В рождественскую ночь
Молодая женщина лет двадцати трех, с страшно бледным лицом, стояла на берегу моря и глядела в даль. От ее маленьких ножек, обутых в бархатные полусапожки, шла вниз к морю ветхая, узкая лесенка с одним очень подвижным перилом.
Женщина глядела в даль, где зиял простор, залитый глубоким, непроницаемым мраком. Не было видно ни звезд, ни моря, покрытого снегом, ни огней. Шел сильный дождь…
«Что там?» — думала женщина, вглядываясь в даль и кутаясь от ветра и дождя в измокшую шубейку и шаль.
Где-то там, в этой непроницаемой тьме, верст за пять — за десять или даже больше, должен быть в это время ее муж, помещик Литвинов, со своею рыболовной артелью. Если метель в последние два дня на море не засыпала снегом Литвинова и его рыбаков, то они спешат теперь к берегу. Море вздулось и, говорят, скоро начнет ломать лед. Лед не может вынести этого ветра. Успеют ли их рыбачьи сани с безобразными крыльями, тяжелые и неповоротливые, достигнуть берега прежде, чем бледная женщина услышит рев проснувшегося моря?
Женщине страстно захотелось спуститься вниз. Перило задвигалось под ее рукой и, мокрое, липкое, выскользнуло из ее рук, как вьюн. Она присела на ступени и стала спускаться на четвереньках, крепко держась руками за холодные грязные ступени. Рванул ветер и распахнул ее шубу. На грудь пахнуло сыростью.
— Святой чудотворец Николай, этой лестнице и конца не будет! — шептала молодая женщина, перебирая ступени.
В лестнице было ровно девяносто ступеней. Она шла не изгибами, а вниз по прямой линии, под острым углом к отвесу. Ветер зло шатал ее из стороны в сторону, и она скрипела, как доска, готовая треснуть.
Через десять минут женщина была уже внизу, у самого моря. И здесь внизу была такая же тьма. Ветер здесь стал еще злее, чем наверху. Дождь лил и, казалось, конца ему не было.
— Кто идет? — послышался мужской голос.
— Это я, Денис…
Денис, высокий плотный старик с большой седой бородой, стоял на берегу, с большой палкой, и тоже глядел в непроницаемую даль. Он стоял и искал на своей одежде сухого места, чтобы зажечь о него спичку и закурить трубку.
— Это вы, барыня Наталья Сергеевна? — спросил он недоумевающим голосом. — В этакое ненастье?! И что вам тут делать? При вашей комплекцыи после родов простуда — первая гибель. Идите, матушка, домой!
Послышался плач старухи. Плакала мать рыбака Евсея, поехавшего с Литвиновым на ловлю. Денис вздохнул и махнул рукой.
— Жила ты, старуха, — сказал он в пространство, — семьдесят годков на эфтом свете, а словно малый ребенок, без понятия. Ведь на всё, дура ты, воля божья! При твоей старческой слабости тебе на печи лежать, а не в сырости сидеть! Иди отсюда с богом!
— Да ведь Евсей мой, Евсей! Один он у меня, Денисушка!
— Божья воля! Ежели ему не суждено, скажем, в море помереть, так пущай море хоть сто раз ломает, а он живой останется. А коли, мать моя, суждено ему в нынешний раз смерть принять, так не нам судить. Не плачь, старуха! Не один Евсей в море! Там и барин Андрей Петрович. Там и Федька, и Кузьма, и Тарасенков Алешка.
— А они живы, Денисушка? — спросила Наталья Сергеевна дрожащим голосом.
— А кто ж их знает, барыня! Ежели вчерась и третьего дня их не занесло метелью, то, стало быть, живы. Море ежели не взломает, то и вовсе живы будут. Ишь ведь, какой ветер. Словно нанялся, бог с ним!
— Кто-то идет по льду! — сказала вдруг молодая женщина неестественно хриплым голосом, словно с испугом, сделав шаг назад.
Денис прищурил глаза и прислушался.
— Нет, барыня, никто нейдет, — сказал он. — Это в лодке дурачок Петруша сидит и веслами двигает. Петруша! — крикнул Денис. — Сидишь?
— Сижу, дед! — послышался слабый, больной голос.
— Больно?
— Больно, дед! Силы моей нету!
На берегу, у самого льда стояла лодка. В лодке на самом дне ее сидел высокий парень с безобразно длинными руками и ногами. Это был дурачок Петруша. Стиснув зубы и дрожа всем телом, он глядел в темную даль и тоже старался разглядеть что-то. Чего-то и он ждал от моря. Длинные руки его держались за весла, а левая нога была подогнута под туловище.
— Болеет наш дурачок! — сказал Денис, подходя к лодке. — Нога у него болит, у сердешного. И рассудок парень потерял от боли. Ты бы, Петруша, в тепло пошел! Здесь еще хуже простудишься…
Петруша молчал. Он дрожал и морщился от боли. Болело левое бедро, задняя сторона его, в том именно месте, где проходит нерв.
— Поди, Петруша! — сказал Денис мягким, отеческим голосом. — Приляг на печку, а бог даст, к утрене и уймется нога!
— Чую! — пробормотал Петруша, разжав челюсти.
— Что ты чуешь, дурачок?
— Лед взломало.
— Откуда ты чуешь?
— Шум такой слышу. Один шум от ветра, другой от воды. И ветер другой стал: помягче. Верст за десять отседа уж ломает.
Старик прислушался. Он долго слушал, но в общем гуле не понял ничего, кроме воя ветра и ровного шума от дождя.
Прошло полчаса в ожидании и молчании. Ветер делал свое дело. Он становился всё злее и злее и, казалось, решил во что бы то ни стало взломать лед и отнять у старухи сына Евсея, а у бледной женщины мужа. Дождь между тем становился всё слабей и слабей. Скоро он стал так редок, что можно уже было различить в темноте человеческие фигуры, силуэт лодки и белизну снега. Сквозь вой ветра можно было расслышать звон. Это звонили наверху, в рыбачьей деревушке, на ветхой колокольне. Люди, застигнутые в море метелью, а потом дождем, должны были ехать на этот звон, — соломинка, за которую хватается утопающий.
— Дед, вода уж близко! Слышишь?
Дед прислушался, На этот раз он услышал гул, не похожий на вой ветра или шум деревьев. Дурачок был прав. Нельзя уже было сомневаться, что Литвинов со своими рыбаками не воротится на сушу праздновать Рождество.
— Кончено! — сказал Денис. — Ломает!
Старуха взвизгнула и присела к земле. Барыня, мокрая и дрожащая от холода, подошла к лодке и стала слушать. И она услышала зловещий гул.
— Может быть, это ветер! — сказала она. — Ты убежден, Денис, что это лед ломает?
— Божья воля-с!.. За грехи наши, сударыня…
Денис вздохнул и добавил нежным голосом:
— Пожалуйте наверх, сударыня! Вы и так вымокли!
И люди, стоявшие на берегу, услышали тихий смех, смех детский, счастливый… Смеялась бледная женщина. Денис крякнул. Он всегда крякал, когда ему хотелось плакать.
— Тронулась в уме-то! — шепнул он темному силуэту мужика.
В воздухе стало светлей. Выглянула луна. Теперь всё было видно: и море с наполовину истаявшими сугробами, и барыню, и Дениса, и дурачка Петрушу, морщившегося от невыносимой боли. В стороне стояли мужики и держали в руках для чего-то веревки.
Раздался первый явственный треск невдалеке от берега. Скоро раздался другой, третий, и воздух огласился ужасающим треском. Белая бесконечная громада заколыхалась и потемнела. Чудовище проснулось и начало свою бурную жизнь.
Вой ветра, шум деревьев, стоны Петруши и звон — всё умолкло за ревом моря.
— Надо уходить наверх! — крикнул Денис. — Сейчас берег зальет и занесет кригами. Да и утреня сейчас начнется, ребята! Пойдите, матушка-барыня! Богу так угодно!
Денис подошел к Наталье Сергеевне и осторожно взял ее под локти…
— Пойдемте, матушка! — сказал он нежно, голосом, полным сострадания.
Барыня отстранила рукой Дениса и, бодро подняв голову, пошла к лестнице. Она уже не была так смертельно бледна; на щеках ее играл здоровый румянец, словно в ее организм налили свежей крови; глаза не глядели уже плачущими, и руки, придерживавшие на груди шаль, не дрожали, как прежде… Она теперь чувствовала, что сама, без посторонней помощи, сумеет пройти высокую лестницу…
Ступив на третью ступень, она остановилась как вкопанная. Перед ней стоял высокий, статный мужчина в больших сапогах и полушубке…
— Это я, Наташа… Не бойся! — сказал мужчина.
Наталья Сергеевна пошатнулась. В высокой мерлушковой шапке, черных усах и черных глазах она узнала своего мужа, помещика Литвинова. Муж поднял ее на руки и поцеловал в щеку, причем обдал ее парами хереса и коньяка. Он был слегка пьян.
— Радуйся, Наташа! — сказал он. — Я не пропал под снегом и не утонул. Во время метели я со своими ребятами добрел до Таганрога, откуда вот и приехал к тебе… и приехал…
Он бормотал, а она, опять бледная и дрожащая, глядела на него недоумевающими, испуганными глазами. Она не верила…
— Как ты измокла, как дрожишь! — прошептал он, прижимая ее к груди…
И по его опьяневшему от счастья и вина лицу разлилась мягкая, детски добрая улыбка… Его ждали на этом холоде, в эту ночную пору! Это ли не любовь? И он засмеялся от счастья…
Пронзительный, душу раздирающий вопль ответил на этот тихий, счастливый смех. Ни рев моря, ни ветер, ничто не было в состоянии заглушить его. С лицом, искаженным отчаянием, молодая женщина не была в силах удержать этот вопль, и он вырвался наружу. В нем слышалось всё: и замужество поневоле, и непреоборимая антипатия к мужу, и тоска одиночества, и наконец рухнувшая надежда на свободное вдовство. Вся ее жизнь с ее горем, слезами и болью вылилась в этом вопле, не заглушенном даже трещавшими льдинами. Муж понял этот вопль, да и нельзя было не понять его…
— Тебе горько, что меня не занесло снегом или не раздавило льдом! — пробормотал он.
Нижняя губа его задрожала, и по лицу разлилась горькая улыбка. Он сошел со ступеней и опустил жену наземь.
— Пусть будет по-твоему! — сказал он.
И, отвернувшись от жены, он пошел к лодке. Там дурачок Петруша, стиснув зубы, дрожа и прыгая на одной ноге, тащил лодку в воду.
— Куда ты? — спросил его Литвинов.
— Больно мне, ваше высокоблагородие! Я утонуть хочу… Покойникам не больно…
Литвинов прыгнул в лодку. Дурачок полез за ним.
— Прощай, Наташа! — крикнул помещик. — Пусть будет по-твоему! Получай то, чего ждала, стоя здесь на холоде! С богом!
Дурачок взмахнул веслами, и лодка, толкнувшись о большую льдину, поплыла навстречу высоким волнам.
— Греби, Петруша, греби! — говорил Литвинов. — Дальше, дальше!
Литвинов, держась за края лодки, качался и глядел назад. Исчезла его Наташа, исчезли огоньки от трубок, исчез наконец берег…
— Воротись! — услышал он женский надорванный голос.
И в этом «воротись», казалось ему, слышалось отчаяние.
— Воротись!
У Литвинова забилось сердце… Его звала жена; а тут еще на берегу в церкви зазвонили к рождественской заутрене.
— Воротись! — повторил с мольбой тот же голос.
Эхо повторило это слово. Протрещали это слово льдины, взвизгнул его ветер, да и рождественский звон говорил: «Воротись».
— Едем назад! — сказал Литвинов, дернув дурачка за рукав.
Но дурачок не слышал. Стиснув зубы от боли и глядя с надеждою в даль, он работал своими длинными руками… Ему никто не кричал «воротись», а боль в нерве, начавшаяся сызмальства, делалась всё острее и жгучей… Литвинов схватил его за руки и потянул их назад. Но руки были тверды, как камень, и не легко было оторвать их от весел. Да и поздно было. Навстречу лодке неслась громадная льдина. Эта льдина должна была избавить навсегда Петрушу от боли…
До утра простояла бледная женщина на берегу моря. Когда ее, полузамерзшую и изнемогшую от нравственной муки, отнесли домой и уложили в постель, губы ее всё еще продолжали шептать: «Воротись!»
В ночь под Рождество она полюбила своего мужа…
Подновогодний вечер. Нелли, молодая и хорошенькая дочь помещика-генерала, день и ночь мечтающая о замужестве, сидит у себя в комнате и утомленными, полузакрытыми глазами глядит в зеркало. Она бледна, напряжена и неподвижна, как зеркало.
Несуществующая, но видимая перспектива, похожая на узкий, бесконечный коридор, ряд бесчисленных свечей, отражение ее лица, рук, зеркальной рамы — всё это давно уже заволоклось туманом и слилось в одно беспредельное серое море. Море колеблется, мигает, изредка вспыхивает заревом…
Глядя на неподвижные глаза и открытый рот Нелли, трудно понять, спит она или бодрствует, но, тем не менее, она видит. Сначала видит она только улыбку и мягкое, полное прелести выражение чьих-то глаз, потом же на колеблющемся сером фоне постепенно проясняются контуры головы, лицо, брови, борода. Это он, суженый, предмет долгих мечтаний и надежд. Суженый для Нелли составляет всё: смысл жизни, личное счастье, карьеру, судьбу. Вне его, как и на сером фоне, мрак, пустота, бессмыслица. И немудрено поэтому, что, видя перед собою красивую, кротко улыбающуюся голову, она чувствует наслаждение, невыразимо сладкий кошмар, который не передашь ни на словах, ни на бумаге. Далее она слышит его голос, видит, как живет с ним под одной кровлей, как ее жизнь постепенно сливается с его жизнью. На сером фоне бегут месяцы, годы… и Нелли отчетливо, во всех подробностях, видит свое будущее.
На сером фоне мелькают картина за картиной. Вот видит Нелли, как она в холодную зимнюю ночь стучится к уездному врачу Степану Лукичу. За воротами лениво и хрипло лает старый пес. В докторских окнах потемки. Кругом тишина.
— Ради бога… ради бога! — шепчет Нелли.
Но вот наконец скрипит калитка, и Нелли видит перед собой докторскую кухарку.
— Доктор дома?
— Спят-с… — шепчет кухарка в рукав, словно боясь разбудить своего барина. — Только что с эпидемии приехали. Не велено будить-с.
Но Нелли не слышит кухарки. Отстранив ее рукой, она, как сумасшедшая, бежит в докторскую квартиру. Пробежав несколько темных и душных комнат, свалив на пути два-три стула, она, наконец, находит докторскую спальню. Степан Лукич лежит у себя в постели одетый, но без сюртука и, вытянув губы, дышит себе на ладонь. Около него слабо светит ночничок. Нелли, не говоря ни слова, садится на стул и начинает плакать. Плачет она горько, вздрагивая всем телом.
— Му… муж болен! — выговаривает она.
Степан Лукич молчит. Он медленно поднимается, подпирает голову кулаком и глядит на гостью сонными, неподвижными глазами.
— Муж болен! — продолжает Нелли, сдерживая рыдания. — Ради бога, поедемте… Скорее… как можно скорее!
— А? — мычит доктор, дуя на ладонь.
— Поедемте! И сию минуту! Иначе… иначе… страшно выговорить… Ради бога!
И бледная, измученная Нелли, глотая слезы и задыхаясь, начинает описывать доктору внезапную болезнь мужа и свой невыразимый страх. Страдания ее способны тронуть камень, но доктор глядит на нее, дует себе на ладонь и — ни с места.
— Завтра приеду… — бормочет он.
— Это невозможно! — пугается Нелли. — Я знаю, у мужа… тиф! Сейчас… сию минуту вы нужны!
— Я тово… только что приехал… — бормочет доктор. — Три дня на эпидемию ездил. И утомлен, и сам болен… Абсолютно не могу! Абсолютно! Я… я сам заразился… Вот!
И доктор сует к глазам Нелли максимальный термометр.
— Температура к сорока идет… Абсолютно не могу! Я… я даже сидеть не в состоянии. Простите: лягу…
Доктор ложится.
— Но я прошу вас, доктор! — стонет в отчаянии Нелли. — Умоляю! Помогите мне, ради бога. Соберите все ваши силы и поедемте… Я заплачу вам, доктор!
— Боже мой… да ведь я уже сказал вам! Ах!
Нелли вскакивает и нервно ходит по спальне. Ей хочется объяснить доктору, втолковать… Думается ей, что если бы он знал, как дорог для нее муж и как она несчастна, то забыл бы и утомление и свою болезнь. Но где взять красноречия?
— Поезжайте к земскому доктору… — слышит она голос Степана Лукича.
— Это невозможно!.. Он живет за двадцать пять верст отсюда, а время дорого. И лошадей не хватит: от нас сюда сорок верст да отсюда к земскому доктору почти столько… Нет, это невозможно! Поедемте, Степан Лукич! Я подвига прошу. Ну, совершите вы подвиг! Сжальтесь!
— Чёрт знает что… Тут жар… дурь в голове, а она не понимает. Не могу! Отстаньте.
— Но вы обязаны ехать! И не можете вы не ехать! Это эгоизм! Человек для ближнего должен жертвовать жизнью, а вы… вы отказываетесь поехать!.. Я в суд на вас подам!
Нелли чувствует, что говорит обидную и незаслуженную ложь, но для спасения мужа она способна забыть и логику, и такт, и сострадание к людям… В ответ на ее угрозу доктор с жадностью выпивает стакан холодной воды. Нелли начинает опять умолять, взывать к состраданию, как самая последняя нищая… Наконец доктор сдается. Он медленно поднимается, отдувается, кряхтит и ищет свой сюртук.
— Вот он, сюртук! — помогает ему Нелли. — Позвольте, я его на вас надену… Вот так. Едемте. Я вам заплачу… всю жизнь буду признательна…
Но что за мука! Надевши сюртук, доктор опять ложится. Нелли поднимает его и тащит в переднюю… В передней долгая, мучительная возня с калошами, шубой… Пропала шапка… Но вот, наконец, Нелли сидит в экипаже. Возле нее доктор. Теперь остается только проехать сорок верст, и у ее мужа будет медицинская помощь. Над землей висит тьма: зги не видно… Дует холодный зимний ветер. Под колесами мерзлые кочки. Кучер то и дело останавливается и раздумывает, какой дорогой ехать…
Нелли и доктор всю дорогу молчат. Их трясет ужасно, он они не чувствуют ни холода, ни тряски.
— Гони! Гони! — просит Нелли кучера.
К пяти часам утра замученные лошади въезжают во двор. Нелли видит знакомые ворота, колодезь с журавлем, длинный ряд конюшен и сараев… Наконец она дома.
— Погодите, я сейчас… — говорит она Степану Лукичу, сажая его в столовой на диван. — Остыньте, а я пойду посмотрю, что с ним.
Вернувшись через минуту от мужа, Нелли застает доктора лежащим. Он лежит на диване и что-то бормочет.
— Пожалуйте, доктор… Доктор!
— А? Спросите у Домны… — бормочет Степан Лукич.
— Что?
— На съезде говорили… Власов говорил… Кого? Что?
И Нелли, к великому своему ужасу, видит, что у доктора такой же бред, как и у ее мужа. Что делать?
— К земскому врачу! — решает она.
Засим следуют опять потемки, резкий, холодный ветер, мерзлые кочки. Страдает она и душою и телом, и, чтобы уплатить за эти страдания, у обманщицы-природы не хватит никаких средств, никаких обманов…
Видит далее она на сером фоне, как муж ее каждую весну ищет денег, чтобы уплатить проценты в банк, где заложено имение. Не спит он, не спит она, и оба до боли в мозгу думают, как бы избежать визита судебного пристава.
Видит она детей. Тут вечный страх перед простудой, скарлатиной, дифтеритом, единицами, разлукой. Из пяти-шести карапузов, наверное, умрет один.
Серый фон не свободен от смертей. Оно и понятно. Муж и жена не могут умереть в одно время. Один из двух, во что бы то ни стало, должен пережить похороны другого. И Нелли видит, как умирает ее муж. Это страшное несчастие представляется ей во всех своих подробностях. Она видит гроб, свечи, дьячка и даже следы, которые оставил в передней гробовщик.
— К чему это? Для чего? — спрашивает она, тупо глядя в лицо мертвого мужа.
И вся предыдущая жизнь с мужем кажется ей только глупым, ненужным предисловием к этой смерти.
Что-то падает из рук Нелли и стучит о пол. Она вздрагивает, вскакивает и широко раскрывает глаза. Одно зеркало, видит она, лежит у ее ног, другое стоит по-прежнему на столе. Она смотрится в зеркало и видит бледное, заплаканное лицо. Серого фона уже нет.
«Я, кажется, уснула…» — думает она, легко вздыхая.
Сон
(Святочный рассказ)
Бывают погоды, когда зима, словно озлившись на человеческую немощь, призывает к себе на помощь суровую осень и работает с нею сообща. В беспросветном, туманном воздухе кружатся снег и дождь. Ветер, сырой, холодный, пронизывающий, с неистовой злобой стучит в окна и в кровли. Он воет в трубах и плачет в вентиляциях. В темном, как сажа, воздухе висит тоска… Природу мутит… Сыро, холодно и жутко…
Точно такая погода была в ночь под Рождество тысяча восемьсот восемьдесят второго года, когда я еще не был в арестантских ротах, а служил оценщиком в ссудной кассе отставного штабс-капитана Тупаева.
Было двенадцать часов. Кладовая, в которой я по воле хозяина имел свое ночное местопребывание и изображал из себя сторожевую собаку, слабо освещалась синим лампадным огоньком. Это была большая квадратная комната, заваленная узлами, сундуками, этажерками… На серых деревянных стенах, из щелей которых глядела растрепанная пакля, висели заячьи шубки, поддевки, ружья, картины, бра, гитара… Я, обязанный по ночам сторожить это добро, лежал на большом красном сундуке за витриной с драгоценными вещами и задумчиво глядел на лампадный огонек…
Почему-то я чувствовал страх. Вещи, хранящиеся в кладовых ссудных касс, страшны… В ночную пору при тусклом свете лампадки они кажутся живыми… Теперь же, когда за окном роптал дождь, а в печи и над потолком жалобно выл ветер, мне казалось, что они издавали воющие звуки. Все они, прежде чем попасть сюда, должны были пройти через руки оценщика, то есть через мои, а потому я знал о каждой из них всё… Знал, например, что за деньги, вырученные за эту гитару, куплены порошки от чахоточного кашля… Знал, что этим револьвером застрелился один пьяница; жена скрыла револьвер от полиции, заложила его у нас и купила гроб. Браслет, глядящий на меня из витрины, заложен человеком, укравшим его… Две кружевные сорочки, помеченные 178 №, заложены девушкой, которой нужен был рубль для входа в Salon, где она собиралась заработать… Короче говоря, на каждой вещи читал я безвыходное горе, болезнь, преступление, продажный разврат…
В ночь под Рождество эти вещи были как-то особенно красноречивы.
— Пусти нас домой!.. — плакали они, казалось мне, вместе с ветром. — Пусти!
Но не одни вещи возбуждали во мне чувство страха. Когда я высовывал голову из-за витрины и бросал робкий взгляд на темное, вспотевшее окно, мне казалось, что в кладовую с улицы глядели человеческие лица.
«Что за чушь! — бодрил я себя. — Какие глупые нежности!»
Дело в том, что человека, наделенного от природы нервами оценщика, в ночь под Рождество мучила совесть — событие невероятное и даже фантастическое. Совесть в ссудных кассах имеется только под закладом. Здесь она понимается, как предмет продажи и купли, других же функций за ней не признается… Удивительно, откуда она могла у меня взяться? Я ворочался с боку на бок на своем жестком сундуке и, щуря глаза от мелькавшей лампадки, всеми силами старался заглушить в себе новое, непрошеное чувство. Но старания мои оставались тщетны…
Конечно, тут отчасти было виновато физическое и нравственное утомление после тяжкого, целодневного труда. В канун Рождества бедняки ломились в ссудную кассу толпами. В большой праздник и вдобавок еще в злую погоду бедность не порок, но страшное несчастье! В это время утопающий бедняк ищет в ссудной кассе соломинку и получает вместо нее камень… За весь сочельник у нас перебывало столько народу, что три четверти закладов, за неимением места в кладовой, мы принуждены были снести в сарай. От раннего утра до позднего вечера, не переставая ни на минуту, я торговался с оборвышами, выжимал из них гроши и копейки, глядел слезы, выслушивал напрасные мольбы… К концу дня я еле стоял на ногах: изнемогли душа и тело. Немудрено, что я теперь не спал, ворочался с боку на бок и чувствовал себя жутко…
Кто-то осторожно постучался в мою дверь… Вслед за стуком я услышал голос хозяина:
— Вы спите, Петр Демьяныч?
— Нет еще, а что?
— Я, знаете ли, думаю, не отворить ли нам завтра рано утречком дверь? Праздник большой, а погода злющая. Беднота нахлынет, как муха на мед. Так вы уж завтра не идите к обедне, а посидите в кассе… Спокойной ночи!
«Мне оттого так жутко, — решил я по уходе хозяина, — что лампадка мелькает… Надо ее потушить…»
Я встал с постели и пошел к углу, где висела лампадка. Синий огонек, слабо вспыхивая и мелькая, видимо боролся со смертью. Каждое мельканье на мгновение освещало образ, стены, узлы, темное окно… А в окне две бледные физиономии, припав к стеклам, глядели в кладовую.
«Никого там нет… — рассудил я. — Это мне представляется».
И когда я, потушив лампадку, пробирался ощупью к своей постели, произошел маленький казус, имевший немалое влияние на мое дальнейшее настроение… Над моей головой вдруг, неожиданно раздался громкий, неистово визжащий треск, продолжавшийся не долее секунды. Что-то треснуло и, словно почувствовав страшную боль, громко взвизгнуло.
То лопнула на гитаре квинта, я же, охваченный паническим страхом, заткнул уши и, как сумасшедший, спотыкаясь о сундуки и узлы, побежал к постели… Я уткнул голову под подушку и, еле дыша, замирая от страха, стал прислушиваться.
— Отпусти нас! — выл ветер вместе с вещами. — Ради праздника отпусти! Ведь ты сам бедняк, понимаешь! Сам испытал голод и холод! Отпусти!
Да, я сам был бедняк и знал, что значит голод и холод. Бедность толкнула меня на это проклятое место оценщика, бедность заставила меня ради куска хлеба презирать горе и слезы. Если бы не бедность, разве у меня хватило бы храбрости оценивать в гроши то, что стоит здоровья, тепла, праздничных радостей? За что же винит меня ветер, за что терзает меня моя совесть?
Но как ни билось мое сердце, как ни терзали меня страх и угрызения совести, утомление взяло свое. Я уснул. Сон был чуткий… Я слышал, как ко мне еще раз стучался хозяин, как ударили к заутрене… Я слышал, как выл ветер и стучал по кровле дождь. Глаза мои были закрыты, но я видел вещи, витрину, темное окно, образ. Вещи толпились вокруг меня и, мигая, просили отпустить их домой. На гитаре с визгом одна за другой лопались струны, лопались без конца… В окно глядели нищие, старухи, проститутки, ожидая, пока я отопру ссуду и возвращу им их вещи.
Слышал я сквозь сон, как что-то заскребло, как мышь. Скребло долго, монотонно. Я заворочался и съежился, потому что на меня сильно подуло холодом и сыростью. Натягивая на себя одеяло, я слышал шорох и человеческий шёпот.
«Какой нехороший сон! — думал я. — Как жутко! Проснуться бы».
Что-то стеклянное упало и разбилось. За витриной мелькнул огонек, и на потолке заиграл свет.
— Не стучи! — послышался шёпот. — Разбудишь того Ирода… Сними сапоги!
Кто-то подошел к витрине, взглянул на меня и потрогал висячий замочек. Это был бородатый старик с бледной, испитой физиономией, в порванном солдатском сюртучишке и в опорках. К нему подошел высокий худой парень с ужасно длинными руками, в рубахе навыпуск и в короткой, рваной жакетке. Оба они что-то пошептали и завозились около витрины.
«Грабят!» — мелькнуло у меня в голове.
Хотя я спал, но помнил, что под моей подушкой всегда лежал револьвер. Я тихо нащупал его и сжал в руке. В витрине звякнуло стекло.
— Тише, разбудишь. Тогда уколошматить придется. Далее мне снилось, что я вскрикнул грудным, диким голосом и, испугавшись своего голоса, вскочил. Старик и молодой парень, растопырив руки, набросились на меня, но, увидев револьвер, попятились назад. Помнится, что через минуту они стояли передо мной бледные и, слезливо мигая глазами, умоляли меня отпустить их. В поломанное окно с силою ломил ветер и играл пламенем свечки, которую зажгли воры.
— Ваше благородие! — заговорил кто-то под окном плачущим голосом. — Благодетели вы наши! Милостивцы!
Я взглянул на окно и увидел старушечью физиономию, бледную, исхудалую, вымокшую на дожде.
— Не трожь их! Отпусти! — плакала она, глядя на меня умоляющими глазами. — Бедность ведь!
— Бедность! — подтвердил старик.
— Бедность! — пропел ветер.
У меня сжалось от боли сердце, и я, чтобы проснуться, защипал себя… Но вместо того, чтобы проснуться, я стоял у витрины, вынимал из нее вещи и судорожно пихал их в карманы старика и парня.
— Берите, скорей! — задыхался я. — Завтра праздник, а вы нищие! Берите!
Набив нищенские карманы, я завязал остальные драгоценности в узел и швырнул их старухе. Подал я в окно старухе шубу, узел с черной парой, кружевные сорочки и кстати уж и гитару. Бывают же такие странные сны! Засим, помню, затрещала дверь. Точно из земли выросши, предстали предо мной хозяин, околоточный, городовые. Хозяин стоит около меня, а я словно не вижу и продолжаю вязать узлы.
— Что ты, негодяй, делаешь?
— Завтра праздник, — отвечаю я. — Надо им есть.
Тут занавес опускается, вновь поднимается, и я вижу новые декорации. Я уже не в кладовой, а где-то в другом месте. Около меня ходит городовой, ставит мне на ночь кружку воды и бормочет: «Ишь ты! Ишь ты! Что под праздник задумал!» Когда я проснулся, было уже светло. Дождь уже не стучал в окно, ветер не выл. На стене весело играло праздничное солнышко. Первый, кто поздравил меня с праздником, был старший городовой.
— И с новосельем… — добавил он.
Через месяц меня судили. За что? Я уверял судей, что то был сон, что несправедливо судить человека за кошмар. Судите сами, мог ли я отдать ни с того ни с сего чужие вещи ворам и негодяям? Да и где это видано, чтоб отдавать вещи, не получив выкупа? Но суд принял сон за действительность и осудил меня. В арестантских ротах, как видите. Не можете ли вы, ваше благородие, замолвить за меня где-нибудь словечко? Ей-богу, не виноват.
НОВОГОДНЯЯ ПЫТКА
Очерк новейшей инквизиции
Вы облачаетесь во фрачную пару, нацепляете на шею Станислава, если
таковой у вас имеется, прыскаете платок духами, закручиваете штопором усы и
все это с такими злобными, порывистыми движениями, как будто одеваете не
себя самого, а своего злейшего врага.
-- А, черррт подери! -- бормочете вы сквозь зубы.-- Нет покоя ни в
будни, ни в праздники! На старости лет мычешься, как ссобака! Почтальоны
живут покойнее!
Возле вас стоит ваша, с позволения сказать, подруга жизни, Верочка, и
егозит:
-- Ишь что выдумал: визитов не делать! Я согласна, визиты -- глупость,
предрассудок, их не следует делать, но если ты осмелишься остаться дома, то,
клянусь, я уйду, уйду... навеки уйду! Я умру! Один у нас дядя, и ты... ты не
можешь, тебе лень поздравить его с Новым годом? Кузина Леночка так нас
любит, и ты, бесстыдник, не хочешь оказать ей честь? Федор Николаич дал тебе
денег взаймы, брат Петя так любит всю нашу семью, Иван Андреич нашел тебе
место, а ты!.. ты не чувствуешь! Боже, какая я несчастная! Нет, нет, ты
решительно глуп! Тебе нужно жену не такую кроткую, как я, а ведьму, чтоб она
тебя грызла каждую минуту! Да-а! Бессовестный человек! Ненавижу! Презираю!
Сию же минуту уезжай! Вот тебе списочек... У всех побывай, кто здесь
записан! Если пропустишь хоть одного, то не смей ворочаться домой!
Верочка не дерется и не выцарапывает глаз. Но вы не чувствуете такого
великодушия и продолжаете ворчать... Когда туалет кончен и шуба уже надета,
вас провожают до самого выхода и говорят вам вслед:
-- Тирран! Мучитель! Изверг!
Вы выходите из своей квартиры (Зубовский бульвар, дом Фуфочкина),
садитесь на извозчика и говорите голосом Солонина, умирающего в "Далиле":
-- В Лефортово, к Красным казармам! У московских извозчиков есть теперь
полости, но вы не цените такого великодушия и чувствуете, что вам холодно...
Логика супруги, вчерашняя толчея в маскараде Большого театра, похмелье,
страстное желание завалиться спать, послепраздничная изжога -- все это
мешается в сплошной сумбур и производит в вас муть... Мутит ужасно, а тут
еще извозчик плетется еле-еле, точно помирать едет...
В Лефортове живет дядюшка вашей жены, Семен Степаныч. Это прекраснейший
человек. Он без памяти любит вас и вашу Верочку, после своей смерти оставит
вам наследство, но... черт с ним, с его любовью и с наследством! На ваше
несчастье, вы входите к нему в то самое время, когда он погружен в тайны
политики.
-- А слыхал ты, душа моя, что Баттенберг задумал? -- встречает он
вас.-- Каков мужчина, а? Но какова Германия!!
Семен Степаныч помешан на Баттенберге. Он, как и всякий российский
обыватель, имеет свой собственный взгляд на болгарский вопрос, и если б в
его власти, то он решил бы этот вопрос как нельзя лучше...
-- Не-ет, брат, тут не Муткурка и не Стамбулка виноваты! -- говорил он,
лукаво подмигивая глазом.-- Тут Англия, брат! Будь я, анафема, трижды
проклят, если не Англия!
Вы послушали его четверть часа и хотите раскланяться, но он хватает вас
за рукав и просит дослушать. Он кричит, горячится, брызжет вам в лицо, тычет
пальцами в ваш нос, цитирует целиком газетные передовицы, вскакивает,
садится... Вы слушаете, чувствуете, как тянутся длинные минуты, и из боязни
уснуть таращите глаза... От обалдения у вас начинают чесаться мозги...
Баттенберг, Муткуров, Стамбулов, Англия, Египет мелкими чертиками прыгают у
вас перед глазами...
Проходит полчаса... час... Уф!
-- Наконец-то! -- вздыхаете вы, садясь через полтора часа на
извозчика.-- Уходил, мерзавец! Извозчик, езжай в Хамовники! Ах, проклятый,
душу вытянул политикой!
В Хамовниках вас ожидает свидание с полковником Федором Николаичем, у
которого в прошлом году вы взяли взаймы шестьсот рублей...
-- Спасибо, спасибо, милый мой,-- отвечает он на ваше поздравление,
ласково заглядывая вам в глаза.-- И вам того же желаю... Очень рад, очень
рад... Давно ждал вас... Там ведь у нас, кажется, с прошлого года какие-то
счеты есть... Не помню, сколько там... Впрочем, это пустяки, я ведь это
только так... между прочим... Не желаете ли с дорожки?
Когда вы, заикаясь и потупив взоры, заявляете, что у вас, ей-богу, нет
теперь свободных денег, и слезно просите обождать еще месяц, полковник
всплескивает руками и делает плачущее лицо.
-- Голубчик, ведь вы на полгода брали! -- шепчет он.-- И разве я стал
бы вас беспокоить, если бы не крайняя нужда? Ах, милый, вы просто топите
меня, честное слово... После Крещенья мне по векселю платить, а вы... ах,
боже мой милостивый! Извините, но даже бессовестно.- Долго полковник читает
вам нотацию. Красный, вспотевший, вы выходите от него, садитесь в сани и
говорите извозчику:
-- К Нижегородскому вокзалу, сскотина! Кузину Леночку вы застаете в
самых растрепанных чувствах. Она лежит у себя в голубой гостиной на кушетке,
нюхает какую-то дрянь и жалуется на мигрень.
-- Ах, это вы, Мишель? -- стонет она, наполовину открывая глаза и
протягивая вам руку.-- Это вы? Сядьте возле меня...
Минут пять лежит она с закрытыми глазами, потом поднимает веки, долго
глядит вам в лицо и спрашивает тоном умирающей:
-- Мишель, вы... счастливы?
Засим мешочки под ее глазами напухают, на ресницах показываются
слезы... Она поднимается, прикладывает руку к волнующейся груди и говорит:
-- Мишель, неужели... неужели все уже кончено? Неужели прошлое погибло
безвозвратно! О нет!
Вы что-то бормочете, беспомощно поглядываете по сторонам, как бы ища
спасения, но пухлые женские руки, как две змеи, обволакивают уже вашу шею,
лацкан вашего фрака уже покрыт слоем пудры. Бедная, все прощающая, все
выносящая фрачная пара!
-- Мишель, неужели тот сладкий миг уж не повторится более? -- стонет
кузина, орошая вашу грудь слезами.-- Кузен, где же ваши клятвы, где обет в
вечной любви?
Бррр!.. Еще минута, и вы с отчаяния броситесь в горящий камин, головой
прямо в уголья, но вот на ваше счастье слышатся шаги и в гостиную входит
визитер с шапокляком и остроносыми сапогами... Как сумасшедший срываетесь вы
с места, целуете кузине руку и, благословляя избавителя, мчитесь на улицу.
-- Извозчик, к Крестовской заставе! Брат вашей жены, Петя, отрицает
визиты, а потому в праздники его можно застать дома.
-- Ура-а! -- кричит он, увидев вас...-- Кого ви-ижу! Как кстати ты
пришел!
Он трижды целует вас, угощает коньяком, знакомит с двумя какими-то
девицами, которые сидят у него за перегородкой и хихикают,-- скачет,
прыгает, потом, сделав серьезное лицо, отводит вас в угол и шепчет:
-- Скверная штука, братец ты мой... Перед праздниками, понимаешь ты,
издержался и теперь сижу без копейки... Положение отвратительное... Только
на тебя и надежда... Если не дашь до пятницы двадцать пять рублей, то без
ножа зарежешь...
-- Ей-богу, Петя, у меня у самого карманы пусты!-- божитесь вы...
-- Оставь, пожалуйста! Это уж свинство!
-- Но уверяю тебя...
-- Оставь, оставь... Я отлично тебя понимаю! Скажи, что не хочешь дать,
вот и все...
Петя обижается, начинает упрекать вас в неблагодарности, грозит донести
о чем-то Верочке... Вы даете пять целковых, но этого мало... Даете еще пять
-- и вас отпускают с условием, что завтра вы пришлете еще пятнадцать.
-- Извозчик, к Калужским воротам!
У Калужских ворот живет ваш кум, мануфактур-советник Дятлов. Этот
хватает вас в объятия и тащит вас прямо к закусочному столу.
-- Ни-ни-ни! -- орет он, наливая вам большую рюмку рябиновой.-- Не смей
отказаться! По гроб жизни обидишь! Не выпьешь -- не выпущу! Сережка,
запри-ка на ключ дверь!
Делать нечего, вы скрепя сердце выпиваете. Кум приходит в восторг.
-- Ну, спасибо! -- говорит он.-- За то, что ты такой хороший человек,
давай еще выпьем... Ни-ни-ни... ни! Обидишь! И не выпущу!
Надо пить и вторую.
-- Спасибо другу! -- восхищается кум.-- За это самое, что ты меня не
забыл, еще надо выпить!
И так далее... Выпитое у кума действует на вас так живительно, что на
следующем визите (Сокольницкая роща, дом Курдюковой) вы хозяйку принимаете
за горничную, а горничной долго и горячо пожимаете руку...
Разбитый, помятый, без задних ног возвращаетесь вы к вечеру домой. Вас
встречает ваша, извините за выражение, подруга жизни...
-- Ну, у всех были? -- спрашивает она.-- Что же ты не отвечаешь? А?
Как? Что-о-о? Молчать! Сколько потратил на извозчика?
-- Пя... пять рублей восемь гривен...
-- Что-о-о? Да ты с ума сошел! Миллионер ты, что ли, что тратишь
столько на извозчика? Боже, он сделает нас нищими!
Засим следует нотация за то, что от вас вином пахнет, что вы не умеете
толком рассказать, какое на Леночке платье, что вы -- мучитель, изверг и
убийца...
Под конец, когда вы думаете, что вам можно уже завалиться и отдохнуть,
ваша супруга вдруг начинает обнюхивать вас, делает испуганные глаза и
вскрикивает.
-- Послушайте,-- говорит она,-- вы меня не обманете! Куда вы заезжали
кроме визитов?
-- Ни... никуда...
-- Лжете, лжете! Когда вы уезжали, от вас пахло виолет-де-пармом,
теперь же от вас разит опопонаксом! Несчастный, я все понимаю! Извольте мне
говорить! Встаньте! Не смейте спать, когда с вами говорят. Кто она? У кого
вы были?
Вы таращите глаза, крякаете и в обалдении встряхиваете головой...
-- Вы молчите?! Не отвечаете? -- продолжает супруга.-- Нет? Уми...
умираю! До... доктора! За-му-учил! Уми-ра-аю!
Теперь, милый мужчина, одевайтесь и скачите за доктором. С Новым годом!
САПОЖНИК И НЕЧИСТАЯ СИЛА
Был канун рождества. Марья давно уже храпела на печи, в лампочке
выгорел весь керосин, а Федор Нилов все сидел и работал. Он давно бы бросил
работу и вышел на улицу, но заказчик из Колокольного переулка, заказавший
ему головки две недели назад, был вчера, бранился и приказал кончить сапоги
непременно теперь, до утрени.
-- Жизнь каторжная! -- ворчал Федор работая.-- Одни люди спят давно,
другие гуляют, а ты вот, как Каин какой, сиди и шей черт знает на кого...
Чтоб не уснуть как-нибудь нечаянно, он то и дело доставал из-под стола
бутылку и пил из горлышка и после каждого глотка крутил головой и говорил
громко:
-- С какой такой стати, скажите на милость, заказчики гуляют, а я
обязан шить на них? Оттого, что у них деньги есть, а я нищий?
Он ненавидел всех заказчиков, особенно того, который жил в Колокольном
переулке. Это был господин мрачного вида, длинноволосый, желтолицый, в
больших синих очках и с сиплым голосом. Фамилия у него была немецкая, такая,
что не выговоришь. Какого он был звания и чем занимался, понять было
невозможно. Когда две недели назад Федор пришел к нему снимать мерку, он,
заказчик, сидел на полу и толок что-то в ступке. Не успел Федор
поздороваться, как содержимое ступки вдруг вспыхнуло и загорелось ярким
красным пламенем, завоняло серой и жжеными перья
ми, и комната наполнилась густым розовым дымом, так что Федор раз пять
чихнул, и, возвращаясь после этого домой, он думал: "Кто бога боится, тот не
станет заниматься такими делами".
Когда в бутылке ничего не осталось, Федор положил сапоги на стол и
задумался. Он подпер тяжелую голову кулаком и стал думать о своей бедности,
о тяжелой беспросветной жизни, потом о богачах, об их больших домах,
каретах, о сотенных бумажках... Как было бы хорошо, если бы у этих, черт их
подери, богачей потрескались дома, подохли лошади, полиняли их шубы и
собольи шапки! Как бы хорошо, если бы богачи мало-помалу превратились в
нищих, которым есть нечего, а бедный сапожник стал бы богачом и сам бы
куражился над бедняком-сапожником накануне рождества.
Мечтая так, Федор вдруг вспомнил о своей работе и открыл глаза.
"Вот так история! -- подумал он, оглядывая сапоги.-- Головки у меня
давно уж готовы, а я все сижу. Надо нести к заказчику!"
Он завернул работу в красный платок, оделся и вышел на улицу. Шел
мелкий, жесткий снег, коловший лицо, как иголками. Было холодно, склизко,
темно, газовые фонари горели тускло, и почему-то на улице пахло керосином
так, что Федор стал перхать и кашлять. По мостовой взад и вперед ездили
богачи, и у каждого богача в руках был окорок и четверть водки. Из карет и
саней глядели на Федора богатые барышни, показывали ему языки и кричали со
смехом:
-- Нищий! Нищий!
Сзади Федора шли студенты, офицеры, купцы и генералы и дразнили его:
-- Пьяница! Пьяница! Сапожник-безбожник, душа голенища! Нищий!
Все это было обидно, но Федор молчал и только отплевывался. Когда же
встретился ему сапожных дел мастер Кузьма Лебедкин из Варшавы и сказал: "Я
женился на богатой, у меня работают подмастерья, а ты нищий, тебе есть
нечего",-- Федор не выдержал и погнался за ним. Гнался он до тех пор, пока
не очутился в Колокольном переулке. Его заказчик жил в четвертом доме от
угла, в квартире в самом верхнем этаже. К нему нужно было идти длинным,
темным двором и потом взбираться вверх по очень высокой, скользкой лестнице,
которая шаталась под ногами. Когда Федор вошел к нему, он, как и тогда, две
недели назад, сидел на полу и толок что-то в ступке.
-- Ваше высокоблагородие, сапожки принес!--сказал угрюмо Федор.
Заказчик поднялся и молча стал примерять сапоги. Желая помочь ему,
Федор опустился на одно колено и стащил с него старый сапог, но тотчас же
вскочил и в ужасе попятился к двери. У заказчика была не нога, а лошадиное
копыто.
"Эге! -- подумал Федор.-- Вот она какая история!"
Первым делом следовало бы перекреститься, потом бросить все и бежать
вниз; но тотчас же он сообразил, что нечистая сила встретилась ему в первый
и, вероятно, в последний раз в жизни и не воспользоваться ее услугами было
бы глупо. Он пересилил себя и решил попытать счастья. Заложив назад руки,
чтоб не креститься, он почтительно кашлянул и начал:
-- Говорят, что нет поганей и хуже на свете, как нечистая сила, а я так
понимаю, ваше высокоблагородие, что нечистая сила самая образованная. У
черта, извините, копыта и хвост сзади, да зато у него в голове больше ума,
чем у иного студента.
-- Люблю за такие слова,-- сказал польщенный заказчик.-- Спасибо,
сапожник! Что же ты хочешь?
И сапожник, не теряя времени, стал жаловаться на свою судьбу. Он начал
с того, что с самого детства он завидовал богатым. Ему всегда было обидно,
что не все люди одинаково живут в больших домах и ездят на хороших лошадях.
Почему, спрашивается, он беден? Чем он хуже Кузьмы Лебедкина из Варшавы, у
которого собственный дом и жена ходит в шляпке? У него такой же нос, такие
же руки, ноги, голова, спина, как у богачей, так почему же он обязан
работать, когда другие гуляют? Почему он женат на Марье, а не на даме, от
которой пахнет духами? В домах богатых заказчиков ему часто приходится
видеть красивых барышень, но они не обращают на него никакого внимания и
только иногда смеются и шепчут друг другу: "Какой у этого сапожника красный
нос!" Правда, Марья хорошая, добрая, работящая баба, но ведь она
необразованная, рука у нее тяжелая и бьется больно, а когда приходится
говорить при ней о политике или о чем-нибудь умном, то она вмешивается и
несет ужасную чепуху.
-- Что же ты хочешь? -- перебил его заказчик.
-- А я прошу, ваше высокоблагородие, Черт Иваныч, коли ваша милость,
сделайте меня богатым человеком!
-- Изволь. Только ведь за это ты должен отдать мне свою душу! Пока
петухи еще не запели, иди и подпиши вот на этой бумажке, что отдаешь мне
свою душу.
-- Ваше высокоблагородие! -- сказал Федор вежливо.-- Когда вы мне
головки заказывали, я не брал с вас денег вперед. Надо сначала заказ
исполнить, а потом уж деньги требовать.
-- Ну, ладно!-- согласился заказчик. В ступке вдруг вспыхнуло яркое
пламя, повалил густой розовый дым и завоняло жжеными перьями и серой. Когда
дым рассеялся, Федор протер глаза и увидел, что он уже не Федор и не
сапожник, а какой-то другой человек, в жилетке и с цепочкой, в новых брюках,
и что сидит он в кресле за большим столом. Два лакея подавали ему кушанья,
низко кланялись и говорили:
-- Кушайте на здоровье, ваше высокоблагородие! Какое богатство! Подали
лакеи большой кусок жареной баранины и миску с огурцами, потом принесли на
сковороде жареного гуся, немного погодя -- вареной свинины с хреном. И как
все это благородно, политично! Федор ел и перед каждым блюдом выпивал по
большому стакану отличной водки, точно генерал какой-нибудь или граф. После
свинины подали ему каши с гусиным салом, потом яичницу со свиным салом и
жареную печенку, и он все ел и восхищался. Но что еще? Еще подали пирог с
луком и пареную репу с квасом. "И как это господа не полопаются от такой
еды!"--думал он. В заключение подали большой горшок с медом. После обеда
явился черт в синих очках и спросил, низко кланяясь:
-- Довольны ли вы обедом, Федор Пантелеич? Но Федор не мог выговорить
ни одного слова, так его распирало после обеда. Сытость была неприятная,
тяжелая, и, чтобы развлечь себя, он стал осматривать сапог на своей левой
ноге.
-- За такие сапоги я меньше не брал, как семь с полтиной. Какой это
сапожник шил? -- спросил он.
-- Кузьма Лебедкин,-- ответил лакей.
-- Позвать его, дурака!
Скоро явился Кузьма Лебедкин из Варшавы. Он остановился в почтительной
позе у двери и спросил:
-- Что прикажете, ваше высокоблагородие?
-- Молчать! -- крикнул Федор и топнул ногой.-- Не смей рассуждать и
помни свое сапожницкое звание, какой ты человек есть! Болван! Ты не умеешь
сапогов шить! Я тебе всю харю побью! Ты зачем пришел?
-- За деньгами-с.
-- Какие тебе деньги? Вон! В субботу приходи! Человек, дай ему в шею!
Но тотчас же он вспомнил, как над ним самим мудрили заказчики, и у него
стало тяжело на душе, и чтобы развлечь себя, он вынул из кармана толстый
бумажник и стал считать свои деньги. Денег было много, но Федору хотелось
еще больше. Бес в синих очках принес ему другой бумажник, потолще, но ему
захотелось еще больше, и чем дольше он считал, тем недовольнее становился.
Вечером нечистый привел к нему высокую, грудастую барыню в красном
платье и сказал, что это его новая жена. До самой ночи он все целовался с
ней и ел пряники. А ночью лежал он на мягкой, пуховой перине, ворочался с
боку на бок и никак не мог уснуть. Ему было жутко.
-- Денег много,-- говорил он жене,-- того гляди воры заберутся. Ты бы
пошла со свечкой поглядела! Всю ночь не спал он и то и дело вставал, чтобы
взглянуть, цел ли сундук. Под утро надо было идти в церковь к утрене. В
церкви одинаковая честь всем, богатым и бедным. Когда Федор был беден, то
молился в церкви так: "Господи, прости меня, грешного!" То же самое говорил
он и теперь, ставши богатым. Какая же разница? А после смерти богатого
Федора закопают не в золото, не в алмазы, а в такую же черную землю, как и
последнего бедняка. Гореть Федор будет в том же огне, где и сапожники.
Обидно все это казалось Федору, а тут еще во всем теле тяжесть от обеда и
вместо молитвы в голову лезут разные мысли о сундуке с деньгами, о ворах, о
своей проданной, загубленной душе.
Вышел он из церкви сердитый. Чтоб прогнать нехорошие мысли, он, как
часто это бывало раньше, затянул во все горло песню. Но только что он начал,
как к нему подбежал городовой и сказал, делая под козырек:
-- Барин, нельзя господам петь на улице! Вы не сапожник!
Федор прислонился спиной к забору и стал думать:
чем бы развлечься?
-- Барин! -- крикнул ему дворник.-- Не очень-то на забор напирай, шубу
запачкаешь!
Федор пошел в лавку и купил себе самую лучшую гармонию, потом шел по
улице и играл. Все прохожие указывали на него пальцами и смеялись.
-- А еще тоже барин! -- дразнили его извозчики.-- Словно сапожник
какой...
-- Нешто господам можно безобразить? -- сказал ему городовой.-- Вы бы
еще в кабак пошли!
-- Барин, подайте милостыньки Христа ради! -- вопили нищие, обступая
Федора со всех сторон.-- Подайте!
Раньше, когда он был сапожником, нищие не обращали на него никакого
внимания, теперь же они не давали ему проходу.
А дома встретила его новая жена, барыня, одетая в зеленую кофту и
красную юбку. Он хотел приласкать ее и уже размахнулся, чтобы дать ей раза в
спину, но она сказала сердито:
-- Мужик! Невежа! Не умеешь обращаться с барынями! Коли любишь, то
ручку поцелуй, а драться не дозволю.
"Ну, жизнь анафемская! -- подумал Федор.-- Живут люди! Ни тебе песню
запеть, ни тебе на гармонии, ни тебе с бабой поиграть... Тьфу!"
Только что он сел с барыней пить чай, как явился нечистый в синих очках
и сказал:
-- Ну, Федор Пантелеич, я свое соблюл в точности. Теперь вы подпишите
бумажку и пожалуйте за мной. Теперь вы знаете, что значит богато жить, будет
с вас!
И потащил Федора в ад, прямо в пекло, и черти слетались со всех сторон
и кричали:
-- Дурак! Болван! Осел!
В аду страшно воняло керосином, так что можно было задохнуться.
И вдруг все исчезло. Федор открыл глаза и увидел свой стол, сапоги и
жестяную лампочку. Ламповое стекло было черно, и от маленького огонька на
фитиле валил вонючий дым, как из трубы. Около стоял заказчик в синих очках и
кричал сердито:
-- Дурак! Болван! Осел! Я тебя проучу, мошенника! Взял заказ две недели
тому назад, а сапоги до сих пор не готовы! Ты думаешь, у меня есть время
шляться к тебе за сапогами по пяти раз на день? Мерзавец! Скотина!
Федор встряхнул головой и принялся за сапоги. Заказчик еще долго
бранился и грозил. Когда он, наконец, успокоился, Федор спросил угрюмо:
-- А чем вы, барин, занимаетесь?
-- Я приготовляю бенгальские огни и ракеты. Я пиротехник.
Зазвонили к утрене. Федор сдал сапоги, получил деньги и пошел в
церковь.
По улице взад и вперед сновали кареты и сани с медвежьими полостями. По
тротуару вместе с простым народом шли купцы, барыни, офицеры... Но Федор уж
не завидовал и не роптал на свою судьбу. Теперь ему казалось, что богатым и
бедным одинаково дурно. Одни имеют возможность ездить в карете, а другие --
петь во все горло песни и играть на гармонике, а в общем всех ждет одно и то
же, одна могила, и в жизни нет ничего такого, за что бы можно было отдать
нечистому хотя бы малую часть своей души.
Серия сообщений "Рождество Христово":
Часть 1 - Рождественские и новогодние открытки Елизаветы Бем
Часть 2 - Иконы Рождества Христового
...
Часть 6 - Саки - Рождественские рассказы
Часть 7 - Рождественские традиции Британии
Часть 8 - Рождественские рассказы А.П. Чехова
Часть 9 - Польские колядки в классическом исполнении
Часть 10 - Польские колядки в исполнении Golec uOrkiestra
...
Часть 21 - Снежинка из бумаги в технике квиллинг
Часть 22 - Снежинка канзаши своими руками
Часть 23 - ОТБЕЛИВАЕМ СОСНОВЫЕ ШИШКИ ДЛЯ НОВОГОДНЕГО ДЕКОРА
Серия сообщений "А что-бы почитать?":
Часть 1 - Новеллы Галины Тарасюк
Часть 2 - Притчи о любви
...
Часть 4 - Саки - Рождественские рассказы
Часть 5 - Рассказы А. П. Чехова о женщинах
Часть 6 - Рождественские рассказы А.П. Чехова
Часть 7 - Виктор Голявкин - Рассказы
Часть 8 - Юлия Вереск - Улитка
...
Часть 25 - Александр Яшин - Угощаю рябиной
Часть 26 - Александр Яшин - Сладкий остров
Часть 27 - Ми помрем не в Парижі