Собачья жизнь |
Начало здесь
И печальна так, и хороша
Темная звериная душа.
Осип Мандельштам
Мы в ответе за тех, кого мы приручили.
Антуан де Сент-Экзюпери
Милый пёсик, черный носик...
В школе разучивали песню на мои стихи о "милом пёсике". Так, не стихи - стишок, который выговорился когда-то сам собой в процессе общения с дворовым любимцем еще в подростковом возрасте. Я даже не хотела включать его в книжку — считала несерьёзным. Но стишок неожиданно для меня получил большой резонанс. Его облюбовал одни местный композитор, который вёл музыкальный кружок при городском Детском парке, где и объявил конкурс на лучшую песню на него, и мальчика-победителя выдвинули с этим номером на городской конкурс.
http://natalia-cravchenko2010.narod2.ru/Stihizvuk/44_Milyi_pesik,_chernyi_nosik.mp3
В тот день в актовом зале шла репетиция. Юный солист (он же автор мелодии) забавно картавил в микрофон, а детский хор первоклашек старательно ему подпевал. Меня пригласили на эту репетицию-разучивание с тем, чтобы я выступила с рассказом о "предыстории" написания своего "произведения". Никакой предыстории, конечно, не было - экспромт в чистом виде, и я поначалу хотела отказаться,но потом подумала, что это удобный повод поговорить с детьми о животных, пока они в том возрасте, когда чувства ещё не огрубели и обострённо воспринимают боль живого существа.
Тогда такого разговора не получилось: нервозность обстановки готовящейся к смотру школы, суетливость учителей, строгость и придирчивость проверяющих из гороно заморозили мой душевный порыв. И потом эта невысказанность еще долго стояла у горла. В конце концов, как это часто бывает, она выплеснулась на бумагу. Так родились эти записки-воспоминания.
Мне кажется, что это нужно не только мне. Может быть, у кого-то, кто прочтет эти непридуманные собачьи истории, что-то дрогнет в душе, и он пожалеет о каких-то своих жестоких или предательских поступках по отношению к бесхитростным бессловесным созданиям и осознает это как тяжкий грех...
Очень хочется верить в это.
Тобик и Грэй
Может быть, я выскажу спорную и парадоксальную мысль, но мне давно кажется, что мир животных намного человечнее нашего мира хомо сапиепсов. Особенно сейчас, в пору неокапитализма, когда людей учат жить по принципу "человек человеку волк". Мы всё больше скатываемся на пещерный уровень. А животные помогают своим теплом очеловечить нашу густопсовую жизнь, не озвереть в ней окончательно.
В моем втором сборнике стихов есть раздел "Звериное тепло", куда вошли стихи о животных. Собаки, которых я там упоминаю - Тобик, Грэй, пёс с помойки — это всё реальные псы, они жили в нашем дворе. К сожалению, жили, потому что сейчас их уже нет в живых.
Тобик умер прошлой зимой. У него была печальная судьба. Он жил в частном доме. Его хозяйка, старушка, умерла, в дом въехали новые жильцы. У них была породистая собака, а Тобика, как безродного, выставили на улицу. Он стал сыном двора. Дети окрестили его Тузиком, но я его помнила по прежнему имени и одна звала так, как когда-то старушка: «Тобик». Казалось, он был благодарен мне за это.
У него были умные, даже какие-то мудрые глаза много пережившего в жизни человека. Если я встречала его на дороге с пустыми руками, не имея, чем угостить, он смотрел так скорбно и всепонимающе, с таким молчаливым укором, что мне делалось не по себе, и я в другой раз специально делала крюк, чтобы только не встречаться с этим сиротским взыскующим взглядом.
Ел Тобик очень обстоятельно, исключительно все подряд, тщательно вылизывая до блеска миску, напоминая мне этим крестьянского хозяйственного мужичка, у которого ни одна крошка даром не пропадает. Был он очень старенький, глуховатый и хромой на одну лапу. Эта глухота и хромота его и подвели, когда он не заметил вовремя машину, сшибшую его. Соседские старушки отнесли Тобика к помойке, где тот в страшных мучениях и умер. Я об этом узнала только потом, заметив, что давно его не встречаю на дороге.
У Тобика остался сын Грэй, перед которым я чувствовала вину и ответственность. Грэй сначала был маленьким и очень робким зверьком.
Потом слегка подрос, освоился во дворе и стал всеобщим любимцем. Днем с ним играли дети, а на ночь кто-нибудь пускал к себе в общий коридор. Потом я оборудовала ему местечко на нашей лестничной площадке, где он и спал. Там у него была подстилка и чашка с водой.
Когда я выходила к нему, чтобы покормить, Грэй радостно бросался мне навстречу, прыгал, норовя лизнуть в лицо, валился на пол, доверчиво подставляя брюшко — почесать, не знал, как выразить свою любовь и ласку. Это был необыкновенно ласковый и доверчивый пёсик, он шел ко всем с открытой душой, ожидая от мира только добра.
Я не могла взять его к себе, потому что Денди был очень ревнив и не допускал ко мне посторонних собак на пушечный выстрел.
Когда мы с ним выходили гулять, Грэй шёл за нами на несколько шагов позади, чтобы не раздражать Денди. Он понимал, что тот родная собака, а он, Грэй, всё-таки как бы бедный родственник. Но не обижался, потому что был очень добрый и деликатный. А когда я шла одна, без Денди, Грэй подбегал ко мне, виляя хвостиком, и, ласкаясь, ждал, чтобы его приласкали. Ему не так даже важна была еда, как ласка и доброе слово. Мне кажется, я уже никогда не встречу такой удивительной собаки, каким был Грэй.
Собаки — они ведь все очень разные, как люди. Со своими особенностями, привычками, характером. Иногда я думаю, что если бы собаку можно было превратить в человека, как у Булгакова, — каким бы человеком она стала? Наш Денди, например, был бы типичным Шариковым: хулиган, задира, драчун, скандалист, обжора, лентяй, эгоист и бабник. За что только я его люблю, не понимаю.
А вот Грэй был бы прекрасным человеком: добрым, ласковым, тактичным и честным. Человеком долга. У него не было своего дома, его домом был двор. И этот двор он честно охранял: лаял на всех чужих, кто проходил мимо, и прогонял их. Так он понимал свой собачий долг. И хотя он ни разу никого в своей жизни не укусил, ему за его беспокойный характер жестоко отомстили.
В наш подъезд въехала новая семья. Между прочим, бывшая учительница. Ее сын работал на мясокомбинате. Они затаили зло на Грэя, который якобы мешал своим лаем их детям спать. Они подослали к нему этих детей, те подманили Грэя — а он был очень доверчивым и не ждал от людей ничего плохого, поэтому, по своему обыкновению, виляя хвостиком, к ним подбежал — и швырнули пёсика в машину отца, который куда-то увёз Грэя. Как оказалось, навсегда. Соседки, сидевшие на лавочке и видевшие всю эту сцену, пытались вступиться за дворового любимца, отнять Грэя, но мясник был сильнее.
Я, узнав об этом на другой день, быстро собрала дворовую общественность: учительницу местной школы — страстную любительницу и защитницу собак, представителя общества защиты животных, дававшего приют и корм всем окрестным кошкам, взяла своё журналистское удостоверение, и мы всем десантом двинулись в ненавистную квартиру с единственным вопросом: "Куда дели Грэя?!"
Бывшая учительница, как могла, увиливала и выгораживала сына. Сначала тот говорил, что увез Грэя на мясокомбинат, и он якобы там теперь живет сытно, среди мяса, на свалке. Потом была выдвинута другая версия: Грэя увезли в Новоузенский район, к родственникам. Я потребовала адрес. Сказала, что только его навещу и успокоюсь, что он жив. Те пообещали дать на другой день, но так и не дали. Я попросила слесаря подпоить этого гада и выведать у него всю правду о судьбе собаки, но мясник, как назло, оказался непьющим. Я думаю, он просто его убил. Это подтвердил позже и слесарь, хорошо его знавший, когда я спросила, мог ли мясник убить Грэя.
— Мог, — не моргнув глазом, ответил тот. — Он недавно чуть человека не убил за то, что машину ему попортил.
Я не могла видеть жильцов этой квартиры, не могла с ними здороваться, при встрече отворачивалась. Их дети как ни в чём не бывало играли во дворе. Теперь им спать не мешало ничто. Даже совесть. Если они вообще знают, что это такое.
Вскоре подлая эта семья, к моему облегчению, переехала. Как будто приезжала в наш дом лишь для того, чтобы сделать свое чёрное дело. А мне этот пёсик до сих пор снится. Как сейчас вижу его бесхитростную острую мордочку, веселый торчащий хвостик, пальцы помнят тепло прикосновения серенькой шкурки... Я думала, что никого так больше не полюблю, как Грэя. Но вскоре мне больно ранила сердце еще одна собачья судьба.
Тэдди
Я люблю, до страсти люблю собак.
Настолько люблю, что в детстве мечтала о стране собак,
где только собаки и ни одного человека, а я — собачья королева.
И. Одоевцева
Его звали Тэдди. Вернее, так назвали его дети во дворе, а как его звали в прошлой жизни, при хозяине, того не знает никто. Никто не знал, каким ветром занесло Тэдди к нам во двор: то ли потерялся, то ли бросили. Но скитался он, видно, уже давно.
Я увидела его лежащим прямо посреди дороги. Все в душе перевернулось при виде того, как он лежал. Он словно хотел, чтобы его переехала машина, словно хотел свести счёты с жизнью, в которой был никому не нужен. Я никогда не видела, чтобы так лежали собаки: обречённо, безжизненно, мертво. Словно шкурка убитого зверька валялась на дороге.
Я подошла ближе: жив ли? Он даже не поднял головы. Уже никому не верил. Кажется, это был пудель. Но наверняка сказать было трудно: весь грязный, обросший, в репьях, колтунах, блохах, из уха тек зловонный гной. Я вынесла ему какой-то еды. Он доверчиво поел из рук и опять понуро поник головой. Сил не было смотреть на это. Если бы не Денди! Я бы взяла его, видит Бог. Но при Денди это было немыслимо: он бы разорвал соперника на куски.
Я не могла ни есть, ни спать, думая о несчастном Тэдди. Утром вышла его покормить и увидела рядом с ним маленькую девочку лет шести. Она гладила Тэдди.
Тут выбежал из соседнего подъезда громадный доберман и бросился на собаку. Девочка не испугалась, а обняла ее, закрыв своим телом. Я отогнала добермана и подошла к девочке.
— Тебя как зовут?
— Олеся.
Я сразу полюбила ее. Дарила ей конфеты, яблоки, книжки. Я была страшно благодарна Олесе за этот прекрасный жест: как она защищала собаку, заслонив ее собой. Он всё время стоял у меня перед глазами.
Однажды из подъезда вышла соседка и, увидев Олесю с Тэдди, строго сказала:
— Ты отойди от этой собаки, девочка, она больная.
— Не слушай тётю, зашептала я Олесе в ухо, — она хорошая,
И стала демонстративно кормить и ласкать Тэдди.
— Да сколько тут таких бездомных! — воскликнула соседка. - - Разве всех накормишь? — И, махнув рукой, пошла, осуждающе качая головой.
Да, всех не накормить. Но этот трупик перевернул всё в душе. Я должна была его спасти! Единственная надежда была на девочку: может быть, домашние, увидев привязанность ребенка к псу, позволят ей взять его? Олеся гуляла с Тэдди, приводила его ко мне покормить. Я подарила ей ошейник, поводок. Но мама брать Тэдди насовсем ей не позволяла.
— Она говорит: у него ухо больное. Можно заразиться.
Я отправилась с Тэдди в собачью лечебницу. В трамвае от него шарахались. Врач, бегло глянув на запущенного пса, брезгливо сказала:
— Остричь наголо. Волосы в ухе выстричь. Все обработать спиртом.
— И прописала ушные капли. Потом сказала ассистенту:
Спрысни. — Он что-то впрыснул Тэдди в оба уха.
С Вас четырнадцать рублей. (Это были деньги 1999-го года. - Н.К.)
Я мысленно похолодела. В прошлый раз за Денди вместе с уколом взяли всего три. Еле наскребла.
— Это вы что сделали? Вы уже ухо вылечили? — спросила я с надеждой, что хоть не зря заплатила.
— Нет. Ухо вам придется лечить самим. Это я просто микробы убил. ("Комет" и микробы убивает".)
— Сколько лет? — деловито спросил ассистент, открывая собачий журнал.
— Не знаю.
— Кобель?
— Кажется... Это не моя собака. Я просто хочу ее вылечить.
—Трудно вам придется. Придется потрудиться.
То есть раскошелиться — мысленно продолжила я. Тэдди доверчиво прижался к ноге. Я поняла, что бросить его не смогу и пойду до конца, чего бы мне это ни стоило. И в прямом, и в переносном смысле.
У Тэдди оказалось в довершение ко всему больное сердце. Ему прописали уколы сульфокамфокаина и кучу других лекарств. Я с жаром взялась за дело. Обработала ухо, промыла, закапывала по три раза в день. Вытащила из шерсти все репьи, обрезала колтуны, подстригла (наголо не решилась — как бы не замерз). Оля со второго этажа приходила его колоть, мы с Давидом держали.
Денди все это время сидел запертый в спальне и яростно выл, тараня дверь головой, чуя ненавистного врага в своих владениях. Тэдди кротко молчал, ни разу в ответ не гавкнув. За кормление он был мне благодарен, а за лечение и стрижку не любил, не понимая своей пользы, а видя в том одни муки. Поэтому ко мне он испытывал нечто среднее между благодарностью и настороженной опаской, причем второе преобладало. Когда за Олесей закрывалась дверь, он рвался к ней, и никакие мои лакомства не могли его удержать. Но мне это было всё равно. Я любила его ради него самого. Пусть бы вообще меня не знал, только бы жил.
Я постоянно прислушивалась к голосам во дворе, и как только мне чудился писклявый фальцет Тэдьки - его то и дело кто-нибудь обижал, — пулей выбегала на его защиту. Дала объявления во все газеты: "Добрый, симпатичный пес живет у нас во дворе. Спасите собаку! Начнутся холода — она погибнет. У кого есть сердце — приютите!" Но объявления публиковали не раньше, чем через месяц-полтора.
Теребила Олесю: "Ну что мама, берет пёсика? Смотри, ухо уже совсем здоровое, чистое". (Два флакона суфрадэкса на него извела.) Но капризная мама выдвигала новую причину: "Блохи".
Я опять отправилась в лечебницу и купила там за 10 рублей средство от блох. Развела в литре воды и натерла им Тэдди. Блох — как не бывало. Тэдди стали иногда пускать в дом. Но лишь на время. Я решила поговорить с родителями. Дома была бабушка.
— Так вы возьмете Тэдди? Девочка так к нему привязана. Я не могу, к сожалению, — у меня Денди.
— А у нас кот, — выдвинула контрдовод бабушка.
Я посмотрела на кота. Он мирно лежал рядом с Тэдди.
— По-моему, они прекрасно сосуществуют. У Тэдди такой добродушный характер. Он и мухи не обидит.
— Он у кота выпил всё молоко. И потом, Олеся скоро в школу пойдет, ей заниматься надо.
— Я дала объявление в газету. Если мне будут звонить — отдавать Тздди? Девочка к нему привыкла, для нее это будет такая травма...
— Отдавайте.
Я ушла с тяжёлым сердцем. С балкона видела, как Олеся с сестрой играли с Тэдди. Он ожил, поздоровел, радостно бегал за ними. Он уже почти поверил, что кому-то нужен. Вечером бабушка звала детей: "Олеся, Лена, домой!" Пёс хвостиком бежал следом. Но бабушка преграждала ему путь: "А Тэдик остаётся".
Тэдик провожал их до квартиры. Когда перед его носом захлопывалась дверь - раздавался вой на весь подъезд. Как же ему было обидно! Я бежала к нему на шестой этаж, схватив кусок колбасы, чтобы как-то утешить, отвлечь. Но тот и смотреть не хотел на еду. Душа пёсика рвалась к Олесе, которую он уже полюбил и признал своей хозяйкой. И всю ночь двор оглашал тоскливый вой Тэдди. Он изливал в нем своё одиночество и несбывшиеся надежды на тепло домашнего очага.
Света из соседнего подъезда соорудила ему во дворе шалашик. Рано утром мы с ней встречались, одновременно выходя кормить нашего подопечного. Однажды она расплакалась: "Я уже не могу видеть, как он лежит, пью валерьянку. Господи, ну что же его никто не возьмет!" Света тоже не могла взять Тэдди из-за своей собаки. Так и получалось: кто хотел взять — не мог. А кто мог — не хотел.
Как-то я шла с Денди. Навстречу мне — Олеся с Тэдиком. Мы пошли гулять вчетвером. Олеся стала меня просить дать "поводить Дендика".
— Кто тебе из них больше нравится? — спросила я между прочим.
— Ваш, — ответила Олеся.
Я удивленно уставилась на нее.
— И ты бы поменялась со мной на Денди?
— Да. Он красивее, — пояснила девочка.
У меня внутренне опустились руки.
— Да разве в этом дело? Тэдди как человек лучше...
Нет, это не объяснить, этому не научить. Мне стало страшно за девочку. Она росла с предательством в душе.
В воскресенье утром раздался звонок в дверь. На пороге стояла веселая оживленная Олеся. Она держала на моем поводке курчавого чёрного пуделя.
— У меня теперь две собаки! - смеялась она.
— Где ты его нашла? Это же явно хозяйский пёс. Посмотри, какой ухоженный. Отпусти его немедленно. Его, наверное, ищут.
— Это Чарли. Он будет жить у пас. Мама согласна.
— А как же Тэдди?
Олеся пожала плечами. Понятно. Этот красивее. Я лихорадочно искала какие-то слова, аргументы.
— Олеся, ты читала стихотворение про мишку: "Все равно его не брошу...» Помнишь?
— Ну и что?
Я вспомнила: у меня в детстве была любимая кукла — негритянка. Она была страшная, чёрная, но я любила ее больше всех, потому что жалела. Может быть, под впечатлением только что прочитанной "Хижины дяди Тома". Я и назвала её под впечатлением от этого героя Томой. И когда мне купили новую дорогую, шикарную заграничную куклу, я так и не смогла ее полюбить. Она сидела на комоде нетронутой и казалась мне какой-то чужой и холодной, как светская дама. Казалось, она во мне совсем не нуждалась. Свою негритянку Тому я не предала.
А когда мне было четыре года, бабушка бросила в печку мою тряпичную куклу Катю. По той причине, что она была уже старая и грязная. Боже, какое это было горе для меня! Ведь она была для меня живая.
Олеся бы не плакала, подумала я. Она бы мигом утешилась новой — более красивой и престижной. Что же это за поколение растет? Им незнакомы понятия "близкий", "родной", "любимый", а только — "красивый, модный, дорогой". А слово "больной" вызывает не жалость и желание вылечить, а брезгливое отторжение.
Лет в 13 я написала стихотворение "Моему городу" о Саратове. Там, помню, были такие строчки:
Мне с тобою тепло, мне с тобою легко.
Пусть другие зовут красотой, новизной,
Но ведь слову "красивый" во веки веков
Не сравниться по силе со словом "родной"!
Может, не поздно еще что-то объяснить, доказать, перевоспитать? Но я вспомнила Олесину бабушку, маму и поняла, что всё бесполезно. Как писал Сологуб: "Что я могу? Как помогу?" Пропала девочка. Но ведь обнимала же она Тэдди, закрывая его своим телом от большой собаки! Неужели только как свою вещь, оберегая собственность?
Вечером пришла Олесина сестра:
— Вы не натирайте Тэдди от блох больше, пожалуйста. — (У меня оставалась еще одна доза противоблошиного средства.) — Мама сегодня скажет, возьмёт ли Чарли, и вы нам тогда этого натрёте.
Утром я выглянула в окно: Олеся, весело смеясь, носилась по двору с красивым кудреватым Чарли. А бедный Тэдди бегал за ними и, не в силах угнаться со своим больным сердцем, растерянно смотрел вслед девочке. Он не мог поверить, что его предали во второй раз.
На другой день я повезла Тэдди в приют. В трамвае он увидел рядом маленькие сандалии какой-то девочки и рванулся к ней что есть силы. Наверное подумал, что это Олеся. Обнюхал и разочарованно лёг снова. Он напрягался при виде каждой детской фигурки. Я его кормила, лечила, но сердце пса по-прежнему принадлежало ей. Собачьей королеве с ледяным сердцем.
"Прости, Тэдди, — думала я сквозь слезы. — Там тебя ждет собачья страна. Там тебя уже никто никогда не предаст".
Приют находился по адресу: "Второй Акмолинский проезд, 4".
Меня вызвался туда проводить Сергей Клавдиевич из соседнего дома, страстный любитель кошек. Он не мог пройти мимо ни одного бездомного зверька (дома у него жило пятеро), каждый день кормил их и пачками отвозил в приют. Ездил туда, как на работу. Мало того, ежемесячно перечислял туда деньги из своей скудной пенсии.
Мы добирались очень долго. Сначала автобусом № 18 до конца, потом еще чем-то до конечной, потом долго шли пешком. Тэдди послушно шел рядом, веря, что ничего плохого ему не сделают. Вскоре нам стали встречаться на пути люди с собаками, кошками на руках. Все они шли оттуда, куда мы направлялись. Их там не приняли. Один парень спросил, кивнув на Тэдди: "В приют? Жалко собаку. Она у вас там сдохнет". У ворот стояла машина, в которой сидели люди с боксером на поводке. Как оказалось, они ждали кого-нибудь из администрации, надеясь все же пристроить собаку.
Приют был практически пуст, если не считать его четвероногих обитателей. Нас встретила одна кухарка и сказала, что она никого принять не может, так как ни за что не отвечает. Правда, узнав Сергея Клавдиевича — их постоянного почётного гостя, — сказала, что в виде исключения примет нашу собаку и чтобы мы оставили его пока на кухне.
Женщина была, в общем-то, доброй и собак, видно, любила. Погладила Тэдика, наложила ему мисочку каши. Но я не могла решиться его вот так просто бросить, в кухне. Я считала, что его определят в какую-то комнатку, зарегистрируют, выделят ему свое место, я смогу убедиться, что за ним будут смотреть, заботиться. Привезла даже список лекарств, которые ему надо колоть, и еды, которую он любит. Какое там! Я поняла всю неуместность моих притязаний, когда увидела две огромные бадьи с салом, которое варилось для собак, источая отвратительный запах. Тэдди ни за что есть бы этого не стал.
Я попросила разрешения посмотреть комнатки, в которых содержались собаки. Мне дали заглянуть в глазок. Собаки лежали на голом полу, никаких ковриков и подстилок. В нескольких местах было нагажено. Была теплая летняя погода, но никто с ними не гулял во дворе, вынуждая томиться в этих казематах.
Сам дом напоминал трущобы Достоевского. В воздухе стоял непрерывный лай и вой. Я представила себе Тэдди в этих условиях и содрогнулась. Ведь он такой ласковый, домашний, привык к детям, к людям. Они его тут загрызут, эти злые собаки. Сергей Клавдиевич и кухарка уговаривали оставить Тэдди — "все равно он там на улице погибнет", но я не могла решиться. Тэдди что-то почувствовал и тревожно прижимался ко мне, словно просил не оставлять.
Вскоре появилась еще одна работница приюта. Сказала, что вообще-то отвечает только за кошек, но в виде исключения... Пообещала поместить Тэдди пока в своём кабинете. Мы прошли туда.
У кабинета был, конечно, более обжитой вид, чем в собачьих конурках. Там уже копошилось несколько таких "блатных" обитателей. На полу несколько кошек облепили огромные кости и грызли их, урча от жадности. Один невероятно блохастый кот яростно чесался на диване. И еще какой-то пёсик выглядывал из коробки в шкафу, где он соорудил себе нечто вроде логова, чем-то хрустя в зубах. Тэдди приняли настороженно: лишний рот. Мне всё меньше и меньше хотелось оставлять его тут.
Я не хочу осуждать работников этого заведения, которые предпочли в этот теплый погожий день покопаться на даче, чем возиться с надоевшими собаками. Тем более, что Сергей Клавдиевич утверждал: такое на его памяти впервые. Обычно в приюте всегда кто-то есть. Он с жаром убеждал меня, как они самоотверженно здесь трудятся, выхаживают больных животных, лечат, стригут, кормят, и это практически бесплатно, в ужасных условиях. Но пусть всё это даже трижды так, Тэдди я оставить здесь не могла.
Я видела, что он здесь никому не нужен. Я знала, что он тут же кинется вслед за нами, а калитка во дворе открыта, а рядом проезжая часть. А если его запрут — он будет плакать и рваться ко мне. И все равно отсюда убежит, и заблудится, и одичает. А я ничего не буду знать: где он, как... Короче, я увезла Тэдди обратно.
Мой спутник всю дорогу упрекал меня за неблагоразумие: ведь я не могу предложить псу ничего лучшего, а там у него была бы хоть крыша над головой и кусок хлеба. Но ведь не хлебом единым...
Тэдик сразу повеселел, как только мы отошли от этого сиротского казённого дома, и вприпрыжку затрусил по дороге. Скоро он увидит свой родной двор, знакомую детвору, Олесю...
Стоял теплый сентябрь. Бабье лето. Но начнутся дожди, холода... Что тогда? Тэдик шел за мной до самой квартиры. Он, наверное, решил, что теперь будет жить у меня. Я крикнула Давиду через дверь: "Запри Дендика! Я опять с Тэдди".
Мы накормили пса (приютскую кашу он есть не стал), напоили молоком. Он блаженно растянулся на дорожке в кухне.
— Может, оставим? — нерешительно сказал Давид.
— А Денди?
— Может, привыкнет?
Мы решили попытаться их познакомить. Я нацепила на Денди ошейник, поводок и торжественно распахнула дверь в коридор.
Знакомься, Дендик, это твой новый...
Мои слова заглушил яростный лай Денди, ринувшегося на бедного Тэдди с бешенством пантеры. Я еле удержала поводок. Тэдди в испуге забился в угол.
Ничего не выйдет, — вздохнула я, водворяя Денди обратно в спальню. Надо было что-то делать. Поздно вечером, когда Денди устраивался на ночлег в одном из кресел, я выходила во двор и тихонько звала Тэдди.
Он выбегал мне навстречу из своего шалашика, прыгая от радости, и шёл к нам ночевать. Лежал всю ночь на кухне, не шелохнувшись, ничем не выдавая своего присутствия. Понимал свое положение. Утром я его выпускала, пока Денди спал.
Потом в газетах появились мои душераздирающие объявления. Начались звонки. Одна женщина сказала, что хотела бы взять пёсика для внука, чтобы он играл во дворе не с мальчишками, а проводил время в обществе домашней собаки. Мне это не понравилось. Я сказала, что животное — это не забава, не игрушка для ребёнка, а живое существо. О нем заботиться надо. Пёсик слабенький, у него больное сердце... Женщина сразу скисла. Нет, таким я не отдам Тэдди.
Другая женщина сообщила, что недавно потеряла пуделя-девочку. Подозревает, что её убил сосед. Хотела бы взять нашего взамен той. «А если сосед и его убьёт», - подумала я. И не отдала.
Я вложила в Тэдика столько душевных и физических сил, что теперь просто не могла его отдать кому попало. Мне нужны были гарантии благонадёжности будущих хозяев.
Ещё одна позвонила и сказала, что потеряла собаку. Выражала надежду, не наш ли это. На вопрос, когда, где потеряла — ответить не могла. Не помнила и примет.
— У него белое пятнышко на груди и на правой лапке. Так?
— Кажется...
Что это за хозяйка, которая не знает примет своего пса?! Не отдала.
...К счастью, у этой истории был хороший конец. В один прекрасный день Олеся ворвалась ко мне с радостным криком: "Я уговорила маму! Тэдди теперь будет жить с нами". Рядом весело вилял хвостиком счастливый Тэдди. На шее у него красовался розовый бантик. Я мысленно перекрестилась.
А звонки всё продолжались. Позвонил мужчина, назвавшийся Олегом Ивановичем, у которого погиб пудель, и сказал, что готов взять одинокого пса. Звонила старушка Зинаида Владимировна и тоже выражала готовность приютить собачку ("только маленькую, а то поднимать на руки тяжело".) Звонили еще разные добрые люди. Я всех благодарила и говорила, что Тэдик уже устроен. Но на всякий случай записывала телефоны этих людей: мало ли что, вдруг еще какого-нибудь четвероногого горемыку занесет ветром судьбы в наш двор.
Как-то встретив учительницу школы, где училась Олеся, я попросила её рассказать на уроке о поступке девочки. Урок начался проникновенными словами Экзюпери: "Мы в ответе за тех, кого мы приручили..."
Однажды я где-то прочитала, как один писатель шел с маленькой дочкой но берегу моря, а на берег после шторма выбросило тысячи морских звёзд.
Девочка собирала их и бросала обратно в море.
Зря ты это делаешь, сказал ей отец. — Их же тысячи. Ты всё равно ничего не изменишь.
Вот для этой звезды я уже все изменила, — сказала девочка, бросив еще одну звезду в море.
Я вспоминаю этот эпизод, похожий на мудрую притчу, когда вижу весело помахивающего хвостиком Тэдика, гордо вышагивающего на поводке со своей маленькой хозяйкой. Ничего не зря, если хоть для одного существа мы что-то можем изменить в этой жизни.
P. S. Как хотелось бы завершить эту историю на сей оптимистической ноте. Увы, жизнь не дала поставить здесь точку, а превратила ее в мрачное многоточие...
Как-то я, гладя Тэдди, заметила, что он вздрагивает и напряженно сжимает спинку в ответ на прикосновение. Соседка Оля, которая стояла рядом, высказала подозрение: "Его, наверное, бьют..." Она оказалась права.
Семью Олеси стал раздражать пёсик. С ним никто не гулял, а сидя взаперти целый день дома, он, естественно, не мог удержаться, чтобы не наделать лужицы. Тэдди наказывали — то есть, проще говоря, били. Стали выгонять на мороз до вечера, и он бегал один, как беспризорный. Я заводила его домой. Бабушка изображала притворную благодарность, всплёскивая руками: "Ой, а я только что за ним собиралась!" Но я видела, что она была в накрученных бигуди и, конечно, никуда выходить не собиралась.
Тэдик не унывал: какой-никакой, а все-таки у него теперь был дом, хозяйка, место ночлега. Увидев на улице меня, он начинал весело крутиться — не одним хвостиком, а всем собой — так необычно он выражал свою радость. Провожал Олесю в школу и бегал там под окнами — ждал ее.
Но мама и бабушка Олеси затаили зло против пса. Чем-то он им мешал. И однажды Тэдика не стало.
Я, заметив, что давно не встречаю во дворе его серенькой масти, позвонила в их квартиру. Бабушка с наигранным оживлением сообщила, что Тэдди взяли родственники. Мол, у них частный дом, и они давно хотели такую собачку. Я, вспомнив историю с Грэем, почуяла недоброе.
— Пожалуйста, дайте адрес. Я его навещу, отвезу косточек, а то у меня их много набралось. — Еще теплилась какая-то надежда. Но она сразу оборвалась, когда в адресе мне было отказано.
— Я не помню адрес. Где-то в Энгельсе. Они только недавно туда переехали, купили дом. Да они скоро сами к нам в гости придут. (Приближался Новый год.)
Я попросила ее сразу позвать меня, как только они приедут. Но обещанного зова так и не последовало. Несколько раз при встречах бабушка заверяла меня, как Тэдику хорошо живется на новом месте. Я уже с трудом удерживала на лице маску вежливости, ненавидя эту лицемерную мегеру всеми фибрами души. Лена (старшая сестра Олеси) тоже что-то плела мне о привольном житье-бытье Тэдика в доме родственников. А потом Олеся рассказала мне, как всё было. Она была еще маленькой и врать не научилась.
Приехал некий дядя Володя — действительно, родственник. Мама взяла Тэдди на руки и (без поводка и ошейника) вынесла к нему в машину. Олеся была против, но большинством голосов в семье судьба пса была решена. Больше его никто не видел. Видимо, Тэдика выбросили где-нибудь по дороге. (Позже Олеся с сестрой были дома у этих родственников, но пёсика там не было.)
Я не хотела подводить девочку (ведь ее неминуемо наказали бы за предательскую откровенность) и при встречах делала вид, что верю бабкиным россказням, хотя, видит Бог, каких трудов мне это стоило. Пыталась представить, где сейчас Тэдди, как он мечется по незнакомым улицам, ищет свою маленькую хозяйку, свой с таким трудом обретенный дом.
И, не найдя, снова лежит ничком где-нибудь на дороге, ища смерти, и снег заносит его одинокую фигурку, дрожащую от холода и нестерпимой обиды...
Как-то, уже весной, я спросила Олесю при встрече: "Ты вспоминаешь Тэдди?" Она тихо сказала, потупив глаза: "Вспоминаю... Он мне даже снится иногда. Как он меня встречает из школы..."
Мать и дочь
Люська — старая дворовая собака - родила прямо на детской площадке. Она лежала, открытая всем взорам, и облизывала своего единственного детёныша. Щенок оказался девочкой. Мать никого к ней не подпускала, угрожающе рыча. Исключение было сделано лишь для Олеси. Чем-то располагала она к себе собачьи сердца. Олеся бесцеремонно вытаскивала щеночка из-под теплого бока Люськи и баюкала его, как куклу. Кутала в тряпки, укладывала спать в коробку, катала в детской коляске. Щеночек подрос, окреп, превратившись в забавное белесо-рыженькое существо, ковыляющее на толстеньких ножках по площадке за каждым встречным. Олеся нарекла ее Эльзой (она любила красивые иностранные имена.)
Эльза росла всеми любимой и обласканной. Дети устанавливали очередь, чтобы поиграть с ней, поносить на руках. Все наперебой ее кормили, поили молоком, а Люська лежала, всеми забытая, забившись под кузов машины, и настороженно наблюдала за своим детищем. Она понимала, что сама теперь прокормить ее не может, вся надежда на этих шумных крикливых детей, и вынужденно мирилась с тем, как ее дочку тискают и куда-то уносят. Но душа ее, наверное, страдала от страха и тревоги за свою несмышленую девочку.
Люську никто не кормил — старая, облезлая, она не вызывала ни у кого симпатии. Молоко и кашу, что я ей приносила, она недоедала — оставляла для Эльзы. У нее постоянно текли слюни от голода. Один из слесарей котельной заподозрил на этом основании, что она бешеная, и прогнал Люську.
Мать и дочь приютили в соседнем дворе. Изредка я приходила туда их покормить и видела, как светло-рыженькая Эльза весело носится по двору на своих крепеньких ножках, ловко перехватывая на лету очередной кусок, посланный ей чьей-то сердобольной рукой. Странно: на Эльзе совсем не было печати брошенности, бездомности, несчастливости, как у всех ее собратьев, рыскающих по помойкам. Казалось, она была счастливой собачкой. Она знала материнскую и детскую ласку, теплое солнышко, мягкую травку и ждала от жизни только хорошего.
Ей незнаком был холод, голод, жестокость, бесприютное одиночество. Все это еще ожидало ее впереди... И, может быть, это к лучшему, что Эльза так и умерла счастливой. Этим же летом ее с Люськой отравил какой-то мужик с первого этажа — досаждали ему своим лаем. Они умерли в один день: мать и дочь.
Инвалид
Однажды Олеся прибежала ко мне радостно-возбуждённая: в подвале недостроенного дома она обнаружила кутят: четверо черненьких и пять рыжих.
Кутята были необыкновенно забавные и невероятно голодные.
У меня появилась новая забота: каждый день варила им бидон похлебки, кашу, покупала косточки. Надо было видеть, как они ели! Залазили в корытце вместе с лапками, вгрызались мордочками в теплое месиво, вылизывая все до донышка. Еда исчезала в мгновение ока, и, казалось, они никогда не насытятся. Раз покормив, ты уже попадала в эту добровольную кабалу: невозможно было ничем заниматься, зная, что где-то там тебя с нетерпением ждут эти алчущие беспомощные чумазые рыльца.
Стало тепло, а потом и жарко, щенки начали выползать из подвала на травку и солнышко. Приходя, я всё чаще недосчитывалась то одного, то другого. Куда они девались — одному Богу известно. Не хотелось думать об этом. Скрепя зубы кормила оставшихся.
Один черный щенок попал под проезжавший автомобиль, раздавивший ему переднюю лапку. Он ходил, тяжело переваливаясь, хромая, поскуливая от боли. Дети жалели кутенка. Когда еды всем не хватало и я раздумывала, кому в первую очередь дать лучшие кусочки, они хором кричали: "Инвалиду, инвалиду!" — и подсовывали его мне под руку.
"Инвалид" оказался девочкой. Олеся окрестила ее Лизой. Лиза так Лиза. Так получилось, что из всего черного помёта уцелела только она одна. Ходили слухи, что щенков ели бомжи, которые ночевали в том подвале. Лизу они пожалели или побрезговали ее раздавленной лапкой, не знаю. Она поселилась неподалеку от сытной помойки: дремала целыми днями в бурьяне, зорко однако поглядывая в сторону мусорных баков — не несёт ли кто туда что-нибудь съедобное.
Лиза скоро вымахала в огромную лохматую собаку с добродушным характером, но довольно бесцеремонными манерами. Завидев меня издали, она, хромая, переваливаясь, как утка, неуклюже подпрыгивая, спешила навстречу, бросаясь с размаху на грудь всеми четырьмя лапами, оставляя грязные отпечатки на моем платье. А если я неосторожно наклонялась над ее чашкой — прыгала мне на спину, что было уже чистым хулиганством с ее стороны. Но я ей прощала эти маленькие собачьи шалости: ведь Лиза была еще, в сущности, щенком, только ростом большая. Я всегда ждала, пока она доковыляет на своих трех лапах и заставляла ждать всех нетерпеливо подпрыгивающих собак, не начиная кормёжку без "инвалида".
Говорят, что, по теории вероятности, бомба в одну воронку не попадает. Увы, жизнь опровергла эту истину. Однажды на дремавшую Лизу наехал грузовик, не заметив ее в густом бурьяне. Ее "похоронили" в той же помойке.
Подкидыши
Как-то я, бродя по двору в поисках своей собачьей чашки (их постоянно кто-то утаскивал — для своей ли собаки или те же бомжи для себя — не знаю), обнаружила её возле старого фургона. Под ним копошились какие-то существа. Это оказались щенята — но какие! Боже мой! Совсем не похожие на тех бутузов, которых я только что выкормила. Тощие, прозрачные, золотушные, не щенки, а былинки в поле, дрожавшие всем тельцем от малейшего порыва ветерка, жавшиеся друг к дружке от страха перед этим чужим и враждебным миром. Оказалось, какой-то дядька привез их на машине и сбросил тут, во дворе. Они забились в узкую щель под фургоном — это было теперь их убежище.
Щенков было шестеро. Их жалели, кормили всем двором. Я, конечно, тоже не осталась в стороне, хотя жила в соседнем. Невозможно было смотреть, как они ели, горло перехватывало: вытянув тощенькие цыплячьи шейки, просвечивая всеми своими ребрышками, такие жалкие, беззащитные... Поев, они бежали за мной следом до самого подъезда.
Это было опасно: надо было идти через дорогу. Туда-то я их переводила, как наседка цыплят, а обратно? Я с тревогой следила с балкона: перейдут ли? И облегчённо переводила дух, лишь когда они оказывались на своей территории.
На следующий день этот смертельный "переход через Альпы" повторялся. Пробовала их отгонять, запрещала ходить за собой, шикала — бесполезно. Старалась убежать, пока они еще заняты едой, но кутята, поставленные перед выбором: миска или я — непостижимо выбирали второе и бежали за мной, пожертвовав остатками каши, бежали изо всех своих худосочных сил, ревниво оттесняя друг друга, подпрыгивая, ластясь, заглядывая в лицо. Каждый хотел быть первым, быть выбранным мной, любимым.
Я уходила, а они долго еще сидели перед моим подъездом и пищали, задрав головы, как галчата. Это были дети, которые, казалось, жалобно плакали: "Мама, мама, возьми меня к себе!" Я смотрела на них с балкона и чувствовала себя сволочью. Это было невыносимо. Меня как обожгло: ведь им не столько важна была пища, как больно и страшно от своего сиротства. Они просили защиты, тепла, любви. А я не могла дать им это, только дразнила надеждой.
Я решила больше не ходить туда, не приручать зря малышей, не травить им и себе душу. Крепилась день-два, а потом не выдерживала: как они там? Живы ли? Сыты? И ноги сами несли меня к фургону.
Однажды мой "выводок", как всегда, проводил меня до подъезда. Потом пятеро убежали, а шестой — самый маленький и лихой — остался. И когда я вышла с Дендиком на поводке, отважно отправился за нами следом.
— Иди домой, глупенький, — увещевала я его, — тебе нельзя с нами, мы пойдем далеко, заблудишься!
Кутенок послушался и с полдороги повернул обратно. Но, как оказалось, до фургона он не дошел. Что с ним сталось — неизвестно. Больше я его не видела.
Счастливчик
От прежнего выкормленного мной помёта уцелел один ярко-рыжий щенок. Дети прозвали его Счастливчик. Изредка я видела его блестящую, почти оранжевую шерстку, мелькавшую то в подвалах, то в зарослях кустов в поисках пропитания. Внимание всех добросердечных жителей двора было переключено на несчастных подкидышей, а рыжего Счастливчика никто не кормил. И выглядел он вопреки своему имени довольно несчастным.
Мне стало его жалко, и я подвела пса к фургону, показав место, где всегда для подкидышей была еда: кусочки снеди, разложенные на газете, пластмассовые мисочки с супом, кашей, молоком. Рыжий все понял и теперь сам уже прибегал сюда подкормиться. Дети гнали его прочь: "Ты большой! Это для маленьких!" Хотя он был всего на каких-то два месяца старше. Я заступалась за Счастливчика, доказывая, что не такой уж он и большой, что совсем недавно был таким же крошкой. В конце концов рыжего оставили в покое. И теперь среди пегих и желтеньких комочков, склонявшихся над чашкой, слегка возвышалась его ослепительно-солнечная головенка. Щенята приняли его в свою семью.
Однако Рыжий рос быстрее и вскоре почувствовал свою силу. Он стал отнимать куски у малышей, кусал их, загонял под фургон, а сам тем временем наслаждался едой в одиночестве. Словом, вел себя, как пахан. Я, чувствуя свою вину и ответственность за сложившуюся нездоровую обстановку в щенячьем семействе, пыталась урезонить "рэкетира". Кидала ему кости подальше, чтобы кутята успели за это время спокойно поесть. Пёс разгадал мою хитрость. Он игнорировал брошеные кости — после, мол, догрызу, никуда не денутся — и терроризировал щенков пуще прежнего, выхватывая куски у них буквально изо рта.
Казалось, ему важно было продемонстрировать свою власть, показать, кто в доме хозяин. Это был какой-то дьявол, а не пёс. Пришлось выгнать его из-под фургона. Он, кстати, туда уже почти не помещался.
Счастливчик, как изгнанный король Лир, отправился восвояси. Но я почему-то была за него спокойна: такой не пропадет. Он ведь Счастливчик.
Сергей и Татьяна Никитины: «Собака бывает кусачей» (отличный видеоклип): http://www.youtube.com/watch?v=OkuVRLZ6Cb8
Карташов
Мои лекционные размышления прервал резкий звонок в дверь. Не дожидаясь, пока я открою, в дверь забарабанили десятки маленьких кулачков: "Тетя Наташа! Скорее!! Щенков убивают!!!" Я, наспех застегивая халат, выбежала во двор.
— Что случилось? Где убивают? Кто?
— Это он, Карташов! — перебивали друг друга ребята. — Мы подошли, а он с перочинным ножом над ними... Он недавно щенку в подвале голову отрезал! Мы стали кричать, что Вас позовем, а они смеются: "Ну давайте, зовите сюда вашу тетю Наташу!"
Я, не помня себя, кинулась к фургону. Видела, как метнулись оттуда в сторону три мальчишечьи фигуры: пацаны лет двенадцати.
— А ну вернись! — сама не узнала свой голос. Издали донесся затейливый мат: "А пошла ты..." Мы их долго гнали в сторону школы. Там они исчезли из поля зрения.
— Так. — У меня созревал план действий. — Сегодня же узнаете, в каком подъезде он живет, я схожу к его родителям. А щенков надо срочно перепрятать.
Мы их пересчитали: все пять были на месте. Запуганные, они забились под фургон. Этот гад Карташов тыкал их там ножом, хотел достать. Фашист. И фамилия-то какая-то фашистская: сразу приходят на ум Баркашов-Макашов.
Дети подсказали укромное местечко, куда можно было пока перепрятать кутят: в нашем дворе за выступом дома был крохотный тенистый палисадничек, огороженный со всех сторон решетками. Спрятанные в листве, щенки будут там невидимы постороннему глазу.
А за это время я снаряжу десант из учителей и общественности к этому живодеру, родители его вздрючат, и он навсегда забудет дорогу к щенячьему дому.
Увы, жизнь опять спутала все карты и планы, выявив всю утопичность моего безнадежного идеализма. Первая же разысканная мной учительница испуганно замахала руками: "Что Вы! Это же Карташов! Его вся школа боится. Да его отец сам недавно за собакой с топором гонялся. Да он и говорить-то с нами не будет". Попыталась договориться с ребятами постарше, чтобы разобрались с ним "по-мужски". "Не, он такой крутой..." А самой поговорить с ним — боялась, не его, разумеется, а того, что не удержусь в педагогических рамках и набью ему морду. Слишком я его ненавидела. Пепел Клааса — замученных щенков — стучал в мое сердце.
А перепрятанных кутят в тот же день вышвырнула с руганью из палисадника его законная владелица, не желая слушать моих объяснений и мольб.
— Нужны они мне тут! Гадить будут, дети — лазить, шуметь! Деревья поломают! Убирайтесь отсюдова!
— Поймите же, это временно. Пока уймём хулигана. Потерпите... Я Вам обещаю тишину и покой.
— Убирайтесь! — она вышвырнула вслед нам консервную банку с собачьей едой. — И чтоб духу вашего тут не было!
— Учтите, гибель собак будет на Вашей совести! — патетически воскликнула я в уже захлопнутую дверь.
Звери, а не люди. Пришлось перенести щенят обратно. Я установила среди детей дежурство у фургона и наказала всем окрестным бабкам на лавочках следить, чтобы щенят не обижали. И в случае чего — звать меня. Первое время было тихо. А потом...
Тоша
Однажды утром я не досчиталась пятого кутёнка. Звала, шарила под фургоном, искала по двору — тщетно. Его не было пять дней. А на шестой...
Я едва сдержала крик ужаса, когда увидела этот качающийся от ветра скелетик, нетвёрдо идущий ко мне от помойки на спотыкающихся ногах. Соседка, проходившая мимо, всплеснула руками: "Концлагерь!" Позже я узнала, что "карташовцы" заманили его в западню, жгли ему усы, издевались, мучили, а потом бросили в мусорный бак. Кутёнок был весь изъеден блохами, они буквально роились в нём: ведь он был так слаб, что не мог оказать сопротивления даже насекомым.
Я схватила щенка в охапку и побежала с ним в дом. Заперла Денди в спальне, чтоб не мешал. Созвала "консилиум": Давида, Олю со второго этажа, имевшую медицинский опыт. Стали решать, как спасать собачку. Она оказалась девочкой. Давид поморщился, глядя на безучастное тельце: "Не жилец". Оля не могла ее колоть, не поднималась рука на такую худышку: боялась сделать ей больно. Решили для начала ее отмыть. Я натерла ее средством от блох, потом несколько раз тщательно вымыла детским шампунем под горячим душем, два часа вычесывали гребешком уже дохлых насекомых.
Тошу — так я ее назвала — мы устроили на балконе. Я сделала ей под скамейкой уютное гнёздышко из тряпок, занавесила сверху пледом от солнца. Тошенька была еще слабенькой, ничего не ела. Оля посоветовала впрыскивать ей в рот глюкозу спринцовкой. Я проделывала с ней эту процедуру каждые два часа. И действительно, помогло. На другой день Тоша поела мясного фарша. К ней вернулся аппетит. А к вечеру она даже сделала небольшую лужицу на другом конце балкона. Я поняла, что пришло время выгуливать нашего приёмыша.
Я вынесла Тошу на газон. Она не умела "выгуливаться". Вся ее коротенькая жизнь прошла под фургоном. Она стояла и смотрела на меня.
Пришлось учить собачку гулять. Я чуть ли не показывала ей, как это делать. Тоша делала вслед за мной несколько робких шажков и опять замирала. Так с грехом пополам мы "отгуляли" с ней положенные 15-20 минут.
На второй прогулке она уже была побойчее. А когда я вышла с ней в третий раз, Тоша, которая прежде послушно шла следом за мной, вдруг повернула в сторону соседнего двора и, сначала тихонько, а потом все быстрее, быстрее, припустила что есть духу к своему фургону.
Тоша! — крик застрял у меня в горле. Я растерянно смотрела ей вслед, не ожидая такого предательства. А Тошу уже окружили выползшие навстречу ей малыши такой же желтовато-пегонькой масти, обнюхивая, облизывая, облаивая. Всю эту сцену легко можно было перевести на человечий язык: "Где ж ты была, сестричка? Мы так волновались за тебя! Как ты сейчас? Здорова? Ну, рассказывай!"
Уж не знаю, что им "рассказывала" Тоша.
Когда я подошла, она благодарно помахала мне хвостиком, но ясно дала понять, что уходить из "семьи" никуда не собирается. Её дом тут. Почему-то всплыли в памяти строчки Есенина: "Я скажу: не надо рая. Дайте родину мою!" Что ж, все правильно... Я на прощанье погладила Тошеньку и побрела домой. Проблема "удочерения" собаки отпала сама собой, и слава Богу, мало ли у меня других проблем и забот. Но какая-то обида на то, что моим кровом и заботой пренебрегли, подспудно червила сердце.
Вот говорят: "Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше". Насколько в таком случае собаки морально выше нас и рыб, если руководствуются другими понятиями. Не все, конечно. Они ведь очень разные, как и люди.
Я была обижена на Тошу, но не могла не восхищаться чистотой ее бескорыстной собачьей души, не знавшей, что такое предательство, не променявшей свой голодный родной фургон на тёплый угол и сытный кусок чужого дома. А потом меня вдруг обожгла мысль: "А может быть, Тоша просто не верила, что я её возьму? Что потом не брошу, не выброшу, как её с братьями выбросили когда-то у фургона? Я ведь сама не была до конца уверена, что возьму её. Что скажет Давид? Денди? Все это были проблемы. Может быть, Тошенька просто решила избавить меня от них? Спасти от предательства?" Вот какую задачку загадала мне эта собака. И, как ни поверни, всюду я ощущала ее моральное превосходство надо мной. Это и восхищало, и мучило одновременно.
|
Смерть Лорки (по мотивам поста) |
Поэт не видит, но провидит.
Сбылись пророчества из сна.
Он близорук и безобиден,
Но даль веков ему ясна.
"Рекою душа играла
Под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
Уже истекало кровью."
Фашисты ворвались в Гранаду,
И чёрные настали дни.
Как крикнуть хочется: "Не надо!
Помилуй, Бог, повремени. . . "
Друзья уехать призывали.
Он улыбался им в ответ:
"Поэтов же не убивают.
Ведь я не воин, а поэт."
"Поэтов ведь не убивают"…
О благовест наивных слов!
Они с поэтов начинают!
(Васильев, Клюев, Гумилёв...)
Как много было версий всяких
"Случайной" гибели певца.
Тогда фашистские писаки
Их выдвигали без конца.
Несчастный случай, пуля-дура
Настигла где-то на пути,
Завистник от литературы
Любви народа не простил,
Убили нищие крестьяне
(месть за отца: "богач – батрак").
Страна погрязла в том обмане.
Но это было всё не так.
Он был убит в глухом овраге.
И вся в крови была заря.
Ему сказали: едут в лагерь.
Его убили втихаря.
Кто дал команду на аферу,
Какая мразь могла посметь?!
…И улыбался он шофёру,
Который вёз его на смерть.
"Я прошу всего только руку,
Если можно, раненую руку.
Я прошу всего только руку,
Пусть не знать мне ни сна, ни могилы,
Я прошу одну только руку,
Что меня обмоет и обрядит.
Я прошу одну эту руку,
Белое крыло моей смерти."
Как он просил всего лишь руку
В последний час на склоне дня...
Но в ту предсмертную разлуку
Над ним глумилась солдатня.
И вытворяли с ним такое, –
Лютей нет зверя, что двуног, –
Что даже Кафка, даже Гойя
В горячке б выдумать не смог.
"Если умру я – не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона.)
Жнецы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона.)"
Он был расстрелян на рассвете.
Звериный победил закон.
Не ели апельсины дети
И не был приоткрыт балкон.
В него стреляли многократно,
И вся в крови была трава.
Запомнят палачи злорадно:
"Большая слишком голова."
И что им было, клике дикой,
Что до того в экстазе зла,
Что в этой голове великой
Вся Андалузия жила?
И крика эллипсом насквозь
Пронзило чёрное безмолвье...
Гранада! Получила кость?!
Теперь дыши его любовью.
"Прощаюсь у края дороги.
Угадывая родное,
Спешил я на плач далёкий,
А плакали надо мною.
Иною, нездешней дорогой
Уйду с перепутья
Будить невесёлую память
О чёрной минуте."
Вы никогда б не догадались,
Кто Лорку выдал палачам.
Иудой был Луис Розалес,
Кто о любви к нему кричал.
Когда-то ученик поэта,
Он жил в одной квартире с ним.
Потом издаст его сонеты
Уже под именем своим.
Но жители, в сие не веря,
Крестились, и в глазах был страх…
Иуда он или Сальери –
Да будет проклят его прах.
"Когда умру, схороните меня с гитарой
В речном песке.
Когда умру...
В апельсиновой роще старой,
В любом цветке.
Когда умру,
Стану флюгером я на крыше,
На ветру.
Тише...
Когда умру!"
Он схоронить просил с гитарой.
Никто его не хоронил.
Лишь строки этой песни старой
Бродяга-ветер раззвонил:
"Если умру я, мама,
Будут ли знать про это?
Синие телеграммы
Ты разошли по свету!"
Игра теней, свеченье бликов,
Серебряная филигрань...
Гранада! Лорка! Федерико!
Ты улетел туда, за грань
Добра и зла, земли и неба,
За зоревые рубежи,
Но где б ты не был, где б ты не был, -
В душе планеты будешь жить.
О, не забвенье, а бессмертье
Позорный тот расстрел принёс.
Теперь здесь, в гор глухом предсердье,
Источник бьёт фонтаном слез.
Бурлит вода, как будто криком
Кричит, и плачет, и поёт
О чистом сердце Федерико,
Подстреленном, как птица, влёт.
Отклики на Стихире: http://www.stihi.ru/comments.html?2013/06/07/3365
Подробно о Лорке здесь.
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (часть седьмая) |
Начало здесь
Продолжение здесь
Окончание здесь
«Если умру я - не закрывайте балкона»
О гибели Лорки, кажется, уже написано не меньше, чем о его стихах. Хотя только в 1969 году в Испании впервые было напечатано чёрным по белому - «убит». До того статьи и предисловия завершались вынужденным иносказанием: «Творческий путь поэта оборвался в 1936 году». Власть долго не признавалась в убийстве. В интервью, данном через год после гибели Лорки, Франко, вынужденный оправдываться, заявил: «Следует признать, что во время установления власти в Гранаде этот писатель, причисленный к мятежным элементам, умер. Такие случаи естественны во время военных действий».
Ф. Франко — правитель и диктатор Испании с 1939 по 1975 год
Из всех речей Франко в памяти человечества останется только эта — с ханжеским «умер» и циничным «это естественно», да и то лишь в комментариях к собранию сочинений того, кого диктатор назвал «этим писателем».
Его жизнь и судьба были оборваны на полуслове. Сколько было планов, набросков,черновиков, задуманных книг и спектаклей, сколько замыслов не узнало воплощения!
Он предчувствовал свою скорую смерть. В сборнике «Диван Тамарита» есть пронзительной силы стихотворение «Касыда о недосягаемой руке». Она полна душевным смятением и трагизмом окончательного прозрения: в смерти человек остаётся один, никто не сможет ему помочь. Нежелание смириться с последним одиночеством вызывает мольбу: «Я прошу одну только руку...» Но касыда о руке — недосягаемой. Этот крик одиночества, пророческое видение будущей одинокой гибели потрясают.
Я прошу всего только руку,
если можно, раненую руку.
Я прошу всего только руку,
пусть не знать ни сна мне, ни могилы.
Только б алебастровый тот ирис,
горлицу, прикованную к сердцу,
ту сиделку, что луну слепую
в ночь мою последнюю не впустит.
Я прошу одну эту руку,
что меня обмоет и обрядит.
Я прошу одну эту руку,
белое крыло моей смерти.
Все иное в мире - проходит.
Млечный след и отсвет безымянный.
Все - иное; только ветер плачет
о последней стае листопада.
«Когда я умру - Оставьте балкон открытым...» Поёт Елена Камбурова:
Это песня «Прощание» (1924), в которой не только прощание, но и вера, что его связь с миром, с людьми не прервётся и после смерти.
Если умру я -
не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона.)
Жницы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона.)
Если умру я -
не закрывайте балкона.
балкон Лорки. В этом доме он появился на свет.
За что убивают поэтов?
Смерть Лорки уже стала неким символом — символом фашизма, стреляющего в поэзию.
Ибо фашизм — это, по словам Хемингуэя, «ложь, изрекаемая бандитами», что не может терпеть рядом правды, изрекаемой поэзией. За что убивают поэтов? Ответ прост: поэт — всегда революционер, а диктатор всегда палач.
Гитлер и Франко
Ф. Франко
Поэзия — всегда революция. Революцией были для ханжества неоинквизиторских тюрем песни Лорки, который весь — внутренняя свобода, раскованность, темперамент. Так тюльпан на фоне бетонного каземата кажется крамолой, восстанием.
Ещё сорок лет после убийства Лорки франкисты плели паутину лжи вокруг его имени, чтобы убить память о поэте. Под страхом кары запрещалось произносить его имя. Фашистские писаки много лет выдвигали благопристойные версии его гибели, которые помогли бы оправдать их.
Была «версия», что Лорка погиб в результате несчастного случая. Якобы шёл в тихий летний вечер по улицам Гранады, напевая грустную песню, любуясь закатом, как вдруг его сразила шальная пуля.
Распускали слухи, что люди, оскорблённые стихами Лорки, свели с ним личные счёты. Писали, что поэт пал жертвой грубого завистника, не простившего ему любовь народа (своего рода легенда о Моцарте и Сальери).
Была даже социальная версия: якобы Федерико - избалованный барский сынок богатого деспотичного землевладельца, которого убил нищий крестьянин, отомстив за эксплуатацию и несправедливость.
Но правда всё же выплыла наружу. В 1950 году американский писатель, большой знаток Испании, Жеральд Бренан совершил путешествие в Андалузию. Данные, опубликованные им в результате этой поездки, позволили проникнуть в тайну убийства поэта. Бренан первым узнал, что Лорка был расстрелян в Виснаре, где были замучены и погребены десятки тысяч гранадцев, жертв фашизма.
Обнаружено массовое захоронение в окрестностях Виснар
«Смерть интеллигенции!»
Это случилось так. Тревога давно носилась в воздухе, но к лету 1936 года она сгустилась настолько, что стала почти осязаемой. В стране всё больше активизировались реакционные силы. Друзья, опасаясь за Лорку, уговаривали его уехать из Испании. Он улыбался в ответ: «Я поэт, а поэтов они не убивают».
16 июля Лорка уезжает в Гранаду — на именины отца. А 17-го начался мятеж.
Вот когда по-иному зазвучали стихи поэта о мёртвых всадниках в чёрном, скачущих по Испании!
Под луною черной
запевают шпоры
на дороге горной...
(Вороной храпящий,
где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)
...Словно плач заводят.
Молодой разбойник
уронил поводья.
(Вороной мой ладный,
о как горько пахнет лепесток булатный!)
Под луною черной
заплывает кровью
профиль гор точеный.
(Вороной храпящий,
где сойдет твой всадник, непробудно спящий?)
На тропе отвесной
ночь вонзила звезды
в черный круп небесный.
(Вороной мой ладный,
о как горько пахнет лепесток булатный!)
Под луною черной
смертный крик протяжный,
рог костра крученый...
Елена Камбурова, А. Шевченко, Ф. Лорка. Дорога
«ДОРОГА
Едут сто конных в черном,
головы опустив,
по небесам, простертым
в тени олив.
Им ни с Севильей, ни с Кордовой
встреча не суждена,
да и с Гранадой, что с морем
разлучена.
Сонно несут их кони,
словно не чуя нош,
в город крестов, где песню
бросает в дрожь.
Семь смертоносных криков
всем им пронзили грудь.
По небесам упавшим
лежит их путь.
Франкисты овладели Гранадой внезапно и быстро, и сразу же лозунг «Смерть интеллигенции!» - тезис испанского фашизма — стал служебной инструкцией. Расстреливали без суда и следствия врачей, юристов, преподавателей, журналистов, ученых.
Франко, прославившийся холодной жестокостью, с самого начала поставил перед своими сторонниками стратегическую задачу: физически искоренить по всей стране не только «красных», но и «жидомасонов», и вообще инакомыслящих. Такая кровавая мясорубка принялась методично действовать сразу после начала мятежа и продолжалась долго после окончания гражданской войны.
Первым указом нового губернатора гренадское кладбище было объявлено запретной зоной. Второй – запрещал хоронить родным казненных. Ров у кладбищенской стены стал могилой тем, кто был расстрелян в первые месяцы. Единственный свидетель казней — кладбищенский сторож — не выносит душевной пытки и сходит с ума...
(Почти шесть тысяч человек были расстреляны в Гранаде, и её окрестностях за три военных года... Свидетельств о смерти в половину меньше, в 1967 году по указанию правительства сожгли кладбищенскую регистрационную книгу военных лет).
Потом каратели врываются в дом Лорки, арестовывают мужа его сестры.
Федерико с сестрой Кончитой
Требуя у всех документы, Лорке цедят: «А ты можешь не трудиться, тебя мы и так хорошо знаем, Федерико Гарсиа Лорка!»
А вскоре он получает анонимное письмо с оскорблениями и угрозами, с обвинениями в безбожии, аморальности, в том, что он «нанёс новой власти больше вреда своим пером, чем иные пистолетом». Письмо заканчивалось приговором к смерти.
Теперь Лорка понял, что они убивают и поэтов.
Лорка. 1936 год.
«Преступление свершилось в Гранаде»
Гранада в 30-е годы
Опасность нависла над ним. Но что делать? Уехать из Гранады нельзя, все дороги под наблюдением. Ему предлагает спрятаться у него композитор Мануэль де Фалья. Но Лорка отказался — не захотел подвергать опасности старого друга. И тогда ему предлагают укрыться в семье Розалесов.
Это были гранадские богачи и сторонники фашистского режима, но младший из четырёх братьев, Луис Розалес — поклонник Лорки, всегда восхищавшийся его стихами. Он убеждает поэта, что если уговорит братьев, ярых фашистов, то никому не придёт в голову искать его в их доме. И Лорка согласился.
Но через несколько дней, в ночь с 18 на 19 августа (по некоторым данным — 16-го) за ним пришли именно сюда. По странному стечению обстоятельств никого из братьев в ту ночь не было дома. Лорке не дали даже переодеться — увели в пижаме.
При обыске исчезли все черновики и бумаги Лорки. Луис Розалес стал впоследствии официальным поэтом фашистского режима и лучшим другом Франко. Спустя несколько лет он издал свои поэмы, и в них настолько явно проступал их источник — поэзия Лорки, что андалузцы считали их обвинительным актом против самого Луиса Розалеса.
Ночью Лорку тайно вывозят в деревню Виснар. Там, в большом красном доме, называемом колонией, Федерико провёл последнюю ночь своей жизни. Ни заступничество влиятельных друзей, ни просьба о помиловании Мануэля де Фалья не помогли. На рассвете 19 августа 1936-го недалеко от Виснара у большого камня возле источника фашисты расстреляли четверых: двух тореадоров, старого хромого учителя и великого испанского поэта.
предполагаемое место расстрела
Лорка не знал, что его везут на расстрел. Ему сказали, что они едут в лагерь. Он очень обрадовался этому и всю дорогу улыбался чему-то про себя, отдавшись замыслам о новой книге, улыбался шофёру, который вёз его, в зеркальце машины, и тому было не по себе от этой улыбки.
И только когда вывели из машины старого учителя и из-за кустов раздались выстрелы, Лорка всё понял. Он не хотел умирать, его пальцы отдирали от сиденья машины, потом его волокли по дороге, он не хотел идти, всё в нём сопротивлялось этой нелепой смерти, когда столько было замыслов, ненаписанного...
Его долго и неумело достреливали. Палачи злорадно запомнили: «у него была большая голова». И что им было до того, что в этой большой голове пела, радовалась и кручинилась вся Испания!
«Когда умру...» Поёт Наталья Горленко:
Когда умру,
схороните меня с гитарой
в речном песке.
Когда умру...
В апельсиновой роще старой,
в любом цветке.
Когда умру,
стану флюгером я на крыше,
на ветру.
Тише...
когда умру!
бюст Гарсиа Лорки работы Эдуардо Карротеро
Первым откликом на эту гибель поэта было гневное стихотворение испанского поэта Антонио Мачадо: «Преступление свершилось в Гранаде».
Казнь поэта, какой он себе её представлял, описал и наш Николай Асеев:
Почему ж ты, Испания, в небо смотрела,
Когда Гарсиа Лорку увели для расстрела?
Андалузия знала и Валенсия знала,-
Что ж земля под ногами убийц не стонала?
Что ж вы руки скрестили и губы вы сжали,
Когда песню родную на смерть провожали?!
Увели не к стене его, не на площадь,-
Увели, обманув, к апельсиновой роще.
Шел он гордо, срывая в пути апельсины
И бросая с размаху в пруды и трясины;
Те плоды под луною в воде золотели
И на дно не спускались, и тонуть не хотели.
Будто с неба срывал и кидал он планеты,-
Так всегда перед смертью поступают поэты.
Но пруды высыхали, и плоды увядали,
И следы от походки его пропадали.
А жандармы сидели, лимонад попивая
И слова его песен про себя напевая.
На самом деле всё было гораздо проще и страшнее. Не было апельсинов. Не было гитары и речного песка. Была мягкая глина — там удобнее было копать. Затолкали тела в яму, засыпали землёй. Лежит он в ней среди других убиеных в братской могиле, потому что хотел быть братом всем людям. Лежит на дне рва, в клоаке, залитой водами Фуенте Гранде. Их нарочно отвели от русла, чтобы стереть с лица земли — размыть это кладбище и дороги Виснар-Альфакар, чтобы даже памяти не осталось.
Фуенте Гранде
Но они просчитались. Эта гибель несла не забвенье, а бессмертие.
Страшная правда
Но правда о казни Лорки оказалась ещё более грубой и страшной.
Известный итальянский писатель Антонио Табуччи, открывавший в 1998 году в Гранаде международный конгресс специалистов по творчеству Лорки — на следующий день после того, как в Испании отметили сотую годовщину дня рождения великого народного поэта — обнародовал в крупнейшей испанской газете «El Mundo» фотокопию страшного письма. Это письмо передал ему испанский поэт Луис Муньос. Написано оно было в 1940 году, сразу же после окончания гражданской войны. Автор его — один из наиболее жестоких франкистских палачей, бывший в 1936-ом в Гранаде. Письмо было адресовано Сальвадору Дали:
«Ты и представить себе не можешь, - писал палач, - любезный художник, как забавлялись мои солдаты с твоим другом-педиком, прежде чем застрелили его. Это была поистине незабываемая ночь. Подумай над этим». (Опускаю жуткие натуралистические подробности письма). Послание заканчивалось угрозами Дали, которому предрекалась такая же участь.
Это садистское письмо потрясло всю Испанию. Ведь одно дело — знать, что Лорку убили августовской ночью 1936 года фашисты. А другое — 62 года спустя узнать, что поэта не просто убили в глухом овраге около селенья Виснар под Гранадой, а перед этим терзали и мучили, солдатня надругалась над ним, словно уголовники в зоне, опустив гения, прежде чем пристрелить...
«…И я готов к тому, что меня пожрут испанские крестьяне». Эти пророческие слова Лорки в январе прошлого года профессор Бостонского университета Кристофер Маурер обнаружил в Библиотеке Конгресса США. Они из фрагмента черновика поэмы «Поэт в Нью-Йорке», приобретённого в своё время на аукционе за 230 долларов. И почему-то лежавшего в отделе музыки, из-за чего никто не обращал на него внимания.
Как это ни больно, но, хотя решение о физическом устранении поэта было принято в самых верхах, непосредственными убийцами его стали простолюдины, насчёт которых Лорка при всей своей демократичности и любви к народу не обольщался, особенно учитывая мракобесие, всегда отличавшее его родной город. К тому же для этих крестьян, которые хотя и были от земли, но превратились в деклассированных люмпенов на службе у фашизма, поэт был не человеком, искренне любившим простых людей и черпавшим в недрах народа свою неповторимую поэзию, – он был «барчуком-педиком», баловавшимся фортепиано, кропавшим стишки и писавшим для балаганов.
Из песни, даже такой страшной, слова не выкинешь.
Официальная франкистская Испания много лет ревностно хранила тайну обстоятельств гибели поэта. Ибо в том, чтобы в условиях военного коммунизма казнить сторонника Республики — ещё есть своя безумная, но логика. А вот отдать на забаву и поругание на «всю незабываемую ночь» солдатне всемирно известного поэта — это беспредел, который даже Гойе не снился.
А. Мыльников. Смерть Лорки
С. Дали получил несколько подобных писем с угрозами и, перепуганный, уехал за границу, долгие годы боясь вернуться оттуда.
И хотя сам текст письма на родине Лорки стараются обходить молчанием — но делать вид, что после обнародования этих строк ничего не изменилось, невозможно.
Узнав этот ужас о последних часах Лорки — отказалась приехать из США на празднование столетия поэта в Гранаде единственная оставшаяся тогда в живых младшая сестра Исабель Гарсиа Лорка. В телеграмме на имя гранадского мэра она сообщила, что не сможет выдержать эмоции, которые вызовет у неё этот приезд.
Исабель Гарсиа Лорка. Мадрид. 1990 год
Лорка с сестрой Исабель на коленях. Рядом — сестра Кончита и брат Франциско.
Долго молчали о гибели Лорки храбрые гранадцы. Даже когда стала известна правда, многие боялись встать на защиту имени своего поэта. Но была одна отважная женщина — Эмилия Льянос Медина. Ежегодно пыльной дорогой из Виснара в Альфакар в один и тот же день щла она сквозь жандармские патрули. Приходила на место расстрела и возлагала розы.
Жандармы растаптывали их, уводили единственную смелую гранадку, но всё равно в годовщину расстрела она снова шла крестным путём Лорки.
где-то здесь остановка автобуса, идущего на Виснар
О смерти Лорки замечательно написал Е. Евтушенко — ещё в те 60-е, когда не знали всех обстоятельств гибели, но чутьём поэта он уже тогда сумел понять главное.
Когда убили Лорку, –
А ведь его убили! –
Жандарм дразнил молодку,
Красуясь на кобыле.
Когда убили Лорку –
А ведь его убили! -
Сограждане ни ложку,
Ни миску не забыли.
Поубивавшись малость,
Кармен в наряде модном
С живыми обнималась –
Ведь спать не ляжешь с мёртвым.
Знакомая гадалка
Слонялась по халупам.
Ей Лорку было жалко,
Но не гадают трупам.
Жизнь оставалась жизнью,
И запивохи рожа,
И свиньи в жёлтой жиже,
И за корсажем роза.
Остались юность, старость,
И нищие, и лорды.
На свете всё осталось –
Лишь не осталось Лорки.
И только в пыльной лавке
Стояли, словно роты,
Не веря смерти Лорки,
Игрушки дон-кихоты.
Пускай царят невежды
И лживые гадалки,
А ты живи надеждой,
Игрушечный гидальго.
Средь сувенирной швали
Они, вздымая горько
Смешные крошки-шпаги,
Кричали: «Где ты, Лорка?»
Тебя не вяз, ни ива
Не скинули со счетов,
Ведь ты бессмертен – ибо
Из нас, из донкихотов!
И пели травы ломко,
И журавли трубили,
Что не убили Лорку,
Когда его убили.
Не убили?..
Однако существует версия, что Лорку не убили тогда, что он чудом выжил и прожил ещё чуть более 20 лет, оставив позади и гражданскую войну в Испании, и Вторую мировую.
Об этой версии несколько лет назад рассказала испанская телекомпания «Интернешл» в передаче «Скрытые страницы истории».
Один старый холостяк из-под Гранады однажды в 1976 году отправился в кино. В киножурнале шла речь о 40-летии со дня гибели Лорки. Сельчанин обмер: с экрана на него смотрело лицо человека, которому он 40 лет назад спас жизнь!
Прямо из кино зритель отправляется в полицию, там его переадресовали к газетчикам, где он и рассказал эту историю.
То лето 1936-го он хорошо помнил. Гранада в то лето была занята фалангистами и за городом вершились казни без суда и следствия. Под деревом он наткнулся на простреленное тело. Сначала он испугался и убежал, но позже вернулся на то место и увидел, что «мертвец» отполз в сторону, хотя у него были прострелены голова и грудь.
Крестьянин перенёс раненого в монастырь, который был неподалёку. Монахини его выходили и он остался там жить.
Ранение в голову лишило его дара речи, он не мог ни читать, ни писать и реагировал только на звуки. Умер в 1954-55 году, когда ему было уже под 60.
Выслушав странную историю, журналисты захотели получить вещественные доказательства. И день спустя рассказчик привёз фотографию, сделанную в 40-х годах, на которой был Лорка — или его двойник — в обществе трёх монахинь. Подлинность фотографии была подтверждена специалистами, но был ли на ней запечатлён Лорка или человек, фантастически похожий на него — они не могли поручиться.
Прошло ещё 22 года. В год столетия со дня рождения Лорки испанские журналисты снова вспомнили ту историю. Но продвинуться дальше в её расследовании не удалось. Спаситель раненого умер, а в монастыре о «немом» с простреленной головой помнила только одна монашка.
Она показала журналистам единственную запись, сделанную тем человеком невероятными каракулями. Она состояла всего из одного слова: «Аква» (вода).
Вода, которую Лорка считал праматерью всего сущего и называл «кровью поэтов»...
...Это кровь поэтов,
которые свои души
оставляют затерянными
среди дорог природы.
Вода всегда была для него больше, чем просто вода. Лорка называл себя «сыном воды», призванным воспеть «великую жизнь Воды», «размышления и радость воды», её хмельную музыку. И вода столько раз пела в его стихах, чувственная и прекрасная.
Куда ты бежишь, вода?
К бессонному морю с улыбкой
уносит меня река.
Море, а ты куда?
Я вверх по реке поднимаюсь,
ищу тишины родника.
Море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы...
- Девушка с бронзовой грудью,
что ты глядишь с тоскою?
- Торгую водой, сеньор мой,
водой морскою.
- Юноша с темной кровью,
что в ней шумит не смолкая?
- Это вода, сеньор мой,
вода морская.
- Мать, отчего твои слезы
льются соленой рекою?
- Плачу водой, сеньор мой,
водой морскою.
- Сердце, скажи мне, сердце,-
откуда горечь такая?
- Слишком горька, сеньор мой,
вода морская...
(«Баллада морской воды», перевод Гелескула, музыка Н. Горленко)
Об этом случае была написана книга — роман «Волшебный свет». Автор — Фернандо Мариас, перевод с испанского А. Борисова (М., Махаон, 2004). А по мотивам романа снят фильм режиссёром Мигелем Эрмосо «Божественный свет», который на московском кинофестивале в 2005 году получил Гран-при.
кадры из фильма
в роли выжившего Лорки - итальянский актёр Нино Манфреди
«Вернулся я в белую рощу...»
Каким-то иным светом и смыслом наполняются для нас сейчас те строки Лорки. Так же, как меняются портреты умерших, изменяются и строки великих поэтов после их смерти.
У ночи четыре луны,
а дерево - только одно.
Как бабочка, сердце иглой
к памяти пригвождено.
(«Он умер на рассвете»)
Навсегда теперь наши сердца иглой боли будут пригвождены к его памяти.
Пабло Неруда писал: «Наметив Федерико своей жертвой, враги целились в самое сердце страны. Они хотели лишить Испанию её тончайшего аромата, прервать её страстное дыхание, срубить под корень цветущее дерево её смеха».
Недалеко от места, где был расстрелян поэт, есть «фонтан слёз» - тот источник, от которого арабы провели в Гранаду водопровод. Ручей тихо журчит, словно поёт песню о поэте, о чистом и горячем сердце Федерико.
В овраге у Виснара в апреле 1986 года открыт парк его имени. Молодые тополя и кипарисы — он их особенно любил — выстроились в чёткие ряды.
парк Лорки
А среди них выделяется старое, изогнутое под бременем лет оливковое дерево, которое было свидетелем гибели поэта. У него теперь всегда букеты цветов.
Овраг на месте расстрела Лорки теперь выглядит так:
По сторонам оврага уложены вот такие камни с табличками. На табличках - имена тех из казненных, кого удалось опознать.
Вот та самая стела.
Братская могила выглядит так:
Фуэнте Вакерос. Здесь он появился на свет.
«Моё детство – это село и поле. Пастухи, небо, безлюдье», – писал он. И отблеском детства освещена вся его жизнь... Доверчивость, беззащитность, покоряющая естественность, фантастические выдумки. Театры, музыкальные постановки, праздники... С появлением этого человека начиналось чудо... Когда Лорка читал стихи, в мелодии фраз, в интонации голоса, казавшегося тогда незнакомым, далеким и древним, звучала тайна. Тайна самой печальной на свете радости – быть поэтом...
улица имени Гарсиа Лорки в Фуэнте Вакерос
музей Лорки в Гранаде
памятник в Мадриде
Вспоминаются его строки из стихотворения «Прощание», которым Лорка как бы прощался с миром. И одновременно не прощался.
Прощаюсь у края дороги.
Угадывая родное,
спешил я на плач далекий,
а плакали надо мною.
Прощаюсь
у края дороги.
Иною, нездешней дорогой
уйду с перепутья
будить невеселую память
о черной минуте
и кану прощальною дрожью
звезды на восходе.
Вернулся я в белую рощу
беззвучных мелодий.
Живой Лорка:
>
Эпилог
Казалось бы, кроме точного места захоронения поэта возле оврага Виснар в многотысячной братской могиле, трудно обнаружить что-либо новое в истории зверской расправы франкистов с Лоркой. Однако вышедшая в конце июня прошлого года книга испанского историка Мигеля Кабальеро «13 последних часов в жизни Гарсии Лорки», судя по всему, может стать серьёзным вкладом в это давнее расследование.
Новое в этой работе то, что в ней впервые названы не только идейные вдохновители этого преступления и его организаторы на высшем и среднем уровне франкистов. В книге поимённо перечислены и непосредственные исполнители убийства, шестеро членов расстрельной команды, убившей поэта и его спутников – двух тореадоров-анархистов и хромого школьного учителя. Подробно рассказано в книге, откуда взялись эти палачи, как они ими стали, как сложилась их судьба.
Поразительно, что одним из этих палачей был дальний родственник Лорки - фалангист Антонио Бенавидес, вошедший в «расстрельную команду» добровольцем. Бенавидес был представителем гранадского клана Альба. Члены его издавна ненавидели более удачливый и зажиточный клан Рольданов, в который входил род Лорки. Ещё одной причиной ненависти Бенавидеса могло быть то, что поэт в своей пьесе «Дом Бернарды Альбы» описал его родню: героиня этого произведения – эдакая горьковская Васса Железнова, тиран и деспот, подчинившая себе всю семью и мучающая её.
сцена из спектакля
Кстати, двоюродный брат Бенавидеса Хосе выведен в пьесе под именем Пепе эль-Романо, гуляки и повесы, для которого нет ничего святого.
После убийства Лорки Бенавидес был принят в штурмовую гвардию и стал получать высокий годовой оклад за «специальные услуги» (участие в расстрелах). Повышены в должностях и награждены были и остальные участники казни Лорки.
Только один из шестерых убийц – Хуан Хименес Каскалес терзался потом угрызениями совести. «Это не для меня», – повторял он. Говорили, что он окончил жизнь сумасшедшим.
Гражданский губернатор Хосе Вальдес, которому было приказано уничтожить Лорку, не желая делать это сам, убыл из города «по делам», предоставив решать вопрос другим. За это он был снят со своего поста, послан на фронт и вскоре скончался от ран. «Его убили», – утверждал сын губернатора.
Кабальеро пишет, что в отсутствие губернатора Вальдеса распоряжение об убийстве Лорки было отдано его заместителем, отставным подполковником жандармерии Николасом Веласко Симарро. Сделал он это безотлагательно и без внутреннего сопротивления – он принадлежал к клану Альба. К тому же он не мог испытывать симпатий к поэту, написавшему знаменитые убийственные строки про жандармов, которых народ ненавидел как верных прислужников богатеев:
Надёжен череп свинцовый –
заплакать жандарм не может;
въезжают, стянув ремнями
сердца из лаковой кожи.
Полуночны и горбаты,
несут они за плечами
песчаные смерчи страха,
клейкую мглу молчанья.
От них никуда не деться –
скачут, тая в глубинах
тусклые зодиаки
призрачных карабинов.
(Перевод А. Гелескула)
В октябре-ноябре 2009 года целая команда учёных безуспешно пыталась найти и идентифицировать останки Лорки, чтобы достойно похоронить поэта.
Предпринятые с этой целью раскопки оказались безрезультатными.
Как сообщает Lenta.ru, в районе предполагаемого захоронения исследователям не удалось найти никаких человеческих останков. Более того, на этой территории в испанской провинции Андалусии вообще нельзя было кого-либо похоронить, ибо в ходе раскопок выяснилось, что на глубине 40 сантиметров под землей находится скальная порода. Таким образом, стало очевидно, что на этом участке земли невозможно было выкопать могилу, минимальная глубина которой должна составлять хотя бы полтора метра.
Мигель Кабальеро утверждает, что поэт был погребён в 400 метрах от места, которое было указано Яном Гибсоном. Ирландский исследователь сейчас жалуется, что круг поисков по его приметам был «слишком ограничен». Другие говорят, что к этим поискам плохо подготовились и вели их наспех. Гибсон считает, что попытку следует повторить.
Скорее всего, потомки жертв и поклонники великого поэта потребуют новых раскопок. Для миллионов испанцев найти его останки — дело национальной чести.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/106445.html
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (часть шестая) |
Начало здесь
Продолжение здесь
Погибшие из-за любви
Лунная заводь реки
под крутизною размытой.
Сонный затон тишины
под отголоском-ракитой.
И водоем твоих губ,
под поцелуями скрытый.
Его строки завораживают. Их горькому таинственному очарованию невозможно противиться.
Нельзя не ощутить странные, соблазнительные чары смерти в стихах Лорки.
В одной из своих лекций он сказал: «Во всех странах смерть означает конец. Она приходит — и занавес падает. А в Испании — нет. В Испании занавес только тогда и поднимается. Мертвец в Испании — более живой, чем мертвец в любом другом месте земного шара».
Когда мы читаем строки его «Сомнамбулического романса»:
Любовь моя, цвет зелёный.
Зелёного ветра всплески,
далёкий парусник в море,
далёкий конь в перелеске, -
нам представляется, что героиня, и умерев, продолжает жить, растворившись в природе.
Когда читаем лорковскую «Прелюдию»:
И тополя уходят,
но след их озерный светел.
И тополя уходят,
но нам оставляют ветер.
И ветер умолкнет ночью,
обряженный черным крепом.
Но ветер оставит эхо,
плывущее вниз по рекам.
Или в «Прощании»:
Если умру я — не закрывайте балкона.
Дети едят апельсины.
(Я это вижу с балкона).
Жницы сжинают пшеницу.
(Я это слышу с балкона).
балкон в доме Лорки, ныне его музея
Мы словно слышим голос чеховского Тузенбаха: "Вот дерево засохло, но всё же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я умру, то всё же буду участвовать в жизни так или иначе" («Три сестры»).
Смерти, разрушающей естество человека, противостоит смерть, дарующая слияние с природой. Гибель представляется не самой страшной формой небытия. Главное — не в вопросе жизни и смерти, а в подлинном и не подлинном способе существования.
«Поэт — это медиум природы», - говорил Лорка.
Человек, отдающийся весь без остатка своим чувствам, теряет власть над собой и в сомнамбулической безотчётности идёт к неминуемой гибели. Растворение, слияние с природой грозит смертью, но она наступает от переизбытка прекрасного, от встречи с неизведанным, от чрезмерной остроты и перехлёста чувств, когда всё выглядит как в дурмане. Так гибнет цыганёнок в «Романсе о луне, луне», и герой романса «Погибший из-за любви», и цыганка в «Сомнамбулическом романсе» - быть может она слишком низко склонилась над водоёмом, зачарованная игрой лунного света, её отражение сплелось с лунным отражением, отражения растворились друг в друге, гипнотическое влечение принудило её сделать ещё шаг навстречу обманчиво близкому светилу — и вот уже луна поддерживает на водной глади её мёртвое тело...
С зеленого дна бассейна,
качаясь, она глядела -
серебряный иней взгляда
и зелень волос и тела.
Баюкала зыбь цыганку,
и льдинка луны блестела...
Только Лорке дана эта власть показать, как можно задохнуться от тоски по любимому, переполниться исступлённой жаждой любви — той жаждой, когда уже не видишь, не слышишь, - и в какой-то миг, словно в сомнамбулическом сне, шагнуть в зелёный мир своих видений, в свою зелёную сказку. Зелёный цвет — символ, как знак, как вестник бессмертной жизни струится через романс неистребимая зелень, вновь и вновь повторяясь в строках припева:
Люблю тебя в зелень одетой.
И ветер зелен. И листья.
Любовь моя, цвет зелёный...
Герои «Сомнамбулического романса» - юноша и девушка. Вполне житейская история: девушка ждёт любимого и, не дождавшись, гибнет; он приходит к ней слишком поздно и тоже умирает, отец девушки от горя сходит с ума. А жизнь, иная, внешняя жизнь продолжается, и полупьяный патруль ломится в тихий дворик. В бесконечном пространстве влюблённые тянутся друг к другу — и не могут соединиться. Гиперболизация невозможности соединения в действительной жизни оборачивается страстным желанием быть вместе где-то там, в надреальном мире:
- Так дай хотя бы подняться
к высоким этим перилам!
О дайте, дайте подняться
к зеленым этим перилам,
к перилам лунного света
над гулом моря унылым!
Стремление навстречу смерти оказалось порывом ввысь, к луне. Этой тягой к пропасти пронизаны все стихи и драмы Лорки. Никто из его героев не умирает своей смертью. Смерть в его мире всегда насильственна. В окружении своих постоянных спутников — конь, луна, нож, ветер — она реальна и призрачна одновременно.
Но смерть у Лорки — не знак конца, а знак свободы. Это выбор героя, его вызов миру.
Лорку всегда тяготило незримое присутствие смерти, его томило тёмное предчувствие ранней гибели, и он в редком стихотворении не упоминает слова "смерть". Он играл с ней в какие-то странные игры, частенько предлагая своим приятелям посмотреть, как он будет выглядеть в гробу, а мертвеца он изображал весьма правдоподобно. Этим он забавлял Дали и его сестру в Кадакесе, когда ложился на песок пляжа и застывал в наигранной смертельной судороге. У Анны-Марии сохранилась фотография, где Федерико лежит на пляже в Кадакесе на боку с закрытыми глазами и свалившейся с головы панамой.
Эти эпизоды нашли свое отражение в ранних работах С. Дали, в частности, в "Большом натюрморте (Приглашение ко сну)".
И отрубленная голова на берегу моря на картине С. Дали «Мёд слаще крови» писалась с него.
Да, видимо, не только стихи, но и картины сбываются.
«Этот вальс, закусивший губы...»
В 1929 году Федерико Гарсиа Лорка уезжает более чем на год в Америку, в Нью-Йорк.
Американские циклы («Поэт в Нью-Йорке») как-то увязли в экспериментальных поисках и в стилевом отношении остались стоять особняком в его творчестве. Сюрреалистическая поэтика (это было время его увлечения творчеством С. Дали), оторванная от каких бы то ни было корней, не прижилась в поэтическом мире Лорки. Но два стихотворения из этого цикла, «Маленький венский вальс» и «Вальс на ветвях», очень поэтичны, легки и близки внутреннему миру грустной лорковской поэзии. Особенно пленителен «Маленький венский вальс». Это стилизация, сказочная Вена Моцарта и Штрауса, увиденная восторженным взглядом романтичного иностранца.
Вена - городок в стеклянном шаре, где вместо снежинок медленно кружатся ноты...
Десять девушек едут Веной.
Плачет смерть на груди гуляки,
Есть там лес голубиных чучел
и заря в антикварном мраке.
Есть там залы, где сотни окон
и за ними деревьев купы...
О, возьми этот вальс,
этот вальс, закусивший губы.
Этот вальс, этот вальс,
полный смерти, мольбы и вина,
где шелками играет волна.
Я люблю, я люблю, я люблю,
я люблю тебя там, на луне,
и с увядшею книгой в окне,
и в укромном гнезде маргаритки,
и в том танце, что снится улитке...
Так порадуй теплом
этот вальс с перебитым крылом.
Есть три зеркала в венском зале,
где губам твоим вторят дали.
Смерть играет на клавесине
и танцующих красит синим
и на слезы наводит глянец.
А над городом - тени пьяниц...
О, возьми этот вальс,
на руках умирающий танец.
Я люблю, я люблю, мое чудо,
я люблю тебя вечно и всюду,
и на крыше, где детство мне снится,
и когда ты поднимешь ресницы,
а за ними, в серебряной стуже,
- старой Венгрии звезды пастушьи
и ягнята и лилии льда...
О, возьми этот вальс,
этот вальс "Я люблю навсегда".
Я с тобой танцевать буду в Вене
в карнавальном наряде реки,
в домино из воды и тени.
Как темны мои тростники!..
А потом прощальною данью
я оставлю эхо дыханья
в фотографиях и флюгерах,
поцелуи сложу перед дверью -
и волнам твоей поступи вверю
ленты вальса, скрипку и прах.
Испанская актриса и певица Ана Белен к столетию со дня рождения Федерико осуществила проект под названием "Лоркиана" - записала двойной диск, на первом из которых были записаны "12 андалусских народных песен", аранжированных когда-то Лоркой и прочно вошедших в репертуар самых разных испанских исполнителей, на втором - 13 песен на стихи самого Лорки. Одна из них - «Маленький венский вальс», музыку к которому написал Леонард Коэн. Послушайте!
"Pequeсo vals vienйs" - поет Ана Белен:
«Take This Waltz» - это поет сам Леонард Коэн:
Из Нью-Йорка путь Лорки лежит на Кубу, где он напишет сборник «Мотивы сна», а в июне 1930 года возвращается на родину. В этот период он публикует «Поэму канте хондо», «Диван Тамарита» и пьесу «Когда пройдет пять лет». Эта пьеса окажется пророческой, ибо ровно через пять лет Лорки не станет.
В марте 1933 года состоялась премьера трагедии «Кровавая свадьба» в мадридском театре Беатрис. И здесь та же тема любви и смерти...
Кровавая свадьба
Не хотела писать о драматургии Лорки, поскольку эта тема требует отдельного серьёзного разговора, но тут не могу не сделать исключения. «Кровавая свадьба» - моя любимая вещь, поразившая меня с детства и навсегда. Можно смело сказать, что это вершина драматургии поэта, его первая трагедия, одна из самых музыкальных его пьес и по композиции, и по сути. «Она написана по Баху», - говорил Лорка.
Музыка и песни вообще часто звучат в драмах Лорки, но не являются фоном или комментарием к действию. Это странные песни, и не важно, кто их поёт — хор, героиня или голос за сценой, в них настойчиво повторяются слова и путаются фразы, загадочен рефрен. В данном случае это «Колыбельная»: «О коне высоком, что воды не хочет...» В песне Лорки не важно, о чём она поётся — важно её звучание, её завораживающий интонационный рисунок.
Баю, милый, баю!
Песню начинаю
о коне высоком,
что воды не хочет.
Черной, черной, черной
меж ветвей склоненных
та вода казалась.
Кто нам скажет, мальчик,
что в воде той было?..
Усни, мой цветочек!
Конь воды не хочет.
Усни, лепесточек!
Конь взял и заплакал.
Поводом к написанию пьесы послужила заметка в газете 1928 года, где сообщалось о двойном убийстве, совершённом в деревне близ Альперии. Виновницей была девушка — накануне свадьбы она повстречала прежнего возлюбленного, который после размолвки с ней женился на другой. Прямо из-под венца невеста бежала с чужим мужем. Опозоренный жених бросился в погоню, настиг их, и в кровавой схватке погибли оба соперника. Этот непридуманный эпизод лёг в основу сюжета.
Но это не бытовая деревенская драма, как можно подумать вначале о пьесе. Ибо действие переносит нас не в будничную Андалузию, а в ту, что живёт в поэтическом сознании народа, в Андалузию романсов и песен, поверий и заклятий. Герои говорят языком народной поэзии — образным и лаконичным. И зовут их не собственными именами, а как в сказке: Мать, Жених, Невеста, Отец невесты... Есть и такие персонажи как Луна, Смерть (в образе нищенки). Эта пьеса — как бы драматургический романс, она условна и романтична, потому что луна, например, может принимать участие в жизни героев.
Побег невесты с Леонардо — это протест против застывшей, унылой, бескрасочной жизни, которая была уделом матери невесты и матери жениха. Подавленные чувства, по Лорке, неизбежно прорываются рано или поздно, но вместо счастья несут смерть.
Самый трагичный образ пьесы — образ матери. Мать жениха единственная, кому ведомо, что жизнь человеческая не отторжима от жизни земли, а голос крови глушит разумные доводы. Она могла бы, но не сумеет понять. И так и не узнает в невесте себя, но с другой судьбой. Ведомая властью рока, она сама пошлёт сына в погоню — на гибель.
Все избиты ноги,
лёд застыл на гриве,
а в глазах сверкает
серебро кинжала.
На коне высоком
беглецы спасались,
кровь свою мешая
с быстрою волною.
Усни, мой цветочек!
Конь воды не хочет.
Усни, лепесточек!
Конь взял и заплакал.
К берегу сырому
он не потянулся
вспененною мордой;
жалобно заржал он,
поглядев на горы -
суровые горы.
Ах, мой конь высокий,
ты воды не хочешь!..
Скорбь горы под снегом,
кровь зари на небе...
Не входи, помедли,
заслони окошко
сонной этой ветвью,
сном, упавшим в ветви.
В заключительном акте в селение жениха нищенка приносит трагическую весть о свершившейся кровавой резне. Мать окружают плачущие соседки, а она спокойна страшным спокойствием.
И вдруг появляется невеста — в чёрном плаще, без венка. Она посмела прийти в этот дом?!
Да, посмела! Пришла за тем, чтобы принять смерть от руки матери. Пришла, потому что только мать — да, та самая мать, сын которой погиб по вине невесты, способна понять её:
«Да, я бежала с другим, бежала! - говорит она с тоской. - Ты бы тоже бежала... Я не хотела, ты слышишь, я не хотела! Я сгорала на огне, язвы покрывали моё тело и душу, а твой сын был для меня глотком воды, я ожидала от него детей, успокоения, целебной силы. А другой был тёмной рекой, чёрной рекой с ветвями, и он звал меня шелестом тростников, как песней...
Я шла к твоему сыну, а другой насылал стаи птиц, и они не давали мне идти. Я не обманывала твоего сына, я шла к нему, но руки другого, как волны, подхватили меня и унесли в море.
И не могло быть иначе, не могло. Это всё равно случилось бы, даже если бы я была старухой и все дети твоего сына вцепились бы мне в волосы!»
И рука матери, занесенная для удара, повисает в воздухе. Из глубин материнской скорби возникают суровые, просветлённые слова: "Благословенна пшеница, ибо под ней мои сыновья. Благословен дождь, ибо он омывает мертвых".
"Позволь мне плакать вместе с тобой", - просит Невеста. "Плачь, разрешает Мать. - Но у дверей".
Приближается траурное шествие. Четверо юношей несут на плечах тела Жениха и Леонардо. Ценою их гибели, ценой очистительной грозы, разразившейся посреди свадьбы и превратившей ее в похороны, искуплена трагическая вина, торжествует древний закон, восстановлено равновесие в мире. По обоим павшим рыдают Мать и Невеста, окруженные хором соседок. В общем поминальном плаче сливаются их голоса. Так заканчивается трагедия.
одна из постановок «Кровавой свадьбы»
фильм Клода Шаброля 1973 года «Кровавая свадьба»
« Петь и плакать со своим народом»
В 1932 году Лорка создает свой передвижной студенческий театр «Ла Баррака» (балаган). Создаёт с просветительской целью, посвятив ему три года жизни.
труппа театра «Баррака. Лорка внизу первый слева
Эта бродячая театральная труппа, состоящая из таких же молодых энтузиастов, кочевала по Испании, заезжала в глухие селенья, где крестьяне и не подозревали, что существует театр, не знали, что это такое. И повсюду за три часа на площади вырастали подмостки и к закату начинался спектакль. Билетов не продавали, работали бесплатно. Разыгрывались пьесы Лопе де Вега, Кальдерона, Сервантеса, Тирсо.
Лорка на репетиции спектакля
Испанские крестьяне смотрели с огромным интересом в отличие от пресыщенной буржуазной публики. Даже дождь не мог им помешать. Публика теснее жалась, а промокшие актёры продолжали играть.
сцена из спектакля «Баррака»
Лорка был душой театра — был не только режиссёром и актёром, но и писал музыку для пьес, рисовал костюмы, делал декорации, был рабочим сцены. Он придавал огромное значение театру. Говорил: «Чуткий театр, верно направленный во всех своих жанрах — от трагедии до водевиля — может в несколько раз изменить мировосприятие нашего народа. А театр искалеченный, у которого вместо крыльев копыта, может развратить и усыпить целую нацию».
Об идее искусства для искусства» Лорка отзывался резко: «Ни один настоящий человек уже не верит в этот хлам чистого искусства. Художник должен петь и плакать со своим народом».
Этот молодой бродячий нищий театр оказался настолько свежим и нужным, что фалангистская печать поспешила объявить его преступным.
С. Дали утверждал, что «на всей планете нельзя найти человека аполитичнее Лорки», что «Лорка, чистейший поэт на все 100%, был самым аполитичным» из всех известных ему людей.
Но это было не так. Хотя Лорка и не примыкал ни к одной из партий и признавался, что не очень-то разбирался в их целях и различиях, но ему была небезразлична судьба родины и народа.
Когда его спрашивали: «Федерико, какой ты партии?» - он отвечал: «Я — из партии бедняков».
.
При этом наивно добавлял: «Но — добрых бедняков». Моральные отличия виделись ему более глубокими, чем классовые. Демократ и республиканец по убеждениям, он с годами всё больше сочувствовал идеям социализма. «Я — революционер, потому что все настоящие поэты революционеры», - говорил он. А для мещан и фашистов он был «красный поэт», «русский шпион», сторонник «еврейского коммунизма».
В том, что писал Лорка, было предчувствие гибели. Но не страх смерти и не жажда бессмертия были тому причиной. Он не обманывался в своей судьбе, потому что не отделял её от народной, и в этом знании неизбежно была не покорность воле событий, а выбор.
В июне 1936 года, когда люди благоразумно предпочитали отмолчаться, он открыто высказывал свои взгляды: «Я всегда буду с теми, у кого нет ничего... Я испанец до мозга костей и не мог бы жить в другом месте земного шара, но мне ненавистен каждый, кто считает себя выше других по одному тому, что он испанец. Я брат всем людям, но полон отвращения к тем, кто слепо любят свою родину и одержимы абстрактной идеей национализма. Хороший китаец мне ближе плохого испанца».
Таких слов в 1936 году в Испании не прощали — уже становились обязательными клише «об истинно национальном духе, счастливо нашедшем своё выражение в фаланге» - без них не вступали в должность и не выходили на пенсию. А Лорка во всех интервью повторял свою декларацию независимости.
Если бы это была декларация художнического индивидуализма как у С. Дали, её бы простили, как поэтическую вольность. Но выбора — свободного, естественного — Лорке простить не могли. По окончании войны Франко заявил: «Мы поэтов не убивали». И добавил про себя: «Иначе пришлось бы их убивать всех подряд».
В 1933 году журнал «Октябрь» публикует антифашистский манифест, и первая подпись под ним — Гарсиа Лорки. В ноябре 1935-го он подписывает II антифашистский манифест. 14 февраля 1936-го в апогее политической борьбы подпись Лорки под воззванием «Интеллигенция — с народным фронтом» снова стоит первой.
Так подтверждался его выбор. Сколько запоздалых сетований в мемуарах! Неужели нельзя было вести себя осторожней, не давать таких откровенных интервью, не подписывать первым антифашистских деклараций, писем и протестов? Но для него нельзя было иначе. Как нельзя перестать быть собой. «Когда нельзя защитить — встают рядом», - это было его убеждение.
И задолго до развязки поэту был ясен итог, предсказанный его стихами. Может быть, он один знал, чем обернётся в итоге каждое его слово, знал — и ни разу не уклонился от ответа.
Хотя вспомним его страхи, смешные слабости, как он боялся моря, болезней, смерти, как любил жизнь, - ему было, наверное, труднее, чем другим...
Продолжение здесь: http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post224191140/
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (часть пятая) |
Начало здесь
Сонеты тёмной любви
Из письма Гарсиа Лорки другу: "Впервые в жизни пишу любовную лирику. Новые горизонты открылись мне, и что-то во мне переменилось. Сам себя не узнаю".
Последней книгой Лорки стала книга сонетов, которая долго считалась утраченной. "Её составят 100 сонетов", — говорил поэт в интервью. До нас дошли лишь 11, да и те уцелели чудом. Эти газеллы и касыды пронизаны несвойственной прежде поэту тоской, почти отчаяньем. Об этом говорят даже сами названия: "Об отчаявшейся любви", "О скрытой любви", "О пугающей близости".
Только не слепи ты чистой наготою,
как игла агавы в лозах над водою.
Дай тоской забыться на планете дальней,
но не помнить кожи холодок миндальный.
Такие стихи — редки для Лорки. Поэзии его вообще чужд исповедальный тон. Его лирическое "я" — это безымянное и всеобщее "я" народной песни. У этого удивительного лирика почти не было стихов о любви. Признания были передоверены десяткам лирических и драматических героев. Сам же поэт, подобно режиссёру, не появлялся на сцене. Это было сознательное, ещё в молодости принятое решение. В одном из ранних писем Лорка жалуется: "Я страдаю, когда вижу в стихе своё отражение. Кажусь себе огромным сизым комаром над омутом чувства". И только в "Сонетах тёмной любви" он сказал больше, чем хотел.
И пусть на сад мой, отданный разбою,
не глянет ни одна душа чужая.
Мне только бы дождаться урожая,
взращённого терпением и болью.
Любовь моя, люби! — да не развяжешь
вовек ты жгучий узел этой жажды
под ветхим солнцем в небе опустелом!
А всё, в чём ты любви моей откажешь,
присвоит смерть, которая однажды
сочтётся с содрогающимся телом.
Многие запомнили Лорку весёлым, жизнерадостным, беззаботным, "солнечным юношей".
Но не радость озаряла глубины его души. У него было страстное сердце, он умел любить и много страдал, о чём не знал никто.
Осенью 1928 года поэт потерпел крушение в любви, след которой сохранился в его письме другу: "Недавно вся моя воля понадобилась мне, чтобы справиться с мукой, сильнее которой я не испытывал. Ты и не представляешь, что это — ночь за ночью глядеть с балкона на Гранаду и знать, что она пуста для тебя, и что ни в чём не будет утешения.
Я просто измочален, до того истерзало меня чувство, с которым я должен справиться".
"О шепоток любви..." Читает Давид Аврутов:
https://www.youtube.com/watch?v=QstaD5JBxcU&list=PLrgDSzTXDpvM70JA2g2Jzm2N6z5kWkI7a&index=9
О, шепоток любви глухой и темной!
Безрунный плач овечий, соль на раны,
река без моря, башня без охраны,
гонимый голос, вьюгой заметенный!
О, контур ночи четкий и бездонный,
тоска, вершиной вросшая в туманы,
затихший мир, заглохший мак дурманный,
забредший в сердце сирый пес бездомный!
Уйди с дороги, стужи голос жгучий,
не заводи на пустошь вековую,
где в мертвый прах бесплодно плачут тучи!
Не кутай пеплом голову живую,
сними мой траур, сжалься и не мучай!
Я только жизнь: люблю - и существую!
Об интимной жизни Лорки мемуаристы либо хранят молчание, либо ограничиваются туманными намёками. Доверимся самому поэту, в чьём творчестве на всём его протяжении присутствует тема беззаконной, запретной любви, которая вступает в конфликт с общепринятой моралью. Насколько личной и выстраданной была эта тема для Лорки, можно судить по тому, как пронзительно и неотступно звучит она во многих его произведениях. Например, в "Оде Уолту Уитмену":
И всегда о тебе вспоминал я, Уолт Уитмен,
о седых мотыльках бороды,
о твоей аполлоновой стати,
о плечах в линялом вельвете
и о голосе — смерче пепла;
как туман, красивый старик,
здесь ты плакал подстреленной птицей.
Враг сатиров, тирсов и лавров,
пел ты тело в рабочей рубахе.
Я всегда вспоминал о тебе,
мужественный красавец,
в дебрях угля, реклам и рельсов
ты хотел быть рекой и уснуть, как река,
горе друга укрыв на груди.
И не мог я забыть тебя, старый Адам,
как утёс, одинокий Уитмен,
потому что везде, где могли, содомиты, —
в окнах, в барах, по сточным канавам,
млея в лапах шофёров,
в карусели абсентовых стоек —
тыкали пальцем в тебя, Уолт Уитмен.
"Он тоже! Он тоже!" — эти сороки,
белые с севера, чёрные с юга,
на весь мир о тебе кричали.
По-змеиному жаля целомудренный снег бороды,
по-кошачьи визжала эта мразь, это мясо для плётки,
для хозяйских забав и подмёток.
"Он тоже!" — кричали и тыкали
в берега твоего забытья.
А ты мечтал о друге,
пропахшем мазутом и солнцем,
тем же солнцем, что пело мальчишкам
под городскими мостами.
У. Уитмен. Гипс. 1947.
В "Оде Уитмену" Лорка настаивает на своём праве и праве таких, как он, на любовь, пусть непохожую на нашу, но для него любая любовь священна. Он ненавидит врагов любви, какой бы она ни была, и бросает вызов ханжам и фарисеям всех мастей, времён и народов.
Старый Уитмен, не брошу я камня
ни в подростка, который пишет
имя девочки на подушке,
ни в того юнца, что украдкой
примеряет платье невесты,
ни в того, кто чёрствую старость
запивает продажной любовью,
ни в тайного мужелюба,
закусившего молча губы.
Я кляну, городские сороки,
вас, откормленных властью гарпий,
птиц болотных! Врагов бессонных
любви, приносящей свет!
И у нас тоже не поднимется рука бросить камень в поэта. Кто мы такие, чтобы его судить? "Безгрешный, как птица или конь", — так написал о нём один гватемальский поэт.
Такого Лорку мы ещё не знали. Но пришла пора,наконец, узнать его таким, каким он был, а не тот конфетный дистиллированный образ, придуманный биографами, что все эти годы был с нами.
В пьесе "Публика" Лорка, по его словам, намеревался вывести на сцену "скрытую драму каждого, сидящего в зале". А скрытые драмы обычно мучительно остры и менее всего благопристойны. Была и у Лорки своя, мучительно острая драма. Скрывая её, поэт вместе с тем стремился её поведать — не прямо, а иносказательно, и в уже названных произведениях, и в тех, что успел лишь задумать: в трагедии "Разрушение Содома", в пьесе "У крови нет голоса", которая, как он обещал, "повергнет в ужас ханжей". Наконец, в "Сонетах тёмной любви", где он говорит об истерзавшем его чувстве просто и страшно:
Любовь до боли, смерть моя живая,
жду весточки — и дни подобны годам.
Забыв себя, стою под небосводом,
забыть тебя пугаясь и желая.
Ветра и камни вечны. Мостовая
бесчувственна к восходам и заходам.
И не пьянит луна морозным мёдом
глубин души, где темень гробовая.
Но за тебя шёл бой когтей и лилий,
звериных смут и неги голубиной,
я выстрадал тебя, и вскрыты жилы.
Так хоть бы письма бред мой утолили,
или верни меня в мои глубины
к потёмкам, беспросветным до могилы!
Когда один из друзей прочитал рукопись "Сонетов", он, не сдержавшись, воскликнул: "Господи, какая душа! Как же ты любил, сколько же ты страдал, Федерико!" Лорка улыбнулся в ответ: "При чём здесь я?" — и в этой улыбке была благодарность, признательность за понимание, но был и запрет, мягкий и бесповоротный.
Так же, мягко и с юмором — чтобы не обидеть высокомерием — он уходил от ответа, когда журналистское любопытство переходило границы. При всей искренности Лорка был очень скрытен, и редко о ком мы знаем так мало, как о нём. Он привычно берёг от чужого взгляда своё сокровенное.
Из письма Лорки: "Я берегу и оберегаю свою личную жизнь, потому что боюсь дурацкой славы. Едва прославишься, и ты обречён — те, чужие, раскроят тебе грудь лучами своих карманных фонарей".
Потёмки моей души
отступают перед зарёю азбук,
перед туманом книг
и сказанных слов.
Потёмки моей души!
Под одним из рисунков была надпись: "Только тайной мы живы, только тайной..."
Но, к счастью, над художником такой стихийной силы не властны и собственные обеты, и, вопреки своему правилу, Лорка пишет книгу любовной лирики, где в чеканной форме с потрясающей неукрощённой мощью выражает себя трагически безнадёжная страсть.
Пуховый снег над жаркими крылами,
вскипая, словно пена, по озёрам,
жемчужно стынет инистым узором
в саду, где наши губы отпылали.
Погладь рукою пёрышко любое —
и снежная мелодия крылато
весь мир запорошит перед тобою.
Так сердце от заката до заката
боится, окольцовано любовью.
Не вымолить тебя, моя утрата.
Имя адресата "сонетов тёмной любви" раскрыл ирландский писатель и учёный Ян Гибсон в своей нашумевшей книге "Пара века", получившей премию опубликовавшего её издательства "Пласа и Ханес", где ирландский испанист обращается к теме непростых взаимоотношений Лорки с его давним другом Сальвадором Дали с модных сейчас фрейдистских позиций.
Автор описал, какими страданиями обернулась для поэта его запретная страсть - в Испании того времени однополая любовь считалась грехом не менее тяжким, чем коммунистические взгляды.
"Они познакомились в 1923 году в Студенческой резиденции в Мадриде. А после того, как поэт побывал у Дали в гостях в Кадакесе в 1925-м, он покидает Каталонию, глубоко влюблённый в художника.
Но Дали не желает прислушаться к своим подавленным гомосексуальным наклонностям, а потому любовь между ними так и не состоялась. Если бы она состоялась, она, безусловно, обогатила бы жизнь и творчество обоих, заслужила бы, чтобы про неё была написана монография".
Ф. Гарсиа Лорка и Сальвадор Дали.
Порт-Льигате. 1927
И ещё: "Когда Дали понял, что Лорка влюбился в него, между ними началось отчуждение. Я познакомился с ним в его последние годы, и он сказал мне, что Лорка был его лучшим другом".
Из "Сонетов тёмной любви":
Мы вплыли в ночь — и снова ни уступки,
ответный смех отчаянье встречало.
Твоё презренье было величаво,
моя обида — немощней голубки.
Мы выплыли, вдвоём в одной скорлупке.
Прощался с далью плач твой у причала.
И боль моя тебя не облегчала,
комочек сердца, жалостный и хрупкий.
Из письма Лорки — Сальвадору Дали: "Всё вспоминаю тебя. Даже, кажется, слишком. Такое впечатление, что в руке у меня — золотой, круглая, тёплая монета. А разменять его не могу. И не хочу, сынок. Как вспомню, какая ты страхолюдина, так ещё сильнее люблю". ("Сынок" — это форма фамильярного обращения, как у нас — "старик". — Н.К.)
В 1929 году Дали вместе с Луисом Бунюэлем снимет фильм "Андалузский пёс", в герое которого, наделённого весьма непривлекательными чертами, узнавался Лорка. Гибсон утверждал, что Луис Бунюэль был против зарождавшегося чувства между двумя великими творцами.
Лорка и Луис Бонюэль
Был момент, когда кинематографист сделал всё, чтобы разрушить возникшую между Лоркой и С. Дали дружбу. Именно поэтому он и создал свой фильм "Андалузский пёс", который являлся направленной против Лорки сатирой, ставший не только кинематографическим манифестом сюрреализма, но и эпилогом старой дружбы Лорки и Дали.
"Андалузский пёс" - не совсем точный перевод, который сделан был у нас, когда в России шёл этот фильм. Правильнее - "андалузский щенок". "Андалузскими щенками" в студенческой Резиденции иронично-презрительно называли южан. Прозвище означало: слюнтяй, маменькин сынок, недотёпа, растяпа.
кадр из фильма «Андалузский пёс». Лорка и С. Дали
Через год после смерти поэта, когда огромным его портретом республиканская Испания украсит свой павильон на Всемирной выставке, его бывший друг Сальвадор Дали предложит выставить в том павильоне свои картины с одним условием: пусть снимут портрет Федерико, занимавший, по мнению Дали, слишком много места.
Но перед смертью он, говорили, в бреду повторял имя Лорки...
Ты знать не можешь, как тебя люблю я, —
ты спишь во мне, спокойно и устало.
Среди змеиных отзвуков металла
тебя я прячу, плача и целуя.
Тела и звёзды грудь мою живую
томили предрешённосью финала,
и злоба твои крылья запятнала,
оставив грязь, как метку ножевую.
Тёмная любовь
Я прянул к телефону, словно к манне
небесной среди мертвенного зноя.
Пески дышали южною весною,
цвел папоротник в северном тумане.
Откуда-то из темной глухомани
запела даль рассветною сосною,
и как венок надежды надо мною
плыл голос твой, вибрируя в мембране.
Далекий голос, нежный и неверный,
затерянный, затихший дрожью в теле.
Такой далекий, словно из-за гроба.
Затерянный, как раненая серна.
Затихший, как рыдание в метели.
И каждой жилке внятный до озноба!
( "Сонеты темной любви")
Недавно стал известен адресат этого стихотворения Лорки. Увы, это не женщина, как все думали долгое время. И даже не Сальвадор Дали. Цитирую недавнюю сенсационную заметку от 20 мая 2012 года:
«Тайным любовником поэта Федерико Гарсиа Лорки в последние годы его жизни был испанский журналист и критик Хуан Рамирес де Лукас, пишет El Pais. Роман под названием "Темная любовь" (Los amores oscuros), посвященный их отношениям, будет опубликован в Испании 22 мая.
Тот факт, что у Гарсиа Лорки был любовник, которому он посвящал свои последние стихотворения, был известен, однако его имя назвали только сейчас. В книге, которую написал Мануэль Франсиско Рейна, рассказывается история отношений поэта с этим юношей, которому в момент их знакомства было 17-18 лет. По мнению Рейны, именно Рамиресу де Лукасу поэт посвятил сборник "Сонеты темной любви".
Много лет книга сонетов оставалась неопубликованной. Лишь в мае 1984 года мадридская газета "ABC" с разрешения членов семьи Гарсиа Лорки опубликовала факсимильное воспроизведение авторской рукописи одиннадцати сонетов из этой книги.
Ян Гибсон признавался, что долгое время безуспешно пытался взять интервью у Хуана Рамиреса де Лукаса, чтобы узнать о последних месяцах жизни Гарсиа Лорки. Но тот хранил молчание. Как хранил в тайне от всех письма поэта, в которых тот признавался ему в любви, а также дневники, фотографии и веточку флердоранжа, вложенную в одно из писем.
Рамирес де Лукас
Он молчал более 70 лет, и лишь незадолго до смерти, в 2010 году, передал эти документы своей сестре, разрешив предать их гласности. Та, в свою очередь, ознакомила с архивом брата Мануэля Франсиско Рейну, благодаря чему и появился роман "Темная любовь". Первыми его читателями станут испаноязычные жители Земли, но, судя по волне международного интереса, новая трактовка образа "красного поэта" увидит свет на многих языках. Здесь же впервые будет опубликовано стихотворение, где Гарсиа Лорка признается в своем безнадежном влечении к "белокурому молодому человеку из Альбасете".
Мне страшно не вернуться к чудоцветам,
твоим глазам живого изваянья.
Мне страшно вспоминать перед рассветом,
как на щеке цвело твое дыханье.
Мне горько, что безлиственным скелетом,
засохший ствол, истлею в ожиданье,
неутоленным и неотогретым,
похоронив червивое страданье.
И если ты мой клад, заклятый роком,
мой тяжкий крест, которого не сдвину,
и если я лишь пёс, бегущий рядом, -
не отбирай добытого по крохам
и дай мне замести твою стремнину
своим самозабвенным листопадом.
Цыганское романсеро
В 1928 году вышла книга Лорки, стихи которой все уже знали наизусть - «Цыганское романсеро».
Это самая совершенная и цельная книга Лорки, а для него — любимая. По поводу её названия он говорил: «Эта книга хотя и названа цыганской, на самом деле, это поэма об Андалузии. Я назвал её цыганской, потому что цыгане — это самое благородное и глубокое на моей родине, это её аристократия, хранители огня, крови и речи...»
Для Лорки, как и для любого настоящего андалузца цыгане — не экзотика, не то кочевое, чуждое племя, какими они кажутся жителям северных провинций страны.
Оседлые андалузские цыгане давно породнились со всем народом, стали неотъемлемой его частью, больше того — самой поэтической частью народа.
испанские цыгане
Андалузец видит в цыгане живое воплощение тех качеств, которые ценит превыше всего: способность безоглядно отдаваться страстям, родство со стихиями природы, врождённый артистизм, презрение к богатству и власти, а если сказать одним словом — это вольность! Цыгане — это символ свободы, вольности.
Самый популярный романс Лорки из этой книги — это «Неверная жена» (в других переводах - «Чужая жена»).
Иллюстрация П. Пикассо к изданию "Цыганского Романсеро", 1928 год.
Андалузец влюбился в чужую жену, приняв её за невинную девушку. И был очень этим оскорблён — её обманом.
Она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
Не испанец вряд ли поймёт, в чём тут обида. Нужно знать неписанный кодекс: настоящий мужчина влюбляется только в девушку. Замужняя женщина, обманом добившаяся любви, наносит урон его чести. Такая женщина заслуживает того, чтобы обойтись с ней как с продажной.
Целая гамма чувств в этом романсе: человек изведал упоение женским телом, тут и восторг, и оскорблённая гордость, и неутолимая ревность... «Я не знаю вещи, равной по психологической точности его "Неверной жене". Какая чистота, жемчужность чувства!» - писал А. Вознесенский об этом романсе Лорки.
Послушайте этот романс в блистательном исполнении Вячеслава Сомова.
«Чужая жена». Перевод А. Гелескула. Читает Вячеслав Сомов:
И в полночь на край долины
увел я жену чужую,
а думал - она невинна...
То было ночью Сант-Яго,
и, словно сговору рады,
в округе огни погасли
и замерцали цикады.
Я сонных грудей коснулся,
последний проулок минув,
и жарко они раскрылись
кистями ночных жасминов.
А юбки, шурша крахмалом,
в ушах у меня дрожали,
как шелковые завесы,
раскромсанные ножами.
Врастая в безлунный сумрак,
ворчали деревья глухо,
и дальним собачьим лаем
за нами гналась округа...
За голубой ежевикой
у тростникового плеса
я в белый песок впечатал
ее смоляные косы.
Я сдернул шелковый галстук.
Она наряд разбросала.
Я снял ремень с кобурою,
она - четыре корсажа.
Ее жасминная кожа
светилась жемчугом теплым,
нежнее лунного света,
когда скользит он по стеклам.
А бедра ее метались,
как пойманные форели,
то лунным холодом стыли,
то белым огнем горели.
И лучшей в мире дорогой
до первой утренней птицы
меня этой ночью мчала
атласная кобылица...
Тому, кто слывет мужчиной,
нескромничать не пристало,
и я повторять не стану
слова, что она шептала.
В песчинках и поцелуях
она ушла на рассвете.
Кинжалы трефовых лилий
вдогонку рубили ветер.
Я вел себя так, как должно,
цыган до смертного часа.
Я дал ей ларец на память
и больше не стал встречаться,
запомнив обман той ночи
у края речной долины,-
она ведь была замужней,
а мне клялась, что невинна.
Вынуждена сделать одно отступление. Как стало известно сравнительно недавно, перевод этого стихотворения был сделан неверно. Вернее, в одной маленькой, но важной детали он неточен. Это открытие сделал один из переводчиков Павел Грушко.
Ну в самом деле, подумайте: цыган, который увёл красавицу к реке и, к её удовольствию, совершил то, что совершил, обижается: дескать, говорила, что невинна, а на самом деле замужем. Неужто опытный парень не знал, с кем он был? Оказывается, это не он, а наши переводчики не знали, что испанское слово, которое мы переводим как «девчушка», в Андалузии означает «холостая». Она не говорила, что невинна, она сказала, будучи замужем, что холостая. И Павел Грушко предлагает свой новый перевод этого романса, не входивший ни в один из сборников Лорки, который начинается так:
Я думал, она холостая,
когда на берег со мною
она пошла, а выходит,
что был я с мужней женою...
В поэтическом отношении перевод, конечно, значительно уступает переводу Гелескула, но по смыслу, по мысли — это правильней.
Историей «неверной жены» упивались на каждом углу, «пуская слюни» (выражение Лорки). Он вспоминал, как даже чистильщик сапог, подняв к нему лицо, вдруг расплывался в улыбке: «Дон Федерико, ну как у Вас там было дело с неверной женой?»
Сам Лорка не любил этот романс, отказывался его читать, считая слишком искусственным. Успех у широкой публики не радовал поэта. Он говорил, что иным похвалам предпочёл бы брань.
Его удручало и тревожило, что до многих его почитателей доходила лишь внешняя сторона «Романсеро» - экзотика, бубны и навахи, цыганские страсти, что под пером многих критиков открытая им страна превращается в ту саму стилизованную и пошлую (сейчас сказали бы — гламурную) Андалузию для туристов, которую он с детства ненавидел.
Цыганская экзотика заслонила строгий, трагический контур книги, местный колорит оказался на поверхностный взгляд виднее, чем духовный. Поэтому бешеный успех «Романсеро» Лорка воспринял как провал. И никогда больше не возвращался к цыганским романсам.
А в письме другу писал: «Меня начинает раздражать миф о моём цыганстве. Ярлыков я не потерплю. Меня хотят заарканить, но я не дамся».
Замысел «Цыганского романсеро» пришёл к Лорке из детства.
Когда-то восьмилетний Федерико играл на улице в какую-то игру, и к нему подошёл цыганский мальчик с ненавидящими глазами, плюнул и ушёл.
Цыгане начала века
Мальчика звали «Амарго», что в переводе означает «горький». Эта детская обида, соединившись в сердце с протяжной напевностью и горечью имени Амарго, всю жизнь тревожила Лорку. Его поэтическая память вела работу, пока не дала жизнь «сцене с Амарго», «Романсу обречённого».
Этот романс рассказывает о бессонном одиночестве: «О моё не знающее передышки одиночество!», о том, как человек остаётся наедине со смертью.
Несмотря на экзотическое название, в книге Лорки нет экзотики, здесь нет ни тореадоров, ни бубнов, здесь единственный персонаж — Тоска, которая пронизывает собой всё, которая не имеет ничего общего ни с печалью, ни с томлением, ни с какой другой душевной болью, это скорее небесное, чем земное чувство. Андалузская тоска — борение разума и души с тайной, которая окружает их, которую они не могут постичь.
Романс о черной тоске (перевод А. Гелескула)
Петух зарю высекает,
звеня кресалом каленым,
когда Соледад Монтойя
спускается вниз по склонам.
Желтая медь ее тела
пахнет конем и туманом.
Груди, черней наковален,
стонут напевом чеканным.
- Кого, Соледад, зовешь ты
и что тебе ночью надо?
- Зову я кого зовется, -
не ты мне вернешь утрату.
Искала я то, что ищут, -
себя и свою отраду.
- О Соледад, моя мука!
Ждет море коней строптивых,
и кто удила закусит -
погибнет в его обрывах.
- Не вспоминай о море!
Словно могила пустая,
стынут масличные земли,
черной тоской порастая.
- О Соледад, моя мука!
Что за тоска в этом пенье!
Плачешь ты соком лимона,
терпким от губ и терпенья.
- Что за тоска!.. Как шальная
бегу и бьюсь я о стены,
и плещут по полу косы,
змеясь от кухни к постели.
Тоска!.. Смолы я чернее
и чёрной тьмою одета.
О юбки мои кружевные!
О бедра мои — страстоцветы!
- Омойся росой зарянок,
малиновою водою,
и бедное свое сердце
смири, Соледад Монтойя... -
Взлетают певчие реки
на крыльях неба и веток.
Рожденный день коронован
медовым тыквенным цветом.
Тоска цыганского сердца,
усни, сиротство изведав.
Тоска заглохших истоков
и позабытых рассветов...
Поэзия Лорки не только музыкальна, но и живописна. Живопись в ней просто бьёт через край. В его стихах — цветовая окрашенность чувств и состояний души, многие стихи основаны на цвете.
Протяжны рыдания
в гулкой пещере.
(Свинцовое
тонет в багряном.)
Цыган вспоминает
дороги кочевий.
(Зубцы крепостей
за туманом.)
А звуки и веки -
что вскрытые вены.
(Черное
тонет в багряном.)
И в золоте слез
расплываются стены.
(И золото
тонет в багряном.)
(«Пещера», перевод А. Гелескула)
Настоящая цвето-поэзия — цвето-музыка.
Лорка любит локальный цвет, через который он передаёт своё мироощущение. Как пронзителен его зелёный в «Сомнамбулическом романсе»:
Люблю тебя в зелень одетой
и ветер зелен,и листья,
корабль на зелёном море
и конь на горе лесистой.
И зелены волосы, тело,
Глаза серебра прохладней...
О дайте, дайте подняться
К зеленой лунной ограде!
А в "Убийстве Антоньито эль Камборьо" доминирует красный. Тяжелым золотом налиты "Четыре желтые баллады". Но наиболее страшна и сильна гамма лорковского черного в "Романсе об испанской жандармерии":
Черные кони жандармов
железом подкованы черным.
На черных плащах сияют
чернильные пятна воска.
"Черный, черный", — навязчиво повторяет поэт. В глазах черно от этих жандармов. И цвет становится символом.
Жандармерия черная скачет,
усеяв свой путь кострами,
на которых поэзия гибнет,
стройная и нагая.
Роза из рода Камборьо
стонет, упав у порога,
отрезанные груди
пред ней лежат на подносе.
Другие девушки мчатся,
и плещут их черные косы
в воздухе, где расцветают
выстрелы — черные розы.
Жандармы в этих стихах изображены в духе романтического гротеска, как воплощение тупой бесчувственной силы, несущей гибель цыганскому городу. Цыгане — олицетворение природного и человеческого естества, они ближе к природе, непосредственны в своих чувствах и реакциях, они воплощают дух вольницы, а жандармы — воплощение так называемого «порядка», «свинцовые черепа и души из лаковой кожи» - это конечный результат превращения людей в слепую машину уничтожения.
"Романс об испанской жандармерии". Читает Давид Аврутов:
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь увешан.
Желтеют луна и тыква,
играет настой черешен.
И кто увидал однажды -
забудет тебя едва ли,
город имбирных башен,
мускуса и печали!
О звонкий цыганский город!
Ты флагами весь украшен…
Гаси зеленые окна -
все ближе черные стражи!
Забыть ли тебя, мой город!
В тоске о морской прохладе
ты спишь, разметав по камню
не знавшие гребня пряди…
цыганский район в Гранаде
Они въезжают попарно -
а город поет и пляшет.
Бессмертников мертвый шорох
врывается в патронташи.
Они въезжают попарно,
спеша, как черные вести.
И связками шпор звенящих
мерещатся им созвездья.
А город, чужой тревогам,
тасует двери предместий…
Верхами сорок жандармов
въезжают в говор и песни.
Часы застыли на башне
под зорким оком жандармским.
Столетний коньяк в бутылках
прикинулся льдом январским.
Застигнутый криком флюгер
забился, слетая с петель.
Зарубленный свистом сабель,
упал под копыта ветер.
Снуют старухи цыганки
в ущельях мрака и света,
мелькают сонные пряди,
мерцают медью монеты.
А крылья плащей зловещих
вдогонку летят тенями,
и ножницы черных вихрей
смыкаются за конями…
У белых врат вифлеемских
смешались люди и кони.
Над мёртвой простёр Иосиф
израненные ладони.
А ночь полна карабинов,
и воздух рвется струною.
Детей пречистая дева
врачует звездной слюною.
И снова скачут жандармы,
кострами ночь засевая,
и бьется в пламени сказка,
прекрасная и нагая.
Нет больше звонкого цыганского города. И только над сердцем поэта не властна чёрная сила — он продолжает жить в его стихах.
О мой цыганский город!
Прочь жандармерия скачет
черным туннелем молчанья,
а ты - пожаром охвачен.
Забыть ли тебя, мой город!
В глазах у меня отныне
пусть ищут твой дальний отблеск
Игру луны и пустыни.
Жандармы, убивающие цыган — этим образом Лорка вошёл в нашу поэзию. Это то, что особенно подкупало в нём — цыганская нота. Мощный мотив всей русской поэзии — мотив Державина, Пушкина, Ап. Григорьева, Блока, Толстого, Лескова — внезапно зазвучал у далёкого испанского поэта. Это трогало и делало его нам ещё более близким.
Объясняя название свое книги, Лорка говорил: "Гранада научила меня быть с теми, кото преследуют: с цыганами, неграми, евреями, маврами. На этой земле я всегда буду с теми, у кого ничего нет, кто лишён всего".
Не раз высказывалось мнение, что образ жандармских гвардейцев у Лорки лишён общественно-политического значения, что это просто плод андалузской фантазии, поэтический образ, не больше. Но вот, например, враги Лорки иначе оценивали гражданский, общественный смысл этих стихов. Об этом свидетельствует такой случай.
В июне 1936 года поэта вызвали в один из мадридских судов. Когда он вошёл в судебную палату, то увидел на месте истца подполковника гражданской гвардии.
- Я незнаком с этим господином, - с недоумением сказал Лорка.
- А с этим Вы знакомы?! - в бешенстве закричал тот, показывая томик «Цыганского романсеро». - Вы должны ответить за оскорбление гражданской гвардии!
Так выглядела тогда в Испании Гражданская гвардия и военная жандармерия.
Негодование жандарма, оскорблённого в лучших чувствах, и судебную процедуру никто тогда — в том числе и Лорка — не принял всерьёз. Суд тогда не состоялся. Но немногим более двух месяцев спустя гражданские гвардейцы расстреляют поэта.
Окончание здесь: http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post224178430/
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/105628.html
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (часть четвёртая) |
Начало здесь
Поэзия — возможная невозможность
Гарсиа Лорка сказал прекрасные слова о поэзии: «Поэзия — это невозможность, становящаяся возможной».
«Человеческое слово, средоточие всех чувств, сгусток жизни, нить, связующая людей! Его втаптывают в грязь, калечат, подделывают, наряжают в шутовские одежды. Но приходит поэзия — и очищает слово, и возвращает ему первозданную, чудотворную силу. И невозможное становится возможным».
Как прозой объяснить колдовство этих строк? -
- Что там горит на террасе,
так высоко и багрово?
- Сынок, одиннадцать било,
пора задвинуть засовы.
- Четыре огня все ярче -
и глаз отвести нет мочи.
- Наверно, медную утварь
там чистят до поздней ночи.
Луна, чесночная долька,
тускнея от смертной боли,
роняла желтые кудри
на желтые колокольни.
По улицам кралась полночь,
стучась у закрытых ставней,
а следом за ней собаки
гнались стоголосой стаей,
и винный янтарный запах
на темных террасах таял.
Сырая осока ветра
и старческий шепот тени
под ветхою аркой ночи
будили гул запустенья.
Уснули волы и розы.
И только в оконной створке
четыре луча взывали,
как гневный святой Георгий.
Грустили невесты-травы,
а кровь застывала коркой,
как сорванный мак, сухою,
как юные бедра, горькой.
Рыдали седые реки,
в туманные горы глядя,
и в замерший миг вплетали
обрывки имён и прядей.
А ночь квадратной и белой
была от стен и балконов.
Цыгане и серафимы
коснулись аккордеонов.
- Если умру я, мама,
будут ли знать про это?
Синие телеграммы
ты разошли по свету!..
Семь воплей, семь ран багряных,
семь диких маков махровых
разбили тусклые луны
в залитых мраком альковах.
И зыбью рук отсеченных,
венков и спутанных прядей
бог знает где отозвалось
глухое море проклятий.
И в двери ворвалось небо
лесным рокотаньем дали.
А в ночь с галерей высоких
четыре луча взывали.
(«Погибший из-за любви», перевод А. Гелескула)
Песни
В 1927 году выходит поэтический сборник Лорки «Песни». Его долго уговаривали издать стихи — ведь уже появлялись публикации всевозможных подражаний Лорке, его стихи ходили в списках, передавались по памяти, читались и пелись, а сам он всё продолжал оставаться неизвестным публике. Но Лорке всегда напечатанное стихотворение казалось мёртвым, они напоминали ему засушенных бабочек.
Он считал, что стихи рождены, чтобы звучать. В устах слово оживало, приобретало объём, вес, цвет. Слово для него обязательно должно было сопровождаться жестом, блеском глаз, непосредственной реакцией слушателей.
Лорка любил импровизацию слова, которое, как ноты, требовало звучания. Он с детства приобщался к поэзии не в затхлом воздухе пыльных библиотек, а под журчание горных речек, под шелест олив и акаций.
Слово рождалось не как звено в цепочке рациональных рассуждений, а как свежий росток жизни. Оно изначально принадлежало не бумаге, а полнокровной материи бытия, дышало и пело в общем хоре со звуками природы, с переборами гитары.
Все ожило припевами припевов,
все так едино, памятно и дико...
И на границе тростника и ночи
так странно, что зовусь я Федерико.
Оттого-то в стихах его ощутимы многоголосие, пространство, малейший трепет чувств. И так много в них цвета, запаха!
В глубинах зеленого неба
зеленой звезды мерцанье.
Как быть, чтоб любовь не погибла?
И что с нею станет?
С холодным туманом
высокие башни слиты.
Как нам друг друга увидеть?
Окно закрыто.
Сто звезд зеленых
плывут над зеленым небом,
не видя сто белых башен,
покрытых снегом.
И, чтобы моя тревога
казалась живой и страстной,
я должен ее украсить
улыбкой красной.
Поэзия Лорки — это огромное космическое действо, втягивающее в свою орбиту всё и вся.
Луна в жасминовой шали
явилась в кузню к цыганам.
И сморит, смотрит ребенок,
и смутен взгляд мальчугана.
Луна закинула руки
и дразнит ветер полночный
своей оловянной грудью,
бесстыдной и непорочной.
- Луна, луна моя, скройся!
Если вернутся цыгане,
возьмут они твое сердце
и серебра начеканят.
- Не бойся, мальчик, не бойся,
взгляни, хорош ли мой танец!
Когда вернутся цыгане,
ты будешь спать и не встанешь.
- Луна, луна моя, скройся!
Мне конь почудился дальний.
- Не трогай, мальчик, не трогай
моей прохлады крахмальной!..
(«Романс о луне, луне», перевод А. Гелескула)
Луна — это его излюбленный образ.
Когда встает луна, -
колокола стихают
и предстают тропинки
в непроходимых дебрях.
Когда встает луна,
землей владеет море
и кажется, что сердце -
забытый в далях остров.
Никто в ночь полнолунья
не съел бы апельсина, -
едят лишь ледяные
зеленые плоды.
Когда встает луна
в однообразных ликах -
серебряные деньги
рыдают в кошельках.
(«Лунные песни», перевод В. Парнаха)
По лбу моему ты ступаешь.
Какое древнее чувство!
Зачем мне теперь бумага,
перо и мое искусство?
Ты с красным ирисом схожа
и пахнешь степной геранью.
Чего, лунотелая, хочешь
от моего желанья?
МОЛОДАЯ ЛУНА
Луна плывет по реке.
В безветрии звезды теплятся.
Срезая речную рябь,
она на волне колеблется.
А молодая ветвь
ее приняла за зеркальце.
С. Дали писал в письме Лорке, что его песни «приводят его в восторг душевный».
«Любая из твоих песен мне так же — если не больше — по душе, как сказка «Тысячи и одной ночи», как народная песня... в твоих песнях — Гранада, по которой еще не ходит трамвай, Гранада, которая и не подозревает о существовании аэроплана, давняя Гранада, удаленная от сегодняшнего дня, сохранившая связь с землей, — у нее чистые и вечные народные корни».
Песня уходящего дня
Сколько труда мне стоит,
день, отпустить тебя!
Уйдешь ты, полный мною,
придешь, меня не зная.
Сколько труда мне стоит
в груди твоей оставить
возможные блаженства
мгновений невозможных!
По вечерам Персей
с тебя срывает цепи,
и ты несешься в горы,
себе изранив ноги.
Тебя не зачаруют
ни плоть моя, ни стон мои,
ни реки, где ты дремлешь
в покое золотистом.
С Восхода до Заката
несу твой свет округлый.
Твой свет великий держит
меня в томленье жгучем.
Сколько труда мне стоит
с Восхода до Заката
нести тебя, мой день,
и птиц твоих, и ветер!
Лорка не случайно называл свои сборники «Песни», «Первые песни»: в них слово часто как бы отступает перед мелодией, дающей ощутить то, что не высказано и не может быть до конца уловлено и сформулировано в слове.
Песенка первого желания
На зеленом рассвете
быть сплошным сердцем.
Сердцем.
А на спелом закате -
соловьем певчим.
Певчим.
(Душа,
золотись померанцем.
Душа,
любовью отсвечивай.)
На цветущем рассвете
быть собой, а не встречным.
Сердцем.
На опавшем закате
голосом с ветки.
Певчим.
Душа,
золотись померанцем.
Душа,
любовью отсвечивай.
МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ
Четыре граната в салу под балконом.
(Сорви мое сердце зеленым.)
Четыре лимона уснут под листвою.
(И сердце мое восковое.)
Проходят и зной и прохлада,
Пройдут - и ни сердца, ни сада.
Не правда ли, нам не так важен смысл этих строк, мы отдаёмся очарованию музыки, музыки сердца, звучащей в них. Она говорит нам яснее всяких слов.
ПРЕЛЮДИЯ
И тополя уходят -
но след их озерный светел.
И тополя уходят -
но нам оставляют ветер.
И ветер умолкнет ночью,
обряженный черным крепом.
Но ветер оставит эхо,
плывущее вниз по рекам.
А мир светляков нахлынет -
и прошлое в нем потонет.
И крохотное сердечко
раскроется на ладони.
ОТГОЛОСОК
Уже распустился подснежник зари.
(Помнишь сумерки полночи летней?)
Разливает луна свой нектар ледяной.
(Помнишь августа взгляд последний?)
И даже «Глупая песня» совсем не кажется нам глупой, а мудрой и очень человечной, как, впрочем, всё, что выходит из-под пера Лорки.
ГЛУПАЯ ПЕСНЯ
Мама,
пусть я серебряным мальчиком стану.
Замерзнешь.
Сыночек, таким холодней.
Мама,
пусть водяным я мальчиком стану.
Замерзнешь.
Сыночек, таким холодней.
Мама,
вышей меня на подушке своей.
Сейчас.
Это будет намного теплей.
Порой эти песни заражают огневой безудержной страстью, цыганской свободой, вольностью.
ТАНЕЦ
(пер. А. Гелескула)
Танцует в Севилье Кармен
у стен, голубых от мела,
и жарки зрачки у Кармен,
а волосы снежно-белы.
Невесты,
закройте ставни!
Змея в волосах желтеет,
и словно из дали дальней,
танцуя, встает былое
и бредит любовью давней.
Невесты,
закройте ставни!
Пустынны дворы Севильи,
и в их глубине вечерней
сердцам андалузским снятся
следы позабытых терний.
Невесты,
закройте ставни!
А иногда они пронзают какой-то глубинной вековой тоской и болью...
...Где-то сова зарыдала -
Так безутешно и тонко!
За ручку в темное небо
луна уводит ребенка.
Вскрикнули в кузне цыгане,
эхо проплакало в чащах...
А ветры пели и пели
за упокой уходящих.
Черные луны
пер. Гелескула
Над берегом черные луны
и море в агатовом свете.
Вдогонку мне плачут
мои не рожденные дети.
«Отец, не бросай нас, останься!»
У младшего сложены руки…
Зрачки мои льются.
Поют петухи по округе.
А море вдали каменеет
под маской волнистого смеха.
«Отец, не бросай нас!..» И розой
рассыпалось эхо.
***********
Песенка
Тук – тук…
Кто бы мог?
- Я пришла на твой порог,
Я, осенняя тоска.
- Что ты хочешь?
- Смоль виска.
- Не отдам я, спрячь суму.
- Не отдашь, сама возьму.
Тук – тук.
Та же тьма.
Это я, твоя зима.
Ноктюрны из окна
В окно постучала полночь,
и стук ее был беззвучен.
На смуглой руке блестели
браслеты речных излучин.
Рекою душа играла
под синей ночною кровлей.
А время на циферблатах
уже истекало кровью.
Не только в романсах, даже в коротких и бессюжетных стихотворениях Лорки всегда очень сильное драматическое начало — они могли бы быть развёрнуты в трагедию. Лорка не мог не прийти к драматургии. Великий поэт, он стал и великим драматургом 20 столетия. Но это уже тема отдельного разговора.
«Человечьи картинки»
Пожалуй, наименее известная грань дарования Гарсиа Лорки— это талант живописца, графика. К рисункам он прибегал в тех случаях, когда чувства, бродившие в нём, не укладывались в слова.
В 1927 году в Барселоне состоялась выставка рисунков Лорки. Было представлено 24 работы.
Рассмотрим некоторые из них.
Одними беглыми линиями он чертил фигуры разбойников — не свирепых, а грустных, цыганок с распущенными волосами, моряков, за плечами которых вились ленточки, изображал странных рыб с человеческими глазами, поникшие, словно раненые, цветы в кувшине.
В рисунках Лорки запечатлелась присущая ему наивность, они служат верным отражением его восприятия. Если рассмотреть их все вместе, можно составить цельное представление о его душе — в них её очертания и оттенки.
юноша и его душа
падающая маска
Лорка так писал о своих рисунках: "Рисунки мои нравятся немногим, для этого нужна особенная чувствительность. Задуманы и сделаны они в поэтико-пластическом или, наоборот, в пластико-поэтическом ключе. Иногда рисунки рождаются из метафор... Я брал только суть чувства или облика - чтобы превратить её в знак, который магическим ключиком откроет действительное положение вещей и научит хоть сколько-нибудь понимать мир. Я бы назвал эти рисунки так - "Человечьи картинки".
Он рисовал ангелов с огромными крыльями и несуразными пальцами, больше похожими на пальцы ног, чем рук.
Разбойников, перетянутых широкими поясами и вооружённых мушкетами.
Лица, проливающие потоки слёз.
паяц в слезах
Рисунки были как бы продолжением его стихов.
Но они существовали и сами по себе.
новая любовь
поцелуй
Это была графика чистого сюрреализма.
Любовь
Контуры линий совмещались, пересекались, рождая причудливые графические метафоры. Вот так он изобразил Смерть.
Лорка рисует ирреальное, следуя одному из современных стилей. В рисунках та же недосказанность, таинственность,что и в его стихах.
городской вид с автопортретом
Чувствуется, что автор неплохо знаком с графикой Дали. Но на всех рисунках лежит печать неповторимой личности Лорки.
Под этим рисунком («Моряк») есть его надпись: «Только тайной мы живы, только тайной...»
От этой андалузской завороженности тайной — недосказанность Лорки, которая так пленяет в его стихах. Одно из стихотворений он назвал «Потёмки моей души».
Потемки моей души
отступают перед зарею азбук,
перед туманом книг
и сказанных слов.
Потемки моей души!
Я пришел к черте, за которой
прекращается ностальгия,
за которой слезы становятся
белоснежными, как алебастр.
Завершается
пряжа скорби,
но остаются разум и сущность
отходящего полудня губ моих,
отходящего полудня
взоров.
Непонятная путаница
закоптившихся звезд
расставляет сети моим
почти увядшим иллюзиям.
Потемки моей души!..
Продолжение здесь: http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post223686406/
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/105628.html
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (часть третья) |
Начало здесь
«Правда одна и она живая»
В XX веке испанское искусство стало испытывать заметное влияние авангардных течений, зачинателем которых выступил чилиец Висенте Уидобро, ещё в 1916 году выдвинувший принцип «саморазвития поэтического образа», а затем теорию «креасионизма». Смысл этой теории сводился к провозглашению права художника на создание собственной действительности, независимо от реально существующей. Авангардные течения появились в поэзии, музыке, живописи, графике. Ультраисты, кубисты и прочие модернисты стремились взломать окостеневшие нормы, рутину в искусстве, чтобы выразить новые, небывалые мысли, отвечающие своему времени. Гарсиа Лорка тоже поначалу поддался этим новым веяниям, находясь под влиянием не столько французских поэтов-импрессионистов, сколько сюрреалистической живописи, в частности, картин Сальвадора Дали, с которым его связывала давняя тесная дружба.
С. Дали проповедовал в своём творчестве полный отказ от логического познания, культ интуиции. Это была целая система взглядов. Он считал, что художник не должен подавлять и насиловать своё воображение в угоду действительности, «ползать на коленях перед натурой». Дали стремился в своей живописи перевоссоздать этот мир, повинуясь и доверяясь только своим творческим инстинктам.
На Лорку оказывали огромное влияние эти его «крамольные» речи, он слушал их, затаив дыхание.
В Кодакесе 1927 года
Особенно его поразила картина Дали, выполненная в новой манере: пустынный пляж, голубоватые горы вдали, а на переднем плане — концертный рояль, слегка зарывшийся ножками в песок. Из песка поднимается отвратительный полип, врастающий в клавиатуру. Каждая деталь выписана с академической тщательностью, и вместе с тем всё это походит на скверный сон.
С. Дали. Череп, содомирующий рояль.
Этого художник и добивался: открыть доступ в живопись снам, бреду, подсознательным импульсам, в которых, как он утверждал, заявляет о себе подлинная, не стеснённая никакими запретами, сущность человека.
С. Дали. Сон.
Картины Дали этого периода лишены духовной и душевной гармонии его первых работ. Они словно вышли из бредовых галлюцинаций, ночных кошмаров. Будто силились объяснить какую-то непостижимую истину, но лишь бередили душу.
Поразительна предыстория создания этой картины. Лорка позировал для неё Дали. У Анны-Марии сохранилась фотография, где Федерико лежит на пляже в Кадакесе на боку с закрытыми глазами и свалившейся с головы панамой.
Отрубленная голова на берегу моря писалась с него. Лорку всегда тяготило незримое присутствие смерти, его просто обуревало и в то же время чудовищно томило темное предчувствие ранней гибели, и он в редком стихотворении не упоминает слова "смерть". Он играл с ней в какие-то странные игры, частенько предлагая своим приятелям посмотреть, как он будет выглядеть в гробу, а мертвеца он изображал весьма правдоподобно. Этим он забавлял Дали и его сестру в Кадакесе, когда ложился на песок пляжа и застывал в наигранной смертельной судороге. Эти эпизоды нашли свое отражение в ранних работах Дали, причем в "Большом натюрморте (Приглашение ко сну)" он изобразил не только лежащую голову Лорки, но и тень своей.
Из письма Лорки Дали: «Я и отсюда вижу тонкий кровавый ручеёк в зарослях твоих аппаратов и слышу, как хрустят раздавленные ракушки, кромсая мягкие тельца. Истерзанный женский торс впечатляет, как стихи, написанные кровью... Можно сказать: усталый, я нашёл спасительную тень на берегу ручейка той крови».
Да, видимо, не только стихи, но и картины сбываются.
С. Дали. Федерико Гарсиа Лорка на берегу. Ампуриас. 1927 год.
А вот этой картине второе название было подсказано Лоркой:
С. Дали. Рождение Венеры. (Пепелинки). 1927.
Из письма поэта Дали: «Вспомни обо мне, когда будешь бродить по берегу, но главное, когда примешься за хрупкие, хрусткие пепелинки — таких больше не сыскать! Милые моему сердцу пепелинки! И ещё — изобрази где-нибудь на картине моё имя: пусть оно хоть так послужит городу и миру».
Пепелинки — фрагменты, из которых возник образ Венеры. Дали писал «Рождение Венеры» в то лето, когда у него гостил Лорка. Впоследствии эта картина получила название «Пепелинки», данное ей Лоркой.
С. Дали убеждал Лорку в письмах, пытаясь обратить его в свою веру: «Нужно отринуть условности, освободиться от того, что сконструировал разум, и тогда вякая вещица заиграет по-своему, в согласии со своей истинной сущностью... Сюрреализм — один из способов бегства, одна из форм освобождения, в освобождении — суть...
Твои стихи — плоть от плоти традиции. Ты связан по рукам и ногам путами отжившей поэтической манеры, уже не способной ни воплотить сегодняшние порывы, ни взволновать... Ты связан этим старьём... топчешься на месте, иллюстрируя самые затасканные общие места. Люблю тебя и твой могучий язык и верю, что наступит день и ты распрямишься и примешься за то, от чего душа возрадуется и волосы дыбом встанут — за такую поэзию, которая никому из поэтов и не снилась».
Однако Лорка не переступил ту грань, за которой он перестал бы быть собой и стал бы петь с чужого голоса. Он писал: «Бывало, я отгораживался сном, но не давал ему поглотить себя, и всегда меня выручала узда смеха и крепкий дощатый помост под ногами. Я никогда не позволяю себе блуждать в запредельном... Даже мои самые отвлечённые вещи соотносимы с человеком, есть у них охранная грамота улыбки... В искусстве я крепко стою на ногах — и чувствую это... Нельзя терять голову. Правда одна и она живая, а нам хотят подсунуть мертвечину и опилки».
С. Дали. Портрет Гарсиа Лорки. 1924 год
Не знаю, как у вас, а у меня этот портрет вызывает стойкие ассоциации с портретом художника-авангардиста из фильма «Приключения принца Флоризеля».
Фольклоркизм
Позже Лорка напишет «Оду Сальвадору Дали», в которой обозначит суть их разногласий в искусстве и в жизни:
О Дали, да звучит твой оливковый голос!
Назову ли искусство твое безупречным?
Но сквозь пальцы смотрю на его недочеты,
потому что тоскуешь о точном и вечном.
Ты не жалуешь темные дебри фантазий,
веришь в то, до чего дотянулся рукою.
И стерильное сердце слагая на мрамор,
наизусть повторяешь сонеты прибоя.
… Но важнее другое. Не судьбы искусства
и не судьбы эпохи с ее канителью,
породнили нас общие поиски смысла.
Как назвать это — дружбою или дуэлью?
Остальное не в счет. И рисуешь ли букли
своенравной Матильды, Тересу с иглою
или женскую грудь, ты рисуешь загадку
нашей близости, схожей с азартной игрою.
Не вперяйся в костлявый скелет аллегорий,
над песочными не сокрушайся часами.
Твоя смуглая кисть да купается в море,
населенном матросами и парусами.
С. Дали. Пейзаж в окрестностях Кадакеса.
рис. Г. Лорки «Художник С. Дали»
Что пришло из живописи С. Дали в поэзию Лорки? Пришло многое, обогатив её причудливыми метафорами, элементами фантастики, больше стало обнажённого драматизма, меньше традиционной описательности, некоторой заземлённости лирики. Мерцающую импрессионисткую зыбкость стихов молодого Лорки можно уловить и в русских переводах. Но дальше этого он не пошёл.
Он многого не мог принять в авангарде. От полной словесной невнятицы Лорку всегда спасала верность народным традициям. Ему был чужд пафос разрушения вечных истин, отождествления добра и зла, утверждений, что искусство выше нравственности. В творчестве Лорки было одно неизменное качество — человечность, которое разводило его с сюрреалистами. Когда его спрашивали, с кем он — с ультраистами, с модернистами, с кубистами, Федерико отвечал, смеясь: «С жизнью. Я — жизнист!»
Вообще у него была страстная, «сумасшедшая», по его выражению, любовь к народному. Фольклор знал досконально и в стихах его часто звучали фольклорные мотивы, использовалась фольклорная символика.
Апельсин и лимоны.
Ай, разбилась любовь со звоном.
Лимон, апельсины.
Ай, у девчонки, у девчонки красивой.
Лимоны.
(А солнце играло с травой зеленой.)
Апельсины.
(Играло с волною синей.)
(перевод М. Кудинова)
Апельсин — традиционно-фольклорный символ сбывшейся любви.
Лимон — символ горькой несостоявшейся бесплодной страсти.
Эти образы встречаются у Лорки многократно.
В ладонях несу твоё НЕТ,
которое ты дала мне...
как восковой лимон
с тяжестью камня.
У моря нет апельсинов,
любви у Севильи нет.
Один из друзей Лорки назвал фольклоризм его поэзии «фольклоркизмом». В этом шутливом неологизме заложен глубокий смысл. Он в том, что Лорка никогда не копировал внешнюю сторону, не подражал приёмам народной песни. Народное видение мира, пропущенное через кровоточащее сердце поэта — вот что такое «фольклоркизм».
Его поэзия неотрывна от реальной жизненной основы, из которой выросла. Лорка признавался, что во всём любил простоту:
«Это стремление к простоте воспитано во мне с детства, когда я жил в деревне. Я обладаю большим запасом воспоминаний — у меня живёт в памяти то, что я слышал в детстве. Это мой поэтический архив, к нему я часто обращаюсь. А всякие кредо, эстетические направления и т. п. меня мало тревожат. Меня совершенно не занимает вопрос, архаист я или модернист, я только хочу быть самим собой. В наше время поэт должен вскрывать свои вены ради людей. Ни один настоящий человек сейчас уже не верит в этот хлам чистого искусства, искусства ради искусства».
Хорошо сказал об этой особенностях творчества Лорки испанский поэт Висенте Алейсандре, Лауреат Нобелевской премии по литературе 1977 года: «Я чувствовал, что руки его ищут опоры в воздухе, но ноги погружаются в века, в самые глубинные корни испанской земли».
«Кто замуж выходит за ветер?»
В 1925 году Лорка гостит у Сальвадора Дали в Кадакесе — рыбацком посёлке.
Там он подружился с сестрой художника Аной-Марией. Ей было 17 лет.
С. Дали. Портрет девушки, для которого позировала Ана-Мария. 1925 год
С. Дали. Портрет Аны-Марии. 1924 год
«Я не видел девушки красивей её никогда», - писал Лорка родителям. Он прозвал её «маленькой морской сиреной». А Ана-Мария влюбилась в него с первого взгляда. И пронесла это чувство через всю жизнь.
С. Дали. Портрет Аны-Марии. 1929 год
Вот как она описывает его в своих воспоминаниях: «Гарсиа Лорка был совсем невысок и скорее казался приземистым, даже неуклюжим. На его простом, на редкость живом и умном лице мне запомнилось характерное выражение какой-то неясной тревоги.
Но стоило Федерико оказаться в своей стихии, он совершенно преображался. Стоило взять в руки гитару, начать петь или читать стихи, как движения его становились лёгкими и изящными, в очертаниях лица, глазах, рисунке губ проступала дотоле скрытая гармония. И не было человека, неподвластного его обаянию. Так светится изнутри озеро, когда по его глади скользит, отражаясь в воде, лебедь».
Ана-Мария интуитивно чувствовала, что ей никогда не удастся завладеть этим неуловимым человеком, который, словно не довольствуясь своей земной оболочкой, продолжается и множится в своих бесконечных вымыслах. Можно ли девушке связать с ним свою судьбу? Ведь это всё равно что выйти замуж за ветер!
Однажды Ана-Мария так в сердцах и сказала ему. «За ветер?» - озадаченно переспросил Лорка, и она вновь увидела на его лице знакомое отсутствующее выражение. А вечером Лорка уже читал ей новое стихотворение:
Кто замуж выходит за ветер?
Госпожа всех желаний на свете
Что дарит ей к свадьбе ветер?
Из золота вихри и карты всех стран на свете.
А что она ему дарит?
Она в сердце впускает ветер.
Скажи ее имя.
Ее имя держат в секрете.
Лорка читал ей стихи, пел андалузские песни, хабанеры. «Ранит в самое сердце!» - говорила подруга-француженка.
Он впитывал их природу, подолгу смотрел, как работает С. Дали, а вечерами они гуляли в оливковой роще или у моря. Это об их оливковых рощах он написал:
Как хороши оливы Кадакеса!
Сонм белых тел и сумеречных душ...
С. Дали. Вид Кадакеса с горы Пани. 1921 год
Спустя два месяца после отъезда Ана-Мария получила от Лорки письмо:
"Дорогая моя подруга, не знаю, как это я осмеливаюсь, потерявши совесть, писать тебе. Я не писал, но помнил тебя, и вспоминал ежесекундно. А ты, должно быть, уверилась, что я и думать забыл. Нет, у моей памяти целый чемодан твоих фотографий, твоих улыбок. Вот ты на берегу, вот в оливковой роще, вот дома на террасе, вот на улице в Фигейросе, а вот снова дома, у образа богоматери. Я все помню, это правда. Я не умею забывать, во мне ничто не умирает, даже если я не подаю признаков жизни. В моей памяти ты - лучшее из воспоминаний...»
Все дрожит еще голос,
одинокая ветка,
от минувшего горя
и вчерашнего ветра.
Ночью девушка в поле
тосковала и пела –
и ловила ту ветку,
но поймать не успела.
Ах, луна на ущербе!
А поймать не успела.
Сотни серых соцветий
оплели ее тело.
И сама она стала,
как певучая ветка,
дрожью давнего горя
и вчерашнего ветра.
Ф. Гарсиа Лорка. Рисунок для Аны Марии Дали
Лорка писал потом: «Так хорошо мне было в Кадакесе, как бывает только во сне. Особенно утром, когда встаёшь и знаешь, что за окном — То Самое, что больше нигде не увидеть».
С. Дали. Вид Кадакеса с горы Пани. 1921 год.
«Хочу, чтобы меня любили»
Когда Лорку спрашивали, зачем он пишет, он отвечал: «Хочу, чтобы меня любили». Это звучало по-детски, но в этих словах слышалась боль одинокого человека, сохранившего детство в душе.
На прогулке он, как ребёнок, обязательно брал кого-нибудь за руку — словно чужая рука могла защитить его от смерти, мысль о которой у него была неотступна («я прошу одну только руку» - напишет он потом с предсмертной тоской). Страх смерти никогда не отпускал его. Когда они выходили в море при полном штиле — Федерико боялся смотреть вниз: кружилась голова, ему казалось, что лодка перевернётся и они потонут.
Когда вся компания шла купаться, Федерико оставался на берегу. Волна, даже крохотная, вызывала в нём священный ужас. Он боялся, что «море поглотит его». Это неудивительно, впрочем — именно потому, что когда художник столь непосредственно соприкасается со стихиями, он как никто осознаёт их ужасающую мощь. Так и не научившись плавать, он решался войти в воду, только держась за чью-то руку.
Эти детские безотчётные страхи были свойственны ему всегда. Его брат Франциско в своей книге «Федерико и его мир» вспоминает, что Федерико боялся подойти близко к лошади, боялся болезней, высоты, боялся стариков - «от них веяло смертью», из суеверия боялся чёрной одежды. Его невозможно было заставить надеть новые ботинки - «такие надевают покойникам!»
Федерико и его младший брат Франциско Лорка
И даже в его самозабвенной любовной лирике мы читаем тот же мистический страх будущего:
«Я боюсь потерять это светлое чудо...» Читает Давид Аврутов:
Я боюсь потерять это светлое чудо,
что в глазах твоих влажных застыло в молчанье,
я боюсь этой ночи, в которой не буду
прикасаться лицом к свежей розе дыханья.
Я боюсь, что ветвей моих мертвая груда
устилать этот берег таинственный станет;
я носить не хочу за собою повсюду
те плоды, где укроются черви страданья.
Если клад мой заветный взяла ты с собою,
если ты моя боль, что пощады не просит,
если даже совсем ничего я не стою, -
пусть последний мой колос утрата не скосит
и пусть будет поток твой усыпан листвою,
что роняет моя уходящая осень.
Из воспоминаний Аны-Марии:
«Иногда Федерико обижался совершенно по-детски и вел себя как обиженный, капризный ребенок. Ему просто необходима была всеобщая любовь и ласка. Обидевшись, грозился уехать:
— Уеду, раз вы меня не любите!
И убегал, прятался. Мы с Сальвадором где только его ни искали, сбивались с ног. Он же, конечно, знал, что мы не находим себе места, и в конце концов, когда мы совсем уже отчаивались, появлялся — веселый, счастливый тем, что о нем тревожатся, — значит, любят».
С. Дали и Ана-Мария
Ана-Мария Дали, Федерико Гарсиа Лорка и Сальвадор Дали. (Шуточная фотография)
Его детскость проявлялась в доверчивости, беззащитности, полном неумении вести практические дела, в неистощимых выдумках и фантазиях.
Мы карусель привяжем
меж звезд хрустальных,
это тюльпан, скажем,
из стран дальних.
Пятнистые наши лошадки
на пантер похожи.
Как апельсины сладки -
луна в желтой коже!
Завидуешь, Марко Поло?
На лошадках дети
умчатся в земли, которых
не знают на свете.
(«Карусель»)
Он и мчался в эти земли, постоянно окунаясь в юность человеческой весны, зовущий к радости, которая не имела ничего общего с оптимизмом. (Лорка считал его свойством плоских душ).
«Он награждён каким-то вечным детством», - с умилением писала Ахматова о Пастернаке. С ещё большим основанием это можно сказать и о Лорке.
Была среди их забав в Кадакесе одна игра, которую придумал Федерико для соседских детей. Она называлась «Весточка от Маргариты». Лорка убедил их, что эта вымышленная им Маргарита существует на самом деле и каждый день пишет им, оставляя письма в самых невероятных местах: на дереве, на пляже, под камнем.
Однажды, когда они под вечер гуляли с детьми на берегу, Федерико разыграл целый спектакль. Он вдруг погнался за какой-то бумажкой, поймал её, «принесённую ветром» и объявил, что «это весточка от Маргариты». Развернул послание и начал «читать»:
«Милые дети! Пишет вам белый конь. Смотрите, как ветер треплет мою гриву. Я скачу за звездой. Скачу изо всех сил, а никак не догоню — не получается! Я измучился, выбился из сил и погибаю — ветер скоро совсем развеет меня. Видите, осталась уже только легкая дымка. И она тает».
Дети смотрели во все глаза. И правда, вот он — конь. Ветер колышет гриву, то длинное шелковистое облачко — конский хвост, а два других — крылья. Они глаз не могли оторвать, и вдруг далеко-далеко, у кромки горизонта загорелась звезда. И они закричали: «Смотрите, звезда, звезда! Смотрите!»
А в другой раз соседский мальчик поднял камешек и протянул Федерико:
— Прочти!
И Федерико читал:
«Милые дети!
Я здесь лежу с незапамятных времён. Самыми счастливыми в них были те, когда я служил крышей муравейнику. Муравьи настолько поверили, что я — небо, что я и сам в это поверил. Теперь-то я знаю, что я — всего-навсего камень, и это воспоминание - моя тайна...».
«Вот так мы играли в «весточки от Маргариты», - писала Ана-Мария. - Таинственные письма на воображаемых листах, на камушках, на лепестках цветка, на кленовых листьях...»
Это были настоящие уроки поэзии, которые, хочется верить, не прошли для тех детей бесследно.
Потом Лорка уехал.
А Ана-Мария потом ещё долгие годы продолжала невольно вглядываться в отблески вод лагуны, в придорожные камешки, словно ища в них письма Федерико.
«Между мной и Федерико существовало что-то ускользающее от понимания, какая-то таинственная призрачная жизнь, в которую мы входили как в сон. Всё, что происходило там, казалось естественным, закономерным, понятным — словно инчае и быть не могло. Но после и особенно теперь, когда прошло столько лет, когда мне и самой непонятно, что это было — что я могу объяснить другим? Сон нельзя объяснить. А та жизнь и сон — одной природы».
Я твое повторяю имя
по ночам во тьме молчаливой,
когда собираются звезды
к лунному водопою
и смутные листья дремлют,
свесившись над тропою.
И кажусь я себе в эту пору
пустотою из звуков и боли,
обезумевшими часами,
что о прошлом поют поневоле.
Я твое повторяю имя
этой ночью во тьме молчаливой,
и звучит оно так отдаленно,
как еще никогда не звучало.
Это имя дальше, чем звезды,
и печальней, чем дождь усталый.
Полюблю ли тебя я снова,
как любить я умел когда-то?
Разве сердце мое виновато?
И какою любовь моя станет,
когда белый туман растает?
Будет тихой и светлой?
Не знаю.
Если б мог по луне гадать я,
как ромашку, ее обрывая!
Продолжение здесь: http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post223670567/
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/105628.html
|
"Я только жизнь: люблю - и существую!" (Часть вторая) |
Начало здесь
Канте-хондо
В 1923 году Лорка сдал в Гранаде экзамен на степень лицензиата права. Но это событие было важным скорее для отца Федерико. Для него же самого гораздо более значительным оказался фестиваль народной андалузской песни — канте-хондо, организованный им в 1922 году вместе с композитором Мануэлем де Фалья. Канте-хондо — искусство, оказавшее огромное влияние на всё творчество Лорки, поэтому о нём — поподробнее.
Канте-хондо (буквально «глубинное пение») - это андалузская песенная культура, одна из древнейших в Европе. Об этом пении, одноголосом, восточного склада, Лорка говорил: «Оно действительно глубокое — глубже всех колодцев и морей мира, глубже сердца, которое его творит, и голоса, который его поёт, ибо оно почти бездонно. Оно идёт от далёких племён через кладбища лет и листопады увядших ветров. От первого плача и первого поцелуя...»
Это праматерь искусства, голос стихий. Лорка нашёл великолепный образ для этой бессмертной традиции: «вечная нить страсти, теряющаяся в тумане веков».
В этом пении отразились особенности разных наций, некогда населявших Испанию: скорбная мудрость мавров, дикая вольность цыганского племени, испанская безмерная гордыня — всё слилось в этом песенном потоке.
Сколько людей припадало к этому источнику! Песня была их исповедью, самовыражением, песня становилась их бессмертием.
«Канте-хондо» - это песня-импровизация на традиционной основе, обычно в сопровождении гитары. По своему звучанию это близко к трелям птиц, к пению петуха, крикам животных, к естественной музыке леса и родника. Это редчайший и самый древний в Европе образец первобытных песен. Он производит впечатление пропетой прозы: разрушается всякое ощущение ритмического размера.
Тексты очень немногословны — всего три-четыре строки, но эти краткие строки порой вмещают содержание целой драмы, философского трактата. В этих песнях — совокупность всех высших человеческих переживаний. Они отшлифовывались веками, всё лишнее отсеивалось и оставались слова единственно нужные людям. Порой лирическое напряжение в них достигало накала, доступного лишь немногим величайшим поэтам. Вот образец одной из таких древних песен:
В светлом кольце луна.
Любовь моя умерла.
Всего две строки. Но в них скрыта боле глубокая тайна, чем во всех драмах Метерлинка.
Это были грустные, мрачные песни о вековых мучениях людей, об их незащищённости перед судьбой. Они исполнялись как правило под гитару и обязательно ночью, звучали в ночном мраке. Любовь, о которой часто поётся в канте-хондо, пропитана терпкой горечью, меланхолией, плачем.
Если б в сердце моём было
стеклянное окно,
увидала б ты, голубка,
что плачет кровью оно.
Мелодии этих песен не ласкали, а ранили слух. Порой они срывались на крик, в них слышалось что-то первобытно-дикое, то ли вопль ужаса, то ли мольба о помощи. В нескольких словах они умели рассказать о лютой тоске, о горькой доле:
Один я на свете, и никто обо мне не вспомнит.
Прошу у деревьев тени — и засыхают деревья.
Рассказать о нетленной испепеляющей страсти:
Возьми моё сердце, сожги его на свече,
но не касайся пепла — и он тебя обожжёт.
О всемогущей всепрощающей любви:
Да, я сильней, чем Бог!
Сам Бог тебе не простил бы
того, что простить я смог.
Подражать этим стихам было невозможно, да они и не существовали сами по себе, без исступлённого голоса, без гитары, без задыхающихся от волнения слушателей, без ночной тьмы — без всего, что делало их песней.
Даже камень, холодный камень,
если тронет его огниво,
плачет огненными слезами.
Плачь же, сердце, тебе не диво!..
… Меня схороните стоя,
и если любовь пройдёт,
она, обернувшись, скажет:
«Меня он и мёртвый ждёт».
Послушайте песню на стихи Лорки в стиле канте-хондо. Поёт Наталья Горленко:
ЭТО ПРАВДА.
Трудно, ах как это трудно,
Любить тебя и не плакать!
Мне боль причиняет воздух,
Сердце
И даже шляпа.
Кому бы продать на базаре
Ленточку и гребешок,
И белую нить печали,
Чтобы соткать платок?
Трудно, ах как это трудно,
Любить тебя и не плакать!
Начинается плач гитары...
Исполнение этих песен требовало большого внутреннего напряжения, душевных сил, нервов, предельного накала чувств. В старые времена у них были специальные исполнители — кантаоры, выразители души народа, которые настолько способны были проникаться духом песни, вживаться в неё, что её мука становилась их собственной, и подлинные рыдания клокотали в горле, и настоящие слёзы текли по щекам — некоторые из этих певцов даже умирали от разрыва сердца, отдав свои души на растерзание буре чувств. Песня как кислота обжигала им губы, горло и сердце.
Лорка был очарован этим пением. Он пытался возродить это искусство и с этой целью организовал фестиваль андалузской народной песни, на который свозил со всех концов страны ещё уцелевших певцов-кантаоров, разыскивая их по деревням.
Испанская народная песня оказала большое влияние не только на поэзию Лорки, но и на всю европейскую музыку. Это обнаружилось в творчестве Глинки («Воспоминания о летней ночи в Мадриде»), Римского-Корсакова («Испанское каприччио»). Канте-хондо сыграло решающую роль в творческой эволюции Клода Дебюсси, вдохновив на создание новой музыкальной школы. Его поэма «Иберия» насыщена как чарующий сон, ароматами и образами Андалузии.
К сожалению, в Испании, почти не знавшей равных по богатству народных традиций, к тому времени считали игру на гитаре и канте-хондо низкопробным искусством. Настоящих канторов становилось всё меньше, все они были стариками, доживая свой век в глухих сёлах, а современные эстрадные певцы утрачивали чистоту стиля, уснащая своё пение безвкусными фиоритурами. Народная песня вырождалась. Песня, которая была для народа святыней, ритуалом, источником мудрости, превращалась в дешёвое развлечение, в забаву для туристов. Песня, давшая жизнь испанской музыке, была загнана в грязные кабачки, в дома терпимости, превращаясь в грубую карикатуру на саму себя.
И Лорка решил поднять свой голос в защиту андалузской песни, избавить это прекрасное древнее искусство от чувства неполноценности, доказать, что это не наивный примитив, а недосягаемый образец. Фестиваль, организованный им, прошёл с огромным триумфом.
Канте-хондо обрело новую жизнь. А Лорка с тех пор заболел андалузской песней, которая вела его за собой, учила своему языку, всё больше казавшемуся ему похожим на полузабытый язык раннего детства.
Он создаёт «Поэму о канте-хондо», где ставит задачу — проникнуть в сокровенный смысл одной из самых древних и своеобразных разновидностей испанского песенно-музыкального фольклора. Нет, он не подражает ему, песни Лорки бесконечно далеки от фольклорных стилизаций. Его связывает с фольклором не традиционные мотивы и приёмы, а мироощущение, настроение, правда. Он ищет не форму, а самый нерв формы, ухватывает не интонации, а глубинную сущность.
Это стихи о народной песне, о гитаре, «сердце которой ранят пять шпаг» - пальцев, о певце, чей леденящий душу вопль «пронзает навылет молчание гор», стихи о народе, создателе канте-хондо, о людях, которые любят страстно, страдают молча и умирают гордо.
У песен канте-хондо много разновидностей: сигирийя, солеа, фламенко, петенера, саэта. Основная форма — сигирийя, её называют песнью песни. Это четырёхстрочная андалузская песня.
Умирать я стану -
в час последней муки
этой прядью, прядью своей чёрной
повяжи мне руки.
Лорка так сказал о ней: «Цыганская сигирийя начинается отчаянным воплем, рассекающим надвое мир. Это предсмертный крик угасших поколений, жгучий плач по ушедшим векам и высокая память любви под иной луной и на ином ветру. Затем мелодия, входя в таинства звуков, ищет жемчужину плача, звонкую слезу в голосовом русле».
Эллипс крика
пронзает навылет
молчание гор,
и в лиловой ночи
над зелеными купами рощ
вспыхнет черной радугой он.
А-а-а-а-ай!
И упругим смычком
крик ударил
по туго натянутым струнам,
и запела виола ветров.
А-а-а-а-ай!
(Люди в пещерах
гасят тусклые свечи.)
А-а-а-а-ай!
Иван Махов. Эллипс крика.
В цыганской сигирийе поэзия слёз достигает совершенства, плачут и стихи, и мелодия.
Послушайте знаменитое стихотворение Лорки, написанное в духе цыганской сигирийи, где он пытается таинственный язык канте-хондо претворить в поэтическую речь.
«Начинается плач гитары...» Читает Давид Аврутов:
Начинается
Плач гитары.
Разбивается
Чаша утра.
Начинается
Плач гитары.
О, не жди от нее
Молчанья,
Не проси у нее
Молчанья!
Неустанно
Гитара плачет,
Как вода по каналам - плачет,
Как ветра над снегами - плачет,
Не моли ее
О молчанье!
Так плачет закат о рассвете,
Так плачет стрела без цели,
Так песок раскаленный плачет
О прохладной красе камелий,
Так прощается с жизнью птица
Под угрозой змеиного жала.
О гитара,
Бедная жертва
Пяти проворных кинжалов!
Пьер Огюст Ренуар. Испанский гитарист 1897 г.
В этом русском переводе «Гитары» М. Цветаевой говорится о закате, о плачущем рассвете, в оригинале же сказано ещё более решительно и страшно — о вечере без утра, о сгущающейся ночи, за которой не последует рассвет. Ночь перестаёт быть атрибутом времени, становится олицетворением хаоса, царившего до первых людей, до первых богов. Изначальная ночь — безлюдная, бескрайняя тьма.
Сигирийя и солеа
Бьется о смуглые плечи
бабочек черная стая.
Белые змеи тумана
след заметают.
И небо земное
над млечной землею.
Идет она пленницей ритма,
который настичь невозможно,
с тоскою в серебряном сердце,
с кинжалом в серебряных ножнах.
Куда ты несешь, сигирийя,
агонию певчего тела?
Какой ты луне завещала
печаль олеандров и мела?
И небо земное
над млечной землею.
(«Поступь сигирийи»)
Сигирийя всегда очень мрачна, в ней звучат мотивы безысходности, смертной тоски. Рассвет, надежда, любовь — всё лишь иллюзии в этой жизни. Вот одна из самых жутких песен этого цикла. Она называется «А потом...»
Прорытые временем
лабиринты –
исчезли.
Пустыня –
осталась.
Немолчное сердце –
источник желаний –
иссякло.
Пустыня –
осталась.
Закатное марево
и поцелуи –
пропали.
Пустыня –
осталась.
Умолкло, заглохло,
остыло, иссякло,
исчезло.
Пустыня –
осталась.
(Перевод М. Цветаевой)
И. Н. Крамской. Христос в пустыне. 1872 г.
Если мужчины в Испании предпочитают захватывающую цыганскую сигирийю, то женщины обычно здесь поют солеА — меланхоличные жалостливые человечные песни, сравнительно легко достигающие сердца слушателей. Солеа — трёхстрочная андалузская песня:
Забудь, что была со мною,
скажи, что любила камень
и смыло его волною.
Само название «солеа» означает одиночество, тоску и сиротство.
Крик оставляет в ветре
тень кипариса.
(Оставьте в поле меня, среди мрака -
плакать.)
Все погибло,
одно молчанье со мною.
(Оставьте в поле меня, среди мрака -
плакать.)
Тьму горизонта
обгладывают костры.
(Ведь сказал вам: оставьте,
оставьте в поле меня, среди мрака -
плакать.)
Рефрен, повторяющийся как прибой морской волны — непременный атрибут этих песен.
Лола стирает пеленки,
волосы подколов.
Взгляд ее зелен-зелен,
голос ее - лилов.
Ах, под оливой
была я счастливой!
Рыжее солнце в канаве
плещется около ног,
а на оливе воробушек
пробует свой голосок.
Ах, под оливой
была я счастливой!..
Продолжение здесь: http://nmkravchenko.livejournal.com/105628.html
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/104403.html
|
«Я только жизнь: люблю - и существую!» (часть первая) |
Начало здесь
Федерико Гарсиа Лорка... Сын Андалузии и сын человечества. Он был поэтом, бродягой, актёром, фантазёром, музыкантом, живописцем. Причём между словом и кистью, музыкой и жестом у него не было чётких границ, его искусству присущ синкретизм, свойственный фольклору.
Но Лорка - не только гениальный поэт и драматург. Есть ещё нечто, неразрывно связанное с его творчеством, с трудом обозначаемое словами. Это — неотразимо притягательная личность Лорки. Хорошо сказал об этом Пабло Неруда: «Федерико Гарсиа Лорка был подобен щедрому, расточаемому добро духу. Он впитывал и дарил людям радость мира, был планетой счастья, жизнелюбия. Простодушный и артистичный, одинаково не чуждый космическому и провинциальному, необыкновенно музыкальный, робкий и суеверный, лучащийся и весёлый, он словно вобрал в себя все возрасты Испании, весь цвет народного таланта, всё то, что дала арабско-андалузская культура, он освещал и дарил благоуханием, точно цветущий жасминовый куст, всю панормаму той Испании, какой — боже мой! - теперь уже нет».
Его называли «солнечным юношей», для которого жизнь была «радостью вопреки всему» и который однако каждый час, каждую минуту ощущал рядом свою смерть.
Это моя любимая фотография Лорки. Таким он был в жизни: открытым, щедрым, дарящим радость своим присутствием.
Иду по садам вечерним,
в цветы одетым,
а грусть я свою, наверно,
оставил где-то...
Апрель, ты несешь нам звезды,
вешние воды,
зажги золотые гнезда
в глазах природы!
«Радость вопреки всему»
«Федерико был праздником» - в этом единодушны все, кому посчастливилось видеть его. Кто-то замечательно сказал о нём: «Рядом с ним вы перестаёте ощущать жару или холод. Вы ощущаете только одно: Федерико». Луис Бонюэль, испанский кинорежиссёр, друг Лорки, говорил, что среди людей, которых ему довелось встретить в жизни, Федерико занимает I место. При этом подчёркивал: «Я говорю не о его театре и поэзии — я имею в виду его самого. Он сам был шедевром».
Лорку любили не только за стихи: сердца людей откликались ему, как откликаются рассвету, дождю, луне, солнцу. Щедрость, с какой душа его раздаривала себя, казалась естественным, природным даром. Но это было не так. Или не совсем так. С детства он рос задумчивым, замкнутым, мучительно застенчивым. Бывал подавленным и молчаливым.
Но это видели только самые близкие.
Он рано понял одну мудрую вещь: радости надо учиться. Надо растить её в себе. В одну из самых горестных и тяжёлых минут Федерико писал другу: «Будь радостен! Это нужно и должно — быть радостным... Измученный душевной борьбой и доведённый до предела — любовью, грязью, мерзостями, я остаюсь верен моему правилу — радость вопреки всему». И ещё ему принадлежат такие замечательные слова: «Самая печальная радость — быть поэтом. Всё остальное не в счёт. Даже смерть».
Федерико Гарсиа Лорка родился 5 июня 1898 года
неподалёку от Гранады в посёлке Фуэнте-Вакерос, в самом благодатном краю Андалузии — в Веге.
О, где-то затерянное селенье
в моей Андалузии слёзной...
Среди суровых каменистых гор эта долина была настоящим оазисом — там цвёл миндаль, золотились апельсины и лимоны, зеленели грядки лука и чеснока. Всё это оживёт потом в стихах будущего поэта, в которых ощущаешь почти языческую веру в волшебство буйной андалузской природы, где «яблоко — завязь соблазна», где «распутством пьяного лета рождён виноград мясистый», где «айва золотится кожей»...
Август. Персики и цукаты
и в медовой росе покос.
Входит солнце в янтарь заката,
словно косточка в абрикос.
И смеется тайком початок
смехом желтым, как летний зной.
Снова август. И детям сладок
смуглый хлеб со спелой луной.
Символично название посёлка, в котором родился Лорка — Фуэнте-Вакерос, что означает «источник пастухов коровьих стад» или «пастуший ключ». И в своих стихах и песнях поэт будет не раз использовать мотивы крестьянского фольклора. Вот одна из таких песен: «Жёлтая баллада».
На горе, на горе высокой
деревцо стоит зелёное.
Пастух проходит своей дорогой…
Протянулись оливы сонные
Далеко в поля раскалённые.
Пастух проходит своей дорогой…
У него – ни собак, ни стада,
И ни посоха, и ни друга.
Пастух проходит…
Он растаял, тень золотая,
Без следа исчез в поле дальнем.
Своей дорогой.
(Наталья Горленко - гражданская жена Окуджавы - в окуджавском посте я довольно подробно пишу о ней - давно специализируется на творчестве Лорки. Все песни, которые я здесь привожу (их будет пять, за исключением одной песни Е. Камбуровой) - её собственные. Я ещё не встречала более совершенного и глубокого проникновения в поэзию Лорки, чем у неё, более тонкого и красивого исполнения. Песен этих нет в Интернете, публикуются мной впервые, из собственных записей).
В настоящее время Фуэнте-Вакерос - это не совсем маленький район, включающий в себя собственно деревню, небольшие близлежащие Педро Руис и Санта Фе, и Эль Маринете – старинную мучную мельницу, от которой остались лишь руины.
Дом Лорки - сейчас музей, в котором постарались сохранить ту обстановку, которая была изначально:
Вначале была музыка
Отец Лорки был состоятельным арендатором, мать — сельской учительницей.
Первым впечатлением детства для мальчика была музыка.
Началось это с песен, которые пел под гитару отец. С романсов и колыбельных, которые пели ему служанки, девушки из простых деревенских семей, разбудившие в нём, по его признанию, «душу поэта». Была у Федерико и своя Арина Родионовна — няня Долорес, о которой он часто с благодарностью вспоминал. Одарённым сочинителем песен был двоюродный дед Лорки Бальдомеро Гарсиа — таких народных поэтов-певцов в Испании называли хугларами.
Федерико научился петь раньше, чем говорить. Мелодия у него предшествовала понятию, эмоциональное восприятие — логике. Может быть, этим отчасти объясняется такая непринуждённость его искусства, - казалось, оно рождается в таких глубинах бытия, куда не проникает сознание. Поэт очень высоко ценил эту внутреннюю мелодию. В детстве он был одержим музыкой.
Ему снились удивительные сны — из одних звуков. Он даже по улицам ходил, подчиняясь ритму звучащей в нём музыки: если внутри пелось торжественное адажио, он шёл по дороге медленно и степенно, когда же начиналось престо фуриозо — нёсся сломя голову.
Федерико брал уроки у Антонио Сегуры, ученика Верди.
Федерико обучает сестру Исабель нотной грамоте
Уже в юности он выступал на эстраде как многообещающий пианист, исполнял Моцарта, Бетховена, Шумана, Шопена.
Говорят, даже некоторые из его стихов были созданы за роялем (подобное можно вспомнить об А. Белом, Б. Пастернаке). В 19 лет — в том же возрасте, что и Пастернак, Лорка решал для себя нелёгкий вопрос: кем быть — профессиональным музыкантом или поэтом? В 19 лет им была написана и опубликована статья «Правила в музыке», где он отстаивает стихийность творчества, неподчинённость его никаким правилам и законам. Но даже эту музыковедческую статью Лорка пишет языком поэта. Так выбор был предопределён. Поэзия сама его выбрала.
Сын воды
В 1909 году семья Лорки переезжает в Гранаду.
Это город, где, по его выражению, «две реки, 80 колоколен, 4 тысячи оросительных каналов, 50 источников, тысяча и один фонтан и 100 тысяч жителей». Отец определяет Федерико в церковную школу, но тот целые дни предпочитал проводить на гранадских улицах. Он бродил по площадям и переулкам Гранады, впитывая в себя древнюю красоту этого города.
Колоколам Кордовы
зорька рада.
В колокола звонкие
бей, Гранада!
Колокола слушают
из тумана
андалузские девушки
утром рано
и встречают рассветные
перезвоны,
запевая заветные
песни-стоны.
Все девчонки Испании
с тонкой ножкой,
что на звездочки ранние
глядят в окошко
и под шалями зыбкими
в час прогулки
освещают улыбками
переулки.
Ах, колоколам Кордовы
зорька рада,
ах, в колокола звонкие
бей, Гранада!
(«ЗАРЯ»)
Главное, что поразило Лорку в этом городе — постоянный звук льющейся воды, как бы висевший в воздухе. Вода журчала в канавках, громко плясала в фонтанах, плескалась в берега текущих по городу рек — Дарро и Хениль, со всех сторон что-то булькало, капало, хлюпало, шуршало по листьям, и всё это сливалось в ровный дремотный шум.
речка Дарро
спускающаяся с гор Сьерра-Невада речка Хениль
Мать рассказала Федерико, что своей музыкой воды Гранада обязана древнему племени мавров, которые жили здесь прежде. Это их мастера не только провели в город ледяную воду, сбегавшую с гор Сьерра-Невады, но и заставили её петь, проходя по множеству труб и желобов, хитроумно устроенных таким образом, чтобы получались звуки различной высоты и силы. Это и рождало музыку воды, которой был очарован Лорка. «Моё сердце — это глоточек чистой воды» - писал он в одном из писем. Вода для него — это праматерь всего сущего.
...Это кровь поэтов,
которые свои души
оставляют затерянными
среди дорог природы.
Лорка называл себя «сыном воды», призванным воспеть «великую жизнь Воды», «размышления и радость воды», её хмельную музыку. И вода запоёт потом в его стихах, чувственная и прекрасная.
Куда ты бежишь, вода?
К бессонному морю с улыбкой
уносит меня река.
Море, а ты куда?
Я вверх по реке поднимаюсь,
ищу тишины родника.
Море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы...
- Девушка с бронзовой грудью,
что ты глядишь с тоскою?
- Торгую водой, сеньор мой,
водой морскою.
- Юноша с темной кровью,
что в ней шумит не смолкая?
- Это вода, сеньор мой,
вода морская.
- Мать, отчего твои слезы
льются соленой рекою?
- Плачу водой, сеньор мой,
водой морскою.
- Сердце, скажи мне, сердце,-
откуда горечь такая?
- Слишком горька, сеньор мой,
вода морская...
А море смеется
у края лагуны.
Пенные зубы,
лазурные губы.
«Баллада морской воды», перевод А. Гелескула
Silentium
В 1914 году Лорка поступает в Гранадский университет на факультет права, литературы и философии.
Там он увлёкся поэзией Рубена Дарио, Мануэля Мачадо, Хуана Рамона Хименеса. И сам начал писать стихи. Лорка той поры — пока ещё «немой мальчик». Он ещё не обрёл свой голос в поэзии.
У поэта есть стихотворение с таким названием: ребёнок ищет свой голос в журчанье воды, в стрекотанье кузнечика, поскольку не пришло пока время говорить собственным голосом. Стихи у Федерико были ещё подражательными. Но не писать их он уже не мог.
Мальчик искал свой голос,
спрятанный принцем-кузнечиком.
Мальчик искал свой голос
в росных цветочных венчиках.
- Сделал бы я из голоса
колечко необычайное,
мог бы я в это колечко
спрятать свое молчание.
Мальчик искал свой голос
в росных цветочных венчиках,
а голос звенел вдалеке,
одевшись зеленым кузнечиком.
Песню на стихи Лорки «Silentium» (молчание) поёт Наталья Горленко:
Слушай, сын, тишину -
эту мертвую зыбь тишины,
где идут отголоски ко дну.
Тишину,
где немеют
сердца,
где не смеют
поднять лица.
Перевод А.Гелескула
Поцелуй Бога
Младший брат Лорки, Франциско Лорка в своей книге «Федерико и его мир», вспоминая детство, рассказывает, как однажды их застигла гроза, и Федерико вдруг схватился за щёку — сказал, что у него горит щека, - его обожгло искрой от молнии.
Потом этот случай отразится в пьесе Лорки, где у одного персонажа есть шрам, словно ожог на щеке, потому что его «поцеловала молния». Наверное, он, когда писал это, вспомнил тот случай из детства, когда его самого «поцеловал Бог». Может быть, это был знак свыше?
Из первых стихотворных опытов Федерико:
...Летних дней безумье нисходит на души,
чтобы новой скорби предаться всерьёз,
и оплакать тайну любви обманувшей,
и оплакать то, что воспел Берлиоз.
Нас искала полночь, бесшумно ступая,
нас искала стойкая вера сердец,
нас искала долгая радость без края,
нас искала смерть и нашла наконец!
Мир стоит на твёрдых и жёстких законах.
Человек — случайность и скучный предмет.
Сон — живая явь мудрецов и влюблённых.
Спящий обретает немеркнущий свет.
Под этим стихотворением стояла дата 29 июня 1917 года и цифра 1. Франциско утверждает, что это было первое стихотворение Лорки. Позже им туда была дописана ещё одна строфа:
Тот же, кто по сумрачным стылым ступеням,
снов не различая, стремится вперёд,
пусть на белом склоне останется белым
и несытый ворон его расклюёт.
Юный поэт завершил своё отроческое творение столь выразительным проклятием тем, кто не верит снам.
Гуляка праздный
В 1919 году Лорка переезжает в Мадрид
и поступает в вольный институт, так называемую Студенческую резиденцию.
Это считалось привилегированным научно-исследовательским и учебным заведением, его называли испанским Оксфордом. Здесь формировалось молодое поколение испанской интеллигенции, всесторонне развитое, научно подготовленное и духовно возвышенное. Туда были приглашены на жительство такие знаменитые поэты как Хуан Рамон Хименес и Морено Вилья, там гостили Мигель де Унамуно, Антонио Мачадо, читали лекции Альберт Эйнштейн, Корбюзье, Поль Валери, Луи Арагон. Там Лорка познакомился с Сальвадором Дали и Луисом Бонюэлем.
Лорка и Луис Бонюэль
Лорка и Сальвадор Дали
Федерико числился сразу на двух факультетах — филологии и философии права, но не проявлял рвения ни на одном из них. Академическим занятиям он предпочитал жизненные университеты: встречи с людьми, общение с друзьями, весёлые пирушки.
Натура импульсивная и непосредственная, Лорка ненавидел все те пышные хитромудрости, которые создают превратное представление о том, что такое поэт и какой должна быть поэзия.
В нём клокотала могучая жизненная сила, он инстинктивно отвергал всё вымученное, выспренное, ненатуральное, неживое, что не было обнажённой правдой человека. Как в поэзии, так и в жизни.
Лорка с братом и сёстрами
Люди серьёзные Лорку не принимали всерьёз — он им казался «гулякой праздным».
Но, как известно, так у Пушкина именует легкомысленного Моцарта безнадёжно серьёзный Сальери. Тому было невдомёк, что Моцарт творит, то есть работает и в то время, когда "гуляет".
На упрёки Лорка отвечал: «Я не виноват, что моё ощущение мира — это не профессия, а другой у меня нет». И его чрезвычайная ответственность перед своим даром выливалась в безответственность ко всему, что к этому дару не имело отношения.
Закоулочники
Своими «университетами» Лорка считал ежедневные студенческие сборища в кафе «Аламеда» на площади Кампильо — своего рода клубные заседания.
Площадь Кампильо. Здесь было кафе "Аламеда" - теперь в здании кафе модный и дорогой ресторан.
Федерико и его друзья облюбовали закуток под лестницей, где помещалось всего 2-3 столика, отгороженных от зала эстрадой. Место стало называться «уголком», «закоулком», а компания - «закоулочниками».
Друзья просиживали там целые вечера, читали стихи, до хрипоты спорили, сочиняли пародии, придумывали всякие розыгрыши, мистификации. Одна из таких мистификаций вошла в историю поэзии наряду с Козьмой Прутковым и Черубиной де Габриак.
Предметом их гордости было изобретение некоего апокрифического поэта Исидора Капдепона. Цель была — разыграть редакции и издательства, которые наводняли свои издания стихами, полными трескучей риторики, высокопарной болтовни, велеречивости.
XIX век был жалким временем для испанской поэзии. Поэтов, которых тогда печатали и превозносили, писавших как в прошлом веке, закоулочники ни в грош не ставили. Стихи Капдепона, (главным автором которых был Лорка), наделённые всеми пороками обветшалого литературного вкуса, были разосланы по всем редакциям. Его напыщенные оды, слезливые элегии и приторные мадриалы были ничуть не хуже множества других, публиковавшихся в журналах и газетах Испании.
В редакциях, не заметив подвоха и не распознав пародии, Капдепона охотно печатали. Вскоре он сделался известным в литературных кругах и его кандидатуру даже выдвинули в Королевскую Академию. Позже, как это обычно бывает, мистификацию разоблачили. Спустя годы, когда Лорка станет известным поэтом, он вновь вспомнит эту юношескую забаву и напишет статьи от имени Капдепона, чтобы высмеять пошлость, риторику и штампы в литературе.
Чары бабочки
Лорка пробует свой голос и в драматургии. Первая его пьеса «Колдовство» («Злые чары бабочки») была поставлена в мадридском театре «Эслава» в 1920 году. Эту пьесу он выкроил и переделал из стихотворения. Необычным в ней было то, что действующими лицами были насекомые. Сюжет таков: бабочка, повредившая себе крылья, упала в гнездо к полевым тараканам. Они спасли её, вылечили, а младший из тараканов влюбился в чудесную гостью. Как только бабочка смогла вновь летать, она взвилась в небо, а таракан остался на земле с разбитым сердцем.
Действовали там Тараканиха-колдунья и злой Скорпион. Мирок насекомых потрясали те же страсти, что и людской род. Это было забавно и трогательно. Лучшее, что было в этой наивной пьесе — ощущение одушевлённой жизни Космоса и понимание того, что Религия Священного Таракана, которому поклоняются букашки — это религия природы, гласящая, что каждому предстоит «стать землёй и водой, лепестком розы и корой дерева». Чуткое ухо может услышать «жалобу воды и жалобу звёзд». Пьеса как бы говорила человеку, чтобы он был смиренным, ибо все равны перед природой, что любовь вспыхивает с одинаковой силой на всех уровнях жизни, что одному и тому же ритму подвластны трепещущий на ветру листок и дальняя звезда, и те же слова, что слышны в журчащем ключе, повторяет море...
Лорка создавал новый театр — поэтический. Он считал, что только поэтический театр выдерживает все испытания времени, что за ним будущее. Но это было ещё ново и непривычно для публики. Пьеса с треском провалилась. Такого скандала на премьере мадридские старожилы не помнили с конца прошлого века. Публика была взбешена: им, взрослым людям, предлагали всерьёз вникнуть в переживания всяких там мушек и таракашек!
«Я видел звёзды!»
В 1921 году выходит в свет первый сборник стихов Гарсиа Лорки. Он назывался просто: «Книга стихотворений». Поэт пробует силы в разных жанрах: элегия, баллада, мадригал, романсы, александрийский стих, импрессионистские зарисовки. Стихи были для Фредерико как бы продолжением внутренне несмолкаемых мелодий, они были необходимы для выражения музыки души, которая звенела, смеялась и плакала в нём, ища выхода.
Вот, например, пленительное стихотворение, похожее на детскую сказку и притчу, об улитке, отправившейся путешествовать. (Всё та же тема насекомых).
В лесу улитка встречает муравьёв, которые, ругаясь, тащат полумёртвого избитого муравья. За что они его так? - спрашивает она. Муравей объясняет: он видел звёзды. Что это такое — звёзды? Другие муравьи не знают, улитка тоже.
Дa, - мурaвей отвечaет,
я видел звезды, поверьте.
Я поднялся высоко,
нa сaмый высокий тополь,
и тысячи глaз лучистых
мою темноту пронзили.
Тогдa спросилa улиткa: -
Но что же тaкое звезды? -
А это огни, что сияют
нaд нaшею головою.
Муравьи возмущены, они считают это нарушением священных вековечных устоев. Как он посмел поднять голову? Его удел ползать по земле. Лодырь. А работать кто будет? И они заявляют дерзкому муравью:
Тебя мы убьем. Ленив ты
и рaзврaщен. Ты должен
трудиться, не глядя в небо.
Что же он им отвечает? Да всё тоже: «Я видел звёзды!»
Муравей погибает, заплатив жизнью за мечту.
Улиткa, вздохнув укрaдкой,
прочь поползлa в смущенье,
словно пред ней рaскрылaсь
вечность нa крaткий миг...
Тумaн висит нaд полями,
и солнце лучом дрожaщим
по колокольням дaльним
под вечерний звон скользит.
А мирнaя улиткa,
мещaночкa с тропинки,
в смущенье, с тоскою стрaнной,
глядит нa широкий мир.
Как это напоминает конфликты самого Лорки с родителями, с педагогами, которые считали, что он должен усердно трудиться, быть как все, а он видел звёзды, и это было для него всего важнее. Он даже в письмах друзьям тогда подписывался: «Неисправимый поэт».
Деревья,
на землю из сини небес
пали вы стрелами грозными.
Кем же были пославшие вас исполины?
Может быть, звездами?
Ваша музыка - музыка птичьей души,
божьего взора
и страсти горней.
Деревья,
сердце мое в земле
узнают ли ваши суровые корни?
(«ДЕРЕВЬЯ»)
Ещё несколько моих любимых:
Есть в дожде откровенье - потаенная нежность
И старинная сладость примиренной дремоты,
пробуждается с ним безыскусная песня,
и трепещет душа усыпленной природы.
Это землю лобзают поцелуем лазурным,
первобытное снова оживает поверье.
Сочетаются Небо и Земля, как впервые,
и великая кротость разлита в предвечерье.
Дождь - заря для плодов. Он приносит цветы нам,
овевает священным дуновением моря,
вызывает внезапно бытие на погостах,
а в душе сожаленье о немыслимых зорях,
роковое томленье по загубленной жизни,
неотступную думу: "Все напрасно, все поздно!"
Или призрак тревожный невозможного утра
и страдание плоти, где таится угроза.
В этом сером звучанье пробуждается нежность,
небо нашего сердца просияет глубоко,
но надежды невольно обращаются в скорби,
созерцая погибель этих капель на стеклах.
Эти капли - глаза бесконечности - смотрят
в бесконечность родную, в материнское око.
И за каплею капля на стекле замутненном,
трепеща, остается, как алмазная рана.
Но, поэты воды, эти капли провидят
то, что толпы потоков не узнают в туманах.
О мой дождь молчаливый, без ветров, без ненастья,
дождь спокойный и кроткий, колокольчик убогий,
дождь хороший и мирный, только ты - настоящий,
ты с любовью и скорбью окропляешь дороги!
О мой дождь францисканский, ты хранишь в своих каплях
души светлых ручьев, незаметные росы.
Нисходя на равнины, ты медлительным звоном
открываешь в груди сокровенные розы.
Тишине ты лепечешь первобытную песню
и листве повторяешь золотое преданье,
а пустынное сердце постигает их горько
в безысходной и черной пентаграмме страданья.
В сердце те же печали, что в дожде просветленном,
примиренная скорбь о несбыточном часе.
Для меня в небесах возникает созвездье,
но мешает мне сердце созерцать это счастье.
О мой дождь молчаливый, ты любимец растений,
ты на клавишах звучных - утешение в боли,
и душе человека ты даришь тот же отзвук,
ту же мглу, что душе усыпленного поля!
(«Дождь»)
Мне так страшно рядом
с мертвою листвою,
страшно рядом с полем,
влажным и бесплодным;
если я не буду
разбужен тобою,
у меня останешься
ты в сердце холодном.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
В твоем ожерелье
блеск зари таится.
Зачем ты покидаешь
меня в пути далеком?
Ты уйдешь - и будет
рыдать моя птица,
зеленый виноградник
не нальется соком.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
И ты не узнаешь,
снежный мотылек мой,
как пылали ярко
любви моей звезды.
Наступает утро,
льется дождь потоком,
и с ветвей засохших
падают гнезда.
Чей протяжный голос
вдали раздается?
О любовь моя! Ветер
в окна бьется.
(«Ночная мелодия»)
Я прянул к телефону, словно к манне
небесной среди мертвенного зноя.
Пески дышали южною весною,
цвел папоротник в северном тумане.
Откуда-то из темной глухомани
запела даль рассветною сосною,
и как венок надежды надо мною
плыл голос твой, вибрируя в мембране.
Далекий голос, нежный и неверный,
затерянный, затихший дрожью в теле.
Такой далекий, словно из-за гроба.
Затерянный, как раненая серна.
Затихший, как рыдание в метели.
И каждой жилке внятный до озноба!
Перевод А. Гелескула
Продолжение здесь: http://www.liveinternet.ru/users/4514961/post223132902/
|
Неизвестный гений (окончание) |
Фото: Л. Прыгунов
Начало здесь
«Шифром гибели стих возникает...»
Сергей Чудаков продолжает генеалогию “про´клятого” поэта, отверженного обществом и государством. В своём путешествии по дну советской помойки десятки раз подвергавшийся смертельной опасности, он и тут изловчился и обманул судьбу. Спустя несколько лет он воскрес в своём бесцветном пальто уже в новом качестве и амплуа.
Из воспоминаний П. Вегина:
«Заметно пополневшего и не утратившего своей наглости, я встретил его в дверях «Артистического» кафе. Встреча была столь непринуждённа, словно мы не виделись пару дней.
- Жаль, старик, тороплюсь, у меня лекция во мхатовском училище. Кстати, если хочешь, заходи через полтора часика, девочки на моём курсе — суперкласс. Выбирай любую. Сифилиса ни у кого, за остальное не отвечаю...»
Не хотел бы я строить особенных жизненных планов
слушать краешком уха как падают листья с платанов
завершайся о жизнь и шутя на меня оброни
тихий шорох фольги легкий шелест осенней брони
1990-е годы он встречает на самом дне общества, что было, видимо, незадолго до смерти Чудакова зафиксировано Е. Рейном в его стихах:
На железной скамейке, что в скверике на Поварской,
на клеенчатой сумке в разгаре московского лета
он лежал, привалившись откровенно больной головой,
все еще не признавшей козырную масть камуфлета.
Что-то он бормотал: “Ипполит, Ипполит, Ипполит”, —
из античных ли штудий, а может, из собственных версий,
но все слышалось мне: “и болит, и болит, и болит”,
так он пальцем крутил, словно в мозг добиваясь отверстий.
А быть может, был прав этот заокеанский поэт,
схоронивший его невзначай посреди перевала...
Он остался на той половине дороги, и нет
эпитафии лучше, хоть эта судьбу переврала.
Поздний час и буфет закрывают
алкогольный кончается бзик
шифром гибели стих возникает
на полях недочитанных книг
Последние датированные в книге стихи написаны были в 1973 году, уже после тюрьмы, суда и больницы. Что писал Чудаков потом и писал ли вообще, неизвестно. Его еще встречали в 90-х; он тогда сдавал свою однокомнатную квартиру каким-то кавказцам, сам ютился на кухне. По мнению Олега Михайлова, из-за квартиры его и убили, но достоверно никто ничего не знает. Сергей Чудаков исчез.
Люди которым я должен деньги умирают
Женщины которых я любил дурнеют
А над Москвою осенние листья сгорают
И незримые зимние вьюги как призраки веют
Мне 30 лет я полон весь пустотою
Я разминулся с одною единственной тою
Предположим сейчас она школьница пятого класса
Золотиста как ангел с разбитого иконостаса
Ты здоровый подросток ты нимфа не нашего быта
Я прочел о тебе в фантастической книге “Лолита”
Засушите меня как цветок в этой книге на сотой странице
Застрелите меня на контрольных следах у советской границы
Я за 10 копеек билет в кинохронику взял без скандала
Я на тайном свиданье с чужою страной в темноте кинозала
Я увидел тебя и в гортани немые сольфеджио
Да, ты в классе но только не школы а просто колледжа
Вот одетая в джинсы ты сжала в ногах мотороллер
В иностранную осень вписался оранжевый колер
Слава богу, что ленту цветную снимал оператор бедовый
Кожуру апельсина срезая спиралью как образ готовый
Люди которым я должен живите подольше подальше
Женщины вас я любил не дурнейте никак не дурнейте
Время своё среди вас исчерпал я и прожил
Дайте побыть на другом пусть хоть призрачном свете
«Обычай негуманный — воскресать...»
Финал был страшен.
Олег Михайлов пишет: “Когда умерла его сумасшедшая мать, Чудаков — уже в свободные времена демократии — решил сдать свою однокомнатную квартирку на Кутузовском проспекте каким-то кавказцам...”
Кутузовский проспект, где жил С. Чудаков
Так у него и мать была жива все эти годы! “Вдовая кондукторша”, качавшая колыбель в магаданском лагере... И она видела, как жил ее сын. Хорошо, что она не увидела, как он кончил...
Он мог обмануть советскую власть, но не новый беспредел. Некогда кавказцы порвали ему рот, позже они же — по одной из версий гибели Чудакова - растворили его на одной из московских помоек. Не осознав последствий, он сдал им (оставаясь жить на кухне) свою квартиру на Кутузовском проспекте. Что произошло дальше — представить несложно.
“... Конец был предопределен. Сперва он сам, хорошо подогретый жильцами, подходил к телефону; потом голос с акцентом отвечал, что Чудаков спит; а дальше интересующегося Чудаковым грубо обрывали: “Такой здесь не проживает”. Ясно, что его, споив, заставили подписать заявление о передаче квартиры и зарыли в каком-нибудь Одинцове.
Как и у его французского предшественника Франсуа Вийона, дата и место смерти Сергея Чудакова неизвестны”.
Ботинки истлевают на ногах
ног хватит в целом лет еще на сорок
доказано что вещи это морок
а человек – живой упругий прах
Смотри тускнеет сморщилась жена
и школьницы свежее год от года
ну чем теперь поможет Бог – разводом
дежурной смесью водки и вина?
Пять или шесть всего лишь тысяч книг
пять или шесть всего лишь тысяч мнений
запутанный и озаренный миг
полусмертей полувыздоровлений
Вот жизнь. Здесь междометье «так сказать»
уместно, жест бездарный, выкрик птичий.
Спасенье в том, что отменен обычай
свирепый, негуманный – воскресать.
Последние стихи Сергея Чудакова
Стихи, которые вы сейчас прочитаете, взяты, с любезного разрешения издательства «Водолей», из подготовленной им к семидесятилетию со дня рождения поэта книги «Чудаков С. Имяреку, тебе». Собрание стихотворений. М., Водолей Publishers, 2007.
К сожалению, по не зависящим от издательства причинам, проект был заморожен и эта книга так и не вышла…
***
В летнем небе вспыхнула звезда
в местном клубе крутится кино
нас уже не тянет никуда
нам идет сидеть и пить вино
В нашем деле некуда спешить
нашим рекам некуда впадать
хорошо селедку потрошить
а потом как следует поддать
Жил поэт и вот был сослан он
далеко на самый край земли
в виде наказанья телефон
в хижину его не провели
И к душе покой и благодать
подступили как десятый вал
даже что-то начал он писать
а потом торжественно порвал
Он мечтал что будет он богат
и услышав славы смутный гул
старенький и голый он халат
на груди цыплячьей запахнул
Все чем был он подлинно велик
больше ты не слушай никого
и переведи на свой язык
жизнь его и смертный час его
Мореплаватель егерь и пахарь
Или узник в холодном краю
Человек остается как сахар
Нерастаянный в этом чаю
А лицо перепачкано мелом
И по мерке подогнан футляр
Человек застрелившийся в целом
На остывший похож самовар
* * *
Пусть палачи усердие утроив
наглядно убеждаются опять
что авторов а также их героев
не до конца удобно расстрелять
И вот к чертям не досаждая богу
они доехали а мы еще в пути
всю жизнь пройти не поле перейти
я помолюсь им и они помогут
Метель и дождь безумной жизни хаос
глядишь на солнце а в итоге мрак
и человек с его обычным хамством
побил жену и побежал в кабак
Он лишь статист одной из многих серий
сказать спокойной ночи малышам
пока там ключ от номера берет Сергей Есенин
и пайку в камере глодает Мандельштам
ПАМЯТИ ЛУИ ВАШКАНСКОГО
Вот и кончилась эпоха
для посаженных сердец
начинается эпоха
пересаженных сердец
Раньше был бомбометатель
мифов века демиург
а теперь нарыв метафор
режет ножиком хирург.
Кровь и гной – металл из тигля
плещет, рвется убежать,
как ужасно сердце тигра
в тело кролика сажать.
Пам, красотка, ай-ай-ай,
сердце ваше цело
но оно в другой трамвай
молча пересело.
Я слегка обескуражен
тем, что я не пересажен,
Я хотел бы пересесть
в мир, который где-то есть.
Сердце в уровень мотора,
наливающего ртуть,
поместите в мир, который
существует где-нибудь
Из-под ног теряю почву,
подбородок мну в горстях
Я искусственную почку
пьяный позабыл в гостях.
Ах, давай с тобой украдкой
призаймемся пересадкой.
Ты, слегка потеребя,
насади меня в себя.
БУМАЖНЫЙ ТИГР
Хватит думать
составители бумаг
вас погубит
самый плоский в мире враг
Бумажонку
и на свадьбу и в сортир
нам печенку
ест и ест бумажный тигр
Проедает
нашу жизнь десятки лет
пропаганда
как бумажный людоед
Заменяет
нам и Запад и Восток
папиросный
или фиговый листок
Мир бумаги
здесь на все ответ готов
мы во мраке
сверхрулонов сверхлистов
В песне выход
нарисованная дверь
пойте тихо
за стеной бумажный зверь
Все дороги
в книжный Рим в бумажный Тибр
есть вам смена демагоги
этот зверь бумажный тигр
* * *
Л.Е.Ф.
Вовсю прохожим льет за шею
И водосток дудит в дуду
Я этот дождь перееврею
Пережидаю пережду
Но он какой-то постоянный
И как утопленник в реке
Весь в орденах гуляет пьяный
В мертвецки мокром пиджаке
Эвон сюрпризов и экзотик
Того гляди что некий тип
Тебе в лицо раскроет зонтик
Иль даже водородный гриб
И вот уж повествуют гиды
Как погружались мы с тобой
Из пресноводной Атлантиды
В Помпею влаги дождевой
Представь что капли отмелькают
Бредешь в нетрезвой голытьбе
И только ноги промокают
И сохнут искры в голове
* * *
Но я ещё найду единственный размер
прямой как шпага и такой счастливый
что почернеет мраморный Гомер
от зависти простой и справедливой.
У мальчика в глазах зажгу пучки огня
поэтам всем с вином устрою ужин
и даже женщина что бросила меня
на время прекратит сношенья с мужем.
* * *
У тебя особая улыбка
Ты живешь в наркотике в тоске
Из аквариума выбросилась рыбка
И лежит на шахматной доске
Наступает исполненье сроков
Сердце обрывается в груди
Шахматы—о них писал Набоков
К сожаленью проза впереди
Эти люди в клетку и в полоску
Ради смеха достают со дна
Камбалу на шахматную доску
И тогда меняет цвет она
Слушай рыбка, ты не золотая
Ты из радуг вроде райских птах
Серебром чешуек облетая
Остаешься при своих цветах
И уже наркотики галактик
Пожирая шахматным конем,
Я не брежу, я посмертный практик.
Рыбка мир! И мы с тобой умрем.
* * *
Запевают самолеты ТУ
Их на поле видно за версту
Словно пчелы очертаний странных
На бетонных сотах шестигранных
Налетает грозный аквилон
Рвет из рук посадочный талон
Нашу жизнь ведет автопилот
Наша жизнь идет наоборот
Распивай с попутчиками спирт
Затевай с попутчицами флирт
Как аквариум и как фиорд
Светится ночной аэропорт
Улетают самолеты ТУ
Преодолевают пустоту
Созерцает представитель прессы
Молодую ножку стюардессы
***
Ипполит, в твоем имени камень и конь.
Ты возжег в чреве Федры, как жженку, огонь.
И погиб, словно пьяный, свалившийся в лифт,
Персонаж неолита, жокей Ипполит.
Колесницы пошли на последний заезд.
Зевс не выдаст, товарищ Буденный не съест.
Только женщина сжала программку в руке,
Чуть качнула ногою в прозрачном чулке.
Ипполит, мы идем на смертельный виток!
Лязг тюремных дверей и сверканье винтовок.
Автогонщик взрывается: кончен вираж.
Все дальнейшее – недостоверность. Мираж.
«Я хочу тебя, мальчик», – сказала она,
Вожделением к мертвому вся сожжена. – –
«Мне осталось напиться в ресторане «Бега»,
Мне осталась Россия, печаль и снега».
Подготовлено по материалам О. Михайлова, Л. Аннинского, Е. Сидорова, П. Вегина, Г. Гецевича, А.Урицкого, В. Молодыя, К. Корчагина, С. Боровикова, В. Шохиной.
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/103832.html
|