Художник по имени Альберт в молодые годы не смог достичь своими
картинами успеха и влияния, которых он жаждал. Он уединился и решил
стать самодостаточным. Годами он пытался этого достичь. Но всё больше и
больше становилось ясно, что быть самодостаточным у него не получалось.
Он работал над портретом героя, и пока он писал, его вновь и вновь
посещала мысль: «А в самом ли деле нужно то, что я делаю? Может, эти
картины и рисовать-то не надо? Разве мне или кому другому будет хуже,
если я вместо этого просто пойду погулять или выпью вина? Значит ли
живопись для меня самого что-нибудь иное, чем немного самообмана,
немного забытья, немного развлечения?»
Эти мысли работе не помогали. Со временем Альберт почти прекратил
рисовать. Он гулял, пил вино, читал книги, путешествовал. Но
удовлетворения и в этих занятиях не находил.
Часто ему доводилось размышлять о том, с какими желаниями и надеждами он
в своё время брался за кисть. Он вспоминал: чувства и желания его были в
том, чтобы между ним и миром установилась прекрасная, мощная связь и
взаимное общение, чтобы между ним и миром постоянно витало нечто
интенсивное и проникновенное, звучащее тихой музыкой. Своими портретами
и возвышенными пейзажами он хотел выразить свой внутренний мир, чтобы
ощутить в ответ от мира внешнего, в суждениях и благодарности зрителей,
живое и благодарное сияние.
Вот этого он и не нашёл. Это была лишь мечта, да и мечта эта постепенно
стала бледной и немощной. Теперь же, когда Альберт блуждал по миру или
находился в уединении, путешествовал на кораблях или преодолевал горные
перевалы, это видение всё чаще и чаще возвращалось — другое, нежели
прежде, но столь же прекрасное, столь же влекущее, столь же страстное и
сияющее силой юного желания.
О как он жаждал этого — ощутить трепещущую связь со всеми вещами мира!
Ощутить, что его дыхание и дыхание ветров и морей — одно и то же, что
между ним и всем миром существует братство и родство, созвучие и
гармония!
Он уже не желал более создавать картины, в которых был бы отражён он сам
и его томление, картины, которые бы принесли ему понимание и любовь,
объясняли, оправдывали и прославляли его. Он больше не помышлял о героях
и торжественных процессиях, которые бы в зримых образах и общем настрое
выразили и охарактеризовали его собственную сущность. Он жаждал лишь
ощутить то же биение, тот ток, ту тайную проникновенность, в которой он
сам растворился и исчез бы, умер и возродился. Уже это новое видение,
уже это новое, более сильное томление делало жизнь сносной, придавало ей
какой-то смысл, просветляло, дарило избавление.
Друзья Альберта, те, что ещё остались, не очень-то понимали эти
фантазии. Они видели только, что этот человек всё больше и больше уходил
в себя, что он всё тише и непонятнее говорил и улыбался, что он много
бывал в разъездах и не участвовал в том, что было дорого и важно для
других людей, ни в политике, ни в торговле, ни в празднике стрелков, ни
в балах, ни в умных разговорах об искусстве и ни в чём другом, от чего
они получали удовольствие. Он стал чудаком и полудурком. Он носился в
сером холодном зимнем воздухе и вдыхал при этом краски и ароматы этого
воздуха, он следовал за маленьким ребенком, беспечно напевающем свое
«ля-ля», он часами сидел, уставившись в зелёную воду, на цветочную
грядку, или погружался, как читатель в книгу, в созерцание линий,
которые он обнаруживал на распиленном куске дерева, на срезе корня или
свеклы.
Никому до него не было дела. Он жил тогда в маленьком городе за
границей, и там он однажды утром шёл по аллее, глядя сквозь деревья на
маленькую ленивую речку, на обрывистый, желтый глинистый берег, где над
осыпями и выветренными породами цеплялись пыльные кусты и сорные травы.
Тут в нём что-то зазвучало, он остановился, он вновь услышал в своей
душе старую песню из сказочных времён. Желтизна глины и пыльная зелень,
ленивая река и обрывистые берега, какие-то связи красок и линий,
какой-то звук, нечто особенное в случайном образе — всё это было
прекрасно, даже невероятно прекрасно, трогательно и потрясающе, говорило
с ним, было родным. И он чувствовал порыв и проникновенное единство леса
и реки, реки и его самого, неба, земли и растений; казалось, всё
существовало лишь для того, чтобы в этот час отразиться в таком единстве
в глазах и сердце одного человека, встретиться в них и найти согласие.
Его сердце было местом, где могли сочетаться река и травы, дерево и
воздух, сливаясь воедино, могли возвышать друг друга и праздновать
торжество любви.
После того как это величественное ощущение повторилось несколько раз,
художника охватило всеобъемлющее чувство счастья, насыщенное и глубокое,
как золото вечернего солнца или садовый аромат. Он упивался им, оно было
сладким и тяжёлым, но он не мог долго его переносить, оно было слишком
сильным, его распирало, он был в напряжении и возбуждении, почти доходя
до ужаса и бешенства. Это чувство было сильнее его, оно захватывало,
уносило, он боялся утонуть в нём. А он этого не хотел. Он хотел жить,
жить вечно! Никогда, никогда не желал он жить так искренне, как теперь!
Словно после опьянения он очнулся как-то один в тихой комнате. Перед ним
стоял ящик с красками, а на мольберте — кусок картона; после нескольких
лет перерыва он снова принялся за живопись.
Так и пошло. Мысль: «Зачем я это делаю?» — не возвращалась. Он рисовал.
Он только и делал, что смотрел и рисовал. Он или блуждал, погружённый в
образы мира, или сидел в своей комнате и изливал полноту впечатлений в
картинах, которые одну за одной сочинял на своих маленьких кусках
картона: дождливое небо над ивами, садовую стену, скамью в лесу,
просёлочную дорогу, а кроме того — людей, и зверей, и вещи, которые он
никогда не видел, быть может, героев или ангелов, которые при этом были
такими же, как стена и лес, и вели ту же жизнь.
Когда он вернулся к людям, разнеслась весть, что он снова рисует. Его
считали порядком сумасшедшим, однако с любопытством ждали его работы. Он
никому не хотел их показывать. Но его не оставляли в покое, его донимали
и вынуждали. Тогда он отдал ключ от своей комнаты одному знакомому, сам
же уехал далеко, не желая присутствовать при том, как другие будут
рассматривать его картины.
Люди пришли, и поднялся большой шум, он был объявлен неслыханной
гениальности художником, пусть и со странностями, зато живописцем
милостью Божьей, и всё такое прочее, что говорят обычно знатоки и
ораторы.
Художник Альберт обосновался тем временем в деревне, снял в крестьянском
доме комнату и распаковал свои краски и кисти. Счастливый, он снова
бродил по долам и горам, а потом изливал в своих картинах то, что
испытал и прочувствовал.
И тут он узнал, что дома уже посмотрели его картины. В трактире за
бокалом вина он прочитал большую хвалебную статью в столичной газете.
Его имя было жирным шрифтом набрано в заголовке, и все колонки были
полны пышных эпитетов. Но чем дальше он читал, тем больше удивлялся.
«Как прекрасно светится на картине с дамой в голубом жёлтый фон — новая,
неслыханно смелая, очаровательная гармония!»
«Замечательна и экспрессивная пластика в натюрморте с розами. А уж серия
автопортретов! Мы осмеливаемся поставить их в один ряд с подлинными
шедеврами психологического портрета».
Странно, странно! Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь рисовал
натюрморт с розами или даму в голубом, и никогда, насколько ему было
известно, не писал автопортретов. Зато в статье не было упоминаний ни о
глинистых берегах, ни об ангелах, ни о дождливом небе, ни о других столь
дорогих ему образах.
Альберт вернулся в город. Прямо с дороги он отправился в свою квартиру,
там было полно посетителей. У двери сидел человек, и Альберту пришлось
купить билет, чтобы ему позволили войти.
Там были его работы, прекрасно ему знакомые. Но кто-то прикрепил к ним
таблички и написал такое, о чем Альберт не имел понятия. На некоторых
значилось: «Автопортрет», были там и другие названия. Какое-то время
Альберт задумчиво стоял перед картинами и их неизвестными названиями. Он
понял, что этим картинам можно было дать совсем другие имена. Он увидел,
что его садовая ограда кому-то показалась облаком, а расщелины его
скалистого пейзажа могли для других обернуться человеческим лицом.
В конце концов, это было не так уж и важно. Но Альберт предпочел тихо
исчезнуть из дома и никогда больше не возвращаться в этот город. Он
нарисовал ещё много картин, и дал им ещё много названий, и был при этом
счастлив; но он никому их не показывал.