Дедушки и бабушки |
Дед Степан живёт у самого синего моря,
его хибара не то чтобы к сносу готова,
а её некому даже снести
и некому новую возвести.
«Ничего, на мой век хаты хватит!» —
Степан огородик лопатит,
и в море в прилив выходит,
сетями немного побродит,
чего-нибудь да наловит,
сварит уху и готовит
новые крепкие сети.
— Степан, а где твои дети?
«Разъехались.» — А жена?
«Жена моя умерла,
когда я был лет на десять моложе, —
дедок аккуратно сложит
дрова у забора. —
А у соседа Егора
внучат, как у бога:
один, другой ... в общем, много!
Они и ко мне забегают,
науку морскую верстают,
в лодку залезут, плывут
и едут, и едут, идут!»
— Далеко ли заплыли те внуки?
«Да аж до буя, им в руки
рыба так и хлестала:
сима или кижуч ... не знаю.»
— Ай, Степан, с тобою болтать — пустое.
Хочешь, счастье твоё холостое
немножко подправим:
за тебя бабку Любу сплавим!
«Любка ворчливая больно,
я бы хотел Петровну!»
— Так Петровна совсем молодая!
«А зачем мне больная?
Хочу Петровну, на худшее не согласен!»
— Ладно, Петровну спросим,
пойдёшь за Степана?
— Разбежалась быть ему мамой!
— Слышь, Степан, Петровна
нянькою быть отказывается!
«Трындит, проказница,
частенько ко мне ныряет!
Хай с ней, пущай ругает», —
дед сети запеленает,
чай нальёт и байки нам бает.
А море хибару оближет
(оно ведь всё ближе да ближе)
и ветром внуков надует.
— Встречай, дед, улов теперь будет!
Видишь, с катера тебе машут:
один, два ... целая куча. «Наши!»
— Ты красива, я как бог,
приходи на мой порог,
дивчуха-молодуха,
древняя старуха!
Ой ли, ой ли,
не жуются сухари,
не грызутся корки!
Ай, потрём на тёрке.
— Так выходишь за меня?
«Против вся моя родня:
внуки, правнуки, невестки.
Не гожусь уже в невесты,
да и ты не молодой.»
— Не смотри, что я седой,
мне на вид шестнадцать,
а на деле — двадцать.
Ой ли, ой ли?
Не жуются сухари,
не грызутся корки,
невестки трут на тёрке!
* * *
Свадьба, свадьба молодых:
бабке — сто, а дед, как «бздых».
Вам друг с другом повезло,
живите-ка ещё лет сто!
/ Дед не скажет правды,
он на вопрос промолчит,
дедушке наши петарды —
кострище (огонь палит). /
Нет, одному не больно,
а даже лучше в лесу:
воздухом дышу вольным
и глухарей пасу.
Не пройдёт и полвека,
как бабка схоронит меня.
Вот сиди да кумекай,
куда полетит душа:
чи на Марс, на Венеру?
Говорят, на звезде хорошо,
которая сильно не греет,
а лишь отдаёт тепло,
как мой костерок не могучий,
(колючий лапник горит)
но если подумать получше:
сырая хвоя смердит.
Вот так же смердит моя старость,
деревня смердит и Русь.
Сколько ж нам всем осталось?
Даже подумать боюсь.
Не потому что страшно,
а жалко, чёрт вас бери!
Наша земля, не наша:
мирно на ней живи.
/ И жизнь почему-то летела,
невзирая на «войны сей!»
Наша Земля, не наша,
переживёт людей! /
А старому казаку
десять палок по плечу:
по плечу, по плечику
погонов понавесили,
понавесили — висят,
на баб зверски глядят!
А что старому ему?
Десять «палок» по плечу:
с бабы слез, пошёл домой,
спи, гуляй теперь и пой!
Эх, гулял казак, и спал казак,
А проснулся как,
то всё вокруг не так:
не та земля, не те поля.
А те поля беда снесла,
беда снесла бедовая,
ни за рубль, ни за два:
за целковые!
И встал казак, нарядился казак:
«Ну показывай, земля,
где беда, а где пустяк!»
Ой наш ряженый казак
ходит, бродит, как дурак.
А ряженые казаки —
это тоже мужики!
Если ряженый казак,
значит, что-то не так:
то ли праздник на носу,
то ли нечисть во плясу!
*
— Да какой же он казак,
коли дома кавардак,
коли дома кавардак,
а в головушке бардак?
«Хоть и старый я казак,
да не вор и не дурак,
а поживший хорошо,
проживу ещё лет сто,
лет сто и целый век.
Замедляй, планета бег!»
Мне снились мои деревни,
мне снились мои города.
Я к лондонскому мальчишке
не побегу никогда:
ни побегу, ни поеду,
потому что люблю
родную деревню и деда,
который курит в углу.
Сяду рядом, спрошу я
как у старого жизнь?
Он заведёт про победы
(только ухо держи)
и закурит так долго,
будто вечность сама
у брегов старой Волги
разрушает дома.
* * *
К мёртвым моим деревням,
к мёртвым моим городам
я поспешу на подмогу,
и ни за что не отдам
лондонскому мальчишке
сердце своё и страну!
Ты сиди там в посольстве тихонько —
на рубежах я сплю...
Дед Егор никогда не скучает:
то пожрёт, то напьётся чаю
и в лес по дрова —
настала зимняя пора.
Старик, кряхтя, надевает тулуп,
валенки и шурует
в лесок за дровами
(недалеко от деревни) и валит
какие-то пихты.
Пилит
да матом ругает бабку
за то, что худая шапка
и штаны пообтёрлись,
а в доме так чисто — ни пёрнуть!
Брёвнышки в кучу связав:
ещё тридцать три мата сказав,
Егор поволок дровишки.
Мимо бегут мальчишки.
Он и их, ни в чём неповинных, обложит!
— Ты, дед, чего? «Не положено
бегать без дела,
мать вашу, не углядела!
Вот, старику не поможете.
Держите вожжи-то.»
Егор ребятишек впряжёт.
А сам сзади плетётся и ржёт,
как конь молодой!
Дурной, дед Егор, дурной.
Охота — пуще неволи,
а на волка тем более.
Зарядил дед Макар двустволку
и вору под холку:
«Зачем тягал наших коз?» —
обидно Макару до слёз.
А как завалил волка, плачет
(старый он стал, не мальчик).
Хилый ты уж, Макар,
а волка дотянешь?
Ах ты, старый дурак,
верёвочку шаришь.
Забыл верёвку? Ну вот.
Чёрт твою память берёт!
Поезжай домой,
мужики матёрого заберут,
по лыжне дорогу найдут.
Ползёт дед домой,
себя проклинает.
Макар ругает себя и не знает,
что всё это пустяки.
Главное это то, что бабка печёт пироги
и внуков у него целая куча.
Да ты, Макар, сопки Горюхи круче!
Какая сказочная погода,
полупрозрачная метель,
и от сибирского мороза
под носом и из глаз капель.
Мои собачки, как игрушки,
на белом крутятся снегу.
А у избу-избу-избушки
большая шапка на меху.
И дела нет моим собакам,
что надо чистить во дворе.
Они устроят снова драку:
кому быть первым в поводе?
Я глянул, дунул, за лопату!
Сегодня некуда езжать.
Не виноват я, что псам надо
бежать, бежать, бежать, бежать!
«Мы побежим, хозяин, ладно?
Ты только шибко не кряхти!
А ежели родная лайка
застрянет где-нибудь в пути,
так ты быстрее брось лопату,
на лыжи и иди искать.
Ведь, знаешь сам, не очень сладко,
в снегу глубоком погибать!»
* * *
Матюкаюсь, чертыхаюсь,
но иду собак искать:
«Что же это за такое,
вашу мать да перемать!»
Вот дурацкая погода,
после бури не пойму,
где сейчас в каком сугробе
мне откапывать семью?
Я кричу, вокруг ни звука.
Снег опять пошёл стеной.
Всё, приехали. Проруха,
видно, ходит вслед за мной!
Разозлился не на шутку:
мне пора идти домой,
а не то моя старуха
поплетётся вслед за мной!
Где вы, где вы, мои лайки?
Вдруг услышал родной вой.
Вы не видели, я плакал
и кричал: «Снежок, домой!»
Потихоньку, понемножку
друг до друга добрались.
Обнимались, целовались.
Ну, подружечки, держись!
Дома печка, отогрелись,
я ругал псов, укорял.
Больше лайки не просили,
чтоб я их в пургу искал.
Старики, старики, старичочки,
на носу вы поправьте очёчки
и закройте заумные книжки.
Бегают во дворах мальчишки.
А вы на улицу случайно спуститесь,
на лавку нечаянно опуститесь
и посмотрите немножко:
носятся, носятся крошки!
К вам подлетят и сядут:
— Баба, а гули лягут
на руку,
если насыпать крупу?
Рассмеётся старая,
скажет: — Голубь, конечно, ляжет,
но мёртвый только.
И заплачет горько-прегорько.
* * *
Старики, старики, старичочки,
не держите вы дома очёчки,
а гуляйте в парке почаще
или в какой-нибудь чаще,
где серый волчище рыщет,
который род людской чистит
от стариков, старичочков.
— Ах где же мои очёчки? —
вздохнёт бабушка, дома останется.
Ну и правильно!
Дед Михей, он всё понимает:
где-то молчит, а где-то моргает
или крякает да кивает,
в общем, делает вид, что знает
про то, про сё и про это.
Его не видели лишь на комете!
А где деда Михея видали,
мы о том ничего не слыхали,
потому как он жил, не вылазил
из деревеньки Грязи
сто лет, и ходил в галошах.
Дед Михей нехороший
лишь весной становился:
жутко он матерился,
когда в грязи застревала телега,
и его лошадь не бе́гом
по пыльной дороге бежала,
а чуть ли в трясине лежала.
«Ничего, пёхом, пёхом и до Европы!» —
опять Михей с голой жопой
о чём-то своём размечтался.
«Да чтоб ты взорвался!» —
ругала его старуха,
промозолил супруг ей ухо.
А дед Михеюшка свистнет,
да так, что жёнушка пикнет,
полезет в погреб за самогоном.
И уже под наклоном
дедушка спать уляжется,
сказкою рот развяжется,
а завяжется стоном:
у радикулита он не прощённый.
Спит дед Михей и знает:
он и во сне мечтает.
Видишь, как мрачно молчит,
наверное, в рай летит!
У наших бабушек всё не так:
молоко разлилось по хате,
кошка сметану лопатит,
даже кастрюля перевернулась.
Не с той ноги ты проснулась!
Глянь, дед мёртвый пыхтит за забором.
Щас внуки припрутся, встанут дозором
у плиты и будут следить за блинами.
— Что-то сегодня с глазами...
Это солнце взошло и хлопочет,
хохочет, хохочет, так хочет
своей радиацией сжечь:
«Подкинь-ка, старая, в печь!»
Ты дровишек в печурку подкинешь,
тесто поставишь и двинешь
в магазин за крупой.
«Куда ты, дура, постой!» —
крикнет вскипающий чайник.
Рукой махнёшь, и встречайте
её на улице птицы:
— Гули, гули!
И лица
у прохожих добреют:
— Мать зерна не жалеет!
Не жалеет она своей жизни.
Это не гули неправильно виснут
на её деревенском пальто,
а миллиард лет ещё
всё не так будет на планете,
как хотелось бы бабушкам, детям.
Ничего не говорила
бабка старая с печи,
только пряла да кудила,
и пекла пироги.
А во двор как выходила,
так бралась всё за топор,
да дрова легко рубила
с мёртвым дедушкой на спор!
А дед никак нейдёт домой,
хоть и спорит,
он поленницу душой
своей накроет,
и зарядит дождём
по крыше ветхой:
«Пойдём, старая, пойдём
за новой веткой!»
И куда бы бабку душа
ни тянула,
она брала три рубля,
на рынок дула,
покупала новые галоши,
а в них хоть в поле, хоть в лес,
хоть на площадь!
А на площади
столб деревянный,
он, о господи,
сверху стеклянный,
и горит так ярко, как пламя!
«Не спалил бы село,
а то знаешь...»
Зря ты старая рот
раскрыла,
ты б еще лет сто
печь топила,
а может быть, двести.
Вот замочек на двери повесить
тебе черти, что ли, мешают?
Дверь открытая стоит, а то знаешь...
Но бабка на столб всё смотрит.
А её дедушка мёртвый
пялится из фонаря,
говорит: «Вот он я!» —
и много чего другого,
даже с супругою спорит,
поспорит и в дом зовет.
Жена кряхтя, но идёт.
А дома печь и свеча
горят себе не спеша,
разговаривая друг с другом.
Бабка молчит, ей скучно.
Прялка жужжит,
ноет кошка,
в животе журчит:
«Где же ложка?»
А на старость
замок не навесишь,
старость — зависть.
Поклон отвесишь
самой себе уже, видимо.
Ешь быстрей, дел невидимо!
Бабушка никогда не предаст,
не сдаст и не выдаст.
Она глаза твои выест
своим гундежом!
Мы нашей бабушке споём
мы хвалу, похвальбу!
А деток в кучу соберём
и в старый дворик отведём:
«На внуков, мать!»
Ей внучат уж не догнать:
те то в парк, то во двор.
«Гулять, ребятушки, позор!» —
бабушка стирку отложит,
карты в рядок разложит,
да научит играть в подкидного.
И матерная свобода слова
несётся на весь квартал!
У нашей бабушки воспитательный дар.
Плела лапти старая,
старая, усталая,
старая, усталая бабка:
то лапти ей надо, то тяпку.
Иди-ка, древняя, на печь,
без тебя стирать да печь
некому в доме что ли?
Дед лежит в какой-то боли
дочки на гулянке,
а сыны на пьянке.
Может, внуки подметут,
чисто в хате приберут?
Но их след простыл давно,
а ей уже и всё равно.
Да есть кому плести, пахать:
иди старенькая спать,
а рыжий кот довяжет лапоть.
Будешь в нём плясать и плакать,
своё детство вспоминать:
как искала тебя мать!
Бабка и кот,
кто кому врёт:
то ли бабка коту,
то ли я вам не совру!
А кот-коток
мягко стелет да поёт:
«Милая моя бабка,
у меня больная лапка,
надо срочно мне мясца,
печёнки, рыбки, молока.»
Ай-я-яй, ай-я-яй,
старуха с Васькой не скучай!
Пошла бабка в холодок,
несёт рыбий хвосток:
«На, жри, окаянный!»
Всю брань перебранный,
ест кот.
А мы не смотрим ему в рот,
потому что потому:
пофиг хитрому коту
что и как сегодня врать,
лишь бы было в миске жрать!
Тебе, старой, дом построить, что ли, лень?
Ходишь, собираешь погорель.
Ах, ты нищая, замшелая бабка,
где же твоя милая хатка?
Что своей иконкой растряслась?
Далеко до бога, чёрту б продалась!
Ну что ты, ты ж у нас не продажная.
Не спасет тебя икона бумажная.
Чёрная, сгоревшая хата.
Старая, сама ты виновата:
не задула свечечку, не погасила.
Где глаза слепые твои были?
Не услышит небо, не молись.
А бери топор и размахнись —
построй-ка новый дом, пока живая!
Лень тебе или совсем плохая?
Ну и стой, старея день от ночи.
Где сыночечки твои и дочи:
разошлись по тюрьмам да по пьянкам?
Ну тогда иконка — самобранка:
собирай, бабуля, свои жизни.
Видишь, ангелы к тебе прилипли!
Мари Ванна жизнь прожила долгую,
на войне воевала,
а повоевав, сказала:
(так мол и так,
эдак вот и раз так)
«Не ходите, бабы, воевать,
а то некому будет рожать.
Было нас ... ой тысяча милльонов,
а осталося сто сорок.»
С Мари Ванной никто не спорит.
Бабка, конечно, лукавит,
она глазища чернявит
огромным карандашом,
ресницы красит и поёт:
«Мужики, мужики,
вы держите мудалки,
мы за вами в бой пойдём,
вас полюбим под огнём!»
— Мари Ванна, как вам не стыдно?
«Ай, у меня не видно,
смотреть уже не на что.»
Мари Ванне подарят бережно
букетик лютиков синих,
и от объятий сильных
ей никуда не деться:
— Вспоминай лучше, старая, детство!
— Где ты был, старый дед?
«В поле был я, бабка,
я цветы косил в обед.»
— Так им, дед, и надо!
«А ты, бабка, где была?»
— Тоже в чистом поле,
собирала я стога
нашей с тобой воли!
Ох, воля вольная:
коза не доена!
«А мы с тобой:
чай муж с женой?»
— Чай муж с женой,
пошли домой.
— Что не идёшь ты, старый дед,
а спотыкаешься?
«Ведь мне уже, никак, сто лет,
аль сомневаешься?»
— Тебе сто лет
и мне шестнадцати нет.
Вот так и живём,
да гори оно огнём!
Любопытные старушки
ходят, бродят по дворам.
Любопытные старушки,
не сидится дома вам!
И какое казалось бы дело,
что ворона в рот залетела
соседу или прохожему.
Нет, бабулечка осторожненько
ворону сначала рассмотрит,
а потом ненавязчиво спросит:
«Пошто вороньё разводишь?
Рот закрой, добро не воротишь,
если чего откусит!»
Бабушек никто ни о чём не просит,
но они свой нос всюду засунуть успеют —
думают, что от этого потихоньку умнеют.
Не проходите мимо деда Вовы:
он с вами поспорит,
«за жизнь» прохожим расскажет
и вовремя баиньки ляжет,
как обычно, пьяный.
— Эй Иванна,
куда ты попёрлась мимо,
«на чай» подать мне забыла!
Я споткнусь о дедка, начинаю:
«Подать не подам! (попинаю
его больную печёнку)
Вставай, Вован, собачонкой
и я б сумела тут ползать.
А ты попробуй-ка поработать.»
Подмигнёт мне деда Вова:
— При отсюда, Зубкова,
да в газету портрет мой вешай.
«Не журналист я (поэт) и взвешен
каждый мой слог на страницах.
Неужели ты хочешь, чтоб лица
вашего племени встали
на моих листочках вокзалом?»
— На вокзал я не хочу`! —
деда Вова хохочет.
А что ему ещё делать?
«Это я, как дура, надену
больную печень народа
на царей, королей и уродом
по планете пройдётся мой поезд!»
— А ты кто такая? «Совесть.»
Я сегодня стала старой,
мне сегодня хорошо,
потому что на рассвете,
чибис заглянул в окно,
постучал да поклонился:
«Нет, не быть тебе врагом,
это просто месяц злился.
Ай, поговорим потом!»
Я сегодня стала старой,
мне сегодня хорошо
слушать песни под гитару,
я прошу: «Ещё, ещё!»
Но нестойкая погода
ветром выгонит домой
и все песни про победу
мы за чаем допоём.
Я сегодня стала старой,
видно, с небом подралась.
Наши деды постарели —
заупокойная неслась!
Метки: старики |
Песни скоморшьи |

Вот такие пироги!
А не хочешь, не ходи
в эти чудо-города,
в них сомненье да еда.
И какие-то железные трын-дрыны:
пробегающие мимо машины,
и вообще, одна сплошная беда!
И куда б ты ни пошёл — всё не туда.
Не бывать бы в этих городах никогда,
но зовёт упрямая туда
дорогущая купеческая жизнь.
Глянь кака многоэтажка, ток держись!
А внутри многоэтажки господа,
ни туда от них и ни сюда.
На потеху, что ли, выходи!
Бабы будут делать с вами, короли,
маленьких, красивых королят.
Те вырастут, до Марса полетят,
чтобы, чтобы, чтобы в городах
не вспоминали о пузатых королях!
Жили-были на Руси
ни большие караси,
ни усатые сомы,
а дурные мужики,
мужики да бабы.
Хлеба нам не надо,
нам не надо сала,
давай сюда вассала —
на трон россейский посади.
И ходи, ходи, ходи
с работы к самогону,
и пущай законы
пишут только дураки!
Есть, конечно, на Руси
всяки-разны караси
и сомы усачи,
и стихи, баллады,
но нам того не надо!
Ведь я за родину Русь
не борюсь, не дерусь,
я за родину Русь не махаюсь,
я её на кусочки ломаю.
Кусок царю, царевичу,
кусок королю, королевичу,
кусок попу богатому,
кусок деду горбатому,
кусок за море, океан.
Кусок пьянице в стакан,
а последний кусок —
выпустим из него сок
и раздавим на куски.
А ну-ка, черти, уноси!
* * *
Но ты ж поди, погляди:
на Руси караси!
Ты ж поди, погляди:
и сомы усачи,
и стихи, баллады рядами.
Да чего же это деется с нами?
Деется, деется, деется,
никуда Русь родная не денется.
Лишь мы иссохнем и в прах рассыплемся.
Чаша терпения выпита
у Руси — у матери нашей.
Уноси отсюда тех, кто не накрашен!
Нет, не бабы красивой надо бояться,
а с могучим ворогом драться!
Баба что, ну огреет легонько
по головушке иль по печёнке.
Коли выживешь, будешь крепче,
а не выживешь, так навесим
на тебя все грехи и схороним:
скажем: «Был во всех баб влюблённый!»
Нет, не бабы красивой бойся,
а иди-ка в ведре умойся
да к роже своей приглядися:
не пора ли тебе жениться?
Ай вы, гусельники развесёлые,
слушайте сказы печальные,
сказы веские,
о том как ни жена, ни невестка я,
а бедняжка и мухи садовой не забидела,
человека не убила, не обидела,
тихо, мирно жила, никого не трогала,
ходила лишь огородами,
ни с кем никогда не ругалась,
в руки врагам не давалась,
имя своё не позорила
и соседей ни бранила, ни корила.
Но почему-то муж меня бросил,
а любовник характер не сносил,
убежала от меня даже собака,
и с царём не нуждалась я в драке,
он сам со мною подрался,
как залез, так и не сдался.
Вот сижу брюхатая, маюсь,
жду царевича и улыбаюсь.
А вы, гусельники, мимо ходите!
Проклятая я, аль не видите?
— Ай вы, гусельники развесёлые,
пошто длинный рассказ держите,
зачем народу честному душу травите,
о чём сказы сказываете,
на какую тему песни поёте?
«Да не стой ты тут, девица красная,
отвратными помадами напомаженная,
белилами веснушки прикрывшая,
вопросы глупые задающая,
сказы сказывать мешаешь!»
— Как же я вам сказы сказывать мешаю,
когда вы ни слова о других не обронили,
а всё обо мне да обо мне.
Да, я девушка хорошая:
и дома прибраться, и по воду сходить,
а ещё и вышивать умею гладью, и крестом.
А хотите, я вам спляшу?
«Ой головушка, наша голова,
и зачем же баба бабу родила?
Ведь покою нет от их языка
со свету сживающего!»
Обиделась я, красна девушка,
развернулась и ушла.
Но гусельники развесёлые
ещё долго пели о бабах русских,
об языках их злющих
да характерах вредных.
А об чём им ещё петь, мужикам то старым?
Счастье скомороха:
базарная картоха —
спел, сплясал,
сварил, сожрал.
А коль таланта нету —
готовь себя к обеду,
супругу или тёщу.
Жить то надо проще!
(народ ухмыляется,
народу нравится)
Счастье скомороха:
если в жизни плохо,
надо веселиться —
покрепче материться!
(улыбается народ,
в хоровод уже идёт)
Пропоём и про царя:
коль ты царь, царём быть зря —
всякий тебя хает,
даже голь не хвалит!
(народец ржёт)
Бежит сюда солдат, орет:
«Караул, а ну сюды,
тут пройдохи и воры!»
Скоморошье счастье — кроха:
дёру дать! (народ заохал)
Вдоль глубоких дворов,
меж высоких теремов,
знаем мы куда бежать:
нам хоть до неба достать —
есть у нас кусты родные,
там репей. Солдат в мундире
не полезет по нему.
Я бегу, бегу, бегу!
Эй ты, матушка Русь,
за тебя удавлюсь,
удавлюсь, повешусь,
а будут вешать, «грешник»
не кричи на мя народ.
Не оценит, не поймёт
ор ваш бог на небе.
Был я или не был?
Скоморохом
быть неплохо.
Скоморошьи дела:
колпак, лапти и дуда.
А скоморох домашний —
самый настоящий!
Что хочу, то и ору
да колядками пою:
«Слушай меня, кошка,
а на кошке блошка
не кровищу соси,
а отсюда пляши,
допляши до деда —
сварливого соседа
и вцепись-ка ему в рожу,
потому что так негоже
драть за уши ребят —
самых честных пострелят!
Ведь мы не виноваты,
что груши красноваты
у деда злющего висят,
дразнят пацанов, девчат.
Так собирайтесь блошки в кучку
и вцепитесь в дедов чубчик!
Оп ляля, оп ляля...» —
скоморошья игра.
А скоморох домашний —
самый настоящий.
Колпак, дуда и кошка:
«Ну сыграй ещё немножко!»
Иннка, как картинка,
с фраером гребёт.
Где же этот фраер?
Никто и не поймёт,
что его уж нету,
просто след простыл.
Ах ты, Инна, Иннка,
нужен нам живым
этот лысый фраер,
тот смешной пацан!
Ой люлю-люлюшки,
плюшки, пирожки,
перевелись на свете
красивы мужики!
В руках похоронка,
я её отдам
ФСБ, разведке,
мэрам городов,
попью чай с конфеткой
и пойду во Псков.
Там я для картины
фраера сниму,
прилеплю на стенку
снимок и скажу:
— Фраер, лысый фраер,
любишь ли меня?
Плакала картина,
рыдала и стена,
что фраера у Иннки
ходят где-то там:
первый на том свете,
второй во Пскове сам.
Ой люлю-люлюшки,
плюшки, пирожки,
перевелись на свете
красивы мужики!
Я за родину Русь
не торгуясь берусь:
берусь за флаг, размахиваю
и пусть не перетряхивает
никого из дураков,
ведь и сам я без мозгов.
Пойду налево — лес густой,
пойду направо, тут не стой —
побью, поломаю!
Пущай меня сажают!
Какой дурной пошёл народ:
огородами, огородами прёт,
тропами тёмными,
дорогами дальними,
песни поёт печальные.
Песни печальные
не кончаются,
птицы чёрные маются
на проводах.
Вот те и жизнь впотьмах:
ни книжонки какой,
ни «аз», «буки»;
голодные бродят внуки
и кричат: «Коляда, коляда!»
Захлопываются ворота —
прячутся бабы в хатах,
прижимают котов лохматых
со страху к своим грудищам.
Вот жизнь пошла! Слышишь? Свищет...
А чтоб по родине Руси
красной деве ни пройти?
Пойду, погуляю
да власти поморгаю.
Выходи-ка, власть, подраться,
хотца мне побаловаться!
Подымайся спяща рать,
будем вас всерьёз терзать
ай мы бабоньки,
ай мы девоньки!
А как уделаем всех,
пойдут детоньки...
«Так (сказали мне ребята),
что-то стало маловато
в нашей жизни огурцов.
Не пора ль искать отцов?»
Ох, пора и даже надо!
Вот от хаты и до хаты
ходим, ищем не найдём —
видно, так отсель уйдём.
Ай, веселится да хохочет народ:
кто-то пляшет, кто-то курит,
кто-то врёт.
Пьют и даже огурцами хрустят,
поделится с нами что ли не хотят?
Огуречный, огуречный рассол,
хорошо иль плохо пошёл.
— А зачем вам, братья, сдались отцы?
«Дык устали бегать полем, как псы!
Мы жениться хотим поскорей,
но не можем отыскать дочерей!
Где ж вы ходите, тести--отцы?
Перезрели уже наши огурцы!»
Какой мелкий пошёл народ:
растягаи в рот не берет,
от баранок отказывается.
Масло на хлеб не намазывается,
а суп разлился по хате.
Пора народ этот брати,
брати да с потрохами:
баб вместе с мужиками,
да ложить друг на друга.
Вот такая, блин, скука!
Осень грянула в окошко,
собирать пора картошку.
На посту, на боевом
я почти что часовой:
глянул с вышки в огород:
там уборка год идёт.
«Подмоги, сынок»! — кричат.
— На посту я, что с мя взять?
Потому как на посту
нада бдеть богатырю.
А работа не кобыла:
гладь не гладь, она не мила.
Каждому Ивашке
мы сшили по рубашке,
каждому Андрейке
по матерной скамейке.
А девочке Анюточке
самый, самый лучшенький
на голову бантик —
от конфеты фантик,
которую съела соседка —
богатая девочка Светка.
Снеговицкая семья
как-то сразу не сложилась:
потеряла куртку я,
а у него поотвалилось
всё необходимое.
Ну и как я буду жить
с этим Всёпоотвалилось:
ни любить, ни попилить.
«Собирайтесь, дети,
есть отцы на свете
другие!»
— Какие?
«Необыкновенные,
деревянно-сделанные!»
— Чучело в огороде?
«А и его охота!»
В министерстве стихов,
вроде, не было грехов,
потому что стихи —
это вовсе не грехи.
В министерстве повестей
давно не было вестей,
потому как повестя
не писала сроду я.
В министерстве романистов
не хватало нам артистов,
видимо, артисты
не любили романистов.
В министерстве драматургов
шло как раз засилье урков:
что ни пьеса, то аншлаг.
Прям всамделишный гулаг!
В министерстве прозы
сдохли все мимозы:
посто наша проза
стала слишком взрослой.
Ну и всё на сегодня.
Министры ходят голодны
и на клички не откликаются.
А последствия: байки не баются
в устах трудового народа,
да большим таким хороводом
ходят слухи чи сплетни,
мол, к церковной обедне
народ выучит «Азы и Веди»
и сразу в космос поедет
на телеге дядьки Егора —
бегом от такого позора!
Ерунда не ерунда,
а во все стороны пошла
голова да попа!
Тролль мой будет хлопать
грустными глазами:
«Прикольно с тобой, Ванна!»
Ой была я не была
Инной Вановной,
но куда-то вдаль ушла,
в небыль канула.
Провожай не провожай,
уже смеркается.
Обнимай не обнимай,
вам всё прощается.
|
Век-другой назад |
Каторга-жиличка.
«Птичка-невеличка»
прибежит к бараку.
Мужики до драки!
— Кому же ты досталась?
«Со всеми переспалась!»
— От кого родила?
«От лысого детину,
детинку от рябого
и деточку попову.»
— И что же там под рясой?
«Всё что есть, то наше!»
— А где же твои дети?
«Один зарыт в кювете,
второй схоронен в море,
а с третьим одно горе:
лежит и не вздыхает,
тоже помирает.»
* * *
Птичка-невеличка,
малая синичка
прилет и скажет:
«Кто с Мариной ляжет,
тому на небе честно
откусит бог то место!»
Не спи, Марина, не рожай,
на кладбище не провожай!
Царь далеко,
бог высоко,
мать на облаках,
а отец в своих штанах
кабы сидел тихо,
то не родил бы лихо!
Смерть, холод, голод, цинга —
не моя это сторона.
А на моей сторонушке
льётся, льётся кровушка
не за батюшку царя.
Эх, мать-революция!
А тут хоронят:
никто слезы не обронит.
Кровь студёная, как лёд,
народ к могилушкам нейдёт.
Как помру, закопают
и родня не узнает.
Даже Клавка-воровка
не уронит головку:
мужиков ей хватает,
не такой уж завидный я парень.
Эх, Александровск-Сахалинский,
ты как берег румынский
для жены и сына.
Вот так и уйду безвинный.
* * *
— И тут кружок собирают! —
привезли мужика из рая,
с материка, значит,
вон он тужуркой новой маячит.
— А нас то скоро отсюда?
«И не мечтай, забудут!»
Забытьём позабыто племя,
думать о нём не время,
думать о нём не резон,
в революцию мир влюблён!
И миру никак не спится:
лица мелькают, лица
и сгорают дотла!
Кому ж ты тут, челядь, нужна?
Разойдутся каторжане печально
по баракам, по лавкам спальным,
накроют мослы сюртуком:
— Вспомнят о нас ... потом.
*
Пока солнце одаривает светом,
смейтесь беззубой улыбкой, за это
о вас не напишут романов,
ведь каторга — неприкрытая рана.
Я не терпел ни божьего уклада
ни наглости воров,
ни хамства, ни отсутствия зарплаты
и ни священников. Ну что ж.
Я не терпел, как многие другие,
когда шериф плюёт тебе на грудь:
я мог и от шерифа в степи двинуть,
уж там за мною точно не придут.
Я не терпел и женщин-проституток
и их притворный смех,
я не терпел разгульных пошлых шуток.
Я не терпел почти что всех!
Я мог уйти не оглянувшись
и на «прощайте» промолчать,
я мог, когда хотел, вернуться
и даже «здрасьте» не сказать.
Я почти бог, и я свободен,
я точно знаю как дышать,
когда в твой мир никто не входит.
И буду дальше так шагать.
* * *
Но однажды пришла какая-то сила
и меня под себя подвалила:
я должен был сдать оружие,
помыться, побриться (так нужно им),
да на завод шагать строем
и даже с начальством не спорить.
Я терпел это долго:
может год, может два. А толку?
Меня превратили в раба!
Бежать? Но куда?
Я всё вспоминал о рае:
когда меня не хватали,
и я не плевался в ответ.
Нет больше счастья, нет!
Но как-то раз
я ушёл через лаз
в Канаду.
Говорил сам себе:«Так надо!»
Дошёл до самого севера,
поселился у берега
небольшого залива.
Сижу с удочкой, ожидая прилива,
на спине ружьё-карабин.
Я на воле, и я один,
жду, когда шторм пригонит терпение,
которое скажет: «Без сопротивления,
парень, мы тебя снова достали!»
Брось свои пистолеты!
От твоих арбалетов
умирает последний медведь,
ступивший на эту твердь
на два миллиона лет раньше, чем ты.
Хохочешь? Ну хохочи.
Пистолеты всегда неправы.
А тебе до человеческих правил
не даст дожить новоземелец:
смотри, от его пуль умирает индеец,
тело которого не индевеет,
а устремляется ввысь...
Ты за него держись!
И его кровь в тебя перельется.
Видишь, как он смеется,
размахивая арбалетом
в 2025 лето.
Зачем он делает это?
А ты
пистолет свой держи
покрепче,
с ним тебе будет легче,
с ним тебе будет надёжней!
Медведь свои кости сложит
и даст тебе силу.
Ведь нету тебя красивей
в этом мире не вечном.
Лишь твоя душа, человечек!
Выбор: «Всем иль никому?»
— Я бы богу одному!
«Бог на небе далеко.»
— Тело потное липко.
У дочки проститутки
выбор не до шутки:
«В монахини или как мать?
Платок иль моду догонять
в кружевах, в таверне?»
— Но трапеза скупая в келье! —
душой чиста, чело в грехе. —
Вот Темза-мать, спрошу на дне.
* * *
В темных водах Темзы поймали мертвяка:
девчонка молодая, золота серьга,
одета в белый саван, ноги в кружевах.
И бог по ней не плакал:
нет слёз на детский прах.
— Берёзонька моя милая,
берёзонька красивая,
расскажи, берёзонька,
девочке работящей,
поведай, берёзонька,
девушке не гулящей
всю судьбу-судьбинушку,
где встречу половинушку:
толь на берережку у реченьки,
то ли дома у печеньки,
а может, в лесу,
иль на пашню-полосу
как выйду,
так и милого завиду?
Зашептала берёзонька,
склонившись низёхонько:
«Милая ты моя, Маша,
нет девицы краше,
нет тебя умнее,
подрастай скорее!
А как вырастешь большая,
то стоя у самого края
берега крутого,
паренька увидишь молодого,
в лодочке, плывущей по реченьке,
то не слушай его ты реченьки
и замуж за него не ходи,
потому как у тебя впереди
десять дочек,
десять сыночков,
во дворе скотина
и дел половину
не переделаешь за день.
На кой ляд тебе это надо?»
Вздохнула Маша радивая,
сказала: «Спасибо, родимая!» —
и побежала расти-подрастать,
на бережку крутом поджидать
в лодочке паренька молодого.
Не страшно ей дело людское!
Мужики и бабы,
очень сильно надо:
«Говорят, в сибири
всех царей убили,
без царей в сибири
хорошо зажили.»
— Мужики и бабы,
какого чёрта надо?
«Надо, ой как надо!
От барского уклада
болит у нас головушка,
и мёртвая коровушка
не доена, а съедена
боярскими медведями.»
— Мужики и бабы
лежали б на полатях,
сидели и смотрели,
как хлеба поспели.
Но не сидится мужикам,
не лежится бабам:
дали наши дёру
до самого бору,
до чащи, до леса!
Есть к жизни интереса:
«Избу срубим, будем жить,
на охотушку ходить.
Мост построим у реки,
чтобы наши рыбаки
наловили на уху
небывалую плотву!
А в корзинке у нас
петух с курицей — раз,
утки две и два гусёнка —
это три! А ты, девчонка,
шибко к нам не приставай.
Твой дед с сибири? Внук наш, знай.»
Пошла я в тине болотной топиться:
зачем мне знать ваши лица,
которые лишь хохочут
надо мной и моею дочей!
Вот ты, болото, не знаешь,
что родила я в сарае,
одна родила, без мужа.
Теперь с нами никто не дружит.
А болото мне отвечало:
«И куда ж ты полезла такая?
Дитя на старую мать останется,
а та ведь скоро представится.
Ты душу в воде не утопишь,
она будет летать и хлопать
крылами своими горбатыми
над маленькой дочкой и хатою.
Вот в чьи руки дитё попадёт
или так, само отойдёт?»
А я болото не слушала,
себя жалела, и в уши мне
водяной шептал: «Утопись,
жизнь постыла, за свет не держись,
видишь, тьма кругом и прохлада,
не ходи до дома, не надо!»
Я сидела в болоте зыбком
с отупевшей душой, и хлипко
хлюпали лягушата.
Вдруг душа моя виновато
сама покинула тело,
над хатой родной полетела,
крылами чуть ли ни топая.
Дверь в ожидании хлопала.
— Мама! — дочка кричала.
Старая бабка вздыхала.
И не было зла на свете,
лишь души горбатые ... дети.
Нашу семью за версту видно!
Домище у нас завидный
строится всей роднёй.
А комнат то, комнат в нём:
кухня, две спальни и зала.
Чего ещё не хватало?
Живи и рожай детей
да работай быстрей!
Ведь у нас на Руси как ведётся:
кто не спит, у того скотина пасётся,
кто на печке зад свой не греет,
у того Маши растут и Андреи.
Вот вы на меня поглядите:
плечи, морда ... боритесь,
ни за что не завалите!
Потому как не грею завалинку,
а бревно на плечо и вперёд!
Глянь, как дом мой встаёт,
стены на солнце играют.
Аж до слёз пробирает!
От зависти плачут лентяи.
А я скоро стану батяней
(жинка сидит, еле дышит):
«Не рожай, пока дом не вышел,
яко с картины лубочной.
Ну ладно, рожай, мой клубочек!»
Детей нам красивых надо,
таких плечистых, как папа,
|
Феи, нимфы, лесные девки |
Хозяйка Медной горы —
на неё не смотри!
Не смотри на неё никогда,
у неё тяжёл взгляд, глаза.
До хозяйки на Медной горе
не ходи ты даже во сне!
Нет сна у мастера Тараса,
он цветок резцуя красный,
наслушавшись сказок от бабки,
путь кладя в уме стократный,
думу за думой куёт:
«Её замуж чёрт что ли берёт?»
Чёрт не чёрт, а так, мужик
дров набрал и в гору проник.
Глухо в пещере и тихо:
«Выходи на бой, чёртово лихо!»
Не вышло лихо,
а возникла дева-краса,
ай да дева краса —
шит крестом пояса.
И сама себя предлагает:
— Возьмёшь меня замуж?
«Да шут тебя знает!»
— А не возьмёшь, пойду за Тараса,
я для него прекрасна!
Мужик не чёрт, но дёрнул чёрт,
и Ивашка говорит:
«Ай, пущай сердце болит
у какого-то там Тараса.
Ты и мне, вроде, прекрасна!»
Повела девица его вглубь пещеры,
засадила за рукоделие:
— Делай (говорит) бел-горюч камень!
Вздохнул и сел за работу Ваня.
А дева обернулась птицей.
Летит, с пути б не сбиться!
Прилетела и села на ставни Тараса,
стала девушкой: — Здравствуй, мастер!
Тарас свой цветок протянул девице.
Она берёт и огнём палится!
Сгорела хозяйка Медной горы дотла.
Тарас понял одно — случилась беда.
И рассыпалась гора та лесная,
раздавила Ивана злая.
А бел-горюч камень,
который вырезал Ваня,
лежал, лежал и покатился,
да к Ильмень-реке подкатился,
встал, застыл в её водах навечно.
Ой и плачет с той поры речка,
речка плачет, журчит и бурчит:
«От камня мой бок болит!»
* * *
Вот прошло сто лет, сто веков.
Тарас умер давно.
Ходил у Ильмень-берегов
богатырь былинный,
взял он камень и сдвинул.
И что же тут началось!
Явилась девица вновь,
хозяйка Медной горы:
— Богатырь, меня в жёны бери!
*
Говорят, что с той поры
перевелись богатыри.
Одни гусельники остались,
да те нам сто лет не встречались.
Расскажи, как живётся тебе в лесу?
— По верёвочной лесенке тихо иду,
иду я так тихо,
что кружащее лихо
меня охраняет от зла.
Так шла я и шла,
пока не пришла к избушке,
а в избушке старушка
печь топит
и загадочно смотрит:
«Суждено тебе, дочь, влюбиться
в двух мужчин сразу и злится
они поначалу будут,
а потом обиды забудут.»
— А дальше то что, родная?
«Дальше судьба плохая
у одного из них.
Вот второй то тебе и жених!» —
а сама улыбается,
ей старухе не мается,
ей старухе не горбится.
Я стою, мне коробится:
— Как же так? «Так бывает,
в общем, не повстречает
твоё сердце первого с судьбой нехорошею,
зато со вторым всё сложится,
всё сложится, всё получится,
к старости вы подружитесь.»
— А до старости жить я с кем буду?
Махнула старушка рукой: «Забудешь
с кем маялась,
о чём печалилась,
всё, всё забудешь,
как старой будешь.
А как жених тебя старый обнимет,
так лихо твоё и сгинет!»
* * *
Я по верёвочной лесенке тихо пошла,
в родной лес с печалью пришла.
С лихом я долго дружила,
слова бабушки той забыла,
а как влюбилась в двух разом,
так и вспомнила сразу.
А лет мне было немало,
я была уже мама
и лучшая кому-то подруга.
По кругу я шла, по кругу…
Ах, была бы Водолеем!
Ходила б я с ковшичком,
ходила с кувшинчиком,
поливала б водой
весь мир молодой,
весь мир молодой неустоявшийся,
зыбкий мир, не утрясшийся.
После войн земля не отдохнувшая
прорастала бы травой, прикорнувшая,
травой прорастала,
цветами расцветала,
сама себе радовалась.
Поливала б я водой и рыдала:
вы простите меня реки Ямала,
за то что я озорую,
водицу с колодца ворую:
краду кувшин за кувшином
и лью на землю. Рисует
картину весёлый художник —
самый промозглый дождик.
На этой картине я
хороша, как май, как весна —
красивая, молодая
и очень, очень большая:
большая, как мир, как природа,
как солнечная погода,
как ветер буйный и смелый!
Рисуй, художник умелый,
а я приползу к ручью,
сяду, вставать не хочу.
Вода прекрасна! Любуюсь.
Почему я ни с кем не целуюсь?
Журчи ручей, воду лей.
Как жаль, что я не Водолей!
Плакала царевна
горькими слезами,
думала всю жизнь ей
тёмными лесами
жить-поживать
да добро не наживать:
со зверьём лесным целоваться,
с медведями злыми обниматься
во терему высоком
на севере глубоком.
Ты пожди, царевна, подожди,
до тебя доходят дожди,
тебя сладко греют снега.
О тебе стих слагаю и я.
Приедет к тебе разлюбезный,
полем прискачет и лесом,
в терем высокий войдёт
и с собой далеко увезёт.
Привезёт в родную деревню,
познакомит с бабами, с селью;
в работу впряжёт, пойдёшь:
пашня, посев и рожь!
Чего же ты плачешь, дивчина:
жизнь на миру — кручина?
А в лесу одиноко, но праздно.
Тогда плюнь и устраивай праздник:
Белки, лисицы и волки,
подбегайте все к нашей ёлке
и выстраивайтесь в хоровод,
ведь в лесу только жизнь и живёт!
Я птица гордая, я птица вешняя,
смелая я птица, нездешняя;
летала, летала, летала,
а налетавшись, устала,
присела и причитаю:
«Крылышки болят, не летаю,
и головушка болит.»
Слышу я, как говорит
тетерев тетеревихе:
«Птица вешняя купчиха
налетела на наш лес,
надо подлую известь!
Лети-ка ты за вороном,
и я в четыре стороны
за птицами синицами,
пущай её позаклюют,
ишь, размахалась крылом тут!»
Я птица гордая, птица вешняя
не боюсь ни воронья,
ни синицы, воробья.
Поднялась я на крыло
и врагам лесным назло
улетела в другой лес.
Пусть самих себя известь
собирается братва!
Труля-ля, что ли, труля-ля.
Какая ты, девушка, живущая в лесу?
Я недолго свой крест несу,
а хожу всё травами, травами,
росами, бликами, покрывалами
из цветов и веток.
Звериных деток
вылечиваю
сказками да предтечами.
От людей хоронюсь,
их злой воли боюсь,
они лесных красавиц не любят,
как найдут, так сразу погубят:
понесут на дыбу.
Видно вам, не видно?
* * *
Ах и дыбы да дыбы`
стоят на матушке Руси!
На них девки шальные
да скатерти расписные
на столах расстелены:
пьют, поминают неделями.
Вы на это смотрели ли?
Вот дыба триста девятая:
на ней старая мать горбатая.
А это дыба пятьсот десятая,
на ней ведьма проклятая,
а ведьме шестнадцать лет.
Она нимфа лесная иль нет?
* * *
Хоронилась в лесу я, ховалась,
в руки стрельцам не давалась,
не досталась и дядьке пьяному,
и даже царю буяному.
Травами ходила, травами
росами, бликами, покрывалами
из цветов и веток.
Крест свой держу я крепко!
Ой, не подведи меня распятие,
да не навлеки на мя проклятие,
ой не надо мне молодой на дыбе болтаться!
Не хочу, чтоб народ смеялся
надо мной поминальным весельем.
Вот, брожу одна тихой тенью.
Я руками голыми на лисицу ходила
да сама себе говорила:
«Как поймаю рыжую, будет шуба,
хорошая будет шуба.» Под дубом
я лисицу руками поймала
и плутовке строго сказала:
— Пойдёшь ко мне жить подруга,
не нужна мне рыжая шуба,
есть у меня дублёнка.
Кушать хочешь, сестрёнка?
А лисица хотела к лисятам.
Я выпустила виновато
лису лесную на волю,
а сама побрела лесом, полем:
«Опять одной жить придётся.
Ну ничего, срастётся.»
Напишу я тебе письмо:
как живу, какое бытьё…
Напишу, напишу, написала б
кабы сердце моё не страдало,
если б сердце не рвалось наружу!
Напишу, покой уж твой нарушу:
«Я хожу дорогами нехожеными,
говорю стихами несложными,
кричу — никто и не слушает,
а молва слова все перепутает,
запутает молва мои речи,
перевернёт родное наречие.
И какая б ни шла я по свету,
недруг скажет: её хуже нету!»
Но раз я такая незримая,
нелюбимая, неуловимая,
проникну я к недругу в душу
и вырву её наружу.
А снаружи его души,
кричи не кричи, ни души:
все подевались куда-то,
лишь ходит чудо патлатое,
вперевалку ходит и шепчет:
«Пиши, никто ж не перечит!»
Напишу, напишу, написала б,
только песня в горле застряла:
как ходила я дорогами нехожеными,
говорила стихами несложными,
а писем совсем не писала,
ведь кому их писать — не знала.
Кто сказал,
что жить мне осталось недолго?
Ведь между рекой Енисеем и Волгой
океан твоей и моей мечты!
Я сегодня не там, где ты.
И завтра с тобой не буду.
Знаю одно, не забуду
вдаль уходящее небо
и то, как со мною ты не был.
Хоть и не было ничего в нашей жизни,
необычайным сюрпризом
улетает вдаль одиночество.
Какое, мой милый, отчество
у тебя в этом веке было?
Я за давностью лет забыла.
И кто сказал,
что жить мне осталось недолго?
Помню, не было Енисея и Волги…
Феи людей не любят,
они из лесов не выходят;
феи мечтают, чтоб люди
вовсе исчезли куда-то.
Феи не злые, как люди,
феи мечтают о чуде:
о сказочной милой планете,
нам на ней нет даже места.
Милые, милые феи,
я б с радостью улетела,
улетела б с вами куда-то,
но крылья в углу пылятся,
приладить к плечам не могу их.
Маленький, маленький мальчик
прикрепить их ко мне пытался,
да ушёл вчера почему-то,
я его не проводила.
Не любят феи людей,
да и я почти разучилась.
Откройте двери дверей!
Отмучилась, отучилась.
Не было печали на свете.
Но откуда ни возьмись, налетели,
налетели, размахались крылами
большие такие Печали:
одна с головою медузы,
другая жирная с пузом,
третья, как смерть, вся белая.
Какая ж я девочка смелая
оказывается,
я с ножом на них,
пусть не показываются!
И все б хорошо, да беда —
всё летят Печали сюда,
присядут вот так у окошка:
«Лежишь невесёлая крошка?»
— Кыш! — не улетают Печали.
Ну вот, начинай сначала:
— Что вам от меня надо?
«Жить в печали — отрада!» —
хохочет самая страшная,
как из кошмара ужасная.
Как же от них отделаться?
Выход один: дело делается,
дело делается, вот и не скучно,
стих написан, уже получше,
получше на душе, веселее.
Глядь, я ещё смелее,
достаю большущую скалку
и по Печалям бью палкой:
— Тьфу на вас, чертовы куклы,
летите из моей кухни
совсем на другого героя,
который всегда весёлый!
Улетели Печали,
а я пью чай и скучаю.
Вот допью чай и вспомню
свои весёлые с Печалями войны!
Сказочное, сказочное болото
всё время тянет кого-то,
тянет кого-то и ноет:
«Я свои недра открою,
открою их и захлопну,
и не будет никаких воплей,
лишь сон удивительно сладкий.
Зачем тебе, дочка, быть мамкой?
Ты устала, устала, устала;
жизнь ушла, ты её проспала,
пропала, пропала, пропала,
упала, упала, упала
и выхода нет никакого.
На воле? Там одно горе:
грешники, воры, убийцы
и их лица, лица и лица.
Лики эти недобрые,
не наши лики, голодные,
лики исполненные печали.
Они, девчушечка, не встречали
твоей безвыходной нищеты!
Ты иди в моё жерло, иди…
И воды, воды, воды
смоют непогоду,
смоют горькие слезы
у девочки Розы.»
— Не бывают воды весёлыми,
видела я их истории
с похоронными душами.
Ты болото, не ной, я не слушаю!
Не стой, болото, на пути,
расступись да дай пройти!
Я вчера родилась впервые:
мои стихи вдруг поплыли
и доплыли до человечка.
«А как его имя?» — Вечность.
*
Сказочное, сказочное болото
всё время тянет кого-то,
а как затянет к себе, так смеётся.
Не ной, девка, баба русская не сдаётся!
Я себе не казалась нудной,
я просто в лесу жила.
И чудилось мне, как будто,
вся жизнь — это сказка сна.
Нет леса, нет неба, нет луга,
нет вообще ничего,
лишь спокойная мягкая скука,
сладкий сон, вот и всё.
Сон. Как хочу проснуться,
чтобы чуть-чуть пожить.
Я себе не казалась нудной,
но как умереть? Чтоб быть!
Лесные нимфы — будущие звёзды,
ходят они осторожно
берегами левыми, левыми
по рекам, горстями целыми
блики с воды собирают.
Лесные нимфы ныряют
в потоки горные, быстрые
и шалаши себе выстроят
из лопуха да веток.
На деревах пометок
нимф лесных вы не встречали?
А деревья вершины склоняли,
когда зарубки на них рубили
добрые нимфы лесные
и дерева не ныли!
А после
нимфы шагают по звёздам
и делают невозможное —
поджигают звёзды руками!
Звёзд падающих вы не видали?
Когда те с их рук выскользали
и к земле подлетая, не ныли!
А нимфы себе говорили:
«Сейчас загадаем желание
и сами звёздами станем.»
Ведь нимфы лесные —
звёзды будущие. Непростые
сказки я вам рассказываю
и по долгам не спрашиваю.
Не хотите любить, не любите,
есть желанье глупить, так глупите.
Только в нимф лесных не стреляйте,
они звёзды будущие, это знайте!
Она не была принцессой
и не была королевой,
она обычная фея,
в таких обычно не верят
не потому что не любят
или любить не умеют,
а просто с детством расстались
очень давно, наверно.
А этой обычной феи
до людей нет и дела,
она пляшет в лесу волшебном,
она самая, самая смелая!
Если лесные звери
вдруг зарычат, заколдует:
усмирит так легко и просто,
просто подует, подует.
И вот полетела дальше,
туда, где солнечный мальчик
свил из лучей паутину:
для неё качели-качалку.
А потом волшебною палкой
взмахнул и построил домик
для двоих друг в друга влюблённых:
для себя и обычной феи
маленькой, в какую не верят
взрослые, умные люди.
И фея верить не будет
в людей, она их не видит,
потому то её не обидит
ни один человек на свете!
Не верят в вас феи, дети.
Она никого не боялась,
она скрывалась от всех,
и поэтому не зазналась,
когда пришёл к ней успех.
Успеху она была рада,
она была рада «звезде».
Где-то там ждала и награда —
принц на белом коне.
Страшный принц, даже жалкий —
ну уже какой есть. Падкий
«свет» или не падкий,
главное, что в руках он весь!
Недалёкие жили люди,
но от неё далеко.
Быть ей с ними? Не будет.
И это, и то — нелегко.
Она никого не боялась,
она боялась всего.
Но кому бы она ни досталась,
с ней тому будет легко!
Скажи, как живётся вам с кошкой?
Хорошо, понемножку,
спокойно.
Покойно в лесу и вольно,
вольно не от того что долы,
а потому что горе
нас стороной обходит.
К хатке лишь зверь подходит,
зверь дикий из чащи
всё чаще и чаще.
И от него спасает
лишь кот, который моргает
уж очень зловеще
и зверю кощея мерещит!
А когда опускается ночь,
кот байки поведать не прочь.
Я слушаю и засыпаю,
а заснув, улетаю
и лечу далеко, далеко,
туда где жить нелегко,
прямо в город большой Москву.
Смотрю на людей, молчу
и хочется мне обратно
в лес, к коту своему и хатке:
туда где тепло и спокойно,
где деревья да воздух вольный,
где жизнь размерена и циклична —
зациклена на мне лично
и немножко на моей кошке.
Это понять не сложно.
Спи, сынок, укрою снежным пледом я тебя,
мама спрячет — мама у тебя одна.
Звёзды освещают норку из ветвей,
Медведь, волк, лиса уберегут от злых людей.
Баю-баюшки, усни на снегу,
баю-баюшки, я принесу тебе еду:
шишек еловых, орехов медовых
и шубку тёплу от ветров.
Спи, нет у нас с тобой грехов.
Спи, сынок, ты тихо, тихо на снегу,
Как вернусь, я тебе снега принесу,
и весёлую, весёлую пургу!
Спи, сынок, от злых людей уберегу.
Баю-баюшки, усни на снегу,
баю-баюшки, я принесу тебе еду:
шишек еловых, орехов медовых
и шубку, шубу от ветров.
Нет у матушки твоей грехов.
Моя крошка, не твоя это беда,
что весь мир давно сошёл с ума,
лишь медведи чёрные в бору
роют себе зимнюю нору.
Баю-баюшки, усни на снегу,
баю-баюшки, я принесу тебе еду:
шишек еловых, орехов медовых
и шубку тёплую от ветра.
Спи, нету в Гретхен греха!
|
Война 41-45 |
Это горе было наше.
И его не приукрасит
этот пушечный снаряд
летящий в ряд подряд, подряд!
Красиво сложим на пригорке
от нарядов все осколки —
это наши души. Плачем.
Нет, не можем мы иначе,
отвечаем на обстрелы
(наши губы онемели),
отвечаем градом в гадов.
Ширятся, растут отряды
в наши славные войска!
Вот и всё. Война ушла.
Хорошо ль судьбе иль плохо,
подрастай, мой милый кроха,
свою землю береги
и беги, беги, беги
к тому страшному пригорку.
Где снарядов те осколки
нашими кричат сердцами:
«Чёрной силы нет уж с нами,
чёрна сила вся ушла
на другие города!»
Теперь там пригорков куча.
Ты учебник свой не мучай,
а следи, чтоб тёмна рать
опять не вышла воевать.
* * *
Вздохнула кроха, не спеша
зубрить учебник свой пошла,
но смутно стало на душе:
«Как будто я на той войне.»
На печальку накладывалась печалька.
Та война, эта. Да, жалко
не себя, а уже сыночков,
дочек, внуков. И колобочком
покатилось эхо расстрелов!
А ты, старая, что пригрелась?
— Не дадим забыть наши лики! —
блики фашистские, блики
и порохом пахнущие города.
9 Мая всегда,
9 Мая навечно!
Плакала б ты, человечек,
как-нибудь не так горько.
Вырастает от слез твоих болька
у маленьких внуков-внучат,
те знать ничего не хотят.
Они пока не успели,
как вы, сосчитать потери,
они смотрят на нас с укором,
с укором, который
рвёт у ангелов души!
9 Мая снаружи,
9 Мая внутри.
Иди, бабка, в дом и жди.
Ангел с белыми крылами
говорил, что небо плачет.
Небо, оно просто небо,
ничего оно не значит.
Ангел с красными крылами,
разрывая злую силу,
говорил, что нет уж с нами
тех, кого давно убил он.
Ангел с чёрными крылами
улетел уже далёко;
что ему тут не жилось:
хорошо, тепло, глубоко.
Так цвета перечисляя
крыльев ангелов мохнатых,
я сидела у порога
полудохлой своей хаты.
Кошка мордочку лизала,
капала вода из крана,
я с работы не встречала
мужа милого Ивана.
Говорят, Ивашка мёртвый
далеко по небу ходит;
я ему рукой махала,
он ко мне во сне приходит.
Сядет тихо у кровати
и расскажет, как несмело
я его поцеловала
в тот наш вечер самый первый.
Вспоминает, вспоминает,
а потом крыла наденет
и исчезнет — улетает,
зная, что жена поверит
в кучу подвигов громадных,
там на небе совершённых,
и в злых демонов мордатых,
ангелами убиенных.
Ангел белый, Ангел красный,
Ангел чёрный и цветной.
«Ваши подвиги прекрасны!» —
шепчет скрипом дом чумной.
Я сидела у порога,
обрывая с клумб цветы
и считала виноватых
Ангелов своей беды.
Ангел белый (самый злой)
не был никогда со мной.
Ангел чёрный (бедоносец)
жизни наши он уносит.
Ангел красный (это войны),
пусть он спит всегда спокойно.
Нервно капала вода,
кошка пила из ведра,
я письмо пишу Ивану:
«Никогда не будешь пьяным,
никогда не будешь злым,
потому что молодым
я запомнила тебя.
Всё. Прощай.» И я пошла
на войну, как на работу,
красной Армии в пехоту.
* * *
А сегодня я мертва;
мама, ты прости меня.
Ангел белый, Ангел красный,
Ангел чёрный и цветной.
Ангел самый, самый страстный
молча ходит вслед за мной...
Маленькие войны —
маленькие беды.
И никому не расскажешь
чем болели деды.
Деды болели горем,
деды болели разлукой
и самою плохою
(поиском бога) мукой.
Дедам на печи не сиделось,
им в бой какой-то рвалось!
Хотелось им, ни хотелось,
но «оно» не сбылось.
Помечтали и будя,
чёрт пришёл за тобой,
а на памяти хлипкой
конь, жена, дом с трубой.
На пороге застыла
в глушь зовуща Аука:
«Если б мы не болели,
погубила б нас скука.»
Никому не расскажешь
все свои ты боляки,
потому что не помнишь
вашей юности драки:
маленькие войны —
маленькие беды.
Долго не забудем чем болели деды:
самогоном, простудой, любовью,
полем колхозным и кровью
первых драк неуёмных!
«Пишешь, дед?» — Я помню!
Из 41 в 45-й
строились мы в отряды
и погибали на месте.
Письма писали невестам.
«Здравствуй, моя родная.
Я каждый день умираю
за тебя, моя радость.
Никто нас не сможет сглазить,
ведь мы бойцы-невидимки.
И от льдинки до льдинки
проплывём ещё милю.
Лишь бы ты не забыла
обо мне, родная!
Песня есть неплохая:
пока милая помнит,
моряк не потонет;
корабль волной не накроет,
если есть дом, который
своим домом зовётся.
Знаешь, как нам плывётся...
А сейчас извини, курносик,
в бой идёт твой матросик.»
Письма летели, письма.
В прошлом они повисли,
ведь войн таких больных
не будет больше, а войны
будут уже другие —
совсем плохие.
Какие смешные солдаты —
уплывают куда-то,
а уплывая куда-то,
сжигают свои мандаты
и раны лечат водою,
водою не ключевою:
водою с красною краской,
она была бы прекрасной,
да липкая почему-то.
Подплывали солдаты к тучам
и наверх уходили.
Мы им цветы носили,
мы о них забывали,
к майским праздникам вспоминали.
Но солдатам смешным нет дела
до подвигов своих, они белым,
белым светом замажут раны
и если умрут, то не с нами.
Солдаты идут, шагают.
Солдаты спят, почти не моргают,
на ресницах иней застыл.
— Сколько ты немцев убил?
Солдат идёт и считает:
«У дерева фриц, фриц в канаве...»
И от крови не больно сердцу,
на сердце дубовая дверца,
а на дверце замок железный
да камень тяжеловесный.
Вот так бывает не больно
воинам подневольным,
воинам с сердцем из стали.
Они идут, они не устали.
Они шагали бы вечно
в саван свой подвенечный —
в саван из облачной пыли.
Как жаль, что о них мы забыли,
позабыли в игрушки играя,
как они от пуль умирали.
Редел тот строй бесконечный.
Снег падал на плечи
всем кто в строю остался.
Ресницы в инее,
шагает солдат — не сдался!
У Победы нет начала,
у Победы нет конца,
а много её или мало,
хочешь не хочешь, пришла.
Пришла, собирай букеты,
к могилкам солдат тащи,
раскладывай их красиво
и «память предков» ищи.
Ищи, где-нибудь да найдётся
в залежалых скучных томах,
в фильмах военных могучих,
в папиных, маминых снах.
А как найдёшь «память предков»,
бережно береги,
заверни её в фантик конфетный
и у сердца храни.
Храни, а вдруг пригодится:
если наступит «зима»,
память белою птицей
не пустит на землю врага!
Нет у Победы начала,
нет у Победы конца.
Даже я куда бы ни шла, встречала
её счастьем пахнущие глаза.
Не ходите, девки, на улицу гулять,
шагают там солдаты, не будем им мешать.
Шагают там солдаты великой той войны,
маршируют строем солдаты-ты-ты — сны.
Песни фронтовые с гордостью поют:
«Не засел где немец? Стой, гадина, убью!»
Прошлое катилось страшным колесом.
— Вы куда, ребятки? «Видишь, стяг несём,
знамя боевое, награды, ордена.»
— Нет войны уж больше. «Э, ты не права!
Загляни-ка, дочка, в страны и края:
там сплошные взрывы, агитфронт, борьба!
Запад на Россию хищником глядит,
он кому заплатит — тот под ним лежит.»
— Ой, всегда так было и в ваши времена!
Не ходите, девки, вовсе никуда,
рисуйте, вышивайте. Мимо чтоб прошла
вся на свете гадость, продажные умы,
пули и снаряды, солдаты-ты-ты — сны!
* * *
Собралась на фронт я: слегла, лежу, болит.
Что-то мне на свете расхотелось жить.
Потеряла, люди, веру я в покой.
Зачем — сама не знаю, но хочу в тот строй!
Лётчики военные испытатели —
зимних небес спасатели,
просто летая по кругу,
вспоминая друзей и подругу,
да товарищей боевых,
каждый из них
выполняет задание.
«До свидания!» — сын вернётся.
«До свидания!» — улыбнётся
жена. А дети
подрастут и разорвут плети.
И очнувшись от долгих зим,
мы над миром большим полетим,
где не будет лётчиков испытателей —
зимних небес спасателей.
А просто летая по кругу,
пилоты перевозить будут
пассажиров по мирной Земле
Такое приснилось мне.
Эх, лётчики военные испытатели —
зимних небес спасатели,
неисчислимо по кругу
голодную, голую вьюгу
гоняя, как ведьму, верьте,
что может быть, наши дети
разорвут боевые плети.
И очнувшись от вечных зим,
мы над миром большим полетим!
И куда ни глянь, везде лето:
детвора разута, раздета —
жарко вокруг, так жарко!
И прошлого нам не жалко.
Ах, какие были мечты!
Жаль, об этом мечтали не вы,
лётчики военные испытатели —
зимних небес предсказатели.
А я и голая вьюга,
летая по кругу, по кругу...
Какой ценой даётся Победа?
Нет ответа на это,
нет и не будет ответа,
потому что Победа
за ценой никогда не стоит.
И когда уже враг разбит,
не считают потери,
а открывают двери
для нового счастья!
Красьте глаза, не красьте
слезами и собственной кровью,
но впереди только море
всеобщего чуда!
Нет, мы победы считать не будем,
не сумеем их счесть и не надо,
вам последняя будет наградой.
А мы уйдём в неизвестность,
в безызвестность, безвестность.
Вы нас не узнали?
Мы в глаза вам смотрели и знали:
вы нас не узнаете,
вы нас навсегда провожаете.
Но мы, уходя, не уходим:
а средь вас всё бродим и бродим.
Призраки мы или люди —
мы это и сами забудем.
Они никогда не встанут
под пули и на крыло,
их небо чуть-чуть поманит
и бросит — всем нам на зло!
Теперь разгребай былое,
раскладывай гниль по кускам:
они никого не целуют
и не улыбаются нам.
Просто кому-то хотелось
вернуть всё вспять, всё назад,
так было, так есть и будет:
за отрядом шагает отряд.
И хоть кричи в это небо,
плачь, да хоть выплачь глаза!
Зло идёт, накрывает пледом.
Слышишь его голоса?
Голоса почти что пустые,
мёртвые голоса,
как пули свистят холостые.
Я собралась да в бой пошла!
На Бессмертные полки
понавесили замки:
замок «вечности»,
замок «человечности»,
замок «поднебесья»,
замок «неизвестный».
На них без слёз смотреть никак,
потому что не пустяк
эти бравые полки,
им сегодня не с руки
воевать: на рать пешком.
По крупицам соберём
светлу память о дедах.
На замыленных сердцах
понаделаем проколов.
Будем думать: от уколов
расхворалася душа.
Вот я встала и пошла,
но дойдя до перекрёстка
развернулась и домой:
— Где ты, дед мой?
«Первый бой
не осилил я, дочурка.
Как там жинка, как печурка?»
— Жены нет, печура сдохла:
на ветру стояла, ссохла.
Фотокарточка твоя
до правнуков не дошла:
моя хатушка сгорела,
спасти снимки не успела.
Вот в Бессмертных тех полках
и не стоять тебе, дед наш,
потому что на полки
понавесили замки:
замок «вечности»,
замок «человечности»,
замок «поднебесья»,
а ты — неизвестный.
(где-то на рубеже 1943 год, какой век шёл на другой планете — неведомо)
В декабре что-то плохо леталось.
Над нами пехота смеялась:
«Ой, не падают ваши бомбы,
на головы
фашистских солдат!»
Бурча, отмахивался лётный отряд.
Вот так с укороченным счастьем
мы как-то и жили.
Лишнего? Нет, не пили
и даже много не ели.
Любить? Не успели.
Мы сбитые самолёты считали,
и махая крылами,
лётные накручивали часы.
— Инопланетяне, а вы?
«Да, летаем мы на своей планете!»
— А на Земле немцы эти.
«У нас все проще: порочный круг,
и от края до края слух
о том, что зло побеждает!»
— Неправда! Ведь мы то знаем:
не будет войн скоро в мире,
сдохнут фрицы и вас помирим!
Ты, дружок, курева сверху ни скинешь,
может и спички подкинешь?
Что, огня нам давать боитесь?
А знаете, небо клубится
не от тех, кто летает,
а от тех, которые заседают
и подписывают акты о нападении.
И морд таких: один-два, короче, немерено!
«Один-два — вот те и круг порочный.
Одного-двоих не одолеть, это точно.»
* * *
Улетели лётчики те и эти.
Закончились войны, вроде бы, все на свете.
Короче, войн ещё будет до чёрта!
Но на землях своих мы знаем чётко:
если кто-то где-то воюет,
значит, над этим колдует
один-два человека, не более!
На все планеты одна История.
Ветеран последний
самый, самый вредный,
самый, самый вредный
ветеран последний.
Потому он вредный
ветеран последний,
потому что бедный
ветеран последний.
Ну а бедность не порок,
приходи на наш порог,
наложим каши солдатской
и песнь споем залихвацки!
Ветеран последний
спасибо не скажет,
он вредный,
поэтому кашу размажет
по тарелке:
«Ну, девки,
держитесь,
дед идёт Победитель!»
Фашистов сказки запомнятся нам надолго.
Заблудились в лесу — это не больно.
Сказки фашистские в разных странах:
«Если есть в лесу партизаны,
то леса не будет вовсе!»
Вот сидим и гадаем на костях:
живы, не живы, вернутся?
Гестапо над нами смеётся.
И каждая, каждая мамка,
зная, что она партизанка,
думает: «Что будет с сыном и мною?»
Мы сказку эту закроем
когда сказочники все сдохнут, наверное.
— Вы куда? «Мы в лес, мы не первые.»
У Победы нет начала,
у Победы нет конца.
Я его не повстречала,
как-то странно жизнь прошла.
Катилась по свету Победа!
А его родимого нету —
как непривычно это.
Катилась по свету Победа.
У Победы нет начала,
у Победы нет конца.
Я его не повстречала.
Как-то странно жизнь прошла.
Не вспоминала я войну, забывала
и помнить не хотела, скучала
по дому родному.
Вернулась, там боли
целая каша!
И мать чужая, не наша
с глазами печальными.
А перезвоны венчальные,
как бой похоронный.
Не вольно!
Не помнила я войну, забывала,
да мать на ушко мне что-то шептала...
Метки: война |
Инночкины сказки |

Ну дык, слухайте сюды,
рассказывать два раза не буду:
вернулся, значит, Емеля не из-за моря-воды,
а откуда-то там оттуда.
Собрал всё село и гутарит
очень строго да по-нерусски:
— Видел я во Франции шар
высокий, но и не узкий,
очень большой, колеса поболее,
по небу плывёт, по воле.
И надо бы нам, содруги,
от зависти, а не от скуки,
такую же смастерить шарину.
Ну, смогём головою двинуть?
Закивали крестьяне дружно:
— Смогём, коли богу то нужно!
— Тогда тащите льняную тканю,
бабы сошьют полотняну,
какую я укажу,
по их хранцузкому чертежу! —
и достаёт из-за пазухи бересту
всю исчёрканную: «Не разберу!»
* * *
Хошь не хошь, а баб засадил за работу,
мужикам же придумал другую заботу:
плести большую корзину,
а сам за верёвками двинул.
Девки тем временем шьют
и песни поют,
старухи порют да плачут,
утки голодные крячут,
а нам до уток какое дело?
Треба нам, чтоб шарина взлетела!
Мужики корзину плетут
да байки про небо врут,
коровы мычат не кормлены,
не до них, пусть стоят хоть не доены!
Тут дело великое, братцы:
Емеле с неба бы не сорваться!
Ну вот, шар вышел косой, зато наш!
Рот раззявил последний алкаш:
бечёвки ведь крепко натянуты,
кострища спешно запалены
и дымом заполняем шарину,
Емелю сажаем в корзину
да с богом!
Шарик воздушный с порога
в небо поднялся.
Емельян чего-то там застеснялся,
кричит: — Снимите меня!
А народец, благословя,
машет Емеле и плачет:
— Вот что сила прогресса значит!
* * *
А дальше что было? Да ничего,
разговоров ещё лет на сто,
а потом историю эту забыли.
Теперь вот вспомнили,
и говорят, шар тот (Емелин, значит)
до сих пор в небесах маячит
и не хочет земле сдаваться!
Вот такие дела на небушке, братцы.
Не отдай меня, мать,
за рубеж умирать!
Не отдай меня, отец,
заграницу под венец!
Не отдай меня, родня,
я у вас чи как одна!
Не пущайте меня к князю —
чужеземнейшей заразе!
Двери позапирайте,
никуда не пускайте!
Замков навесьте,
на каланчу залезьте
и смотрите в поле чистое:
не идёт ли сила нечистая
во главе с князем Володимиром
да с воеводой Будимировым.
Как увидите их, так кричите,
скоморохи из ворот выходите
и спляшите же пред дураками,
замордуйте моими стихами!
И падёт князь, падёт войско!
А вы силок бросьте
на Будимирова,
богатырешку всеми любимого,
и волоком к нам тащите,
да под замки заприте
вместе со мною,
красой молодою.
А там и за свадебку
хвалёну да сладеньку!
Гуляй Украина
без Будимира!
* * *
Вот и мы в Саратове
ничем не хвастали
доселе,
пока на богатыря не насели!
Ай, степной казак,
да всё ему не так:
«Надоела родна степь,
за бугром бы умереть!»
Вот собрался сход:
«Надо нам идти в поход
во Индию далёкую,
во сторону глубокую,
посмотреть на Чудо-юдо.
Знать бы, ждать его откуда?»
Ну надо, так надо,
выползли из полатей,
взяли штыки боевые,
пищали (пушки полевые)
и в поход!
Тяжело, но вперёд.
А где и сядут, помечтают,
серых уточек постреляют,
костерок запалят,
поедят и в путь вдарят:
идут, предвкушая с драконом сразиться,
пищали ж должны пригодиться!
Долго ли шли, не долго
(пусть дни считает Волга),
но пришли в далёку страну.
Видят там гору одну,
которая жаром дышит,
а из её дышла
выползает огромный мужик,
светел у него лик.
И говорит мужик казакам:
«Вы дни считали по дням?
Вас уже год дома нету,
жёны одни, плачут дети,
скотина то мрёт, то дохнет,
поле ржаное сохнет,
пока вы тут прохлаждаетесь
бесстыжие и ведь не каетесь!»
Оторопели казаки, попятились,
пушки свои попрятали
и ползком, ползком до дома,
до самого града Ростова!
* * *
А в Ростове на Дону
я который год тону,
и собрался народ:
«Высшее существо
потонет или потонёт?»
«Нету силы, силушки
у Ильи, Ильинушки!» —
раскряхтелся старый дед,
доедая свой обед.
Что, состарился, Илья?
Ты ж и живьём не видел богатыря,
тяжелей топора не держал оружия,
а на пирищах бил себя в груди:
«Я да я,
где правда моя?
В бороде колючей!»
Вот чёрт живучий.
Соседи гутарят:
— Сто лет тебе вдарит?
«Сто, не сто,
молодой я ещё!»
Ну, молодой не молодой,
а как лунь лесной, седой,
молодецкая, правда, душа:
«Подавай, мать, жрать сюда!» —
орёт ещё на старуху,
пятую в своей жизни подругу.
— И за что тебя бабы любят?
Нас то так не приголубят.
Старый Илья хохочет:
«А надо морду то не ворочать,
а петушком, петушком,
завалишь её и бочком.»
— Ну да?
«Подавай заветну книгу сюда
и записывай за мной:
был я Ильёй богатырём...»
* * *
Вот так первая былина и родилась,
а родившись, понеслась
по белу свету!
Мы искали белый свет. Говорят: «Нету.»
Как Иван в поход собирался,
об одном только не догадался,
что до роста отца
ему не хватает два-три,
а может и все четыре вершка!
Ничего, он берёт меч
и бегом (а то тятенька будет сечь)
до тёмного леса!
Через ёлку пролезет,
устанет.
Что делать дальше — не знает.
Но тут, на беду, занятие нашлось:
Чудо-юдо откуд-ниоткуда взялось
и говорит: «Куда путь держишь, дурак,
меч то не тянет в руках?»
Иван чего-то аж растерялся.
Нет, он никогда ничего не боялся,
но отсутствие роста
преимущества не давало:
— Ты б, Чудо-юдо, мне идти не мешало,
я на войну собрался,
дома с маменькой поругался.
«Чего ж ты с мамкой и не воюешь,
а по кусточкам от бабы сачкуешь?»
Опять Ивашечка растерялся,
он мал ещё, не догадался,
что мамку надо было куснуть
и тихо-мирно уснуть,
иль на случай самый насущный,
на деда в бой идти большущий,
а не бегать по тёмному лесу
в поисках волчьего интересу.
Малец лобик свой почесал,
развернулся и побежал,
на весь лес: «Маманя!» — ревел.
Чудо-юдо над ухом пел.
В свой дом Ивашечка забёг,
аж взмок,
а меч в лесу оставил.
Батя нашёл и розгами вдарил.
С тех пор рос сыночек послушным,
на войну ходил, как на службу,
с мечом деревянным на батю родного:
разок в зад уколет, не более.
Доброму витязю и дракона не жалко:
«Чтобы больше, гнида, не алкал
малых детушек кровопийца
да жён беззащитных — убийца!»
Головы драконьи срубил и задумался:
«Вот если б я раньше додумался
оседлать летающую змеину,
то полетел бы над краем родимым:
как там родные шведы,
что у них на обеды?
Они бы кричали: — Эй, рыцарь,
дома чего не сидится?
Или: — Великий воин,
хорошо ль тебе там, на воле?
А может быть: — Викинг,
глаз драконий выколь!
Вот это, мать вашу, слава
от меча до забрала!
А сейчас чего будет, вон:
припру башку, рты раззявят: «Дракон!»
Ну на кол её повесят,
позабавятся дети.
Победитель три раз плюнул,
голову змея засунул
в сумку свою великую
и с наимощнейшим криком
домой на кобыле помчался:
— Я самый могучий, встречайте!
Над тушей горного дракона
рука зависла Андрагона:
— Мой меч,
твоя голова с плеч!
Ну и рыло,
чтоб ему пусто было.
Сам знаю, что не летаю,
по горке крутой спускаюсь, мечтаю:
зуб драконий в кармане,
подарю его маме,
вырежу статуэтку —
малу драконью детку,
и пущай её внуки играют!
А маме
подарю коготь:
крючочек выточу, дёргать
отец будет рыбу-кита!
Маманьке же привезу кусочище языка,
жена нажарит,
половину соседям раздарит.
Но что же всё-таки маме?
Сын живой, здоровый и сами,
вроде бы, ничего.
Поживём, родная, ещё!
— А на что нам, богатырям, счастье далося?
Едем туды-сюды, бьёмся
и без него не сдаёмся!
— Не, о счастье мы ничего не слыхали.
Поехали что ли его поискали?
— Сказали искать, значит, надо.
Найдём, нам же будет награда!
Собрались, отправились в путь:
по полям, по лесам прут, не продохнуть!
Лешего встретили, видели и русалку,
Мамая ещё раз убили, не жалко!
А про счастие слухи не ходят.
Богатыри по болотам бродят.
Наткнулись на водяного:
— Где счастье зарыто? «В броде!»
Ну в броде, так в броде — полезли в болото.
Вот дуракам охота!
Увязли в трясине, стоят,
по сторонам глядят:
не квакает ли поблизости счастье?
К ним цапля носатая: «Здрастье,
знаю я вашу беду —
увязли по самую бороду!
Кто же спасёт вас теперя?»
— Слетай, Цаплюшка, позови Емелю!
Цапля покладистой оказалась,
долго не пререкалась,
а в путь отправилась за Емелей,
летала она две недели.
Это время Богатырям показалась адом!
Погибли б с таким раскладом,
да Емеля парень отзывчивый,
(он лишь к печи и прилипчивый)
доехал на печке к болотцу быстро
и вытащил сталкеров коромыслом.
— Вот это счастье! — богатыри вздохнули,
когда от грязей лечебных отдохнули.
— Да, да, и народу поведаем
где счастье сидит, кем обедает.
Поскакали добрые витязи дальше,
а цапля крылами машет
и курлычет тревожно:
«Спасать дураков разве можно?»
Было у отца три сына:
старший вредный такой детина,
средний был от разных баб,
а младший сызмальства дурак.
Выросли братья, собрались жениться.
А невест то нет, не в кого даже влюбиться.
Деваться некуда, надо ехать
за невестами, хватит тут брехать!
Вот оседлали два брата коня,
а младший полез на осла.
Оседлали и поскакали,
а где невесты живут — не знали.
Да и где бы невесты ни жили,
они б братьев всё равно полюбили,
ведь богатыри знают крепко:
любовь, она любит зацепку —
ум или силу могучую.
А у нас братец братца покруче!
Едут: силой, умом бахвалятся.
Глядь, на дороге валяется
пьяная (с почёстного пиру) баба.
«Не, мы порядочной были бы рады!» —
два старших брата сказали
и бабе помощь не оказали.
Третий, на голову сам убогий,
поднял хмельную на ноги,
закинул её на осла
и процессия к дому пошла.
А два брата вперёд ускакали
и ещё долго невест искали!
Нашли или нет — неизвестно.
Зато младшенький обзавёлся «принцессой».
Проспалась баба гулящая,
окинула взглядом бодрящим
нашего недотёпу
и говорит очень строго:
«Раз от смерти меня избавил,
я тебе буду в подарок,
как супружница али невеста.
Свадьбе быть, приготовьте тесто!»
* * *
Свадьба прошла замечательно!
Пироги удались, что совсем примечательно,
и дитятко народилось хорошее:
малость со скошенной рожею.
Народ судачил: «Плохое наследство.»
Ну, что есть, от того не деться!
Жили-были все на свете:
мужики, деды и дети.
Только бабы не было ни одной,
даже завалящей какой.
Не было баб и не надо!
Только какая ж отрада
дедам, мужикам и мальцам
шастать без баб по дворам?
А дворы то у нас большие:
на них лавочки. Мысли крутые
о щах, борщах и капусте
да чтоб в округе было не пусто.
«Не пусто в деревне и ладно», —
скажут они прохладно,
вздохнут тридцать третий раз
и друг другу выколют глаз.
Вот так мы и жили, значит,
друг от друга пряча заначку,
детей никогда не целуя,
на пьянках совместных балуя.
Жили б мы так и дальше,
да какой-то маленький мальчик
во сне вдруг что-то увидел:
«Мама, мама! — кричит. — Поймите,
есть ещё бабы на свете,
они как мужики и дети,
только с губами такими
и волосами прямыми,
длинными волосами,
они их зовут косами.»
Слушали старики, дивились:
«Вот нам бы такие приснились!»
А мужики осерчали,
в путь далёкий собрались,
на лошадей и в поле:
«Надоела нам такая доля!»
Доскакали до первой кочки,
(а дома ведь плачут сыночки)
и развернулись обратно,
домой едут, на душах отвратно.
И дальше всё, как по кругу:
работа, сарай, простуда,
от мальцов головная боль,
от стариков — мозоль.
А малец то губу закусил,
обиду отцам не простил:
всё рос-подрастал
и о бабах тихонько мечтал.
А как вырос сынок,
то на кобылку скок
и галопом по тёмному лесу
в поисках матери либо принцессы.
Долго ль скакал он, не помню,
сам выбрал такую долю,
но однажды наткнулся на избы
и загадочные коромысла.
Огороды вокруг, на них бабы
матерятся, стоят кверху задом.
И от этой то вот картины
стало плохо нашей детине.
Раскраснелся, пошёл знакомиться,
не дошёл, упал у околицы.
Бабы его откачали,
пирогами, блинами встречали.
Ну и далее, всё как положено...
В общем, сложил он
меч да забрало,
и жизнь его укачала!
Но долго так жить надоело,
опять же, обида заела:
мужики сиротливо маются,
детки без мамок жалятся.
Стал паренёк баб уговаривать
собираться и к ним отваливать.
Бабы в стойку встали: им неохота
на невесть что менять свои огороды.
Видит парень, дело с точки не сдвинется:
у баб зад большой — не поднимутся.
И поскакал один,
лишь Настасью с собой прихватил.
До деревни родной доехали.
Мужичьё столпилось, забрехали:
«Надо нам идти туда жить,
или баб сюда приводить.»
* * *
Но бабы, они не коровы,
пришлось мужикам здоровым
в деревню к женщинам перебираться.
Вот с этих пор и пошёл ругаться
народ: кто с кем спит,
кто с кем пьёт,
кто с кем гуляет,
кто кому изменяет.
Времена наступили тяжёлые,
вздыхают бабы: «Плохо быть жёнами.»
И мужики частенечко вспоминали,
как запросто деньги спускали:
«Вернуть бы всё вспять да обратно!
Хочется иногда. Ай, ладно.»
Мы ходили по морю синему,
слова говорили сильные:
«Море синее расступитися,
волны черные растворитися!»
Море синее расступалось,
волны чёрные растворялись,
а из белой пены морской
выходил наш друг Черномор.
Говорил Черномор: «Негоже
с такою холопской рожей
море синее беспокоить,
самого Черномора неволить!»
Кланялись Черномору мы низко,
жалились ему: «Уже близко
корабелы чёрные надвигаются,
прыгнуть на нас собираются!
Помоги, Черномор, чем сможешь,
ведь ты их быстро уложишь
на дно морское пучинное.
На народушку глянь, в кручине он.»
Хмурился Черномор и злился,
пеной морской белился,
отвечал: «Эх, жизнь ваша,
как трёх-крупяная каша
овсянка, перловка и гречка:
после юности к пьянкам да к печке.
Так зачем на земле вам маяться?
Пусть корабелы палят всё!» —
и полез в своё море синее.
Мы кричали ему, да сильно так!
Но Черномор могучий
тяжело ступал, волны пучил.
Да так он волны допучил,
что шторм поднял. «Это лучше, —
обрадовались мужики, чуть не плача. —
Потонет враг, не иначе!»
И корабли затонули.
Черномор от досады плюнул,
спать отправился дальше.
А мы с берега ему машем
руками, платками! Однако,
сразу ж в кабак и к дракам:
напились, забылись. И ладно,
зато недругам неповадно.
Так и жили: с рождения к печке.
«Пойдём, сколотим скворечник,
домища побелим, покрасим.»
Ну вот, жизнь уже не напрасна!
На ярмарку много дорог.
«Почём нынче горох?»
— Десять пощёчин!
«Дорого очень!
А бобы?»
— Мимо ходи!
Но мы мимо ходить не хотели,
мы гусёнка себе присмотрели,
приглянулся нам и поросёнок,
телёнок, козлёнок, курёнок,
позолоченный самовар
да прочий необходимый товар.
Но нас почему-то гнали,
говорили: — Вы денег не дали!
Но про деньги мы не слыхали,
мы привыкли дровами, грибами,
жиром медвежьим
и даже работой прилежной.
«Держи векселя надёжные —
долги наши прошлые!»
Но зачем же по нам кочерёжкой?
Лучше расписной ложкой,
а ещё бочкой с пивом,
чтоб мы стали совсем красивые!
— А ну валите отсюда,
тут без вас народу запруда!
* * *
Вдруг откуд-ниоткуда поп
широченный такой идёт,
всех животом раскидывает!
Люд тощий ему завидует.
Подползает поп до прилавка,
смотрит (пущай, не жалко!)
и говорит устало:
— Мне вон тех дураков не хватало! —
и на нас пальцем тычет.
Васятка малой уже хнычет.
Хнычь не хнычь, а у попа веселее!
Мы за грош продались скорее
и бегом за хозяином следом
к самому, что ни есть, обеду.
Наелись, поп танцевать нас заставил,
еле-еле в живых оставил:
спели, сплясали, поели,
опять сплясали, повеселели!
* * *
Так прошло лет десять, наверное,
по застольям да по тавернам.
А когда мы песни уж еле мычали,
то за собой замечали,
что на лавках больше не помещаемся.
Или дюже к себе придираемся?
Но попадья говорила:
— Зачем дураков раскормила?
А сама тощей коромысла!
И вот, всё это осмыслив,
решила она нас прогнать.
Да Васятка успел сказать
попу веское слово:
«Изменяет тебе Прасковья
со звонарём Антошкой!
Поп побил жену немножко
и та сразу умолкла.
Так жили мы долго.
А как умерли, так попадью простили.
Но на ярмарку больше не ходили,
потому что денег мы отродясь не видали,
и от ангелов крылатых не слыхали,
где бесплатно жизнь хорошую раздавали!
Как бы ни был пригож Иван-дурак,
да всё у него было не так:
не оттуда росли ноги и руки,
хата кривела от скуки,
отсырела поленница, дрова не наколоты,
на голове колтуном стоят волосы —
мыться он в бане не любит.
Кто ж такого полюбит?
Но мнения о себе он глубокого:
бровь дугой и роста высокого,
волосы кучерявые, русые,
губы алые, пухлые
и поступь мужская тяжёлая —
прям богатырь, не менее и не более!
«Молодой молодец,
а где твой отец,
и чего ж он тебя не высек?»
— На выселках
мой батяня,
против царя буянил.
В кандалах, а может, скончался.
С мамкой более никто не венчался.
«Понятно, баловень материнский,
вот откуда норов былинский,
а дел на копейку,
не Иван ты — Емелька!
Бери лопату, бегом на кладбище:
копай, мужичок, себе днище
да ложись в глубоку могилку —
закопаем навечно детинку.»
Погнали Ваньку на сопку:
вскопал он ямку и лёг кверху попкой.
Земелькой его засыпали
и: «По домам, не выплывет!»
Ванька кричит: — Ой простите,
работать пойду, не губите!
В бане полюблю мыться,
уже надумал жениться,
и хату с печкой поправлю,
в сарай скотину поставлю.
Пожалели мужики Ваню:
«Вылезай да не будь болваном!»
Иван вылез, домой побёг.
И обещания выполнить смог:
умылся, побрился,
печь побелил, женился.
Хату всё село ему ставило,
корову маманя справила.
В работёнку с головою ушёл.
Второй, третий годок пошёл...
Родились, подрастали дети:
дружно пашут! А плетью
достаётся быку да кобыле.
Иван-дурак так и не бил их,
деток своих, ни разу:
его не лупили, и он — не зараза!
А как в могиле лежал — не помнит,
то ли некогда вспоминать, то ли больно.
Чудо, чудо-лесенка,
лесенка-чудесенка!
Я по лесенке пойду,
прямо к господу приду,
приду к богу на порог
и узнаю жизни срок:
«Скажи, скажи мне, боженька,
только осторожненько:
сколько мне осталось жить,
сколько в девушках тужить?
Только, только, боженька,
не скажи мне ложненько!»
Метки: сказки |
Против фашизма |
Ты сегодня живая,
и дочь у тебя молодая,
несмышлёная, и пошла в институт,
а у тех, кто ни здесь и ни тут,
дочерей больше нет.
Ты плачешь по пустякам,
а те, кто не здесь, а там
(у кого всех убили),
они родню хоронили
и о пустяках не мечтали,
они, как никто, уже знали:
пустяков для них больше не будет.
Ты плачь по своим пустякам. Не забудет
серое, серое небо
твои пустяки, горе их, кусок хлеба
у твоей дочери, её институт:
пусть науку грызёт, пока она тут.
Не было на моих страницах печали:
города спокойно скучали,
лишь милые, трезвые дети,
убивая зверьё на рассвете,
приносили добычу в дом.
В том доме мы и живём
в окружении постмодернизма.
Нет, не странные у нас лица,
а привычные ко всему.
Только я никак не пойму,
почему на моих страницах
дома, города ... пылится
бесконечное количество слов:
из них понастроили кучу мостов
трезвые, умные дети,
они не верят в йети,
а готовятся к новой войне.
Эти дети сидят на мне
свесив ноги
и зовут на подмогу
всё новых трезвых детей!
Я не пишу повестей
из-за их тяжёлого веса
и холодных блестящих глаз.
Я не любила вас —
строем ходящих детей
по моим чистым страницам.
Я устала стирать ваши лица!
Мы о боге кричали
и кидались страна страной!
Нет, мы не были в печали —
а ходили всё в тот же бой.
В бой с утра до рассвета:
со злом или против зла.
Пули — это конфеты,
хошь не хошь, принимай страна!
Страна на страже стояла,
страна сердца берегла.
«Мало (кричали) мало,
сердец мало, давай тела!»
И летели тела, летели
в какую-то тяжкую зыбь.
Такой вы войны хотели?
Нет? Но уже не свернуть!
Зло с добром не устанет
биться до мира конца.
Летели Миры, менялись:
«Планета уже мертва?»
Да нет, хороша и пляшет,
(уж нет Вселенной) смотри,
как она из прошлого машет
каждой пядью своей земли!
«Откуда ты, девочка?» Прямо из ада,
из самого страшного небытия,
где за каждое слово награда:
плётка «раз» и за грамотность «два».
«Откуда ты, девочка?» Я оттуда,
где никому не нужна,
где реки искусственной крови
и тролли — закон бытия.
«Девочка, ждать больше нечего,
теперь лишь МЫ (а не ВЫ) всё так же
с жестокой последовательностью
лепим, лепим своё ремесло.»
* * *
Выпиливая фигуры:
уродливые кресты,
«Мы самые, самые злые!» —
так говорили ВЫ.
Но делая снаряды
из слов, металла, дерьма,
МЫ больше вас уставали,
у нас каждая ночь без сна.
Кто кого? Я не знаю.
Перемирие есть всегда:
между войной и войною,
баба рожает дитя.
Я не спорю, и дети встанут
под пули да под ружьё.
С вашими ль, нашими стягами?
Мы их родим всё равно.
Я откуда? Не спрашивай больше,
хочешь убить — убивай,
нет ничего жизни горше:
очень уж хочется в рай!
Время слагает легенды,
время — это триптих.
Никто никогда не узнает
кому какой стих.
* * *
Ты сегодня счастливый —
у тебя на носу Новый год
и «1 Мая» красивый,
а поезд зовёт вперёд.
Но приходят какие-то люди
и говорят: «Война!»
Там где-то война, и тем детям
не до здорового сна.
«Война, не война ... я знаю, —
ты отмахнулся от всех, —
Зарплату свою считаю,
не деньги это, а смех.
Люди, смешные люди,
не раздражайте меня,
на работу иду! Я знаю,
там где-то идёт война.»
Мимо война прокатилась,
мимо и люди прошли.
Я в него не влюбилась.
Время выдохнуло: «Хорошо!»
Мы за дело брались смело
и рубили сгоряча,
мы на дело шли и пели:
«Мало, мало сургуча!»
Как лукавыми руками
мы печати ставили,
ничего не забывая,
на тот свет отправили:
господа и господина,
человека серого,
мать, жену своего сына,
пешехода смелого.
Ничего не говоря:
«Мало, мало сургуча!» —
думочку ковали,
но о том не знали,
что «омега» и «альфа» вздыхают,
сургучом небеса пытают:
— Печать на Землю, печать на Луну,
печать на Вселенную да не одну! —
печать за печатью ... плачет Природа.
«Альфа» с «омегой» уроды:
— И зачем же ты вечной душой
заглянула в «рай» наш земной?
— Родилась, — я вздохнула.
— Печать на тебе, ты дура,
пей свой чай и смотри,
как капают сургучи
на Вселенные и на планеты,
да пиши свои рифмы про это!
Ребёнок войны, не знающий мира,
плачет по нём рапира.
Сам ребёнок с рожденья не плакал,
а как подрос, так не жалко
стало ему умирающих лиц:
«Победу даёшь!» — кричит.
Ребёнок войны, он знает:
что в мире всё сложно
и что он умрёт возможно,
но род его должен выжить
и победить. Бесстыжий
смеётся кто-то на небе:
«Твой род — просто небыль,
и небыль — род твоего врага
(и так протяжно) ха-ха!»
Но ребёнку войны недосуг
глаза пялить в небо,
ребёнок войны привык
думать только о хлебе.
Но он хлеб
и у матери не попросит:
знает, если есть хлеб,
мать отломит ему. Не бросит.
Ребёнок войны
не хотел потерять отца, но теряет.
И у врага ребёнок войны
своего отца почти не узнает,
и так же хлеба не просит,
а лишь про победу спросит
у своей почерневшей матери,
но не заплачет. Тратили
друг на друга снаряды враги:
«Беги, ребёнок войны, беги!»
Ребёнок войны наконец-то заплачет:
бежать то некуда, значит,
Родина — это ловушка.
«Игрушки взрослых, игрушки!» —
хохочет кто-то на небе.
Ребёнок шепчет: «Я небыль.»
Дети ложились рядами,
детей складывали в ряды.
«Да кто о них будет помнить,
кому они на фиг нужны?» —
вечность, громкая вечность
хохотала где-то вдали.
Детей складывали рядами —
земле они точно нужны.
Просто на свете без света
шли королями дожди.
А мы заведомо знали:
рожая, смертей уже жди.
* * *
Года за годами катились.
Дети гибли всегда.
Как-то так получилось:
о них лишь помнит вода.
Вода ведь всё перемелет,
вода, она всё перетрёт
и сосчитает потери:
миллиард-другой унесёт!
«Коие в коих веках,
не рожали бы вы детей,
дети павшие — это веки
их родных матерей!»
Но не слушали мы тех криков
и рожали детей назло.
Глянь ка в небо ... это не «МиГи»,
а сыновей крыло.
Даже если тебя пугает эта тёмная Русь.
Неважно! Есть сильная сила, я за неё держусь,
я за неё цепляюсь и шепчу: «Отомстим
за матерей, убогих, за детей. Отстоим!»
Конечно, тебя пугает наша мрачная Русь.
Но есть неведома сила, я за неё берусь:
порубаю в капусту, пущу на ветер и дым,
твержу: «Мы ни пяди, ни пяди не отдадим!»
На грани, на грани терпения и сама несчастная Русь.
Но окидывая просторы: «Я тобой, мать, горжусь!»
Стоит ли воину Света
разговаривать с воином Тьмы?
Говорю, говорю. Нет ответа.
Да пропадом пропади!
Пропадала я и пропала.
Не пытайтесь меня искать.
Много ль прошло или мало,
но вот я пришла опять.
И снова я воин Света,
ищущий воинов Тьмы.
Говорю, говорю. Нет ответа.
Да пропадом пропади!
Пропадом пропадаю,
никто не ищет меня.
Стих за стихом слагаю,
как будто душа ушла.
Радушные стрелы амура
колют суровую бровь.
Кипела злость, закипела
на уже новых врагов!
* * *
Если б не было воинов света,
не было б воинов тьмы,
просто хозяином где-то
ходил господин Пурги:
не думая, что он варвар,
его ласково звали бы Зверь
и не было крови напрасной:
что ни сдыхала — то тварь!
Не было б воинов Света,
любили бы воинов Тьмы:
и рождались б на свете
лишь господа Пурги!
* * *
Быть воином — тяжкое бремя,
тебе каждый плюнет в лицо:
«Это дурное дело —
слыть на живца ловцом!»
Да пущай стоят ваши церкви!
Во дворцах пусть элита гудит.
Не первая я, не последняя,
кому «Уходя уходи!» —
скажут, поклон отвесят,
скажут и камнем побьют.
Кого-то с толпы повесят.
Да что же я делаю тут?
Какое счастье жить на свете,
какая радость — песни петь!
Нет, не плясали наши дети,
им очень тягостно терпеть
все эти пушки и снаряды
да золотые ордена:
с боёв вернувшихся — награды.
А впрочем, всё слова, слова.
Не станет поле огородом,
а выйдет поле голяком
и закружится хороводом:
от мелких пулек сквозняком.
Ну вот, теперь поём мы песни:
«Какое счастье — не сгореть,
какая радость жить на свете
и войны ваши все терпеть!»
Умирали партизаны
и кивали головой:
«Что-то будет, но не с нами,
а с тобой, с тобой, с тобой!»
Уходила осень в небо.
Наконец-то я сдалась
и как высохшая верба,
вслед за ними погналась:
«Молодые партизаны,
подождите вы меня!
Что-то будет, но не с нами,
я ведь тоже умерла.»
Уходила осень в небо.
Что-то было на земле:
нет, ни расцветала верба,
люди жили, как во сне.
Зачем вам, мальчики, море;
зачем вам, мальчики, лес?
Зачем к вам, мальчики, в души
чёрт мохнатый полез,
как залез, так толкает
на дурно бытиё:
видишь, с неба моргает
демон чёрно крыло.
Зачем вам, мальчики, море;
зачем вам, мальчики, лес?
В море тонут — там горе,
в лесу пожары. Небес
вам, мальчики, мало,
неужто мало дождя?
Где б я ни была, встречала:
везде хоронят меня.
Маленькие девочки,
папины и мамины белочки,
вырастая, уже не плачут,
не плачут, а это значит,
что смерти они не боятся,
бравадой своей кичатся.
Кичатся, а может, знают,
что навсегда умирают
лишь животные души;
а те, которые лучшие
на небеса улетают,
но мамы об этом не знают.
Эх, маленькой, маленькой девочке
на колготки б по стрелочке
и бегом на свидание
(мамино разочарование)!
А смерти б тому не боятся,
кому не с кем обняться,
кому уже не рожать —
старым бабам, как ять!
На планете сидит дед,
во сто шуб одет,
а этому деду
и сто лет нету.
Сидит дед больной
и трясёт своей клюкой:
— Где ты, смертушка моя,
позабыла про меня?
А Смерти было недосуг:
она ходила всё вокруг
да около меня:
«Где тут девка? Я пришла!»
Я в печали стих пишу,
а на Смерть и не гляжу:
— Уходи отсюда,
дед тя ждёт, паскуда!
Уходила Смерть от меня,
но деду нашему не шла,
лишь кричала ему:
«Не отдам тебе Землю;,
корабли пущу ко дну!»
А у деда вина;
во все стороны пошла:
он за всех людей вину
взвалил на голову свою.
Вот потонет корабля.
Дед: — Опять вина моя!
Революция, пожар...
У деда боль и в горле жар.
Ах, дед, дедок,
как ты жил без порток,
умирай теперь за так,
коли сам не дурак.
* * *
Как по красной даль-дали
не плывут уж корабли,
ни пожаров, ни бунтов.
Дед сидит к всему готов,
он сидит и смотрит вдаль:
ни живёт ли где печаль,
ни плескаются ль где воды,
и ни ходят пароходы?
Старик не выдержал и встал,
скинул шубы да сказал:
— Ах ты, подлая Смертя,
видно смерть пришла твоя!
И пошёл напролом,
а вслед да за ём
встаёт армия ребят:
павших без вести солдат.
И зло пошло с планеты прахом.
Снял дедок с себя рубаху,
и припал к сырой земле:
— Ну, расти трава на мне!
Ой да у нас смерть в глазах,
нам бояться нечего.
Ой да у нас смерть в глазах,
от рождения,
потому что нет у нас
дней рождения
и Нового года.
У нас ровная всё время погода:
снегопад, снегопад, снегопад
до самой до старости.
И ни в печали, ни в радости
дни, как годы, впустую тянулись.
И вот мы все оглянулись
на пороге новой беды,
где взбешённые с голоду псы
когти на нас уже точат!
Я скажу тебе, себе и дочам:
главное, голодных псов не бояться,
а глядя им в глаза, улыбаться!
И их смерть в глазищах красных наших
сделает нас ещё краше,
а когда из глаз она выпрыгнет,
то последнее слово выкрикнут
псы взбешённые да голодные:
ни себе, ни белу свету неугодные!
Ой да у нас смерть в глазах,
нам бояться нечего.
Ой да у нас смерть в глазах,
от рождения,
потому что нет у нас
дней рождения
и Нового года.
У нас ровная всё время погода.
Раз собрался на войну — иди,
а с собой хоть палку, но бери!
Коль пошёл на войну, так навсегда:
«Не провожай меня даже родня.»
Раз собрался на войну — иди,
и душу, идучи, свою не береди,
пригодится тебе твоя душа:
бить руками и ногами чужака!
Не мозоль глазами белый свет,
его, вроде бы, уже и нет.
Без причины не заплачет и жена:
что ей плакать — похоронка ж не пришла.
На войну отправился — иди,
сердцем только громко не стучи:
не услышит сердца стук трава,
на которую засадушка легла.
На твоём пути ушедший мир,
впереди свирепый командир,
позади родная сторона,
мать, жена, сестра, земля и я.
Будем верить в доблесть сыновей,
будем ждать со всех фронтов вестей,
хороводы хороводить не пойдём,
песни горькие и те не запоём:
«Шумел камыш и гнулись дерева,
тихо с горочки спустилась жизнь сама,
в гимнастёрочке солдатской милый мой,
(дом разрушен) не вернётся он домой.»
Странно всё было это:
ни зима, ни весна, ни лето,
а межсезонье зла.
И один, два, три врага
у костра своего скучают:
то судачат, то выпьют чаю.
Жалко их убивать, потому что
вместе судачить было бы лучше
и готовиться к новой войне.
Эх, надо убить их! Ко мне
двигается разведка.
Ан нет, засела на ветке
и флажками сигналит.
А костра вражиного пламя
то вспыхнет, то вдруг погаснет —
это снарядом фугаснет
где-то совсем вблизи.
Крикнуть хочу: ползи!
Но понимаю:
недруга я спасаю.
«Эй, подруга, так не пойдёт,
коль ползёшь, так ползи вперёд
и кидай гранату в кострище.
Враг встрепенулся, слышишь?»
Слышу! Я молодая,
за чеку щекою хватаюсь
и вдруг улетаю в небо...
А за мною летят их лейблы,
наклейки, нашивки, награды.
Так тебе, враг и надо!
Очень странно всё это:
ни зимы, ни весны, ни лета,
а лишь межсезонье добра.
Щупаю душу: жива!
Быть тебе командиром,
быть тебе полевым!
А если мы что-то забыли,
наградами возместим.
На каждого несмотрящего
есть смотрящий солдат.
На павшего или не павшего
уже приготовлен снаряд.
Короткое перемирие
не к добру, но давайте спать.
Звёзды в небе. Что это было?
На погоны легли опять.
Тебе мать и отца не жалко,
коли пустился в бой?
«Жалко мне всех вас, жалко!» —
и жалость унёс с собой.
Ну вот и некролог длинный
в руках держим перед собой:
— Почём нынче твои командиры?
«По одному тот строй.»
* * *
На каждого несмотрящего
есть смотрящий немой,
вместо каждого в поле павшего
уже вырастает другой.
Эти новые поколения,
запомнив всё, отомстят.
«Зачем, к чему это было?»
— Не спрашивай, вставай в строй, солдат.
Партизаны лесов партизанили,
кого-то из них изранили,
кого-то из них изрезали
мелкими, мелкими лезвиями:
лезвие — совесть, лезвие — честь.
Зачем они партизану?
Но лезвий было не счесть!
«А дальше что?»
Дальше самое интересное:
кому-то мы сделали дело «полезное»,
о ком-то просто забыли —
запись сделали и отпустили.
А теперь рассказываю,
как мы прятались...
Вот сиди и записывай:
если птицей свистнули,
значит, близко засада,
вот нам то того и надо!
А в засаде сидят, курят трусы,
оставить на них бы укусы,
да зубов своих жалко.
Раскричалась по лесу галка:
видать, к горю или к зиме.
Подкинь сигаретку мне.
Ты сынок или дочка —
не видно. Неважно. Ставь точку.
/ А я бы точку поставила,
да время метку чёрную ставило
на нынешних партизанах,
ведь кто-то из них изранен,
кто-то из них изрезан
острыми, острыми лезвиями:
лезвие — совесть, лезвие — честь.
К чему они партизану?
Но лезвий было не счесть! /
Опять в бой! Снова на смерть.
Как мы устали от этого!
Смерд ты или не смерд —
смотрит смерть неприветливо.
Век не видать бы воли,
сто лет не хлебать бы щей,
но отдайте нам долю —
рожать и растить детей!
Поэтам вечная слава,
героям вечный покой.
Жила я иль нет — не узнала.
Враги шепчут: «И бог с тобой!»
Шелестящее серое небо,
тревожное утро и дом.
Нет, я не сдвинусь с места.
Если ты на меня, чёрт с тобой!
Поэтам вечная мука,
героям вечная блажь:
«Ах какая на облаке скука!»
Ты вчера родилась.
А родившись восстала:
снова на бой и смерть!
Только солнце шептало:
«Доколе это терпеть?»
Слава героям, слава!
Поэтам несём цветы.
Лишь вечность тихо вздыхала:
«Время рожать, а ты...»
Никому не желали горя,
никому не делали зла,
но ждала нас дурная доля:
сургуч край, полымя поля.
На пехоту большая охота,
на пехоту и пепла смерч!
Мне была другая охота:
на земле родной умереть.
Но земля не держалась за землю,
а полынь на полынь полегла.
И душа моя, будто в небо,
в траву-погорель ушла.
Бледные, белые лица:
с мёртвых не сдуть уж пыль;
парень ты или девица —
ни рассмотреть, ни отмыть.
Но отряды — лишь горстка кряду,
не кричим сегодня «ура»,
а засядем в свои засады
и снаряд за снарядом… Пошла!
Обгорелые лица у павших,
у выживших в глотках ложь:
«Победа, победа, знай наших!»
Наших ведь не возьмёшь.
Но к нашим присело горе,
к нам припало зло.
Сургуч край (говорят) — не доля,
а поля — полымя. Вот и всё.
* * *
Надо же, мне приснилась
солдата живая душа,
и ему памятник
не на чужбине, не в поле,
а на русской земле. Вот так.
Какие праздничные солдаты
плыли по русской земле:
наши они, не наши,
а пуля твоя — лови!
Разлетелась вся правда,
растворилась и суть.
Праздничным этим солдатам
уже с пути не свернуть!
Горе, горькое горе:
горела большая страна.
Лёг, нё лег воин в поле,
лишь вздохнула земля.
Праздничные герои.
Праздник — это слеза.
А море слёз или боле —
всё впитает черна.
* * *
Школьники в школу ходили,
поэты писали стихи,
судьи суды рядили.
Шли на бой я и ты
с праздничным, праздничным криком:
«Наша, наша земля!»
Вдруг русским потрёпанным ликом
она на ладонь легла.
Когда нравится только один мужчина,
то все остальные мужчины
без объявления войн уходят
и места себе не находят.
А я, войны не объявляя,
любовь себе нагуляла,
нагуляла не как другие,
а просто входя в плохие
чужие, далёкие письма —
на его письмах зависла.
Зависела, может и дальше,
но мой престраннейший мальчик
не держит, а отпускает.
Почему отпускает? Не знает.
И только по этой причине
нравится этот мужчина
самый необычайный на свете!
Его лик ужасен и светел.
Я б его имя нарисовала,
но чувствую, будет мало
места ему на бумаге.
Я хотела его до драки,
да писем совсем не писала.
Почему не писала — не знала.
У героев много амбиций,
они написаны на их лицах:
герои хотят в президенты,
спасатели, резиденты,
героям хочется славы,
и какой бы она ни была — её мало!
Героям хочется к звёздам,
а это совсем уж просто:
лети уж расправив руки —
нас избавь от вечной муки!
Чужие, далёкие страны,
фашистские города,
нас там никогда не ждали,
но Русь туда шла сама.
Руси вроде нет и дела
до фашистских тех городов,
да и кровь там не наша кипела.
Но русич нахмурит бровь
на чужие и близкие страны,
на марши их, на кресты:
«Странно всё как-то странно.
Собирайся, Иван, пошли!»
Ты сегодня живая,
и дочь у тебя молодая,
несмышлёная, и пошла в институт,
а у тех, кто ни здесь и ни тут,
дочерей больше нет.
Ты плачешь по пустякам,
а те, кто не здесь, а там
(у кого всех убили),
они родню хоронили
и о пустяках не мечтали,
они, как никто, уже знали:
пустяков для них больше не будет.
Ты плачь по своим пустякам. Не забудет
серое, серое небо
твои пустяки, горе их, кусок хлеба
у твоей дочери, её институт:
пусть науку грызёт, пока она тут.
Не было на моих страницах печали:
города спокойно скучали,
лишь милые, трезвые дети,
убивая зверьё на рассвете,
приносили добычу в дом.
В том доме мы и живём
в окружении постмодернизма.
Нет, не странные у нас лица,
а привычные ко всему.
Только я никак не пойму,
почему на моих страницах
дома, города ... пылится
бесконечное количество слов:
из них понастроили кучу мостов
трезвые, умные дети,
они не верят в йети,
а готовятся к новой войне.
Эти дети сидят на мне
свесив ноги
и зовут на подмогу
всё новых трезвых детей!
Я не пишу повестей
из-за их тяжёлого веса
и холодных блестящих глаз.
Я не любила вас —
строем ходящих детей
по моим чистым страницам.
Я устала стирать ваши лица!
Мы о боге кричали
и кидались страна страной!
Нет, мы не были в печали —
а ходили всё в тот же бой.
В бой с утра до рассвета:
со злом или против зла.
Пули — это конфеты,
хошь не хошь, принимай страна!
Страна на страже стояла,
страна сердца берегла.
«Мало (кричали) мало,
сердец мало, давай тела!»
И летели тела, летели
в какую-то тяжкую зыбь.
Такой вы войны хотели?
Нет? Но уже не свернуть!
Зло с добром не устанет
биться до мира конца.
Летели Миры, менялись:
«Планета уже мертва?»
Да нет, хороша и пляшет,
(уж нет Вселенной) смотри,
как она из прошлого машет
каждой пядью своей земли!
«Откуда ты, девочка?» Прямо из ада,
из самого страшного небытия,
где за каждое слово награда:
плётка «раз» и за грамотность «два».
«Откуда ты, девочка?» Я оттуда,
где никому не нужна,
где реки искусственной крови
и тролли — закон бытия.
«Девочка, ждать больше нечего,
теперь лишь МЫ (а не ВЫ) всё так же
с жестокой последовательностью
лепим, лепим своё ремесло.»
* * *
Выпиливая фигуры:
уродливые кресты,
«Мы самые, самые злые!» —
так говорили ВЫ.
Но делая снаряды
из слов, металла, дерьма,
МЫ больше вас уставали,
у нас каждая ночь без сна.
Кто кого? Я не знаю.
Перемирие есть всегда:
между войной и войною,
баба рожает дитя.
Я не спорю, и дети встанут
под пули да под ружьё.
С вашими ль, нашими стягами?
Мы их родим всё равно.
Я откуда? Не спрашивай больше,
хочешь убить — убивай,
нет ничего жизни горше:
очень уж хочется в рай!
Время слагает легенды,
время — это триптих.
Никто никогда не узнает
кому какой стих.
* * *
Ты сегодня счастливый —
у тебя на носу Новый год
и «1 Мая» красивый,
а поезд зовёт вперёд.
Но приходят какие-то люди
и говорят: «Война!»
Там где-то война, и тем детям
не до здорового сна.
«Война, не война ... я знаю, —
ты отмахнулся от всех, —
Зарплату свою считаю,
не деньги это, а смех.
Люди, смешные люди,
не раздражайте меня,
на работу иду! Я знаю,
там где-то идёт война.»
Мимо война прокатилась,
мимо и люди прошли.
Я в него не влюбилась.
Время выдохнуло: «Хорошо!»
Мы за дело брались смело
и рубили сгоряча,
мы на дело шли и пели:
«Мало, мало сургуча!»
Как лукавыми руками
мы печати ставили,
ничего не забывая,
на тот свет отправили:
господа и господина,
человека серого,
мать, жену своего сына,
пешехода смелого.
Ничего не говоря:
«Мало, мало сургуча!» —
думочку ковали,
но о том не знали,
что «омега» и «альфа» вздыхают,
сургучом небеса пытают:
— Печать на Землю, печать на Луну,
печать на Вселенную да не одну! —
печать за печатью ... плачет Природа.
«Альфа» с «омегой» уроды:
— И зачем же ты вечной душой
заглянула в «рай» наш земной?
— Родилась, — я вздохнула.
— Печать на тебе, ты дура,
пей свой чай и смотри,
как капают сургучи
на Вселенные и на планеты,
да пиши свои рифмы про это!
Ребёнок войны, не знающий мира,
плачет по нём рапира.
Сам ребёнок с рожденья не плакал,
а как подрос, так не жалко
стало ему умирающих лиц:
«Победу даёшь!» — кричит.
Ребёнок войны, он знает:
что в мире всё сложно
и что он умрёт возможно,
но род его должен выжить
и победить. Бесстыжий
смеётся кто-то на небе:
«Твой род — просто небыль,
и небыль — род твоего врага
(и так протяжно) ха-ха!»
Но ребёнку войны недосуг
глаза пялить в небо,
ребёнок войны привык
думать только о хлебе.
Но он хлеб
и у матери не попросит:
знает, если есть хлеб,
мать отломит ему. Не бросит.
Ребёнок войны
не хотел потерять отца, но теряет.
И у врага ребёнок войны
своего отца почти не узнает,
и так же хлеба не просит,
а лишь про победу спросит
у своей почерневшей матери,
но не заплачет. Тратили
друг на друга снаряды враги:
«Беги, ребёнок войны, беги!»
Ребёнок войны наконец-то заплачет:
бежать то некуда, значит,
Родина — это ловушка.
«Игрушки взрослых, игрушки!» —
хохочет кто-то на небе.
Ребёнок шепчет: «Я небыль.»
Дети ложились рядами,
детей складывали в ряды.
«Да кто о них будет помнить,
кому они на фиг нужны?» —
вечность, громкая вечность
хохотала где-то вдали.
Детей складывали рядами —
земле они точно нужны.
Просто на свете без света
шли королями дожди.
А мы заведомо знали:
рожая, смертей уже жди.
* * *
Года за годами катились.
Дети гибли всегда.
Как-то так получилось:
о них лишь помнит вода.
Вода ведь всё перемелет,
вода, она всё перетрёт
и сосчитает потери:
миллиард-другой унесёт!
«Коие в коих веках,
не рожали бы вы детей,
дети павшие — это веки
их родных матерей!»
Но не слушали мы тех криков
и рожали детей назло.
Глянь ка в небо ... это не «МиГи»,
а сыновей крыло.
Даже если тебя пугает эта тёмная Русь.
Неважно! Есть сильная сила, я за неё держусь,
я за неё цепляюсь и шепчу: «Отомстим
за матерей, убогих, за детей. Отстоим!»
Конечно, тебя пугает наша мрачная Русь.
Но есть неведома сила, я за неё берусь:
порубаю в капусту, пущу на ветер и дым,
твержу: «Мы ни пяди, ни пяди не отдадим!»
На грани, на грани терпения и сама несчастная Русь.
Но окидывая просторы: «Я тобой, мать, горжусь!»
Стоит ли воину Света
разговаривать с воином Тьмы?
Говорю, говорю. Нет ответа.
Да пропадом пропади!
Пропадала я и пропала.
Не пытайтесь меня искать.
Много ль прошло или мало,
но вот я пришла опять.
И снова я воин Света,
ищущий воинов Тьмы.
Говорю, говорю. Нет ответа.
Да пропадом пропади!
Пропадом пропадаю,
никто не ищет меня.
Стих за стихом слагаю,
как будто душа ушла.
Радушные стрелы амура
колют суровую бровь.
Кипела злость, закипела
на уже новых врагов!
* * *
Если б не было воинов света,
не было б воинов тьмы,
просто хозяином где-то
ходил господин Пурги:
не думая, что он варвар,
его ласково звали бы Зверь
и не было крови напрасной:
что ни сдыхала — то тварь!
Не было б воинов Света,
любили бы воинов Тьмы:
и рождались б на свете
лишь господа Пурги!
* * *
Быть воином — тяжкое бремя,
тебе каждый плюнет в лицо:
«Это дурное дело —
слыть на живца ловцом!»
Да пущай стоят ваши церкви!
Во дворцах пусть элита гудит.
Не первая я, не последняя,
кому «Уходя уходи!» —
скажут, поклон отвесят,
скажут и камнем побьют.
Кого-то с толпы повесят.
Да что же я делаю тут?
Какое счастье жить на свете,
какая радость — песни петь!
Нет, не плясали наши дети,
им очень тягостно терпеть
все эти пушки и снаряды
да золотые ордена:
с боёв вернувшихся — награды.
А впрочем, всё слова, слова.
Не станет поле огородом,
а выйдет поле голяком
и закружится хороводом:
от мелких пулек сквозняком.
Ну вот, теперь поём мы песни:
«Какое счастье — не сгореть,
какая радость жить на свете
и войны ваши все терпеть!»
Умирали партизаны
и кивали головой:
«Что-то буде
|
|
Войны новые |
Край родной я белым белила,
белым плугом луга «стелила».
И бегом по белому полю
на белую-белую волю!
Неизбежным казалось счастье.
Солнце за облаком: «Здрасьте,
природа, цветы и колосья!
Что же будет, когда их скосят?»
Будет хлеб хрустящий и сладкий.
Ах, какая я девочка хваткая:
радугу рукою схватила
и пшеницу ею косила.
Накосила снопов — не сносят!
Ой да ветер меня уносит
далеко от дома родного
в мир большой, не видала такого:
страны, а в странах войны.
И их детям ни жарко, ни больно:
лежат бездыханно рядами,
не просятся к папе и маме.
Я им колосья кидала,
но меня лишь стена замечала,
стена от дома разрушенного.
Ты не слышишь, а я послушала,
как мать Природа шептала:
«Счастья всегда не хватало
на всех сразу. Лети отсюда!
И у них оно когда-нибудь будет.»
Миролюбивые мальчики, я вас любила, а вы
пели в ночи под гитару и сочиняли стихи.
Миролюбивые мальчики дарили девкам детей,
и уносились к звёздам! Нет таких словарей,
где «миролюбивый мальчик» описан, как супергерой.
Но кто-то стучится. Кто там? «Дверь для беды открой!» —
миролюбивый мальчик надевает шинель.
— Не уходи, мой хороший, ты не все песни спел!
Но он ушёл, не простившись. Они встали все и ушли
миролюбивые мальчики — сыночечки войны.
А ты сиди, подруга, воспитывай детей:
миролюбивых мальчиков — вестников смертей.
Чёрны вороны Афгана
песни белыя поют.
Ничему не учит рана:
я ни в поле и ни тут.
Раскричалось злобно эхо:
«Айда строить магистраль!»
Я служил у вас морпехом,
а сегодня мне не жаль
ни войны безумной, дикой,
ни разбитые сердца.
Да, в Афгане было лихо,
а сегодня пустота.
Закурить бы самокрутку
и опять в неравный бой!
Что спросил ты у морпеха,
скоро ль к богу? Дверь открой...
Эй, душа моя душонка,
спи тихонечко в сторонке.
И ты, девка, не грусти,
а за встречного иди,
да не жди судьбы добрей:
мёртв я, батька «брадобрей»
обесчестил и меня,
молодого сопляка.
Чёрны вороны Афгана
песни белыя поют.
Отчего же наши девки
замуж за других идут?
Каждый стих — это драма,
особенно, если мама
в этом произведении на войне.
Нет, не приснилось тебе:
твоя мать пошла воевать.
А где же ваша кровать?
— В подвале.
Ты спишь, тебе снится мама
и школа,
нет уж которой.
Ты проснешься и знать будешь точно,
что не простишь сыночкам,
ходящим свободно в школу
(на той стороне которые).
И если с мамой что-то случится,
ты запомнишь их лица.
И обещаешь: — Я тоже пойду на войну,
когда чуть-чуть подрасту!
А мама: «Время рассудит,
когда подрастёшь, войн больше не будет.
Но мстить — это дело последнее.»
— Не пойму я тебя, ты вредная!
И вредная, вредная мать
опять ушла воевать.
Лежи и жди: скоро ль вернётся?
* * *
Небо перевернётся,
пока закончится ваша война.
Скорей подрастай, пацанва!
Непокорно как-то ходим
по планете золотой:
на кого-то страх наводим —
лес стоит совсем пустой.
Но никто никогда не узнает
кому какие стихи!
Время дыры латает,
а мы всё шли, шли и шли.
На телах живого нет места
от поцелуев судьбы.
Женихи мы или невесты —
плевать, умирать мы шли.
Ненарядное, рядное лето,
ненаглядные: лето, зима,
лишь весна стороною где-то
мимо нас, несчастных, прошла.
* * *
Раз и два — шагаем смело!
Дружно ли? Не в этом дело,
ищем, ищем на пути
знаки в виде бересты.
Виноваты ль мы, невинны —
не гадаем. Из осины
колья чешем и втыкаем,
а куда втыкаем — знаем!
Знаем даже почему
на любовь и на еду
много времени не надо:
ведь планетища брюхата
непокорной головой
вовсе, вовсе не одной,
а двумя-тремя — не боле.
Не ходите вы на волю,
делать нечего вам там:
бересту ходить, считать.
Вот и все. Походы наши:
от любви к родне да к каше.
А в пути, опять же, колья
из осины. Ну доколе?
Женские привязанности
разные бывают:
девушки-политики
в пушечки играют,
играют и рады.
Видно им так надо,
ведь у таких ватрушки —
пушки да снаряды.
Не рисуй картины,
нам таких не надо!
Вы поэты, тоже
свое дело бросьте:
напишите повесть
о женской тихой злости.
Иль давайте лучше
в гости сходим к бабе:
— Здравствуй, дева, здравствуй,
мы к тебе с цветами!
— Здравствуйте, ребятки, —
тихо я сказала. —
Вы пошли бы к чёрту,
вас к себе не звала!
Видно мне так надо —
песни и сомнения,
под луной широкой
самопостроения:
ать-два левой, девка,
ходи около дома.
Видишь пленным солнце?
Значит, замуж скоро.
Женские привязанности:
кошки да матрёшки.
Женские обязанности:
мужа ждать в окошко,
а не шастать полем
и не бегать лесом.
Девочки-злодейки
нам неинтересны!
Они всегда одиноки,
они всегда голодны,
эти воины света,
победившие воинов тьмы.
* * *
Всё, Россия больше не будет
участвовать в войнах гадких.
«Уходим, уходим отсюда», —
горько шептали ребятки.
Наверно, неверное войско
неверный выбрало путь:
в тех сердцах стучалось: «Ошибка!»
А этим надо свернуть
свои сердца на замочки
и вернуться домой,
ведь дома сыны и дочки
и стих окровавленный мой.
Домашние командиры,
домашний и свет луны.
Где ж вы долго так были?
«Мы к дому так долго шли.»
А недошедшему память.
Пришедшему снова в бой!
Как долго мы будем плакать
над тобою и мной?
Наши мальчики умирают
и рождаются вновь.
Наши мальчики твёрдо знают:
мир не спасёт любовь.
Наши мальчики не играют,
наши мальчики не поют,
наши мальчики погибают,
нет не с нами, не тут.
Проходило былое былом,
улетало лётное вдаль...
Сколько мальчиков наших было
тут убито? Не помню. Жаль.
Никогда никого не любила.
Кашу пшённую детям варила
и приговаривала:
«Малая жизнь, как марево;
большая жизнь, как бельмо;
когда-нибудь встречу его;
варись, варись, моя каша.»
Без любви хороша я. Наша
доля — скорее неволя;
наша доля — запрет, не боле.
Наша правда — чужая неправда.
Наши вещи — топор и клещи:
порубаю и выстрою племя
от семени нелюбимого. Время
досталось такое сегодня.
Злая, голодная я, в исподнем
выходила на бой и билась:
кого убила, в того и влюбилась.
Вот так поздно влюбилась, значит.
Он не плачет — герои не плачут.
И я плакать совсем не умею.
Никого никогда не согрею,
никому не скажу: «Любимый!»
Мимо стреляет, мимо
стрела молодого Амура.
Не жду ничего. Я дура.
Ощущение войн повисло,
ведь люди не дураки:
числа считают, числа
до ядерной той войны.
Числа считая, числа
застыли на наших губах:
день-деньской, день коромысло,
день мужнин, день жён, день впотьмах.
Часы с кукушкой на стенке,
сегодня блины горой,
и дети на переменке,
а завтра весь мир — войной!
Я одна об этом писала,
лишь я твердила о том:
очень сильно я сожалела,
что планета Земля — мой дом.
«Зачем война?»
— Просто так.
«Зачем смерть?»
— Да вот так.
«Почему ни папы, ни мамы?»
Какими бесчувственными голосами
мы отвечаем детям,
насмотревшись на смерти,
намаявшись в быту.
Метки: войны |
Богатырь Бова и будущее неведомое |
(Продолжение сказки «Забава Путятична и змей Горыныч»)
Глава 1. Народился богатырь, делать нечего — надо идти воевать
Вот те сказки новой начало.
Забава Путятична заскучала
и родила богатыря,
легко рожала — часа два,
а как встала с постели,
так пила да ела
и кормила грудью:
— Ох, былинным будет!
— Откуда ж такой взялся? —
муж (царь Николай) любовался. —
Я, дык, роду царского.
А ты, вроде, барского.
— Я, мой милый, княжновична,
а у тебя, родимый, нету совести!
Ведь дядя мой, князь Володимир,
богатырям — отец родимый!
— Как это? — лоб вытер Николай. —
Врёшь ты всё! Ну-ка давай
назовём дитятку Бова.
— С именем таким я не знакома.
Давай уж Вовой наречём, оно роднее.
— Нет, будет Бова! — царь всё злее.
Ох и долго они пререкались,
но имя Бова всё ж осталось,
на то царский был издан указ:
«Королевич Бова родился, не сглазь!»
«Ай королевич Бова
взглядом незнакомым
на всё на свете смотрит
да пелёнки портит!» —
пели мамки, няньки
и качали ляльку.
А Путятична, как повелось, летала,
ей вослед молва бежала:
«Ой, долетаешься, девка!»
Царь махал ей с крыши древком,
на котором вышито было:
«Вернись, жена, ты сына забыла!»
И Забава всегда возвращалась,
в платье царское наряжалась,
да шла к сыну и мужу.
А что делать-то? Нужно!
Вот так года и катились:
крестьяне в полях матерились,
люди, как мухи, мёрли.
Татары с востока пёрли,
с юга тюрки катились.
А мы выросли и влюбились
в нашу (не нашу) Настасью:
сынок свадебку просит, здрасьте!
Ну, к свадебкам привыкать нам нечего,
вот и Настасья венчана
на королевиче Бове.
Народилось дитятко вскоре.
И жизнь начала налаживаться:
с богатырешкой Бовой отваживался
драться лишь самый смелый,
да и то, напрасно он это делал.
Потому как слухи ходили:
мол, Добрыня или Чурило
у принца в батюшках ходит.
Но кто слухи такие разносит,
тот без башки оставался.
Королевич на это смеялся
и отца обнимал покрепче,
а как станет обоим полегче,
так айда в шахматы биться!
Шут дворцовый тогда веселится —
кукарекает да кудахчет,
Забава Путятична плачет,
Настасья крестом вышивает,
а нянька младенца качает.
Вот такая идиллия в царстве.
Но сказывать буду, что дальше
в государстве нашем случилось.
Птица в оконце билась
и кричала: «Там горе снаружи,
богатырь на подмогу нужен!
Монгол потоптал всех татар,
татарчат же в войско прибрал.»
Хм, с монголами драться
мы устали уже. Сбираться,
хошь не хошь, а надо.
Пока молод детина, бравады
в нём хоть отбавляй!
Поэтому, мать, собирай
сына в бой одного-одинёшенька.
Настасья ревёт, как брошенка,
Николай кряхтит, не верит птице:
— Ой, заманит тебя «сестрица»!
Но кто родителей слушал,
тот щи да кашу кушал,
а наш в котомку копчёных свиней
и со двора поскорей!
Глава 2. Бова в нашем времени
А как вышел в чисто поле,
так от рождения горе
сгинуло всё как есть.
— Эй, монголка, ты здесь? —
расправил богатырь свои плечи,
протёр у копья наконечник
и пешком попёр по белу свету,
аукает врага, а того нету.
Забрёл в гнилую долину
(кликнул там зачем-то вашу Инну)
и в огромную яму провалился,
а как на ножки встал, так открестился
от него мир прошлый да пропащий.
Будущее стеной встало: «Здравствуй,
проходи, посмотри на наше лихо,
только это, веди себя тихо.»
Отряхнулся Бова, в путь пустился,
на машины, на дома глядел. Дивился
как одеты странно горожане,
каждого глазами провожает.
— Почему же на меня никто не смотрит,
по другому я одет, походно? —
удивляется детина богатырска. —
И от вони уж не дышит носопырка!
Ой, не знал королевич, не ведал,
что он «Дурак-театрал пообедал
и с кафе идёт в свою театру», —
так прохожие думали. Обратно
захотелось в прошлое вояке,
страшно ему стало, чуть не плакал.
Машины, дома, вертолёты,
ни изб, ни коней, ни пехоты,
лишь одна бабуля рот раскрыла:
— Чи Иван? А я тебя забыла!
Плюнул богатырь и открестился.
Белый свет в глазищах помутился,
и пошёл в пекарню наш вояка:
— Дайте хлебушка, хочу, однако.
Удивились пекари, но хлеб подали,
и как кони, в спину Бове ржали:
— Эй артист, а где твоя театра?
— Домой хочу, верни меня обратно,
добрый хлебопёк, я заблудился.
Там у нас леса, поля. Глумился
монгол над бабами долго,
на него я и шёл вдоль Волги.
Не поверили хлопцы Бове:
— Иди-ка ты, дружище, в чисто поле,
там родноверы пляшут,
реконструкторы саблями машут,
ты от них, по ходу и отбился.
Королевич с булочной простился,
поклонился ей тридцать три раза.
Пекари аж плюнули: — Зараза!
И пошёл богатырь в чисто поле,
там с радостью приняли Бову,
хоровод вокруг него водили,
саблями махали, говорили:
— Ты откуда такой былинный?
Меч у тебя дюже длинный,
да и не в меру острый,
держи деревянный, будь проще!
Поглядел богатырь на это дело,
меч деревянный взял и всех уделал!
Крутой горкой ратников сложил
да дальше свой путь продолжил.
«Странно как-то все», — подумал
и меч булатен он вынул
из ножен на всякий случай.
А на небе сгущались тучи —
«птицы» чёрные надвигались,
королевичу в рупор кричали:
«Без сопротивления, парень,
руки за голову!» Вдарил
богатырь бегом с этого места.
Сколько бежал — неизвестно,
но подбежал к замшелой избушке,
где жила не старая старушка.
— Спрячь меня, бабка, скорее,
а то «вороньё» одолеет!
— Ты, воин, чего-то попутал,
тайга кругом. Чёрт тут плутал,
да и тот, поди, заблудился.
Ты случаем мне не приснился?
— Я богатырь королевич Бова.
— А я Агафья Лыкова, будем знакомы.
<
|
Метки: богатырь сказка будущее |
Баба Яга на Луне и Илья Муромец |
Глава 1. Начало сказки
Я выхожу на сцену и начинаю рассказывать сказку про бабу Ягу. А там сидят гусельники развесёлые, песни поют. Моё внимание переключается на гусельников и на себя любимую. Я говорю:
— Ай вы, гусельники развесёлые,
слушайте сказы печальные,
сказы веские,
о том как ни жена, ни невестка я,
а бедняжка и мухи садовой не забидела,
человека не убила, не обидела,
тихо, мирно жила, никого не трогала,
ходила лишь огородами,
ни с кем никогда не ругалась,
в руки врагам не давалась,
имя своё не позорила
и соседей не бранила, не корила.
Но почему-то муж меня бросил,
а любовник характер не сносил,
убежала от меня даже собака,
и с царём не нуждалась я в драке,
он сам со мною подрался,
как залез, так и не сдался.
Вот сижу брюхатая, маюсь,
жду царевича и улыбаюсь.
А вы, гусельники, мимо ходите!
Проклятая я, аль не видите?
Гусельники плюют на пол и уходят, освобождая сцену. Я, оставшись наедине со зрителями, вещую:
— Сказка сказке рознь, а эта берёт начало
из другой «Как богатыри на Москву ходили», читай её сначала.
Глава 2. Баба Яга на Луне встречает старых своих приятелей
Как закинул Илья Муромец бабу Ягу на Луну,
так она там и лежит ни гу-гу.
Ан нет, зашевелилась,
собрала косточки, разговорилась
матершиной да проклятиями
в сторону богатырей и Настасии.
Но как бы бабушка ни плевалась,
над ней пространство само насмехалось:
одиноко вокруг и пусто,
ни волчьей ягоды, ни капусты,
ни избушки на курьих ножках.
Села бабка: «Хочу морошки!»
Но ни морошки, ни лебеды,
ни ягеля, ни куриной тебе слепоты.
Стало бабе Яге тоскливо,
окинула взглядом блудливым
она пространство Луны:
«Пить охота!» Но до воды
надо идти куда-то.
Шмыгнула носом крючковатым,
проглотила водорода
и попёрлась пехотой
куда злые глаза глядели:
океаны лунные, мели
и неглубокие кратеры.
Что же они там прятали?
А скрывали они Хлыща,
разбойничка Кыша и Малыша
ростом с гору:
те сидят, едят помидоры
да в картишки играют.
Бабка в шоке, она шныряет
к старым своим дружкам:
— Здрасьте, родимые, вам!
Разбойники: — Год который
на нашем дворе, бабуся?
— Тебя каким ветром, Ягуся?
— Меня сюда забросил Илья.
А год какой? Не помню сама.
Вы должны же быть в аду.
Где мы? Никак не пойму!
— Гы-гы-гы! — ржут детины. —
Мы мертвы, мы духи! — и вынули
большую книгу амбарну,
открыли. — Вот печечка, баня
и домик на курьих ножках,
а это Микулы сошка.
Так, так, а где ты, Ягуся?
Вот, лежишь кверху пузом
на той стороне Луны. Чи сдохла?
— Да нет, стою, не усохла.
— Ты дух! — ржут детины. —
Лови помидор! — Кыш кинул
овощем в бабку Ёжку.
Застрял помидор: немножко
повисел в её тонком теле,
на пыль опустился и двинул
внутрь планетки куда-то.
У бабушки ножки ватны
сразу стали. Старуха
слюну проглотила: — Сухо!
Села в кратер прямо
и провалилась, будто в яму:
пролетела насквозь Луну,
вернулась к телу своему.
Посмотрела на себя:
вся распластана она.
И заплакала горько-прегорько.
Така у тебя теперь долька!
Летай и не думай плохо.
Охай, ведьма, не охай,
а кончилось твоё время —
размозжил богатырь тебе темя!
Глава 3. Баба Яга и приятели просят Духа степного о новых телах
А время было такое:
прошлое встало стеною,
а будущее не пришло;
да зло, говорят, умерло
и не воскреснет боле.
Нынче летает на воле
Дух степной и голодный,
ищет уродство в природе.
На корявое деревце смотрит,
порядки свои наводит:
пригнёт ещё больше к земле
это дерево, а по весне,
в три погибели скрутит,
в ствол душу гнилую запустит,
и воскресит злой каликой перехожей,
та не кланяется прохожим,
лишь в спины кидает проклятия.
Думаю, вы таких знаете.
А баба Яга, на беду,
знала о Духе степном. В дуду
старушечка лихо подула
(и откуда она её она вынула?)
да Дух степной громко позвала:
— Всемогущий, мне тело надо!
Дух прилетел и вынул
волшебную книгу: «Вымя
есть для тебя коровье,
быть тебе, ведьма, тёлкой!»
— С тёлки немного толку,
найди лучше бабу Ольгу,
да чтоб девкой была брюхата.
Мой дух в её плод и впечатай!
Возмутились разбойнички дюже,
заголосили дружно:
— Ах, ты старая, хитрая бабка,
мы тоже хотим в дитятки,
в малышей-крепышей побойчее,
найди нам, Дух, матерь скорее!
Вздохнул Дух, на Землю спустился,
облетел её три раза. Прибился
к самой убогой хате:
там три брата родных и матерь
брюхатая, вроде, девкой;
отец в могиле, и древко
из старого мужнего платья
развевается. «Эх, сорвать бы!» —
шепнул Дух степной и обратно.
Схватил разбойничков в охапку
и летит, их чуть ли не душит —
к хатке земной спешит.
Подлетел к той хате и выдохнул:
мёртвых разбойников выпустил
в головы сирым младенцам.
Ну держись, мать, теперь не деться
тебе никуда от зла!
В дом твой пришла беда.
Глава 4. Василий Буслаев увозит дурных деток в лес
Ой беда, беда, беда!
Летит, свистит сковорода:
сынки в вышибалу играют,
со всей дури как вдарят
по соседским мальчишкам!
Дух с них и вышел.
И пошла дурная слава
от края деревни до края:
«Во дворе у Ольги
три чертёнка и Лёлька
маленькая, но злая:
то кричит, то ругает
страшным голосом мать.»
Народ пошёл знахаря звать.
Вот знахарь Егор
к вдове припёр
травы да лампадку
в её хромую хатку.
Подул, пошептал,
злых духов, вроде бы, изгнал
и удалился далеко,
аж в соседнее село,
где и сгинул.
Никто его боле не видел.
<
|
Метки: баба Яга сказка былина богатырь |
Какая я девочка хваткая |

Собралась я замуж, однако.
Зачесалась у бати срака:
— Доню, денег нет на это дело,
а с чего ты замуж захотела?
«Тятенька, пора бы, лет мне много,
вон Колян стоит возле порога.»
— Ты скажи-ка своему Коляну:
пусть он свадебку сам и играет!
«Ну, папанечка, спасибо за подмогу!»
— Извиняйте, доню, я не могу.
Я к маманьке (та у печки):
«Надо б замуж выйти вашей дочке!»
Мать поварёшку лизнула,
как-то странно на меня взглянула:
— Ты б пошла, дровишек наколола.
«Мама, у порога стоит Коля!»
— Правильно, пусть Коля и наколет;
а ведь замуж, донь, никто и не неволит.
«Да хочу я замуж, вы поймите!
Вы к Коляновым родителям сходите.»
Что ж, попёрлись наши к родичам Коляна.
Также странно на меня смотрела его мама,
у его отца тоже чесалась срака —
в огород послал нас за бураком.
Хошь не хошь, а свадьба состоялась!
Я столы накрывала, старалась
и за водкой бегала с Коляном,
низко кланялись мы папам, мамам.
На гармошке я сама играла,
песни деревенские орала.
А как выпила, пошла я, девки, в поле.
Замуж ведь никто и не неволит!
Смелая девочка, смелая
на белом свете жила,
смелая девочка, смелая
по острому лезвию шла.
Но шла так осторожно,
что понять было сложно:
боится упасть она что ли,
или не в её воли
слезть с этого острия?
Шла безвольная я
по крайнему краю:
то ли болею, то ли не знаю,
что ждёт меня кто-то.
Кто ты, милый? Забота,
одна забота:
с высоты не свалиться.
Не упаду —
я успела влюбиться!
Бойтесь, люди, пересуда,
Перегуда, Пересвята.
Бойтесь, люди, душегуба,
Троекура, партократа.
Бойтесь, люди, бояться;
и не смейте смеяться
над моею обидой великою:
ведь кого на Руси ни покликаю,
никто ко мне не кидается,
народ на зовне сбирается.
Видимо, нет во мне силы.
Открою-ка рот я пошире
и позову Перегуда:
«Гыть, Перегуд, отсюда!»
Гыть, а он не уходит —
все рядом орет да ходит,
ходит и ходит кругами.
Боялась бы я вместе с вами
всех Переглядов на свете,
да выросли мои дети
и закончили школу.
Теперь с Троекуровым спорить
старую мать заставляют.
А я не спорю, я знаю,
что от пересуда
не спасёт душегуба простуда,
не затмит партократа награда.
В общем, замуж за Пересвята
собралась я, добрые люди.
А чего ору? Не убудет!
Не дарите мне цветов, не дарите.
В поле нет их милей, не сорвите!
На лужайку опущусь я вся в белом —
разукрашусь до ног цветом смелым:
красная на груди алеет роза,
на спине капризнейшая мимоза,
на рукавчике сирень смешная,
а на подоле’ астрища’ злая!
Я веночек сотку из ромашек.
А знаете, ведь нету краше
жёлтого, жёлтого одувана
и пуха его белого. Ивану
я рубаху разошью васильками:
бегай, бегай, Иваша, за нами!
Беги, беги, Иван, не споткнись —
во всех баб за раз не влюбись,
а влюбись в меня скорей, Иваша;
разве зря я, швея-вышиваша,
васильки тебе вышивала,
да на подоле’ астрища’ злая
просто так ко мне прицепилась?
И зачем в дурака я влюбилась?
А цветов мне не надо ваших!
Я сама швея-вышиваша!
Я провокатор судеб,
я провокатор сердец!
Если меня осудят,
то добра больше нет,
нет добра на планете,
оно ушло навсегда,
потому что на свете,
лишь одна я чиста.
Нет меня чище, и это
не пустые слова:
видишь дыру в пространстве —
это и есть дела
все мои и поступки,
от которых так стынет кровь
у прорицателей. Шутка?
Нет, мой нынче ответный ход!
Не жила я у вас нежилою,
не была бы я небылою,
не было б меня и не надо,
да разрослась в огороде рассада,
рассада вишнёвого сада.
А раз рассада пробилась,
значит и я прижилась,
прижилась тут, вот и маюсь:
лежу не поднимаюсь.
И когда поднимусь, не знаю,
потому как встав, поломаю,
обломаю все ветки из сада,
подопру я ими рассаду:
расти, вырастай рассадушка,
буду тебе я матушка.
А что касаемо сада,
то нам чужих вишен не надо,
у нас лук, свёкла и морковка.
Берегись меня, родня, я мордовка!
Не дружите со мной, не играйте,
и в друзья меня не добавляйте!
Потому как не ваше дело,
что мои пироги пригорели,
не накрашенная я сегодня
и хожу, как дура, в исподнем.
Не смотрите на меня, я плохая,
а с утра вся больная-пребольная,
злая, голодная, не поевши,
на бел свет глядеть не захотевши.
Не дружите со мной, не дружите!
Поскорей отсюда заберите,
увезите в края таёжные,
где избушки стоят молодёжные,
пацанятки гуляют скороспелые
и девки с топорами несмелые.
Торговала я планетой:
тебе зиму, ему лето.
Торговала я едой:
кому кашу? Мне ж в пивной
пенку пенную от пива,
чтобы я была красива,
чтобы я была полна
снегом, ветром, и одна
засыпала, просыпалась,
говорила, улыбалась —
всё любименькой себе
да мерцающей звезде.
Проверяла я себя
на лето, зиму. А весна
улыбнулась: «Ну, встречай,
наливай мне, дочка, чай,
да продай уж всё на свете:
кошку, мужа, дом.» Но дети
посмотрели и сказали:
— Мама, как жила в печали,
так и дальше лучше жить
и не надо ворошить
на планете лето, зиму.
Зыбь — не сон, а пелерина.
Вот ей накройся и сиди
да стихи свои пиши.
Торговала я планетой:
ему зиму, тебе лето.
Торговала я едой.
Рот закрой, иди домой.
Никому не будет страшно
в тёплой сытости своей.
У кого одна рубашка?
Не отдашь? Ну и бог с ней.
Я последнюю раскрыла
неземную благовесть:
дикой повестью покрыта
пыль земная и известь.
А кого тут совесть мучит,
тот совсем её замучит,
и останется от ней —
пыль земная и иней.
Собирайся в круг народ:
девица в гости к вам идёт,
придёт и скажет:
«Кто пьёт да пляшет,
тому не страшно;
а кто поёт,
того сожрёт
велика совесть!» —
такая повесть.
Так собирайся ж народ,
к вам девка русская идёт!
А кому страшно,
так те не наши,
и бабы краше
у них, наверно.
А нам, неверным,
совсем не больно,
и совесть вольна,
сыта, красива
в тепле спесиво
скуля от боли:
«Доколе, доколе, доколе?»
Меня никто никогда не спросит:
«Какой во времени век?»
И я никогда не отвечу:
— Каков человек, такой век.
«Есть ли на сердце рана?»
— Не бередит её
ни случайный прохожий,
ни смешное кино.
А когда на дворе очень жарко
(холодно, душно), умно
я разгребаю подарки —
улыбок веретено.
«Проходи, проходимка,
мы узнали тебя,
ты поэт-невидимка,
ты всегда голодна
этим городом пыльным,
лесом, полем!» Давно
смотрю взором остывшим —
мне уже всё равно
на мерцание улиц,
на мелькание лиц.
Нет, никто мне не скажет:
«Почему ты молчишь?»
— Я молчу потому что
не узнала тебя,
кто ты: призрак могучий
иль закон бытия?
Ничего не будет свято,
кроме совести твоей.
Нет, не простыни измяты,
просто надо быть смелей!
Ведь никто тебе не скажет:
«Как разделась, так лежи.»
Рот твой сильно напомажен
и гвоздищи из груди.
Молча смотрит арлекино
на нескромный твой наряд:
дуло в плечи, дуло в спину.
«Нет, с такой опасно спать!»
Будет Инна арлекином,
арлекиною сама:
дуло в плечи, дуло в спину
и усталый свой наряд
тихо снимет,
раскричится на бумагу и перо!
Подойдёт друг и поднимет
её тело всем назло!
Я победительница траурных шествий,
мой ласковый, ласковый бред
никогда не жил без последствий.
Что ты ел, сынок, на обед?
А я короля и капусту,
попа и церковный шпиль
и даже тролля за печкой
(чем мне он не угодил?)
Я зареклась бороться
и уходила в тень.
Но эти шествия траура
зовут меня по сей день.
Девочка проходимка,
девочка, проходи!
Девочка невидимка,
вниз, смотри, не смотри!
Девочка невидимка,
это, наверно, я.
Девочка невидимка:
«Ну-ка, поймай меня!»
Нет, не изловит разведка;
нет, не вычислит царь.
Девочка невидимка
составляет словарь
для генерала разведки,
словарь для «просто меня»,
словарь для того, кто на ветке:
агента «00-без нуля».
Девочка проходимка,
девочка — тысяча лет,
кого бы она ни простила,
того уже просто нет.
«Инн, подари нам кусочек,
кусок своего бытия.»
— Я бы хотела, но очень,
очень я занята:
я запираю дверцу
дома, сажусь писать
длинную, длинную повесть
о горе. Вам не отнять
это большое горе
у меня никогда, никогда,
потому что оно, как море,
большое — просто вода;
больше его только слёзы
всех на земле матерей
и девичьи, девичьи грёзы.
Нет этого горя добрей!
«А зачем тебе, девочка, горе?»
— Мне оно ни к чему,
но есть у поэтов доля:
«босяками» ходить по дну.
Поэтому я всегда дома,
поэтому и одна.
«Ну подари нам кусочек,
кусок своего бытия!»
— Нате, берите ручку,
о бумагу дерите перо!
И о горе моём не забудьте
про лучшее бытиё.
«Какая сегодня история?»
— Непроходимая боль!
«Какая погода на территории?»
— Холод, дожди ... уволь!
«Скучно тебе живётся?»
— Ну что ты,
ведь порой солнце
светит на этой планете,
а поэтому скоро лето,
когда-то оно случится,
и будет мне материться
значительно легче,
поверьте!
«Ты бы сходила в гости.»
— В гости? Вы это бросьте,
не до походов долгих.
«А ты была на Волге?»
— Нет, не была, но хотела.
Знаешь, ведь я не успела
ничего сделать в жизни.
Вот и стихи повисли
нечитаемой паутиной
очень и очень длинной.
«Длинная паутина.
Ты к чему это, Инна?»
— Так, ни к чему, а просто,
просто не ходим в гости
мы никогда друг к другу.
«Я — это ты, подруга!»
Надо мне в большие города,
нужно мне туда, туда, туда,
где поэт поэту — друг и для меня;
где нет нефтяников, военных, рыбаков
и дядек с топорами — лесников;
где сумасшедшие художники живут,
а режиссёры нам не врут, не врут, не врут!
Надо мне туда, туда, туда,
где не ходят эти поезда,
пахнущие тамбуром в купе,
где метрополитен уже везде;
там умру я без своих морей,
без лесов, медведей, глухарей;
и воскресну, как поэт звезда!
Люди, бросьте ваши поезда
и лесами засадите города,
а морями заливайте остова,
чтобы было мне комфортно и легко
там, где ждут меня так страстно и давно!
Она никуда не ходила,
она никуда не пойдёт,
но какая-то сила,
толкает её вперёд.
* * *
Я никуда не ходила,
и никуда не пойду,
но какая-то сила
всё тянет меня в беду.
Зачем (говорю я силе)
толкаешь меня на путь?
«Не я (отвечает сила),
тебе не в силах свернуть.»
Да, я знаю, на свете
есть судьба — не уйти!
Но я сделала это,
(пуля-дура, прости):
вот, железной рукою
стёрла все письмена.
Помогла неведома сила,
я от смерти ушла.
И теперь я лишь человечек —
меньше пылинки самой.
Ну здравствуй, серая Вечность,
ты сегодня опять не за мной.
Стать врагом довольно просто:
пару слов ... и вот ты остов,
в который метит пуля:
«Нет, она, вроде, не дура,
может, даже человек,
но на исходе её век.»
Век, конечно, на исходе,
он всё ходит, ходит, ходит
такими большими кругами:
домой, на работу и к маме,
которой полвека, как нету.
Где ты, мама, твои советы
довели до дурного.
Вот я голая снова
и в меня летит пуля:
«Нет, она вовсе не дура,
просто её слова,
от которых болит голова,
сводят с ума любого —
старого и молодого.
Ну зачем она снова и снова
повторяет все эти слова?
Из вредности у ней дыра
в её голове нехорошей!»
— Я мертва? Нет, ты снова послушай...
Я сегодня рисовала очень древнее чело,
я сегодня не узнала чьё оно? Нет, не моё.
Я сегодня рисовала очень древнее чело.
Говорят, что небо пало. Мне и правда, всё равно.
Плохи эти ваши мысли о разбитом серебре:
мне, наверно, показалось, что оно сидит во мне,
рассыпаясь на осколки, мелкой проседью во лбу.
Я сегодня рисовала. А кого? Нет, не пойму.
Серым просветом гуляет непокорная «быль-соль»,
никому не позволяет, стиснув зубы, крикнуть: «Боль!»
Я сегодня прокричала: — Ах, как больно, больно!» Не,
тут же мне чело сказало: «Я древнее, боль во мне.»
Рисовала, рисовала очень древнее чело.
Нет, его я не узнала. Ты мой муж? Мне всё равно.
Нет на свете господина
(говорила людям Инна),
нет на свете госпожи!
«Ты об этом не пиши!»
Не пишу, не пишу, не писала б,
если б сердце мое не страдало,
если б не было голода на свете,
если б все здоровы были дети.
Не пишу, не писала, не буду,
и о вас, люди добрые, забуду!
|
Метки: Девушки |
Запуталась девка я |
Эх вы, люди-человеки,
в нашем страшном коем веке
научились мы скучать
дома на диване,
на работе, в метро, в трамвае.
И скука была глубокой
от немыслия, недомыслия; боком
выходила она в боках,
лень блуждала в глазах.
В нашем странном коем веке
разучились бегать бегом:
села в такси, поехала.
В город большущий въехала:
дома серые да заводы,
церкви, заборы и пешеходы
(озабочены чем-то лица).
На каждой рекламе «Столица»,
и люди не улыбаются,
а за сердца хватаются,
когда телефон звонит.
И ночью никто не спит:
гуляет народ, ему нравится.
Ты в их глазах не красавица.
Не красавица, значит, надо бежать:
ты бежишь, бежишь — не догнать!
Беги, тебя не догонят.
Беги, о тебе не вспомнят,
а значит, ты будешь жить
в чистоте и без скуки,
писать стихи о разлуке
и о душе прекрасной.
Оставь им свой век ужасный.
* * *
Коие в коем веке,
разучившиеся бегать бегом,
научившиеся скучать,
им тебя не догнать!
Села в автобус, поехала.
В городок свой тихий приехала:
совсем маленький городок и славный.
На каждом доме заглавной
буквой висит «Покой».
Ты плачешь? Да бог с тобой!
Тебя тут никто не читает,
зато жива и кто знает
какие заветные дали
тебя ещё не встречали.
Не было берегов у берега.
Я бегала
по бескраю.
Что-то да я не знаю:
ни солнце, ни траву и ни море,
я не знаю горькое горе.
Я знаю песню, которая плачет.
А это значит,
глаза мои бесконечны,
в них плавает вечность
и Охотское море.
Охота на волю!
Пускай все думают,
что я умерла, неважно,
потому что кораблик бумажный
запускается молча.
Где те волки,
что перегрызли мне горло?
Я не смолкла,
мой голос — мои же руки,
которые пишут и пишут без скуки
эволюцию нашего мира!
Я б помирила полмира
своею бравадой.
Ах, о чем вы, о смерти?
Не надо.
Когда ты одна, ты похожа на бога:
до смерти совсем немного,
до славы четыре шага
и молодость не прошла.
Когда ты одна, ты богиня:
взгляд у тебя невинный,
и месть глубоко сидит —
затаилась, молчит, пыхтит.
Просто ты одна и немного
почувствовала себя богом,
прошлась по полям, по лугам
подумала: «Не отдам!»
Не отдашь ты поля и не надо!
Не отдашься — не в том преграда.
Есть на свете другая стена:
ты одна, и ты не видна,
к тебе никто не подступится.
Краска на стенке облупится.
С твоего дорогого лица
воду не пить. Ты б пошла
до людей осторожно
да сказала им: «Можно
потрогаю ваши жизни,
а также шальные мысли?»
И люди тебе ответят:
— Говорят, на том свете
трогать всё давно разрешается,
тебе там точно понравится!
Заберите меня, унесите —
на другие миры расселите:
душу на нежилую планету,
тело на ту, не на эту.
Ай, без тела меня оставьте —
на центральную площадь поставьте
и стихи читайте другие,
не мои, а какие-нибудь неземные:
про деревню, дом и корову,
да отлитую в бронзе Зубкову!
Если на свете ни жарко,
ни душно, а просто никак,
значит, вас уже нет тут,
вы дух, вы призрак, пустяк.
Тихо душа уходила.
— Ты куда? «Не вернусь уже.»
— Постой, ты что-то забыла!
«Совесть? Она при мне.»
А на свете было и жарко,
и душно, и холодно так!
Солнце светило ярко.
Я шла на работу (пустяк),
говорила, ждала чего-то,
как будто смерти самой,
вглядывалась: где врёте
совести светлой самой?
И болела завистью чёрной
к той ушедшей душе.
Одно радовало — её не запомнят,
а будут рыдать обо мне!
Хорошо, что я никого не любила,
а иначе б
любовью загадила всю квартиру,
и думала: как бы раздеться,
а потом красиво одеться
и стишок написать скорее
о любимом (он всех милее)!
Читая стихи эти, милый
меня за них и пилил бы,
а после бросил навсегда:
— Не надо о сексе писать!
А я бы плакала
и писала воспоминания
о прошлых связях,
юношах, их признаниях.
Ну или признания придумала.
Как хорошо, что давно я плюнула
на эту любовь распроклятую.
Пойду лучше на митинг —
драться с ребятами!
И куда бы ты ни пошёл: направо или налево,
кругом только она одна, твоя королева.
От неё некуда деться!
Ты не можешь даже раздеться
без её обжигающих глаз.
Вот смотрит она сейчас
и думает думу дурную:
«Он меня не достоин, я его не ревную», —
королева из твоей жизни уходит.
Но разум твой бродит
в поисках её глаз:
«Ну где же она сейчас?»
А она неторопливо
очень красиво
рассекает другую планету.
Смотришь ты по углам: нигде её нету.
Нет королевы, может быть и не надо.
Ведь с тобою твоя награда —
глаза её на фотографии
пронзительные, почти порнография.
Красавица и чудовище вместе не будут —
помечтают друг о друге и быстро забудут:
она не шлюха, он не герой,
им вместе не быть. С собой
унесёт он обиду.
Она облегчённо вздохнёт и виду
не подаст, что когда-то вздыхала,
ведь героев на свете немало
и каждый из них сидит в клетке.
Ты тоже взаперти, детка.
А чудовища прут по воле!
Они лишь зло и не боле.
Из печали рождалась печалька:
те года, эти... Не жалко!
Нет, я не спорю,
счастье есть, оно где-то летает:
улета-улета-улетает!
И оно меня не заденет,
а оденет, потом разденет
соседку Таню и Глашу
и нашу (не нашу) Машу.
А я сижу да скучаю:
зачем мне так много чаю,
зачем я дурную кошку
разглядываю у окошка?
Ведь на этой и той планете
не рождались бы дети,
если б мамы не раздевались,
а потом одевались
и слёзы лили в подушку.
Господи, жить то как скучно!
«Здравствуй, кум»
— Привет, Кума.
«Как живёшь?»
— А как сама?
«Я ходила в огород.»
— Что же там у вас растёт?
То ли брюква, толь чеснок,
топинамбур иль горох?
«Ай, заросло всё сорняком:
чертополохом, лопухом!»
— Ну пошла бы прополола,
чем же хвастаешь, корова:
обленилась, зажирела,
всё б плясала ты и пела!
«Ой, кум-куманёк,
что за бред ты поволок?
Я ходила в огород, в огород,
ничего там не растёт, не растёт,
потому как там хозяин плохой!
Куманёк, так огородик это твой,
твой, твой, твой огород,
а хозяин лентяй да урод!
Тридцать раз плевала на тебя!» —
собралась я и до дому пошла.
— Эй, кума, постой, погоди-ка,
ты зачем ко мне заходила?
Плюнула ещё раз я и ушла.
Не скажу же куму, что пришла
присмотреться к нему, как к жениху.
Ладно, завтра к чёрту снова загляну.
Когда мужчин не хватает,
баба злою бывает,
печальная бывает баба,
она и себе не рада.
Она телевизор смотрит
и видит: жизнь её портит,
жизнь её вовсе не красит.
Она губы чуть-чуть подкрасит,
съест помаду с едою.
Потом двери свои закроет
и алкашей не впустит,
заплачет: «Как дома пусто!»
Ей скажут: «Что ж ты хотела?
С нами выпить не захотела,
теперь сиди и жди принца,
вон в телевизоре лица.»
В телевизор баба уставится
(знает, она не красавица),
но хочет Диму Билана
или Урганта Ваню.
Глупая, глупая баба,
к тебе сосед с бормотухой, будь рада!
Хватит мечтать о звёздах.
У них ведь всё тоже непросто:
нет им счастья в жизни,
потому что их звёздные лица
сглазили бабы дурные,
такие как ты — простые!
Я всегда говорю между делом,
я всегда пишу между строк.
И чего бы я ни хотела,
наговорю я впрок!
Всё что смогла, я сделала:
брала белила самые белые
и белила историю кровью.
Ничего, отмоем её.
— Ну вот, — вздыхала я мрачно
и бумагой наждачной
распиливала сердца. —
Ещё одна боль ушла.
Уходящая боль уходила,
нет, не благодарила,
а твердила: «Теперь
будет всё у тебя болеть!»
Болит всё за грехи человечества,
стою голая перед вечностью,
а на улице вьюга:
«Одевайся, подруга
и иди куда-нибудь лесом,
там тебе интересно.»
Звезда так тоже сказала,
а я села, встала,
отжалась, пошла по кругу:
ни невеста, ни жена, ни подруга.
«Я вижу, ты розы не любишь?»
Что мне блеск холодных роз?
Мне милее жар свободы,
пыл любви и пепел гроз!
Что мне розы у окошка —
мёртвый блеск холодных глаз:
не цветок в горшке любимый,
а под ножницы и в таз.
Я люблю, Мишель, такую
ледяную красоту:
горы, горы, снег и море,
реки, сопки — всё во льду.
Я люблю нейтрино в море,
и в воде с небес звезду.
Видишь как она сияет?
Я плыву, её ловлю.
«Ты никого не любишь.»
Я никого не люблю,
зато могу плакать под утро,
и от слёз моих чистых, не мутных
ручьи побегут и реки,
добегут до того человека,
который скажет: «Люблю»!
Я к нему очень хочу.
Ты говоришь, художник:
«Усталое сердце молчит.»
Сердце молчит и строчит,
строчит свои стихи,
а над сердцем душа устало:
«Пустое, брось, не пиши!»
Ты говоришь художник:
«Принцесса надменна, горда!»
Я не принцесса, а плотник —
в мозолях моя рука.
Много ль нам, женщинам, надо?
Холодный букет из сада,
тёплое прикосновение,
весеннее настроение!
А ещё миллион улыбок,
миллиард (не меньше) ошибок,
целую кучу прощений
да солнечных стихотворений
от заезжих поэтов
и приветов, приветов, приветов!
А ещё нам, женщинам, надо
Весь мир зачем-то в награду.
— Каждый на этой планете мужчина,
без всякой причины,
мог бы быть моим мужем.
Но на кой ляд мне такой нужен? —
думала я каждый раз.
Если б замуж я не выходила ни раз,
то оно, то конечно!
Но в нашей скворечне
уже побывали скворцы:
раз, два, три...
Побывали и улетели:
пожили, попили, поели
и ненавязчиво отошли —
каждый из них в пути.
* * *
Все мужчины на нашей планете —
это большие дети.
Каждый из них мог бы быть моим сыном,
но на это нужны причины
и таких причин очень много:
я не мать им и даже не бог(а),
а сама без кола, без приюта.
Марфа, Инна, Мария, Анюта —
как бы меня ни звали,
и куда б я ни шла, не ждали!
«Так по какой же такой причине
тебе не нужны мужчины,
тебе не нужны их ласки,
пошто им не строишь глазки?»
Всё потому что устала.
«Смерти ждёшь? А ну села, встала,
отжалась, пошла по кругу:
вот так и без всякой муки
навстречу к новому счастью!»
Я к вам со стихами, здрасьте!
Не идёт мне навстречу медведь —
на меня он не хочет реветь,
ни волк, ни собака кусачая,
ни старуха дурная, бродячая.
Вот и хожу неприкаянная,
никем не тронутая, не охаянная,
как будто святая по свету,
кричу на всех: «Всех к ответу!»
К ответу то или это,
к ответу само это лето.
И как будто меня все боятся:
при встрече на пузо ложатся.
А я поднимать всех устала.
Отдохнув, «место пусто» заняла.
Ох, и намаялась я
на «месте пустом» с людями!
Пойду я домой к папе с мамой.
Пошла да дорогу забыла.
Вернулась и волком завыла.
Стою, на людей я вою.
А тучи скоро накроют
серое, серое небо.
Быль это была или небыль?
Дорогой господин Пересвет,
жить на земле нет мочи:
то голод, то войны, то дочи
слушаться не хотят мать —
в общем, собралась я умирать.
Только как? Не пойму. Помогите —
пистолет мне в руки вложите
и чтобы в нём были пули,
побольше — для дуры, для дуры.
На этом я и закончу.
С уважением. Нет мочи
писать долгие письма.
На деревьях горечь повисла.
/ Дата рождения ... дата смерти ...
А не верите, сами проверьте! /
Я придумала всё:
своё житьё, бытье, быльё.
Я придумала себя,
свои игры и дела.
Придумала и живу:
ем, пью, сплю,
много думаю, пишу.
Пишу о себе, семье,
которой не было. Мне
приятны воспоминания,
сбывшиеся ожидания
и другие фантазии.
Вот я по руинам лазаю
нашей цивилизации —
абстракция за абстракцией!
Смешная, грустная девочка,
называл тебя папа белочкой,
мама звала своей куклой.
От какой же душевной муки
ты ушла в свой мир неразгаданный?
«Я с ума сошла?» Не отгадывай!
Не отгадать тебе это,
ведь история любит вето:
пишущих одиноких чудачек.
Знаешь, а где-то есть мальчик
такой же, как ты, необычный.
Мечтала о нём? Он личность.
Не рассказывать дальше?
Дома ещё побудешь?
Стихи свои ты попишешь,
поправишь ветхую крышу
и вопрос задашь себе главный:
будет ли обезглавлен
сон разума, путанных мыслей?
Бегут за окошком числа.
Белочка, просыпайся,
в дальний путь собирайся,
бери чемоданчик, и ноги
побегут по ожившей дороге:
машины, машины, машины...
А как твоё имя? — Инна.
Я умерла? Какая новость!
Ведь мёртвый поэт не напишет повесть,
поэту мёртвому повестей не надо,
ему со стихами нет сладу:
строчки пляшут как хочут
и хохочут, хохочут, хохочут.
А на дворе год совсем нехороший
2013 лето. А осень
обязательно будет!
И от поэта мёртвого не убудет,
он нарисует вам повесть про небо:
новую, новую небыль.
Люблю я Ивана иль нет (гадаю)?
А сама на сносях и не знаю:
замуж ходить или нет?
И никто ведь не плюнет во след!
Вот если бы поплевали,
то сразу б мы поскакали
венчаться в сельский совет.
Так люблю я Ивашу иль нет?
Говорят, нынче модно одной.
Но ходит Иван холостой,
а значит, жених завидный,
и будет мне очень обидно,
если он женится на другой.
Тьфу, с ума меня свёл, дурной!
Посижу, погрущу, подумаю:
а вдруг я самая умная?
Но что-то со мной не махаются,
не ссорятся и не ругаются.
А посему понять невозможно:
загадочная я или сложная,
корявая или складная,
видная иль неприглядная?
Посижу, погрущу, подумаю,
думу такую надумаю:
как ни крути, ни верти,
а замуж зовут, так иди.
До чего же я мудра, однако!
Хотя ... назовут разве браком
дело хорошее?
Нет, я всё-таки сложная!
Я скоро стану звездой,
потому что уже пора!
И плевать, что январь молодой
не пускает меня никуда.
Ведь январю не место
рядом со светлой невестой.
То ли дело, январская вьюга
так и ложится на руку:
«Выходи да гуляй, родная,
безвестная в сорок лет, молодая!»
Обнимите меня, обнимите
и с собой поскорей заберите!
Но не надо заставлять работать:
суп варить, стирать, чистить боты.
Я к физическому труду непривычная:
не какая нибудь штучка столичная,
а сахалинская девка бойкая, смелая,
на рыбе отъетая, белая!
Покатилась беда горошком.
Ну что ты смотришь в окошко,
зачем душой своей маешься,
кому улыбаешься?
Плюнуть пора и забросить,
никто о тебе и не спросит,
никому не нужна ты такая
красивая, молодая!
Не жила бы я нежилою,
не ходила я небылою,
а печальная бродила по свету —
все искала свет ... а его нету.
Выплакала все свои слезы.
От слёз моих появятся грозы
и ручьи потекут — некуда деться!
Остаётся одно: душой раздеться.
А не надо сразу много
выставлять своих изъянов,
потому как есть надежда
повстречать кого-то близко
и отдаться вот так просто —
пускай завидует народ!
Ангел в небе тихо ходит,
шепчет людям: «Не балуйте!»
Назло ему своим мы детям
никогда не скажем: «Нет!»
Потому что баловаться
уж кому-то точно надо.
Ну а ежели не детям,
так и вовсе некому.
Не бывает так и сразу —
просто, запросто жениться,
потому что будут дети.
Знаю я как это тяжко
в толсты жопы целовать!
Заболела я «проказой»,
самой гадостной заразой —
как пошла рожать ребят,
мал-малее пострелят:
десять ласковых девчонок,
десять драчунов мальчонок.
И удержу нету мне.
Какое бешенство в селе!
Ну и что ж, что девки пляшут,
одиноко расставляя
в круг деревни колья.
Никому я не отдам
Долинск свой, Приморье!
Я сахалинская девка бойкая:
то лежу, то сижу, то на койке я.
На себя давно рукой махнула:
«Стану самой яркою звездою!» — вздохнула.
* * *
Заболела я родиной, заболела,
не смотрела на неё я, не смотрела,
не смотрела и смотреть не собираюсь,
потому что умереть где — выбираю.
* * *
Миллион парней усатых
ходит по планете.
Не смотри на них, не надо!
А то будут дети.
* * *
Я сегодня проснулась звездой,
я сегодня вдруг поняла,
что где-то ходит мужик холостой,
а я до него не дошла.
* * *
Не было счастья на свете,
да по несчастью родились дети,
выросли и отправились в школу.
Вот и счастье. Никто и не спорит.
* * *
А чтоб б по Родине Руси
красной деве ни пройти —
дороги ваши проконтролировать.
* * *
Наварю варенье, будешь его кушать;
никому не надо стихи такие слушать!
Метки: девка девки девушки девушка запуталась я |
Думки девичьи горькие |
Я проснулась и поняла:
совесть с планеты ушла,
совести больше нет —
закрылась она на обед,
в синем море купается,
с людьми и вовсе не знается,
а в чаще сидит иль на небе.
И пока наши мысли о хлебе
о домах, о яхтах богатых,
совесть ушла виновато
и больше уже не вернётся.
О над нами смеётся
где-то в чужих мирах.
Вот я сижу на сносях.
Кто ж у меня родится?
Без совести где пригодится,
куда пойдёт и зачем:
за золотом, к власти... «Почём
нынче совесть?» — скажет.
А если скажет — повяжут
и кинут в темницу. Да, да!
Ведь совесть ушла навсегда
и никогда не вернётся.
Ладно. Раз мать твоя не сдаётся
то и ты расти, мой сынок,
как в поле бессовестный колосок.
Беги, разыщи нашу совесть!
И я напишу о ней повесть.
На дне колодца лежала любовь.
Я её вновь и вновь
не поднимала:
боялась вспугнуть, ведь немало
её от меня улетело.
Вокруг колодца несмело
я кругами ходила,
внутрь заглядывала, отходила.
А дома уже подумала:
«Какая ж я все таки умная —
каждому Антошке
досталось от меня понемножку!»
* * *
И вот последний Антошка
не очень то и рассердился,
когда от меня удалился.
Я вздохнула свободно:
вот она ваша любовь — проходит!
Проходящая любовь проходила,
я сама себе тихонько говорила:
«Какая девочка я разумная —
не прыгнула, как полоумная
на дно непростого колодца!»
Ну почему же прыгнуть так хотца?
Ой, одна я у маменьки,
одна-одинёшенька я у папеньки,
никто меня замуж не берёт:
никто в наши ворота не пролезает!
«А широки ли ворота?»
Папка сделал для кота.
Ой, несчастная я, горемычная!
«К горю мы привычные!»
Да кто это лезет, плакать мешает?
«Сосед твой Мишаня!»
Я соседей с малых лет не видала,
маманя гулять не пускала.
Страшной ты сам али нет?
«Пригож собой, пока что не дед.»
Ой, жизнь моя нескладная,
гори она неладная!
Замуж меня, Мишаня, возьмёшь?
«Через забор ко мне сиганёшь?»
А зачем мне через забор сигать?
«По другому мне тебя не украсть!»
Ой-о-ой, ведь папанька будет ругаться,
а маманька по полу кататься!
Уходи-ка подальше Михайло,
моего деда не видел ты хайло!
«Тьфу на тебя, дура деревенская!»
Ой да несчастная я, честная!
И зачем бог мучился: делал мученицу?
Пойду я, утоплюсь в корыте.
— Голову свою не простудите!
Кто ж это опять мне плакать мешает?
— Борька-хряк с корыта вещает!
Тьфу на тебя, Борька, сто раз тьфу!
— Доплюёшься, замуж не возьму!
Если Арктический Воин
обиделся навсегда,
то девочка-невидимка
не будет смотреть никогда
на эту тяжкую тяжбу,
на эту зыбкую зыбь.
Девушка-невидимка
сможет про всё забыть,
а также прощать не прощая
и не любя любить.
Женщина-невидимка
сможет в себя влюбить
города и народы,
неведомые пески.
Тебе понять это тяжко?
Значит, к ней не ходи!
Не ходи, она не полюбит
твои тревожные сны.
Она полмира погубит
от собственной простоты.
Её шокирует чудо,
её умиляет ложь.
И если она что забудет,
того уже не вернёшь.
Бабушка-невидимка —
это, наверно, я.
Перебираю числа:
в них лишь слова, слова...
Предпоследние денёчки
между миром и войной.
Напишу ... одни лишь точки
между мною и тобой.
Вот хожу, считаю правду:
сколько в мире было зла?
Всё пусто, несправедливо.
У меня болит спина.
Ничего уже не свято,
кроме этих островов.
Я не клята и не мята,
просто мало «просто слов».
Я не верю в наше счастье,
у меня ведь нет и платья,
нету у меня и слёз,
а без слёз ты не возьмёшь!
Всё, прощай. Письмо помято.
Я устала, но не клята,
я любила острова
и немножечко тебя.
* * *
Это милому письмо.
Не смотрите, что оно
не любовно и не свято,
так, в преддверии утраты.
Гляжу на Родину устало:
стороной, войной? Немало
ещё ворогов на нас.
Ну что ж, а мы — рабочий класс!
Захворала я, заболела,
не спала, не пила и не ела,
а по бережку морскому ходила
на море синее дулась, говорила:
«Ай плевать уже на всё на свете,
несчастливые растут мои дети,
горемычные будут и внуки,
а сама я то в печали, то в разлуке.
На пороге почему-то война,
никому она не нужна;
а у бога
одна дорога:
от рожденья к погосту.
Ну здравствуй, родной, я в гости!»
Заболела я, захворала,
не пила, не ела, но встала
и отправилась на работу,
а там всё плохо. Я бродом
бежала от них и плакала.
Смотрю на себя: я жалкая,
жалкая, пустомельная,
обессиленная, не дельная.
А на улице кружит вьюга —
не моя родная подруга.
Просто я жить устала.
Опять скажешь: «А ну села, встала,
отжалась, пошла по кругу!»
Нет, не к милому другу?
Каждый на этой планете мужчина
мог бы быть моим мужем,
чёртом и даже сыном.
— Но на кой ляд мне такой нужен? —
говорила я мрачно. —
То турок, то арапчонок
и даже вроде бы негритёнок
Куда же, скажите, деваться
мне, татаро-монголочке?
Сяду-ка я на лодочку
и подальше от этого края,
туда, где я не узнаю
в каждом проходящем мужчине
чёрта, сына и даже мужа.
На святую звезду Андромеду,
короче, пойду и поеду!
И скажут мне там: «Ну здравствуй,
будь с нами ты лаской,
медузой или Горгоной.
Но хотим от тебя одного мы:
чтобы ты была нам женою,
дочкой, мамой, свекровью.
Иди-ка пройдись, родная,
тебя кто-нибудь да признает!»
Она любит свои приметы
она плачет, когда нету
ни зимы, ни весны, ни лета.
Она уходит не маясь,
с городом не прощаясь,
не встречаясь со своею роднёй.
Ей говорят: «Дверь закрой
и отойди отсюда
покуда, покуда, покуда
рассматриваем мы лица,
а на лицах ресницы.
Вот такой это, девочка, праздник,
праздник какой-то проказник.
Тебе не весело? Нам, вроде, тоже.
Наши лица на что-то похожи...»
— Они похожи на лица,
на которых должны быть ресницы,
на которых должна быть маска
арлекина или гримаса,
но почему-то нету.
Вы, люди в костюмах, раздеты,
разуты; не на ту, что ли, ногу обуты? —
она им задавала вопросы.
Они обещали бросить
стоять и следить за народом:
«Да что ему будет, приходу?»
Она тоже пообещала
пойти домой, выпить чаю
и не наблюдать за народом:
— Да что ему будет, уроду!
Вот так и закончилось лето.
Она рыдала с утра до беда,
вспоминая серых людей:
у ней не было никого родней!
Мы совсем не виноваты
в своей жажде бытия.
Вольно, вольно иль невольно
умираем. Всё не зря!
Длинноногими шагами
мы идём куда-то вдаль,
длиннорукими умами
загребаем — что не жаль.
* * *
А ты нарисуй мне бой
самый кровавый такой,
и я в том бою тону.
Затеяли мы игру
из непролазных мечаний,
встреч, побед, расставаний.
Зачем же нам там сгорать?
Ты положишь меня на кровать
и мы вместе уснём.
А ночью сгорю я огнём
нашей ненависти и любви.
Я на небе, лови приветы мои,
и спеши ко мне, милый,
я тебя недолюбила!
Зареклась я рассказывать сказки,
в сказках слишком уж яркие краски,
в сказках чудо, герои смешные!
Нет. У меня лишь мысли больные
и фантазии не о принцессах.
Я полем пойду и лесом,
дойду до своей старой хаты:
там муж сидит страшный, лохматый,
курит, рычит и плюётся
в руки мне не даётся.
Я его не беру. Устала.
А как всегда, села, встала,
занавескою зло занавесила,
поклоны себе отвесила:
«Спасибо тебе родная
страшная в бою была,
теперь смешная.»
Вот и всё. Закончена сказка
никакая я не Златовласка.
На носу война, то ли слава.
Я чужую душу не крала,
свою уже еле несу.
Не к добру это, не к добру.
Пристрелить меня захочешь?
Ты не бойся
я тебе оружие вложу прямо в руки.
Ты закройся
от прицела, потому что метко целит
металлическая пуля —
мяса хочет. Может, дура?
Ты, ковбой, не сомневайся,
мне осталось очень мало
жить на свете. Ты прицелься
и я буду виновата
в том, что время всё рассудит:
и посадят, и осудят.
Но об этом ты не думай,
а ищи кого покрепче,
коли сам ты не сумеешь
засадить мне дуло в спину.
Всё, прощай. И я уснула.
/ Так, ободранная кошка:
две детёшки, поварёшка
и мужик мой у постели
очень смелый, смелый, смелый... /
Позавидовала я смертушке,
смертушке-коловертушке.
Села, дни свои посчитала:
да зачем я деток нарожала?
А за детками внуки пойдут —
умереть мне вовсе не дадут:
внуки правнуками завалят.
* * *
А снег всё валит и валит.
* * *
Я б до смертушки побежала,
но чего-то вдруг захворала:
захворала, лежу — не бежится.
Сильно смерть на меня матерится?
Вольная вольница
по полю гуляла,
вольная вольница
что смогла, украла:
дом сгорел, в чужой нежданна.
Гуляй нищенкой, Иванна!
Ивановна, Иванна
в жизнь твою незвана
голяком припёрлась,
мочалочкой обтёрлась,
развалилась и лежу:
много ль деток нарожу?
Рожу, нарожаю
и век весь не узнаю
что такое вольница,
вольница-привольница —
то ли жизнь, то ли смерть,
и доколь её терпеть?
«Напиши нам, девчонка, письмо:
как живёшь, какое бытье,
в каких городах побывала?»
Нет, писем писать я не стала.
И вглядываясь в наши лица:
ну, кто тут сумел не спиться,
кто живой тут остался,
в тёмных краях не сдался?
В фото глядим друг на друга,
понимая, жизнь — это мука!
Метки: девушки девушка |
Забава Путятична и змей Горыныч |
То что свято, то и клято.
А у нас бока намяты
при любых наших словах, —
на то царский был указ.
Во стольном граде, сто раз оболганном, в Московии далёкой, за церквями белокаменными да за крепостями оборонными, жил да правил, на троне восседал царь-государь Николай Хоробрый, самодур великий, но дюже добрый: народу поблажку давал, а на родных детях отрывался. И была у царя супружница — молодая царица свет Забава Путятична красоты неписаной, роду княжеского, но с каких краёв — никто не помнил, а может и помнить было не велено.
И слух пошёл по всей земле великой
о красоте её дикой:
то ли птица Забавушка, то ли дева?
Но видели, как летела
она над златыми церквями
да махала руками-крылами.
Мы царю челобитную били:
— Голубушку чуть не прибили.
Приструни, Николаша, бабу,
над церквами летать не надо!
Государь отвечал на это:
— Наложил на полёты б я вето,
да как же бабе прикажешь?
Осерчает, потом не ляжешь
с ней в супружеско ложе,
она же тебя и сгложет.
Вот так и текли нескладно
дела в государстве. Ладно
было только за морем,
но и там брехали: «Мы в горе!»
Впрочем, и у нас всё налаживалось.
Забава летать отваживалась
не над златыми церквями,
а близёхонькими лесами.
Обернётся в лебедя белого
и кружит, кружит. «Ух смелая! —
дивились на пашне крестьяне. —
Мы б так хотели и сами.»
Но им летать бояре запрещали;
розгами, плетью стращали
и говорили строго:
— Побойтесь, холопы, бога!
Холопы бога привычны бояться,
он не давал им браться
ни за топор, ни за палку.
Вот и ходи, не алкай,
да спину гни ниже и ниже.
Не нами, то бишь, насижен
род купеческий, барский,
княжий род и конечно, царский.
Нет, оно то оно — оно!
Но если есть в светлице окно,
то сиганёт в него баба, как кошка,
полетает ведьмой немножко,
да домой непременно вернётся.
А что делать то остаётся
мужу старому? Ждать
да в супружеском ложе вздыхать.
Ну вот и забрезжил рассвет,
а её проклятой всё нет.
Кряхтит Николай, одевается,
на царски дела сбирается
да поругивает жену:
«Не пущу её боле одну!»
Ну «пущу не пущу» — на то царская воля.
А наша мужицкая доля —
по горкам бегать,
царевну брехать.
Но в руки та не даётся.
Поди, ведьмой над нами смеётся,
сидя где-нибудь под кусточком?
Оббегали мы все кочки,
но не сыскали девку.
Царь зовёт бояр на спевку
да спрашивает строго:
— Где моя недотрога?
— Никак нет, — говорят. — Не знаем.
Чёрта послали, шукает.
Пир затеяли, ждут чёрта.
Тот пришёл через год: «До чёрта
в лесу ёлок колючих и елей!»
Бояре выпили с горя, поели
да песни запели протяжные.
Посол грамоту пишет бумажную
на заставушку богатырскую:
«Так и так, мол, силу Добрынскую
нам испытать бы надо.
Пропала царская отрада —
Забава Путятична легкомысленна.
Долеталась птичечка, видимо.
Приходи, Добрынюшка, до Москвы-реки,
деву-лебедь ты поищи, спаси.
/ Точка, подпись стоит Николашина, /
а кто писарь — не спрашивай!»
Свистнули голубка могучего самого,
на хвост повесили грамотку сальную
и до Киева-града спровадили.
Чёрт хмельной говорил: «Не надо бы!»
Но дело сделано, сотоварищи.
Пока голубь летел до градищи,
мы по болотам рыскали,
русалок за титьки тискали
да допрашивали их строго:
— Где царская недотрога?
Результат на выходе был отрицательный:
русалки плодились, и богоматери,
на иконках не помогали.
Малыши русалочьи подрастали
и шли дружиной на огороды:
«Хотим здесь обустроить болото!»
От вестей таких мы заскучали,
пили, ели, Добрынюшку ждали,
а отцовство признавать не хотели:
дескать, зачатие не в постели.
Николай хотел было рехнуться,
но квасу выпил, в молодого обернулся
и издал такой указ:
«На русалок, мужик, не лазь!
К водяному тоже не стоит соваться,
а с детями родными грех драться.
А посему, дружину русалочью вяжем
(войско царское обяжем),
на корабелы чёрные сажаем
да по рекам могучим сплавляем
до самого синего океана,
там их в пучину морскую окунаем,
и пущай живут на дне, как челядь.»
Делать нечего, оковушки надели
на водяных и русалок,
в трюмы несчастных затолкали,
да спустили по Москве-реке и далее.
И больше не видали мы
ни корабел наших чёрных,
ни русалок, ни водяных, ни чёрта.
Корабельщиков до дому ждать устали,
а потом рукой махнули и слагали
былины, да сказки об этом.
А 1113-ым летом
Добрыня пришёл, не запылился,
пыль столбом стояла, матерился:
— Говорите, вы тут бабу потеряли
Забаву свет Путятичну? Слыхали.
Князь Владимир в Киеве гневится,
племянница она ему, а вам — царица.
Ну ладно, горе ваше я поправлю,
найду ту ведьму или навью,
которая украла лебедь-птицу.
Нам ли с нечистью не биться!
И после пира почёстного
(не отправлять же Добрыню голодного),
опосля застолий могучих,
пошёл богатырь, как туча,
на леса, на поля, на болота:
— Ну держись этот кто-то,
вор, разбойник, паскуда!
Я еду покуда.
А пока былинный ехал,
ворон чёрный не брехал,
наблюдая с вершины сосны:
в какую же сторону шли
богатырские ноги
в сафьяновой обуви?
И взмахнув крылом,
полетел не к себе в дом,
а на Сорочинскую гору,
до самого дальнего бору.
Там в глубокой пещере,
за каменной дверью
сидит змей Горыныч о семи головах,
семи жар во ртах,
два волшебных крыла и лапы —
дев красных хапать!
Как нахапается дев,
так и тянет их во чрев,
переварит и опять на охоту.
На земле было б больше народу,
если б не этот змей.
А сколько он сжёг кораблей!
/ Но это история долгая. /
Царица Забава невольная
в подземелье у змея томится.
Горыныч добычей гордится,
обхаживает Путятичну,
замуж зовёт, поглаживает,
кормит яблочками наливными
да булочками заварными,
а где их ворует — не сказывает.
Забавушка животине отказывает,
замуж идти не хочет.
Змей судьбу плохую пророчит
на всю Рассею могучую:
«Спалю дотла! Получше ты
подумай, девица, да крепко.
Зачем тебе надо это?
Ни изб, ни детей, ни пехоты,
ни торговли купчей, охоты.
Лишь пустое выжженное поле.
От татар вам мало что ли горя?»
А пока Забава раздумывала,
чёрный ворон клюнул его,
дракона злого, за ухо:
«И на тебя нашлась проруха —
удалой Добрынюшка едет,
буйной головушкой бредит:
зарублю ту ведьму или навью,
что украла племянницу княжью!»
Сощурился Горыныч, усмехнулся,
в бабу Ягу обернулся:
«Коли хочет Никитич бабу,
значит, с Ягой поладит», —
и юркнул в тёмны леса.
Добрыню же кобыла несла
да говорила:
«Чую, хозяин, я силу
нечистую, вон в том лесочке.»
— Но, пошла! — богатырь по кочкам
в сторону прёт другую,
не на гору Сорочинскую, а в гнилую
сахалинскую гиблую долину,
/ где я, как писатель, сгину
и никто меня не найдёт /.
Вот туда конь Добрыню несёт.
Ай леса в той долине тёмные,
но звери там ходят гордые,
непокорные, на люд не похожие,
с очень гадкими рожами.
Если медведь, то обязательно людоедище;
если козёл, то вреднище;
а ежели заяц с белкой,
то вред от них самый мелкий:
всю траву да орехи сожрали —
лес голый стоит, в печали.
Вот в эти степи богатырь и въехал.
На ветке ворон не брехал.
В народ в селениях не баловался,
а у моря сидел и каялся
о том, что рыбу всю они повытягали,
стало нечего есть. Выли теперь
и старые времена поминали,
о том как по морю гуляли
киты могучие, да из-за тучи
бог выглядывал робко.
— БОГатырь? — Не, холоп тот!
— Какой БОГатырь, как наши?
— Наши то краше:
деревенски мужики
и сильны, да и умны!
— Нет, тот повыше,
чуть поболее крыши!
— Врёшь, он как гора,
я видел сам БОГАтыря!
— Да за что вы БОГАтыря ругаете?
Сами, поди, не знаете,
шеломом он достаёт до солнца могучего,
головой расшибает тучу за тучею,
ногами стоит на обоих китах,
а хвост третьего держит в руках!
Вот на третьем то киту
я с вами, братья и плыву!
Тёрли, тёрли рыбаки
свои шапки: — Мужики,
уж больно мудрёно,
то ли врёшь нескладёно.
Наш кит, получается, самый большой?
Почему же не виден БОГатырешка твой?
— Потому БОГатырь и не виден,
народ его сильно обидел:
сидят люди на китах,
ловят рыбу всю подряд,
а БОГатырю уже кушать нечего.
Вот так с байками и предтечами
сахалинцы у моря рыбачили
и не ведали, и не бачили,
как история начиналась другая
про огромную рыбу-карась.
/ Вот это про нас! /
Но как бы мужик ни баил,
а Добрыня по небушку вдарил,
и на остров-рыбу спустился.
Народ в ужасе: — БОГ воротился!
— Да не бог я, а богатырь!
— Вот мы о том и говорим.
Хотим, БОГатырешка, рыбки,
ведь мы сами хилы яки хлипки.
Сколько б неводы наши ни бились,
они лишь тиной умылись.
Ты б пошёл, взлохматил море синее,
к берегу рыбёшку и прибило бы.
Вздохнул богатырь, но сделал
всё что мужланы хотели:
взбаламутил он море синее,
шторм поднял, да сильно так!
Затопило волной долину,
дома затопило, овины,
медведей, белок и зайцев,
да жителей местных нанайцев.
А как волна схлынула,
так долина гнилая и вымерла:
стоит чёрная да пустая.
Никитич что делать — не знает.
Ни людей, ни рыбы, ни леса.
— Куды ж это влез я? —
стоит добродей, чешет «репу».
— Да, вляпался ты крепко! —
слышен голос с болота.
— Кому ещё тут охота?
Со всех сторон хороша,
выходит баба Яга:
— Одна я в тундре осталась,
так как мудрая, не якшалась
с людями, зверями. Всё лесом...
А какой у тебя интерес тут?
— Я, бабулечка, тоже не сдался,
с чертями срамными дрался.
Да сам народу погубил, ой, немерено!
Как жить теперя мне?
А ищу я Забаву Путятичну,
жену царскую. «Пасечник»
нашёлся на нашу «пчёлку»:
уволок её далече за ёлку.
Ничего ты о том не слыхала?
— Знаю, рыцарь, я об этом. Прилетала
дева-лебедь, сидит в Озёрском,
плавает в водах холодных
моря Охотского, стонет:
то слезу, то перо уронит.
Говорит, что летать не может,
изнутри её черви гложут.
Помутнело в глазах у Добрыни:
— Ну бабка, — промолвил былинный
и бегом к Охотскому морю. —
Горе какое, горе!
А бабка вдруг стала змеем.
И полетел змей Добрыни быстрее!
Присел он на камни прибрежные,
морду сменил на вежливую
и обернулся девушкой-птицей.
Ну как в такую не влюбиться?
Никитич к берегу подходит,
игриво на девицу смотрит
и почти что зовёт её замуж:
— Ты бы это, до дому пошла б уж,
Николаша тя ждёт, не дождётся! —
а у самого сердечечко бьётся.
Опустила очи дивчина:
— Ох, воин милый,
не люб мне больше муж любимый,
я сгораю по Добрыне!
А Добрыня парень честный,
растаял при виде невесты,
губу толстую отвесил,
грех велик на чаше взвесил,
и полез с объятиями жаркими
на Забавушку. А та из жалкой
вдруг превратилась в дракона,
жаром дышит, со рта вони!
— Пришла, былинничек, твоя кончина! —
Горыныч цап когтями, волочёт в пучину
добра молодца на свет не поглядевшего,
удалого храбреца бездетного.
И кидает змей Добрыню в море синее.
Тонет богатырь. Картина дивная
пред глазами вдруг ему открылась —
это водное царство просилось
прямо в лёгкие богатырские:
вокруг всё зелёное, склизкое,
чудны водоросли и рыбы;
караси-иваси, как грибы,
по дну пешеходят хвостами.
Вот они то Добрыню подобрали
и вынесли на поверхность.
Но до брега далеко. Ай, ехал
мимо рыба-кит великан.
Он воеводушку взял
да на спину свою забросил.
А как забросил, так и загундосил:
«Гой еси, Добрынюшка победоносный,
ты избавь меня от отбросов:
на моей спине народец поселился
дюже нехороший, расплодился,
сеет, жнёт да пашет —
кожу мою лопатит.
От боли и жить мне тяжко.
Скинь их в море, вояжка!»
Вздохнул богатырь, огляделся,
да уж, некуда деться:
сараи, дома и пашни,
люд песни поёт да квасит
капусту в огромных бочках;
сети ставят и бродят
рыбку большую да малую,
солят, сушат да жарят её.
Весело живут, не накладно.
Разозлился Добрынюшка: — Ладно,
помогу я тебе, рыба-кит,
только ты меня сумей благодарить:
довези до Москвы, до столицы.
Мне оттуда надобно пуститься,
сызнова да по ново,
на поиски нашей пановы,
племянницы князя Владимира.
И меч булатен вынул он,
но вовремя остановился —
мысль темя пронзила. Не поленился
богатырь, взошёл на гору
да как закричит: — Который
год вы сидите на рыбе?
Вы ж не люди, а грибы!
Не мешайте жить животине.
Знаю я остров в пучине,
формами он, как рыба.
Вот на нём вам плодиться и треба!
Развернул Добрыня кита
туда, где всё смыла волна,
и поплыли они к Сахалину,
там уже прорастала полынью
земелька после цунами,
а последние нивхи не знали
какая их ждёт беда:
люд дурной плывёт сюда,
чтоб раскинуть свои шатры.
/ Айны, это случайно не вы? /
Но такова была сила природы:
кит с людьми уже на подходе,
близёхонько к берегу пристаёт.
Народ на сушу идёт
и дивится долго:
«Как же так? Есть реки, и ёлки
растут особенно смело,
а фонтанов нет. Не умеем
жить мы в таких условиях!»
Но кит покинул уже акваторию,
ушёл в Атлантический океан,
коня богатырского подобрав.
А Добрыня махал им руками обеими:
— Да ладно вам, что из дерева сделано,
то и крепче намного!
Хотя, спросите об этом у бога.
Долго ли коротко, рыба-кит плыла,
но до моря Белого, наконец, дошла.
Простилась со спасителем и в обратный путь —
от народа глупого отдохнуть.
А Добрыня в Архангельске попировав
дня эдак три, пустился вплавь
по реке Двине Северной,
на лодочке беленькой.
Доплыл он до Устюга Великого.
Потянуло в леса дикие
его кобылу верную,
та чует зло, проверено!
Доскакали они до избушки,
заходят внутрь, там заячьи ушки
дрожат и трясутся от страха.
Золотом шита рубаха
висит, дожидаясь хозяина.
— Неужто изба боярина? —
богатырь светёлку обходит,
в раскалённую баньку заходит.
Мужичок чудной в бане парится,
белый, как лунь; махается
вениками еловыми.
Белки в кадушки дубовые
подливают воду горячую.
«Мужик Забавушку прячет!» —
подумал детина наш милый.
— Тук-тук, тут дева-птица не проходила?
Дед Мороз (а это был он)
немало был удивлён:
— Это ж ветром каким надуло
былинничка? Что ли уснула
во дворе охрана моя?
Пойду, вспугну медведя`!
— Медведя` покорить бы надо,
но зима на улице, и засада
в берлоге медвежьей особая:
не страшна вам дружина хоробрая!
Усмехнулся Мороз: — Верно чуешь,
с тобой, гляжу, не забалуешь.
Ну проходи, добрый витязь, омойся.
А в тёмну тайгу не суйся,
там баба Яга живая,
она таких, как ты, валит
целыми батальонами,
с друже своими злобными!
— Так вот кто спёр царёву птицу! —
не на шутку Добрыня гневится.
Но однако
разделся, помылся и в драку
не поспешил отправиться,
а остался есть и бахвалиться.
Отдыхал богатырь так неделю.
Уже брюхо наел он
такое же, как у Мороза.
Не выдержал дед: — Воевода,
не пора ль тебе в путь пуститься?
А то царь, поди, матерится!
Делать нечего, надо ехать.
Хорошо прибаутки брехать
за столом со свежесваренным пивом,
но не от хмеля воин красивый,
а от подвигов ратных.
Взял Добрынюшка меч булатен,
надел кольчугу железную,
пришпорил кобылу верную
и в тёмны леса галопом!
Допылил бы он так до Европы,
да на избу Яги наткнулся.
Шпионом хитрым обернулся
и айда на разведку.
Но ворон уж карчет на ветке,
бабу Ягу призывая.
Появилась старуха кривая,
будто выросла из-под земли:
— Нос, касатик, подбери!
Тебе чего от бабушки надо?
— Я, бабуля, не ради награды,
а пекусь о спасении жизни.
Забаву Путятичну, видишь ли,
злая сила, кажись, прибрала.
Ты деву-птицу не видала,
чи сама её съела в обедню?
Хоть где косточки закопала, поведай!
И тычет в бабулю палкой:
не Горыныч ли это? — Жалко
было бы съесть девицу,
чернавка самой сгодится, —
отвечает служивому ведьма. —
Слезай с коня, пообедай,
в баньке моей помойся,
кваску попей, успокойся.
Беспокойно стало служаке,
вспомнил он богатырские драки —
последствия её гостеприимства.
— Не пора ли тебе жениться? —
вдруг ласковой стала Яга
и в избушку свою пошла. —
Сейчас покажу тебе девку,
краше нет! Та знает припевки
все, каки есть на свете,
и лик её дюже светел.
Вошла в избу, выходит девкой,
краше нет! И поёт припевки
все, каки есть на свете.
Никитич нарвал букетик
цветов, что росли возле дома,
и дарит девице, влюблённый.
Та ведёт его в опочивальню,
срывает рубашечку сальную
да в шею вгрызается грубо:
без меча былинного рубит!
Вышел дух из воина. Ан нет, остался.
Дух, он знает что-то, он не сдался.
А Добрыня мёртвый на полатях
лежит бездыханный. И тратит
бог на небе свои силы:
в Сивку вдул видение, как милый
хозяин её умирает.
Фыркнула кобыла: «Чёрт те знает
что творится на белом свете!» —
с разбегу рушит дом, берёт за плечи
Добрыню да на спину свою поднимает,
и бегом из леса! Чёрт те знает
что в нашей сказке происходит.
Старичок на дорогу выходит
и тормозит кобылу:
— Чего развалился, милый? —
поит воеводу водицей.
«Чи живой?» — конь матерится,
обещает затоптать бабку Ёжку.
— Эх, Сивка-матрёшка,
не тебе тягаться с Ягою,
её Муромец скоро накроет!
А ты скачи на гору Сорочинску,
там в пещере Забава томится,
змей Горыныч её сторожит.
Тут Никитич приказал долго жить:
оклемался, очухался, встал,
поклонился дедушке и поскакал
на эту страшную гору.
«Так ты, казак, в бабку влюблённый?» —
ехидничает кобыла.
— Да ладно тебе, забыли, —
отбрёхивается богатырь, —
дома поговорим.
А гора Сорочинская далёко!
Намяла кобыла боки,
пока до неё доскакала,
а как доскакала, так встала.
Вход в пещеру скалой привален
да замком стопудовым заварен.
Нет, не проникнуть внутрь!
Оставалось лишь лечь и уснуть,
да ворочаясь, думать в дремоте:
«К царю ехать, звать на подмогу
дружину хоробрую,
или кликать киевских добрых
богатырей могучих?»
Бог выглянул из-за тучи:
«Зови-ка, дружок, своего спасителя,
от смертушки избавителя,
старичка-лесовичка,
тот поможет. Есть чека
на вашу гору!»
«Ам сорри!» —
хотел сказать богатырь,
да английский снова забыл,
а посему закричал:
— Старика бы и я позвал,
да как же его призовёшь,
где лесничего найдёшь?
«В лесу его и ищи,
в болото Чёртово скачи!»
Поскакал богатырь в болото,
хоть и было ему неохота.
Доскакал, там тина и кочки,
да водяного дочки
русалки воду колготят,
на дно спустить его хотят.
Но Добрыня Никитич не промах,
он в омут
с головой не полезет,
лесника зовёт. «Бредит!» —
русалки в ответ хохочут.
Зол богатырь, нет мочи!
/ Ну, злиться мы можем долго,
а река любимая Волга
всё равно не станет болотом. /
Тут старичок выходит
и говорит уже строго:
— Опять нужен я на подмогу?
— Внутри горы Забава заперта,
гора замком аршинным подперта.
— Ну что ж, — вздохнул лесовичок, —
на этот случай приберёг
я двух медведей-великанов,
они играют на баяне
на ярмарке в Саратове,
большие такие, мохнатые.
Надо б нам идти в Саратов.
И забудь ты про солдатов,
гору ту лишь мишки сдвинут.
Что ж, казак, шелом надвинет
и отправится в путь:
— Надо б только отдохнуть!
— В Саратове и погуляем,
я многих вдовушек там знаю...
Посадил старика на коняжку Добрыня
и в славен град торговый двинул.
Шли, однако, неспешно:
озёра мелкою плешью,
леса небольшими коврами,
бурные реки лишь ручейками
под копытами Сивки казались.
Вот так до Саратова и добрались,
там шумна ярмарка гудит!
Народ сыт, пьян и не побит
столичными солдатами,
да бравыми ребятами
медведи пляшут на цепи.
Добрыня в ус: «Чёрт побери!»
Взбеленился богатырь,
цепи порвал и говорит:
— Да как же вы так можете
с медведями прохожими?
Медведь, он должен жить в лесу.
Я вас, собратья, не пойму!
А косолапые лапами замахали:
«Мы цепи сами бы содрали,
но вот что-то от вина
разболелась голова!»
— Эх, мужички патлатые
споили мишек! Вы ж, мохнатые,
идите в бор отсыпаться,
а мы по вдовам — разбираться...
Устыдились мужички саратовские,
головушки в плечи спрятали
да выкатили бочку с медком:
— Ели мало, ещё припрём!
Поплелись мишки в бор отдыхать,
сладкий медок подъедать
А герои наши — по вдовушкам горемычным
(те к весёлым застольям привычны).
Ах, веселье не заселье,
нагулялись, честь бы знать.
Через год-другой устал Добрыня отдыхать;
свистнул он старичка, но тот пропал куда-то.
Поплёлся богатырь один к мохнатым,
просить о помощи свернуть гору`.
«Нам работёнка эта по нутру!» —
закивали медведи башками
и маленькими шажками
за Добрынюшкой в путь отправились.
А Горынычу сиё не понравилось:
он следил за былинным с небес,
и в советчиках у него — Бес.
Бес шепнул: «Помогу тебе, змей,
ты сперва косолапых убей!»
«Да как же я их сгублю?
Богатырь мне отрубит башку.»
«А ты дождись-ка их привала:
как толстопятые отвалят
за морошкой в кусты,
там ты их и спали!»
Вот мишки с Добрыней идут,
безобразно колядки ревут
да прошлую жизнь поминают.
Богатырь в отместку байки бает.
Сивка бурчит: «Надоели,
лучше б народную спели!»
Наконец устали в дороге,
надо бы поесть, поспать немного.
Лошадь щиплет мураву. Былинный крячет,
уток подстрелил, наестся, значит.
Медведи в овраг за морошкой.
И пока Никитич работает ложкой,
а косолапые ягоду рвут,
Горыныча крылья несут
на медведей прямо.
Но учуял конь наш упрямый
дух силы нечистой,
тормошит хозяина: «Быстро
хватай меч булатен и к друже,
ты срочно им нужен!»
— Что случилось? «Горыныч летит.»
— Ах ты, глист-паразит! —
богатырь ругается,
на Сивку родную взбирается
и к оврагу скачет.
Меч булатен пляшет
в руках аршинных:
зло секи, былинный!
На ветке проснулся ворон.
На змея летит наш воин
и с размаху все головы рубит:
— Кто зло погубит,
тот вечным станет!
/ Былинный знает. /
Мишки спасителя хвалят,
сок из морошки давят,
угощают им Добрыню,
говорят: «Напиток винный!»
Сивка от шуток медвежьих устала,
к поляночке сочной припала,
и фыркнула: «Ух надоели,
шли б они за ёлки, ели!»
Ну, денька три отдохнули и в путь.
Скалу надо скорее свернуть,
там Забава Путятична плачет,
кольцо обручальное прячет,
мужа милого вспоминает,
дитятко ждёт. / От кого? Да чёрт его знает! /
Вот и гора Сорочинская,
слышно как стонет дивчинка.
Мишки косолапые,
отодвинув лапами
скалу толстую, увесистую,
дух чуть не повесили
на ближайшие ёлки, ели.
Но вернули дух (успели)
да сказали строго:
«Поживём ещё немного!» —
и пошли в Саратов плясом.
— Тьфу на этих свистоплясов! —
матюкнулся вслед Добрыня
и полез в пещеру. Вынул
он оттуда Забаву,
посадил на коня и вдарил
с ней до самой Москвы:
— Тише, Сивка, не гони!
* * *
Что же было дальше?
Николай рыдал, как мальчик:
царский трон трещал по швам —
мир наследника ждал.
Кого родит царица?
Гадали даже птицы:
«Змея, лебедя, дитя?»
/ Эту правду знаю я,
скажу в следующей сказке,
«Богатырь Бова в будущем» — подсказка. /
Ай люли, люли, люли
зачем, медведи, вы пошли
туда, куда вас тянет?
Мужики обманут,
напоят и повяжут,
играть да петь обяжут:
«Ой люли, люли, люли,
кому б мы бошку ни снесли,
а за морем всё худо,
ходят там верблюды
с огроменным горбом.
Вот с таким и мы помрём!»
|
Метки: сказка былина богатырь богатыри |
Сахалин Господин |
На меня смешной японец
косо смотрит, улыбаясь:
«Ты живёшь на Сахалине?»
— Я живу? Да уж не знаю,
я дышу или мертва.
Никогда не угадаешь
где сидит твоя душа.
Это Будда одинокий
всё про всех, конечно, знает.
Ты по-русски понимаешь?
Нет? Тогда ты не читаешь
и стихов моих глубоких.
Не люблю улыбок глупых!
Только Будда одинокий
стерпит все твои ужимки.
Ваши боги — невидимки?
Нет, не буду с небом спорить,
я спешу на своё море —
на песке стирать следы.
А ты следом не ходи,
я иду искать Покой,
который ходит лишь за мной.
На меня смешной японец
косо смотрит, улыбаясь:
«Ты живёшь на Сахалине?»
— Я живу? Не угадаешь!
Если честно говорить о Сахалине,
то нет в нём ничего, окромя глины,
кроме глины, песка и леса.
Нет на острове чудесном интереса,
потому как тот пророс травой:
лопухом, малиной, черемшой,
голубикой, черникой, морошкой
и махонькой редиской на окрошку.
А всё остальное — это море,
и в нём ничего нет, окромя соли,
кроме соли, воды и рыбы —
огромной такой, как глыба.
Глыб у нас тоже много:
утёсы, скалы. Пологом
лежат лишь мелкие долины:
Тымовская и (там где живёт Инна)
славен Долинск-град. Там совсем плохо:
то дома цветные, то горохом
катятся детишки по бульварам
не по древним, золотистым, старым,
а по серым, новеньким, разбитым.
Вот стих свой допишу и буду бита
мэрами всех сахалинских городов.
Ну и ладно. А ведь сколько слов
я хотела написать, но не смогла
(рот заткнула я самой себе), пошла
по острову родному в глину, грязь.
Не хотела пить я горькой. Напилась.
Сахалин не хотел, но обидел.
И что обидное — обид никто не видел.
Растительность и та пошла по кругу:
то лопух, то репей — не жизнь, а мука.
«Да и ну на эту жизнь!» — сказал упрямо
тот, кто рядом был. По стойке прямо
я ходила по дорогам Сахалина.
Птицы с неба крикнули мне: «Инна!» —
и велели кинуться в болото.
— Нет на острове болот то, —
я зачем-то птицам отвечала. —
Можно жизнь свою начну сначала?
Ну а остров предлагал позлее выбор:
«По деревням ты пройдись, живых покликай
иль пускайся вплавь по океану!»
— Ладно, — я рукой махнула, — пойду к маме, —
и три дня над могилкой рыдала.
Остров знал всё это, было мало
ему горя моего, он бросил ветру:
«Зачем поэтам жить на белом свете?»
А ветер пошумел и утих.
Поэтому сижу, пишу я стих.
И все обиды уходят куда-то...
Остров — глыба, он не виноватый.
Господин Пурга, Сахалин Тоска.
А и где бы ты ни жила, была,
ты такого края не видела:
тут зима, зима бесконечная.
Ой не шила я наряда подвенечного,
меня зимушка в шубку укутала,
замуж выдала, гадала, плутала:
«Будет плохо тебе, не реви, не ной,
Сахалин зимой обогрей, укрой»!
Сахалин пургой обогрел, укрыл.
Пароход за мной не пришёл, не приплыл.
Нет не холодно, нет не голодно,
просто пусто кругом, очень боязно.
Как-то жизнь сиротливо прошла:
Сахалин Господин пел не для меня
свои песни в ночи заунывные.
Я не дочь тебе, картину дивную
напишу пером. А замужество
как пришло, так и ушло. Придал мне мужества
Сахалин смешной в небывалый век.
Я — зима тоска. Ты — мил человек.
Песни горькие мои, ты забудь, прости.
Одевай-ка шубку и иди, иди
по краю русскому, краю снежному.
Сахалин, берега — края безбрежные!
Пишут люди, пишут люди
на изнанке букваря:
«Больше в мире зла не будет!» —
закрывать букварь пора
и лететь туда, где небо
разрывает паруса.
На край света, на «Край света»
там ведь не одна звезда,
ни сойдя с своей орбиты,
след оставит. Подметут.
Вот и всё, мы, дворник, квиты,
мусор дети соберут
и расскажут: «Очень сложно
в черновик писать букварь,
никогда не разглядишь ведь —
что кому чего не жаль.»
Так и будет небо с морем
спорить, тайны не храня:
«Что-то будет, что-то будет!» —
будет жизнь без букваря.
Нарисует старый дворник
на стене прошедший год:
«Да уж, было чего вспомнить —
фестиваль “Край света”, лёд,
прошлогодние обиды,
кризис, пляски, босота!»
Мы с тобою, дворник, квиты:
обнищал ты, как и я.
Заиндевевшие чёртовы острова.
«Чёртовы острова» —
это игра, игра на выживание.
Выживу, так задание
будет выполнено навеки.
Мёртвые вокруг человеки.
И я среди них ни жива,
ни мертва, ни печальна,
не ломаю руки в отчаянье,
а холодно прорубаю путь:
«Мне б на мёртвых людей не взглянуть!»
Не гляди, не гляди, не надо!
Выживешь, будет награда:
начнут стихи твои литься
и благодарные лица.
Погляди на них, больно не будет.
Нет, конечно душа не забудет
чёрствый остров и мёртвых людей.
Но ты ход свой руби поскорей
и иди иль плыви, неважно!
Да помни, кораблик бумажный
у тебя всегда под рукою,
он мёртвое море накроет.
Ты в нём сиди и пиши
свои стихи, они неплохи.
Сахалин Господин колышется:
«Хорошо ли, тепло тебе дышится?»
Хорошо и тепло, и вольно,
даже в лютый мороз раздольно!
До чего ж я люблю бураны:
заметут и следов не оставят.
Пропаду без следа и сгину,
ищите потом свою Инну.
А Инна уже на небе
разговоры ведёт со светлым
богом Островным очень долго:
«Ну как тебе, доча, Волга,
красивы ли горы Урала?»
Киваю: «Я не встречала
ничего красивей Сахалина.
Можно я снова двину
на свой островок гремучий?»
Хмурит бог свои тучи
«Да нет уж, сиди родная.
Видишь, тело твоё закидало
снежной, белою кучей.
Ты со мной, ты дома. Здесь круче!».
* * *
Сахалин Господин не шевелится:
то ли наст тяжёл, толь метелица
слишком сурово кружит.
Лечу в тело. За жизнь борюсь. Ну же!
Из сугроба большого я вылезу,
Сахалин Господин свой вымету
от нечисти всякой стихами!
Подождите меня там папа с мамой.
А я берёзку обниму и рябину,
над могилками поплачу и сдвину
Сахалин с насиженного места:
плыви, как лодка, по ветру!
И бог Островной за тучей
вздохнёт и скажет: «Так лучше.»
Тут каменья вековые
и столетни берега.
Что ж вы, девки молодые,
не приходите сюда:
на волну поматериться
или просто погулять.
Южный вечер будет длиться.
Как же хочется узнать:
на миру ли мир раскрашен,
на ветру и пыль красна?
Океанский ветер слажен —
надувает паруса!
Где вы, девки? Где ты, мать?
Я пошёл бы в дом поспать,
да неведомый Кощей
не принял моих мощей.
Волны плещут у песка
мать усопшая спала,
а каменья вековые
глазы греют свои злые.
Не ходите никогда
на зовущи берега.
Эти черны корабли —
миражи, миражи.
Эти красны паруса —
лишь вода, вода, вода.
Сахалин, Сахалин — не тебе чета.
Сахалин Господин — это навсегда.
Вот побывал ты, вроде, в Магадане,
а хочется домой, ведь, к папе с мамой,
на Сахалин, на остров свой могучий,
который и Чукотки даже круче!
* * *
«А ты, детка, в Сочи не бывала?»
Что я в ваших Сочах не видала:
ни каторги тебе, ни одиночества,
ни закалённого в снегах отрочества.
А знаете, на острове: моря —
они везде, куда б я ни пошла.
Вот из-за этих то морей
мне не видно ваших Сочей!
* * *
Сахалин, Сахалин — не тебе чета,
он допишет стих, а я вразнос пошла
по горам крутым да побережью.
Не хочу убийцей слыть, но всё же срежу
подосиновиков толстопятых.
Слышишь как они кричат: «Проклята!»
На севера, на севера, на севера!
На севера (сказали доктора),
на севера, где северный народ
даже в пургу не пропадёт.
На севера отправилась Москва
Брянск, Белоруссия, Литва.
На севера: на Дальний на восток,
на Сахалин, Курильск, Владивосток,
на БАМ, Амур, в Хабаровск.
О сколько ж нас пропало,
пропало навсегда!
Там наша даль-земля,
она нас понесла
и всё несёт, несёт
вперёд, вперёд, вперёд!
А впереди пурга
и бешеный народ.
Ну кто его поймёт?
То пляски-свистопляски,
то мёрзлая вода,
то горы-перегоры,
то дружба навсегда!
И водка рекой:
хочешь, пей, а хочешь, пой
про горы-перегоры,
про рыбу и про лес,
про баню, прорубь, шубу.
Ну вот и чёрт залез
в истерзанную душу:
«Такие, брат, дела.»
— Зачем же я припёрся
на эти севера?
* * *
На севера, на севера, на севера,
на севера (сказали доктора).
Я верю, верю, верю докторам,
свой север никому я не отдам!
Пьяный доктор спит на лавке,
мёрзлый город не поёт.
Не помри сегодня, Клавка,
сала шмат Колян несёт.
|
Метки: Сахалин |
Карась Ивась и хлопцы Бравые |
Как в озёрах глубоких
да в морях далёких
жили-были караси-иваси
жирные, как пороси!
И ходили они пузом по дну,
рыбку малую глотали ... не одну!
Говорили иваси с набитым ртом.
А о чём шли разговоры? Ни о чём!
Но говорят, от разговоров тех,
да от прочих карасьих утех
озёра тихие дыбились,
моря глубокие пенились!
И жил средь них один карась
по фамилии Ивась,
а по прозвищу ... пока не придумали,
да и не о том они думали,
а о новых морях мечтали,
старые им стали малы!
И сказал тогда Ивась:
«С насиженного места слазь
и бегом на разведку!
Судачат, что где-то
есть у наших вод суша,
вот там пенить пиво и будем
да раков едать полезных!»
Решил и смело полез он
на сушу, на берег моря,
воздух глотнул: «Нет соли.»
* * *
Встал на хвост свой могучий,
пошёл по траве колючей,
доплясал какой-то до деревни,
встал перед первой же дверью,
плавником тихонько стучится.
И надо ж такому случиться,
дверь карасю открыли —
хозяева дома были.
А в хозяевах у нас
хлопцы Бойкие. Припас
достают и ужинают,
зовут гостя дружненько:
— Ты поди, карась Ивась,
да на стол скорей залазь,
у нас вяленые караси-иваси,
ну а к ним картоха, щи!
Как услышал Ивась:
«Ты на стол скорей залазь,
у нас вяленые караси-иваси…» —
так вон из хаты, и ищи-свищи!
* * *
От хлопцев Бойких открестясь,
побрёл дальше наш карась
себя показывать,
на людей посматривать.
Доковылял он до града большого,
града шумного Ростова.
Видит, дедок Ходок на ярмарку едет.
Запрыгнул Ивась к нему в телегу
и начал речь вести
о той местности,
где жил он в озёрах глубоких,
плавал в морях далёких,
да про то как они,
караси-иваси,
друг с другом смешно разговаривают:
ртами шлёпают — пузыри идут!
Слушал дедок Ходок, слушал, плюнул:
— Везти тебя я передумал, —
и скинул рыбину с телеги. —
Погуляй, сынок, побегай!
Угодил карась прямо на лавку торговую,
там пузатый продавец гремит целковыми,
а на прилавке караси-иваси лежат грудами,
чешуя блестит на солнце изумрудами!
Обрадовался Ивась родственникам,
обниматься полез плотненько:
пощупал, потрогал рыб, а они мёртвые.
И полились из глаз его слёзы горькие!
Прыгнул карась на мостовую,
да прокляв толпу людскую,
запрыгал куда глаза глядят —
подальше от людей, а то съедят!
* * *
Допрыгал он до речки Горючки,
зарыдал у какой-то колючки.
Глядь, а это крючок рыболовный
для рыбной, так сказать, ловли.
Заметили горемыку мужички Рыбачки
вот и выставили крючки:
к себе зовут порыбачить,
ну или как сами ловят, побачить.
Подкатился к рыбакам Ивась
уселся на свой хвост — не слазь!
И задумчиво в воду уставился:
что-то ему там не нравилось.
А в воде удила клюют,
Рыбачки разговоры ведут:
про уловы свои рассказывают,
усищи длинны разглаживают.
А в ведре караси-иваси
да рыбы лещи
плещутся, задыхаются,
в тесноте да в обиде маются.
И налились тут кровью глаза
у отважного карася,
пошёл он на Рыбаков ругаться,
просить, молить, заступаться
за карасей-ивасей
да рыб лещей,
чтобы их на свободу выпустили,
в речку Горючку выплеснули.
Засмеялись мужички Рыбачки,
пригрозили самого его в сачки
да в ведро посадить надолго!
Тут умолк он:
не пожелал карась поганой участи,
он и так на земле намучился!
* * *
Прыгнул Ивась в речку буйную,
и понесло теченье шумное
его в озёра глубокие,
в родные моря далёкие.
А как домой воротился,
отъелся, карась, откормился
и стал приставать ко всем рыбам:
рассказывать то, что сам видел,
пугать и стращать морских тварей
человеческой, то бишь, харей!
Ртом шлёпает, пузыри идут —
ничего не понятно. И тут
прослыл Ивась дурачком великим,
не-от-мира-сего-ликим!
* * *
Ай люли, люли, люли,
живите долго караси!
Ай люли, люли, люли,
плывите в море, Иваси.
/ Ну на этом и хватит.
А мы пойдем по полатям
таких дурачков выискивать:
гостей дорогих обыскивать —
сказки старые искать,
из карманов изымать
да подкладывать новые,
а взамен брать целковые. /
|
Как богатыри на Москву ходили (1-2) |
Новая сказка, новая ложь:
где быль, где небыль — не поймёшь.
Жил да был богатырь. Так себе богатырь, ни умом, ни силою не горазд.
Все так и говорили: «Странный богатырь. Не богатырь, а богатырешка, что увидит, то и тырит.» А что стырит, то и съест. А как съест, так и подрастёт. Вот так подрастал богатырь, подрастал да и подрос. Стал, как башня матросска. Не богатырешка — броский!
Это и есть у сказки начало.
Кот дремал, бабка вязала.
Я расстраивалась ни на шутку:
по Кремлю ходили мишутки,
а по площади Красной бабы
ряженые. Не, нам таких даром не надо!
Ведь мы расстегаи растягивали,
притчи, былины слагивали
да песни дурные пели
о том, как ёлки и ели
заполонили все огороды,
встали, стоят хороводом,
в лес уходить не хотят.
Звали мы местных ребят.
Те приходили, на ели глядели,
но выкорчёвывать их не хотели,
а также плевались жутко,
во всём обвиняли мишуток
и уходили.
В спины что-то мы им говорили.
В ответ матерились ребята.
Жизнь как жизнь, за утратой утрата.
А ели росли и крепли,
доросли до Москвы и влезли
прямо на царский трон.
Стала ель у нас царём.
А как стала, издала указ:
«На ёлки, ели не лазь!
Кто залезет — исчезнет совсем.»
Вот жуть то! Указ этот раздали всем
от мала до велика.
Вот и ходи, хихикай
о том, как наши ели во Кремле засели.
А тем временем ёлки
с подворий вытолкали тёлку,
быка, свиней, козлят.
Мужики на елях спят,
на хвойных кашу варят,
шалаши меж веток ставят
и хнычут —
казаков на помощь кличут.
Казаки, казаки, казачата,
смешны, озорны, патлаты
прискакали до Москвы
и в разгул у нас пошли:
ряженых московских баб
стали звать к себе в отряд.
Мужики, мужики, мужичишки
плюнули в свои кулачишки
и на Киев-град косясь,
айда звать богатырят:
— Богатыри, богатыри, богатыречочки!
Мы тут хилы, яки дряблы мужичочки.
Приходите вы к нам ножками аршинными
вырывайте ручоночками длинными
эти ёлки, ели проклятущи.
Пусть уж лучше трон займёт мишуще
да медведица с кучей медвежат.
Наши детки жить на елях не хотят!
А бога-бога-богатыри
как раз шли из Твери
да в свой стольный Киев-град
тырить там ... да всё подряд!
Услыхали тако диво:
ели стали жить спесиво!
И решили посмотреть:
что ещё в Кремле спереть?
Развернулись и пошли
бога-бога-богатыри:
от Твери и до Кремля
один-два да три шага.
Вот дошли до Москвы
бога-бога-богатыри
и устали —
стеною ели встали.
— Что же делать, как же быть?
Надо б пилами пилить
иль с корнями вырывать.
Всё работать, не плевать!
Ай чегой-то неохота.
Эт рутинная работа:
ни война и ни сечь.
Надо б силушку беречь, —
отвечают великаны. —
Здесь подмогут лишь Иваны.
Кличьте лучше мужиков,
им сподручней ломать дров!
Мы потёрли свои лбы:
— Ведь Иваны — это мы!
Надо б, братцы пилы брать,
не подмога эта рать.
Эта рать, которой надо
сто кило ещё в награду
злата, серебра собрать.
Не, нам столько не украсть
да из царской, из казны.
А ну, в свой Киев брысь, пошли!
Ну вот, ушли богатыри,
а мы за пилы, топоры
и на лес пошли войной.
Что ни Ванька, то герой!
Допилили до Кремля, устали.
Ели, пихты стеной встали
и ясно дали нам понять:
«Кремлёвский лес нельзя ломать!»
И к этому слову-приказу
мишутки из леса вылазят,
и рычат на нас сердито:
«Наша площадь. Всё, забито, —
и пошли напролом. —
Мужичью бока намнём!»
Итак, бока были намяты,
богатырешки прокляты,
и на века те ёлки, ели
во Кремле нашем засели
с медведями, мишутками.
А это уж не шутки вам:
искать во всём виноватых
и без того поломатых,
простых Иванов-мужиков.
/ Я стих пишу, живу без снов.
Сейчас придут, повяжут,
а повязав, накажут:
на каторгу отправят жить —
на Сахалин. Вот там дружить
и буду я с медведями
да с лисами-соседями. /
Это всё была не сказка, а присказка.
Ай, перекинем мы свой взгляд
да на славный Киев-град,
где сказка только начинается.
Богатырешка венчается
на бабе русской:
наполовину белорусской,
пополам буряткой,
на треть с Молдовы братской.
Хорошая была свадьба, скажу я вам!
И как бы ни чесалась вша по бородам
гостей, да и у князя нашего Вована,
но и тот не нашёл изъяна
на том пиру почёстном.
Ведь в бою потешном, перекрёстном
меж брательничками богатырями
складывались рядами
почему-то простые крестьяне,
то бишь, мы с вами.
Вот так складывались мы и ложились,
а потом вставали и бились
за трон могучий:
— Ну, кто из нас, Иванов, круче?
Крутым сказался дед Панас:
он два-три слова недобрых припас
и на княжеский трон взобрался:
как сел, так и не сдался
до самых тех пор,
пока князь Вован ни вышел во двор
и богатырей ни покликал.
Богатырешки лики
еле как оторвали от браги
и как вдарят с размаху!
В общем, осталась от Апанасия горка дерьма.
Тут умная мысль в голову князя пришла:
— Надо бы идти Московию брать,
ведь куда ни глянь во дворе, везде рать!
* * *
Вот тут-то сказка только-только начинается.
Значит, богатырешка венчается.
Ай и обвенчаться не успел,
ждёт Алешку нашего удел:
скакать до самого севера,
русичей ложить ой немерено!
Ой намеренно
на святую Русь пойдёт войско-рать
ни за что помирать, ни про что погибать,
в бою кости ложить да суровые:
ни за рубь, ни за два, за целковые.
Только свадебка наша кончается,
так и войско-рать собирается.
Это войско-рать
нам на пальчиках считать:
Илья Муромец да крестьянский сын;
Чурило Пленкович с тех краёв чи Крым;
Михаил Потык, он кочевник сам;
Алешенька Попович хитёр не по годам;
Святогор большой — богатырь-гора;
а Селянович Микула — оратай (плуг, поля);
ну и Добрыня Никитич рода княжеского.
И чтоб за трон не бился, был спроважен он
князем киевским да в Московию:
— Пущай там трон берёт. Вот и пристроим его,
да женим на княжне сугубо здоровой
из Мордовии иль с Ростова!
А Настасья дочь Петровична рыдала:
мужа молодого провожала
Алешу свет Поповича куда-то
на погибель иль на свадьбу новую к патлатым
русским непобритым мужикам,
сытым, пьяным прямо в хлам!
Алешка, тот тоже рыдает,
на погибель его отправляют
иль на новую сытую свадьбу:
— Там, Настасьюшка, справим усадьбу
и на север жить переедем.
Две усадьбы на зависть соседям,
одна в Киеве, другая в Москве!
— Хорошо, что ты женился на мне! —
Настенька сладко вздохнула и
мужу в котомку впихнула
яиц штук пятьсот, кур жареных восемьсот,
тыщу с лишним горбушек хлеба
и то, на что нам смотреть не треба:
платочек ручной работы —
памятка от жены. В охотку
присядет богатырь, всплакнёт, носик вытрет,
супружницу вспомнит и выйдет
мысль дурна да похабна.
В общем, заговорён платок был троекратно.
Метки: сказка былина |
Как богатыри на Москву ходили (3-6) |
По-тихому дружиннички собирались,
со дворов всё, что смогли, прибрали:
кур, свиней да пшена в дорогу,
в общем, с каждой хаты понемногу.
Крестьяне, конечно же, матерились.
На недоброе отношение богатыри дивились.
Но ту злобу мужичью волчью
терпели молча,
уводя телка последнего из сарая.
Что поделаешь, доля плохая
у былинных детин могучих.
И на обещания: «Жить будете круче!» —
селяне не реагировали.
Вздохнули богатыри и двинули
на севера холодные.
Одно радовало, шли не голодные.
Хорошо ли, худо шли — расскажем далее.
Марш-бросок вроде не до Израиля,
но всё же,
прокорми-ка эти рожи!
Поэтому Микула Селянович, наш аграрий,
по харе каждому вдарил
и на котомки богатырские навесил
стопудовые замочки,
а с вином бочки
за пазуху смело засунул
и вперед дружинушки двинул.
Нет, Микулушка, конечно, не тиран:
ежедневно к обеду был пьян
и спал под берёзкою крепко,
а его дружина обедала,
так как ключик легко доставался.
А как Селянович просыпался,
так всё начинал сначала:
замочки пудовые закрывал он,
с вином бочки кидал за пазуху
и вперёд ускакивал,
на милю вперёд бежал:
«Ай, могол там не скакал?» —
бачил.
Богатыри судачат:
— Вроде Муромец Илья
воеводой был всегда.
Но история — дело тонкое.
Сегодня ты на коне, а завтра звонкие
кандалы на ноженьках, цепи.
Держись поэтому крепко
за уздечку, степной богатырь,
поезжай позади да смотри:
не бегут ли за вами черти
бедовестники — вестники смерти.
Долго ли, коротко шла рать —
нам неинтересно.
Вдруг выходит из леса,
из самой глубокой чащи
чёрт и глаза таращит:
«Вы куда это, витязи ратные?
На вас копья, мечи булатные,
да кобылы под вами устали.
Отдохнуть не желаете?»
— Да, да, притомились, наверно.
Где тут, чертишка, таверна?
«Дык поблизости есть избушка
на курьих ножках, в ней дева (старушка)
пирогами всех угощает
да наливает заморского чаю,
а после печку по чёрному топит
и в баньке парит приблудных (мочит).»
Раззявили рты служивые:
— Тормози, Микула, дружину! —
орут Селяновичу с эхом. —
Утомились братья твои, приехали.
Что поделаешь, с солдатнёю спорить опасно:
на кол посадят, съедят припасы.
Развернул воевода процессию к лесу
в поисках бабьего интересу.
Подъезжают к избе, заходят.
Там баба-краса не ходит,
а лебёдушкой между столов летает,
чай заморский разливает
в чаши аршинные,
песни поёт былинные.
А на скатертях яств горами:
капусты квашеной с пирогами
навалено до потолочка.
— Как звать-величать тебя, дочка?
Девица-краса краснеет
да так, что не разумеет
имени своего очень долго:
— Кажись, меня кличут Ольгой.
— Ну, Олюшка, наливай
нам свой заморский чай!
Выпили богатыри, раскраснелись.
Глядь во двор, там банька алеет:
истоплена дюже жарко —
дров бабе Яге не жалко!
Не жалко ей и самовару,
мужланам зелье своё подливает
да приговаривает:
— Кипи, бурли моё варево;
плохая жизнь, как ярмо,
пора бы бросить её;
хорошая жизнь, как марево;
был богатырь, уварим его!
Воины пили чай и хмелели.
Лишь Потык, прислушался он к напеву,
бровь суровую нахмурил,
в ус мужицкий дунул,
усмехнулся междометием,
насупился столетием
и подумал о чём-то своём —
мы не узнаем о том.
А посему «сын полей» не пил, пригублял
да в рукав отраву выливал.
А баба Яга, то бишь Олюшка,
как боярыня, ведёт бровушкой,
глазками лукавыми подмигивает,
ласковым соловушкой пиликает
речи свои сладкие.
А брательнички падкие
на бабью ворожбу,
рты раззявили, ржут!
Вот и Алеша Попович
хочет Ольгу до колик:
норовит идти в опочивальню,
губки жирные вытирает
платочком вышиванным,
супругой в дорогу данным.
Только губы свои вытер,
так в деве красной заметил
на лице глубокие морщины,
глаз косой, беззубый рот и вымя.
В обморок упал, лежит, молчит.
А гульбище’ богатырское гудит!
«Если есть богатырь, будет драка;
если есть на свете честь, то её сваха
в кулачных боях похмельных
да в сценах сладких, постельных.
Народится сынок —
богатырчик тебе вот!
А коль снова девка,
значит, все на спевку.
Гой еси, гой еси,
ходят бабы, мужики
по дорогам, по дворам
сыты, пьяные в хлам!
Если есть богатырь — будет драка;
если есть на свете честь, то её плаха
навсегда на планете застрянет:
не хотели мы пить, но тянет!»
Пели воины такую песню,
и жизнь казалась им неинтересной.
Тут встал Святогор
и сказал, казалось, с гор:
— Была бы баллада,
но как-то не надо;
была бы идея,
да брага поспела.
Выходи-ка, Илья, дратися,
коли делать больше нечега.
И поднялся Илья Муромец
да закричал, как будто с Мурома:
— Гой еси, добры молодцы!
Да не перевелись богатыри
на земле чёрныя пока что.
Кто не битися-махатися,
тот под столом валятися, —
и пошёл на Святогора в бой кулачный.
«Что же делаешь ты, мальчик! —
с неба, вроде бы, всплакнули боги. —
Ты пошто полез на сына бога Рода
да на родного брата Сварога.
Но куда тебе, прыщу,
завалить вон ту гору?»
Но богатырь Илюша Муромец,
то ли от ума, а толь от тупости,
взял лежащую рядом дубину
и по ноженькам Святогора двинул.
Сразу подкосился богатырь-гора,
из-под его ног ушла черна земля.
И упал богатырь, и не встал богатырь.
«Второй лежит, — баба Яга подумала
и дров в печурку подсунула. —
Гори, гори, моя печка,
всё сожги, оставь лишь колечко
обручальное с пальца Алешки.»
Мужики, мужики, мужичочки
медовухой заткнули дышло,
вот тут-то дух богатырский и вышел
из нашей дружины.
Эх вы, былинные!
Развалились и лежат,
в ладоши хлопать не хотят.
Лежит и Михайло Потык,
но глаз у него приоткрыт,
да думу думат голова:
«Что за нечисть нас взяла?»
А дева Ольга-краса
в каждую руку взяла
по одному богатырю
и тянет к баньке, да в трубу
запихивает, старается.
Потык хотел было не маяться,
а встать на ноженьки. Не смог,
от усилия аж взмок.
Нет, не получается.
Девка к нему приближается,
берёт за леву ноженьку,
волочёт к пороженьку
и бросает прямо в печь.
— Ух и смердит же человек! —
страшным голосом Ольга ругается,
в бабу Ягу превращается
и на палец кривой надевает колечко.
Ёкнуло у Настасьи сердечко,
ей привиделось нечто страшное:
муж в огне, а кольцо украдено
злющей бабкой лесною.
Настасья кличет молодого
зачарованного соколка,
и просит у птицы она:
— Ты лети, мой сокол ясный,
в беде лютой муж прекрасный.
Ты лети, спеши, спеши,
потуши огонь в печи
да колечко верни обручальное.
Покружился сокол, в дорогу дальнюю
пустился стрелы быстрее!
И пока он летит, немеют
рученьки у Михайло свет Потыка,
горит рубаха — печь в жар пошла!
Поднатужился былинный богатырь,
заревел, как хан Батый,
да согнул свои ноженьки длинные
и разогнул в печурке аршинные.
Затрещала печь, ходуном пошла.
Тут нелёгкая птичку принесла.
Глянул сокол, тако дело,
в рот водицы набрал смело
ни много ни мало, а бочечку стопудовую —
бабки Ёжкину воду столовую.
Подлетел к баньке да вылил в трубу
всю до капли воду ту.
Потухла печка, погас огонь,
вывалились богатырешки вон:
выкатились и лежат,
подниматься по-прежнему не хотят.
А баба старая Яга
от расстройства стала зла:
нет у ней силы — истратила,
на воинов всю потратила.
Плюнула и сквозь землю-сыру провалилась,
в самый тьмущий ад опустилась:
пошла силу у чёрта выпрашивать.
А сокол ясный не спрашивал
у Настеньки разрешения,
он тоже сквозь землю и время
метнулся стрелою в ад:
«Наши в огне не горят!» —
и следом за бабушкой в самое смердово зло,
в бесстрашный бой «кто кого»?
Метки: сказка былина |
Как богатыри на Москву ходили (7-10) |
Тем временем в баньке у Ёжки
не красные девы-матрёшки
парятся, песни поют,
а воеводушки воду пьют:
сильные, могучие богатыри
не в ратном бою полегли,
а от яда спят вечным сном.
И мы б не узнали о том,
да Потык богатырь-гора
не испил он яду до дна,
а поэтому пошевелился,
поднялся, пошёл, расходился,
раскидал злую печь на кусочки,
поплакал над братьями, ночью
собрался их хоронить.
«Не спеши им могилы рыть! —
пташка синичка сказала
и в ухо Михайлушке зашептала. —
Там у бабы Яги в светлице,
стоит чан, в нём живая водица;
только воду ту сторожит
чёрный кот, он на чане спит.»
И пошёл Потык в светлую горницу,
нашёл чан, на нём кот коробится —
когти вывалил и шипит.
Михаил ему говорит:
— Ах, ты кот-коток,
шёл бы ты на лоток,
мне водица нужна живая,
дай-ка я её начерпаю.
А Чернушка кот-коток
прищурил хитро свой глазок
да говорит: «Мур-мур, мур-мур,
люб мне твой Илюша Мур,
и поэтому сему
я отдам тебе воду’,
но с условием одним —
Ёжку вместе победим.
А как? Узнаешь позже.
Бери что нам не гоже!»
Ай да набрал Потык воды,
сощурив глаз (нет два, нет три),
и пошёл к дружинушке своей.
«Воду в рот им, не жалей!» —
птичка синичка трещала.
И о чудо, дружинушка оживала.
Но что же там в страшном аду?
Бабка Ёжка схватила метлу
и летит к центру земли,
туда, где огонь развели
черти с чертенятами
рогатыми, патлатыми.
А ясный сокол несётся вдогонку!
Старушка приметила гонку
да стрелой калёной помчалась.
И с кем бы она ни встречалась
на своём мимолётном пути,
успевала всем бошки снести!
Наконец, у котла приземлилась,
долго в костёр материлась
да чёрта звала лохматого.
И его, конечно же, матами!
Вышел чёрт да спрашивает:
«Чего ты не накрашена?»
Спохватилась тут Ягуся,
обернулась девкой Дусей.
— Так лучше? — и глаз скашивает.
«Да, вечность нас изнашивает, —
бес вздохнул и лоб потёр. —
Тебя чего принёс то чёрт?»
Дуся льстивенько сказала:
— Я без силушки осталась,
дай мне силушку, дружок!
Чёрт открыл в груди замок,
вынул силу и подал:
«Евдокиюшке б я дал
даже сердце и себя.
Бери силу, вон пошла!»
Дуська силушку схватила,
на себя вмиг нацепила
и давай расти, расти!
Выросла из под земли
такой могучей,
как грозная туча.
И стало ей тяжко —
палец распух у бедняжки,
а на пальце кольцо Алешкино.
Топнула Дусенька ножками,
нож достала булатный,
отрезала палец и сразу
в бабушку превратилась,
в маленькую такую. Забилась
под ракитовый кусток,
потому как соколок
уже клевал её в темечко.
И подобрав колечко,
к хозяйке полетел своей
мимо лесов, мимо полей.
Ну а бабушка Яга
тихо в дом к себе пошла
новые козни обдумывать,
чинить баньку, подкарауливать
новых русских богатырей.
А кот-коточек, котофей
сбежал от бабкиных костей
прямо в лес, лес, лес, лес —
ловить мышей да их есть.
Вот и сокол-соколок
колечко лихо доволок,
опустился на окно:
"Тук-тук!" В горенке темно,
хозяйка плачет и рыдает —
своего мужа поминает.
«Ты не плачь, не горюй, жена,
жив, здоров твой муж! На, проверь сама», —
кинул на пол соколик колечко,
покатилось оно за печку.
Полезла Настя его доставать,
а там блюдечко. Надо брать.
Схватила девица блюдце,
протёрла тряпочкой. Тут-то
и показало оно Алешку.
Жив, здоров, с друзьями и кошкой
бредут по лесу куда-то,
лошадей потеряв. Ай, ладно.
— Ах, вы сильные русские богатыри!
Недалеко ль до горя, до беды?
Куда путь держите, на кого рассчитываете,
кому хвалу-похвальбу поёте,
об чём думу думаете,
почему пешие, а не конные? —
старичок-лесовичок, тряся иконою,
спрашивает наших пешеходов.
— Потеряли, батяня, подводу,
и теперь мы не конны, а пешие, —
удальцы поклоны отвесили.
— Знаю, знаю я горе-беду:
подводу вашу ведут
баба Яга с сотоварищами
на старое, древнее кладбище.
Там коней ваших спустят в ад,
и пойдут на них скакать
бабы Ёжки приятели — черти.
— Не видать лошадям смерти!
Что там за сотоварищи?
Мы им повыколем глазищи.
— Кыш, Хлыщ и Малыш ростом с гору.
Я вам укажу дорогу.
Разозлились богатырешки и вдогонку!
Только пыль забилась под иконку
у старичка-лесовичка,
да и то не на века.
* * *
Волен мужик, не волен,
а богатырь тем более.
Бежит дружина
(дрожит аж Инна),
бабу Ягу проклинают,
московских князей вспоминают
недобрым словом:
«Обяжут ль пловом?»
Дошли, наконец, до полянки,
где разбойничье гульбище-пьянка:
Кыш, Хлыщ и Малыш ростом с гору
едят, пьют день который.
Замочки с харчей богатырских скинули,
с вином бочоночки выпили,
и жуткие песни поют.
— Погоди, не спеши, уснут, —
Илья Муромец тормозит дружину. —
А спящих с земельки сдвинем
и быстро опустим в ад.
Час прошёл, и воры спят,
лишь баба Яга у костра
сидит, сторожит сама.
Но с бабой проклятой тягаться —
каково это, знают братцы.
Тут кот-коточек, котофей
вдруг прыгнул к бабке: «Мне налей,
хозяйка, чарочку вина;
сбежал я от богатыря,
устал, замучился совсем,
он бил меня, налей скорей!»
— Черныш нашёлся! — бабка плачет. —
Иди скорей ко мне, мой мальчик,
(а сама совсем уж пьяна’)
попей, лохматушка, дурмана, —
и чарку подносит коту.
Лакает кот, плюёт в еду
какой-то слюной нехорошей.
Яга ест вместе с ним: — Ох сложно
тягаться с духом мужицким!
Напущу на них чёрта побиться, —
вымолвила ведьма, уснула.
Фыркнула кошка и дунула
обратно к своей дружине:
«Берите воров, былинные!»
Богатыри, богатыри, богатыречочки,
нет, не хилы они, яки мужичочки!
И у них хорошо всё вышло:
берут они спящих за дышло,
раскручивают да под землю кидают
прямо в котлы, где варят
черти грешников лютых:
— Пусть и эти уснут тут!
А Муромец бабу Ягу
берёт да сжимает в дугу,
и расправив плечи былинные,
размяв ручонки аршинные,
закинул ведьму на Луну.
Там и жить ей посему.
/Но об этом другая сказка,
«Баба Яга на Луне» — подсказка/.
Устремились воины к коням!
Лишь Селянович Микула прямиком к харчам
да к бочоночкам своим винным,
потрогал, пощупал и вынул
чарочку, выпил остатки,
упал наземь, уснул сладко-сладко.
И приснилась ему родная деревня
с полями, пашнями, с селью
да кобыла своя соловая
и соха любимая, кленовая.
Будто идёт он, пашет,
а народ ему издали машет.
Ой да кудри у Микулы качаются,
а земля под сапогами прогибается.
Вдруг навстречу ему богатырь идёт,
оборотень Вольга вострый меч несёт,
тормозит возле пашни да спрашивает:
— Зачем муравушку скашиваешь?
Эй ты, мерзкое оратаюшко,
пошто пашешь от края до краюшка
нашу Русь такую раздольную?
Ты мужицкую душу привольную
не паши, оратай, не распахивай,
ты сохою своей не размахивай,
дай пожить нам пока что на воле,
погулять на конях в чистом поле!
Вздохнул Микулушка тяжко,
пот холодный утёр бедняжка,
кивает башкой аршинной:
— Эх, богатырь былинный,
пока ты на коне катаешься,
шляешься да прохлаждаешься,
плачет земля, загибается,
без мужика задыхается! —
и дальше пошёл пахать
от края до края Русь-мать.
Оборотень Вольга задумался:
«Землю нужно пахать, но не думал я,
что от края до края надо её испохабить.
Ах, ты пахарь-похабник!» —
и пошёл мечом на оратая.
Осталась лишь горка крутая
от нашего оратаюшки.
«Так пахать или не пахать, как вы считаете?» —
голос с неба спросил задумчиво.
Микула в ответ: «Дык умер я», —
и проснулся в поту холодном
пьяный, злой и голодный.
А как наелся, задумался крепко:
«Порубаю тебя, чи репку,
сын змеиный Вольга Святославович!»
— Ты чего там расселся, Селянович? —
машет ему дружина. —
Собирайся, в путь уж двинем!
Метки: сказка былина |
Как богатыри на Москву ходили (11-14) |
Запрягли коней богатыри,
кота с собой взяли, пошли.
Идут, о подвигах богатырских гутарят,
о Москве-красавице мечтают.
Вдруг кони фыркают, останавливаются.
Войску нашему сие, ой, не нравится!
А там, в ракитовых кустах,
на змеиных тех холмах,
отдыхает, кашу варит, веселится
Вольга со змеёй сестрицей.
Та ругает вольную волю,
обещает спалить все сёла
да великие грады, а церкви
в пепел-дым обратить, на вертел
надеть стариков, жён и деток,
а мужей полонить да в клетку!
Ой да раздулись ноздри богатырские:
Микула Селянович фыркнул,
меч булатен достал и с размаху
отрубил башку змеище сразу!
Покатилась голов в костёр-кострище.
Озверел тут Вольга, матерится
на Селяновича лютым матом:
— Не мужик ты, не казак, а чёрт горбатый!
Закипела кровушка богатырская
у обоих разом, и биться
они пошли друг на друга!
У лошадок стонала подпруга.
Ой как бились они, махались:
три дня и три ночи дрались,
три дня и три ночи не спавши,
не одно копьё поломавши,
три дня и три ночи не евши
секлись, рубились, похудевши.
Устали дружиннички ждать
чья победит тут стать?
Плюнул Добрыня, поднялся:
— Давно я, братцы, не дрался
в боях кулачных, перекрёстных
(забаву помню на пирах почёстных).
И пошёл, как бык, на оборотня:
подмял под себя он Вольгу,
тот лежит ни дых, ни пых.
Завалил змея на чих!
И взмолился тут Вольга Святославович:
— Отпусти меня, Добрыня, славить буду
твоё имя я по селениям,
по городам. А со временем
породу змеиную забуду,
киевским богатырём отныне буду,
в дальние походы ходить стану.
Хошь луну? А и её достану!
— Ты не трогай луну, дружище,
там баба Яга томится,
пущай она там и будет.
А породу твою забудем.
Так и быть посему, будь нам братом.
Лишь Селянович хмурится: — Ладно,
посмотрим на его поведение, —
и набравшись терпения,
попыхтел тихонечко рядом.
Маленьким, но могучим отрядом
богатыри на Московию двинули.
Кота Вольге за пазуху кинули:
пущай оборотень добреет!
Месяц на небе звереет,
красно солнышко умирает,
дружина на Кремль шагает.
А в Кремле наши ёлки и ели
на века, казалось, засели
и вылазить не хотят,
греют пихтой медвежат.
Пришла дружина на место.
Сели, ждут: мож, созреет тесто?
Что же делать, куда плыть?
Нужно елочки пилить.
Тащат пилы мужики:
— Айда, былиннички, руби!
Но злые ёлки, ели
заговор узрели,
кличут ряженых баб:
«Надо киевских брать!»
А бабы ряжены,
рты напомажены,
в могучий выстроились ряд,
гутарят песни все подряд
да поговорки приговаривают,
дружинничков привораживают.
Вот дева красна выходит вперёд
да грудью на Чурилу прёт,
говорит слова каверзные,
а сама самостью, самостью:
— Ты не привык отступать,
ты не привык сдаваться,
тебе и с бабой подраться
не скучно,
но лучше
всё же на князя ехать,
руками махать и брехать,
мол, один ты на свете воин!
Я и не спорю,
поезжай хоть на князя.
Всё меньше в округе заразы!
Но до меня доехать всё-таки надо,
я буду рада
копью твоему и булату,
а также малым ребятам
и может быть, твоей маме,
дай бог, жить она будет не с нами.
Чурило на девушку засмотрелся,
в пол-рубахи уже разделся,
кудри жёлтые подправил,
губы пухлые расправил
и к невестушке идёт
да котомочку несёт.
Глядь, они вдвоём ушли
в далеки, чужи дворы,
и мы их боле не видали.
Ходят слухи, нарожали
они шестьсот мальчишек.
Нет, ну это лишек!
А другие воины
с войском ряженым спорили:
— Уходите отсель, бабы,
мы припёрлись не для свадеб.
Ну уж ладно, на одну —
Добрыню сватать за княжну,
девицу очень знатную.
Расступитесь, чернавки, отвратные!
И попёрла дружина на лес:
— Есть у нас тут интерес! —
бились они, махались,
ёлки пилили, старались.
Три года и три дня воевали.
/ Сколько ж елей полегло тогда? Узнаем
мы, наверно, не скоро,
потому что сжёг амбарну книгу снова
царь русский, последний да нонешний./
Ну а покуда бой тот шёл, без совести
мужик по России шлялся
и над Муромцом изгалялся:
— На лесоповале великан наш батюшка,
вот куда былинну силу тратит то! —
подтрунивал народ над подвигами смелыми.
И смеялся б по сей день он, но сумели мы
отодвинуть, оттеснить те ёлки, ели.
И казалось бы уж всё! Но захотели
отстоять свои права медведи,
вылезли из бурелома и навстречу
нашим воинам идут, ревут да плачут:
«Пожалейте вы нас, сирых. С нашей властью
всё в природе было справедливо!
На снегу следы лежат красиво:
где мужик пройдёт, где зверь лесной — всё видно.
А и задерёшь кого, то не обидно.»
Рассвирепели вдруг богатыри,
вытащили штырь с земной оси...
У-у, сколько медведей полегло тогда!
Об этом знаю только я.
Но вот из полатей выходит
Михайло Потапыч, выносит
он корону царскую: «Простите,
люди добрые и отпустите!
Я не ел ваших детушек малых
да не трогал хлопцев удалых,
девы красной не обидел,
а на троне сидел и видел,
как крестьян бояре топтали.
Бояр сечь-рубить! Они твари.»
Тут бояре гуртом сбежались,
отобрали корону, и дрались
за неё тридцать лет и три года.
А потом на трон взошла порода
с простой фамильей Романовы.
О таких не слыхали вы?
Ну а пока бояре рядились,
вояки в баньке помылись,
приоделись в рубахи шелковые,
с голытьбы собрали целковые,
чтоб женить Добрыню на Настасье Микуличне —
не на княжьей дочке, и не с улицы,
а на полянице удалой почему-то.
Но об этом пока не будем.
А тем временем, телега катила
и прохожим всерьёз говорила:
«Ай люли-люли-люли,
не перевелись бы на Руси
княжий род и барский
да в придачу царский!»
И медведь последний на дуде играл.
«Эт не царско дело!» — мохнатого хлестал
скоморох противный, набекрень колпак.
— На кол их обоих, если что не так!
Весёлая была свадьба, однако,
с пиром почёстным, где драка
гоголем бравым ходила
и дробила тех, кого не убила
стрела чужеземца.
Нунь Сердце
у Настасьи Петровичны ёкнуло,
тарелку волшебную кокнула,
как Алешу хмельным увидала.
Разозлилась баба, осерчала,
кликнула сокола ясного:
— Лети, спеши, мой прекрасный!
Выручай из беды, из напраслины
муженька моего несчастного.
Пущай домой воротится,
тут есть на кого материться,
и пиры ведь наши не хуже,
да и киевский князь получше
бояр московских купеческих.
Возвращается пусть в отечество!
Топнула Настенька ножкой,
брякнула серёжкой
и сокола в небо пустила.
Тот с невиданной силой
полетел, помчался к былинным.
Через три дня он был у дружины.
Опустился на стол самобраный,
нарёкся гостем незваным
и стал потчеваться, угощаться
да пенным пивком баловаться.
А как наелся, напился,
вставал средь стола, матерился:
«Ах ты, чёрт Алешка окаянный,
в чужом доме холёный, званный
сидишь на пиру, прохлаждаешься.
Нунь супруга твоя убивается,
ждёт мужа домой скорее,
час от часу стареет!»
Как услышал богатырь слова такие,
вставал со стола: — Плохие,
ой да поганы мы, братцы,
пора нам домой сбираться!
Домой так домой. Чё расселись?
Богатыри оделись,
обулись попроще, походно.
И взглядом уже не голодным
московские земли окинули
да к Киеву-граду двинули.
А кота с собою прибрали,
пригодится ещё голодранец
с нечистью всякой бороться.
Добрыня же пусть остаётся.
Ну и Пленкович Чурило остался,
за ним бегать никто не собирался.
Ай да шесть богатырей,
ай да шесть ратных витязей
через луга, поля, леса перешагивают,
через реки буйные перескакивают,
озёра глубокие промеж ног пускают.
В общем, от края до края
Россию-мать обошли,
на родную заставу пришли.
А на заставушке богатырской
Василий Буслаев с дружиной
границы свято оберегают,
щи да кашу перловую варят.
Вот те и ужин,
в пору не в пору, а нужен.
— Вы столовайтесь, вечеряйте,
а я поскачу к Настасье! —
сказал Попович, откланялся,
на кашу всё же позарился,
и прямоезжей поехал дорожкой.
Вот к жене он стучится в окошко,
та выходит, супруги целуются
(раззявила рот вся улица)
и в покои идут брачеваться.
Ну и нам пора собираться
да по домам расходиться.
Пусть мирно живёт столица,
ведь пока Кремль стоит, мы дома.
/ До свидания, автор Зубкова. /
Ой Русь царская да столичная,
и кого б ты ни боялась — безразлично нам!
Метки: сказка былина |