Дословный перевод поэмы Есенина "Сказание о Евпатии Колврате" |
Дословный перевод поэмы Сергея Есенина "Сказание о Евпатии Коловрате, о хане Батые, цвете Троеручице, о чёрном идолище и спасе нашем Иисусе Христе" 1912. В<еликий> пост.
Сам ли 17-летний Есенин написал эту поэму или бабкины песни подслушал — история умалчивает. Но этот вариант поэмы, несомненно, лучше, чем тот который был отредактирован Есениным (?) или редактором, и представлен в 1925 году в прилизанном, сокращённом виде, без спора Господа сидолищем. Новый вариант и назван по-другому "Песнь о Евпатии Коловрате". Здесь я последнюю версию не рассматриваю и всерьёз её принимать отказываюсь. Итак...
-----------------------------------------------------------------
За поёмами Улыбыша
Кружат облачные вентери.
Закурилася ковыльница
Подкопытною танагою.
1) Поёмы — поймы. Пойма: луговая терраса, часть дна речной долины, затопляемая в половодье.
2) Улыбыш — река, приток Прони в нынешнем Михайловском районе. Тут речь о его пойме при впадении в Проню, а там и степи начинались.
3) Вентерь — сетчатая бочки со входящими внутрь сетчатыми усеченными конусами с одной или двух сторон и с сетчатыми "крыльями", которые направляют рыбу в эти конуса. Рыба заплывает в дырку сужения конуса, а обратного пути не находит. Визуальный образ - это вихрь с длинными крыльями.
4) Ковыльница — трава ковыль, высокая с большими метёлками. Когда ветер сильный или едешь по этим ковылям, то с них пыльца разлетается как дым.
5) Закурилася ковыльница — когда идешь по ковыли, то пыльцу с метёлок сбиваешь. Она поднимается от порывов ветра, как дым.
6) Танаг — мелкий. Танага — отходы при тканье. Есенин сравнивает танагу со степною пылью.
Как за поймами Улыбыша
кружат облачные вихри,
закурился ковыль
пылью подкопытною.
-----------------------------------------------------------------
Ой, не зымь лузга-заманница,
Запоршила переточины —
Подымались злы татарове
На зарайскую сторонушку.
1) Зымь — замять: пороша.
2) Лузга — мякина, шелуха. Когда зерно молотят, тогда горы этой шелухи летают повсюду.
3) Заманный — заманчивый, обманчивый, приятный, привлекательный.
4) Запоршила — запорошила, засыпала снегом.
5) Переточина — размытая дождем канавка поперёк дороги или эрозия в поле.
6) Зарайская сторонушка — город Зарайск.
Ой, не пороша, а шелуха-обманщица
засыпала канавки —
подымались злые татары
на Зарайскую сторонушку.
-----------------------------------------------------------------
Задрожали губы Трубежа,
Встрепенулись очи-голуби,
и укромы крутоборые
посолонью зачаведели.
1) Трубеж - это маленькая речушка в нынешней Рязани. Там была резиденция митрополита. Образ о том, что колокола зазвонили-задрожали.
2) Очи — глаза.
3) Укромы — тайники, укрытия.
4) Крутоборый — бор на крутом берегу.
5) Укромы крутоборые — это заросшие, лесистые, крутые берега реки Трубеж. Речка эта короткая и в разлив сильно заливается, поэтому там всегда были непроходимые леса. И даже село на крутом берегу Трубежа называлось Борки.
6) Посолонь — по ходу солнца, по теченью солнца, от востока на запад, от правой руки кверху к левой.
7) Зачаведели — зачадили: чад, едкий дым от огня.
8) Посолонью зачаведели — загорелись заросшие бором берега.
Задрожали губы Трубежа,
встрепенулись глаза-голуби:
берега крутые, лесистые
загорелись от востока до запада.
-----------------------------------------------------------------
Не ждала Рязань, не чуяла
А и той разбойной допоти,
Под фатой варяжьей засынькой
Коротала ночку тёмную.
1) Чуять — чувствовать, ощущать, познавать чувствами, обонянием. Угадывать, постигать, внутренне ощущать что-либо.
2) Допоть — допеть, допетать: убить, извести кого-либо.
3) Варяжьей — варяжа: иноземка.
4) Засынка — жена, возлюбленная.
Не ждала Рязань, не чувствовала
разбойничьего нападения,
а фатой невест укрытая,
коротала ночку тёмную.
-----------------------------------------------------------------
Не совиный ух защурился,
И не волчья пасть осклабилась —
То Батый с холма Чурилкова
Показал орде на зарево.
1) Ух — ухо.
2) Защурился — прищурился.
3) Осклабилась — оскалилась.
4) Чурилково — рязанская деревня, Рыбновского района, которая рядом с селом Константиново, родиной Есенина.
5) Показал орде на зарево — видимо, на горящий Переславль-Рязанский. И нацелился уже на Московию. Там как раз дорога на Коломну идёт.
Не сова прислушалась,
и не волчья пасть оскалилась —
то Батый с холма Чурилкова
показал орде на зарево.
-----------------------------------------------------------------
Как взглянули звёзды-ласточки,
Загадали думу-полымя:
Штой-то Русь захолынулася,
Аль не слышит лязга бранного?
1) Полымя — яркий, жаркий огонь, пламя.
2) Штой-то — чего-то, зачем-то, почему-то, почему же.
3) Захолынулася — захолонулась: забылась.
4) Бранный — боевой, военный.
5) Аль — или, иль.
Как взглянули звёзды-ласточки,
загадали думу-пламя:
почему же Русь забылась
иль не слышит лязга битв?
-----------------------------------------------------------------
Щебетнули звёзды месяцу:
«Ай ты, Божие ягнятище!
Ты не мни траву небесную,
Перестань бодаться с тучами.
Подыми-ка глазы-уголья
На святую Русь крещёную,
Да позарься в кутомарии,
Что там горами ерошится?»
1) Щебетнули — защебетали.
2) Ягнятище — огромный ягнёнок.
3) Глазы — глаза.
4) Позариться — прельститься чем, горячо желать, страстно хотеть, позавидовать, посягнуть на чужое.
5) В кутомарии — Кутомарская тюрьма свою известность получила в августе — октябре 1912 года, когда среди политических заключенных кутомарской и алгачинской каторжных тюрем произошли массовые голодовки и самоубийства. Откликом на эти события были забастовки-протесты рабочих и сходки студенчества в Петербурге, Москве и Варшаве.
6) Ерошиться — топорщиться, взъерошиваться, дыбиться, щетиниться, торчать, лохматиться.
И шепнули звёзды месяцу:
«Ай ты, агнец божий,
ты не мни траву небесную,
перестань бодаться с тучами,
подыми-ка глаза-уголья
на святую Русь крещёную,
да посмотри на неё, мученицу,
кто там за горами щетинится?»
-----------------------------------------------------------------
Как взглянул тут месяц с привязи,
А ин жвачка зубы вытерпла,
Поперхнулся с перепужины
И на землю кровью кашлянул.
1) Привязь — веревка, ремень, которым привязывают к чему нибудь.
2) Ин — а, ан, но, между тем, то бишь, вот, нет.
3) Вытерпнуть — претерпнуть, терпнуть, отерпнуть, затерпнуть: замлеть, обмереть, задубеть, задеревенеть, онеметь, стать бесчувственным или недвижным.
4) С перепужины — с перепугу.
Как взглянул тут месяц пленный
вниз, жуя устало жвачку,
да поперхнулся с перепугу
и на землю кровью кашлянул.
-----------------------------------------------------------------
Ой, текут кровя сугорами,
Стонут пасишные пажити,
Разыгрались злы татарове,
Кровь полониками черпают.
1) Кровя — кровь.
2) Сугор — бугор, холм, пригорок.
3) Пасишные — луга для выпаса скота. От слов паситься, пастись: скот пасётся.
4) Пажити — луга, поля, пастбища.
5) Злы — злые.
6) Татарове — татаро-монгольское иго.
7) Полоник — половник, разливательная ложка, уполовник, поварешка, половничек, уполовная ложка.
Ой, течёт кровь холмогорами,
стонут пастбища богатые:
разыгрались злы татарины,
кровь половниками черпают.
-----------------------------------------------------------------
Впереди ль сам хан на выпячи
На коне сидит улыбисто
И жуёт, слюнявя бороду,
Кус подохлой кобылятины.
1) На выпячи — на возвышении, впереди всех.
2) Улыбисто — улыбаясь.
3) Кус — кусок.
4) Подохлая кобылятина — конина.
Впереди ли хан сам скачет:
на коне сидит с ухмылкою
и жуёт, слюнявя бороду,
на ходу кусок конины.
-----------------------------------------------------------------
Говорит он псиным голосом:
«Ой ли, титники братанове,
Не пора ль нам с пира-пображни
Настремнить коней в Московию?»
1) Псиным — собачьим.
2) Титник — молочный брат.
3) Братанове — братья.
4) Пображня — бражня, бражничать: пить бражку, пировать, пьянствовать, кутить, гулять.
5) Настремнить — стромить: чтобы погнать коня, ногами поддают в конские бока. От слова стремя: часть верховой конской сбруи.
Говорит собачьим голосом:
«Ой вы, братцы молочные,
не пора ль нам с пира хмельного
устремить коней в Московию?»
-----------------------------------------------------------------
От Ольги до Швивой Заводи
Знают песни про Евпатия.
Их поют от белой вызнати
До холопного сермяжника.
1) Ольга — это, видимо, Ока.
2) Швивая Заводь — Швивая горка: район в Спас-Клепиках.
3) Вызнати — вызнать: проведать, разузнать, разведать, выяснить. Но тут речь идёт о знати: людей богатых, состоятельных.
4) Холоп — крепостной крестьянин, крепостной слуга.
5) Сермяжник — человек, носящий сермягу, крестьянин. Сермяга — грубое, некрашеное сукно, а также кафтан из такого сукна.
От Оки до Швивой Заводи
знают песни про Евпатия,
их поют: от белой знати
до последнего крестьянина.
-----------------------------------------------------------------
Хоть и много песен сложено,
Да ни слову не уважено,
Не сочесть похвал той удали,
Не ославить смелой доблести.
1) Слову — слова.
2) Уважено — уважение.
3) Не сочесть — не счесть.
4) Удаль — удальство: лихость, молодечество, ухарство, храбрость, бесшабашность, смелость, бравада, отчаянность, прыть.
<
|
Метки: Евпатий Коловрат Сергей Есенин |
Карачун и дед Мороз - новогодняя сказка |
Эх ты, горе Егорка,
ждёт тебя конторка,
но ты туда не ходи —
Новый год впереди.
Где-то там на севере непролазном, в царстве пурги, метелей и буранов: в тех местах, где ты никогда не был, и где тебе никогда не бывать, под толщей большущих снегов да под корой толстенных льдов есть глубокие-преглубокие ледяные пещеры. В этих пещерах так холодно и безжизненно, что если бы полярный медведь случайно провалился вниз, то тут же бы превратился в ледышку. Но никому нет ходу в те пещеры заветные. И даже ветер внутри них так тоскливо гудит, что сама Скука-плакса давным-давно покинула те зловещие места, оставив в ледяных залах лишь свои слёзы: огромные, круглые ледяные шары. Заледенев, её слёзы стали обладать невиданной волшебной силой и светиться изнутри недобрым сине-красным светом.
Глядя на них, могло показаться, что это огонь. Вот к этому-то огню и потянулись погреться души замёрзших в снегах людей. Но чем больше они грелись у леденящих душу шаров, тем больше усыхали и черствели.
И в тот самый миг, когда души уже хотели сдохнуть от тоски, и навсегда перейти в Навь — в мир абсолютной смерти, шары-слёзы вдруг потухли, и из них побежали струйки голубого света, которые вырывались наружу и позёмкой катились по снежной глади. Небывалую голубую позёмку почуяли Медведи-бураны и Волки-метели, они бегом побежали в глубокие ледяные пещеры, и увидели там засыпающих вечным сном души замёрзших в снегах людей. И решили Волки-метели и Медведи-бураны усыпить их ещё быстрее — отправить в Навь навсегда, стали они окутывать несчастных метелями да буранами, и напевать:
Баю-баюшки, усните во льду,
баю-баюшки, мы принесем вам еду:
шишек еловых, орехов медовых
и шубки тёплы от ветров,
да подарим побольше грехов!
Услыхал бог стужи Карачун, какую забаву нашли себе его верные слуги, усмехнулся ехидно, оторвал свой зад с ясна Месяца и полетел на звуки колыбельной. Летит грозный и неумолимый северный бог в белой шубе на босу ногу, потряхивает седыми лохмами волос, большущей бородой, громыхает громами небесными, сверкает ярким северным сиянием. Прилетел и заглядывает внутрь пещер. Увидал горстями лежащие волшебные шары-слёзы и решил остаться там навсегда, ведь зло злом питается, а волшебство — волшебством.
Щёлкнул пальцами бог Карачун и его слуги-проказники угомонились: отправились шалить в деревнях да городищах. Улетели Медведи-бураны и Волки-метели окутывать холодными ветрами людские жилища, пеших, конных.
А Карачун дыхнул своим зловонным дыханием на подурневшие души замёрзших в снегах людей, те и ожили. Ну, а как ожили, рассыпались в вечных благодарностях, и остались служить своему спасителю верой и правдой на веки вечные. И нарёк их Карачун Душами-душегубами. Служба же их была простая: ежели заприметят замерзающего человека в чистом поле или в лесу дремучем, то обязательно снежком его укроют и колыбельную споют, ту что им Волки-метели и Медведи-бураны пели:
Баю-баюшки, усни на снегу,
баю-баюшки, мы принесем тебе еду:
шишек еловых, орехов медовых
и шубку тёплу от ветров,
да подарим побольше грехов!
Замерзал человек, а Души-душегубы его душу себе забирали: добро из неё высасывали, зло в утробу вдыхали и уже дальше вместе летели — новых путников до смерти в снегу усыплять. Росла эта невидимая армия день ото дня, чего-то большего просила: жужжала в уши своему хозяину Карачуну. А о чём жужжала, слушай далее.
Так они все и жили: ясен Месяц вздыхал облегчённо, а пещеры Карачуновы злобой лютой наливались. Бог Карачун иногда вылазил из жилища своего нового, ковылял по матушке Земле, порядки свои наводил: ударит палицей ледяной оземь — нагрянут морозы злющие, лёд в озерах заскрипит, воздух взломается так, что аж птица на лету замертво падает.
Но самое любимое его занятие было — дни укорачивать, а ночи удлинять. Как закинет он Природу-угоду свою ледяную палицу, так дни сами по себе коротиться начинают: делаются всё серее и короче, а ночи всё длиннее и морознее. Сам Карачун тоже старается: ясен Месяц рукавом прикрывает, светить ему не даёт. А к декабрю такую темень нагонит, что токо-токо полдня пройдёт, уже темнеет, волки в лесу выть начинают: на простолюдинов страхи нагоняют — Карачуна забавляют.
Вот в этом-то "волчьем месяце" декабре Карачун и устраивал себе праздник: носился по белому свету, дышал в окна своим зловонным дыханием, покрывая их белой изморосью — ничего сквозь них не видать!
Волки-метели тоже на радостях озоруют: завалят первым зимним снежком дома по самые крыши и смотрят, как дурак мужик из хаты своей выбирается, лопатой сугробы ворошит, чертей поминает. Весело Карчуновой свите, хохочут!
И Медведи-бураны от своих братцев названых Волков-метелей не отстают, по их хотенью и зима длится: как повернется в день "солнцеворота" их родной братец бурый медведь в своей берлоге на другой бок, так и зиме полпути пройти осталось.
Тогда-то и приходит "последняя праздничная ночь" Карачуна: двадцать второе декабря — самая длинная и холодная ночь в году, пора всевластия тьмы, время зимнего безмолвия, когда врата между Явью и Навью широко распахнуты, и явьё беспрепятственно заглядывает в Навь. Что там в мире мёртвых разглядывает бог Карачун в эту ночь? Одному ему и известно.
Но слышишь, как трещат морозы на улице? Это значит, что пришло "зимнее солнцестояние" — начало нового года, когда дни перестают укорачиваться, а ночи удлинятся. Вот-вот придёт власть деда Мороза. Он выйдет из своего золотого терема, застучит по земле огромным серебряным посохом и прогонит Карачуна на севера непролазные, в те пещеры заветные.
Зашагает по матушке Земле дед Мороз, а борода у него из инея, волосы скатным жемчугом переливаются, на голове красная меховая шапка, из-под красной шубы шёлкова рубаха проглядывает, на ногах сапожки сафьяновы всеми цветами радуги переливаются. Постучит дедушка Мороз своим посохом по свежему насту, и от стука его побежит, поскачет мелкая изморось тебе на потеху!
Дед Мороз не любит тех, кто жалуется на стужу, а веселого и здорового крепыша одарит бодростью духа и жарким румянцем. А ещё он покрывает стекла в домах узорами, леденит гладь озер и рек, чтобы можно было по ним кататься, замораживает снежные горки, снеговиков, и радует деток подарками да нарядными зимними праздниками.
В подчинении у деда Мороза: Морозы-трескуны, которые летом спят и просыпаются с первыми снежинками. Морозы топают по полям, дуют в кулаки, нагоняя стужу и свирепый ветер своим ледяным дыханием. А как пятками топнут, так промёрзлая земля и стволы деревьев начинают потрескивать. Мужик тогда радуется и говорит: «Мороз трещит!»
А чему радуется? Непонятно.
Дюже не по нутру пришёлся Карачуну такой расклад вещей, особенно теперь, когда он слез с ясна Месяца да уселся на волшебные шары-слёзы. И задумал злой бог неладное!
В ту пору как раз наступала очередная "последняя ночь Карачуна" двадцать второе декабря. А завтра с утра должен был прийти дед Мороз и прогнать его с Земли-матери вглубь пещер.
Но не в этот раз!
«Власть есть власть, а с власти не слазь!» — решил злыдень и приступил к магическому ритуалу.
Ох и тяжко Карачуну пришлось: каждый волшебный шар закидывал он на свой горб и выкатывал на поверхность. А Медведи-бураны кликнули братцев медведей на подмогу, и те раскатали шары-слёзы по всему белому свету: полярные медведи — по северным широтам, а чёрно-бурые — по южным.
Волки-метели тоже старались, они нагнали лис, волков и песцов, которых заставили карябать шары когтями. Без устали пёсьи стаи драли круглый лёд!
И вдруг из каждого шара посыпались искры, но не огненные, а ледяные. И заполонили эти холодные белые искры всю землю от края до края. И начала мать сыра Земля замерзать: вся, от севера до юга, пока не замёрзла совсем, превратившись в огромную корку льда.
А когда разгорячённое Солнце красное поднялось с утра над землёй, то белые ледяные искры устремились вверх, полетели в самое пекло и прибили огненный жар. Покатилось Солнышко в ужасе колесом, отдавая свой последний свет земле Матери.
Эх, не понравился такой расклад зловещему Карачуну! Осмотрел он всё кругом десять раз. Доволен остался. Но тут скучно ему стало во льдах бродить, ледяной палицей по чём попало бить, попёрся он обратно на ясен Месяц — качаться да песни дурные горланить:
Жизнь — это марево,
бери её и умаривай,
а как замаринуешь,
так дальше забалуешь!
Проснулся, значит, двадцать третьего декабря дед Мороз в своём золотом тереме, льдами не скованном, не окованном; разогнал своих помощников белок и зайчат по делам домашним, и вышел из терема, чтобы Карачуна прогнать да порядки свои в миру навести.
Глядь, а Карачуна нигде нет и мир другой стоит: ни весёлый, ни смурной, а ледяной и печальный, Тоска-плакса над ним плачет, слёзы свои роняет, и превращаются её слёзы шары волшебные, раскатываясь по свету: дзинь-дзинь-дзинь!
И кругом ледяные леса, ледяные дома, ледяные люди и ледяные звери застыли каждый в своей последней позе. Над застывшими в статуях людьми, летают Души-душегубы, хотят выудить человеческий дух из ледяных фигур, но не могут — уж больно толста корка льда, покрывающая тело. Хихикает с ясна Месяца Карачун, глядя на беспомощные попытки Душ-душегубов, уж он то точно знает: нельзя людским душам в несметные полчища собираться — они добреть начнут, друг друга уму разуму учить станут.
Стоит дед Мороз посреди этого убожища, рассматривает, как по глади льда ледяные искры позёмкой лёгкой ползут, к нему за пазуху заползают, душу вечную щекочут. Рассмеялся старик, тук-тук посохом по людям, а они звенят. Ещё пуще развеселило это дедушку из ума выжившего. И побрёл он по звонкому льду: тук-тук, тук-тук, а в ответ дзинь-дзинь, дзинь-дзинь! Весело! Хохочет.
Так и потянулись дни мелким пёхом: бродит дед Мороз, тукает по всему, что под посох попадётся и напевает:
Дзень-дзень, бередень,
бери, бери, бери день
и мотай на кулак:
вот так, вот так!
Солнце красное смотреть на это устало свысока. Уж оно и так и этак вертится — пускает и пускает свои слабые лучи то на землю, то в деда Мороза, но всё зря: ни лёд не растопить, ни деда расшевелить! Наконец, догадалось Солнышко, что деда растормошить сможет лишь его внучка Снегурочка.
А внучка Снегурочка в отдельном тереме жила, своей незатейливой молодой жизнью, подальше от отчей опеки родного дедушки. Конечно, у неё был свой волшебный мир и своё зверьё в услужении, которых ни коим образом не задело колдовство Карачуна. Снегурушка была доброй девушкой, но нелюдимой. Дед много раз пытался выдать её замуж за смерда хожего-перехожего да пригожего, но всё зря. Не приживалась она ни в деревне, ни в городе. Поэтому, веселила девка вечная сама себя как могла: каждый день она наряжала ёлки-ели да песни пела:
Плакала Снегурочка
горькими слезами,
думала всю жизнь ей
тёмными лесами
жить-поживать
да добро не наживать:
со зверьём лесным целоваться,
с медведями злыми обниматься
во терему высоком
на севере глубоком.
А её звери ей подпевали:
Ты пожди, царевна, подожди,
до тебя доходят дожди,
тебя сладко греют снега,
и песню споёт пурга.
Приедет к тебе разлюбезный,
полем прискачет и лесом,
в терем высокий войдёт
да с собой далеко увезёт,
привезёт в родную деревню,
познакомит с бабами, с селью,
в работу впряжёт, пойдёшь:
пашня, посев и рожь!
Чего же ты плачешь, дивчина,
жизнь на миру — кручина?
А в лесу одиноко, но праздно.
Тогда плюнь и устраивай праздник.
После этой строчки Снегурочка всегда улыбалась и кликала всех-всех своих подданных:
Белки, лисицы и волки,
подбегайте-ка к нашей ёлке
и выстраивайтесь в хоровод,
ведь в лесу только жизнь и живёт!
Прибегало зверьё из её подворья и водило вокруг наряженных ёлок хороводы. И так каждый день изо дня в день. Так всё это опостылело Солнцу красному, что оно давно плюнуло во двор Снегурушки и старалось лишний раз о её высок частокол лучи свои не чесать. Но сегодня пришлось: запустило Солнышко один лучик в сердце девичье. Ёкнуло сердечушко у Снегурочки, забеспокоилась она о дедульке любимом, подумала: «Где старый хрыч, что с ним, проснулся ли, чи спит непробудно? А ведь скоро Новый год!»
— Тебе каждый день «скоро Новый год»! Февраль на дворе, — буркнуло Солнце и беспомощно заморгало.
Ахнула Снегурушка, бросилась-кинулась в дедов терем, а тот пуст: зверьё по хозяйству хлопочет, новогодние подарки упаковывает — до небес уже куча подарочная достала, но деда то нигде нет. Внучка во двор! И там его нет.
— Делать нечего, надо в мир идти, деда родного из сугробов вытаскивать! — сказала Снегурочка, взмахнула рукавами-крыльями, оторвалась от земли и полетела. Летит, деда родного везде выглядывает.
А мир совсем плохой стоит: ни весёлый, ни смурной, а весь льдом покрытый: ледяные леса, ледяные дома, ледяные люди и ледяные звери застыли каждый в своей последней позе. Над застывшими в статуях людьми, летают Души-душегубы, хотят выудить человеческий дух из ледяных фигур, но не могут. И по льду ледяные искры позёмкой лёгкой ползут. Увидела девка с высоты своего деда её живым и здоровым, ходит он меж льдов, озорует: стучит посохом по глыбам-людям, а они звенят: дзинь-дзинь, дзинь-дзинь! Весело старику.
Нахмурилась внучка, рассердилась даже, подлетела она к своему деду безумному, схватила его за грудки, подняла над землёй, и потрясла пару раз. Высыпались из вечной души деда ледяные волшебные искры, разлетелись в разные стороны и померкли.
Посмотрел дед Мороз на мирозданьице удивлённым взглядом, ойкнул, крякнул и понял в чём дело. Ну как понял, Солнце красное выпустило свой луч деду в ухо и рассказало ему все подробности приключившегося горя до мелочей. Не стал дед Мороз на ледяную поверхность опускаться, туда где колдовские искры гуляют, и внучке не велел. Полетели они низёхонько над землей и своими волшебными посохами по шарам-слезам стучали, те в воду солёную превращались, в моря текли, моря оттаивали — океаны дыбили, а океаны лёд ломали, оживали, радовались.
Когда все шары исчезли, дед Мороз и Снегурочка ступили ногами на гладкий лёд и пошли до всего живого и неживого дотрагиваться! Ожил мир, растаял лёд: животина побежала, человек пошёл. Дед Мороз вытащил палицу Карачуна из Природы-угоды и дни на прибыль пошли, а ночи на уменьшение. Зима стала снежной, мягкой, доброй-предоброй, как бабулька твоя родная.
Люди в этот год в феврале Новый год отметили. Ай и ладно! С этих пор так и отмечают Новый год два раза в год: по восточному календарю и про западному. А в чём различие этих календарей — никто не знает: один на другой накладывается — уж больно мудрёно получается.
А Скука-плакса поднялась с земли и на ясен Месяц полетела — морить Карачуна своими песнями заунывными:
Спи, мой бог, укрою снежным пледом я тебя,
Плакса спрячет, Скука у тебя одна.
Звёзды освещают Месяц-добродей,
Медведь, Волк, уберегут от злых людей.
Спи, сынок, ты тихо-тихо, на луну
как вернусь, я снега принесу,
и весёлую, весёлую пургу!
Моя крошка, не твоя это беда,
что весь мир давно сошёл с ума,
лишь медведи чёрные в бору
роют себе зимнюю нору.
А ты на празднике гуляй, Егорка,
но помни, ждёт тебя конторка:
лишнего не ешь, не пей
и по Снегурке не вздыхай, не жалей!
Метки: Карачун |
Гордость карасей и предубеждение царей |
|
Метки: сказка карась-ивась |
Старичок-бедовичок из Китеж-града |
|
Метки: сказка |
Как красавица Ягиня стала бабой Ягой |
/ Малоросский сказ о Каиновой жене /
Вот как убил Каин Авеля, так с того времени пошел он жить к себе; а его жена знала всякие зелья, что ворожки имеют, кроме того, как только ночь настаёт, так она идет коров доить. Однако, как только начинает доить молоко, так с молоком и кровь доится — это так Бог карал их за Авелеву смерть. Жена Каинова после этого начинала зельем отвораживать ту кровь из молока. Раз пошла она доить коров, и как только села к корове, тут идет бог Валосько.
— А что ты делаешь? — говорит он ей.
— А то делаю, что встань да стой! — говорит ему Каинова жена.
Валосько после того как встал, так и с места не сошёл, как вкопанный стоял, не мог сойти с места и ей говорит:
— Ну, делай же свое. Если делаешь!..
— Ну, иди же и ты себе, если идешь!
Валосько, не сказав ничего, пошёл себе дальше. С того времени появились у нас ведьмы, ведьмаки, оборотни и вурдалаки, которые по дворам ходят да птицу и скотину давят.
/ миф «Велес и его Ягиня» /
Видит бог Велес: по небу в повозке мимо него промчалась красавица богиня. Помчался Велес вдогонку! Не догнал. Стал он расспрашивать кто она и откуда? Узнал и отправился к той девице. Молчали они оба, потому что поняли, что созданы друг для друга на веки вечные. Её величали Ягиня, а в детстве звали Йожкой. Взял Велес невесту, посадил на коня и понеслись они до дома Велеса, где их уже встречала властная мать Велеса — Амелфа Земуновна. Велес сказал: «Вот, матушка, моя жена Ягиня. Благослови нас!»
«Не спросясь, без моего разрешения привез девку в дом, да еще благословения просишь? Не бывать этому!» — повернулась мать и ушла. Но посмотрел Велес на Ягиню и понял, что нашел он жену под стать себе и стал с ней жить.
Вернулся как-то Велес домой, оббежал хоромы, а там пусто. Вышла матушка и говорит, что как уехал муж, так и жена из дому вон. Взревел велес: «Не могла уйти Ягиня, не сказавшись!»
Он тогда к сестре, и та рассказала страшную правду: «Только ты из дому, так матушка, стала с Ягиней слаще меда, повела она нас с Ягиней в баню. И вот нахлёстывает матушка веником Ягиню, а сама что-то приговаривает. Смотрю, лежит Ягиня на полке, тело ядовитым веником нахлестанное, а на груди у нее раскаленный камень из каменки. Тут заходят мужики, положили они в деревянную колоду Ягиню, заколотили и кинули в море.»
Стрелой понёсся Велес к Сварогу! Собрал Сварог богов, поведал, что рассказал Велес. Боги нашли колоду в море, вытащили, открыли, а там Ягиня лежит, как живая, но не дышит. Бог Хорос дал живой воды Велесу, тот стал вливать её в рот жене. Не оживает Ягиня. И сказала Макошь: «Закон для всех одинаков. Жизнь за жизнь. Она уже в Нави. Кто-то из вас должен добровольно отправиться в мир мёртвых, тогда ее душа может вернуться в тело.»
Велес не раздумывал ни минуты: «Я пойду!»
Как только он это сказал, как потеплело её тело, открыла Ягиня глаза. А Велес почувствовал, как холодеет его тело и руки. Он поцеловал жену и прошептал: «Жди меня, я приду!» — и растаял.
/ Моя сказка /
Ну, богам богово, им и на небе хорошо. А наша Ягуся, вся как есть, осталась на грешной земле, да ещё и одна-одинешенька. (Ох, не знала старая мать Велеса, не ведала, какой она приготовила в лице Ягини «подарок» себе, а заодно и всему человечеству.)
Так вот, очнулась богиня Ягиня у брега моря синего, посмотрела по сторонам, поняла, что она не на небе, не в доме своём, а там где смерды живут, сами на себя войной идут. Перевернулось всё внутри Ягини от ужаса, зашёл у неё ум за разум, и стала девка диким голосом вопить, к небесам взывать, руки в мольбе вверх тянуть. Но оттуда ни привета ей, ни ответа. Погоревала девка, поплакала год-другой. Но делать нечего, надо как-то жить дальше. И решила она со смердами якшаться потихоньку, супруга милого ожидаючи.
Зареклась, однако, Ягиня быть Ягиней без мужа своего. Выбрала она себе другое имя на время разлуки. Нареклась Берегинею, дабы беречь верность свою к богу любимому, другу Велесу.
И жизнь потянулась тонкой струйкой. По сёлам да по весям она шлялась из года в год, из века в век: дом поставит в стороночке и живет, божий дар свой хоронит, силу-мощь не показывает, знахарством на хлеб насущный зарабатывает. Ну, а где знахарство, там и ворожба прицепится, а за ворожбой и порча с проклятьями вослед увязываются.
«Гнилой тот дом! — говорили люди, — Не стареет девка никак и замуж ни за кого нейдёт. Уж деды те померли, что отроками ей в любови вечной поклялись. Судачат, что Берегиня — жинка бесовская!»
Да уж, оно то верно: не старела дева красная Берегиня. Но и от молвы со временем бывшая богиня уходить научилась: как сорок лет минует, так срывается она с насиженного места и прёт на другое. Но земля то не бесконечна, стали слухи и до заморских стран доходить: мол, ведьма-нестарейка по свету гуляет, целые поселения в пепел-дым оборачивает!
Как прознала Берегиня о сплетнях таких, так пошла она в сырой бор плакать горько-горько. А от слёз разболелась у неё головушка. Запричитала, заохала Берегиня. И тут выходит к ней нежить лесная: призрачный старичок Боли-бошка. Голова и руки у него больше положенного, сам неуклюж, носик востренький, глаза печально-лукавые, а одёжка: рвань в заплатах. Подошёл он ближе и запел свою песенку:
Ой ты, дева краса,
пусть болит голова
у тебя и твоих дочек.
Боли-бошка всех заморочит!
Услышала Берегиня про дочек, так зарыдала ещё горше:
Эх ты, дух лесной,
дай несчастной покой.
Нет у меня дочек, нет милого мужа.
Пойду домой да удавлюсь я!
— А не надо далеко ходить, — лукаво прищурился Боли-бошка и вытащил из-за пазухи удавочку, накинул он её на шею красавицы и давай душить.
Посинела, почернела Берегиня, глаза закатились, язык вывалился, из глотки то ли хрипы, то ли стоны вырываются. Ан нет, не по своей воле, а неосознанно стало тело молодое за жизнь бороться: потянулись девичьи руки к шее лебединой, вцепились в удавочку ослабили узел. Из последних сил выбралась Берегиня из петли. Очухалась, отдышалась, порозовела, покраснела от злости, выхватила верёвку из рук нежити и накинула её на шею Боли-бошка. Душила она духа лесного, душила, но тот не душится: проскальзывает удавка сквозь шею и всё тут! Ох, устала девушка закидывать петельку на супротивничка, присела на пенёк отдохнуть. Вдруг смешно ей стало почему-то, захихикала Берегиня тихонько. В ответ и Боли-бошка захихикал (недаром говорят: ровня ровню чует, а почуяв, радуется). Подсел старый нежить к ней поближе и спрашивает:
— Ну давай, рассказывай, дева красная, что там у тебя приключилось?
Выдохнула девка, расслабилась рядом с живой душой и поведала новому другу о том, как жила она беззаботно на синем небушке, себя считая самой красивой богиней на свете, а звалась-величалась Ягинею! И как встретила она своего суженого, младого бога Велеса, коий привёл её в дом отеческий, к злющей Амелфии Земуновной. Как стали влюблённые жить-супружничать вопреки злой воли свекрови. И как сжила её таки со свету свекровка-чернокровка, а к жизни вернул муж любимый да оставил тут, на земле, одну-оденёшеньку, но сам ушёл, а куда — неведомо.
— И поклялась я ждать его до самой смерти! Нареклась другим именем на время ожидания. Кличут меня теперь Берегинею. Но случились на земле грешной со мной беды жуткия: с людьми никак житьё не заладилось, хоть и лечила я их травами да даром божьим, но всё одно, прозвище мне дали «жинка бесовская». И причина то была пустяковая: смерды стареют, мрут, как мухи, а я нет. Вот и гонят меня люди отовсюду, сплетни гнусные распускают. За что они со мной так?
Засмеялся нежить лохматая до колик, покатился по траве-зелене, за живот держится:
— Ой и рассмешила ты меня, девка крашена! Плюнь на них, пойдём со мной жить, я ведь тоже бог вечный, смерть — эт сё не про меня. Тому и бывать, беру тя в жёны. А про Велеса своего забудь, начихавши он на тебя! Ну сама посуди, что ему, богу, стоит объявиться прямо здесь и сейчас? Вот то-то и оно — ничего, пустяк: раз и тута!
Выпучила Берегиня страшенные от ужаса глаза на Боли-бошка и впервые за семь веков призадумалась: «А и вправду, что ему стоило объявиться? Ничего, пустяк!»
Взметнула тут красавица бровью гордою, раздула ноздри от негодования и вымолвила чуть дыша, на небо глядючи:
— Предатель! — а потом взяла Боли-бошка за большущую руку и сказала. — Ну, веди меня в свой дом лесной, лесное божище, согласна быть твоей я благоверною!
Запрыгал от радости нежить, заклокотал, забулькал от счастия, схватил за белы рученьки деву красную и повел в чащу дикую, в свою избушку на курьих ножках. Идут они по тропинке, хохочут, друг на дружку ни нарадуются!
«Эх, Ягиня, Ягиня, что же ты делаешь со своей судьбой? С первым пошла не глядя, со вторым. И с третьим, видимо, тоже пойдёшь!» — из-за облачка пушистого вздохнул горько-прегорько бог Сварог, да и дальше занялся своими делами, в которые нам лезть не велено.
А тем временем, стали суженые не ряженые жить-поживать да добро не наживать в маленьком домишке на курьих ножках. Ягиня же имя своё вновь поменяла, на сей раз назвалась она Наиною — нечего ей было больше беречь. Но вот одна заковырка с ней приключилась: от жизни лесной да дикой девка силу божью потеряла. Зато из трав научилась зелья всякие готовить.
— Ну где убыло, там и прибыло! — утешалась Наина и ждала мужа нового с охоты.
Боли-башка же ходил на такую охотушку: прикинется жалким старикашкой, выйдет навстречу грибнику или ягоднику и умоляет отыскать его утерянную корзинку. Сжалится путник, начнёт искать, наклоняться низёхонько. Вскочит злой дух ему на плечи, утянет шею петлёй и ведёт по лесу прямиком до своего дома, где уже кипит котёл в ожидании духа русского.
Но на этом сказка не сказывалась. Через век-другой Наине надоел Боли-бошка пуще редьки пареной! Выгнала она муженька из дома вон, да ещё и пригрозила превратить его в сук корявый, если тот вернуться надумает.
Скучала, однако, ведьма недолго. Позвала она Лешего к себе жить… Потом Водяного. Так со всей нечистью в округе и попережила: у каждого заветны тайны выведывая, их силу сильную перенимая. Вот и стала Наина самой могущественной ведьмачкой на свете! А как стала, так задумалась: «Надо бы вражине своей, Амелфии Земуновне, отомстить за всё-всё-всё, что со мной на белом свете приключилось!»
Надо бы, конечно, надо, но как? Та на небе, а Наина тут, на грешной земле. Думала лесная девка эту думу тяжкую ещё три века и триста тридцать три дня. И надумала. Собрала она котомочку с едой, одёжу надела тёплую и полезла в горы высокие, на скалы самоскальные. Нашла на самой высокой вершине одинокое гнездышко соколиное, прогнала ведьма из гнезда соколиху, выкрала из выводка птенчика с самым пушистым пером и попёрлась с ним обратно до бору, до хаты своей.
Дык и слухай что дальше то было. Внушила Наина сама себе, что это дитятко её родное, и полилось из бабьей груди молоко. Выкормила ведьма соколёнка молоком своим горючим, наделив тем самым птичку чарами чудодейственными. Верным стал ей сокол, послушным. Чуток подрос и полетел до самого неба, науськанный своей хозяйкой чародейкою.
Долго он летал по небу синему, всё искал дворец богини Амелфии Земуновны. Нашёл, наконец. Видит как бывшая свекровь Ягини ходит по палатам своим в одежках чёрных, всё ещё скорбя по сыну своему Велесу, ушедшему в Навь безвозвратно. А зло своё срывает на девушках чернавках: то посечёт бедняжек, то выпорет ни за что, ни про что. Увидал такое сокол ясный, метнулся к старухе и тюкнул клювом ей прямо в лоб! Упала Амёлфа Земуновна навзничь и лежит. Дух её, тем временем, с радостью покинул тело и ушёл в Навь навсегда, навстречу с родным сыном.
Сделав дело, соколик полетел вниз на землю бренную, прямо в избушку на курьих ножках, к матери своей названой, всесильной ведьмище Наине.
Прилетел и сообщил ей радостную весть: мол, так и так, сдохла ваша матушка, нунь служанки её схоронили и выбросили тело в чёрны воды ночного неба.
Вздохнула Наина облегчённо и решила начать свою жизнь сызнова да по-ново.
— Авось и мне грешной, счастье крылышком помашет! — сказала она весело и опять в дорогу стала собираться. Ушла Наина на сей раз жить в пустыню, в пещеры Валаамовы, бросив свою избу, как она думала, навсегда.
Эх, Белые бедуины
во зыбучих песках,
не ходили б вы по пустыне,
тут поселился крах!
В пещерах тех Валаамовых и обустроила Наина себе дом. Хорошо ей там было, прохладно. Пустым, огромным залам лишь она одна и владычица! Ходит, расхаживает внутри пещер, скучает. А как в сырости сидеть надоедает, оборачивается ведьма вороной чёрной и летит жертву выискивать. Ежели заприметит караван верблюдов с поклажей, так всех караванщиков в головы буйные поперетюкает. Опосля за ратными витязями вдогонку пускается. О-о, сколько она этих витязей замучила да измором взяла — не счесть уже!
Но однажды попался ей на пути не простой витязь, а вещий. Почуяла Наина в нём себе ровню, да и предстала перед ведуном девой красной. И вроде как сама себя понять не может: нужен ей в мужья этот смерд или нет? А пока ходила ведьма вокруг него, бродила, полюбил её вещий витязь пуще света белого: к сердцу жмёт, замуж зовёт. Но Наина к человеческой любви от рождения не привычная, и жизнью к ней не приучена. Ведьма уж много столетий как привыкла языком матерным со своими мужьями, духами лесными, разговаривать да в срамные игры играть. Хохочет Наина над молодцем, от сердца отталкивает, изгаляется, тепла-ласки не принимает! Ждёт, когда тот на её насмехательства в ответушку над ней насмехаться начнёт. И невдомёк ей было понять его обид человеческих на шутки её злобные. Потихоньку стал женишок ведьму бесить, гонит она его от дворца каменного прочь. Но тот не уходит, как прилип! Наина рассердилась, в птицу чёрную обернулась и в голову витязя клювом тюк, отлетела и смотрит: чи жив, чи мёртв? Затем вновь в девицу превратилась и хихикает. За обидушку, за злобушку пробрало вещего воина, разгневался он не на шутку, решил призвать к себе бога Сварога и выспросить у него о девке колдунье.
Развёл ведун-колдун костёр среди пустыни, кинул в огонь горсть семян волшебной травы Тирлич и приступил к обряду. Что уж он там делал — неизвестно, но Явился к нему великий бог Сварог и спрашивает:
— Ну ври, вещий смерд, пошто ты мой покой нарушил, святую трапезу прервал?
— Не вели казнить меня, великий дух Сварог, ни мечом, ни огнём, ни молнией. Разреши слово молвить. Полюбил я пуще жизни красавицу пустынь Наину. Всю душу она мне выела, а замуж не идет, лишь птицей чёрной оборачивается и до смертоубийства доводит. Поведай мне, житель неба святого, какого роду-племени земная колдунья Наина?
Удивился на речи такие бог Сварог, да и рассказал добру молодцу о злой судьбе красавицы богини Ягини. А когда узнал всю правду о невесте витязь ратный, осерчал пуще прежнего, возголосил:
— О горе мне, горе! Принял я злую, старую ведьму за светлу, добру молодицу!
И попросил он у Сварога смерти Ягиневой. Тот ответ держал такой:
— Не может бог богиню жизни лишить, не в силах нам и высшую силу друг у дружки отнять.
Задумался вещий витязь над ответом таким, а потом и говорит:
— Ну тогда сжалься над всеми грядущими молодцами, коим, не дай бог, предстоит влюбиться в сумасшедшую старуху. Отними ты у неё незаслуженную младость, дай ты ей её века да тело дряхлое!
Кивнул Сварог, обещал подумать и исчез.
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Наина ещё лет сто, не меньше, младой красавицей жила. А Витязь женился на девушке простой, хорошей; детями обзавёлся и помер на войне в расцвете сил. Помнится, долго тогда Наина от вести о смерти жениха своего среди пустыни хохотала. Так сильно хохотала, что бог Сварог в гневе молнии пускал! А ей всё нипочём, обернётся ведьма вороной, прилетит на поле ратное, сядет у мощей вещего витязя и последнее мясо с его костей обгладывает.
«Нет, это не девка! — плевался Сварог, поглядывая на Ягиню из-за грозной тучи. — Ну что ж, так тому и бывать…»
Вот с той поры и начала ведьма стареть. А как состарилась совсем, так стала смешна, горбата, нос крючком, уши торчком, морда сморщена, подбородок вострый, а голос сипл да коряв. И заела её тоска великая по своей избушке на курьих ножках да по нежити любимой. Решила она в лес родной податься и имя своё старое вернуть. И пошла.
Пришла. Лес принял бабку в объятия, ему деваться то некуда. Да и леший с домовым по своей Ягине соскучились, им на её красу плевать, лишь бы рядом околачивалась сотоварищка по гадостям всяким. Так и зажили они с тех пор: Ивана — в печку, богатыря — в баньку, а грибников с ягодниками — в трубу.
Наконец-то баба Яга обрела покой, счастье, имя своё вечное и славу нечеловечную. Может, она того и хотела с самого рождения. Кто ж её знает?
А ты спи, Егорка,
не твоя это долька
и не твоей невесты
(если она честна).
|
Добромир из Китеж-града |
Добромир из Китеж-града
/ Из книги «Взыскание о граде сокровенном Китеже» /
О запустении града того рассказывают отцы, а они слышали от прежних отцов, живших после разорения града и сто лет спустя после нечестивого, безбожного царя Батыя, ибо тот разорил всю ту землю заузольскую, а села да деревни огнем пожег. С того времени невидим стал град тот и монастыри его.
Сию книгу-летопись мы написали в год 6759 (1251)
/ Легенда о славном Китеж-граде, который покоится на дне озера Светлояр близ села Владимирского в Нижегородской области /
В конце 12 века повелел князь Юрий Всеволодович Владимирский построить на берегу озера град Большой Китеж. За дело принялись немедленно, и народ потянулся туда жить. А в 1237 году на Русь вторглись монголы. Услышал хан Батый о богатствах, что хранились в граде Китеже, послал он войска на город. Вел татар предатель Гришка Кутерьма, которого взяли в соседнем городе, Малом Китеже (нынешний Городец). Но в тот день близ Большого Китежа несли дозор три богатыря. Увидев врагов, один из них приказал мальчонке бежать в Китеж и предупредить горожан, тот кинулся к городским воротам, но стрела врага догнала его. Со стрелой в спине добежал малец до стен, крикнул: «Враги!» и упал замертво. Богатыри пытались сдержать ханское воинство, но погибли. На том месте, где они сражались, появился святой источник Кибелек. Монголы же осадили город. Горожане вышли на стены с иконами в руках и молились всю ночь. И тут свершилось чудо: зазвонили церковные колокола, затряслась земля, и Китеж стал погружаться в озеро Светлояр. Потрясённые монголы бросились врассыпную, но божий гнев настиг их: они заблудились в лесу и пропали. А город Китеж исчез. Но увидеть его может любой, в ком нет греха: отражаются церковные маковки и белокаменные стены в водах святого озера Светлояр.
/ Сказка /
Ой, о славном Китеж-граде много было сказано, да не всё выговорено.
От сиянья куполов
каждый китежец готов
свои глазоньки тереть
да о мирной жизни петь:
«Ай ты, бог всех миров,
всех церквей и городов,
защити и обогрей,
отведи врагов, зверей,
нечисть тоже уведи
да во дальние земли»!»
И чтобы эта песня
казалась интересней
в Светлояр венки кидали.
Венки плыли и звучало:
«Динь-дон, динь-дон!» —
колокольный перезвон.
Ну, то что бог услышал похвальбу жителей славного города Китежа, сомневаться нет причины, но понял он её, однако, по своему: у доброй матери Амелфии Несказанной народилось дитятко богатырское, личиком аки солнце ясное, и на третий день жизни он ростом был, как семилеточка. Ходили люди дивиться на младенца невиданного, головами качали, говорили:
— Добрый мир при нём будет, добрый!
Так и назвали богатыря Добромиром. Рос Добромир не по дням, а по часам, не успела луна обновиться, как он в совершеннолетие вошёл, наукам разным обучился: письму да чтению. И науки те впрок ему пошли: начитавшись о подвигах небывалых русских сильных могучих богатырей, заскучала наша детинка, затосковала.
Добромиру дома сидеть было плохо,
о «Вавиле и Скоморохах»
читать уже надоело.
— Не наше бы это дело
махать кулаками без толку.
Но если только…
на рать, пока не умолкнет! —
захлопнул Добромир книгу, пошёл во двор дрова колоть, но богатыри из заветных писаний всё нашёптывают и нашёптывают:
«Выйдем, мечами помашем,
домой поедем с поклажей:
копий наберём браных,
одёж поснимаем тканных
с убиенной нами дружины.
Хошь и тебе половину!
Дома тебе не сидится?
Не сидится, бери дубину!
И про тебя напишут былину.»
Эх, за обидушку, за злобушку пробрало младого сына Добромира от сих намёков воинственных! И побрёл он к матушке своей Амелфии Несказанной, да стал жалиться: мол, хочу всяким военным наукам обучаться, удалью молодецкой хвастаться, не к лицу добру молодцу взаперти сидеть в светлой горнице, на бел свет глядеть сквозь письмена заветные.
Вздохнула матерь добрая Амфелия Несказанная и сына жалеючи, спровадилась за советом в палаты белокаменны к городской голове, посаднику княжескому. Заходила она к нему в гриденку, кланялась низко, челом била, речь держала:
— Гой еси, отец ты наш Евлампий Златович, не вели со двора гнать, вели слово молвить, речь держать за чадо своё ненаглядное, младого Добромира, единственного богатыря во всём великом граде Китеже. Нунь стал свет ему не мил без дела ратного! Отправь-ка ты его на год-другой в стольный Киев-град, на заставушку богатырскую, военному делу обучаться, к тем богатырям воеводушкам, что на весь честной мир славятся подвигами своими да делами ратными.
Нахмурился Евлампий Златович, ничего не ответил он честной матери Амелфии Несказанной. А как ушла она прочь со двора, так и задумался посадник думой тяжкою: неохота ему единственную силу-силушку в чужие края отпускать, ой да переманят Добромира богатыри киевские к себе в дружинушку, и жди-пожди, ищи-свищи его опосля, пропадай святой град без защитушки! Вздохнул городской глава и вышел во двор для раздумий. Глядь на голубятню, а там почтовые голуби гулят, крылышками машут, на мысль хитрющую толкают: «А и то верно, — подумал Евлампий Златович, — пошлю-ка я грамотку скорописчую на заставушку в стольный град, к богатырям тем киевским. Пущай сюда сами идут да научают нашего Добромира делам воинским!»
Сказал — сделал! Написал писарь Яшка на пергаменте сию просьбу великую. Привязали эту грамоту к самой жирной голубке и отправили с богом.
Долго ли коротко, но добралась голубица до самого Киев-града, до заставушки богатырской, нашла богатыря самого жирного и села ему на шелом могучий. Не шелохнулся богатырь, не почувствовал незваную гостьюшку на своей голове могучей. Зато другой богатырь заприметил неладное на шеломе у Ильи Муромца и говорит:
— Чи Илья сидит передо мной, чи голубятня? Не пойму никак! А что наша дружинушка зрит-видат?
Обернулись дружиннички на своего воеводу и захохотали что есть мочи!
Ну, нам на их смех по боку, мы и не такое видали.
Ходят слухи по Руси: на Луну летали
баба Яга да три разбойника,
и гуляли они там преспокойненько!
/ Но это из другой уж сказки.
А ты, Егор, раскрой-ка глазки,
и слухай всё про Китеж-град.
Что-то ты не очень рад? /
Так или не так, но прочли богатыри киевские просьбу горожан китежских. Посочувствовали граду беззащитному да стали решать: кого на выручку спровадить? Жребий пал на Добрыню Никитича и младого Балдака Борисьевича, от роду семилетнего (чтобы Добрыня зазря времени не терял, а зараз двух мальцов обучал). Ну и спровадили их обоих в славный Китеж-град, с глаз долой — из сердца вон!
Сели добрые витязи на своих верных боевых коней Бурушек и поскакали, быстры реченьки перепрыгивая, темны леса промеж ног пуская. Во-о-он и озеро Светлояр виднеется, блином на сырой земле лежит, гладкими водами колыхается, голубой водицей на красном солнышке поблёскивает. Рядом град большой стоит, златыми куполами церквей глаза слепит. А на рясных площадях ярмарочные гуляния: люд честной гудит — торгуется, ряженые скоморохи народ забавляют, а игрушки Петрушки, как могут, детишек развлекают. Приземлились наши путники на самой широкой площади, прямо в телеги с товаром плюхнулись. Вот так взяли и опустились с небушка на землю. Народ в рассыпную:
— Велканы-буяны! — кричат. — Великаны-буяны! Сзывайте войско охранное, бегите за городской головою!
Кинулись, бросились горожане, а войска охранного то и нет. Стучатся к Евлампию Златовичу, тот выходит из терема на крыльцо, в ус подул, квасу испил, подумал, подумал и люд честной успокоил:
— Похоже на то, что энто засланцы к нам прибыли, богатыри киевские, научать нашего Добромирушку вести бои оборонные, свят град от ворогов защищать!»
— У-у-у! — народ остыл-отошёл и кумекать поплёлся: как прокормить тако громадное убожище. Всех троих богатырей, в общем.
Добрались слухи о прибывших добромировских учителках и до самого Добромира. Сорвался он с печи, прихватив с собой калачи и понёсся быстрей ветра до гостей воеводушек. Вот уж они обнимались, целовались, братьями назваными нарекались! И отдохнувши да поспавши, на пирах почёстных погулявши, заладили они бои, драки, учения. Учились год, учились другой, а на третий год народ не выдержал, зароптал: дескать, ждать устали мы, когда все эти поединки закончатся. А и неспроста, вино богатыри хлебали бочками, мёд ели кадками, гусей в рот клали целиком, глотали не жуя, хлебов в один присест сметали два пуда!
— И ни день, ни два,
не желают боле
крестьяне такой доли.
Отправляй, царь батюшка,
обоих в обратушку! —
припёрся сплетничать, наушничать к Евлампию Златовичу мужичок-бедовичок.
— Гыть, проклятый! — осерчал посадник княжеский. — Ни одной доброй вести не принёс ты мне за всю свою жизнь горемышную. Пошёл вон из града, с глаз моих долой! Иди-ка ты в малый Китеж-град, там и шляйся, ищи-свищи себе позорище на буйну, глупу голову.
Деваться некуда, приказа барского никак ослушаться нельзя. Собрал мужичок-бедовичок котомочку, взял посох каличий и побрёл житья-бытья просить в малый Китеж-град. А как ворота городские за ним захлопнулись, тут же большой Китеж навсегда забыл про оборванца. Лишь маковки на церквях посерели. Тёр их, тёр игумен Апанасий, да всё без толку, так блеклыми и остались. Развели руками монахи, разбрелись по своим кельям, чертей с опаской проклиная, ведь с бесовщиной яро спорить и по сей день никто не отваживается.
Но оставим те дурны приметы и вернёмся в гридню княжескую, где на лавочке резной сидит Евлампий Златович и раздумывает: «Нет, оно то оно — оно, мужик стонет, но пашет. Но и мужика, как ни крути, жалко. Опять же, казна городская пустеет.»
Вдруг ставни от ветра распахиваются и в окошечко влетает Белая баба, опускается она на пол, подплывает к посадничку княжьему, садится рядом на лавочку, ласково заглядывает в его очи ясные, берёт белы рученьки в свои руки белые и слово молвит мудрёное:
— Погоди, не спеши, милый князь, не решай сумбурно судьбу народную. Не пущай богатырей в родну сторонушку. Я пришла за ними, яки смертушка, як воля-волюшка. Коль оставишь их при себе ещё на год-другой, то отойдут они со мной в тот мир иной на бытие вечное, нечеловечное. А коль отправишь их взад на заставушку, так и не видать тебе большого Китежа: сбягёшь вослед за мужиком-бедовиком ты в малый град да там и сгинешь навеки! — сказала, рассмеялась и исчезла.
— Нежить треклятая! — прошептал Евлампий Златович, опустился на коленочки и пополз в красный угол к святой иконочке. Челом побил, перекрестился ровно дюжину раз и пополз обратно. Залез, кряхтя, на полати и уснул в муках на перине мягкой, под одеялом пуховым.
А наутро издал указ:
«С Добрыни и Балдака слазь.
Велено кормить, кормите.
И это… боле не робщите!»
Послушались мужики приказа боярского, разошлись по полям, по огородам: сеять, жать, скотину пасти.
Проходит год, проходит два в крестьянских трудах тяжких: ироды былинные на выдумки спорые, принудили они народец китежский не токо себя кормить, а ещё и заставушки богатырские недалече у стен городских поставить. А сами забавляются в боях потешных, перекрёстных, да мечи куют, мужикам раздают, те их в руки брать отказываются: мол, господь нам завсегда поможет! Богатыри на поговорки эти дивились, доселе они с таким людом не сталкивались ни на прямоезжих дорожках, ни на путаных, заковыристых. Добрыня Никитич нахмурился, грозну речь держал:
— На Русь печальную насмотрелся я да с такой горечью, что не утешился. Сколько ж ворогом народу топтано и не счесть уже даже господу! На своём веку нагляделся я на самых на дурных дуралеев, но таких, как вы, по всей сырой земле ни сыскать, ни отыскать, ни умом не понять!
Да уж, то чудной народец был, блаженный: разумом как дитя, а мыслями где-то там, в сторонке. Лишь Евлампий Златович и Добромир понятие имели, ну им и положено по чину да по званию.
* * *
Вот ту пору тяжкую и прознал злой хан Батый о златых куполах церквей в граде великом Китеже, и послал он в Малый Китеж воинов всё покрепче разузнать. Гонцы возвратившись, докладывают: дескать, богатств немерено, но укреплён град заставушкой, в которой три сильных русских могучих богатыря службу несут, в чисто поле зорко глядят. Пообещал Батый трёх богатырей на одну ладошку положить, а другой прихлопнуть, как мух. И повел на Большой Китеж огромное войско.
А на заставушне богатырской несёт караул сам Добромир, да всё вдаль глядит, под нос бубнит песнь народную:
— Мы душою не свербели,
мы зубами не скрипели,
и уста не сжимали,
да глаза не смыкали,
караулили,
не за зайцами смотрели, не за гулями,
мы врага-вражину высматривали,
да коней и кобыл выглядывали:
не идут ли враги, не скачут,
копья, стрелы за спинами прячут,
не чернеет ли поле далече?
Так и стоим, глаза наши — свечи.
Караул, караул, караулит:
не на зайцев глядит, не на гулей,
а чёрных ворогов примечает
и первой кровью (своею) встречает.
Но вот приметил он тучу чёрную, тучу чёрную не от воронья, а от силы несметной Батыевой! Сила чёрная надвигается, сердце воина, нет, не мается, а биться перестаёт, Добромир приказ отдаёт:
— Скачи, Балдак свет Борисьевич, к воротам городским, стучись что есть мочи, кричи зычным голосом: пришла беда откуда не ждали, магол прёт — берегов не видать!
Прыгнул Балдак Борисьевич на коня вороного и помчался в славный Китеж-град, но стрела калёная чужеземная нагнала его в неровен час и ранила смертельно. Не упал младой богатырь на травку колючую, а доскакал до ворот и успел принесть вести горькия:
— Тянет рать Батый сюда,
закрывай ворота
держи оборону,
коль не хочешь полону!
И упал замертво на мураву со стрелой в спине могучей.
Павши замертво, не ходи гулять,
тебе мёртвому не примять, обнять
зелену траву — ту ковылушку.
Не смотри с небес на кобылушку
ты ни ласково, ни со злобою,
не простит тебя конь убогого:
«Ой святая Русь — то проста земля,
хороша не хороша, а огнём пошла!»
Эх, побежали белые лошадки перед глазами у воина. И явилась ему Белая баба такая красивая, что глаз не отвести. Хохочет она и манит, манит за собой дитятку богатырскую. Встал Балдак и пошёл Балдак за ней следом, кликнув своего Бурушку верного, но тот фыркает, копытом бьёт, стоймя стоит, тело хозяина оплакивает. Вот так и ушёл былинничек в страну былинную, туда где сбудутся все его мечты отроческие о странах заморских.
Нет, народ, он не урод, ворота хлоп на запор и айда молится, у бога защитушки просить. А в ту пору богатырь киевский Добрыня Никитич и богатырь китежский Добромир билися, силу чёрную раскидывали: махнут налево — улица, махнут направо — переулочек, а как прямо взмахнут, так дорожка прямоезжая из тел мангольских выстилается. Но ворогов меньше не стало, они всё прибывают и прибывают! Вдруг небо тучей застлало, а солнце красное к закату пошло, плохо видеть стали наши витязи. Одолела их сила чёрная, упали, лежат два воина, не шелохнутся, калёны стрелы из груди торчат. А над ними уж баба Белая летает, усмехается, чарами полонит, с земли-матушки поднимает и уводит их вдаль не на посмешище, а в легенды те, что до сих пор поём.
Но вернёмся в Китеж-град, как же там народ? Нет, он не врёт, не пьёт, а всю ночь молится святым и господу, прося защитушки для малых детушек.
Эге-гей, где же ваши дубинушки,
мечи булатные да копья вострые?
Лежат защитнички, истёкши кровушкой,
и больше помочи вам ждати нечега.
А народ молится, ему всё по боку! Блаженный тот народ, что с него взять ужо?
Войска Батыевы уже близёхонько, и стрелы вострые пускают в крепости.
Но вдруг накрыло покрывалом
то ли белым, то ли алым:
Светлояр с брегов ушёл —
Китеж под воду вошёл,
и трезвон колоколов
лишил монголов дара слов.
Онемело вражье войско, приужахнулось и врассыпную: в леса, в болота кинулись, там их и смерть нашла.
А святой Китеж зажил своей прежней жизнью, только уже под водой: купцы торговали, скоморохи плясали, крестьяне сеяли да жали, попы венчали, отпевали, а Евлампий Златович за всеми зорко следил, указы всяки разные подписывал, баловней на кол пытался сажать, но не получалось что-то. Говорили… нет, ничего не говорили, всё молчали больше — трудности в воде с разговорами.
Только матерь безутешная Амелфия Несказанная всё слёзы лила по сыну убиенному богатырю русскому Добромиру Китежскому. Наплакала она целый святой источник, который до сих пор из-под земли бьёт.
Поди-ка, умойся в нём, авось со своей хари грехи и отмоешь.
Вот и написала былину.
Ну что же вы в горе, мужчины?
Не плачьте по сотоварищам мёртвым,
они рядком стоят плотным
на небушке синем-синем,
и их доспехи горят красивым
ярким солнечным светом!
Оттуда Добрыня с приветом,
Вавила и Скоморохи.
И тебе, Добромир, неплохо
стоится там в общем строю.
А я про тебя спою.
/ 2013 год, одно из сёл вблизи Городца (Малый Китеж
|
|
Белая лошадь Евпатия Коловрата |
Метки: богатырь |
Не бывать богатырям бобылям |

Направо — лес, налево — дол,
рядом серый волк прошёл.
Промахнулась стрела,
угодила в зад оленя,
а рога на тебя мигренью.
Плюнул, устал, до хаты поплёлся.
Лес стоит, не шелохнётся,
берёза шуршит и осина,
леший куда-то сгинул.
А дома ждёт домовой,
кашу варит, и как постовой,
в окно выставился и смотрит.
«Не хочу идти домой,
пусть нечисть сдохнет!» —
развернулся богатырь и в горы!
А под горами ссоры
птиц и зверья лесного.
«Мне б чего нибудь неземного, —
вдаль глядя, подумал
и как полоумный,
поскакал на кобыле до неба. —
Вот, там я ещё не был!»
Доскакал до Луны, там сухо
и большущая серая скука,
машут Печали вдали:
— Бога-бога-богатыри...
Осерчал богатырешко крепко:
«Ну посадят меня, чи репку,
в пыль неземную
печали эти, не забалуешь!» —
натянул поводья и к Земле,
долетел да уселся на мне.
* * *
Теперь я сижу и пишу:
богатырь к богатырю —
очередная пьеса.
Это кому-нибудь интересно?
Нет! Брошу я род людской, кину
и далече куда-нибудь двину
на святую звезду Андромеду,
там стихами поеду,
поплыву по умам, по душам.
И там мне ответят: — Скучно,
скучно, Зубкова, молчи,
тихонечко сказки пиши
про русалок и воинов диких,
ну а если про власть напишешь,
не видать тебе белого свету,
посадят, как репку эту!
Пойдём, богатырь, нас нет тут,
мы стёрты, забыты, задеты
тобой и мною их чувства
о князьях, королях и капусте.
Приключилась, значит, с богатырём оказия: поехал он в лес нечисть всякую пострелять да и заблудился. Плутать хорошо, но домой охота к блинам, пирогам. Ну сами понимаете, а дальше стихами пойдём.
Заблудился богатырь — не вылезти!
Плутал день, плутал два — не выползти.
Вдруг в огромную яму провалился,
а как на ножки встал, так открестился
от него мир прошлый да пропащий.
Будущее стеной встало: «Здравствуй,
проходи, посмотри на наше лихо,
только это, веди себя тихо.»
Отряхнулся богатырь и в путь пустился,
на машины, на дома глядел, дивился
как одеты странно горожане:
каждого глазами провожает.
«Почему же на меня никто не смотрит,
по другому я одет, походно?» —
удивляется детина богатырска,
а от вони уж не дышит носопырка!
И не знал богатырь, не ведал,
что он «дурак-театрал» пообедал
и с кафе идёт в свою театру», —
так прохожие думали. Обратно
захотелось в прошлое вояке,
страшно ему стало, чуть не плакал.
Машины, дома, вертолёты,
ни изб, ни коней, ни пехоты!
Лишь одна бабуля рот раскрыла:
— Чи Иван? А я тебя забыла!
Плюнул богатырь и провалился,
белый свет в глазищах обострился,
засосало воеводушку куда-то.
Родные его рыскали по хатам,
не найдя, вздохнули облегчённо:
«Кончился век богатырский, почёстным
пирам даёшь начало!»
Только жалобно Настасья кричала.
Да кто ж её, Настасью, будет слушать?
Народ брагу пил, мёд кушал.
Вдаль глядящими глазами,
внутрь сидящими сердцами,
смотрят богатыри в небо.
Что там, враг или стебель
колыхнулся от ветра?
А вокруг бед то:
беда налево, беда направо,
беда позади, из-под ног и прямо,
от потравы подохли кони
(вражина шпионит).
«Сила, сила, сила,
сила така не всесильна!
Был бы я выше ростом,
как башня матросска,
тогда я б над врагами склонился
и как мух прихлопнул, не поленился!
Вот тогда бы я был, как Батый!»
(слух такой о Батые ходил)
*
Хорошо что ты не Батый, сынок,
хорошо что ты богатырь и смог
за родную мать постоять!
И отец гордится: «Сына не взять!»
А на небе туча-предтеча.
Слушали б вы мои речи
и на врага шли смело!
А я подвиги ваши набело
новой краскою перекрашу.
Знай, что ли, наших.
«Вы направо, воины, не ходите,
там лес плохой,
леший и водяной.
Прямо тоже не суйтесь,
там самый шумный
монгол кочует,
ваш дух уж чует!
Езжайте, братцы, налево,
там жёны верны,
дворы и хаты,
коровы, козы, ребята.»
Задумались бравые:
— Мож, каменюга и правая?
Налево, оно вернее.
Направо — смерть виднеет.
Видать, одна нам дорога — прямо!
«Ух, Иваны упрямы! —
пыхтит булыжник
(а кони пыжат,
летят вперёд)
Монгол вас враз приберёт!»
Но кто монгола боялся,
тот дома всегда оставался.
А наши привыкли пужаться
лишь лешего с водяным. Да, братцы?
Ой, богатырь суздальский,
ой да, сокол ты ясный!
«Не сокол, а медведь.»
Да всё равно. Не напрасно
ездил ты на охоту,
вон «языка» какого славного справил!
«Сдохнет, пока до дому доставит.»
А сдохнет, так за другим отправят
и на пир почёстный посадят!
«Вина нажрётся, никуда не поедет.»
Ну водою окатят
и на кобылу посадят.
«Да не кобыла это, а конь.»
А ты что, рассматривал?
Ничего, яичко по голове покатают —
порчу снимут, отправят
в поход далёкий!
«Во лес глубокий
к Соловью разбойнику прямо.»
Ай, с Соловьями
привыкли мы расправляться:
в прошлом году столько
их наловили силками!
Королей не хватило,
которым их продавали,
чтоб во дворцах пели трели.
«Что-то мы с тобой не туда залетели.»
Ах, да!
Ой да, богатырь ты суздальский,
да сколько ж в те силы!
«Да уж, красивый,
смотри и тебя под себя подомнёт.»
Ну и пущай себе подомнёт:
подправит плохонький род.
Илья Муромец — большой богатырь,
его боится сам хан Батый,
его пугается вся округа,
дети, родня, подруга
и даже любима жена.
Вот такой у нас Илья,
он весь в походах,
он в воеводах
над всеми богатырями,
у него папа с мамой
живут в почёте.
«А батя Илюшеньку ещё и сечёте.»
Илья Муромец — богатырь видный.
«Его за версту ни с кем не перепутаешь.»
Завидно?
У него рука, как две в обхвате:
как ухватит
врага за горло!
«Довольно,
расскажи-ка лучше,
как он бочку вина выпивает,
а потом кур по дворам стреляет.»
Ну, на Руси не без греха.
Зато ворога Илья
побил, перелопатил!
«Хватит,
надоели мне ваши сказки,
они напрасны
покуда
жив я буду.»
А ты кто таков?
«Критик Петров.»
Вот те и здрасьте,
а ну с былин моих слазьте!
Автор Зубкова.
«Я больше ни слова.»
Спорили наши спорщики,
спорщики, разговорщики,
спорили о силе богатырской
да об удали молодецкой,
кому что по плечу:
одному по плечу баба,
другому — награда,
третьему — целое войско,
а четвёртый сидит в печали
и не хвастает своими плечами,
старой матушкой и женой молодой.
«Ты чего, Аркаша, смурной?»
— Да думаю думу я, сотоварищи,
как бы не заливать вином глазищи,
а в поход отправиться далеко
за Жар-птицей, золотое перо!
«За Жар-птицей,
так за Жар-птицей,
нам ли ни материться?»
Собрались и пошли,
до дальней калитки дошли
и присели: пили, ели,
снова хвастались силой,
боевыми конями красивыми,
старыми матерями,
жёнами, батями, псами…
— А как же Жар-птица?
«Нам ли ни материться,
сиди, Аркашка,
полна чеплашка!»
И опять, десять мамаев срублено,
Соловьёв-разбойников сгублено
ой немерено,
всё проверено!
Устали смеяться девушки у околицы,
да сочинять пословицы:
коль богатырь пьяница —
на кол и не поганиться!
Она:
— Ой да не сокол ты ясный,
не добрый пехотинец,
ой да не молодец щекастый
и не удалец самозваный.
Дед ты старый-престарый,
по дремучему лесу плутающий,
нечисть всякую собирающий.
Ох, повывели до тебя всех разбойничков,
что же надо тебе от покойничков?
Какую воду живую полез искать,
каких клещей собирать?
Воротися домой, возвернися,
без тебя рассохлось коромысло,
без тебя козёл уж не телится,
без тебя и курица не птица,
да за плугом стоять некому,
и дом на бок — уж век ему!
Он:
— Не заводись-ка, старая, до вечера,
тебе делать, что ли, нечего?
Я коня немного поразмяти,
на него клещей пособирати.
Я вот думу думаю тяжёлу:
где найти мне воду да медовую,
чтоб ты выпила да позаткнулась,
на меня красивого не дулась,
не серчала на меня, на молодого,
старая ты, дряхлая корова!
* * *
Скачет конник ратный,
плачет конь крылатый:
«Я хочу к кобыле,
воротися, милый!»
А на небе то ли месяц, толь луна.
Чувствую я, люди, что схожу с ума.
Плыли, плыли мужики,
так, обычны рыбаки,
но вдруг разговорились, расшумелись,
руками размахались, переругались!
А повод то был пустячный — спор великий
о великане безликом.
— Какой такой БОГатырь, как наши?
— Не, наши-то краше:
деревенски мужики
и сильны, да и умны!
— Нет, тот повыше,
чуть поболее крыши!
— Врёшь, он как гора,
я видел сам БОГАтыря!
— Да за что вы БОГАтыря ругаете?
Сами, поди, не знаете,
шеломом он достаёт до солнца могучего,
головой расшибает тучу за тучею,
ногами стоит на обоих китах,
а хвост третьего держит в руках!
Вот на третьем том киту
я с вами, братья, и плыву!
Тёрли, тёрли рыбаки
свои шапки: — Мужики,
уж больно мудрёно,
то ли врёшь нескладёно;
наш кит, получается, самый большой?
Почему же не виден БОГатырешка твой?
— Потому БОГатырь и не виден,
народ его сильно обидел:
сидят люди на китах,
ловят рыбу всю подряд,
а БОГатырю уже кушать нечего.
Вот так с байками и предтечами
мужики рыбачили
и не бачили,
как история начиналась другая
про огромную рыбу-карась.
— Вот это про нас!
Помолилась я солнышку ясному,
помолилась закату красному,
помолилась иве плакучей,
помолилась сосне колючей.
Зарубила я чудище злое,
завалила Змея дурного
о семи головах,
о семи языках,
о семи жар со рта,
два великих крыла;
отлеталась гадина,
пахнет уже падалью.
Ты прости меня, мать,
что пошла я воевать;
ты прости меня, отец,
что растёт не пострелец,
а сила, сила, силушка
у дочери Былинушки!
*
Старый, старый ты козёл,
сам Былиной дочь нарёк.
Как обозвал, так повелось:
она дерётся, ты ревёшь.
Сейчас помолится,
за меч и в конницу:
доскачет аж до Урала,
тунгуса там повстречает,
вернётся брюхатая.
Огреет соха твоя
по её пузу,
и не дождёшься ты тунгуса,
и никакого другого внука.
Вот наплачетесь вы со старухой!
А дочь родная Былина
лет под сорок доспехи снимет
и грехи ваши уже не замолит.
Кто же с этим поспорит?
— Оротай, Оротай, Оротаюшка,
пошто пашешь от края до краюшка
нашу Русь такую раздольную?
Ты мужицкую душу привольную
не паши, Оротай, не распахивай,
ты сохою своей не размахивай,
дай пожить нам пока что на воле,
погулять на конях в чистом поле!
Вздохнул Оротаюшка тяжко,
пот холодный утёр бедняжка
и кивает башкою аршинной:
— Ах, богатырь былинный,
пока ты на коне катаешься,
шляешься да прохлаждаешься,
плачет земля, загибается,
без мужика задыхается! —
и дальше пошёл пахать
от края до края Русь-мать.
Богатырь былинный задумался:
«Землю нужно пахать, но не думал я,
что от края до края надо её испохабить.»
— Ах ты, пахарь похабник! —
и пошёл мечом на Оротая.
Осталась лишь горка крутая
от нашего Оротаюшки.
Так пахать или не пахать: как вы считаете?
Соловей, Соловей,
ты не пой, ты не пей
больше положенного,
ты не делай нашу жизнь, без того сложную,
ещё хуже, ещё сложнее,
не свисти над головой, бери левее.
Вот поедет на тебя Илья Муромец
да зарубит он тебя, яко курицу,
привезёт до нас он твою голову
и отдаст на съедение злому борову!
Слушал, слушал Соловей да ухмылялся,
как народец глупый бахвалялся!
Посидел, подумал да как дунет,
свистнет, крикнет, ноздрища раздует
и сметёт полсвета — полдеревни!
Сдует мужиков, те скажут: «Верно,
верим, Соловей, тебе разбойник,
(и когда ты будешь уж покойник?)
ты у нас на свете самый мощный!
А мы чё, мы хилы, яки тощи.»
Но на этом сказка не кончалась.
Туча над деревней собиралась,
туча грозная, похожа на Илюшу.
Муромец нагрянул грома пуще:
«Где разбойник Соловей?»
А народ ему: «Не пей
больше положенного,
жизнь у нас тут без тебя довольно сложная.
Ты, Илюшенька, на свете самый мощный!
А мы чё, мы хилы, яки тощи,
нас сживает со свету Соловушка.
Защити, буйна твоя головушка!»
И поехал Муромец Илья
прямо на свистуна Соловья.
Как доехал, так кричит
(тот на дубище храпит):
«Эй разбойничек, проказник да Соловушка,
мне нужна твоя буйна головушка!»
Выходил из леса Соловей,
говорил: «Хошь бей, а хошь не бей!» —
сам ноздрищи как раздует,
крикнет, свистнет, ветром дунет!
И полетели дворы по задворкам,
покатились мужики за дальню горку.
Устоял один Илюша Муромец,
лишь одёжу унесло, но он не курица,
меч в руках, идёт на разбойника
(ветер дуй на срамота). А мы покойника
ждём, сидим под горкой, поджидаем
и удары богатырские считаем:
раз удар, два удар, три удар...
У Ильи, несомненно, есть дар!
Ох, устали мы сидеть под этой горкой.
Вдруг выходят мужики вслед за Егоркой.
Что же видят? Сами не поймут:
на полянке Соловей и Илья пьют.
Пьют не воду, не живую
и жуют не ананас,
а пьют горькую, родную,
поминают плохо нас:
«Мужики, мужики, мужичочки,
тощие, худые дурачочки,
ни ума, ни мяса на костях!»
Ну мы взяли вилы и на «ах»:
ни Ильи, ни Соловья не оставили,
так обоих по реке Оби и сплавили.
Вот как было то на самом деле,
и не слушайте, что вам другие пели.
Гой еси, гой еси,
ходят слухи по Руси.
На метелицу сердце не стелется:
на тёмны леса,
на белы волоса
да на грусть, печаль.
«Ты меня не встречай!
Кому борозда бороздится,
кому пшеница родится,
а я на пределе терпения:
нет силе моей применения,
нет супротивничка рьяного,
поединщика нет буяного
удалому молодцу,
не ходившему к венцу!»
Век на век, день на день.
«Бередень, бередень, бередень», —
карчет с ветки ворона.
«Она долдонит —
надо мной надсмехается.
Или чёрт чумной изгаляется?»
* * *
Ай ты, старый мужик Будимирович,
ну дурень же ты, гриб корзинович!
Ты б не шлялся по лесу без совести,
глянь, колтуном уже волосы.
Коль на Руси тишь да гладь,
надо дома сидеть и ворон считать:
раз ворона, два ворона, три ворона.
А до коня вороного
как дотронешься,
так умом, богатырь, ты и тронешься.
Не пугалась бы ты, Русь, добра молодца,
добра молодца Добрыни Никитича:
хоть и грозен взгляд, хоть и ус в вине,
ай и посеку то, что не по мне,
но за плутов князей я не прятался
и на бабской доле не сватался,
да словами не грешил,
а на ворога спешил!
Эх, мать, — песни ей бы слагать.
Два раза не умирать,
а один раз помру так помру,
слава вечная мне к лицу!
Слава вечная,
человечная,
не во каменных плитах отлита,
а в сердцах смутным чувством разлита:
не ври, не воруй,
враг пришёл — так воюй!
— Что вы смотрите, други-недруги,
чего душу мою мозолите,
рты раззявили непотребные,
пошто коней своих холите?
Одевайтися, собирайтися,
поехали-те силушкою мериться,
боевым духом обмениваться,
челами биться, помирать ни про что!
«Да за что ты, Соловей Будимирович,
над нами так изгаляешься,
от силушки своей маешься!
Зачем умирать нам зазря,
али сила тёмна пришла?»
— Да нет, не пришла. Просто негоже
воинам по пирам сидеть,
силу молодецкую пропивати.
Надо б в поле чистое лететь,
удаль молодецкую тренировати!
Приужахнулись мужики, притихли,
что было в прошлый раз вспоминают:
Соловей Будимирович
погубил десять тысяч ребят,
вот чёрт окаянный!
— Ой не мозоль мне душу, земля-мать,
я хочу да требу воевать!
Токо где найти ту «рать на рать»,
если все пьют горькую сидят?
«Будимирович да наш ты Соловей,
ты присядь, поешь, попей:
пир почёстный идёт!»
*
Эх дурной мужичий род,
Соловей присядет да поест, попьёт,
захмелеет, а захмелев, осмелеет
да без боя и поножовщины
передавит, перемнёт
весь великий Новгород!
А мы хвалу ему споем,
так как в Житомире живём.
— Наш воевода самый красивый!
«А народ говорит, спесивый.»
— Нашему воеводе ничего не страшно:
татара потоптал — тьма!
«Ага, и бабы ваши
от него без ума.»
— У Илюшеньки-воеводушки
руки аршинные.
«И как колодушки,
ножки не длинные.»
— Коренаст, не спорим,
зато плечист.
«И языком доволен,
уж больно речист!»
*
В общем, гуси-лебеди полетели,
пока хвалу воеводе мы пели.
Гуси-лебеди крылами махали,
нашу песню с собою забрали.
И разнесли по белому свету:
«Лучше Илюшеньки нету
имени для мальчугана!»
— Беги, Илюшенька, к маме,
вырастай большой да могучий,
и будешь ты Муромца круче!
А Алёша — богатырь самый молоденький!
Он по реченьке нейдёт,
идёт по броденьку.
Он и спит, что не спит,
глаз открытый свербит.
Он и матерью с отцом обласканный,
говорят они ему очень ласково:
«Береги себя, сын,
ты у нас пока один,
тебе всего лишь двадцать лет,
да и стынет твой обед!»
А как жить молодым,
когда ты несокрушим,
когда тебе лишь двадцать лет,
а в душе ты — старый дед?
А «старому деду»
на то ответа нету.
Надо в поле воевать,
силу, удаль прожигать!
Надо в бой идтить,
чтоб года свои ложить
на меч да на копьё.
Сколь осталось там ещё?
А как домой воротимся,
так не наглядимся
на башку свою седую,
молоду-молоду-молодую.
И мысли, как у ребёнка:
«Не сгорит ли родная сторонка?»
— Ты покуда, воин, скачешь?
«Покуда умом не тронулся.»
— А куда путь держишь, не скажешь?
«На Кудыкину гору.»
— Понятно.
«Понятно, так и проваливай!»
— А ты меня идти с собой не отговаривай.
«Вот чёрт чумной привязался!»
— Ты, рыцарь, сам в любови мне признался.
«Когда ж это было?»
— Сам сказал, хочу, чтоб сила меня любила;
вот я и есть твоя Сила могучая!
«Что за зараза скрипучая
за мной увязалась?
Хочу, чтоб ты отвязалась!»
Как сказал, так и стало:
Сила сильная от него отстала.
Стало плохо герою сразу,
пошёл искать на себе заразу,
лопнул блоху, две.
«Всё не то! Что за тяжесть во мне?» —
развернулся, домой поскакал.
Забыл, покуда скакал.
А дома жена с пирогами,
тесть с ремнём да тёща с блинами.
Хорошо! Да так хорошо, что больно.
Не думал воин о воле вольной
больше никогда в жизни,
Кудыкину гору не поминал,
он и так всё на свете знал.
А силищи лишней нам отродясь не надо,
нам со своей нет сладу!
Добромиру дома сидеть было плохо,
о «Вавиле и Скоморохах»
читать уже надоело.
Не наше бы это дело —
махать дубиной без толку.
Но если только
на рать, пока не умолкнет!
Выйдем, дубиной помашем,
домой поедем с поклажей:
копий наберём браных,
одёж поснимаем тканных
с убиенной дружины.
*
Ну что же вы в горе, мужчины?
Не плачьте по сотоварищам мёртвым,
они рядком стоят плотным
на небушке синем-синем,
и их доспехи горят красивым
ярким солнечным светом!
Оттуда Добрыня с приветом,
Вавила и Скоморохи.
И тебе, Добромир, неплохо
там в общем строю стоится.
*
Дома тебе не сидится?
Не сидится, бери дубину!
И про тебя напишут былину.
Дело было почему-то в Ростове.
Пошёл Добрыня туда за пловом,
там восточное блюдо научились готовить.
Грех не попробовать, а попробовать стоит.
Попёрся во двор к ростовскому княже:
— Кто меня пловом обяжет?
Ну, пловом не обязали,
а повязать, повязали.
А как повязали, плачет:
— Я пожрать пришёл, а вы так, значит?
«Ах, пожрать он пришёл! А мы то глядели:
гора прёт! На всякий случай оковы надели.
Развязывай его, ребята!
Плов готовь, Добрыня невиноватый.
Лиха беда — лишь начало.
Мы, ростовские, хлебами встречаем
(ну если не сразу, то позже)
и угощаем пиром почёстным!»
А у князя глаза соловелые,
щёки от вин раскраснелые,
брюхо откормлено.
И дочка его помолвлена
за купца непростого,
за Тугарина-змея плохого.
Князю эта женитьба не нравится!
Ведь Тугарин всё время буянится:
то деревню какую спалит,
то Ростов по бокам подпалит.
Даже войско его боится,
он на зверя похож и бриться
сроду не собирается.
Княжья дочка слезой умывается.
Пока пир почёстный гудел,
да плов Добрынюшка ел,
припёрся Тугарин на праздник,
сел за стол, умял плова тазик.
Добрыню сие разозлило:
— Некрасиво так есть, некрасиво!
Отрыгнул на него Тугарин
и промеж ног богатырешке вдарил.
Никитич согнулся разочек,
разогнулся, разобиделся очень,
схватил змея и давай вертеть!
Повертел, покрутил да позволил лететь
до самого Киева-града,
до богатырской заставы, там рады
будут новой забаве поляницы удалые.
(Они у нас незамужние,
вам случайно не нужные?)
А как Добрынюшка змея закинул,
так проклятый век сразу сгинул.
Разгулялся ростовский люд:
«Где тут плов за так раздают?»
Князь на Добрыню Никитича ни нарадуется,
сватает ему дочку свою. Тот отказывается:
— Мне б до заставы родной добраться,
богатырям помочь драться! —
говорит Добрынюшка князю,
а сам задом, задом
и бегом до Киева-града!
«Не женился чего? Такая награда!» —
друзья к Добрыне пристали.
— Э, вы невесту ту не видали,
она маленькая, с мой мизинчик,
не влезть мне в её «магазинчик»!
*
Да, богатыри — это не люди!
Но о срамном мы писать не будем.
Не бывать богатырю без воли.
Да что ты смотришь в это поле?
Али рожь не красна,
аль весна не мила,
иль не семеро по лавкам,
то ли не при родах Клавка?
Ай и рожь золотится,
ай весна серебрится,
да и семеро по лавкам сидят,
нарожает Клавка семерых ещё ребят!
А как ребята подрастут,
пойдут в богатыри,
час ищи их, два ищи и три ищи:
на какой заставе сидят,
во какое чисто поле глядят?
То ли рожь им больше не красна,
ой ли милая весна им не мила?
Может, семеро по лавкам да люли?
Уж лучше так,
чем страшны, сильны бобыли.
«Гой еси!» — никто не откликается.
И кажись, уже смеркается.
«Гой еси!» — домой поворачивается.
Враг, зараза, где ж он прячется?
Ты, кобыла, не думай, что тихо.
Всё одно — кругом сплошное лихо.
И что мир вокруг, ты не решай сумбурно.
Сама знаешь, люд в округе буйный!
Глянь, окрест и до крест —
крест, крест, крест...
И крестов понатыкана тьма!
Нет, не схожу я с ума,
я на татара обижен:
друже лежит недвижен,
другой друже, третий...
А по полю гуляют эти!
Ты, Сивка, вот дура дурой
с раздобревшей от сена фигурой.
А вдруг, скакать и скакать?
Мангола тебе не догнать!
«Ты и сам разжирел, детина!» —
вздохнула кобыла. И в спину
подул богатырский ветер.
«Гой еси! Есть кто на свете?» —
все овраги поперепрыгали.
Вражий род не курлыкает.
«Гой еси!» — поскакали.
Мужики нас догнали
и спросили строго:
— Как рубежи?
«Да как у бога
за пазухой: вроде тихо,
только слышно, как бродит лихо
по бескрайним равнинам.»
— У, богатырь, ты точно былинный,
беспокойный, как сама природа.
«И то верно, она ж наплодила уродов!»
*
Вот и бегай теперь, ищи бел свет, добрую зиму.
«Гой еси!» — я камень в мир ваш кину.
Скачи, витязь, от мытарств,
скачи от бед на обед,
скачи, пока конь не дрогнул.
И чего же ты там припомнил:
о царевне-королевне задумался,
о жене, о дожде? Не думал ты,
что дорога к дому так коротка!
Скачи, потому что устала рука
меч булатный держать,
устала губа клич бросать.
Для губы твоей каша наварена
не царевной, а простою Варварою:
вар-вар-вар, Варвара кашу варила,
витязя любила,
любила красивого,
самого милого!
А как звать его, величать — забыла.
*
Щас вернётся к тебе милый,
память то и подправит.
А после полмира
от зла, напасти избавит!
На буяна и боя не надо:
ему по полю шастать — награда!
Ивану б сеять да пахать,
к ночи до смерти устать,
омыться и спать ложиться.
Но буяну не до сна,
голова свела с ума,
надо поле объезжать,
злого ворога искать:
— Где сидит, в какой канаве,
притаился где, каналья?
Тёмна, тёмна, тёмна рать,
я иду тебя искать!
«Эй, Иван, скачи домой,
щи поспели, дети в вой!
Хватит шастать по полям,
в хоровод вернись-ка к нам.»
— Я вам дам, село, бузить.
Воеводе тут и быть,
на посту, на боевом!
(Не пойти ли мне домой,
что полям этим будет?
Ночь постоят, не убудет.)
И отправился буянище спать:
выпить мёду, курей пострелять!
Ты не привык отступать,
ты не привык сдаваться,
тебе и с бабой подраться
не скучно,
но лучше
всё же на князя ехать,
руками махать и брехать:
«Один я на свете воин!»
Я и не спорю,
поезжай хоть на князя,
всё меньше в округе заразы!
Но до меня доехать всё-таки надо,
я буду рада
копью твоему и булату,
а также малым ребятам
и может быть, твоей маме.
Дай бог, жить она будет не с нами.
Метки: богатыри |
Древний мир |
Личный варвар молча ходит,
постучится в дверь серьёзно.
Личный варвар не находит
слов, конечно, очень грозных.
Личный варвар неприлично
мысль подкинет и умолкнет.
Я его не укусила.
Укусила бы, что толку?
Ведь на то и варвар этот,
чтоб терпеть обиды света,
рассуждать в бору о главном:
кость ребёнку или маме?
Этот варвар непокорный
мне на ушко что-то шепчет
(расстоянье — километры,
расстояние — три века).
Смотрит варвар, улыбаясь,
думая, что жив сейчас.
Светлый варвар точно знает,
что придёт победы час!
Я ему пишу письмо:
«Всё в порядке, но лицо
постарело как-то ночью,
видно в век твой очень хочет.»
Варвар пишет мне в ответ:
«Я сегодня на обед
написал тебе сонату,
и теперь ты виновата,
что по свету зазвучит
старый, древний колорит.»
*
Личный варвар мой хороший,
он сто тридцать песен сложит.
И я буду знать сама:
виновата в этом я!
Сестра брата ругала,
почём свет костерила,
почём зря материла,
кости мыла, пилила:
«Да и что тебе мало,
чего не хватало?
Сапоги с рукавами,
пироги с запчастями!
Али света всё нету,
или лето без ветру?
Может, низко тебе не кланяются,
либо медные деньги не нравятся;
толь смертей тебе мало,
коль добра не видала
твоя душа-душонка?
Горе ты — не мальчонка!»
Ой, не слушал брат сестру,
а подарил ей платок и метлу,
да пошёл за Родину биться:
— Уж лучше в бою материться,
чем с бабой дурною спорить!
«Ну да,
на войне ж тя не будут неволить!»
То не крепости турецкие разгорались,
то святая Русь в огне, дыму.
Русь крестьянская, деревянная,
самим царём Грозным оболганная.
А у князя москвича
рать в опричнину пошла,
рать в опричнину пошла
да у Владимира.
Ей-ей не робей,
не кем Москву защищати,
от татара злага оберегати.
Гори не горюй,
князья наши не воюй:
князья наши по губерниям сидят,
воевати и не могут, не хотят.
Хмурься, Владимир, не хмурься,
а на Грозного ты не дуйся,
ведь он по рукам твоим вдарит
да по краю родному ударит,
ударит — не пожалеет:
то не Новгород горит, а кровь алеет.
Ну а ежели народец свой же бьют,
значит, ворогу помогут, подсобют:
берите пашни наши и рожи,
а нам не любы, не гожи
родные земли!
Что, князь, не дремлешь,
удумал с царём тягаться?
Тебе ли, смерд, баловаться!
Кто с мордой царскою спорит,
тому лежать гордо в поле.
Такое во веки веков ещё будет,
а кто забудет о том, того и не будет.
Ой, Михаил ты великий,
взял посох и взгляд не дикий,
шелом уже не оденешь,
не веришь,
что ещё больше земель тебе надо:
родные просторы — отрада.
Время выпало тебе золотое:
ни Мамая, ни боя,
лишь пиры
да похвальбы.
Похвальба, похвальба, похвальбище,
шум, молва и гульбище!
На спор можно и море Чёрное переплыть.
Чему быть, тому и не быть,
а море перебежать — не шутка!
Но не промах наш княже Мишутка:
прыг на чёрны корабли
и плыви, плыви, плыви...
На то Михаил и великий!
/ А лик твой ликий
кто-нибудь намалюет
да нам подсунет:
любуйтесь, люди,
таких красивых больше не будет
во власти. /
Песнь свою пела Настасья,
домой ожидая героя.
Пой сорок лет, на дне моря
твой муж Михаил великий.
Вышивай крестом его лики.
Разошлась с косой рука могучая
по лугу да по полю! Мурава колючая
застилает тело, глаза ест.
Я скошу её косой в благовест.
Нет на мне изъяна да и сам не дурак.
Почему ж дивчине всё не так?
Да и возраст у меня уже большой.
Вот скошу её косу своей косой!
А и батька у Марьяны чи дурак?
Эх и мамка у Марьяны — железо` кулак.
Что ж вы дочечку храните, для кого?
Перезрела ваша баба, брызжет молоко!
Ой пойду, косою закошу весь свет,
надоело тут махать в пересвет!
А по лугу да по полю — не вода,
а по лугу да по полю — блеск-роса.
И трава-мурава вдаль манит.
Брошу всё, уйду в леса, да небрит
зарасту своей волоснёй,
а кикимора и водяной
станут мне роднёй.
Превращусь я сам в Лешака,
украду Марьяну, будет моя!
Зарастёт и невеста волоснёй,
станет паклею трясти, а не косой.
Не посмотрит на неё бар, купец.
Стану детям я её — строг отец.
Побегут ребятки по полю!
А свою семью я сам отмою,
заплету всем косы, сбрею морды,
и прям к тёще ко двору:
— Мам, дверь откройте,
вот ваш зять-молодец,
вот ваши внуки!
«Где ж были вы?»
— Ай, в лесу не знали скуки! —
и пойдёт плясать жена,
да спляшет тёща,
ну а тесть-холодец и того хлеще!
* * *
Вишь, бог Перун, где счастье-то бывает,
когда из леса Чёрт тебе моргает.
А ты коси, косец, не зная горя.
Постучись-ка в дверь, авось откроют!
Не гневи ты мою душу,
я нагневался, я намаялся
и на белый свет опечалился.
Я весь белый свет ненавижу так!
Всё черным-черно али я дурак?
Я во поле, на коня:
не ищи бел свет меня!
Да накину кольчугу,
оставлю дома подругу
и до самой росы
кинусь, брошусь в басмачи:
пущай у ляха
надвое ряха!
Не гневите мою душу,
я так добр, что уж не слышал,
как кричали до зари
ляхов бабы: «Палачи!»
* * *
Добрый витязь, добрый конь,
добрый мир. И я влюблён
в добрый, добрый старый свет!
«А где новый?» Его нет.
Что ты, князь-княжище,
смотришь за реку`?
Татарин что ль там рыщет?
— Да что-то не пойму!
Верный конь твой рыжий
даже не фырчит,
мордою бесстыжей
лишь чуть-чуть хрипит,
замер, ждёт посыла:
к реке, к траве, домой?
Что ж за степью было,
то ли грохот-бой?
Не шелохнётся княже:
вдруг забрезжат войска
и на степь гулко ляжет
золотая орда!
Тишина за рекою,
пахнет ветром сырым
и с глубокой тоскою
разорвёт грозовым:
ай стенищею встанет
дождь, дождище,
дождёк!
Скачи уж, князь, на пирище
пока весь не промок.
Князь Гвидон в весь мир влюблён,
в весь мир влюблён наш князь Гвидон!
А князю Гвидону жену бы влюблёну
в славного князя Гвидона.
Но не до жён, не до подруг:
корабли чужие вдруг
к нашей бухте приплывут.
«Ой не друг там, ой не друг.
Флаг весёлый, но не наш,
чёрно-белый — это враж,
это враж или султан,
мож торговый. А, Степан?»
— На торговый не похож,
да не видно же их рож.
«А пальнём, пущай боятся!»
— Нет, Гвидон, вдруг торговаться?
Как же думу думать тяжко,
княжья голова бедняжка:
«Ну давай их подпалим!»
— Погоди, успеем в дым,
на дно успеем всех пустить.
Как себе не навредить?
*
Вот и думай, князь Гвидон:
мы стреляем или пьём?
А надо было жениться —
легче было б материться!
Ой люли, люли, люли,
плыли к бухте корабли.
Плывут, плывут лодочки
по морю синему,
а на лодочках корабельщики,
корабельщики красивые,
корабельщики статные,
мирные, невозвратные:
нет им дороги домой
из-за моря синего,
из-за Индии далёкой.
Потонут, потонут кораблики
в море глубоком,
корабли мирные,
корабли торговые
везущие деньги целковые,
а также ткани атласные
да серпы, молоты ясные.
С бурей суда не спорили,
на бурю нету управы:
по морю чёрному попешеходили
и на борт правый!
А дома дети да матери,
накрыты скатерти:
ждут мореходов,
тридцать лет ждут и сорок
своих поморов.
Когда день на небе повиснет,
мужик над гуслями свистнет,
и облака понесутся,
да куры перевернутся
с насиженного шеста,
значит, пришла беда.
А как пришла, снаряжайся,
в поле иди, сражайся!
Мы ж за тебя поплачем.
Вот так и живём мы, значит.
Что ни день, то горе;
что ни ночь, то доля,
а доля у нас такая:
рожай ребят и гоняй их
по чистому, чистому полю,
пока мал — на волю,
а как подрос — воевати!
Дед не слезет с кровати,
бабка застрянет в печи,
невестка забудет про щи —
вот те приметы
к хмурому, хмурому лету,
это войны начало.
А где наша не пропадала?
«Не пропало колечко
милого моего. Сердечко
вдруг разболелось что-то.
Охота, охота, охота
с ним кувыркаться в сарае!»
Эх ты, вдова молодая,
спрячь свои мысли подальше.
Подрос уж немного твой мальчик,
качай люлю и пой:
«Дом на горе пустой,
ветер за окнами воет,
дверь никто не откроет.»
Дом не дом, печь не печь,
так повелось, что негде лечь.
Подвинься, баба, дети прут,
в избу козочку ведут.
— Куда ж её? «Морозно, мать,
в сарае токо помирать!»
Коза, мать, дети, нет отца
(ушёл однажды по дрова),
некому и хату подправить.
— Сын скоро на ноги встанет.
Скотина жалобно блеет,
печурка почти не греет,
замерзает в корыте вода.
Идите к чёрту, холода!
— Весной наново крышу покроем.
«Никто и не спорит», —
отвечает сынок деловито.
Бычий лопнул пузырь: открыто
окно, и ставенька хлопает.
Мальчонка встаёт да топает,
входную дверь открывает,
в хату мороз впускает.
Сестрёнка терпит, не плачет,
(она взрослая, батрачит).
Прикрыл оконце, стало теплее.
Придёт весна, повеселеет
крестьянская доля несчастная.
Баба спит безучастная
к их общему горю.
Привычка — дело дурное!
Если б кобыла тебя не любила,
её б во поле не было.
А когда скотина хозяина знает,
то она пашет и пашет, пахает!
Ежели конь во полище пашет,
то нет и домища краше:
жена сыта, накормлены дети
и родственнички все эти.
Но бывает, приходит беда,
от неё не сбежишь никуда!
Гляди, прёт богатырская рать
да хочет кобылу отнять:
«Почём, мужик, лошадь продашь?»
— Как же её отдашь?
Без неё ложись, помирай!
Богатыри: «Да хоть в рай!
Знаешь, идёт война
с ханом чужим, и беда
будет совсем большая,
если ему родная
супруга твоя приглянётся!»
Мужичонка плачет, сдаётся:
— Ну забирай и меня в своё войско!
«Это по нашему!» Бойко
от мужиков деревню избавили,
к своим же кобылам приставили,
и по заморскому хану ратью!
А поля не ждут, их пахать бы!
Бабы сами себя запрягут
и пойдут, пойдут, пойдут...
«Чего бабоньки да без кобылы?»
— Нынче кони дороги были!
Небеса обетованные, повесть дивная:
деревянный дом, земля неглинная,
соха, метла и уздечка,
корова, свинья да речка.
Кобыла совесть забыла — пляшет,
петух крылами с забора машет,
кошка пошла до кота,
сижу на завалинке я.
Солнце играет.
Жинка не знает
какой я ей приготовил подарок:
там за сараем
стоймя стоит трон резной.
«Не садись, жена, не, постой!
Одень нарядное платье
да ленту атласную
вплети в золотую косу`,
теперь садись. Пусть не скосит
нас бог запорожский!
Ты царица, я царь литовский!»
— Ну и дурак же ты у меня, Кондратий!
Зря время потратил, —
вздохнула Оксана,
но исполнила, что муж сказал ей.
Совершив обряд,
я был рад:
«Ну вот, теперь мы под защитой великой!»
Бог с неба безликий
смотрел, не глядя:
«Ну и дурак ты, Кондратий!»
*
Небеса обетованные, повесть дивная:
деревянный дом, земля неглинная,
небо, рай и поля плодородные.
Гуляй, казак с царской мордою!
От добра добра не ищут.
— Ты куда? «Где ветер свищет,
и ломает паруса
лишь вода, вода, вода!»
— Не туда тебе, рыбак,
хлипковата лодка так.
«Я плыву, ты не мешай,
корабеле ходу дай!»
Так монах сам с собой разговаривал
и от брега родного отчаливал:
не за рыбой он в путь пустился,
к нему в голову чёрт просился.
«Видно что-то не так», —
начал думать монах.
А захотелось служке божьему счастья:
влюбился он, вот несчастье.
И другого пути не нашёл,
как в лодочку прыг и пошёл,
погрёб, трусливо сбегая:
«Нельзя мне!» — Не понимаю!
От добра добра не ищут.
Но ветра во поле свищут,
и ломает паруса
лишь сама свята душа.
А царица Турандот
в замке краденом живёт,
в замке краденом живёт,
тихо песенки поёт
про Русь да про мать:
ни доплыть, ни доскакать!
А царицу Турандот
Сулейман в поход зовёт,
Сулейман в поход зовёт,
да в поход совсем не тот:
не до белой Руси,
а до чуждой земли.
А царица Турандот
в тот поход и не идёт,
не идёт в поход царица,
в замке хочет материться!
В замке краденом живёт
бела дева Турандот.
Краденая дева
не пила, не ела,
не ела, не пила,
пока не затошнило.
Стало сразу ясно:
живём мы не напрасно,
не напрасно мы живём,
скоро ляльку понесём
на показ всему дворцу
да Сулейманчику отцу!
Ой ты, дева-девица
турандотская царица,
жизнью своей краденой
помни отца с матерью.
Но своим дочерям
ни за что не отвечай
где их предки живут.
Сулейманки не поймут!
Сулейманки не поймут,
они сердцем своим тут,
на персидских берегах,
и серёженьки в ушах
весело поблёскивают
каменьями заморскими!
Не плачь горько, мать,
дочерям не пропадать:
отдадут их замуж далеко за море,
не увидишь их боле.
Эх, царица Турандот
в замке краденом живёт,
в замке краденом живёт,
песни русские поёт
о доме, о хлебе,
о краях, где ей не быть.
Не забудем, не забудем,
не забудем, не простим!
В нашем городе гуляет
самый главный господин —
это царь-государь.
А ты, нищий кобзарь,
не стой, уходи,
у тебя на пути
одни беды да тюрьма.
Плюнь, коль я не права!
Гой еси, гой еси,
перевелись на Руси
все законные дела.
Плюй не плюй, а я права.
Не забудем, не забудем,
не забудем, не простим:
в нашем городе прижился
самый главный господин —
это царь горох,
царь горох-чертополох!
А ты, кобзарь,
хочешь сядь, а хочешь вдарь
по своей больной судьбе,
у тебя дыра везде.
Эх, кобзарь-кобзарёк,
тебя царь уволок
в самый дальний уголок,
посадил под замок.
И теперь ты посиди,
пока пляшут короли,
пока пир идёт горой,
хочешь ляг, а хочешь стой
под дыбой, дыбой,
под двумя, а не одной!
А певцу герою
плохо под дыбою:
и ни ойкнуть, ни вздохнуть.
Как же дальше своё гнуть?
Не забудем, не забудем,
не забудем, не простим!
Как мы пели, так петь будем.
Беды в песни воплотим!
Храмы, храмы, храмы,
храмы — золочёны купола.
Русь ходила с жопой сраной,
но на храмы медь несла!
Охраняем храмы, храмы,
храмы — белая стена.
Зализав военны раны,
возведёт храм голытьба!
Старый, древний спит князь-город,
дремлет мёртвый Киев-град.
Хуже нету той неволи —
церкви битые стоят!
Апанасу игумену
нету плоше той беды:
половецкие зверины
все иконочки сожгли!
Сел и плачет. — Деда, что ты?
«Ничё, детонька, иди.»
Дед ты, древний Апанасий,
муку внуку расскажи!
Хата цела, бабка ждёт,
муженёк всё не идёт.
Целил, метил старый дед,
руки-крюки: «Нож нейдёт!»
Ты не плачь, не рыдай,
лежи на печке, дни считай.
Придут хлопцы, засучив рукава
и иконы, образа
вырежут, раскрасят,
развесят — храм украсят!
Заблестит церква, засияет,
мало ей будет, добавят:
на позолоту скинутся
и дальше двинутся
Русь отстраивать!
Не надо жинку расстраивать,
дед Панас,
война не про нас,
про нас пир горой!
Иди в огородик свой,
там репа сиднем сидит,
на тебя страшенно глядит:
срывай да ешь,
пока рот свеж.
А храмы, храмы, храмы,
залижут свои раны,
и колокольный звон:
«Динь-дон, динь-дон, динь-дон!»
Молодой дурак и старый дурак.
А на родной земле да всё не так:
на родной земле — не косари,
на родной земле — гниль, пустыри.
Молодому дураку, ой, не терпится
на печь залезть, с мамкой встретиться.
А у старого свербит,
душа горечью горит:
«Земля чё спит, не шевелится?
Аль не главный я? Где ж метелица,
где метелица, что поднимет бой,
а как поднимет бой, так пойдём со мной!» —
орёт дедок, надрывается.
Но спит земля, не просыпается,
а ковыль степной жизнью мается,
и солнце на небушке светит:
«Идите оба домой, там приветят.»
На востоке нет пороков,
на востоке только медь.
У восточного порога
бабам жить иль умереть?
Открывай ворота, шах-падишах,
коль с тобою сегодня аллах!
Заводи невесту, надевай чадру:
«К мамке с папкой не верну!»
*
И кому какое дело,
откуда птица залетела?
Его корабли
её привезли.
Она горда, как три кита,
и нация у ней не та.
— Не умею я, шах, поклоняться!
«А что ты там прячешь?»
— Пяльцы.
«Я тебя сделаю знатной.»
— Заколю себя сталью булатной,
если ты сделаешь шаг!
Конечно же, сделал шаг шах.
*
Нехорошо ты, Анечка, поступила,
на руках жениха дух спустила:
— А знаешь какие у нас лошадки,
как муравушка гладки!
Где-то во поле кони скачут,
по дщери родители плачут,
турецкий шах матерится.
А между небом, землёй граница
открывает ворота:
«Зря ты, Аня, к нам пришла,
может, что-нибудь да получилось,
глядишь и в чужого «коня» бы влюбилась.»
— То ли царь ты, то ли вед.
Сколько, сколько тебе лет?
И ни спрашивать ужо,
сам не помнишь? Хорошо.
«Ничего хорошего!»
— Доколе войны нам терпеть?
«Жизнь без того сложная:
сложим год, сложим два,
не осталось ни шиша!»
— Так какой, скажи, ты вед,
коль не знаешь сколько лет
осталось жить до мира?
«Мир. Такое было? —
призадумался наш дед. —
Жили в мире или нет,
сколько войн идёт в миру?
Старый стал я, не пойму.
Нет, не вижу сквозь века!»
И печальные полка
собирались в бой, бой
через бабий вой, вой
уходили далеко —
в соседне поле. Глубоко
зарывались в землю-мать
(оборона) и не встать!
А кто не встал,
того поднял
старый, старый, старый вед.
Похоронит или нет?
Да куда ж он денется:
проживёт ещё сто лет, не изменится!
Закидает всех землёй:
«Спи, дружинник!» Песню пой
о языческих богах.
Старый вед сидит в ушах
и считает нам года:
«Раз и два, и два, и два…»
— Так сколько до мира осталось?
«Лишь бы Русь не сломалась,
а всё остальное неважно:
отмоем, грехи не сажа!»
Чернокнижник, чернокнижник,
отворяя дверь веков,
он из книжек, он из книжек
время черпает своё.
Чёрный старец не стареет,
вечный пленник не сердит,
он в своих оковах книжных
уже тыщу лет сидит:
за листом листы листает,
шепчет в бороду слова.
Всё на свете старец знает,
но не скажет никогда,
что на небе зла немало,
на земле его полно.
Рвёт листки он и кидает:
клёна, липы — всё равно.
У костра огонь играет,
чёрной ночью звёзды спят.
Чернокнижник что-то знает,
его волки сторожат.
Совы ухают глумливо,
ворон карчет, ночь прошла.
Губы старые сварливо:
«Ещё годика бы два!»
Два и десять лет пройдёт,
его жизнь не заберёт
Смерть — прохожая старушка,
чернокнижнику подружка.
Чернокнижник, чернокнижник,
отворяя дверь веков,
он измучил свои книжки:
листы плачут от оков.
Переплёты, переплёты,
судьбы переплетены.
На которой ты странице?
Не расскажет и не жди!
Смысла нет в листанье ветхом,
он хотел бы умереть.
Но что вечно, то заветно,
сто веков ещё терпеть!
Чернокнижник, чернокнижник,
чёрна, чёрна голова:
«Сколько же прочёл я книжек?» —
бел-белы его слова.
Ой ты, пан Гайдук, ты куда идёшь,
куда идёшь, куда крест несёшь:
толь к поклонной горе,
а то ли по ветру?
Чего дом родной тебе
уж не по нутру?
Может, турка ты погнал,
чи Мамая не застал,
али варвара пытал
или до смерти устал?
Гайдук-Гайдучок,
старый, сирый мужичок
на младом коне,
скачи скорей во двор ко мне!
Я паночка-панова
по имени Прасковья.
Не гляди, что я с Руси,
я со старой повести,
я из древних времён.
Мы про Украину споём:
«Эй-ей-ей, на Руси
были, были волости:
раз — киевская Русь,
два — киевская Русь,
три — Киев стольный град,
четыре — Харьков общий брат
и князь Владимир
владеет миром!
Ну что, берёшь меня в жёны?»
— Старый я, обожжённый! —
развернулся и пошёл,
крест воткнул и отошёл.
А я поплакала
и с Саратова
нашла себе великана
Михайло чудака, буяна.
А когда родила,
то спела песнь про Гайдука:
"Ой люли, люли, люли,
по свету ходят мужики
ни себе, ни людям.
Расти, мой сын. Забудем."
Не просилась я за Русь стоять — плакала.
И берёзонька кивала мне: «Жалкая!»
Жалкая я, горемычная,
к горю, беде непривычная.
Но если надо, так разойдусь:
с врагом-мужиком подерусь!
Дралась я с мужиком да билась,
вскоре дитё народилось.
Вот сижу у люли и плачу:
«Сколько можно же уже, десятый мальчик!»
Десятый мальчик войнам только нужный,
на погибель косяками ходить дружно.
Мне бы девочку, чтоб плакать не устала
обо мне: «Родная моя мама!»
Луна над лесом плясала.
Ты диким зверям играла,
играла с ними и пела
о том, как спрятаться не успела
не от лесного животного,
а от мужчины голодного.
Не успела спрятаться, жди приплода —
продолжения рода.
Род вырастает в племя.
Племя, проходит время,
превращается в города,
а города — почти государство.
Государство — большое царство
маленького народа,
где большое слово Свобода
уже никому не ведомо.
А ты живи, не зная заведомо,
что твой будущий человечек
этот мир не излечит,
не высушит наши слёзы.
Он камень на камень сложит
и выстроит замок-башню,
засеет пшеницей пашню
да войной пойдёт на соседа:
племя на племя! К лету
луна так сказочно пляшет!
А баба не дура — ляжет.
Уточки вы серые, уточки перелётные,
вы зачем боками жирными трясёте,
богатырю спать не даёте,
боками жирными трясёте,
спать никому не даёте:
трясёте раз, трясёте два, трясёте три.
Шестнадцать штук я вас понесу домой те
и скажу: «Нате да кушайте,
принимайте гостя дорогого,
и всё что у меня с собой, ни крадено,
ни воровано, а луком, стрелою добыто
и... Ан нет, не раздадено,
а супружнице милой принесшено,
на двор, на хозяйство кинуто,
во котлах кипучих уварено,
дитяткам малым скормлено!»
* * *
Так гордился охотник добычею,
домой идучи, напеваючи,
озорною жизнью играючи.
А тяжкие времена надвигались,
серые тучи сгущались.
Да мы других времён и не помнили.
Лишь в недолгие перемирия
песни хвалебные пели
да уху из утищей ели.
Баю-бай, засыпай,
завтра рано вставать,
щит да меч поднимать!
Ой ты, охотник молодой да рано состарившийся,
серых уточек настрелявшийся,
сидишь и дума в ум нейдёт,
дума в ум нейдёт, отчего же так?
«От того всё так, что больно молод я,
больно молод я, аж глаза болят,
больно глазонькам, у меня семья
ай поганая: тридцать три сына неженатые,
тридцать три дщери не замужние,
а жена одна да беременна,
ой беременна моим племенем!»
Так ты пой да пляши, что сыны хороши,
что сыны хороши, а дщери красавицы,
дщери красавицы. Нельзя те стариться,
нельзя стариться, нельзя морщиться,
золота борода пущай топорщится!
«Дык побелела борода раньше времени,
разнобой идёт пешком в нашем племени:
то сын народится, то дочь;
а надо сын, сын, сын, потом дочь, дочь, дочь.»
Ох и старый ты дурак,
да и всё ж тебе не так,
отстрелялся — молодец,
домой иди уж наконец
да корми свою семью —
вари из утищей уху,
а то молодость пройдёт,
ведь старым баба не даёт!
Не берут меня ни пуля, ни ворог,
ни царские поцелуи,
а десять детей мне надули
парни хорошие. Творог
поспевает в погребе, ляжет
на стол сыром пахнущим, жрите!
Я в молчанку играла дважды,
а теперь говорю: «Берите
всё что есть у меня — стол и хату,
да спалите дотла! Брюхата
я отродьем плохим, не нашим:
не былиною рот был украшен
у насильника басурмана.
Что ты там говоришь мне, мама?»
Я в молчанку играла дважды
и свой рот зашивала ниткой,
но мать, сговорясь с соседкой,
велела молчать мне трижды.
Ой гуляй, рыбак, гуляй,
того глядишь и будет рай!
Пей пиво, рыжий,
ты в Гренландии самый бесстыжий:
забудешь ты родную мать,
тебе скоро отплывать
от зимы лютой,
от метели крутой.
Смейся, морячок, гуляй,
сельдь в море есть, а значит — рай!
Нет на белый свет обиды,
мор не в море, с судьбой квиты.
Мор не в море, а на суше.
Ты селёдку, дружок, кушай.
Пой, мореход, гуляй,
в море синее уплывай!
Пока пиво рекой,
на душе покой,
на душе покой, горячо тело.
А что ж ты, земля, хотела?
Кости последних островитян
с удовольствием вымоет океан,
а ты прости, прощай
последний гренландский буян,
ждут тебя новые океаны,
земли германии и скандинавии
да новые, новые войны!
Земля стерпит, земле не больно.
Варвар из далёкой Гренландии,
он не помнит откуда он родом,
по земле германской он ходит
год за годом, год за годом,
горланя песни
о какой-то земле неизвестной.
Но он твёрдо помнит:
его род самый древний,
он знает повадки
всех диких животных,
никогда не будет голодным,
не даст в обиду жену да дочку.
И знает точно,
что Европа была другая,
пока они ни пришли. Слагает
какие-то странные он предания:
будто бы род их в изгнании.
Ничего, ничего, воин северных рун,
за тобою несут
твои флаги —
гренландо-германские стяги,
от которых было лишь горе.
Но это другая история.
На каждого короля
найдётся вилок капусты.
Где король, а где я?
Чтоб ему было пусто!
Пусто королю от закуски,
пусто королю от питья,
пусто королю на Эльбрусе,
пуста и тирания.
Порубит вилок капусты
придворный повар мечом,
щей навалит наваристых, вкусных,
ест король. Горячо!
Горячо не во рту, а на сердце,
горячо потому что горит,
горит от крови, от мести,
горит потому что болит.
Болит ни мука, ни совесть,
болит сама голова,
потому как о королях повесть
у народа, ох, как права!
Нелюбим, оплёван, осмеян.
«Почему? Я хорош собой!
(шипит террариум гадов)
Ну и ладно, зато он мной!» —
королю над капустой пусто,
еда застряла в пути.
Небо в клеточку,
кактусов кустик
полил щами:
колючкой цвети!
Метки: прошлое древний мир |
Русь замысловатая |
Золотые, безбрежные дали,
мы таких никогда не встречали.
Мы их никогда и не встретим,
но в блокноте ручкой отметим:
мы тут не бывали и тут,
а здесь нас вовсе не ждут.
Ну и ладно, к чему нам дали,
что мы в них не видали?
Если заду тепло на печке,
а за окном скворечник,
да на лавочке бабки
и у каждой по хатке.
Ну чего ещё в жизни надо?
Кричим хором: — Большую зарплату!
Войны многие мы видали
в поле, как проклятые, пахали.
Но масленицы такой
не видал даже конь боевой!
Вот ты на неё посмотри,
и каким боком на неё не смотри,
нет румяней да краше,
даже наша невеста Глаша
не сравнится с такой красотищей!
Ты кушай, кушай блинище
да давай скорее ответ:
люба тебе масленица аль нет?
Если люба, ешь ещё.
А ежели нет, то пошто
тут околачиваешься без дела?
Жри, пока я блины все не съела,
не поела, не покусала.
Вишь, пеку и пеку. Мне всё мало!
Всю масленичную неделю
я блины, оладьи ела.
Их больше есть я не могу,
пирожочков напеку.
Напекла я пирожков,
муж пришёл. «Ну будь здоров!»
Полетели пирожки, ой, на улицу,
а за ними жена — мужик хмурится!
Вот стою, раздаю пироги: «Все возьмите,
и меня с собой заберите,
я баба брошенка-кулинарушка,
напеку кулебяк, сварю отварушку,
а вы как выпьете отвар, помолодеете —
вспомнить имечко своё не сумеете!»
Эх, масленица-раскрасавица,
что ж ты делаешь с людьми, самой нравится?
Собирайся народ,
масленица к нам идёт,
кверху задом сразу прёт,
кверху задом сразу прёт
да по-русски орёт:
«Ты пеки, но не спали
блин румяный в печи,
не сожги его, не сглазь,
да и сам с печурки слазь,
слазь и жри блины горой,
да ротище свой открой,
а я туда закину
твою больную спину,
его больную попу,
туда же и Европу!»
Съешь блинок, касатик,
будешь мне, как братик;
стану я тебе сестрой.
Рот пошире открой,
рот открой, не закрывай,
может, влезет каравай!
Ну а если влезет два,
то замуж за тебя б пошла!
И не смотри сердито,
я те не «Лолита»,
а как дам промеж глаз,
сразу женишься на нас!
Ой, касатик-косец,
пойдёшь аль нет, под венец?
Я те не сестрёнка,
ты тоже не мальчонка:
сорок лет — уже большой,
почти дед. Молчу родной!
Ты ешь блинок да слушай:
будем жить получше,
как замуж за меня пойдёшь.
Напутала, ядрёна вошь!
Говорило нам ярило:
«Не болтайте языком!»
Говорило мне ярило:
«Тебя запросто сожжём!»
На ярило ведь не накинешь узду,
я сижу в сторонке и жду,
чтоб дорогое ярило
меня вечным огнём накрыло:
«Гори, гори ярко,
моя ты Худоярка,
гори, гори страстно,
ведь лик твой распрекрасный
вовсе и не на беду
с собою в вечность унесу!»
Горю, горю, догораю
и свято ведь знаю:
я одна была такая
с рожденья, что ли, неземная.
А российские поля,
говорят, сошли с ума:
покатились стога,
докатились до гумна,
встали колом и стоят,
вкатываться не хотят.
Мы нагоним на них
престрашнейший дедов чих:
чих, чих, чих!
Поплюём ещё на них
и поставим в угол.
Ну где вы там, ворюги?
А ворюги как придут,
мы уж будем тут как тут:
их в мешок и на кол!
Бабы будут плакать,
плакать, плакать, горевать,
сено во поле сажать:
«Ты расти, подрастай
наш сумасшедший урожай!»
Поле:
«Ты не тронь меня, пурга,
я полюшко чистое,
весной отдам колосья зернистые,
а летом налью их соком
и вздохну спокойно с покосом.»
Мужики:
— Скосим, намолотим и снова засеем,
едим хлеб, никогда не болеем!
А ты плачь, мурава, не плачь,
по полям снова ходит палач:
то война, то беда, то горе —
для всего государства неволя!
Что ж ты, трава, не плачешь:
спишь иль ничего не значат
для тебя людские покосы?
Тебе наши слёзы — что росы.
Бабы:
— Мужик мрёт, а полюшку всё привольно,
ведь когда крестьянину больно,
полю чистому не накладно:
лишь бы к осени не сгореть и ладно.
Опять поле:
«Завали меня, зимушка, снегом покрепче,
мне и спать одной будет полегче.
А под кем бы ты, Русь, ни лежала,
тому всегда будет мало
и полей, и хлебов и горя.
Вот такая История.»
— Куда ты, кобыла?
«За счастьем ходила!»
— Счастье нашла?
«Не нашла, но блудила
в лесу дремучем:
всяких барьеров круче
снега лежали.
И я не бежала,
а как то странно передвигалась —
мне и миля не давалась.»
— Для дурной кобылы
и снег в лесу — удила!
Зачем тебе счастье, дура?
«Для фигу, для фигу, для фигуры».
— А зачем же ты в лес попёрлась?
«Да дома всё как-то притёрлось».
— Отчего ж не по тропке, а в чащу?
«Где дорога, там воз обрящешь.
Эх, достало всё, братцы!
Воля вольная, здрасьте».
— Ну здравствуй, волюшка,
и нам на горюшко.
Мы ведь тоже не скачем,
а царь нагрузит, так плачем,
но тянем-потянем лямку.
Ты права, надо в снег иль на санки!
Мать по-матерному ругалась.
Смеркалось.
А отец господином сидит,
как будто и дел ему нет,
что донька уже большая.
Вся родня провожает
замуж.
Пора уж!
Коса-краса, печь побелёна.
Настасья влюблённа
в соседа Васютку,
он тута.
«А ну пошёл!» — семья отгоняет,
пущай не узнает
како на невесте платье.
Атласное. Не порвать бы!
Суета, маета, бормотуха.
«На здоровье, дивчуха!» —
пьёт родной дядька.
А платье
самое расшитое
и сердце у нас молодое.
Впереди дом и семеро дочек.
Не хочешь?
Не хочет, видно и тятя
тебя отдавати
в жизнь замужню.
А что делать-то? Нужно!
Что молчишь ты, старый башмачник,
рассказывай, как «башмаки пилят»
короли и все те, кто там были,
они про тебя забыли,
а тебе до них нет и дела.
И я вроде б хотела,
да забыла чего-то:
что-то да я не успела,
видимо, подлатать башмачок.
Да конечно, башмачник,
я всё понимаю уже:
тот кто молчит, тот знает
сколько «гвоздей в башмаках»
у трудового народа!
Так куй свои лапти, башмачник,
а я подкую стишок.
Ведь короли мордастые
хотят и хотят ещё
молчаливых башмачников скорбных,
сильной боли в моей спине,
снов людей очень горьких
и в их башмаках камней!
Нас войнами обидели,
нам дали три рубля
на храмы и обители.
Обида не прошла.
Не прошло мировое горе,
не прошло и «голым по полю»,
не прошла покосевшая хата.
Не ушли мужики в заплатах,
а сели и ждут чего-то:
когда кончатся все заботы
или войны сгинут с планеты
да детям раздарят конфеты.
И закружится хоровод
весёлый такой и соврёт:
«Всё хорошо, ребята
красивые стоят хаты,
но голым по полю не нужно!»
А мы подпоём ему дружно:
— Нет, нас никто не обидел,
потому как никто не видел
слёз из глаз наших красных.
Тебе не люб хоровод? Напрасно!
Казачок-дурачок
посмотрел на мой бочок,
плюнул, дунул в кулачок
и сказал: «Беда моя,
будешь ты моя жена!»
Мужичок-казачок,
бедный, мелкий дурачок,
не простила я ему
«беду мою», а посему
топнула я ножкой,
брякнула серёжкой:
«Не буду я твоей женой,
коль ты весь не такой:
ни хорош, ни пригож
и на чёрта похож»! —
развернулась и ушла.
А родня меня нашла
в его же хате и разуту.
Нет, любить я вас не буду,
дорогая родня,
коль вы ищите меня!
*
Ай, курлы, курлы, курлы,
любы были казаки
курам да казачкам.
А я пузо спрячу,
не смотрите вы туда —
не сглазьте, люди, казака!
Как у матушки Руси
только тридцать два пути:
путь налево — сразу в гроб,
путь направо — это бог,
путь вперёд — прямо в рай,
в космос — новый век встречай!
Остальные же пути
мимо норовят пройти:
первый путь —
куда-нибудь,
путь второй —
в мир неземной,
а на третьем, как всегда,
светит лишь одна звезда.
Вот по этому пути
и пытаюсь я пройти.
Попытка не пытка,
но милёнок мой с улыбкой
смотрит на усилия:
стану ль я красивее?
Нет, мой хороший,
я не стану строже,
я не стану младше
и не буду краше.
Но звезду свою младую,
как и Родину родную,
я не выпущу из рук,
хоть руби меня, как сук!
Потому как на пути
три несчастья, три беды
и одно большое горе —
ты не любишь меня боле!
А кто милёнок мой дурной?
Догадайся сам, родной.
Дураки и дороги
по России убогой
стелются, едут, идут.
Вот колдобина тут,
а в колдобине колесо.
«Эко тебя занесло!»
Занесло телегу,
а в телеге дрова.
И это ещё не беда,
а беда была такова:
дурачок на лавочке
шепчет в ушко дамочке.
И ни гроша, ни грошика
у паренька Ерошеньки.
Ах, Ерошка, Ерофей
ты у мамки — дуралей,
ты у тятьки — дурак
и у бабки — просто так.
А у девочки Анюточки —
самый, самый лучшенький!
А у её маменьки —
ты ни то и ни сё,
а у её папеньки —
прощелыга вот и всё.
Лишь у деда дурака
ты — Ерошкапрямбяда!
* * *
Ой люли, люли, люли,
прилетели к нам гули,
сели у дороги:
«Какой двор убогий,
нет, нет, тут зерна,
улетим со двора»! —
крыльями размахались
да у нас остались.
* * *
У дороги колесо:
«Прикрути, Иван, его
да дрова не растряси,
цело к хате привези!»
А у хаты, у ворот
гульба, свадьба идёт:
женят сына-дурака!
— Ерофей, поди сюда.
Ты, сынок, уже большой,
с бабой сладишь не с одной,
но узнаю чё — прибью,
я невестушку люблю! —
наставлял сына отец.
Но Ерофей наш — молодец:
— А я чё, а я ничё,
я не делал ничего,
я ни промах, ни дурак,
я, батяня, просто так.»
* * *
Эх дураки, дороги
по Руси убогой
как кати-катили...
И кого б мы ни любили,
мы не вдарили ни разу
в грязь лицом!
— И я о том!
Ой люли, люли, люли,
летите к барину, гули.
Не мешайте курям
шастать по чужим дворам!
Весело, весело людям:
«Поэт, мы тебя не забудем,
ведь наши красивые лица
ты увековечишь. Влюбиться
нам тоже, наверное, стоит!»
Ветер на острове спорит
с таким разноцветным народом:
«Хороводом его, хороводом!»
Собирай да лови эти лица,
им тоже охота влюбиться
и рассказывать солнцу:
«Город любимый стоит
миллиона наших улыбок!»
Жаль, солнечный день был хлипок
на Сахалине, он тучей
накроет праздник. Но люди,
привыкшие к бурям и ветру:
«С приветом! (кричат) С приветом»!
Ведь по улицам праздник гуляет,
он просто проказник. Устанут
кошки гулять по крышам:
«Слышим вопли мы ваши, слышим.»
Чужие, далёкие страны
манят из телевизора:
зовут и зовут, наверное.
Да я бы, конечно, поехала
(как другие хорошие девочки)
и хохотала весело,
вернувшись домой из Турции.
И говорила, может быть,
что Египет и Черногория
лучше намного Родины,
ведь там такие акации,
на космос большой похожие!
Но мой удел (без сомнения) —
это дома у телевизора
сидеть и любить свою родину
на Сахалин похожую.
А денег нет потому что!
Вот такие дела.
Если родина пьёт и рыдает —
это ещё не беда,
потому как нас окружают
леса, поля и луга!
Хуже, когда родины нет
или родина — зыбь и пески.
А у нас всё в порядке:
море, реки, озёра, тиски.
«Балтика — это где?» —
спрашивали сахалинцы.
«Где-то, где-то, где-то, —
отвечал синий ястреб. —
Вам не доплыть."
Сахалинцы кидались
в свой Татарский пролив и плыли:
брасом плыли и в размашку...
Ни один не доплыл!
Было время, было время,
было время — жили зря!
Жили зря, жили зря,
потому что без царя!
А теперь живём с царём.
Вот, уже не зря помрём!
С днём рожденья, Игорёк,
ты зачем в дом приволок
две чужие зубных щётки,
говоришь, что для трещотки?
Ну и да, ну и конечно,
я ведь тоже с тобой честна:
сижу дома, не гуляю,
просто чисто прибираю!
Мы крестились у реки,
пришли наши мужики,
нас раздели догола
и гоняли до утра
по заснеженной реке.
Кхе-кхе-кхе-кхе-кхе-кхе!
А болели мы все вместе.
Зато теперь мы им — невесты!
Говорят, в Москве кур давно не доили.
Говорят, в деревнях хорошо не жили.
Говорят, деду моему всё по колено,
потому что на печи притаилась измена —
бабка гроб покрывалом накрыла,
говорит: «Чтоб не дуло те, милый!»
Подарите жене шубу,
шубу подарите ... две!
А без шубы не будет ведь счастья.
И жена во сне
имя станет шептать другое
(Егор, например). Чужое
кольцо у неё на пальце появится.
А какому мужу это понравится?
Прожила я в горе, прожила я в радостях
и в маленьких, маленьких гадостях
от своих лучших подруг.
Вот и думаю: может, это от мук
или судьба такая,
чтобы я опять была холостая.
Стала я замечать,
что старой себя называю:
никого не хочу встречать,
провожать не хочу. Устало
с работы иду по дворам.
Дождь, как слеза. Не спится:
мне завтра, вроде, к врачу
иль на старости лет влюбиться?
Наша жизнь - только держись!
И кто прожил эту жизнь, тот знает:
его не поломают ни ветры ни пурги,
ни бабушкины пироги!
Хотя, чёрт его знает,
бабушкины пироги хоть кого поломают.
Я за родину Русь
больше думать не боюсь!
Дум-думочек палата:
была бы чиста хата,
был бы борщ на плите
и хозяин на земле
да пущай позлее —
быстрей я околею!
«За кого ты?»
— За всю великую Рассею,
за всю рассеянную Русь!
Нет, за неё я не радею —
беру кайло и в шахте бьюсь.
* * *
Ты, Серёжа, с такой рожей
не ходил бы к нам: негоже
целоваться при людях,
когда баба на сносях!
* * *
Не ходите, бабы, на тот свет,
там зачем-то выключили свет
и большие тянут провода
в никуда, в никуда, в никуда.
* * *
Да (сказала я мрачно),
в жизни нашей неоднозначной
покушать хорошо — это дело,
помыться, поспать.
Вот и жизнь пролетела.
* * *
А бабе Дусе мы подливаем
всё время какого-то чаю,
она пьёт это чай и хохочет —
ещё чаю такого же хочет!
* * *
Дед съел бред на обед
и сказал: «Буду полпред!»
Бабка съела тоже
и сказала: «Гоже,
стану я женой полпреда,
в доме будет больше бреда!»
* * *
Знает мама как с властью боротися:
пойти в лес по грибы и на кусты материтися.
* * *
— Вот такие дела, — сказала баба Маша. —
Что ни день, то я всё краше!
* * *
Бабушки — это звёзды,
а дедушки — это бабушек отголоски.
* * *
В чём бы баба любовника ни обвиняла —
ему всё мало!
* * *
Обещал Иван обещать —
народу правду всё вещать.
* * *
Не всё то золото, что блестит;
не все те парни, что не воруют.
* * *
А у нас работяй на работяе сидит,
работяю в спину дышит.
* * *
Не наше это дело — кренделями разбрасываться.
* * *
Всё налажено — жизнь любовью не изгажена.
Метки: Русь |
Древние войны |
Русь стояла не со зла
и увенчана была
болванами: сварогами,
перунами, даждьбогами.
А кто богов этих не знал,
тот и замертво лежал.
Ой святая Русь — то проста земля,
хороша не хороша, а огнём пошла!
Павши замертво, не ходи гулять,
тебе мёртвому не примять, обнять
зелену траву — ту ковылушку.
Не смотри с небес на кобылушку
ты ни ласково, ни со злобою,
не простит тебя конь убогого!
Ой святая Русь — то проста земля,
хороша не хороша, а огнём пошла!
Золотые жернова не мерещатся,
перуны в огне наши плещутся,
а доплещутся, восстанут заново,
не впервой уж им рождаться замертво!
Ой святая Русь — то проста земля:
хороша не хороша, но с мечом нужна!
Мы душою не свербели,
мы зубами не скрипели,
и уста не сжимали,
да глаза не смыкали,
караулили,
не за зайцами смотрели, не за гулями,
мы врага-вражину высматривали,
да коней и кобыл выглядывали:
не идут ли враги, не скачут,
копья, стрелы за спинами прячут,
не чернеет ли поле далече?
Так и стоим, глаза — свечи!
Караул, караул, караулит:
не на зайцев глядит, не на гулей,
а чёрных воронов примечает
и первой кровью (своею) встречает.
Нет на свете ненастья,
только мгла, мгла, мгла!
Нет и не было счастья,
виновата ты, Русь, сама:
сама себя ты кормила,
сама себя берегла.
Что же это такое было?
Чёрна туча на мир легла.
Смотри не смотри: не видно
ни деревень, ни полей.
Обидно, обидно, обидно,
церкви опять в огне!
— Мужичьё, старичьё, парнишки,
собирайся земская рать!
Слышишь, лихо уж дышит,
нам его бы догнать!
Нет на небе рассвета,
только дым, дым, дым.
Нет тёмной силище счёта,
но землю не отдадим!
Кричи не кричи, всё плохо:
старики не удержат мечи
и безбородые крохи,
а мужики полегли.
Иди один княже на «вы»!
Посмотрим с неба мы,
как ты долбишь хазарина —
степного вольного барина.
Коль один ты воин в округе,
все назовут тебя другом,
а как в поле сляжешь,
так и нам о войнах расскажешь.
Тучи грозятся и печалятся.
Добру молодцу, ой, не нравится
небо тёмное, небо хмурое —
сила чёрная, полоумная,
полоумная сила-силища,
она прёт куды не просили её!
Гостям непрошеным мы не радые,
эти шляхтичи — просто гадины!
Ты не трогай Русь, не тревожь её,
уходи в свою Черногорию,
в Черногорию да в Литовию!
* * *
Да не волнуй ты, воин, свою голову!
Убрались они в Черногорию,
в Черногорию и Литовию,
по своим расселись домам.
Слово шляхтичи не известно нам.
Нам другое слово известно:
фашисты — страшная месса!
Герою — почёт и победа!
Но думает он не об этом.
Герой о будущем нашем:
«Победа! Всё будет краше,
вот заживём мы на воле:
хазар более не беспокоит,
города пойдут разрастаться!
С частоколом не надо бы расставаться
и не распустим дружину,
меч за печь не закину.
Что-то мне беспокойно,
кораблями пахнет с поморья,
с Османии, что ли, прут?
Да нет, показалось вдруг.»
Герою — почёт и победа!
Но думает он не про это,
героя сама тишина волнует:
«Наверное, перед бурей.»
О чём воин грустит,
о чём думу думает:
«То ли сердце болит,
а хочешь, вынует
его всяк, кто думать не хочет,
кто над смертию лишь хохочет,
кто сыт одними набегами,
кличут их печенегами.
А что печенегу надо?
Бабу нашу и злато,
а ещё пшено.»
Под ногою хрустит оно.
Ехал русич и думал:
«Мож, печенег и умный,
живёт себе жизнью привольной:
ни работы, ни дома.
Хорошо у костра петь песни!
Жизнь у них интересна.
Интересно доколе?
Не могу собак терпеть боле!»
И от зависти (а не из мести)
решил воин жить интересно
и отправился в путь,
чтоб у костра прикорнуть,
попеть народные песни,
печенегов одежду развесить,
мечи и головы пересчитать
у убиенных врагов, да лечь спать.
Какову печаль
сбирать нам сильным и смелым?
И где бы воин умелый
ни шастал,
пред какими полями ни хвастал
своей победой,
ему покоя всё нету!
На челе не расправит брови:
«Нет на Руси больше воли.
Татар, монгол, печенег —
за набегом набег!
Дитё мрёт не родившись.
Я в степи заблудившись,
не видел б всё это.
Нет плети
на злого Перуна,
наибольшущего вруна,
сулившего милость и счастье.
Эх, с коня не упасть бы,
эка как стремена повисли.
Прости, Перун, мои мысли!»
*
Так какову печаль
сбирать сильным и смелым?
Был бы воин умелый
и меч —
его голову мудру беречь.
Поле чёрное не от ворона,
поле чёрное — не дожди прошли,
поле чёрное от грозы-беды.
Ты не бей себя кулаком во грудь,
ты не дай душе во грозу уснуть.
Тяжела, лиха наша жизнь-судьба,
наша жизнь-судьба ой как подмела:
смела ворона с пути.
Ты, помор, к нам не ходи;
не ходи до нас, варяг,
у тебя ведь всё не так,
всё не так, как у нас,
не в поту добыт припас,
не тяжёлым трудом,
и твой смысл совсем не в нём.
А мы стоим насмерть
за труд, хлеб и скатерть!
Что ж ты, воин
(вроде бы и не болен)
с поля бежишь
али к бою спешишь?
Волен не волен,
кровью отмоем
страх лошадиный.
Ну что ж ты, былинный:
али силушка ушла
из под ног, из под копыт?
Ты не ранен, не убит.
Вороти-ка коня и
пошла, пошла, пошла!
Иди сечь да рубить.
«Малых деток не забыть,
не забыть родную мать!»
Нет, с коня тебя не снять!
Что ты хочешь, злобный тюрок,
от бескрайних полей?
Надо, надо (нет, не надо)
крови русской: «Бей, убей!»
На телеги скарб положишь —
в чисто поле увезёшь,
злато, серебро разложишь
и с собой всё заберёшь.
Налюбуясь ваша баба
на злачёное кольцо,
толь откинет, толь оденет,
да не в пору ей оно!
Кости, кости, кости, кости,
золотые пояса.
У костров от тюркской злости
даже нечем и дышать.
Что ты хочешь, враг поганый,
от русой девичьей косы?
Скосят, скосят, скосят,
скосят тебя русские сыны!
На хазара в шеломе с мечом,
на хазара со смертью в руках.
Но отрепью всё нипочём!
А они нам — болью в висках.
«Вот каждому свою бы земельку,
жили б дружно, пряли кудельку.»
Но чёрту это накладно,
ему пашня в мужицких руках — неладно,
им бы, чертям, поживы.
— А ну, ребята, вперёд пока живы!
Какой год, однако, стоял невезучий:
урожайный — рожь горела получше.
Биться, сечься — вот и не будет скуки:
ухватилось копьё за руки,
ухватилось, не прыгнет обратно.
Что ты злишься, рыцарь ратный?
Про тебя написана баллада,
про тебя написана и повесть,
повесть почему-то не про совесть.
Пал соперник, не поднимешь,
латы ты с него потом все снимешь,
на себя примеришь — не подходят.
Чей-то дух чужой над мёртвыми телами ходит,
бродит дух и ждёт ещё поживы:
«Милый рыцарь, милый, милый, милый!»
Ты о чём задумался в годину?
Из себя ты выдавил мужчину.
Дух чужой в твой дух заходит смело
и копьё берёт. Ай, полетело!
— Слышь, отец, туда поскакали!
«Что мы там, сыночек, не видали?»
— Чуял я там, батя, печенега:
вишь, трава колышется от бега,
и за бугром
пахнет ём!
«Ты, сын, погодь,
я приметил вродь
след от солнышка левее.
Скачи в хутор скорее,
пусть мужики собираются.
Нам ли с чёрной силой не маяться?»
* * *
Нам ли с силой чёрной не маяться,
нам ли от набегов их каяться,
нам ли жизнь свою прожигать?
Нам бы в поле чистое, там лежать.
И пусть ковыль не шевелится,
моим сгнившим костям мерещится:
враг, враг, враг...
Вот так.
Рапира мира меня любила,
рапира мира была строга,
рапира мира жила без мира,
рапира мира — родитель зла.
Не свет тут клином сошёлся,
клинок великий нашёлся,
клинок воткнул кто-то в горы —
вот вам мировое горе.
Плоха ль такая картина,
она никому не претила,
она намазана маслом
на холст земли прямо красным.
И кого б ни любила рапира:
она погубила полмира,
полмира у нас недожило,
недоело, недолюбило.
А и какое нам дело,
что кому-то чего-то хотелось?
Просто так было и будет:
рапира мира про нас не забудет,
рапира мира по нас не заплачет,
она ни мать и ни мальчик.
Только глазам очень больно:
ни вольно, ни вольно, ни вольно!
Целуют нас мёртвые люди.
Так будет, так будет, так будет.
Боярина, что ли, взяли?
Схватили и повязали.
Никуда ж ему больше не деться
из вашего туретства!
Не выкупит его княжья община,
зачем им лишний мужчина
на пиру боярском?
А на орды турецки, татарски
и простолюдинов хватает.
Вот так. Лихо знает.
Готов княже к смерти.
Не впервой уж (верьте не верьте)
умирать роду барскому от безделья
на чужбине с похмелья.
(Великий Новгород 1471 год и до Литовии предатели охочие)
Русь держалась за землю коромыслами,
пахла податью, зерном, дурными мыслями.
Неприкаянный народ, не охаянный,
размечтался о загадочной Дании,
о Польше да о Литовии:
«С Казимиром мы
давно не спорили!» —
и ругая москвича,
собираться рать пошла.
Сороктысячная рать
идёт град оборонять
не от ворога чужого,
а от русича родного,
от великих князей
москви-москви-москвичей.
«Ненавидим царя,
Новгород — усё Литва!» —
пело песни семя
позорное. Измена.
Год в годину.
«Тебе половину, мне половину.
Предателя сдвину!» —
подумал царь Иоанн,
и повёл войско сам.
А год стоял совсем нехороший —
урожайный! Намертво был уложен
последний ребёнок на пашне.
Знай, что ли, наших.
Не пожалев ни матери, ни отца,
складывал царь трупы без конца:
«Знай наших,
изменник каждый!»
А во поле звёзды коромыслом.
Чёткое сечение — злые мысли
самого Иоанна:
«Не оставлю камня на камне!»
Камень не железо,
долбанёшь и треснет.
Если Новгород в огне,
то к заснеженной зиме.
* * *
А снег валит, валит и валит,
он мысли наши развалит
плохие и хорошие.
Русь по капелькам сложена
маленьким да кровавым.
Кто нынче в ней правит?
Динь-дон динь-дон.
Кто в Литовию влюблён,
чёрт на твою душу!
Москва имеет уши.
Чужие пустые земли так желанны!
На своих пахать некому,
свои пустые стоят.
Но манит душа короля куда-то
в чужие края неизведанные.
И собирается армия
да кликаются войска!
Так из века в век.
Слаб человек,
но силён войной.
«Кто тягаться со мой?» —
говорит очередной король
и в бой!
А падёт войско иль победит — неважно.
Ведь он король самый отважный!
Чужие пустые земли,
может быть, когда-нибудь
кому-нибудь пригодятся.
И новые воины наплодятся
из утроб матерей.
Но кто-то с неба кричит: «Смелей!»
И опять собирается армия,
и снова идут войска
в никуда.
Какой бабе
больше всего надо?
Самой отважной,
которой не важно,
что она недотрога,
она постоит немного,
на коня
и в тёмные леса!
Вон её лошадь рыщет,
чего-то всё ищет:
врага или лешего
самого бешеного.
У копья остриё заточено,
а ясные очи
не дрогнут,
и на подмогу
ей никого не надо.
Бравада, бравада, бравада!
*
Что ж ты, девушка,
от копья чужого упала:
своих женихов было мало?
Видимо, мало
на тебе их было повенчано.
Улетала душа твоя кречетом.
Если нам объявили войну,
то я на неё пойду!
Если кругом враги,
то сердце своё береги,
до него тут много охочих!
И тёмной, тёмною ночью
не спи и не плачь сиротливо,
а за сердцем следи родимым,
самым красивым на свете,
от него ещё будут дети,
как закончится наша война.
Но нынче нам не до сна,
ведь нам объявили войну,
и я на неё иду:
я иду на фашистов смело,
на их марши и крашу набело
историю своей маленькой кровью.
А ты в том времени хмуришь бровью
да в бой идёшь на печенегов,
варягов, татар и греков.
Две женщины — две судьбы.
Сердце своё береги!
Какой невиданной силой
я мысли свои косила
и брала города:
город Астрахань, город Акрополь,
город совсем далёкий,
которого нет на планете,
о котором мечтают дети,
город самый красивый,
самый счастливый
и беззаботный,
где нет графиков плотных,
где поезда уносят лишь в сказку,
где каждый житель самый прекрасный
на свете!
Эх, милые, милые дети,
я такой город разрушу:
не пущу в ваши души
праздность и лень.
Дребедень, дребедень, дребедень.
* * *
Я брала города большие
своей невиданной силой!
Я плакала на руинах
и рисовала картины,
картины совсем другие:
метро, работа, забота,
как кто-то спасёт кого-то.
Потом их рвала и топтала.
Чего хотела? Не знала.
А где-то есть Наукоград,
там любой мне будет рад.
Я этот город не возьму,
лишь письма длинные пишу:
«Какой невиданной силой
я мысли свои косила
и брала города большие,
которые мирно не жили!»
Старый волхв пошёл в бой —
размахался клюкой!
Только старому волхву
ратна сечь не по плечу.
А старым волхвам,
ой, сидеть бы по домам.
Нету магии у боя.
Что же это за такое:
он клюкой да заговором
с самим булатом спорит!
Меч лихой, лихой, лихой
летит, свистит над головой
и копьё лихо
прямо в дыхо.
И чего тебе, старик, не стоится,
отчего норовишь завалиться?
Унесут тебя еле живого.
3нахаря позовут, тот сготовит
целебное зелье:
— Пей, не болей!
Волхв, оклемавшись, спросит:
«Чья взяла?» — Наша косит!
«Не зря старался!» — уснёт счастливый.
— Благодаря Волхву победили! —
судачит народ,
а народ у нас не врёт,
ему врать не велели.
Вот те и сила магии веры!
Воин-кудесник
поёт не песни,
а заговоры:
«Кото-который
день у боя?
У того боя,
кото-который
сгубил все пашни
и сёла наши!»
Куде-кудесник,
тревоги вестник,
вестник несчастья,
а все напасти
на тебя свалят,
зава-завалят
за то, что плохо
куде-кудесил.
Пойдёшь ты лесом,
пойдёшь ты полем,
кото-которым:
сам и вспахал,
сам и засеял.
Бедою веет,
кудесник, чуешь?
Куда ты дуешь?
Твои уж угли
давно потухли.
Кричи свои заговоры
врагу навстречу!
Из сала свечи
разгонят духов.
А вражеские тела
разгонит сила богатыря!
Куде-кудесник,
победы вестник
пойдёт навстречу
моим предтечам.
Я не перечу.
А история была такая:
сто веков назад, я молодая,
ни печали тебе, ни тоски,
лети себе и лети!
Мой муж ненормальный немножко,
называя меня своей крошкой,
всё тянул и тянул куда-то
к другим мирам во солдаты,
в новые битвы толкая:
«Дерись хоть со мной, дорогая!»
И ни печали тебе, ни тоски,
к новым победам лети!
Мы в новые битвы летели,
песни победные пели
и не возвращались обратно,
а к новым мирам! Невозвратным
войском себя называли,
в дальнюю даль уплывали,
где ни тоски, ни печали.
Начинай, мой милый, сначала.
А история, дети, такая:
сто тысяч веков назад, я молодая,
муж мой и ветер,
вот он то за всё и в ответе!
Нам неважно кто нас любит,
пишет о нас, мечтает или забудет.
Для нас бумажные вихри — лишь пыль!
(Кто меня потроллить забыл?)
Кто ещё не вытащил меч?
Нам любовь свою бы сберечь
(и я её крепко держала),
но любви всегда не хватало
для нас, женщин из племени войн.
Ты меня лучше не тронь!
Тропами партизанскими я ходила,
делала вид, что любила.
Поэтому, милый, не надо,
нету у нас бравады,
нам язык не развяжешь,
по рукам и ногам не свяжешь.
Ведь мы делали вид, что любили,
а сами шагали, шагали и били!
*
Теперь вы слагайте легенды,
придумывайте сантименты
девам, рождённым для смерти.
И в нашу любовь, святость верьте!
Я говорю: «Так надо!» —
и иду спасать мир,
а в этом мире награда —
ты сам себе командир.
Мы сами себе командиры,
ты сама себе рядовой,
в устах припорошены вирши,
чуток отдохнём и в бой!
Незачем этому солнцу
так беспощадно палить,
ведь рукоятка от сердца —
это тонкая нить:
маленький, маленький лучик
на длинном, длинном пути.
У меня заветный есть ключик,
ты ко мне подойди:
я сердце твоё открою
и чувства с собой заберу.
Нет, я конечно, не спорю,
любовь мешает в бою.
Но мы говорим: «Так надо!» —
и снова идём спасать мир,
а в этом мире награда —
ты сам себе командир.
Мы сами себе командиры,
ты сама себе рядовой,
в устах припорошены вирши,
чуток отдохнём и в бой!
Воины по привычке,
воины из под небес,
нет у вас личика,
у вас в глазах только бес.
В руках меч или шпага,
за душой вообще ничего,
нахал ты или нахалка —
клич боевой вот и всё.
Воины по привычке,
воины без ружья,
у каждого есть отличие —
из глаз каждого смотрю я.
Моё детство в воине первом,
юность уже во втором,
в тринадцатом воине зрелость,
а в Жанне д'Арк я лицом.
На лице моём красною краской
ледяная застыла кровь,
её стирает булавкой
маленький, маленький тролль.
Я за Родину воевать не умела.
Я отправилась к протоиерею:
«Батюшка протоиерей,
причащай меня поскорей!»
Причащение, причащение:
батюшкино благословение,
матушкины слёзы,
а на душе лишь грозы.
Грозы грозные надвигаются.
Кто не спит, тот и мается:
на коня и в поле —
на вольную, вольную волю!
Я за Родину воевать не умела,
но за час-другой постарела.
Не узнала дома меня мать:
«Ты иль я зашла? Не признать.»
Я за Родину воевать научилась,
но с тех пор
мне Русь во снах не снилась.
Метки: войны |
Мужики и бабы |
Ах, какая я хорошая была:
на работе, в поле, дома — всё сама!
Настирала, наготовила и в гроб,
лежу тихо, жду: ну кто же заревёт?
Муж пришёл, нажрался, пошёл спать,
дети и искать не стали мать.
Полежала, встала с гроба, побрела:
зайду в лес и сгину навсегда!
Кинутся меня искать, ан нет?
Любят меня, бабу, или нет?
(Баба дура, баба дура, не дури!)
Я иду, а по лицу бьют камыши.
Улеглась я в камышах. Нет, не проснусь.
А уснуть мне не дают мошка и гнусь.
Плюнула, топиться я пошла.
(Баба дура!) Баба дура? Баба зла!
У болота села и сижу,
я не дурочка, топиться не хочу.
Осерчавшая на мужа, на детей,
поплелась я к дому поскорей.
— Почему ж не кинулись искать?
«Хватит, мама, шляться, иди спать.»
Я к плите, беру сковороду.
Ой, кого забью, того забью:
«Ая-яй, ая-яй,
провожай и встречай
мать родную у ворот!
(Видно, сковородка ум даёт!)
Как умру, не кинетесь меня!
Мать у вас плохая, значит, да?»
Свистит сковорода по всем дворам...
Не просите, бабью дурь я не отдам!
— С днём святого Валентина,
Валентина! «С Валентином!»
— Ты свиней не покормила?
«Покормила, покормила.»
— А корову подоила?
«Подоила, подоила.»
— И кролей пересчитала?
«Наши все, чужих не крала.»
— Завтрак будет, Валентина?
«Будет завтрак тебе, милый,
поварёшкой по башке!
За что горе тако мне?
Пошёл вон, дурак плешивый,
старый, толстый и ленивый,
пьющий, врущий и курящий,
а ещё кобель гулящий!
Иди зерна насыпь курям
и пройдись-ка по дворам,
мужики колют дрова,
лишь одна я у тебя:
сама — топор, сама в полень.
Хоть ложи голову на пень!»
Барыня-сударыня на войну ходила,
барыня-сударыня врагов дубиной била:
намахалась, наоралась, устала,
а как села отдохнуть, так не встала.
Опечалилась, пригорюнилась.
Едут танки на неё, на них плюнула,
да так плюнула, что взорвались!
Мы танкистов искали. Не встречались?
Так зачем же их искать, они пристроены:
в поле пашут, боронят наши воины!
А барыня-сударыня в стороночке
насмехается стоит и нисколечки
о войне той злой не жалеет:
ждёт когда «на нас конём»,
так рожь посеем!
Как куму кума не дала пирога,
не дала пирога, пожадничала,
пожадничала, повредничала,
открутилась, отвертелась, привередничала.
«Не крутись, кума, не ломайся,
а иди в кровать, раздевайся.
Разговаривать после будем,
где нагайка висит, не забудем!»
Разговоры, разговоры, разговоры спорятся:
— Что-то мне, куманёк, нездоровится,
нездоровится, голова болит,
голова болит и в коленочке свербит! —
отказала кума
куму, вроде, навсегда.
А нагайка висит, нагайке чешется,
соскочила с гвоздя и плещется:
по душе гуляет, по бабьей.
«А теперь в постель и оладьей!»
— В постель так в постель, не спорю,
а оладьей сейчас сготовлю!
Вот так куму кума не отказала,
а с постели как встала, выпекала
оладушки золотистые,
поджаристые да ребристые,
вкусные: — На здоровьице!
Пусть нагайка на стене успокоится.
Рассказываю всё как было:
родилась я, значит, училась,
не пила, никому не давала,
по тёмным дворам не гуляла,
любила папу и маму,
бабу Нюру, курицу, Ваню.
Вот с Ваней беда и вышла.
Чужой он был, то есть пришлый,
его во дворе невзлюбили:
не звали на праздники, били.
Я его пожалела,
накормила, помыла, одела
и на себе женила.
Так и жили от мыла до мыла:
работа, баня и дети,
а за детями не углядети!
Потом Ваню сильно побили
(в селе его не любили).
На моих руках он и помер.
Собрала я детей и в город —
не простила селянам обиды.
Теперь меня дома не видно:
я пью, гуляю, танцую,
по кабакам пирую
и Ваню своего поминаю.
За что убили? Не знаю.
А дети со школы в заводы,
нет мне больше заботы!
Сорок лет — совсем молодая,
весёлая, озорная,
в зубах, как всегда, беломора.
Вот так бегала я от позора
к позору совсем плохому —
нетрезвому, холостому.
Ты записывай, всё так и было:
мать меня не простила,
отец в свинарнике умер;
а как ветер на курицу дунул,
так и баба Нюра помёрла.
Собралась я, в деревню попёрла.
Приехала, села: — Дома!
Завели мы с мамкой корову
и ещё долго жили:
много ели, водку не пили.
Нас на праздники звали,
но мы лишь руками махали:
— Вы уж так как-нибудь веселитесь,
сами с собой деритесь!
А мы на лавочку и за семечки,
две не пожившие девочки,
две молодящиеся старушки —
бездушные душечки душки.
Напрямую ни от кого не зависело счастье.
Был бы суд-пересуд, а «участие»
у завистников быстро найдётся.
Кто в моём случае разберётся?
Всё хорошо у нас было:
дом, корова, свинья, кобыла,
и прозвище наше Силантьевы.
Фамилия? Да ладно вам!
Не обижал меня муж то,
жили мы дружно,
но не было у нас деток,
и мой Михалко забегал.
А бегал он по незамужним,
то бишь, дитё ему нужно.
Забрюхатили сразу трое.
Теперь суд. Как понять такое?
На суде все ручищами машут!
Тятьки вилы на Мишку тащат:
«Порешаем (кричат) на месте!» —
каждый дочь свою тянет в невесты.
Надумала я утопиться
иль самогоном залиться,
но плюнула, ждать решила — что будет,
с меня уже не убудет.
Вот такая история приключилась.
Недолго мы разводились.
У Михайло новая была свадьба,
алиментов на две усадьбы,
и пересудов лет эдак на тридцать:
позор скороспелым девицам!
А в деревне осталась я виноватой:
от того, что не ходила брюхатой.
И мне пришлось съехать,
в другое село уехать
под названием «строительство БАМа».
Там я была желанна.
Записалась я в коммунисты
и с листа нового чисто
жизнь свою начинаю.
Знаю, счастье где-нибудь повстречаю,
ведь оно ни от кого не зависит,
счастье с белого облачка виснет:
хватай, молода покуда!
А молва, суды, пересуды,
где бы ты ни была, догонят:
«Разведёнка, прям тут иль в вагоне?»
А было всё так: на крещение
принимали мы омовение:
тётку Нюру
с толстющей фигурой
посадили на лёд,
а она ни назад, ни вперёд.
— Прыгай, Нюра!
Та: «Не могу, ведь, фигура
застряла в сугробе!»
— Эта дура всю прорубь угробит,
её надо в баню,
хорошенько попарить,
чтобы сбросила сто кило,
вот тогда и на дно!
В баню Нюра, вроде бы, хочет,
сидит в сугробе, хохочет.
— Тащите её в помывочную,
пока волны нет приливочной
в нашей воде-океане!
«Волны в проруби не бывает,
там раки и щуки
от разной-всяческой скуки», —
Нюрка вдруг испугалась,
с сугроба быстро поднялась.
А наши местны мужики
(тоже ведь не дураки)
как её в прорубь закинут!
Христа помянут и выпьют
литра три самогона:
— И что я такой влюблённый
в морозы крутые крещенские?
— Да. Только бабы пошли дюже мелкие!
Интересные мужчины —
те, которые в кручине
не бывали никогда.
Я б за ними так пошла:
голая, раздетая,
колхозными заветами
вся, как кукла, скована.
Я разочарована
в любови деревенской.
Танец хочу венский
сплясать с поэтом злобным.
Хлопай, душа, хлопай
голодна пока что.
Хочу чтоб принц бумажный
писал мне… Не напишешь?
Слышишь ты, не слышишь?
Тётя Зоя
ни с кем не спорит,
она сидит на завалинке,
латает зачем-то валенки,
но от латок её нет прока:
от первого снегу потёкла
её прошлогодняя латка.
Ну и ладно.
А на улице вечер,
и полон скворечник
скворцами,
там деточки с мамой.
И лето!
Жаль, Зоя, ты не раздета.
Забрось свои валенки за забор,
может, припрётся Егор
на дармовщину:
спрячет свою личину,
дитя «надует».
«А оно нам надо?» — задует
тётя Зоя сальную свечку,
проверит свои колечки.
И спать в одиночку завалится.
«Пущай хоть хата развалится!» —
ей Егора чужого не надо,
ему и его жинка рада.
* * *
А мы тоже слезем с завалинки,
подберём эти старые валенки
и пойдём по-взрослому целоваться.
Не век же нам женихаться?
Дети бабам надоели:
пить хотели, спать. Поели
и давай опять орать.
Так орут, что не унять!
«Что же делать, как же быть,
как о детях нам забыть?»
И придумали чудилку,
саму страшную страшилку:
не рожать детей и вовсе,
а родив, так сразу бросить!
И пошло-поехало:
сто грехов нагрехали
и ещё немножко,
видала даже кошка!
Но недолго такое было,
Клавка с дедом согрешила,
родила — не отдаёт!
Собрались бабы на сход:
«Что делать с Клавкой,
ножом её или булавкой?»
Решили просто забить топором.
А Клавка прёт напролом,
забралась на сцену
и орёт: «Где смену
брать вы будете?
Сдохнете или скурвитесь!»
Говорила Клавка час,
а может, два. И сглаз
уходил потихоньку:
трезвели бабы, легонько
дитя того шлёпали.
И нравилось им! Ой, хлопали
глазищами непонятными:
«Что за порча такая отвратная
на наши головы навалилась?»
Вот бабы очухались и влюбились
в самого распоследнего старика!
Он еле живой. А я
к своему муженьку приеду уж скоро:
«Ну здравствуй,
самый милый на всей планетище, Вова!»
Жили-были бабы. Так себе жили,
ни хорошо и ни плохо:
никого никогда не любили —
всё меньше мороки!
И в чёрную глядя вселенную,
ни о прошлом не плакали, ни о настоящем,
а думали: «Мы наверное,
кинутые или пропащие.»
А звёзды такие печальные,
ни в конце пути, ни в начале
«друзей баб» никогда не видели:
девок бросили те или обидели?
Бабы ж играли в игрушки,
перекладывали подушки
с пустого места на место.
«Чудесное слово Невеста!» —
вздыхали бабы и плакали,
да жизнь отмеряли знаками
на своём нелёгком пути:
надо идти, идти и идти...
Шли бабы долго,
прошли Енисей и Волгу,
вошли в Карибское море:
«Нет нам счастья, утонем!»
Тонули они тоже долго
(растолстели бабы), без толку
свои пышные бёдра топили,
лишь веру в погибель убили.
Уселись на берегу, ждут:
когда «друзья баб» приплывут?
Но лишь глупо бакланы кричали,
да сирены на баб ворчали:
«Не ждите друзей, они с нами,
мы их к себе забрали
(эх, давно это было)
Ивана, Степана, Василя...»
И список имён наполнил
огромное море. «Помним
(шептали бабы) Ивана,
Степана, Емелю, Полкана...
Помним, а ну отдайте,
немедля мужчин верстайте!»
И кинулись на сирен своим весом
(каждая сто кило), и бесы
покинули синее море:
сдохли сирены. Вскоре
на сушу вышли Иваны,
Степаны, Емели, Полканы...
И толстым бабам сказали: «Невесты,
даже вес ваш нам интересен!»
А ко мне подошёл мой Вова:
«Ну здравствуй, моя корова,
поправилась ты без меня,
пойдём вес сгонять!» Ну и я
побежала за ним, як тёлка.
Вдруг песня вселенская смолкла,
печальная такая песня.
«Мы новую сочиним, чудесней!» —
«друзья баб» хором сказали
и звёздами закидали
весело пляшущих женщин.
Это счастье, ни больше, ни меньше!
Как ты жил дурак, помирай хоть так!
Помирай хоть так: да ни так, ни сяк.
Ты такой-сякой был у маменьки,
ты такой-рассякой был у тятеньки,
у любимой жены слыл не ласковым.
Сам не ласковый, не обласканный,
пожил — что не жил,
попел, поседел
и пошёл пешочком на выселки:
ни друзей не видать, ни Марысеньки!
А есть сын у тебя,
что ругает отца,
всё ругает тебя да плачется:
— И куда ж ты, отец? Да хватит уж!
Вот царю народ да всё смотрит в рот,
а твой народ за тобой не прёт,
не прёт народ, ему не хочется,
даже пристав и тот обхохочется!
А звёзды с неба заплакали:
«Почему ты, мужик, не алкаешь,
не молишься, не просишь милости,
иль на бел свет у тебя нет видимости?»
Поморгали звёзды, померкли.
Ты протёр глаза, а на вертеле
болтается Россия-мать.
Потянул рукой. Ан, не достать!
И пошёл пешком до своих выселок,
гол как сокол:— Авось не выселят!
* * *
А душа его на том же вертеле:
«Пропадай родня!» Вот вы не верите,
а он жил, как дурак,
да пропал за так.
И горит в огне — нет спасения!
Человечеству не даст прощения.
Чаи гонять — не хворост вязать.
А где его взять?
У нас лишь сосны и ели.
Не, за хворостом мы ходить не хотели.
Мы чай пили и
разговоры говорили,
о кустах да о грядках:
всё ль на огороде в порядке?
А ещё шушукались о голубике,
малине, морошке, чернике.
Много трепались о лесе:
чертях, водяных и бесах.
И самое главное, леший:
завалит, если ты пеший;
а ежели на кобыле,
проедешь — она ему мила!
На коне ж далеко не пустит,
его вкруговую пустит:
загоняет, изморит.
Слышь, что народ говорит?
А народ всегда прав,
ведь у него нет прав!
Видишь, у нас одни ёлки
и иголки, иголки, иголки.
Мы в сибири народ колючий,
потому что мороз у нас злючий.
Поэтому царь до нас не доедет.
А если доедет, то встретит
нашего лешего — деда Егора,
с ума давненько сошёл он:
топорик где-то нашёл
и по тайге всё бродит,
царя зовёт. Тот не приходит.
От сохи до сохи
мужики, мужики,
мужики, мужики, мужичишки:
малёнки, мальчонки, мальчишки —
крепыши, худыши и пышки,
падающие у борозды,
не вернувшиеся с войны.
Мужику любого роста
в свой дом войти непросто:
огреют иль обогреют,
накормят или побреют?
А если дом пуст,
то зубов слышен хруст
и запах конины
в спину:
«Нет, подруга, тебе сюда не положено,
хоть ты и неплохо сложена,
но меня б устроила баба
да кучу деток мне надо!»
Мужикам, мужикам, мужичонкам
нужны пацаны, девчонки
для продолжения рода,
да щит и меч от уродов!
А ещё мужику нужно поле,
только в поле мужицкая воля,
только в поле мужицкое счастье.
«Но, пошла...»
Беды, чёрт возьми, здрасьте!
Начинаю жить
Начинаю жить заново под именем бога:
«Ах ты, царская недотрога,
тебя даже я не трогал,
а жизнь за тебя отдал
сахалинский девятый вал!»
Я устало пожму плечами,
почему-то хочется к маме
и в сырую могилку к отцу:
— Я ведь скоро умру?
«Скоро, дочечка, скоро!» —
успокоит бог, словно
сам собрался на небеса.
Я оделась, гулять пошла.
А на улице кружит вьюга:
«Раздевайся, ложись, подруга,
на мягкий, пушистый снежок!»
— Врёшь, не вышел мой срок! —
снег стряхнула и в дом иду,
дома тепло в пургу.
А кот-баюн обогреет:
«Открывай свою книжку скорее
да листай, читай и пиши!»
— Тихо, киска, я сплю, не дыши,
не урчи с таким грохотом в ухо.
Хорошо. Уютно. Проруха!
Твори добро и кидай его в воду:
будут в воде бутерброды,
будут в воде апельсины
и сумасшедшие арлекины
захохочут — не будет мочи!
Радостные гуляют дочи
по воде и маму ругают:
мама такая, мама сякая,
мама у них плохая!
А в чём провинилась мама?
«Да что-то не так сказала,
как-то не так повернулась,
не по-правильному оглянулась,
залезла в наши тетрадки,
пересчитала оценки, закладки
в книжках перемешала.
В общем, мама плохая!»
* * *
Твори добро и кидай его в воду.
Жуй с колбасой бутерброды
да ругай свою мать,
тебе есть что терять:
сладких кило апельсинов,
бешеных арлекинов
и подружек целую кучу.
Нет, я вас не замучаю,
мои милые дочки.
Поставлю на ноги прочно
и отойду в сторонку.
Желаю вам по ребёнку,
а будут деньги — по двое.
И не надо вам моей доли.
Лишь одно пожелаю:
творите добро и кидайте
его вот так запросто в воду.
Будут в воде бутерброды,
будут в воде мандарины,
и внуки (для мамы Инны)
радостно захохочут —
о бабушку зубы поточат!
Написала б я длинную повесть
«Мой муж — идиот», но совесть
будет, наверное, мучить,
ведь жить с идиотом скучно,
он мне не скажет: «Инна,
сбегай сегодня за пивом!»
И тело не приласкает.
Он идиот. Чёрт знает,
что это у нас такое!
Но он молчит. Вот снова
падает зеркало в ванной.
Устала я быть незваной
в своём собственном доме.
Я очень хотела к Вове!
Но Вова боится тоже
стать на дебила похожим,
если со мной сойдётся.
Что же мне делать, боже?
Ой, жила бы я у маменьки
до самой своей смертушки,
и игрались мои детушки
до смертушки моей матушки
на руках у бабушки,
ели её оладушки.
Как жила бы я у маменьки
и летом, и зимой,
а если б снегом закидало наш дом,
то мы б хоронились в нём
от вражинов лютых,
от дедов согнутых
да от разных дураков!
Я б спала даже без снов,
если б с маменькой жила.
Где ты, мама? Умерла.

Метки: мужики бабы |