"Не нынче - завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся - раньше, позднее, да и меня не будет. Так из-за чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить - вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что всё это - только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто - жестоко и глупо".
Вот то, в чём укоренены и из чего исходят все рассуждения Льва Толстого. И то, что изначально и навсегда раздваивает его - страх смерти и, одновременно, влечение к ней, танатофобия и танатофилия. Вот "альфа и омега" мышления и поведения титана русской литературы.
"Никто не мешает нам с Шопенгауэром отрицать жизнь. Но тогда убей себя - и не будешь рассуждать... А живёшь; не можешь понять смысла жизни, так прекрати её, а не вертись в этой жизни, рассказывая и расписывая, что ты не понимаешь жизни... Тебе скучно и противно, так уйди". "Ведь в самом деле, что же такое мы, убеждённые в необходимости самоубийства и не решающиеся совершить его, как не самые слабые, непоследовательные и, говоря попросту, глупые люди, носящиеся со своей глупостью, как дурак с писаной торбой?" ("Исповедь").
Шопенгауэровский пессимизм первоначально оказался существенно близким Толстому. И долгое время держал его в своих цепких объятиях, и даже тогда, когда был им, с неимоверными усилиями, преодолён, всё же не умер вовсе, а затаился в недрах души до самого конца. Он же определил и первоначальные, фоновые основы толстовского мировоззрения, пробудил в нём неиссякающий интерес к имперсонализму и, соответственно, к буддизму, даосизму и конфуцианству, с их представлениями о "нирване" и "дао". Отсюда же можно перебросить мостки к Камю, с его анализом суицида, а, далее, к "философии жизни".
Сохранив пиетет к Шопенгауэру, как к "величайшему из современных мыслителей", Толстой, понимая, что на его мрачном учении невозможно успокоиться, что волю к смерти было бы абсурдным принять в качестве критерия человеческого поведения (чем сам Толстой, вольно или невольно, был озабочен всегда), прошедший горнило суицидального соблазна писатель обратил свой взор к жизни и начал мучительный поиск её смысла.
"Искать смысла жизни мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою и нашу жизнь". ("Исповедь").