Урок толерантности начинается утром, пасмурным, прекрасным и тихим, когда понимаешь: твоя недоброжелательность к миру куда-то исчезла. Мир не то что хорош, мир усмирен. А что ты думаешь? Спокойствие и счастье накрывают, когда их менее всего ждешь, а осознаешь, что они тебя накрыли, - тогда, когда чувствуешь, что ты безнадеждно глупеешь.
В детстве мама рассказывала про города, на всех площадях которых играет музыка – одинаковая для всех, всех связывающая. Первый город, в который я заглянул - это был Владивосток, – убедил меня в потрясающем эффекте внедрения ее в сознание публики. Публика начинает идти в ногу. А в Московских переходах эксплуатируют ПЕСНЬ ОДИНОКОГО ПАСТУШКА, - мелодию, если задуматься, какую-то безысходную, удручающую.
Наступают холода, скоро полетят белые мухи, и коту будет незачем гипнотизировать потолок, под которым вьются мухи черные. Я смотрю в окно на улицу 1905 года, курю, вспоминаю свои зимние хмурые революционные дни, удивляюсь: вот я здесь, в новой редакции, с бухты-барахты, работаю над статьей: АРБАТ МАХТ ФРАЙ (в ней пишется, что со старинной московской улицы с арабским названием скоро уберут матрёшек).
Здесь культивируют букву “ё” и кавычки-ёлочки. Смешно: когда-то я проходил мимо этого длинного пентагонистого здания, в котором сонмы редакций – от МК до МОСКОВСКОЙ ПРАВДЫ, я страстно хотел сюда - я люблю типографии и издательства. Мне нравится печатное слово, пусть скоротечное, пусть газетное.
Потом мы встречаемся на Кузнецком мосту и выпиваем - в Ёлках-палках по бокалу французского с жареным сыром со сладким соусом (обещал себе купить джаз, но в музыкальном киоске сменился продавец, он справлялся по телефону у напарника: что тот ставил в 13.00? – клиент хочет купить эту музыку – но напарник не вспомнил, а потом я захотел купить Джо Дасена, но пожалел денег, ибо тайно хотел французского, разлитого в бокалы, а гонорара не хватало). В метро продолжаю читать Бегбедера, а она – какого-то японца.
Дома я захожу на кухню и говорю ей: "Мне надоело мучиться латентной мультикультурностью, я хочу гармонии и глобализма". Она молчит, тогда я спрашиваю: как ты напишешь: ШОЛОМ или ШАЛОМ - у нас был такой заголовок в передовице об отмене израильских виз. Она говорит: что, у вас на работе нет евреев? Я смеюсь и отвечаю: представь себе, в тот момент никого не было - корректура рылась в словарях, я настаивал на ШОЛОМ, ибо Шолом-Алейхем и т.д., но остановились на ШАЛОМ (прибегали даже исламолюбивые журналисты и намекали про САЛЯМ). Да и хрен с ними. Она в желтых и огромных, как мотоциклетные краги, перчатках, морит на кухне тараканов. “Нам нужна домработница, - говорит она и, подумав, добавляет: - Старая и безобразная”.
Ей не нравится, что возвращаюсь поздно. Она не знает, что я после работы могу просто гулять и где-нибудь на Страстном бульваре и присматривать для нее подвенечное платье - ведь мы еще не венчаны.
Ксеркс по-прежнему ухищряется ластиться ко мне, сгоняй - не сгоняй его. Норовит мордой уткнуться мне в ногу, у него оплавленные усы – он шастает по газовой плите, когда горят конфорки. Сидит у меня на коленях, положив голову на стол, когда я пишу – ночью ли, или ранним утром. Следит за мельканиями моих рук. Розовый британец, ты у меня уже больше года, ты странный тип, но тип неслучайный. Когда я пишу о тебе, ты все ближе пододвигаешься к моим рукам и уже мешаешь писать мне.