-Рубрики

 -Музыка

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Максим_Мищенко

 -Сообщества

Читатель сообществ (Всего в списке: 4) Интересные_Блоги АРТ_АРТель Pinacoteca WiseAdvice

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 06.08.2008
Записей:
Комментариев:
Написано: 1418

Комментарии (0)

«Язык архитектуры постмодернизма» Чарльза Дженкса

Дневник

Четверг, 08 Сентября 2011 г. 20:09 + в цитатник

В ставшем уже классическим издании «Язык архитектуры постмодернизма» Чарльза Дженкса о постмодернистской архитектуре выделяются несколько сентенций, способных приоткрыть завесу концептуальной таинственности монструозного течения постсовремнности. Конечно же, если буквалистски подходить к такой амбициозной категории как «постмодерн», то можно ее уличить в непристойной парадоксальности и крайнем высокомерии; что за диво – современность современнее настоящего? Но если не сообразовываться с реальностью, а полностью фиксироваться на семиотике и погрузиться в концептуальные соотношения «модерна» и «постмодерна», то категория окажется не столь уж ужасной, антисциентистской, противоестественной. Постмодерн (либо «поздний модерн» как его более пафосно академическая инкарнация) становится ироничным и повзрослевшим ребенком модерна, и все ключевые позиции «постмодерна» оказываются противопоставленными положениям индустриального «модерна». Это – двойная кодировка, означивающий акцент на смысловой или перцептивный бинаризм (психологические традиции гештальт экспериментов «утка-кролик»). В архитектуре эти множественные кодирования ощущаются даже более явно, когда постсовременное здание вызывает десятки ассоциаций – функциональных, метафорических, символических. К примеру, архетипичный Оперный театр в Сиднее Йорна Утцона, вызывает в сознании бесконечное количество многомерный ассоциаций: оболочки строения напоминают дольки цитрусового, крылья парящей птицы, ну и главное… рыб, пожирающих друг друга, либо черепах, занимающихся групповым сексом. Множественная кодировка послания не обсыпается релятивизмом или неустойчивостью, наоборот, такой код более стабилен и фундаментален в виду своего динамичного разнообразия трактовок. Двойная игра – более жизнеспособна в отличие от ветхости функционализма, одномерности, идеологического символизма. Отсюда принцип множественного кода и открытого восприятия ведет к другому качеству - «инклюзивности» - включенности всего спектра культурных знаков в постмодерн. Гром и молнии «модернизма», крушащие своим творческим и предельно индивидуализированным «эксклюзивизмом» старую классику, сменяются проецирующим штилем «постмодерна», включающего в себя весь спектр понравившихся творцу компонентов. «Инклюзивизм» не стоит нивелирующее оценивать как аутсайдерскую ревизионистскую позицию непоследовательных модернистов, заявленных оппортунистов. Нет, просто повзрослевшим адептам «модерна» стало скучно в ограничивающих рамках уникальности и душащих границах гениального эксклюзива. Невозможно продолжительное время «изобретать», но можно бесконечный срок «переизобретать». Поэтому позиция «инклюзивности» пошла в реальности по пути более многообразному – той беспредельной магистрали разносторонних комбинаторик и энергоемких аллюзий. Вопрос поэтому не заключен в явном противопоставлении модернистским эстетическим критериям «функционализма», «минимализма» и пр., но в поглощении их постмодернистским критериальным колоссом, где возможен и тот же минималистский акцент, но уже никак пуристская стратегия, а как элемент комплексного многообразного поведения. В таком соцветии разносторонности, хаосмоса, комплексного подхода невозможно модернистское очарование Автором; в производство (означающее восприятие) непременно включается зритель, наблюдатель, потребитель, то есть некогда сторонний эстетическому продуцированию человек. Наличие «обратной связи», присутствие иного полюса безусловного означивания, замыкает цепь, превращая художественный универсум в некое подобие реальной Вселенной, то ли замкнутой, то ли открытой. Насколько творец обладает множественностью вариаций замысла и его воплощения, настолько реципиент наделен максимальным числом интерпретативных трактовок; бесконечность оппонирует бесконечности, и это в такой традиционной и фундаментальной дисциплине как архитектура, где здание трудно водрузить верх тормашками по самым очевидным причинам.


Метки:  
Комментарии (0)

Пятипалый в постмодерн

Дневник

Воскресенье, 22 Марта 2009 г. 20:13 + в цитатник
Вожделение запустить свои пальчики в нутро постмодерна огромно. Ну что ж, спустимся в апокрифические глубины текстуальной действительности и впечатлимся простотой окружающей экосистемы. Смиритесь, но весь текущий спуск вас будет преследовать непреодолимый (преследование и преодоление – ага!? невнятно школьная игла слов) «ангст», то бишь модернистский ужас, патологическая боязнь незнания, бесплодности, пустоты одиночества. Подходишь к раскладке клавиатуры ноутбука с бесстыдным ощущением полного словесного вакуума, отсутствия вменяемой рефлексии, а здесь пальчики сами дешифруют явления и моментом вырывают предложения, как будто искомое спрятано средь комплектующих тяжело дышащего медиатора. Часто задаешься вопрошаниями: почему благородные скептики и борцы с безответственной словесностью, вдруг прекращали свой «инквизиционный подвиг» по огненно пылкому изничтожению неискренних знаков и действий, предаваясь тем же порокам недалече покоренных оппонентов. Почему яростный порыв эллинских софистов, «анонимных» номиналистов, британских эмпириков, «великого и ужасного» учителя грамматики Людвига, цветных «франко-модернистов» не сфокусировался на мизантропической улыбке и реликтовом молчании, а разразился новыми «квантами» общедоступной информации. Неужели не хватило сил, было труднопреодолимым последнее искушение «тщеславием». Неужели так сладостно оказалась поза всеведения «я разгадал вашу партию ребята, и в независимости от результатов, я смеюсь над вашей примитивной стратегией». Конечно, а собственную искрометность интеллекта следует подкреплять оригинальностью продукции, производным передового интеллекта. И генерируются мириады знаковых звезд, чей «цивилизационный» коллапс предрешен и недалек, ведь вскоре на писательской сцене выскочит следующий клубок нейронов, разрываемый гормональным динамизмом. Почему никто не смог вовремя остановится и остаться пусть только для себя последовательным мыслителем? Почему «пролетарское» свержение «монархистского» строя привилегированных концептов стало циклическим словесным смещением и замещением, скрипучим механизмом постоянной инфильтрации знаков. Оказывается, за этой фривольной картиной ежедневного обновления стоит не благородство и чистоплотность, но элементарная усталость, жажда завлекательности, скука, в конце концов. Лучшие мыслители как профессиональные политтехнологи способны сделать привлекательными «языковому электорату» любое кособокое выражение, превратить самое узорчатое, искусственное высказывание девизом повседневности, рекламным слоганом, конечно. Независимо от правоты тех, кто постулирует последующую нормативность для окружения своими философскими обобщениями или, наоборот, своими прозорливыми отвлечениями отражает текущую действительность, очевидная закономерность Делеза-Гваттари о философеме как концептуальном изобретении остается ведущей, чтобы уже сейчас где-нибудь в не конкретизируемой точке шара быть полностью разгромленной, дискредитируемой убедительностью гормонов, подмененной более модным сочетанием слов в дефиниции «философия – это…». И юные мыслители без экивоков и должного этикета в отношении старости, откровенно, с энергией мысли «ильича» рубит «концептуализация суть дерьмо, не оставившее даже намеков на присутствие полезных, не переработанных в конец, остатков пищи». Удивительно, как в этих погромах никто не остается окончательно поверженным, но в слегка потасканном виде и в словесных кровоподтеках собирает «идейную банду». Кого только нет на «улицах» мыслительной обыденности: лысый тороватый марксист-диалектик-атеист-«совок», декаденствующий полу-мистик-гей-эстет, академически «вКантованный» профессор-рецензент-брюзга-агностик, эклектичный «дамских сердец мастер» либерал-интеллектуал-«рубаха-препод»-шутник; «имже несть числа», потому что это даже не конкретные лица, а устойчивые архетипы, скопления качеств, психологические анклавы для тысячей особей. И они не собирается уходить, умирать, или оборачиваться философским Ничто, нет, они представляют свои услуги интеллектуальной «крыши», в «gta»-шном стиле борются за контроль знаковых территорий. К тому же эти типажи эволюционируют; знаковая действительность дает в их распоряжение убийственный инструментарий фактов, дискурсов, логических последовательностей, ссылок, сносок, и монструозного «научного аппарата», коим пугают неокрепшие желеобразные сгустки думающих тканей. Поэтому ни в коем случае («пшик»?!) не ходите безобразничать на обжитые кварталы: будете беспардонно забросаны цитатами, облиты ушатами личной убежденности, забиты беспредпосылочными истинами, и очевидным итогом станет публичное осмеяние, «опущение», дискредитация твоего честного интеллектуального достоинства. Его подвергнут жесткой обструкции все те, кто сидит в обжитых двориках академической детализации, болезненной миниатюризации, и прочих спецификаций. Но фактически сие будет объявлением твоей чужеродности в этом квартале. Пусть фиксация инфантильных амбиций людей, которые в своей песочнице видят бескрайнюю вселенную, безвинна и незлобна, на нее действительна единственная реакция – резкое осуждение, хотя бы потому что ты не относился с должным пиететом к их родному скоплению песка. В этом естественное качество (одно из многих) постмодерна… Не суйся в чужие локации, иначе будешь предсказуемо обижен, но ты обязан иметь место, где главу преклонить и будет большим успехом, если оно окажется просторной и многолюдной. Рэспэкт

Метки:  
Комментарии (26)

Станция Философские будни

Дневник

Вторник, 03 Февраля 2009 г. 01:43 + в цитатник
- Станция «Философские будни»… осторожно, двери закрываются, следующая станция «Философские будни»… И опять несешься с удушающей цикличностью к той – знакомой, тождественной, ставшей родной – остановке. Чтобы не быть голословным, нужно повторяться, чтобы казаться лицеприятным, следует натянуть личину «миссионерского» добродушия. Первичная комбинация выигрышных ходов разрослась, детализировалась в узорчатую последовательность с непредсказуемой стратегией; здесь царствует принцип «красивой игры». Что собой недавно представляла философская рефлексия – искусная работа с обобщениями, не более, где знакомые всем категории сочетались в различных позициях и с несбалансированной интенсивностью, пропитывая собой языковую ткань. И вот уже любая скамеечная беседа тонко перетекает в легкую метафизическую партию из тез, контроверз и доказательств. Эзотеричная застольная забава мастеров языка демократизировалась, ее соседство с бедняцкими хлебом-водой никакого не удивляет… жгучая потребность. Скажите, разве не обидно пекущимся за репутацию «избранных», «отделенных», в конечном счете, «святых», вести схожие речи посредством проверенных истин и выточенных комбинаций, свойственных более всего рыночным тунеядцам? Страх опрощенства, ужас очевидных вещей преследовал философию всегда. Она огрызалась намеренной эзотеричностью, оскаливалась кодированными словечками, мерзко лаяла на скептичных ренегатов-«домашних». (Будь прокляты, навеянные библейским «штилем», параллелизмы, они с помощью топорных методов увеличивают мысль «вдвое».) Ни в коем случае не снисходите с высот «птичьего дискурса», «ползучие» раскусят вас на раз, классифицируют со щекочущем самомнением, признают за чудаковатого «кузена», отдавшего лучшие лета юности на лексические экзерсисы. «Демократизация» и дигитальность знания, миниатюризация и общедоступность информации привела к абстинентной картине. Все движется к обретению собственного исторического аватара. То, что было частью мимолетного разговора, стало важнейшим компонентом индустрии обыденной коммуникации, то, что пребывало исключительно в устах сплетников и слухачей, приобрело статус благороднейшей истории. По закрепленной привычке речевые борения низведут до скамеечного диалога. Сюрреалистичный шедевр, на полотне которого коммуницирующее человечество в образе наказанных школьников, каллиграфически выписывающих философские сентенции на поверхности нескончаемой доски. Обрети в дисциплинарном наказании радость нескучного времяпрепровождения. Вот и заполняет с энергийным усердием интернет-доску массивная человеко-машина знакомыми надписями «душа есть или нет?», «неужели нас господь ненавидит?», «как жить во всеобщей несправедливости?». Конвейер простых вопросов и десятка вариативных ответов не требует громадных ресурсов, не затратен, хотя и с позиций рентабельности здесь подходить не стоит, короче, гудит «денно и нощно» движком скуки, усталости, праздности – бездонного источника «культурного энергетика». Сравнимо с бесконечным самоповторяющимся истреблением респаунящихся монстров и прохождением дополнительных квестов «по набиванию опыта», как бы оставляя на «десерт», на призрачное «потом», основную сюжетную линию, в действительности оказавшуюся забагованной и непроходимой. Массовый «юзер» до чертиков а-историчен, если он счел что-то объектом пристального взгляда, то с неуемным упрямством уставится на тень прошлого – сотни раз родного и тысячи крат проговоренного. Есть здесь нечто и от тремора больного, от ребяческого долгоиграющего речитатива, от архаичных литаний и вереницы нанизанных мантр. Еще и еще – проверка амортизации слова, действенности знакомых формул. Тестируется «магия речевого оборота»: существует ли вообще идея или предложение, способные перевернуть нутро, или в своей истасканности он растеряли весь заряд бодрости, импульса, прозрений? Категории отполированной обывательщины, сюрреалистичная, стремящаяся к апофазе, заумь («и бог ей алеаторность»), сухость формализованного протокола имеют своих скромных, скорее даже местечковых, последователей, но лишь инсайдеры культуры тщательно микширует их, выдавая значительные продукты постмодерна. Рожденный гипертекст необратим, его невозможно редукционистски свести к простейшим компонентам, представить набором очевидных, и главное – легкодоступных, истин, так как сами эти очевидности отказались от универсальности, заняли разговорную нишу поглаживающих друг друга умов, представились весомым, но не всемогущим, оппонентом. Ведь можно было в вышеописанной «чухне» выставить историософский резюмирующий вердикт: первоначальная философская дискурсивность в своей проблематике, категориях, предметностях, полностью исчерпала себя, но она усиленно противиться последнему исходу в архивы, ратуя за самоличную востребованность. Нет, это не будоражит умы, не вводит в мистерию исторического движения, а лишь раздражает своей предельностью, категоричностью, бескомпромиссностью. Будем же овевать таинственностью латиницы и прочих заморских лексем свой текстуальный скарб, отдадимся волне автоматического письма и иных приемов «абсолютизировать случайность», создадим самые фривольные связи меж враждующими сторонами и перемажем инцестуальным грехом семейственные словоформы. Завлечь, соблазнить, опутать. Пресыщенный клиент требует более изощренных рецептов. Распробовать мимолетные нюансы, легковесные коннотации, воздушность вторичного, незначительного.

Метки:  
Комментарии (0)

религиозность в современном обществе потребления

Дневник

Вторник, 19 Августа 2008 г. 15:12 + в цитатник
Современный технологический мир сейчас представляет собой, кардинально изменяющееся в большинстве своих аспектах, человеческое сообщество, а в таких динамичных условиях перманентно меняющихся ситуаций следует оперативно находить нужные решения. При постоянных политических изменениях, во взрыве общественной морали, разрушении старых социокультурных идеалов, да и в состоянии собственной внутренней неустроенности (в силу известных всем причин: репрессивной политики антицерковного советского государства) Русской Православной Церкви необходимо адекватно реагировать на события современности и, сообразуясь с этим, определять пути последующего своего движения. Ответ церковного сообщества должен проявляться не только в явных официальных церковно-политических деяниях и документах, но и в размышлениях, догадках, прозрениях отдельных христиан. В очередной раз Церкви необходимо самоидентифицировать себя, но уже в условиях постиндустриальной (информационной) цивилизации, социума развитого капитализма, или общества «консюмеризма». Но чтобы точнее и обстоятельнее дать решение такой животрепещущей проблеме, должно обратиться к более отвлеченным предметам, например, к вопросу о возможности и необходимости существовании вообще религиозности в современном мире. Нас здесь волнует место и роль религиозности в рамках заданной своеобразной общественной формации. Чем является религия сейчас? На этот вопрос дадут ответ три собирательные, отвлеченные фигуры, культурологические типажи, текстуальные маски (одни из многих, из бесчисленного множества) технологической постсовременности. 2.Дискурс политкорректного гуманитария. Современная научная аналитика такого важнейшего явления как религиозность отлична от традиционного аналитического метода самими своими структурными принципами и общим исследовательским подходом, игнорирующим мистическое, запредельное, трансцендентное измерение. Собственно гуманитаристика профанирует этот предмет, низводит до простейших мыслительных схем; религиозность описывается и осмысляется в роли обыденного, хотя своеобразного и архаичного по происхождению, феномена гуманитарного порядка. В основном позитивно оценивая участие религии в истории, светские исследователи-религиоведы усматривают в ней антропологические, психологические или социальные свойства и подходят с критериями, приличествующими для таких современных дисциплин, как психология, социология, литературоведение. За таким с виду дружелюбным, невинным, политкорректным и в целом примиряющим оцениванием проглядывается основательное низведение религии в ряд светских социокультурных институтов. За религией признается весь набор положительных и жизнеутверждающих качеств в процессе созидания человеческой цивилизации, но отрицается единственное, «ультимативное» (выражаясь языком Пауля Тиллиха), специфическое свойство – запредельность происхождение, мистичность основания, историческая трансцендентность. Самое интересное, что в деятельности многих нынешних богословов не только либерального (что понятно, ведь либерал изначально постулирует методическую первостепенность и фундаментальность принципов гуманитарных наук), но и консервативного направления просматривается идентичное забвение этого важнейшего момента. Когда религиозный консерватор говорит о воспитательном, общественном, патриотическом значении религии, – это именно такой случай. И эти аспекты в текстах большинства все более выделяются, начинают преобладать над специфическими свойствами религии. Итак, над некогда центральной и незыблемой религиозной территориальностью навис туман аморфных, предельно абстрактных, отдаленных от действительности категорий, оперируемых педагогами, психологами, социологами, – жрецами нового культа «светскости». Дискурс симпатизирующего религии среднестатистического светского исследователя предельно корректен, смягчает остроту и противоречивость действительности, представляет ее в усредненном же облике. Религиозность, несмотря на частные неприятные коллизии в отдельных аспектах (например, инквизиция и репрессивные институты христианского государства) и историческую неприглядность в целом, – феномен, оказавший решающее и положительное влияние на динамику социального развития в прошлом, играет свою значительную роль внутри человеческих сообществ и поныне. Суровость оценок относительно места религиозности в современном обществе оппонентов данной точки зрения, некоторых аналитиков-социологов, неоправданна, так как ныне религия остается авторитетным социальным институтом, а ее основными этическими принципами руководствуются многие люди. Но поверхностный взгляд на нынешнюю ситуацию пессимистично настроенных исследователей выводит следующее утверждение; сейчас религия растеряла все свои претензии на универсализм и социальное главенство, она заняла свою нишу в обществе и обладает силой только для небольшого числа своих адептов, по крайней мере, это относится к положению западноевропейского мира. Для симпатизирующего религии исследователя, таковой правдоподобный тезис не учитывает один с виду незначительный момент, кстати, часто игнорируемый «позитивистски» настроенными академическими гуманитариями; каждый социализированный человек крепкими невидимыми нитями культуры, этики, традиции связан с религией. Еще в Новое Время гений светского человека начал освобождаться от власти церковной иерархии и господства церковной дисциплины, но свод основных этических принципов остался неустранимым. Религия безвозвратно утратила возможность осуществлять властные функции в силу специфики настоящего секулярного общества, но религиозность в каждой личности не изживаема, что показала не так далекая от нас история. Религия и в пределах скоротечно изменяющихся современных реалий будет продолжать продуцировать культурные и социальные ценности, выдвигать этические постулаты, ставить жизненные ориентиры. Религиозность неоднородна в своем существе; отсюда, вероятно, такое огромное количество исповеданий, церквей, воплощающих этот пространный феномен в конкретной жизни. Все они, в особенности так называемые «мировые религии», уникальны в своем роде и имеют собственные специфические свойства (в догматической и этической плоскости), глубоко отличающие друг от друга. Но уникальность эта – конечно, естественного порядка. В данной общей позиции отражено стремление исследователя современности лишить все предметы и явления таинственности, мистичности, внутреннего секрета, развоплотить, представить в «истинном» свете. Но за этой попыткой поиска индивидуальности, специфичности, особенности каждого феномена скрывается довольно примитивная стратегия, оперирующая ограниченным рядом отвлеченных гуманитарных терминов. Религия представлена в полумраке усредненных, анонимных, обеленных и очищенных от реальности понятий. Теперь описание любой конкретной религии сводится к индивидуальному аккумулированию безжизненных слов, набору избитых гуманитарных понятий, терминологической эквилибристики «циркачей» от религиоведения. Религия стала понятна и исчислима, сведена к простейшим схемам. Вся противоречивая религиозная реальность с ее бесконечным спектром различных жизненных ситуаций от непримиримых жестокостей инквизиции до светоподобных подвигов аскетов и мучеников веры сведена к обеленной текстовой действительности «важнейшего в социокультурном и цивилизационном смысле религиозного института». 3.Дискурс религиозного либерала. Речь нынешнего церковного либерала мало чем, отличается от предыдущего дискурса. Она также ориентируется на «достижения» светской гуманитаристики, но полностью погрузиться в данную методику не позволяет только личная религиозная вовлеченность богослова. Ведь средством, через которое воспринимается богословское знание, всегда являлась и является Церковь, ее традиции и ее сегодняшняя действительность. И с конца 19 века либералу приходилось балансировать между традиционным подходом к религиозности и модернистским историко-критическим методом. Чаще всего связующим звеном между этими противоположными концепциями было этическое измерение религии, со времен Иммануила Канта ставшее сущностным ее ядром, возлошившее на себя доминирующую функцию. Универсальность религиозной этики и соответственно ее фатальная необходимость признавались как светскими, так и церковными исследователями. Но вскоре и религиозная этика была разоблачена, предана «относительности» и презрительному забвению. Еще в 1898 году знаменитый историософ Эрнст Трёльч выступил с программным докладом «Об историческом и догматическом методе в теологии» и призывал к честности, последовательности и бесстрастности в теологическом подходе. Догматическое знание должно преклонить колени перед тотальностью исторического метода, ибо оно само является модифицированным опытом исторического знания, ставшим впоследствии господствующей метафизической речью. С этого момента для многих либералов от теологии исторический метод (а впоследствии метод сравнительного анализа текстуальностей как исходного, изолированного и самостоятельного материала) исследования религиозности станет первотолчком для разрыва с прежними методами теологической деятельности. Смысл «научного» подхода к религиозным событиям и текстам сводится к положению о непрерывности и единстве временно-пространственного континуума исторических событий и текстов, то есть для историко-критического метода не существует глубинного религиозного принципа подразделения на «священное» (то, что выходит за рамки естественно-причинной событийности) и «профанное» (обыденность, фиксируемая естественнонаучными методами). Впоследствии данная методика будет всячески перепроверена и пересмотрена (и по своей сути подтверждена и усовершенствована светским научным сообществом) в огромном количестве подобных же программных докладах и ученых монографиях и будет сведена к простому тезису о кардинальном различии между повествованием и историей, догматикой и действительностью. Далее начали усваиваться «научные» процедуры анализа литературного текста, использующие метод исследования религиозных памятников в их литературной целостности. Здесь провозглашалось недоверие к идеологии и авторитарным мыслительным системам. Потом наступила мода на структуралистский метод, сторонники которого сознательно оставляют в стороне историческую проблематику и сосредотачиваются на схематическом анализе повествований. В силу давления текущих гуманитарных обстоятельств все это казалось необходимым для использования, ведь без применения определенного «сциентистского» подхода невозможно было быть современным и состоятельным исследователем. Но сами религиозные Субъект и Объект исследования через сведение их сначала к «чистому» естественному историческому событию, а потом целостному литературному тексту, или повествованию, был бесследно потеряны. Конечно, все понимали, что для ортодоксального христианства модернистский историко-критический подход в своей чистой форме неприемлем, так как он подвергает критики последние постулаты и фундаментальные истины, что, в конце концов, приводит к потере религиозной самоидентификации: у христианства остается только название без опоры на какие-то универсальные, общие признаки. Потеря веры отцов – что может быть страшнее для добропорядочного и правоверного христианина? Не зря Православная и Католическая Церкви осудили разным способом церковный модернизм, то есть полное проникновение духа светской гуманитарной науки в плоть церковной теологии. С модернизмом, как полным обмирщением религиозности, как редукцией религии до уровня социального института, было легко бороться, так как противник был виден, да, собственно говоря, он никогда не скрывался и сам являлся инициатором бунта против когда-то всесильной религии. Не таковы оказались наследующие ему постсовременная наука и постмодернистское общество. До сих пор непонятно отношение постмодернистского общества и современной ему культуры к религии; по сути, в рамках настоящего осуществляются все возможные стратегии относительно феномена религиозности. А там, где есть все, нет ничего – там доминирует пустота. Крайний фундаменталист индифферентно сосуществует с крикливым либералом практически в каждом человеке. Современное общество предельно эклектично и поверхностно; в нем теперь не могут нормально функционировать те приближающиеся к идеальной строгости и точности историко-филологические методы модернизма, так как нынешняя действительность плотно закупорена «знаковой» оболочкой, отчего границы реальности и иллюзии стали размыты; мир спрятался от нас, оставив нас с лезвием критики оперировать безжизненные трупы слов. Теперь все в какой-то мере совмещают в себе противоположные образы – либерала и консерватора, историка и мифотворца, теолога и атеиста… Теперь отъявленные богоборцы вещают о бытии духовных измерений, а правоверные теологи – о повсеместности религиозных фальсификаций. Постмодернистский «знаковый» взрыв вынес в культурную атмосферу все принципы, критерии, страты.., не забыв перемешать их. Теперь здесь культура, убегающих от своей праматери-реальности и рассеивающихся в информационном квази-пространстве, знаков; культура «молящегося мобильника», совмещающая несовместимые составляющие далекого прошлого и несбыточного грядущего; культура взрыва и коллапса сбунтовавшихся слов, человеческих масок, природных кажимостей… Остается только не думать и потреблять. 4.Дискурс религиозного обывателя. …Чем и занимается современный обыватель. Что же такое потребление? Потребление представляется как тотальная идеалистическая практика, которая далеко выходит за рамки обычных отношений с людьми и вещами, распространяясь на все регистры культуры. У потребления нет пределов. Все нарастающее потребительство обусловлено не ка¬ким-то психологическим мотивом и не требованием престижа. Потребление есть уже жизненный принцип, который либо, наконец, пре¬взойдет себя и превратиться во что-то более важное, либо будет бесконечно повторяться. Сама жизнь и ее смысл, будучи раздроблены, разочарованы и включены в знаковую систему; значение жизни возникает и отменяется в череде вещей. Поэтому мечтать об «умеренном» потреблении или же о создании какой-то нормализующей его сетки потребностей – наивно-абсурдный морализм. Бесконечно-систематический процесс потребления проистекает из несбывшегося императива целостности, лежащего в глубине жизненного проекта. В своей идеальнос¬ти вещи/знаки эквивалентны друг другу и могут неограни¬ченно умножаться; они и должны это делать, дабы ежеми¬нутно восполнять нехватку реальности. Собственно говоря, потребление неистребимо именно потому, что основывает¬ся на некотором дефиците. Постмодернистские философы (такие, как покойный Жан Бодрийяр) в процессе объяснения систематичной бесконечности феномена «потребления» через «дефицит реальности» невольно призывает к критике общества «консюмеризма» новых союзников, которыми могут быть и люди религиозные, ведь под «раздроблением жизненного проекта» и «нехваткой реальности» можно понимать «обезбоженность», богоборчество, крайний секуляризм современного западноевропейского мира. При отсутствии понимания и ощущения божественного, забвении интереса к предельным метафизическим проблемам (например, жизни и смерти), отвержении метафорической и символической коммуникации, стандартный обыватель низвергается в бездну потребительства. Интересно, что раньше христианский дискурс не принимался некоторыми по причине его нравственной ригористичности и аскетизма, теми качествами, которые ассоциировались с христианской религией у многих простых людей. Человек, отвергая принципы и заповеди христианства, как бы говорил: «Эта строгая система нравственности, аскетизма, воздержания невозможна для исполнения и мешает проявлению моей свободы. А пока я не уверен в существовании Божества и очевидности его заповедей в церковном изложении, я буду вести себя, исходя из постулата полного собственного произвола». Таким образом, человек впадал в грех и нарушал церковную дисциплину по причине неуверенности в реальности Бога и из-за сомнений в правоте вероучения Церкви, и делал это во имя мирской, с его точки зрения более очевидной, действительности. Сейчас же возникла совершенно иная ситуация, в которой таковыми богоборческими аргументами воспользоваться уже невозможно, оправдывая либертинаж своего поведения. Ведь нынешняя свобода – это всего лишь свобода вла-деть вещами/знаками. Быть свободным в обще¬стве потребления означает лишь сво¬бодно проецировать желания на произведенные товары и впадать в «успокоительную регрессию в вещи». Нет индивидуальных желаний и потребностей, есть маши¬ны производства желаний, заставляющие наслаждать¬ся, эксплуатирующие наши центры наслаждения. А такая свобода воистину эфемерна и никаким образом не связана с тем феноменом «полного произвола» и вседозволенности, на тему которой, например, так ярко размышлял Достоевский. Итак, нынешний обыватель отходит от веры Бога не из-за внутренних сомнений и неуверенности, а во имя иллюзорных принципов бесконечно-систематического процесса потребления вещей-знаков. Кроме того, существует внутренняя опасность впасть в «регрессию потребления» и для церковного человека. Любой христианин в статусе обыкновенного члена общества или гражданина страны может неосознанно заимствовать привычки окружающих. И здесь каждый стоит перед выбором: склониться или противостоять нынешней потребительской «истерии». Важно другое – понять перед какой вероятной духовной несообразностью мы стоим сейчас. А дело в следующим: некоторые христиане и светские люди (чаще всего, богатые: те, которые считают, что деньги эквивалентны всему, что «купить возможно всех и всё») невольно рассматривают веру и религию как сегмент в современной экономической структуре, как уже необходимый для потребления интеллектуальный продукт в ряду других продаваемых семиотических систем (занятное развлечение на серьезные темы), как дешевую панацею (духовную и материальную) среди множества «целебных» вещей-знаков. Церковные феномены (таинства, ритуалы, вероучение, мораль и т. д.), имеющие огромную и богатейшую историю, призванные быть средством для личностного совершенствования каждого человека, низводятся в разуме современного обывателя до статуса модной вещицы, имеющей эквивалент в этом мире беспредельного потребления. Нарастающий интерес к все более увеличивающемуся числу современных богословских текстов, которые, к сожалению, являются лишь бездумной рецитацией древней доброй теологической старины, тоже является характерным признаком постмодернистской культуры. 5.Предельная опасность. Многие сочтут вышеизложенную точку зрения пессимистичной и философской, слишком драматизирующей современное положение религии в нынешнем обществе, когда с каждой кафедры говорят о возрождении религиозности, о «реванше Бога». Отвечу: я не вижу в сложившейся ситуации поводов для радости, но и не отстаиваю собственное видение как некий аналог правильной философской концепции, требующей согласия со своей позицией. Важно другое: трудные времена, когда религия была объектом прямых нападок и гонений, прошли; наступила эпоха всеобщей видимой терпимости и развоплощения, где борьба идет на более тонком, духовном, знаковом уровне. А вдруг за внешним благосостоянием и настоящим возрождением религии стоит нелицеприятное положение включенности в текущую игру постмодернистского мира.
Рубрики:  Статьи

Метки:  
Комментарии (0)

«Система вещей»: анализ отношений человека с вещами.

Дневник

Пятница, 15 Августа 2008 г. 18:35 + в цитатник
«Система вещей» («Le system des objets») вышла впервые в 1968 году и сразу при¬несла славу Жану Бодрийяру. Целая сфера современ¬ного общественного быта – потребление товаров, вещей – открылась в ней для исследования строгими научными ме¬тодами и одновременно для глубокой социальной критики. Эта работа наметила всю дальнейшую проблематику его творчества и пред¬ставляющая собой развернутую критику «общества потребления» на основе социологизации коннотативной семиологии Ролана Барта . Помимо очевидного влияния по¬следнего также прослеживаются следы идей Клода Леви-Стросса , Марселя Мосса , Жака Лакана, Герберта Маркузе и других. Заимствуя марксистскую и психоанали¬тическую фразеологию, Бодрийяр все-таки дистанцируется от структуралистской интерпретации марксизма и психоанализа . Данная установка позволяет Бодрийяру предвосхитить критику постмодернизма изнутри и зафиксировать воплощение концептуальных построений и мифологем постструктурализма на «реальном», объектном, иначе – вещном уровне. 4.2. Вопрос классификации вещей. Критерии классификации. Бодрийяр задается вопросом классификации вещей в пределах общества изобилия; бытовым предметам еще не дана полная опись наподобие научной номенклатуры в области флоры и фауны. Количество вещей увеличивается таким образом, что в языке даже образуется нехватка слов для их наименования. Критериев для проведения классификации существует огромное количество, о чем опять свидетельствует все возрастающее (вплоть до бесконечности) число самих вещей. В своем движении технические вещи имеют тенденцию к преобразованию во всецело объединенную систему. Технология поведает строгую историю вещей, где при каждом синтезе различных функций возникает новый смысл, новая объективная структура. А главные роли здесь будут играть, отличные от реальных вещей, так называемые «технемы» (используя аналогии с лингвистическими «морфемами» или «фонемами»), на сочетании которых опирается технологическая эволюция. Поэтому даже возможна дисциплина «структурной технологии» – науки об организации «технем» в более сложные технические объекты. К сожалению, она может быть строго применимой лишь в узких секторах – там, где техническая необходимость позволяет осуществиться требованиям структурности, где сводится к минимуму воздействие природы . Но такой анализ явно не эффективен в применении к системе бытовых вещей. Бодрийяра, в конечном счете, волнует феномен конфронтации рациональности вещей с иррациональностью потребностью. Большинство современных предметов быта ускользают от технологической структурности (от сферы своего назначения или функции) в область вторичных значений (в сферу культуры). Наше бытовое окружение в высшем смысле бессвязно, в нем сочетаются функционально разобщенные вещи, которых заставляет сосуществовать сам человек с его потребностями. При этом люди не ищут путей разрешение этой несвязности, а отвечают на все возрастающее увеличение потребностей приобретением новых вещей. На существенный строй вещей воздействует живо переживаемая, хотя и полностью вторичная по своей сути, система культурных потребностей. В конце концов, строй вещей под таким давлением теряет свою объективность. Теперь, когда любой функциональный предмет конкретизируется в различных формах, мы входим в сферу «персонализации» изделий и сферу несущественного. Современная индустриальная вещь (в отличии, например, от ремесленной, где вторичные черты определяются случайными вкусами заказчика или исполнителя) всецело детерминируется производством, которое через несущественные качества или принцип моды осуществляет свои цели (а таковые могут быть самыми разнородными). Теперь нельзя выделить автономную область технологии. В современных условиях уровни объективной денотации и коннотации (здесь вещь получает психическую нагрузку, персонализируется, поступает в практический обиход и включается в систему культуры) не поддаются четкому разделению, как, например, языковой код (или «язык») и речь в классической структурной лингвистике. У Бодрийяра, проводившего сравнительный анализ феноменов языковой системы (исходя из структуралистской лингвистики, положений которой придерживался «ранний» Бодрийяр, естественный язык образует стабильную систему, имеет четкую структуру и фактически не эволюционирует) и системы вещей, последние могут быть правильно описаны лишь при усвоении важной предпосылки – постоянного наложения бытовой сферы на техническую. «Опи¬сание системы вещей невозможно без критики практической идеологии этой системы. На уровне технологии проти¬воречия нет: здесь у вещей есть только их прямой смысл». Таким образом, гуманитарная дисциплина может быть лишь наукой о смысле и его нарушении, то есть она должна объяснить, каким образом система техники скатилась в бессвязную систему быта. Бодрийяр в своем исследовании выделяет четыре самостоятель¬ных и соотносимых друг с другом ракурса описания си¬стемы вещей: «функциональную систему, или дискурс вещей», «внефункциональную систему, или дискурс субъекта», «мета- и дисфункциональную систему: гаджеты и роботы» и «социо-идеологическую систему ве¬щей и потребления». 4.3. «Функциональная система, или дискурс вещей» Бодрийяр начинает с рассуждения, что расстановка мебели может отражать семейные и социальные структуры эпохи. В традиционной обстановке «действует тенденция занять, загромоздить все пространство, сделать его замкнутым». «Вещам свойственна монофункциональность, несменяемость, внушительность присутствия и иерархический этикет. У каждого предмета строго одно назначение, соответствующее той или иной функции се¬мьи как ячейки общества, а в более отдаленной перспек¬тиве это отсылает к представлению о личности как об урав¬новешенном наборе отличных друг от друга способностей». Все это вместе образует некий организм, основанный на патриархальной традиции и авторитете. Поэтому главная функция вещей в семейном доме отражать собой отношение между людьми. Во всем здесь довлеет моральная перспектива. Бодрийяр использует занимательную аналогию и говорит, что значение вещей в традиционном домашнем пространстве можно было сравнить с ролью антропоморфных богов-ларов в древнеримской культуре, воплощающих аффективные состояния внутри семейной группы. В современном мире наблюдается либеральная перемена в области отношений между человеком и вещами, уже не осуществляющими такого морального принуждения, как, например, предметы патриархального быта. Благодаря мобильности и полифункциональности современных вещей человек становится свободнее в организации своего пространства, а, следовательно, получает больше возможностей в сфере социальных отношений. Итак, «одновременно с переменой во взаимоотношениях индивида с семьей и обществом меняется и стиль домашней обстановки». Обстановка современная состоит исключительно из ве¬щей, приведенных к «нулевой» степени и освобожденных в своей функции: они свободны в качестве объекта той или иной функции, то есть обладают свободой функционировать и практически не имеют никакой иной свободы. Пользуясь терминологией К. Маркса, это всего лишь эмансипация, а не освобождение, так как вещи свободны лишь в качестве объекта той или иной функции. В целом функция современной вещи не обременена теперь моральной театральностью или буржуазным этикетом. «Сходным образом буржуазно-промышленная революция постепенно избавляет индивида от повязанности религиозными, моральными, се-мейными структурами, он обретает свободу де-юре в качестве человека, но де-факто – лишь в качестве рабочей силы, то есть свободу продавать себя как рабочую силу». Это не случайное совпадение, но глубокое соответствие: «функциональный» серийный предмет, равно как и социальный индивид, освобождается в своей «функциональной» объективированности, но не в своей особенности и целостности, как вещь или как личность». Но пока вещь освобождена только в своей функции, человек тоже освобожден лишь в качестве пользователя этой вещи. Буржуазная столовая обладала замкнутой структурностью. «Функциональная обстановка более открыта, более свободна, зато лише-на структурности, раздроблена на различные свои функции. Между этими двумя полюсами – интегрированным психологическим и раздробленным функциональным про¬странством – и располагаются серийные вещи». «Таинственно уникальное» отношение к ве¬щи, служившей знаком личности ее обладателя, сменя¬ется конструктивным отношением организатора поряд¬ка и сводится лишь к размещению и комбинаторной иг¬ре вещей. Сущность и форма старой вещи окончательно отбрасываются ради свободного взаимодействия функций. Вещи ныне не наделяются «душой» и им не назначается символического «присутствия». Ныне «природная» симфония, в которой сливались мир обитателей и присутствие вещей, безвозвратно исчезла. Вся концепция домашнего убранства изменилась (сегодняшнее жилище ценится не за удобство и душевный уют, а за контролируемость, информативность, открытость, исчислимость). Старинная поэтика перекликающихся и замкнутых в себе вещей утратила свое значение. Новый тип обстановки трактуется всесильным дискурсом рекламы в категориях «задачи» и «решения». Понятия «вкуса» и «театральности» ушло в небытие ради сложной мобилизации пространства. «На смену социологии мебели приходит соци-ология расстановки». Исходя из свидетельств рекламы, субъект отправляет роль скромного порядка, вносимого в мир вещей. «В доме он создает не убранство, а пространство, и если традиционная обстановка нормально включала в себя фигуру хозяи¬на, то в «функциональном» пространстве для этой под¬писи владельца уже нет места». В современности появляется новый тип обитателя дома. «Человек расстановки» мыслит мир не как дар, который нужно раскрыть и увековечить, но как нечто приобретенное, как изделие, которое можно и должно калькулировать, трансформировать и контролировать. Теперь уже важно не обладание вещами, но приоритетным становится ответственность за них: забота о возможности отправлять и принимать сообщения от своей обстановки. Человек находит себя в повсеместном манипулировании вещами. Вероятно, в логике игры с предметами содержится прооб¬раз общей стратегии человеческих отношений, новой технической эры – аутентичного переворота во всей цивилизации, отдельные проявления которого прослеживают¬ся даже в повседневном быту. В современности необходимо, чтобы все сообщалось между собой и было функционально – никаких секретов, все организовано и ясно. Это не традиционная идея домашнего хозяйства – чтобы все вещи были на своем месте, а в доме было чисто. Традиционная интенция носила моральный характер, современная же носит – функциональный. Функциональная система задается оппозицией расстановки и среды. Если технический им¬ператив дискурса расстановки предполагает смыслы игры и исчислимости функций вещей, то культурный дис¬курс среды – исчислимость красок, материалов, форм и пространства. Краски традиционно наполнялись значениями морально-психологического плана, и при этом цвет нес определенные культурные смыслы. В буржуазной культуре краска не признается полноценной из-за своей зрелищности, агрессии, грозящей сокрушить внутреннее пространство. Мораль буржуазного интерьера отказывается от краски и пространства: его шарм заключен в устранении видимостей в пользу сути и выражает собой образец строгого морализма и внутреннего достоинства. Но с разрывом общего порядка вещей произошло и высвобождение красок (кстати, оно происходило одновременно с эмансипацией функциональной вещи). «Им и функци¬ональной вещи свойственна двойственность: то, что первоначально пред¬ставлялось знамением свободы, становится знаком-ловуш¬кой, в этом алиби нам дано увидеть свободу, которую не дано пережить». Теперь же в структурах среды краска подчиняется исчислимому двойственному коду теплого и холодного, задающему комби¬нацию оттенков. Яркая краска трансформируется в пастельные тона и выступает «более или менее слож¬ным условием задачи в ряде других, одним из состав¬ных элементов общего решения». Именно в этом состоит ее функциональность, то есть абстрагированность и исчислимость. Поэтому да¬же традиционные, природные краски и материалы вы¬ступают лишь в качестве маркера идеи Природы («природности»). «Домашнюю среду преобразует не «на¬стоящая» природа, а отпускной быт – это симулякр природы, изнанка быта будничного, живущая не приро¬дой, а Идеей Природы; по отношению к первичной буд¬ничной среде отпуск выступает как модель и проециру¬ет на нее свои краски». Подобное освобождение от «природной символики» намечает переход к полиморфности и снимает оппозицию натурального и синтетиче¬ского как «оппозицию моральную» . В этом смысле разнородные сами по себе краски и мате¬риалы в силу своей абстрактности оказываются одно¬родными в качестве знаков культуры и могут образовы¬вать связную интегрированную систему. «Абстракт-ность делает их подвластными любым сочетаниям». Но также и человеческое отношение, возникающее в двойственных структурах расстановки и среды, становится мифологизированным, определяется мерцающим чередованием интимности – дистанцирования и оказывается подвижно-функциональным, «то есть в любой момент возможным, но субъективно нефиксированным, разные типы отно¬шений должны обладать свободой взаимного обмена». «В современном обществе, где люди в значительной мере избавлены от тесного соприкосновения друг с дру¬гом в своих первичных функциях, подчеркивается зато та¬кое соприкосновение в функциях вторичных, соприкос¬новение взглядов и все, что в них есть трагического. И подобно тому, как первичные требования жизни скрады¬ваются, из нашего общения всячески исключается любая резкость, противоречивость, то есть, в сущности, неприс¬тойность, которая может содержаться в прямом взгляде, где агрессивно проступает желание». «Человек перестановки» всякий раз дубли¬руется «человеком отношений и среды» – а все вместе это создает «функционального» человека. В современных интерьерах человек ощущает себя обладателем большей свободы, хотя таковая все-таки сопровождается новой регламентацией правил: формализмом и утонченными моральными предписаниями. «Первично-теле¬сные функции отступают на второй план перед функциями окультуренными». Категории «утонченности» и «функциональности» становятся приоритетными в искусстве домашнего обустройства. Жилищное пространство наполняется знаками социальных отношений: оно является обстановкой не для торжества родственной любви, но для ритуального гостеприимства. Вещи в нынешнем интерьере получают некую автономию на основе чистой коммуникации друг с другом (в такой беседе гостей можно и не дожидаться), где место человека становится номинальным. Очевидно, что культура всегда несла в себе умиротворяющие тенденции. Она способствовала самооформлению и самосознанию по ту сторону конфликтов. Таковая оформленность необходима и для технической цивилизации. Теперь и форма систематизируется: «системной техничности соответствует системная культурность». Именно такую системную культурность на уровне вещей мы и называем «средой». В дальнейшем исследовании элементов «среды» Бодрийяра интересуют «функциональные» формы. Их и связанных с ними человеческими жестами объединяет общая основа – единая «стилизация». Сейчас в технической цивилизации очевидным стал феномен устранения труда и мускульной энергии. Первичные функции уступают свое место вторичным. Влечения потерпели поражение в схватке с окультуренностью. Нынешняя цивилизация существует под знаком исключения жестов усилия, переходом от жестуальности труда к жестуальности контроля. Через отвлечение вещей от источников энергии приходит конец их многотысячелетнему антропоморфному статусу. Еще «палеолитический» человек при производстве основного полифункционального орудия бессознательно привносил изделию антропоморфный характер, придавал ему некоторые параметры собственного облика – контуры существа вертикального и симметричного. Пока энергия, наполняющая инструмент, является мускульной (непосредственной), орудие вовлечено в отношения (символически насыщенные) с человеком, хотя и формализованные. Статус ручного орудия не меняется в течение многих лет – это так называемая стагнация орудий труда. Соотнесенность человека с вещами через жесты действует сковывающе и с воздействием жестко фиксированных социальных структур мешает настоящей производительности. «Старинные орудия – сложные комплексы жестов и сил, сим¬волов и функций, оформляемых и стилизуемых энергией человека». Человек был не свободен от вещей. Лишь после революционных изменений в источниках энергии человек и вещь вступают в новый спор, конфликтную диалектику. Человек тем самым приходит к социальной эволюции, а вещь – к «приумножению функций через раскрепощение энергии». В оперировании вещами теперь от человека требуется меньше затрат энергии и минимального вмешательства: жестуальная опосредованность человека и вещей истон¬чается. Если раньше при использовании орудий труда была необходима сила, ловкость, выносливость, то сейчас приоритетными становятся навыки контроля с помощью рук или глаз. Мир быта и труда регулируется командными жестами, систематикой контроля и контакта. Праксис человека по отношению к вещам становится более абстрактным. «Требуется уже не столько нейромускульная деятельность, сколько система церебросенсорного слежения». Но еще осталась жестуальность контроля (ручного или зрительного); по мнению Бодрийяра, таковая в современной культуре распалась на жестуальность конт¬роля и жестуальность игры. Находящееся в забвении после освобождения от трудовых оков, тело находит возможность самовыражения (компенсаторного расхода энергии) в спорте и других физических упражнениях на досуге. В целом, так называемый активный отдых (спорт) является, вероятней всего, телесной компенсацией энергетического минимализма современной трудовой деятельности, основанной на жестуальности контроля. Но этот минимум истонченной жестуальности всегда необходим, так как наша абстракция могущества лишилась бы всякого смысла. Это могущество должно сопровождаться хотя бы формальным участием человека. Таким образом, можно сказать, что жестуальность контроля необходима не столько в нашем обращении с техникой, сколько во всей культурной системе. Функциональность вещей становится практически безграничной. Человеческие жесты обрели себе технические эквиваленты, поэтому теперь даже простейший механизм может заменить собой целокупность жестов, при этом сохраняя в себе их эффективность. «Меняются все факторы – форма и применение орудий, ма¬териал, рабочая энергия». Но техника вбирает в себя не только суммы знакомых функций, но и изобретает новые операции, она разграничивает операционное поле на новые группы функций. Из-за отвлеченности разделения функций и невозможности интуитивно уловить это разделение по аналогии с прежней системой жестов человек оказывается в состоянии отчуждения. Символическое измерение новой технической «среды», основанной на ином разделении функций, равно нулю. Систе¬ма становится «дискретным полем функциональных ас¬социаций», питаемых абстрактной энергией (например, электричеством) и абстрактным мышлением. К новым техническим структурам приспособлено только абстрактное мышление; человек начинает привыкать пользоваться только вычислительными функциями своего ума. Это вызывает психологическое сопротивление и человек отстает от своих вещей и ступает им в связности. Если традиционная вещь была связующим звеном в отношениях производства между человеком и материалом, то современные вещи дистанцированы от человека и располагаются в поле чистой функциональности. Человеческое тело теперь наделяет вещи лишь знаками своего присутствия, а в остальном они функционируют автономно. Нынешний путь современных вещей – собственная технологическая эволюция, где ответственность человека заключается в осуществлении механического контроля. «Вместо сплошного, но ограниченного пространства, ко¬торое создается вокруг традиционных вещей жестами применяющего их человека, технические предметы образуют диск¬ретную и неограниченную протяженность». Такая протяженность обусловлена требованием максимальной сообщаемости вещей. С этим связана все большая миниатюризация изделий. Высвобожденные от соотнесенности с человеком, от так сказать «естественной величины», механизмы, идут по пути максимальной концентрации структур. Современные технические системы, предназначенные для работы с все более сложными сообщениями, позволяют достигать сверхплотной насыщенности на минимуме протяженности. Явлениям возрастающей автономности функциональ¬ного мира и оптимальной организации протяженности можно найти параллели в феномене особой стилизации форм. Вещи и их формы все более отходят от морфологии человеческого тела и усилия и, свободно самоорганизуясь, сохраняются во вторичных знаках и смыслах – коннотациях. Эффект «сподручности» в оформлении и стилизации вещи соответствует их «функциональности». Перед нами возникает тот же миф о природности, где человеческое тело наделяет вещи лишь знаками своего присутствия. Опять же создается система согласованных форм, где человек упоминается лишь намеком. «Функциональность вещи – это не запечатленностъ в ней реального труда, а приспособленность одной формы к другой, в которой устраняются, опускаются реальные трудовые процессы». Освободившись от функций и человеческих жестов, формы соотносятся между собой и пространством; так и нужно понимать сегодняшний «стиль» вещей, где их механизм для человека остается неосознанным и виртуальным, но обнаруживается лишь форма, видимость, окутывающая вещи своим совершенством. Форма сглаживает внешний облик вещи, покрывает связностью некоего целого тревожное многообразие механизмов. По мнению Бодрийяра, наш путь ведет к конечной цели – абсолютной власти формы. Здесь же кроется существенный недостаток: таким всесилием и универсальностью форм настоящая техническая цивилизация желает компенсировать отсутствие символических отношений, «связанных с традиционной трудовой жестуальностью». Это кардинальное изменение Бодрийяр описывает в категориях структурного психоанализа. Бодрийяр не склонен поэтизировать жестуальность традиционных тру¬довых усилий; на протяжении долгих веков человек собственной силой возмещал несовершенство своих орудий, которые не оптимизировались вплоть с каменного века. Для него старая жестуальность была по существу жестуальностью рабства. Поэтому «нынешняя «бездушная автоматика» позво¬ляет выйти за пределы строгой эквивалентности продукта жесту, изо дня в день поглощавшей человеческие силы». Мир старинных вещей предстает ареной инстинктивных вле¬чений, если сравнить его с нейтральностью форм и совершенством вещей функциональных. Становясь все более совершенной, форма вещей низводит человека до роли наблюдателя своего могущества. Человеческое могущество уже не соразмерно самому человеку и его телу. Но оно теперь не выражается символически, но посредством вторичных знаков. «Это знаки нашего могущества, но вместе с тем и свидетельства нашей безответственности по отношению к нему». Теперь не нужны стали многие привычные жесты и телесные движения, что может вызвать, конечно же, негативные психосоматические последствия. «Фак¬тически свершилась настоящая революция быта: вещи стали сложнее, чем действия человека по отношению к ним. Вещи делаются все более, а наши жесты – все менее дифференцированными». Техническое оснащение современной цивилизации быстро совершенствуется, поэтому можно говорить о новой системе «синтетической» жестуальности. Придет время, когда «технэ» («навык») станет в ходе беспрерывного прогресса превратится в «мимесис» («подражание»), вызвав на свет набор умопостигаемых изделий. Выводом является следующее суждение: «если симулякр столь хорошо си¬мулирует реальность, что начинает эффективно ее регу¬лировать, то ведь тогда, по отношению к такому симулякру, уже сам человек становится абстракцией!». Человек становится «пустышкой», наполняемой любой совокупностью функциональных мифов, связанных с потрясающей эффективностью окружающего «мира» изделий. Мифология функциональных вещей обусловлена способом их применения и представляется нам таковой: технический предмет изображает мир, где нет усилий, где энергия абстрактна и подвижна, где жест-знак обладает абсолютной подвижностью. В заключении Бодрийяр подводит итог анализу понятия «функциональности». Первично функциональность подразумевает соответствие вещи реальным человеческим потребностям. Но, исходя из вышеприведенной аналитики, вытекает, что функциональным именуется отнюдь не это, но приспособленность к некоторому строю или системе; функциональность есть способность интегрироваться в целое. Теперь это – преодоление своей первичной «функции» ради вторичной (окультуренной), способность стать элемент всеобщей знаковой игры. Связность функциональной системы вещей возникает оттого, что эти вещи обладают уже не самостоятельным смыслом, но всеобщей функцией знаковости. В них всегда присутствует строй При¬роды (первичная функция, бессознательное влечение, симво¬лическая соотнесенность с человеком), но присутствует лишь в виде знака. Теперь вещественность предмета не соотносится с материальностью человеческих потребностей, ведь между ними соседствует абстрактная система знаков – функциональность. Теряется символическая связность человека и природы, так как в знаках последняя предстает уже обузданной, плавно переходящей в культуру, систематизированной «природности» (или культурности, ведь в современном сознании эти элементы первичной оппозиции противопоставляются уже формально). Своим «преодолеваемым» присутствием Природа сообщает функциональной системе достоинство культурной модели и свою объектив¬ную динамику. Но собственным «опровергаемым» присутствием Природа делает туже систему системой отказа, дефици¬та, алиби. 4.4. «Внефункциональная система, или дискурс субъекта». Но есть другая категория вещей, не укладывающихся в вышеописанный ряд и противоречащих принципу и требованиям функциональности. Они вызывают чувства ностальгии, пробуждают память и помогают в бегстве от действительности. Кажется, что они являют собой пережиток старого патриархального, традиционного строя; они – «рудименты» современной технической цивилизации. Это род уникальных, старинных, экзотических предметов. Оказывается, что эти вещи тоже включены в настоящую цивилизацию и обретают здесь собственный двойственный эффект. Но функциональность технических вещей становится историчностью в вещах старинных (или маргинальностью – в вещи-ди¬ковинке, экзотичностью – в вещи первобытной, хотя Бодрийяр конкретно останавливается на аналитике «старинных» вещей) , отнюдь не пе¬реставая при этом выполнять системную функцию знака. «Старинная» вещь несет не только «декоративную», но и вполне специфичную функцию: обозначение времени. Система «среды» пытается вовлечь в себя всю сложность жизни, включая время; в старинной же вещи артикулируется культурный знак реального времени. Это не странно, ведь вся современная организация целого выражается через знаки, от них ничего не ускользает. Исходя из этого положения, статус «старинной» вещи сейчас таков: это подделка, выдающая себя за подлинную, в рамках системы, основанной на абстрактном знаковом отношении. Она, как «заколдовывающий» время знак, спокойно соотносится с другими (современными) элементами системы. Но она обладает все-таки меньшей соотнесенностью, поэтому рассматривается как нечто целое, аутентичное, завершенное и описывается как носитель особого психологического измерения. В этом и заключается глубочайшая польза этой «внефункциональной» или бесполезной вещи. Мифологический предмет, пришедший в настоящее из далекого прошлого (временного или территориального) и живущий в «перфекте», выражает в себе самом «подлинность». Функциональные вещи живут только ныне, в актуальном индикативе или практическом импера¬тиве, и исчерпываются своим применением. «Функциональная вещь обладает эффективностью, мифологическая вещь – завершенностью». Старинная вещь повествует человечеству миф о первоначале. А в мифологии старинных вещей выделяются две важных момента: ностальгическое влечение к первоначалу (или возврат к истокам) и обсессию подлинности (навязчивое желание аутентичности) . В описании этих моментов Бодрийяр опять же пользуется дискурсивной последовательностью структурного психоанализа и на основании конкретного примера ностальгической реставрации «Как построить себе старинные руины». В этом весьма примечательном фрагменте Бодрийяр проводит параллели между древней христианской практикой освящения церквей (а также процедуры почитания реликвий) и новым секуляризованным опытом профессионального архитектора. Также как в традиционном христианстве храмы освящались и освящаются частью Креста Господня или мощами святого с целью показать особую связь с Богом и обозначить статус «дома Божья» в ряду других зданий, так и современные дизайнеры или архитекторы пытаются включить в функциональную обстановку старинную вещь или установить новое здание на части старого, тем самым, помещая некий талисман, кусочек «абсолютной реальности» в сердцевину будущего «дома». В этих останках старинного «символизируется внутренняя трансцендент¬ность, фантазматическое средостение реальности» современной обмирщенной и технической цивилизации. «У старинных вещей есть как бы аристократическая частица при имени, и своим на¬следственным благородством они компенсируют слиш¬ком быстрое старение вещей современных. В прошлом старцы считались прекрасными, так как они «ближе к Богу» и богаче опытом. Нынешняя же техническая циви¬лизация не признает мудрости стариков, зато преклоня¬ется перед внутренней плотностью старинных вещей: в них одних запечатлен нетленный смысл». Сегодняшней цивилизации Бодрийяр дает новое наименование – «культурный неоимпериализм». В его рамках на бытовом уровне обыватель пытается окружить себя как функционально-прирученными предметами, так и внефункциональными вещами-знаками прошлого, призванными «освящать» минувшим совершенно неисторическую обстановку. Кроме того, используя категориальный аппарат гуманистического психоанализа, Бодрийяр показывает, что каждая вещь является носительницей двух функций, – быть используемой и быть обладаемой. «Первая функ¬ция связана с полем прагматической тотализации мира субъектом, вторая же – со стремлением к абстрактной са¬мототализации субъекта вне мира». С одной стороны чисто практическая вещь – машина получает социальный статус. С другой стороны, вещь как таковая, абстрагированная от своего применения, получает субъективный статус – становится просто «вещью», предметом коллекции. Итак, се¬рия маргинальных (старинных, экзотичных) вещей образует коллекцию; вещи, ее составляющие, оказываются «равноценными в плане обладания, то есть страсти к абстракции». Бодрийярова трактовка феномена коллекционирования широка и, наряду с традиционным пониманием, включает облада¬ние пространством («автомобиль пожирает километ¬ры») , временем (часы) , разведение домашних живот¬ных , любовное обладание, науку как коллекцию фактов и знаний, наконец, «человек всегда коллекционирует сам себя» . Коллекция служит своего рода моделью принципа об¬ладания и выступает «как мощный компенсаторный фактор в критические фазы сексуальной революции». Поведение коллекционера связано не с приро¬дой собираемых им вещей, но с его собственным фанатизмом. «Коллекционер наслаждается обладанием вещами, осно¬ванным на том, что каждый элемент, с одной стороны, абсолютно единичен и тем самым эквивалентен живому су¬ществу, в конечном счете, самому субъекту, – а с другой стороны, может образовывать серию, то есть допускает бесконечную игру подстановок». Вещь в коллекции поддается «персонализации» и количественному пересчету. От¬ражаемые в вещи образы сменяют друг друга, не вступая в противоречие и выдавая желаемое за действительное. В силу чего вещи получают всю ту нагрузку, которую не удалось реализовать с людьми. Структура системы обладания может иметь такой вид. Коллекция создается из череды элементов, но ее последним членом служит личность коллекционера. Эта личность образуется как таковая лишь в процессе последовательной самоподстановки в каждый из предметов коллекции. По Бодрийяру, проблема времени имеет первостепенное значение в феномене коллекционерства. Особая структурность и организация коллекции подменяет собой время. Коллекция отменяет время, представляет собой «вечное возобновление» управляемого цикла и позволяет поиграть в собственное рождение и умирание. Конечно, подобный механизм самозащиты вещами является иллюзорным и оказывается под постоянной угрозой, ведь время объективно необратимо, а люди и вещи разрушаемы. «Скрытость в замкнутой синхронии можно считать отрицанием реальности и бегством от нее, имея в виду, что вещь получает ту психическую нагрузку, которую «должны были» взять на себя отношения с людьми, – но именно такой ценой вещи и полу¬чают свою огромную регулятивную силу». В эпоху систематического крушения религиозных и идеологический инстанций для обывателя утешительным остается набор вещей; возникает бытовая мифология, умиротворяющая людские страхи неумолимой смерти и безвозвратного времени. Естественно, современный человек не так наивен и глуп, чтобы видеть в вещах фактор бессмертия или посмертной жизни. Нет, суть в том, что «он уже теперь постоянно и циклически-кон¬тролируемо переживает процесс своего существования, а тем самым символически преодолевает это реальное существова¬ние, неподвластное ему в своей необратимой событийности». Одним словом, данную концепцию можно обозначить старым выражением привычным – «игра со смертью». В целом же существует разли¬чие между критерием организации коллекции и простого накопительства, и заключается оно в культурной сложности и принципиальной незавершенности первой. Коллекция располагается в области культуры; она ориентирована на предметы, дифференцированные и обладающие меновой стоимостью (в них объект сопровождается проектом). Но только недостающая в коллекции вещь может дать начало социальному дискурсу. Замкнутое самона¬правленное существование коллекционера осмысленно лишь постольку, поскольку существует уникальный не¬достающий предмет. Но даже и в этом случае это суще¬ствование оказывается неполноценным, так как материал коллекции – вещи, – «слишком конкретен и дисконтинуален, чтобы сложиться в реальную диалектическую структуру». Итак, попытка коллекционера (или любого обывателя в рядовой ситуации) обрести целостность и завершенность будет всегда отмечена чувством одиночества и отсутствием коммуникации. 4.5. «Метафункциональная система: гаджеты и роботы». Следуя схеме Барта и его пониманию категории «моды» в современной культуре, Бодрийяр от рассмотрения вещей в их объективной (расстановка и «среда») и субъективной (коллекция) систематизации переходит к анализу их коннотаций. «Техническая коннотация» возводится к абсолюту автоматики, которая выступает моделью всей техники. Хотя автоматизация сама по себе еще не означает высокой техничности, наоборот, в ней кроется потенция технологического застоя. «Это определенная замкну¬тость, функциональное излишество, выталкивающее человека в положение безответственного зрителя. Перед нами – мечта о всецело покоренном мире, о формаль¬но безупречной технике, обслуживающей инертно-меч¬тательное человечество». Так как автоматизированная вещь работает сама собой, то она внушает аналогию с самостоятельным человеческим индивидом. Здесь вновь обращает на себя внимание яркий антропоморфизм. Автоматика – это «персонализация на уровне вещи», сделавшейся «совершенно-автономной монадой». Человек, создавая такие многофункциональные и автоматизированные вещи, сам получает в технической цивилизации значение универсального орудия. Автоматика открывает перед нами мир функционального бреда, где доминируют неразумная усложненность и бесцельный формализм. В такой надфункциональной зоне вещь отходит от своего объективного назначения и поглощается сферой воображаемого. Поэтому можно создать даже целую дисциплину, изучающую воображаемые технические решения. Вещи, достигшие предела автоматизации – «штуковины», «гаджеты» – фактически оказываются лишь субъективно функциональными. В неотехнической вещи присутствует слишком много вспомогательных функций; вещь теперь подчиняется единственному императиву «чистой» функциональности. Наша цивилизация описана как мир, где количество разнообразных вещей увеличивается, а число терминов для их обозначения уменьшается. А там, где все больше безымянных предметов, люди менее устойчивы против мифологии. «По словам Ж. Фридмана , мы живем в мире «воскресных водителей» – людей, которые никогда не заглядывали в мотор своей машины и для которых в функционировании вещи заключена ее не просто функция, но и тайна». Когда вещь теряет свое конкретное применение, она сразу переносится в области психической практики. Функциональные мифы, порожденные современной техникой, доходят до того момента, в котором сама техника, призванная подчинить собой мир, располагается на опасной для нее плоскости. Бодрийяра на данном уровне интересуют две проблемы: нестойкость (распад) вещей и господствующее общественное представление о рациональности средств и целей в современном строе производства. Эти два взаимообусловленных аспекта способствуют нецелесообразности, дисфункциональности вещей. В нашем обществе доминирует довольно стойкий миф о развитии техники и «нравственном» отставании от нее людей. По причине «окостенения» нравов технический прогресс (развитие прикладной науки) предстает высшей инстанцией нашего общества. Современная система производства, работая для реального технологического развития, сама же ему и противится. Миф об идеальном единении техники, производства, потребления прикрывает собой нецелесообразности в экономике и политике. Техника страдает от той же порабощенности, что и люди, – процесс их конкретного структурирования, то есть объективный тех-нический прогресс, страдает от тех же отступлений назад, что и процесс конкретной социализа¬ции человеческих отношений (объективный соци-альный прогресс). Нынешние вещи эволюционируют через распространение в них внеструктурных элементов, обусловленных системой моды и управляемого потребления; вещи постоянно улучшаются, но без структурных инноваций. Здесь мы сталкиваемся с «иллюзией» прогресса («реформизм» вещей, по Бодрийяру), которая скрадывает необходимость настоящего развития. Мода же – это царство случая, имеющая своим фундаментом бесконечное повторение и комбинаторику форм. Отсюда можно сделать интересный этический вывод: современная техническая вещь (не беря в расчет ее конкретную функцию или практическое применение) призвана служить заменой подлинных человеческих отношений. По мнению Бодрийяра, настоящая стагнация технических форм и средств обусловлена как нынешним коллективным строем производства (определенным социальным строем), так и индивидуальным строем потребностей. Начиная с определенного уровня технической эволюции, по мере эффективного удовлетворения первичных потребностей, у нас появляется новая, более сильная потребность. Вероятно, человек видит необходимость в том, чтобы этот мир был наполнен неразумным или бессознательным дискурсом, и это становится причиной приостановки эволюции. Наверное, самого человека занимает игра дисфункциональных нарушений, в результате которой человека обступают вещи, остановившиеся в своем развитии. Создается некая система вещей, которая рассматривается как воображаемое разрешение любых противоречий. «Наша «техническая» цивилизация… это мир одновременно систематичный и непрочный. Система вещей иллюстрирует собой эту систематику не¬прочности, эфемерности, все более частой повторяемости, все более повторяя систематику удовлетворения и разоча¬рования, ненадежного заклятия реальных конфликтов, угрожающих индивидуальным и социальным отношениям. Благодаря обществу потребления мы можем впервые в на¬шей истории оказаться перед лицом организованной и нео¬братимой попытки всецело интегрировать общество в раз на¬всегда данную систему вещей, которая всегда и во всем будет подменять собой открытое взаимодействие природных сил, человеческих потребностей и технических средств; ее движущей силой становится официально предписанная и орга¬низованная смертность вещей – грандиозный коллективный «хэппенинг», где в эйфории разрушительства, в ритуальном истреблении вещей и жестов социальная группа торжествует свою собственную смерть». 4.6. «Социоидеологическая система вещей и потребления». Другой тип коннотаций возникает в социоидеологической системе вещей. Ста¬тус современной вещи определяется оппозицией моде¬ли и серии. Если в традиционных обществах модель не порождала серию, а свой статус вещь получала от обще¬ственного строя (трансцендентность модели совпадала с современным понятием «стильности»), то в современности серийная вещь не является ирреальной по отношению к идеальной модели, а модель больше не замыкается в рамках привилегированного меньшинства. Теперь пользование серийными вещами сопровождается утверждением модели при осознании полной материальной невозможности заполучить данную модель, но при отсутствии каких-то классово-юридических барьеров для такого приобретения. «Психосоциологическая динамика» возводит серию в модель и тиражирует модель в серию, снимая тем самым статусы «чистой» модели и «чистой» серии, бесконечно приумножая разнообразные промежуточные звенья между этими полюсами. Динамика мо¬дели и серии функционирует на неком вторичном уров¬не, а именно уровне маргинальных различий, составля¬ющих систему культуры. В современном обществе, по Бодрийяру, вам дается право выбора как некая социальная благодать, как образец формальной свободы. «Перед покупателем стоит набор возможностей, и человек не просто покупает нечто необходимое, но личностно вовлекается в нечто транс¬цендентное вещи». Теперь мы покупаем вещи не ради простого применения; ни одна вещь не предлагается для использования в «ну¬левой степени». Эта «иллюзорная» возможность выбора полностью включает нас в текущую систему культуры; через выбор любой вещи вы целостно связываете себя с настоящим экономическим строем. Мы переживаем выбор как свободу, забывая об его принудительной роли, и «посредством этого общество навязывает нам свою власть». Общество переносит на приумножающееся количество вещей способность выбора и нейтрализует опасность, исходящую для него от личностного императива. Различия между вещами столь многочисленны и одновременно незначительны, что по¬купатель, делая выбор, как бы персонализирует вещь. Здесь мы сталкиваемся с «персонализацией» – фундаментальным понятием нашего общества, которое посредством «персонализации» стремится к большей интеграции личности. «Персонализация» – это фактор не прибавочный, а скорее – паразитарный. «Маргинальные» отличия с одной стороны идут наперекор технической оптимальности, а с другой – образуют моду и становятся двигателем серии. «В итоге все вещи оказываются моделями, и моделей больше не остается». Механизм интеграции и персонализации столь абстрак¬тен, что в конечном итоге модель трансформируется в идею модели («родовой об¬раз, созданный воображаемым усвоением всех относительных отличий»). Наряду с совершенствованием «идеальной модели», «модель реальная» и следующая из нее серия приходят в упадок. Сила системы в том, что персонализация и интеграция взаимосвязаны друг с другом: первая отсылает к идее абсолютной единичности, а вторая через постоянное подтверждение уникальности репертуара отличий поддерживает туже идею модели. Задачи «персонализации», ведущие к увеличению числа вторичных функций и аксессуаров, делают вещь эфемерной. В силу постоянного обновления системы моды и системы потребления вещь изготавливается искусственно непрочной и недолговечной. Вещь не должна ускользать от моды и эфемерности, то есть собственной смертности. Фундаментальная характеристика серии – это обреченность на недолговечность. По Бодрийяру, «в мире изобилия (относительного) фактором нехватки служит не редкость вещей, а их недолговечность». Изобилие растет в рамках строго структурированного недостатка. С другой стороны, модель претендует на «относительную» долговечность и обладает повышенным достоинством «модности» и «функциональности». «Огромному большинст-ву покупателей предлагается в форме серий весьма ограниченный набор вариантов – тогда как ничтожному меньшинству доступна бесконечная нюансированность моделей. Для большинства закрытый каталог фиксированных элементов – для меньшинства же множествен¬ность шансов». В рамках этой отвлеченной схемы «серия – модель» (она, собственно говоря, типичным элементом общей структуры социальной подвижности и повышения общественного статуса) стандартный потребитель вынужден осуществлять себя как личность (описательно в потреблении он является всего лишь объектом экономического спроса). Так как разнообразные отличия создаются в «промышленном порядке», то доступный субъекту выбор становится строго фиксированным и «ос-тается лишь иллюзия личностного несходства». Такая формальность свободы ощущается только через критическое рассмотрение данной проблематики; для большинства же потребителей настоящая система управляемой персонализации ощущается как реальная свобода и показатель действительного социального прогресса. Со времен промышленной революции современные потребители никак не дойдут до равноценного отношения к вещам. Противоречие между эфемерностью серии и на¬дежностью модели позволяет переживать модель как серию, быть модным и современным; также оно наделяет вещь совокупностью экономических коннотаций. В частности, вещи предстают еще и под знаком кредита – «премии от всего строя производства», составляющей «права и обязанности гражданина потребителя». Как аргумент в «стратегии желания» или мотивации покупки кредит стоит наряду с выбором, «персонализацией», рекламной легендой. Если «серия дает нам возможность опережающего пользова¬ния моделью», то кредит – «опережающего пользова¬ния вещами во времени». В результате этого процесса человек оказывается отсрочен от своих вещей: ранее он был вынужден экономить, чтобы по¬том, купив вещь, рассчитаться со своим прошлым и с надеждой смотреть в будущее; сегодня наблюдается фе¬номен «предшествующего будущего», когда потребле¬ние опережает производство. Мы сталкиваемся с новой этикой «опережающего потребления». Это мораль опережающего потребления по сравнению с мелко буржуазным накопительством, мораль убегания вперед, ускоренного потребительства и хронической инфляции, в силу которой, кстати, деньги копить бессмысленно. «Новая этика потребле¬ния» означает и новое принуждение, по аналогии с фео¬дальными отношениями, когда некоторая часть труда принадлежит помещику. Однако «наша система основана на своеобраз¬ном сообщничестве» продавца-покупателя – «обязан¬ность покупать, чтобы общество продолжало произво¬дить, а сам он мог работать дальше, дабы было чем за¬платить за уже купленное». Описательно вещи предназначены только для этого – чтобы их производили и по¬купали. Человек же, получая от общества кредит фор-мальной свободы, сам кредитует общество, отчуждая от себя собственное будущее. В каждом нынешнем человеке сосуществует потребитель – сообщник современного строя производства и производитель – его жертва. Вся система вещей (а конкретно, следующие в ней явления – «персонализация», метастатическая дифференциация и разрастание функций, различий и самих вещей, «деградация техни¬ческих структур в пользу структур производства и по¬требления», функциональные нарушения и вторичные функции) получает в конечном итоге в рекламе окончательную автономию и завершенность. Реклама как чистая коннотация двойствен¬на: это и дискурс о вещах, и дискурс-вещь, служащий предметом потребления в качестве предмета культуры. Первичная, «объективная» функция рекламы, ставящая целью внушение покупки определенной марки товара, в рекламном дискурсе нейтрализуется: «рекламный дис¬курс разубеждает не меньше, чем убеждает». Однако, «сопротивляясь все лучше и лучше рекламному императиву мы зато делаемся все более чувствительнее к рекламному императиву». Порабощающая сила рекламы основана не на логики аргументов и фактов, а на логики вовлеченности в ее легенду – это «логика Деда Мороза» (по-французски Пер-Ноэля), которая гласит: «мы в нее не верим, и, однако, она нам дорога». В рекламе нас «мистифицирует» не определенный дискурс, а некая заботливость, с которой к нам обращаются. Товар начинает оцениваться не по внутренним достоинствам, а по своему отношению к публике – посредством включенности в общественный процесс (с помощью такого же критерия, например, подвергается оценке в нынешнем социуме всеобщей «политкорректности» современный человек). Так индивид в процессе перманентного потребления полностью детерминирован обществом как целостной системой. Реклама как носительница сугубо современного качества сообщает вещам некую «теплоту», опять же она «персонализирована». Вещь теперь не рассматривается как инструмент для сугубого назначения или применения (грубая, архаичная практика), но аргументирует свое бытие с помощью избытка своих видимостей. Она нацелена на вас, любит вас, заботиться о вас; в силу такой заботы вы чувствуете себя человеком, фигурой, персоной, личностью. «Изобилием товаров устраняется дефицит, широкой рекламой устраняет¬ся психическая неустойчивость». Реклама и весь сегмент «Public relations» своей откровенной и показной заботливостью как бы облегчают наш психический груз, а мы в ответ интериоризируем всю эту попечительную инстанцию и все общество консюмеризма в целом. Кроме того, реклама становится самым демократичным продуктом, получаемым «в дар» (здесь она тонко связана с архаическим ритуалом дарения и с ситуацией ребенка, пассивно ожидающего благодеяния родителей) и доступным для всех. Тем самым, коммерческие отношения постепенно превращаются в замену личностных. Также мы неравнодушны к зрелищности, игре знаков, театральности рекламы. Она становится показателем виртуальной покупательской способности. Я могу обладать или нет данной вещью, но я «живу и дышу» этой способностью в данном обществе. Сейчас в покупке фиксируются многие глубинные психические феномены, реализованные в архаике или буржуазном социуме в совершенно другом контексте. В рекламе общество видит само себя и усваивает этот образ. Реклама способствует инфантильной регрессии к социальному консенсусу и «непроизвольному усвоению смыслов социальной среды»; тем более что она всегда предоставляется в дар и «старается восстановить инфантильную неразличимость между предметом и его желанием, отбросить потребителя к той стадии, на кото¬рой ребенок еще не отличает мать от ее даров». Реклама, тщательно маскируя реальные социальные процессы, фактически является одним из важных факторов поддержания современного строя производства и эксплуатации и, соответственно, несет в себе стратегию господствующего политического дискурса. Она внушает нам: «Общество всецело приспосабливается к вам, так интегрируетесь же и сами в него», – но эта взаимность, конечно, с подвохом: к вам при-спосабливается чисто воображаемая инстанция, вы же вза¬мен приспосабливаетесь ко вполне реальному социальному строю. Здесь открывается огромная политическая роль тиражирования рекламы: они, по сути, приходит на смену старинным моральным идеологиям. Причем контроль теперь осуществляется более или менее безболезненно: потребитель включается в социум и воспринимает его нормы уже посредством жеста потребления («реклама не механи¬чески несет в себе ценности этого общества, она более тонко «протаскивает» общественный строй» ). Прогноз Бодрийяра относительно окончательного варианта общества потребления таков: важнейший фактор идеологии конкуренции сменится «философией» личностного самоосу-ществления, но эта смена вех все равно приведет к полной унификации потребностей при иллюзорных претензиях на персоналистичность, где целостная функционализация самого потребителя будет соответствовать общей заорганизованности производства. Логика современного дискурса потребления проста: общество потребления впервые дает возможность каждому получить свободу и реализовать себя в полной мере; давая, таким образом, выражение личности и коллективу, оно создает новую культуру. Мы вступили в эпоху, в которой потреблять считается нравственным действием: «реклама берет на себя моральную ответственность за все общество в целом, заменяя пуританскую мораль гедонистической моралью чистого удовлетворения». «Свободой быть самим собой» становится произвольное проецирование на промышленные изделия. Потребительская свобода обладания вещами в социальном смысле безобидна, она невольно истребляет в индивиде многие творческие и деструктивные потенции в отношении проекта построения нового общества, «она примиряет потре¬бителя одновременно с самим собой и со своей группой». Человек сам того не ведая становится идеально социальным существом. Разумеется, что здесь присутствуют совершенно иные этические установки, чем в традиционных обществах. В то же время реклама подавляет, изображая мир, приспособ¬ленный к потребностям индивида; поэтому функцией, по сути пустого, рекламного образа является «показывать и не даваться». То есть реклама не дает даже иллюзорного удовлетворения или практического опосредования; ей создается постоянное возбуждение и последующая неудача. К тому же реклама как «самый де¬мократический товар» упрощена до предела, она не об¬разует языка, но лишь универсальный языковой код: об¬раз отсылает только к образу, вовлекая в оборот и реаль¬ную жизнь. «Вещи образуют не особый язык, а всего лишь спектр различительных признаков, более или менее произвольно соотнесенный со спектром стандартных личностных типов». Так, понятие социального статуса все более упрощается, превращаясь в «стэндинг» – социальную характеристику, интегрирующую рекламные опознава¬тельные знаки. Подобная виртуали¬зация действительности является следст¬вием эволюции потребления, которое из первоначально¬го удовлетворения потребностей стало «активным моду¬сом отношения» не только к вещи, но и к коллективу и всему миру, то есть фундаментом нашей культуры. Потребление демонстрируется как типично современный феномен, определяющий основное качество «общества изобилия», в котором использование вещей не исчерпывается их простым практическим применением или даже их семиотическим применением как знаков отличия, богат¬ства, престижа. Потребление – это интенсивный про¬цесс выбора, организации, регулярного обновления бытовых вещей, в котором неизбежно участвует каждый член общества. Весьма показательна этимология слова «потребление»: французский глагол «consommer» («потребляться») – значит «осуществляться», но также и «уничтожаться». «Потребление, в той мере, в какой это слово вообще имеет смысл, есть деятельность система¬тического манипулирования знакам». Потребление – это тоже своего рода бизнес, труд, когда мы инвестируем собственные смыслы и значения в систему дискурса объектов. В самом акте потребления, в «волшебстве покупки» совершается бессознательное и управляемое принятие всей социальной системы норм. Приобретая вещи, человек стремится к вечно ус¬кользающему идеалу – модному образцу-модели, опережа¬ет время благодаря покупке в кредит, пытается зафиксировать и присвоить себе время, собирая старинные, коллекционные вещи. Свои фантазмы и тревоги он проецирует на технические игрушки современной цивилизации – так на¬зываемые «гаджеты», на сложные автоматы и полуфантас¬тических роботов, этот гибрид вещи и человека. Для утвер¬ждения и регулирования такого способа обращения с вещами служит реклама, цель которой – не столько способствовать продаже того или иного конкретного товара, сколь¬ко внедрять в сознание людей целостный образ общества, «одаривающего» своих членов материальными благами. Понятое таким образом потребительство не знает предела насыщения, поскольку имеет дело не с вещами как тако¬выми, а с культурными знаками, обмен которыми идет непрерывно и бесконечно, с все нарастающей скоростью. Эти знаки четко соотносятся друг с другом в рамках струк¬турного кода, зато все больше отрываются от референтно¬го, то есть собственно человеческого (личностного или ро¬дового) смысла; это знаки дегуманизированной культуры, в которой человек отчужден. 4.7. Бодрийяр и современное понимание потребления. Существует точка зрения, согласно которой постмодернистская социальная тео¬рия, особенно в своих более радикальных вариантах, представляет собой альтер¬нативу, несоизмеримую с социологической теорией. В известном отношении ее вообще не считают теорией, по крайней мере, в том смысле, в каком мы обычно используем этот термин. Обратимся к определению социологиче¬ской теории: это «"большие идеи" в социологии, которые выдержали (или обеща¬ют выдержать) испытание временем, системы воззрений, которые рассматривают важнейшие социальные вопросы и являются широкими по своему масштабу». Вероятно, радикальные идеи такого постмодерниста, как Бодрийяр, вполне соответствуют этому определению. Бодрийяр, безусловно, выдвигает ряд «больших идей» (подражание, сверхреальность, символический обмен, соблазн). Это идеи, в полной мере обещающие выдержать испытание временем. Помимо этого, Бод¬рийяр, несомненно, рассматривает важнейшие социальные проблемы (напри¬мер, контроль СМИ); его идеи затрагивают значитель¬ную часть социального мира, если не весь этот мир. Таким образом, Бодрийяр предлагает социологическую теорию, и если так можно сказать о Бодрийяре, то такое утверждение справедливо и относительно большинства других постмодернистов. Реальная угроза постмодернистской социальной теории в большей степени исхо¬дит из ее формы, нежели ее содержания. Отрицая большие повествования, постмо¬дернисты отрицают большую часть того, что мы обычно считаем социологической теорией. Бодрийяр и другие постмодернисты не предлагают больших повествований, а скорее создают отрывки и фрагменты идей, зачастую кажущиеся противоречащи¬ми. Если постмодернисты одержат победу, социологическая теория будущего существенно изменится по сравнению с сегодняшним днем. Но даже если форма будет почти нераспознаваемой, содержание, тем не менее, сохранит важные, широкого диа¬пазона идеи относительно социальных проблем. Что бы ни заключало в себе будущее, в настоящее время постмодернистские социальные теоретики создают необычайно много значительных увлекательных идей. С этими идеями нельзя не считаться, и по мере их включения в социологию они, возможно, будут двигать социологическую теорию в каких-либо новых не¬предвиденных направлениях. Современные исследования новых средств потребления описывают нынешнюю ситуацию через особую интенсивность нововведений и рациональности. Хотя высокий уровень рационализации как обеспечивает им широкие возможности, так и порождает проблематичное поле. В решениях этих задач можно рассматривать полезность любой теории постсовременности, особенно идей Ж. Бодрийяра. Разочарование ставит перед новыми средствами потребления серьезную про¬блему. Атмосфера разочарования не очень привлекательна для потребителей, и они вряд ли будут снова и снова возвращаться в такие места. Вследствие этого, новым средствам потребления необходимо найти какой-либо способ вновь при-дать себе очарование. Понятие обновленного очарования подводит нас к постмодернистской социальной теории, поскольку постмодернисты придают этому про¬цессу центральное значение. Например, Бодрийяр утверждает, что вышеописан¬ный «соблазн» дает возможность вернуть нашей жизни очарование. В отличие от полной ясности и прозрачности, ассоциируемых с модерном, соблазн предлагает нам «игру и власть иллюзий». Обновленное очарование дает выход из дилеммы, порожденной расколдовыванием мира в целом и средств потребления, в частности. Чтобы продолжать привлекать, контролировать и эксплуатировать потребителей, соборы потребления проходят через непрерывный процесс обновления очарования. Ключевое значение в возврате средствам потребления очарования имеет спек¬такль. Обычно мы определяем спектакль как публичное дра-матическое представление. В данном случае эти представления ориентированы на возврат очарования новым средствам потребления. Спектакли могут устраивать¬ся намеренно, а могут отчасти или целиком быть незапланированными. Мы оста¬новимся на последнем виде зрелищ, уделяя особое внимание их связи с постсовременными процессами подражания и сжатия. Возможно, важнейшей причиной преобразования «реальных» явлений в подражание, является тот факт, что их можно делать более зрелищными, чем их оригиналы, и, следовательно, представляющи¬ми для потребителей больший соблазн. Лас-Вегас, например, он стал первым по смоделированным спектаклям, потому что создал множество искусственных сцен в одном месте. Где еще вы сможете обнаружить Нью-Йорк, Монте-Карло, Белладжо, Венецию и Париж на расстоянии нескольких минут ходьбы друг от друга? Отели-казино Лас-Вегаса одержали победу на границе между реальным и нереальным. Хакстебл, вслед за У. Эко и Ж. Бодрийяром, утверждает, что «нереальное стало реальностью... Реальное теперь имитирует имитацию». Например, очевидно искусственный и нереальный мир Диснея стал образцом не только диснеевского городка Праздника, но многих других рай¬онов по всей территории Соединенных Штатов. В качестве примера популярных районов, где была предпринята попытка создать суррогатную Америку небольших городков, первое место среди которых занимает мир Диснея, можно назвать Сисайд, штат Флорида, и Кентландс, штат Мэриленд. Особый акцент Хакстебл де¬лает на возрастающей роли фальшивой, синтетической, искусственной, сурро¬гатной архитектуры: «Настоящая архитектура в ненастоящей Америке не очень уместна». В нашем окружении стали преобладать развлечения и подражание увесели¬тельным паркам. В качестве архитектурной модели данной ситуации Хакстебл приводит казино «Нью-Йорк, Нью-Йорк» и вообще Лас-Вегас: «настоящие подделки достигают в таких местах, как Лас-Вегас, своего апогея... Вопиюще фальшивая подделка создала собственный свойственный ей стиль, а также определенный стиль жизни, чтобы стать реальностью... это реальность, реальная подделка на высочайшем, самом крикливом и самом подлинно фальши¬вом уровне иллюзии и изобретения». Хакстебл утверж¬дает, что посетители, по-видимому, считают искусственные тропические леса, вулканы и горы и тому подобные вещи в Лас-Вегасе гораздо более впечатляю¬щими, чем сама реальность. Фактически, представитель промышленности даже вы¬ступает против реальности: «Настоящая скала оставит у вас искусственное впечатление». Сжатые миры представляют собой некий спектакль, привлекающий потребителей и направляющий их потребление. Просто удивительно обнаружи¬вать взаимопроникающие ситуации и занятия, которые не так давно были четко отделены друг от друга. Всего несколько десятилетий назад люди должны были ехать из одного места в другое, чтобы приобрести различные товары и услуги; те¬перь все это многообразие они могут найти в одном большом универмаге. Еще один эффектный и приводящий в восторг аспект значительной части новых средств по-требления заключается в том, что в них концентрируется так много разного, а они, в свою очередь, предстают во множестве других обрамлений. Несмотря на попытки по возврату им привлекательности новые средства потребления сталкиваются с дилеммой. Каким бы способом они ни достигали этого, когда им удалось вновь приобрести очарование, они стали значительно более заманчивыми для потребителей и эффективными в привлечении их к потреблению. Проблема в том, что эти попытки обновления очарования с самого начала могут быть рационализированы. Даже если этого не происходит, новые средства потребления зачастую столь огромны и/или включа¬ет в себя такое количество ситуаций, что вынуждены рационализировать те аспекты, которые привлекают потребителей, а в процессе рационализации этих форм очаровывания они, по определению, развенчивают их. Могут ли рационализированные формы обновления очарования оставаться привлекательными для потребителей? Сейчас ясно, что новые средства потребления противоречивы, что, в конечном счете, может обернуться их гибелью. 4.8. Религиозно-этический анализ потребления. В религиозно-нравственном анализе данного текста для нас наиболее значительны последние суждения Бодрийяра относительно концепции потребления. Потребление представляется как систематиче¬ская тотально идеалистическая практика, которая далеко вы¬ходит за рамки отношений с вещами и межиндивидуальных отношений, распространяясь на все регистры истории, коммуникации и культуры. У потребления нет пределов. Такое нарастающее потребительство обусловлено не ка¬кой-то психологической фатальностью и не просто требованием престижа. Потребление, чтобы остать¬ся собой, то есть жизненным принципом, должно либо пре¬взойти себя, либо бесконечно повторяться. А сам жизненный проект, будучи раздроблен, разочарован и включен в знако-вую систему, вновь и вновь возникает и отменяется в череде вещей. Поэтому мечтать об «умеренном» потреблении или же о создании какой-то нормализующей его сетки потребностей – наивно-абсурдный морализм. Бесконечно-систематический процесс потребления проистекает из несбывшегося императива целостности, лежащего в глубине жизненного проекта. В своей идеальнос¬ти вещи/знаки эквивалентны друг другу и могут неограни¬ченно умножаться; они и должны это делать, дабы ежеми-нутно восполнять нехватку реальности. Собственно говоря, потребление неистребимо именно потому, что основывает¬ся на некотором дефиците. Здесь Бодрийяр в процессе объяснения систематичной бесконечности феномена «потребления» через «дефицит реальности» невольно призывает к критике общества «консюмеризма» новых союзников, которыми могут быть и люди религиозные, ведь под «раздроблением жизненного проекта» и «нехваткой реальности» можно понимать «обезбоженность», богоборчество, крайний секуляризм современного западноевроп
Рубрики:  Работы

Метки:  

 Страницы: [1]