
Зря, ой зря я давеча перед сном, делясь с бабушкой любимым успокоительным, вспомянула о своей прошлой бессонной ночи перед последним экзаменом, когда оно мне не помогло. Наверное, я самовнушаемый человек, ибо вскоре стало ясно, что заснуть у меня не получится: думалось, сочинялось, но не спалось нихрена. Устав ворочаться по дивану, я включила настольную лампу и устроилась на месте опальной подушки почитать Клюева, перебирая можжевеловые чётки; вскоре после того, как я отложила томик и выключила лампу, приехал мусоровоз, возвестив, что уже около четырёх. От стихов лучше не стало, и даже хуже – начало вспоминаться и ностальгировать. Погас фонарь, хотя птиц не было слышно, видимо, и их разморила жара; я заняла уши Нашим радио, с первой же песни Мара помогла привести хаос мыслей в логическую упорядоченность и рациональную осмысленность. Когда послышался будильник, поднимающий папу на работу, что можно было расценить как без малого шесть утра, я, задрёмывая, выключила плеер и вырубилась, даже не услышав, как папа уходил. Провалялась я до половины третьего дня, пока мама не разбудила, с грехом пополам раскачалась, не сразу и не вдруг приступила страдать ерундой и потому поздно закончила, выбираясь из дому уже в районе шести. Пока я дождалась автобуса, которые по выходным ходят редко, пока проехалась на метро – в общем, в без 15-ти семь я была ещё не в театре, а только на Библиотеке, а на Чистых прудах – почти ровно в семь. Добежав по бульвару до театра Современник, я влетела в опустевший холл, уныло взглянула на замерших в дверях зала администраторш и направилась было к лестнице на бельэтаж, но была остановлена вопросом, куда мне нужно. Я скромно спросила, нет ли свободных мест в партере, и меня туда буквально загнали; зал был заполнен негусто, и уютное местечко в самой середине первого ряда, благо сцена была невысокой, словно меня и дожидалось. Начала спектакля пришлось дожидаться уже мне – знала бы, не торопилась бы по жаре. За программкой я вышла уже в антракте; на бельэтаже одной зрительнице было нехорошо, вокруг неё суетились – видимо, там стояла духота.
Евгения Гинзбург, кандидат исторических наук, преподавала в Казанском университете и работала в газете «Красная Татария» вместе с человеком, чью статью из учебника когда-то критиковал Сталин. Этого предлога оказалось достаточно, чтобы пришить 33-хлетней женщине «терроризм» как «участнице троцкистской контрреволюционной организации». А в ней оказалось достаточно сил, чтобы в течение восемнадцати лет противостоять могучей государственной машине репрессий с её ложными доносами, тюрьмами, конвеерными допросами, ежовскими пытками, карцерами, лагерями, унижениями, голодом, без человеческих прав, без связи с внешним миром, где остались муж и дети. Она не подписала ни одного протокола, не сдала ни одного человека, не запятнала своей чести и достоинства, выжила, пройдя все круги ада, и написала об этом книгу «Крутой маршрут». Спустя примерно двадцать лет после её смерти, около семнадцати лет назад, Галина Волчек поставила одноимённый спектакль, в котором сейчас занята вся женская труппа Современника – два десятка характеров, которых коснулась одна и та же беда: юные и старые, неунывающие и упавшие духом, идейные и религиозные, человечные и подлые, теряющие рассудок и сохраняющие его. Благодаря актёрскому таланту запоминаются они все, каждая по отдельности, без второстепенных ролей – живые, убедительные образы, вызывающие сочувствие или отторжение, иногда – грустную улыбку, но никогда не оставляющие равнодушными. Вот Клара (Феоктистова) показывает шрам на бедре: овчарка гестапо, а окровавленные культи вместо рук – уже НКВД; вот старушка Анфиса (Дорошина) недоумевает: следователь назвал «трахтисткой», а она к «трахтору» в деревне даже не подходила. Неелова в роли самой Гинзбург – потрясающа, выше любых избитых эпитетов, её самоотдача – на разрыв аорты, до абсолютного погружения, она выходит на поклоны с залитым слезами лицом. Плакала, думаю, и немалая часть зала – больно тяжёл, даже страшен в психологическом и эмоциональном плане материал спектакля, это кошмарный сон наяву. Сейчас в искусстве, как сценическом, так и кинематографическом и литературном, практически не появляется настолько достоверных и цепляющих, если не сказать шокирующих, и долго не отпускающих произведений об эпохе культа личности. Сатира, сантименты, патетический пафос и стенания на котурнах никогда не достигнут такого же трагического эффекта, который способен возыметь почти документальный, объективный взгляд изнутри без преувеличений и преуменьшений. Невозможно упрекать Волчек в «излишнем натурализме», когда на сцене создаётся до такой степени погружающая в себя атмосфера, что одинаково бьют по нервам и вопли отчаяния и боли, и весёлые песни. Этот спектакль обязателен к просмотру каждым – не только как свидетельство подлинной истории, той огромной ошибки, которая не должна повторяться, но и как доказательство того, что, по Хемингуэю, человека можно уничтожить, но нельзя победить – если в нём есть внутренний моральный стержень честности перед самим собой и уважения к себе.
На поклон вышли только женщины: мужчины, игравшие сплошь нелюдей, не появились, чтобы не нарушать всеобщего со-единения и со-переживания публики с героинями. Продолжительные овации стоя. Когда я вышла из театра, что-то слабо моросило – вряд ли это могло спасти выжженную степь газонов, да и недостаток кислорода, казалось, только усилился, но всё равно приятно. Доехала до дома, поужинала парой последних чашек пуэра (завтра куплю ещё какой-нибудь сорт – тихо превращаюсь из кофемана в чайного маньяка) и голубикой, написала сей пост, отвлекаясь, под далёкое ворчание грома и голубые сполохи молний, и теперь баиньки пойду. Да-да, завтра снова в театр, до скорого, дамы, господа и неопределившиеся.)