и пышнее. Потом, помню, у Медведевых отмечали Новый год, я должна была прийти, но не смогла. «Как он тебя ждал!, - выговаривала мне на другой день Наташка. - Всю голову вывернул, оборачиваясь, вздрагивал от каждого стука и звонка! Весь вечер просидел, уставившись на дверь! Как же тебе не стыдно!»
Но у меня уже тогда появился Давид. Наташа бывала у нас, ходила на все лекции, пока не заболела. Незадолго до смерти посвятила нам стихотворение, которое мне очень дорого:

 

4514961_scan_24 (700x657, 73Kb)

 

Семейный портрет в интерьере
разодранной в клочья страны.
Сквозь горести и потери
как лица освещены!



Пропитан тоскою острожной
сам воздух, и души в крови. –
А этим двоим так надёжно
в прозрачных ладонях любви.



Грохочут разборки и войны
и рядом совсем, и вдали.
А двое светлы и спокойны –
с ума они, что ли, сошли?



Вокруг кто ворует, кто клянчит,
кто в ненависти хрипит.
А девочка-одуванчик
о веке прекрасном твердит.



Старинною вазой из шкафа
изъят наш уклад и разбит.
Но времени Голиафа
опять побеждает Давид.


И, глядя на них, понимаю,
как встать над бедой и судьбой:
не драться, все копья ломая,
а просто – остаться собой.



И, значит, вернётся, я верю,
всё то, чем держалась страна.
Семейный портрет в интерьере.
И залита солнцем стена.



У меня хранится этот её листочек с подписью: «Это – лишь малая толика тех добрых слов, которых вы действительно заслуживаете, дорогие друзья. Оставайтесь такими.
Наталья Медведева. Февраль 1997 г

Я писала о ней   здесь. 

 

 

4514961_Natalya_Medvedeva (495x475, 43Kb)

на вечере памяти Наташи Медведевой. 2001 год.

 

Вспоминается «Страшная месть» Гоголя.
Кончается она, если помните, старинной и чудной песней старца бандуриста в городе Глухове, в которой поется о войне короля Степана с турчином и братьях, козаках Иване и Петре. Иван поймал турецкого пашу и царскую награду поделил с братом. Но завистливый Петр столкнул Ивана с младенцем-сыном в пропасть и забрал все добро себе. После смерти Петра Бог позволил Ивану самому выбрать казнь для брата. И тот проклял все его потомство и предрек, что последним в роде его будет небывалый злодей, и, как придет ему конец, явится Иван из провала на коне и низвергнет его самого в пропасть, и все его деды потянутся из разных концов земли грызть его, а Петро не сможет подняться и будет грызть самого себя, желая отомстить и не умея отомстить. Подивился Бог жестокости казни, но решил, что быть по тому.
Вот так и этот горе-мститель. Люди с завистливой, мстительной, чёрной душой обычно сжирают сами себя. Поэтому эти мои заметки я не стала называть памфлетом. Это, скорее, реквием.

 

Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/164462.html

 


"Отомстил"

Среда, 26 Декабря 2012 г. 21:59 + в цитатник

 

Принесла мне недавно соседка овощи, завёрнутые в местную газетку, а там оказалась подборка стихов знакомого мне саратовского поэта. Одно из них, судя по всему, было адресовано мне. Называлось: «Встретившейся через 20 лет» и начиналось патетически:

 

Ты НЕ изменилась! В бряцании «лирном»
всё тот же уверенный бред!

 

Далее шло перечисление моих физических «изъянов», которые он со злорадством и упоением описывал. И то, что за это время «раздалась в нижнем бюсте», который «души моей ширше», и про мои «неумные вирши», и про «нерождённых детей», и про «случайного мужа», в любви к которому «себя убедить не смогла», - сто пудов злобы и грязи! - и про его «якобы пыл», о котором я когда-то писала (боже мой, вспомнил, что было сто лет назад!):

 

Слыхал, обо мне ты писала нескромно -
про мой к тебе якобы пыл.
Я, правда, тебя и ни разу не вспомнил...

 

Вот так не вспомнил! Все эти годы, оказывается, лелеял мысль о мести, дожидался своего часа, выгадывал-высчитывал удобный момент и наконец выхаркнул всё, что таил в закромах своей чёрной души. «Встретившейся» - не встречалась я с ним нигде. Не могу припомнить никакой встречи. Где он меня подглядел, в какую подзорную трубу высматривал? Разве что лет 15 назад, когда, увидев его на остановке, демонстративно отвернулась, не поздоровавшись? Мне уже были известны его низкие поступки и слова в мой адрес, и я не хотела лицемерить, показав своим видом, что всё знаю и поддерживать отношения больше не хочу. И он, обескураженно уставившись в мою спину, сверлив её взглядом, пока не подошёл троллейбус, наверное, тогда и задумал, как бы посмачнее ответить на моё откровенное презрение, все эти годы копив в себе силы для этого стихотворного плевка.
Знала я его очень давно, ещё с литобъединения, в которое ходила в юности. Много лет был другом, даже поклонником, потом пути наши во всех смыслах разошлись. До недавнего времени посещал мои лекции, под впечатлением которых писал:

 

Смотрит тьма зачарованно в окна,
смотрит столб — зачарованный дым.
Ты рассказываешь про Блока,
ты давно очарована им.

 

И цитируешь снова и снова
вдохновенные строки певца.
Ну а я... я тобой очарован
навсегда, целиком, до конца.

 

Дай губами коснуться локонов -
и не тех, отражённых в окне...
Богу богово, Блоку — блоково,
но хоть что-то положено мне!

 

Освещённая внутренним светом,
справедливо ли это вполне:
полтора часа на поэтов,
и всего полминуты мне?!

 

Впрочем, мне и не надо многого,
не люблю попрошаек-зануд.
Блоку блоково, Бокову — боково,
но и меня не забудь.

 

Как там у него в этой газете?.. Цитирую:

 

А щёки раздулись довольством как глобус
и взгляд как всегда недалёк.
И мелкие глазки сияют как кобальт,
а вовсе не как василёк!

 

Ну что сказать? Кому — как василёк, а кому и как кобальт! Как он сам писал «Блоку- блоково, Богу — богово», а ему — вот такое, «кобальтово». Иного не достоин. Говорят, у страха глаза велики. У ненависти они, видимо, не меньше.
«Василёк, василёк...» Вспомнились его стихи 20-летней давности, которыми была у меня где-то на антресолях набита целая папка. Не поленюсь, достану.

 

Скачет, льдинками позвенивая,
талая вода.
Я вот глаз таких сиреневых
не видел никогда.

 

В половодье губы влажные
ветер остудил.
Будь стихи твои неважными -
всё равно бы их любил.

 

Между лицами косыночка
ненадёжная — как лёд.
Половодье понадвинется -
зазеваешься — зальёт.

 

И тону я понемножечку...
Слова твои — вода.
Я стихов таких тревожащих
не слышал никогда.

 

Или это:

 

Неужель меня присушат,
изведут на этот раз
одуванчики веснушек,
васильки лукавых глаз?

 

Повезло — опять увидел!
Дай бог силы перенесть!
И бежит моя погибель,
и не знает, что я есть.

 

Не заметит, не обидит,
а потом домой уйдёт.
Сядет к зеркалу, увидит
чудо, только не поймёт.

 

И взобьёт коктейлем кудри,
чтоб смеялись на весу.
И в слезах, наверно, пудрит
одуванчик на носу.

 

Их было очень много за несколько лет — с автографами, посвящениями.
«Любви не внушила...» - пишет он в своём нынешнем стихе-пасквиле. К сожалению — скорее, для себя к сожалению, чем для него — именно что когда-то внушила. Никогда не афишировала этого, щадя его чувства и питая какое-то уважение и сочувствие к чужой безответной любви, к тому же так талантливо и искренно (как мне казалось) выраженной, но теперь — раз всё неправда, раз «якобы пыл» - что ж церемониться-то. Приведу ещё.

 

Кравченко Наташе
(и некоторым другим)

 

Я внезапно столкнулся с тобой
на беду окружающей ночи:
с этих пор, как пожар голубой,
полыхают во мне твои очи.

 

Сладким морем качают слова,
музыкально-безумно простые.
Синева, твоих глаз синева
залила мою землю — Россию.

 

А сомненья, как сабельный след,
я, наверное, скоро забуду.
И желаний других уже нет -
только б жить, восхищаясь, покуда

 

предо мною пожар голубой
заслонил полыханием дали.
Третий раз я пою про любовь.
Только, Саша, не надо скандалить.

 

(Ответ соперника А. Свешникова на том же листке: «А я вобче не умею скандалить». Кстати, месть Свешникова, такого же неудавшегося ухажёра, тоже спустя годы меня настигла. Об этом можно прочитать здесь). Была эта переписка-перекличка «женихов» на моём дне рождения, когда я отмечала 26-летие. Почему помню — а вот панегирик влюблённого поэта в мою честь: «Двадцать шесть ей, братцы, двадцать шесть! Что-то в ней определённо есть...» Был ли там в гуще гостей Куракин — не могу вспомнить, но, видимо, был, раз уверяет в своей «пародии», что я положила ему на тарелку «крылышко кролика», о чём якобы пожалела 20 лет спустя. Не пожалела, потому что не помню такого абсолютно. Но, возможно, бабушка и положила что-то на тарелку, как всем гостям, не обносить же его. Кто ж знал, что это «крылышко» у него спустя 20 лет костью в горле станет.
Но вернёмся к опусам М. Муллина — назовём наконец и его имя.

 

***
Рябина — горькая отрада
в моём чернеющем лесу.
Я эти грозди принесу
той, что всегда рябине рада.

 

Встречают горы сизым смрадом,
слегка колеблясь на весу,
густеет зыбкая ограда,
мешаясь с тьмой в седьмом часу.

 

Но велика ли мрака сила,
раз Натали меня просила
об этой малости трудов?

Туман руками раздвигаю.
Пойду, рябины наломаю,
а после наломаю дров.

 


Вариации
(читая Н. Кравченко)

 

Тает снег, тает лёд -
Почему? - дурак поймёт!
Вот и я уже, похоже,
с Вами рядом таю тоже.

 

Растаю, видно по всему,
как самолёт, зато
теперь я знаю, почему
на свете был потоп!

 

Было и серьёзное:

 

Бог намудрил, тебя творя,
Когда ребро живое вынул…
Ты — плоть моя и кость моя —
Ну как тебе не быть любимой?!


Проходит век, проходит час,
А бок зажить никак не может:
Моя отторгнутая часть
Мне всё нужнее и дороже.

 

В растратах Бога не виня,
Не устаю тобой дивиться,
И ясно вижу: от меня
Отняли лучшую частицу.

 

Для счастья сделан и добра,
Но без запаса был рассчитан —
Я без тебя, как без ребра, —
И кривобок, и беззащитен.

 

Сейчас это стихотворение Муллин публикует под нейтральным названием «Женщине», но у меня оно сохранилось с посвящением мне.

 

***
Опять стихи на краешке стола,
опять парю, едва касаясь стула,
опять меня надежда обманула,
но слава ей — она во мне была!

 

Я знаю, что с колен твоих пола
сейчас сползла, и ты полууснула,
утомлена магнитофонным гулом, -
дневных событий вертится юла.

 

Два полюса, мы далеко стоим
и сблизиться не сможем, очевидно,
а всё душа чего-то втайне ждёт.

Я изменил пристрастиям своим:
сомнения верны, но пусть погибнут!
Надежда — лжец, но пусть она живёт!

 

А сколько было акростихов! Ещё немножко вашего терпения:

 

Акростих

Как близко небо от земли вдали,
Рискнуть дойти захочется и пешим,
А вот пойдёшь — и будто кружит леший.
Вот так и Вы близки, хоть с ног вались.

Чуть-чуть куражась, любите шалить...
Естественно, что я бунтую, взбешен.
Но Вы меня простите, Натали.
Конечно, этим буду я утешен.

Опять пойду, как мне душа велит,
На небе жаворонок — как прибит,
Анафема его призывам звонким!

Таранит воздух человечий лоб.
А может люди появились, чтоб
Шагать всю жизнь как к цели, к горизонту?
Ей-ей.

 

Акростих

Нет, не напрасно я пришёл на землю,
А всем сомненьям в пользе бытия
Так равнодушно с нашей встречи внемлю -
Ах, не нелеп под солнышком и я!
Шальные гроздья падающих звёзд
Ежеминутно бьются вдрызг на счастье.
Как радостно, как весело до слёз
Решительное их ко мне участье!
Апрельски свеж весь год, - и даже в чистом поле
В душе теплынь, прекрасная до боли
чуть взбалмошных, слегка туманных грёз...
Едва ль во мне и беды истребят
Нежданный вывод, что в ночи явился:
Конечно, я затем на свет родился,
Однажды чтобы увидать тебя!

 

Акростих

Как проснёшься — сразу улыбнись.
Радость-рыба на улыбку клюнет.
Ананасным соком брызнет жизнь.
Всё пустое позабудешь втуне.
Чистым соком утра душу мыть
Ежедневно — лучше всех гимнастик.
Надо громко крикнуть миру: «Здрасте!
Как дела? Давай с тобой дружить!»
Он согласьем, думаю, ответит...
Несомненно, всех нужней на свете
(А подумать, только ли ему?)
Ты... и утром, и в обед, и ночью...
Арабески света, блики, точки -
Шире веки: радость-рыба зыбко
Ежедневно ждёт твою улыбку.

 

Акростих

Никчему изощряться в сонетах -
Акростих — это тоже форма.
Ты на свет появилась поэтом,
А поэт — хоть не сладко, да гордо...
Шаг поэта — движенье к барьеру,
Если только не вытравит Веру
Ком горячий, щекочащий горло...
Радость образа — синяя птица,
Аромат на блокнотной странице -
Всё, как магу, подвластно тебе.
Чрево мира, развёрстое настежь,
Ежедневное трудное счастье...
Но поэту ль сдаваться в борьбе?
Как ты можешь, Наташа, скажи,
Оставаться поэтом и... жить?!

 

(Сейчас-то он в своих «эпиграммах» пишет обо мне не иначе как «поэтесса» (неизменно в кавычках).
Зачем я привожу все эти стихи? Не для того, чтобы похвастаться — вот как меня любили — лестного тут для меня мало. Не для того, чтобы «уличить» в двуличии или аберрации памяти. Нет, мне и тогда-то это было безразлично, а теперь и подавно. Просто поразила метаморфоза хамелеоновской сущности этого субъекта.
Ведь такие искренние слова умел находить, такие чувства способен был испытывать. «Робот, ты же был человеком», - вспомнилась старая песня. Когда же наросло всё то чёрное, низкое и поганое, что поглотило лучшее, что в нём было? Или оно уже было, но умело маскировалось?
Речь не о том, разумеется, чтобы хранить верность своим увлечениям — никто никому ничего не обещал и не должен, - но хотя бы уважение элементарное к старой дружбе, к объекту своих многолетних переживаний и стихов, к своему же мужскому достоинству. Обесценивать былое, плевать в самого же себя прежнего, в свои же прошлые чувства — это самозащита низких и ничтожных душ.
Любопытно сравнить те его описания моего облика и таланта — с нынешними. Ну ладно, внешне я уже не та. И глаза — не «лукавый василёк», и не «небывало сиреневы», чья синева «затопила всю землю — Россию», и кудри не те, и формы другие. Но как разительно изменился в его интерпретации мой стихотворный дар, о котором он писал некогда: «радость образа — синяя птица, Аромат на блокнотной странице - Всё, как магу, подвластно тебе», и «я стихов таких тревожащих не слышал никогда», «будь стихи твои неважными — всё равно бы их любил», даже где-то подчёркивая моё превосходство в этом вопросе:

 

Я больше оценил бы Листа
и Вашей лиры б знал искус,
да вот в Башкирии скалистой
едва ли б мог развиться вкус.

 

А теперь пишет:

Ты НЕ изменилась! В бряцании «лирном»
всё тот же уверенный бред!

Так если не изменилась — как же понимать те признания и эти? Что, лицемерил тогда? Льстил? Ошибался, талант претерпел изменения и ныне упал в его глазах? Так я же «НЕ изменилась», не просто даже «не», а «НЕ»!


Я бы, может, и никогда не узнала себя в том чудовище, что он обрисовал, смакуя каждую деталь в моём облике и придавая им гиперболизированный, карикатурный вид, фотографии всё-таки кажут иное,)) но что-то подсказывало мне, что это его стихотворное «извержение», исторгнутое из самых низменных глубин тщательно скрываемой от всех сущности, всё-таки адресовано мне, уж очень личностная злоба и застарелая обида читалась между строк. Не вижу, кто ещё в Саратове мог у него вызвать такой шквал бешеной ненависти. Поскольку человек он очень осторожный, со всеми ладящий, напоминающий чем-то своими льстивыми рецензиями и предисловиями к многочисленным сборникам Молчалина, «угождавшего всем людям без изъятья», исправно печатавший в своей ведомственной газетке, пока не ушёл на заслуженный отдых, всех своих друзей, знакомых и нужных особ. Врагов, кроме меня, не имел и иметь не мог. Я одна пошла тогда против всей этой кодлы. («Свора») И Муллин был единственным из них, кто пока ещё никак в ответ не высказался. Ну, думала тогда наивно, значит, осознал, понимает, что нечем крыть. Но он нашёл — чем. Долго думал, почти 15 лет, трусливо затаившись, ждал своего часа, пока не окрепнет в литературном статусе, не обрастёт нужными связями, регалиями и влиятельными покровителями, что в случае чего поддержат, не дадут в обиду. Пыжился-тужился и — выдал наконец свой залп из одного места.


Думаю, любой непредвзятый человек, прочтя такой, с позволения сказать, литературный «портрет», первым делом подумает: чем же это она ему так насолила? Ну в самом деле, не тем же, что состарилась с годами и подурнела по сравнению с той, что была четверть века назад? Ему-то какое до этого дело, раз «любви не внушила». (Для тех, кто меня не знает, привожу несколько своих последних фотографий, чтобы могли представить воочию).

 

4514961_scan_18 (700x463, 241Kb)

 

4514961_scan_16 (700x450, 264Kb)

 

4514961_v_biblioteke (700x614, 42Kb)

 

4514961_20 (461x311, 104Kb)

 

Ну вот эти — совсем уж последние, где я действительно уже «не та...»

 

4514961_image_0002 (573x466, 48Kb)

 

4514961_P1212092 (700x524, 218Kb)

 

4514961_eshyo_odna (700x525, 226Kb)

 

4514961_P130210_17_45 (700x524, 231Kb)

 

4514961_IMAGE_090 (700x579, 279Kb)

 

Да, не красавица, кто спорит. Но - можно подумать, что сам-то обличитель — стройный, большеглазый и моложавый супермен? Отнюдь. Фотографии соврать не дадут.

 

4514961_image (548x451, 64Kb)

 

4514961_Myllin (407x277, 23Kb)

 

В молодости тоже обаянием не блистал (80-е гг).

 

4514961_mullin (250x385, 32Kb)

 

Но мне бы в голову никогда не пришло издеваться над чужой внешностью, унылым бобылёвым существованием, бездетностью и прочих неурядицах его жизни. У всех она складывается по-разному, не всегда так, как бы хотелось. Есть вещи, о которых говорить, не то что корить и колоть глаза — бестактно, кощунственно, недопустимо:

 

Боясь недалёкого в сущности гроба,
блефуешь без всяких затей.

 

Я никогда не писала о страхе своей смерти, никогда о ней не думала, разве что о том, что будет после неё. Я писала только о смерти и страхе смерти своих близких. О тоске без них. Только моральный урод мог увидеть в этом повод для зубоскальства.

 

И нежно ласкаешь угрюмую злобу
взамен нерождённых детей -

 

этой фразой он думал меня ранить, поразить наповал. А ведь начертал свой собственный портрет. Что называется проговорка по Фрейду. За всю жизнь не найти ни одной женщины, которая согласилась бы связать с ним свою судьбу или родить от него ребёнка, или хотя бы на время скрасить одиночество — это нужно умудриться, можно себе представить, каким монстром для этого надо быть. Ещё в молодости я интуитивно почувствовала в нём эти неприятные черты характера, которые с годами видимо разрослись и стали причиной пожизненного угрюмо-одиночного существования. Как это можно — в своём глазу не видеть такого бревна? Никогда бы не уколола, но ведь сам напросился.
Ещё один стих из прошлого:

 

Узелок на память или
объяснительная записка

 

Забыт я? Что ж, спешу напомнить:
небезызвестный Михаил,
забыв про такт, забыв про скромность,
к ИСКУССТВУ (!) руку приложил -
и это должно называться,
конечно же, «рукоприкладство».

 

Я вынужден признать уныло,
что даже тайно, и в ночи,
но хорошо с посконным рылом -
да в ряд, где лепят калачи:
кисть не далась мне и струна
Эолова мне не дана.

 

Я больше оценил бы Листа
и Вашей лиры б знал искус,
да вот в Башкирии скалистой
едва ли б мог развиться вкус:
я вспоминаю, как намедни,
во мне прекрасное душа,
по мне гуляли там медведи,
ступая прямо по ушам.

 

А после, разбивая в брызги
мои надежды, под кустом
две рыси вкус мой бедный грызли
и запивали кумысом.
Талант мой скудный, умирая,
под звуки грустного курая,
сказал: «Прости, не для тебя
назначен в этом мире я -
и не берись ты всё равно:
за кельму ль, кисть ли иль перо...»

 

И я б не стал пером елозить,
в слова разматывая нить
из пасты... но, хоть одиозен,
не мог я Вас не оценить.
И понял, было б упущеньем,
на сердце оставляя камень,
скрыть наше Вами восхищенье.
Восторг горячий перед вами
уж мне не выразить в словах,
ну разве только словом: «Ах!»?

 

На это «Ах!» теперь можно сказать только: «ну и ну!».
Раньше даже сочувствовала ему, его многолетнему одиночеству, пыталась познакомить с кем-нибудь из подруг. (Правда, безуспешно, об их комментариях умолчу, а ему я, естественно, из гуманности ничего тогда не сказала.)
«Два полюса, мы далеко стоим», «в Башкирии скалистой едва ли б мог развиться вкус ...», «талант мой скудный» - он смиренно признавал и подчёркивал нашу несовместимость, освобождая меня от необходимости неприятных объяснений. Я благодарна была за то, что сам всё понимает, ничего не требует и платила ему верной и чистой дружбой. Не я, а он её предал. (Об этом — в рассказе «Зависть»)

 

Зависть
Наташе

 

Будто выдуло из леска
облаков смешное стадо.
Я завидую облакам -
облакам тебя не надо.

 

Распевая песню ничью,
мчит весёлый ручей без огляда.
Я завидую и ручью -
ручейку тебя не надо.

 

Но печально в своей вышине
облака проплывают мимо. -
Облака завидуют мне:
мне ты просто необходима.

 

И, устав от своих речей,
став широким, спокойным, полным,
мне завидовать стал ручей,
потому что тебя я вспомнил.

 

Стал я тайны великой знаток
в результате нелёгкого опыта,
что и мне ты нужна за то,
что нужна и ручью, и облаку.

 

Как ни печально, но эта чистая юношеская зависть к облаку и ручью с годами трасформировалась в банальную зависть к чужому успеху, о которую разбилась и старая привязанность, и любовь. Такая метаморфоза души — пострашнее метаморфозы постаревшего лица и тела.


Продолжение здесь


Зависть

Среда, 26 Декабря 2012 г. 21:28 + в цитатник

 

4514961_Vrybel__Mocart_i_Saleri (604x395, 121Kb)

 

Из книги «Публичная профессия». Изд-во СГУ, 1998.

 

Как-то на одном из занятий литобъединения я выступила с обзором стихов местных поэтов. Одного из них я раскритиковала, а другого, как бы ставя ему в пример, - расхвалила. Позже и в том, и в другом поступке я раскаялась. В первом — потому что у раскритикованного мной поэта случился инфаркт. Правда, он случился с ним несколько лет спустя, но я всё равно чувствовала угрызения, что была в том доля и моей вины. Ибо поэт очень переживал мою критику, даже слёг тогда и на несколько месяцев потерял способность писать стихи.
Впредь я старалась относиться к поэтам бережнее и, щадя их нежные, ранимые души, искала более мягкие выражения в своих критических выпадах.
Позже раскритикованный поэт сложил про меня стих:

 

Где-то староста здесь наша,
наша милая Наташа?
Не пойму, то ли двоится,
но одна во многих лицах:


то весенним ручейком
зажурчит, то вдруг пинком
наподдаст, что кувыркаешь
да приступочки считаешь.

 

Правда, тут же успокоит,
приподымет, отряхнёт,
сострадальчески вздохнёт...
Новый раунд подготовит -
и под дыхло саданёт!

 

Другой же, расхваленный мной поэт, в меня влюбился. Думаю, что именно вследствие этого. Помните, как сказал известный лирик?

 

Но если стихов не похвалишь моих,
то помни — развод неизбежен!

 

Ну и, соответственно, если похвалишь — следует диаметрально противоположная реакция. Поэты — они такие.
Любовь поэта была рыцарской и ненавязчивой. Она выражалась в той форме, в какой ей и положено было выражаться у поэта: в посвящении стихов. Стихи были не простые, а акростихи, что во многом умножало их ценность. Не удержусь, чтобы не привести хоть один:

 

Никчему изощряться в сонетах -
Акростих — это тоже форма.
Ты на свет появилась поэтом,
А поэт — хоть не сладко, да гордо...
Шаг поэта — движенье к барьеру,
Если только не вытравит Веру
Ком горячий, щекочащий горло...
Радость образа — синяя птица,
Аромат на блокнотной странице -
Всё, как магу, подвластно тебе.

Чрево мира, развёрстое настежь,
Ежедневное трудное счастье...
Но поэту ль сдаваться в борьбе?
Как ты можешь, Наташа, скажи,
Оставаться поэтом и... жить?!

 

4514961_12 (490x700, 235Kb)

такой я была в те давние годы

 

Таких акростихов было где-то около полуста. Я благосклонно их принимала и аккуратно складывала в папку с тем, чтобы когда-нибудь потом, в старости перечитывать.
Поэт чутко откликался на каждый мой творческий импульс. Например, стоило мне написать шутливый экспромт:

 

Тает снег, тает лёд,
тает в небе самолёт,
тают в сумраке года,
тает счастье без следа...
Всё вода, вода, вода! -

 

как он тут же отвечал своим экспромтом:

 

Тает снег, тает лёд -
Почему? - дурак поймёт!
Вот и я уже, похоже,
с Вами рядом таю тоже.

 

Растаю, видно по всему,
как самолёт, зато
теперь я знаю, почему
на свете был потоп!

 

Когда я на одном из занятий читала лекцию о Блоке, поэт тут же попутно сочинял свой ответный опус:

 

Смотрит тьма зачарованно в окна,
смотрит столб — зачарованный дым.
Ты рассказываешь про Блока,
ты давно очарована им.

 

И цитируешь снова и снова
вдохновенные строки певца.
Ну а я... я тобой очарован
навсегда, целиком, до конца.

 

Дай губами коснуться локонов -
и не тех, отражённых в окне...
Богу богово, Блоку — блоково,
но хоть что-то положено мне!

 

Освещённая внутренним светом,
справедливо ли это вполне:
полтора часа на поэтов,
и всего полминуты мне?!

 

4514961_i_ety (700x524, 36Kb)

 

Я сознавала, что это несправедливо, но ничего поделать не могла.
Он ухаживал за мной несколько лет. Я привязалась к нему, как к другу. Мы часто появлялись вместе в компаниях, ходили в кино, в театр. Но когда кто-нибудь в очередной раз спрашивал, не собираюсь ли я связать с ним свою жизнь, внутренний голос мне чётко говорил: «Нет и нет». Почему — я и сама не знала. А внутренний голос ничего насчёт этого объяснить не мог. Он только говорил: «Нет».
Как-то нас — несколько человек из литстудии — послали в Волгоград на семинар поэтов Поволжья. Днём мы занимались на семинаре, а вечером собирались у кого-нибудь в номере и до полночи читали стихи, спорили о поэзии, пели под гитару. Один мальчик из Астрахани захотел показать мне альбом со стихами членов своего объединения. Мы зашли к нему в номер. Там было ещё несколько человек. Мы сидели на кровати и рассматривали этот альбом. Вошёл поэт.


- А, это ты, - сказала я. - Смотри, какие стихи, садись с нами.
Поэт вспыхнул:
- Не буду вам мешать!


И ушёл, хлопнув дверью. «Вот дурак», - подумала я. И тут же забыла об этом эпизоде.
По утрам поэт обычно заходил за мной, и мы ехали на другой конец города на семинар. На следующее утро он не зашёл, и я, напрасно прождав, поехала одна. Я совершенно не ориентировалась в незнакомой местности и опоздала.
Поэт не зашёл за мной и на следующий день, и позже. Он оказался ревнивым и мстительным человеком, причём безо всяких на то оснований. «Хорошо, что я не вышла за него замуж», - думала я. Мой внутренний голос оказался прав. Хотя дело, конечно, было не в этом. Он мог бы быть и добрым, и великодушным, но это ничего не меняло, в сущности. Просто не было того главного, что освещает человека светом твоей собственной души и заставляет видеть достоинства даже в его недостатках.
Когда в моей жизни появился Давид, я познакомила его с поэтом. Он стал — не то что бы другом, но — приятелем нашей семьи. Часто приходил к нам вечерами, читал свои новые стихи. Потом у поэта появилась девушка. Я была за него искренно рада.
Приближался Новый год.
- Давай пригласим их к нам в гости, - предложила я мужу.
На работе поэта не оказалось, он был болен. Мы узнали его адрес и поехали к нему домой. Мы добирались часа три: сначала трамваем №10 до конца, потом автобусом до конечной, потом тащились пешком целую вечность, пока не подошли к какому-то бараку почти на краю леса. Это и был его дом. Я и не подозревала, в какой отдалённости от города он живёт. А ведь поэт все эти годы после занятий в литобъединении, которые заканчивались в одиннадцатом часу, провожал меня домой до самого подъезда, причём безо всякой для себя надежды, и только потом ехал из Ленинского района в свою тьмутаракань. Ведь он добирался до дома не раньше двух часов ночи! Только тогда я оценила этот его многолетний беспримерный рыцарский подвиг.
Я стала относиться к поэту с ещё большей теплотой и нежностью, насколько это было для меня возможно. Мне хотелось, чтобы у него тоже всё в жизни сложилось хорошо, как у нас.
Тот новогодний вечер мы провели вчетвером. Пировали у телевизора, читали стихи, потом ночью гуляли до Торгового Центра и обратно. Но наутро мы увидели, что у поэта что-то расклеилось с его девушкой. Не знаю, что у них в эту ночь произошло, но больше они не встречались. А вскоре и у нас с ним всё расклеилось.
Когда вышел мой первый сборник, и я радостно сообщила ему об этом по телефону, он как-то кисло отреагировал: «Ну что ж... хорошо...» Даже не поздравил. Тогда я не придала этому большого значения.
Кстати, выход моего сборника — первого в Саратове в перестроечные годы — оказался той лакмусовой бумажкой, которая сразу высветила истинное отношение ко мне многих людей. Приятельница, тоже пишущая стихи, увидев его нарядную обложку, вся перекосилась в лице. На вопрос «ну как?» - выдавила через силу: «Слишком помпезно...»

 

4514961_1_2_ (508x700, 322Kb)

 

Как-то я встретила бывшую преподавательницу на улице и разлетелась к ней с радостной вестью: «А у меня сборник выходит!», ожидая поздравлений, расспросов. Она округлила глаза, поджала губы, как будто я сказала по меньшей мере что-то неприличное, и тут же заговорила на другую тему.
 Когда Давид принёс в газету мои стихи, зав. отделом культуры В. Бойко (сам поэт), не зная, что Давид — мой муж, с раздражением говорил о моей книге: «Нашла себе где-то спонсоров и издала хорошую — внешне! - книгу, которую продаёт за 500 рублей!»
- А Вы её читали? - спросил Давид.
- И не собираюсь.
А ведь все эти люди знали мои стихи и не раз хвалили их! Пока я была никто и ничто, они охотно гладили меня по головке и покровительственно одобряли моё творчество. Но стоило мне издать свою книгу без их ведома, причём за свой счёт, не покушаясь ни на какие общественные фонды и никого не обременяя просьбами денег, - они все ощетинились против меня, как будто я что-то у них украла.
Когда Давид встретил у книжного киоска главу саратовского авангарда Семенюка и поделился радостью по поводу выхода моего сборника, тот скривился: «У нас есть поэты поинтересней вашей Кравченко. Вот издадим наш альманах — увидите».
 Я купила из любопытства этот альманах. Он был довольно тощим и продавался в университетской библиотеке за 1000 рублей. Продавщица удивлённо смотрела на меня: я была единственной его покупательницей. А мой сборник разошёлся мгновенно, и обозреватель «Книжного обозрения» А. Щуплов сам изъявил желание написать о нём статью (№5,1994), начинавшуюся словами: «А провинция продолжает удивлять..», а ведущий передачи ОРТ Марусев награждал победителей игры моим сборником «от московского фонда культуры» - мы случайно увидели это с Давидом по телевизору. Причём не знаем, как он к нему попал, мы с ним были незнакомы, видимо, из книжного магазина.
Всё это было очень больно и незаслуженно обидно. Почему-то я думала, что все будут радоваться вместе со мной моей первой книге. Но одно дело — когда тебе завидуют чужие, в сущности, люди. А когда друг...
После выхода моей второй книги отношения с поэтом стали ещё более натянутыми. Я всё ещё не понимала причины. После разгромной статьи Малохаткина, обвинявшего меня в антипатриотизме, сионизме и других идеологических грехах, я искала сочувствия у поэта по телефону. Он фальшиво протянул:
-Ну-у, он н-не совсем прав, конечно. Вышла книжка, не порнографическая, что уже неплохо...
Я почувствовала в его голосе скрытое злорадство.

 

4514961_mullin (250x385, 32Kb)


Когда вышла третья моя книга — поэт меня уже почти ненавидел. Журналистка, работавшая в газете, где он был зам. редактора, написала про меня хвалебную статью. Он разнёс её в пух и прах на планёрке, придравшись к какой-то мелочи. Она, не понимая истинной причины его гнева, написала ещё одну положительную заметку о моих лекциях. Поэт устроил ей такой разнос, что она уволилась.
На очередном моём вечере какой-то фотограф стал меня снимать. Оказалось, что он из той же газеты.
- Не надо, - попросила я. Третьей заметки он не переживёт.
Фотография появилась в газете.

 

4514961_scan_20 (495x700, 244Kb)

 

Фотограф — уж не знаю, случайно или нет — вскоре был уволен.
Однажды мы разговаривали по телефону с одной старой знакомой, Наташей Медведевой, хорошо знавшей поэта. Я ей рассказала всю эту историю.
- Представляешь, - недоумевала я, - ведь на пустом месте, без всякой причины. Я ведь ничего ему не сделала.
- Как же не сделала! - воскликнула она. - Ты же его в самое сердце уязвила — три сборника издала!
Вот уж, поистине, нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся.
Как-то я перебирала свои старые бумаги и наткнулась на ту папку со стихами поэта. Одно из них называлось «Зависть».

 

Будто выдуло из леска
облаков смешное стадо.
Я завидую облакам -
облакам тебя не надо.

 

Распевая песню ничью,
мчит весёлый ручей без огляда.
Я завидую и ручью -
ручейку тебя не надо.

 

Но печально в своей вышине
облака проплывают мимо. -
Облака завидуют мне:
мне ты просто необходима...

 

Странная это штука — зависть. Какую метаморфозу она может претерпеть у человека в течение жизни: от светлой и чистой в юности до чёрной и злобной, поглотившей в своей волчьей пасти и дружбу, и любовь.

 

Продолжение здесь


 

 



Понравилось: 1 пользователю

Поиск сообщений в Наталия_Кравченко
Страницы: 83 ... 15 14 [13] 12 11 ..
.. 1 Календарь