Ведь это все русские поэты не на вчера, не на сегодня, а навсегда.
Такими нас не обидел Бог.
О. Мандельштам
*****
А каждый читатель, как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний - случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
Наш век на земле быстротечен
И тесен назначенный друг,
А он неизменен и вечен -
Поэта неведомый друг.
Анна Ахматова
"Я не твой, снеговая уродина!" Владимир Маяковский (окончание) |
Два грандиозные сомнения, не вписываясь в громадье наших планов, тайно язвят его душу: любовь и поэзия. Вроде бы в "коммунистическом далеке" запрет на эти вещи не предусмотрен, но Маяковский ведет себя так, словно им грозит неизбежное искоренение. С Пушкиным, помимо проблем стихосложения (что понятно), обсуждается вопрос о том, может ли быть влюблен член ВЦИКа (Пушкин и в этом эксперт?). В Париже, меж "Верленом и Сезаном",- все о том же: что стихи-де в Коммуне не запретны и что любовь там не исчезнет.
Мучительна тайная тревога.
Мучительно смущение от того, что парижане, отнюдь не отвергающие ни любви, ни стихов, горлану-главарю нравятся. Втайне нравится и Америка. Прикрывая слабость, он на них на всех и орет. Свысока поплевывает . Бросает штатишкам вызов. Презирает Европу. Не понимают ни черта! (Тут встает в стих фраза, брошенная на поэтическом вечере в парижском рабочем клубе: "Цветаева! Переводить - будете? А то не поймут ни черта!").
Они в нас - ни черта, мы в них - ни черта. "Мы - азиатщина, мы - восток. На глотке Европы лапа". И это тоже маскарад, дуплетом от Блока. На самом-то деле мы - "трудящийся Восток". Но ведь самое-то дело в том и состоит, что мы - не просто Восток, мы - Восток, прикованный к Западу сжигающим чувством ревности. И Востоком мы себя ощущаем как раз тогда, когда сводим счеты с Западом.
Вот потрясающая развертка этих чувств: едва тронувшись в поездку ("Билет - щелк. Щека - чмок"), еще не завидя ни Эйфелевой башни, ни площади Этуаль, - уже ощетинен иголками: это все не для нас! Мы люди русские (он говорит: "обрусели",- вспоминая, наверное, о своих украино-грузинских корнях). И обрусение иллюстрируется... цыганской пляской: "Эх, раз, еще раз..."
Прежде, чем вы успеваете оторопеть, номер продается: это, мол, я в лихорадке. Еще бы: Маяковский и цыганщина - более, чем нонсенс: провокация. Ведь он, Сельвинского подкалывая, именно в цыганщине того "подозревает"; он, Цветаеву обижая, именно этим клеймом ее стихи метит. Тут, конечно, очередная мистификация. Но любопытен набор масок. Русской маски в реквизите нет. Есть - цыганская. В преддверии тотальной отмены национальностей при коммунизме - ничего особенного. И все-таки...
И все-таки: "только нога вступила в Кавказ, я вспомнил, что я - грузин". Немедленное оправдание: но я - не такой грузин, как при "старенькой нации", я - такой, что ради грядущего мира Советов Казбек готов срыть... Это можно: и грузином быть, и Казбек срыть. "Все равно не видать в тумане".
Киев. Владимирский спуск. Откликаются в крови гены украинской бабки. Немедленное оправдание: "чуть зарусофильствовал от этой шири". Потрясающе: за киевскую ностальгию извиняется не как за украинофильство, а как за русофильство! Украинцы, особенно при нынешнем перечитывании, могут и оскорбиться. Но не стоит: во-первых, три года спустя очередным поэтическим приказом Маяковский вернет все-таки Украине "долг" (не вникая, впрочем, в украинские дела и эмоции); и, во-вторых, если украинцев в понимании Маяковского не существует, так ведь не существует и русских: в роли "русскости" у него и цыганщина, и азиатчина, и что угодно. Это просто арсенал для боя.
Россия - театр военных действий. Место, где человечество перековывается из бывшего в будущее. Была Россия, изрезанная речками, словно иссеченная розгами. Будет Россия, рогатая заводскими трубами, в бородах дымов. И это всё о ней. Просто, как мычание.
Враг говорит: "у вас и имя "РОССИЯ" утеряно",- Маяковский не отвечает, переводит на другое: "Слушайте, национальный трутень,- день наш тем и хорош, что труден". Не удостаивает ответом. Быть русским - такой же нонсенс, как быть украинцем или грузином. "Русскими" становятся белогвардейцы, когда их вышибают "к туркам в дыру". Наш мир - "без России, без Латвии". "Славяне"? К ним рифма: "ухо вянет". Кто там втемяшивает: "Не лепо ли бяше, братие"? Это не пригодится. Пригодится - Баку. Крым - наш. Судьба "Киевов им Тифлисов" - наше. Счастливые "племена" по краям Красной Державы - наши. Узор "языка и одежи". "Сжимая кинжалы, стоят ингуши, следят из седла осетины". В качестве прорекаемого братства народов, конечно, замечательное попадание. Но в 1927 году существенно другое:
Между великодержавным арканом и пролетарским знаменем простирается все та же конкретная жизнь, которой нужно управлять; управляет ею - милицейский жезл. "Жезлом правит, чтоб вправо шел. Пойду направо. Очень хорошо".
Поворачивая "направо", создатель "Левого марша" увязает в том жизненном хламе, который неустанно перерабатывает в стихи. Три магических пункта: хулиганы, бумага и Москвошвей.
О хулиганах - безостановочно: уговаривает опомниться и взяться за ум. Чувствуется какая-то внутренняя завороженность: "хулиган" - первоначальная маска самого Маяковского. Кажется, что он пытается освободиться от самого себя.
Бумага. У бюрократов ее надо отнять безоговорочно. Но дележ бумаги (и славы) между писателями - тема щекотливая: требуя ресурсов для себя, Маяковский рискует оказаться в позе непризнанного гения; он то и дело выпускает вперед Асеева, как бы привязывая себя к литературному "ряду". Но одиночество просвечивает сквозь этот литмарш.
И, наконец, "манатки". "Фраки" и "фижмы", сменившие в качестве объекта ненависти "пуза" и "брыдла". Москвошвей - осевая тема. Ни пройти сквозь фасон эпохи отрешенно, как Пастернак, ни натянуть пиджак с надрывом, как Мандельштам, Маяковский не может,- он наводит и в этом деле порядок, обсуждая с товарищем Гольцманом, где "Москвошвей" хорош, потому что шьет из ситчика платья "моим комсомолкам", а где плох, потому что подсовывает им мадамьи манто и польские жакетки.
Мучительно под сводами таких богаделен. В ушах - грохот битв. Октябрьские залпы десятилетней давности глушат в сознании невменяемую реальность:
"Вчерашний гул" спасает от современности, которая никак не вписывается в поэтическую вселенную. Маяковский, вооруженный десятками корреспондентских удостоверений, продолжает вгонять ее в коммунистический идеал с отчаянием и методичностью фанатика. Он переходит с уровня на уровень. С небес бросается в заплеванный быт. Он перелагает в стихи все: от ленинской строки до заметки в "стенгазе" и от Постановления ЦИКа до милицейского протокола. Тут кухарки, управляющие государством (они же "делегатки"), тут домохозяйки, не умеющие вычистить примус, тут вредители, предатели, биллиардисты, матерщинники, алиментщики. Снос Страстного монастыря, мешающего Пушкину печататься в "Известиях". Контрольные цифры пятилетки, велосипеды в рассрочку, отсутствие носков в магазинах, вред курения, польза культуры и отдыха...
Классовый враг, ранее четко маркированный моноклем и пузом,- теперь расплывается в нечто неохватное и неухватываемое. "Человечья страсть" - вот в последней редакции враг социализма. Мытье в ванной - венец социализма. В бешеном перемалывании материала чувствуется растерянность. Человек явно не влезает в систему. Не просто "враг" - человек вообще. Как справиться с таким неопределенно всеобщим противником? В отчаянии - к Ильичу:
Адовая работа - построить рай. Ради спасения жизни - выкорчевать жизнь. Утрата равна приобретению. Чтобы всех сделать счастливыми, надо всех скрутить.
"Но всех скрутить ужасно трудно."
Еще бы не трудно. Пламенная атака на человека вязнет в человеческом материале. Эксперимент приближается к абсурду. Поэзия, братавшаяся с солнцем, срывается в лихорадочный штопор.
А ведь было, было леденящее предчувствие, ворочалось глубоко "в тине сердца". Сверху все пламенело, горело, искрило. Внутри - зябло. К ребру примерзала душа. Обернешься на те раскаленные годы - теперь и там снег.
Вселенную, переплавленную в огне, заметает снегом. Ни зги не видать. Зовет любимую. Та не идет. "Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук". Не хочет. "Не хочешь? Оставайся и зимуй..."
Что Маяковскому (реальному) не везло в любви, - миф.
Он не только в Париже оставил зимовать любимую, он и в Америке успел произвести и оставить дочку (дочка выросла и посетила Москву; журналисты с восторгом обнаружили у нее "левые убеждения". Гены!).
А там, в комнате-лодочке на Лубянке, - вовсе уже не о левых или правых убеждениях мысль. И не о "любовной лодке", которая "разбилась о быт". Там подводят итог.
Пол-Отечества снесли, другую половину не могут отмыть; по логике вещей надо снести и ее.
Не надо быть ни высокоумным филологом, ни пламенным сторонником Маяковского, чтобы признать в этом прощальном четверостишии руку гениального поэта.
Как в фокусе - всё. Венчики, сорванные со всего святого. И майские потоки-колонны, уходящие в небытие. И любовь, подводящая к последней черте того, кто не может жить.
Движение поэтической интонации: от вызывающе простодушного "любит - не любит" к вызывающе-манерному "руки ломаю"... Надсоновское? Песенно-есененное? Невозможное у Маяковского! А ведь так и залажено, чтобы повернуть стих к катастрофе - с этой точки. Слово, на котором сламывается мелодия - гармония - жизнь: "разбрасываю".
Отсюда - под откос. Все, что было собрано, сложено, выстроено.
Написав такое, можно умирать.
Метки: маяковский статьи |
"Я не твой, снеговая уродина!" Владимир Маяковский (продолжение) |
Бешеная энергия Маяковского, заземленная на застывший инвентарь, ищет выхода; она изливается на названия, этикетки, вывески. Реальность, корчившаяся без языка, получает корчащийся язык. "Дней бык пег". "Стальной изливаются леевой". В этом есть своя магия: мускульный восторг губ. Мандельштам сказал бы: восторг Адама, дающего имена вещам.
У этого тяжело крутящегося мира нет "просвета в бездну". Но наконец-то есть центр. Центр тяжести, центр притяжения.
В этот центр фатально становится образ "вождя". Притом - ничего сверхъестественного: просто "Владимир Ильич". Концентрация разлитой в воздухе энергии. Поразительно; открывая ленинскую тему (в апреле 1920 года, к пятидесятилетию юбиляра), Маяковский ее не углубляет и по существу не обосновывает. То, что "мы" теперь знаем, "кого крыть" и "по чьим трупам идти",- это не аргумент, это "мы" и так знали (наши "ноги знали"). Единственное рассуждение - почти извиняющееся: дело, конечно, не в героях, это все интеллигентская чушь, но в данном случае разве ж можно удержаться и не воспеть? То есть, происходит что-то как бы поэтически противозаконное...
А впрочем, как сказать. Продолжается то, что происходило и до магической "черты": примеривание кандидатов на пустующий престол в центре вселенной. Тогда это делалось под гомерический хохот, теперь - всерьез. Свято место...
Только место уже не свято. Это просто узел энергии, через который раскручивается она ввысь и вширь, захватывая то, что по традиции числилось за "богом": всю мыслимую Вселенную.
Россия при таком глобальном разбеге - мелочь. "Россия дура". Впрочем, Латвия тоже дура: там красноротые нэпманы разгуливают по бульварам, а народ попрятался. "Мораль в общем: зря, ребята, на Россию ропщем". То есть, она, конечно, дура, но такая же, как все, не хуже.
Интонация шутливого глума в этих выкладках снимает с Маяковского всякое подозрение в неуважении к Латвии. Или в "русофобии". Это именно глум, игра. Но спрятано тут нечто серьезное: вера в общее тождество мира, где все равны и все равно. "Мир обнимите, Советы!" Если на пути Советов Европа - залить ее красной лавой! Если Россия - перемолоть Россию: пусть станет Америкой! А упрется Америка - перемолоть и ее. Что же будет? Все! Все станет всем! "Скорее! Скорее!.. Раскидываю тучи... Глаза укрепил над самой землей. Вчера еще закандаленная границами лежала здесь Россия одиноким красным оазисом. Пол-Европы горит сегодня. Прорывает огонь границы географии России. А с запада на приветствия огненных рук огнеплещет германский пожар. От красного тела России, от красного тела Германии огненными руками отделились колонны пролетариата..."
Это пишется вподбор: интермедия, ремарка.
А вот - чистая поэзия:
Универсальный оклик. "Чтоб вся на первый крик: - Товарищ! - оборачивалась земля". "Вся земная масса сплошь поднята на краснозвездные острия". Былинный Святогор и Эйфелева башня идут в общий котел. Туда же валятся "Латвии, Литвы и т.п. политические опилки". Опять-таки: тут никакого специального пренебрежения к прибалтам ("распиливание" Европы даже переадресовано проклинаемому Вудро Вильсону), но какой глобальный экстаз! И какая влюбленность в логику географической карты!
Мандельштам, наткнувшись первым на эту метафору, впал в трепет: карта Европы поползла в перекрой. Ахматова и Цветаева отдернули от "карты" руки, как при смертельном электроразряде. Маяковский с упоением входит в глобальную картографию. В мыслях он, наконец, вырастает до Саваофа: двигает миры и окликает столетия. Экстаз энергии, разлетающейся в беспредел. Счастье всеосуществления! Кто был "ничем", стал "всем".
Но тогда откуда - параллельно очередным пронумерованным "Интернационалам" - сдавленный хрип поэмы "Про это"? Вопль к "тихому химику будущего": воскреси! Забери в будущее - из этой самой победоносной краснозвездной реальности...
Боль, загнанная в подпол, задавленная, задушенная, прорывается не столько смыслом крика, сколько тембром. Как это и бывает у великих поэтов: не словами - горлом:
Как? А всемирное братание? А красная лава, залившая мир счастьем? А электрические солнца, разогнавшие вековую тьму? А душа, ставшая равной мирозданию?
Душа, распяленная на глобальных тождествах, обрушивается в невидимую трагедию. Одержимый манией распределения и стратификации, поэт отделяет боли кусочек территории, ограждает опасный участок красными сигналами, вешает знак: я не про то, я - про это.
"Любовная лодка" отваливает от "парохода современности" и, нагруженная его трагизмом, уходит в искупительное плавание - как "миноноска", прикрывающая линейный корабль от неизбежной торпеды.
Финал предсказан: "Он здесь застрелился у двери любимой".
Сбудется с точностью. Трагедия безлюбого мироздания разрешится через неудачную любовь.
Но это потом. Пока мироздание, раскручиваемое поэтом, наращивает мощность. Шкивы, валы, приводные ремни, пропеллеры. "Дело земли - вертеться. Литься - дело вод". Верченье земли и литье стиха - это как работа завода: берется сырье - отгружается продукция; остальное - технология. Однако от Вселенной, осваиваемой умственно-энергетически, до конкретной реальности, где если что и есть, так "гвоздь в сапоге", "у подметок дырки",- гигантское расстояние. Это неосвоенное пространство заполняется реестрами, перечнями, азбуками, и еще - галереями вражеских портретов - мишенями. Пока с волны Переворота виден "будущего приоткрытый глаз", стих держится на этом небесном нерве. Но едва сползает воодушевление с волны, сползает и стих - в старую отроческую обиду на жирных. Только теперь из старорежимной России коллекция желудков передислоцируется в Европу. В Америку. Чувства детонируют от чего угодно: от ноты Керзона, от фотографии Пуанкаре, от фильма Чаплина.
Европа - жрет. Америка - жрет. Желе-подбородки трясутся игриво. Не люди - липкий студень. Жирноживотые. Лобоузкие. От них ничего не остается, только чаплинские усики.
Путь исправления: "Европа - оплюйся, сядь, уймись".
Или, Америке: "Русским известно другое средство, как влезть рабочим во все этажи".
Голодный подросток, сжимающий кулаки в пустых карманах, проступает в красном горлане-главаре, который вроде бы уже напился чаю с солнцем. "Молчи, Европа, дура сквозная! Мусьи, заткните ваши орло!.."
В Соединенных Штатах: "Бродвей сдурел. Бегая и гулево."
В Америке Южной: "Сидят и бормочут дуры господни... Визги, пенье... страсти! А на что мне это все? Как собаке - здрасьте."
Хорошо расчитанный перебор глума. Вызывающей грубостью прикрыта робость. Гиперкомпенсация застенчивости,- диагностировал один медицински подкованный маяковед. Все ждут, что при встрече с барышней хулиган начнет хамить, а он - неожиданно - нежно - берет под ручку: "Сударыня..." Поэтический эффект безусловен: под глумливой мистификацией скрыта действительная душевность, которая боится себя обнаружить.
В лучших стихах, посверкивающих среди фанфарно-духовых и деревянно-бензинных лозунгов (эти лозунги составляют - количественно - чуть ли не большую часть продукции "завода, вырабатывающего счастье"), среди этого лязга и грохота гениально пережиты именно те мгновенья, когда оглушенная и ослепленная душа тайно прислушивается, оглядывается...
...Тайно - чтобы никто не обнаружил...
...подходит ночью к бронзовому Пушкину:
Между прочим, это тот самый Пушкин, которого приказом номер один приговорили к расстрелу и сбросили (надо думать, мертвого) с парохода современности...
Панибратством прикрыто смущение.
Оно и есть суть этого пронзительного стихотворения. Безотчетная ночная тревога, странная после привычного солнечного ослепления. Знак драмы, павшей на великого поэта.
Метки: маяковский теория статьи |
Николай Заболоцкий ПРИЗНАНИЕ |
Метки: стихи заболоцкий |
За что присуждают Букера? |
За что присуждают Букера?
Этот вопрос возник у меня по прочтении биографии Пастернака написанной Д.Быковым и вышедшей в серии ЖЗЛ. Книа эта получила букеровскую премию в 2007 году. И ответ на поставленный вопрос- присуждают за красоты стиля, новаторские изыски а отнюдь не за жизненную правду. Почему я так считаю?
Книга написана хорошим, профессиональным языком. Но чем далее я в нее углублялся тем более казалось, что автор увлекается стилистическими изысками, собственными мыслительными конструкциями в ущерб достоверности изложения.
До поры до времени все бы ничего, однако сильно разочаровал меня в книге один из финальных эпизодов – описание отношений Бориса Пастернака и его поздней возлюбленной Ольги Ивинской.Однако обо всем попрядку.
Ольга Ивинская отбывала ссылку вместе с подругой Л.К.Чуковской Н.А.Надеждиной и освободилась раньше нее. После чего встретившись с Чуковской, взялась передавать посылки для их общей подруги. И только когда освободилась сама Надеждина, выяснилось что никаких посылок она не получала. Ивинская все присваивала. Вся этп история изложена как абсолютно достоверная в «Записках об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской. Когда Чуковская рассказала обо всем Анне Ахматовой, та потребовала немедленно раскрыть глаза Борису Пастернаку на «подвиги» его возлюбленной. Чуковская отказалась[1]. Просто потому что Пастернак больше поверит Ивинской а не ей и надо щадить его чувства.
Эпизод яркий. Спопособный охарактеризовать глубину личности Пастернака, его умение разбираться в близких людях. Что же делает исследователь его жизни и творчества Д. Быков? В главе посвященной отношениям Ивинской и Пастернака пишет следующее «нам неизвестно, действтельно ли Ивинская присваивала деньги, предназначенные для арестованной подруги»[2] И все.
Неизвестно? Записки Чуковской Быков читал и неоднократно на них ссылается. Неужто «слона и не приметил»? Не доверяет? Вот тут то добросовестному биографу и «копнуть», поискать другие свидетельства, установить истину. Ничего этого он не делает отделываясь неуместной фразой. Ведь тогда бы пришлось полностью перестраивать целую сюжетную линию, немаловажную для понимания характера героя. Вместо этого наш исследователь продолжает упиваться своими философскими и литературоведческими рассуждениями.И на самом деле «неизвестно», насколько добросовестен Быков в других эпизодах книги.
Вот у меня и вопрос: За что же присуждают хваленого «Букера»? за качественную правдивую литературу или за элитарность, «само – само – выражение» (Солженицын).
[1] См. Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. Т2. М. 2007, с. 222.
[2] Дмитрий Быков. Пастернак. М. Молодая гвардия, 2007.с. 688.
Метки: пастернак ЖЗЛ букеровская премия |
Маяковский "Я НЕ ТВОЙ, СНЕГОВАЯ УРОДИНА!" (продолжение) |
Перед нами потрясающе переданное отсутствие Бога в мире, который создан Богом и без Бога гибнет. Земной шар, заливаемый кровью армий и народов,- ТАКАЯ картина мировой войны увидена явно из-под купола мироздания. Или - картина всемирного примирения, когда народы сносят в воображаемый Центр земли, к отсутствующему небесному престолу все то, что имеет смысл только в соотнесении с Абсолютом. Германия - "мысль принесла".
Франция - "алость губ". Россия - "сердце свое раскрыла в пламенном гимне..." Можно спорить о составе даров, но процедура неоспорима: если несут,- значит, есть КУДА нести, КОМУ нести, РАДИ ЧЕГО нести.
"Что-то есть" превыше народов и стран, наций и царств: "над русскими, над болгарами, над немцами, над евреями, над всеми под тверди небес, от зарев алой, ряд к ряду, семь тысяч цветов засияло из тысячи разных радуг..." - это из поэмы "Война и мир". Лев Толстой как предшественник, укравший заголовок (и сказавший, между прочим: бога нет, но что-то есть) выволочен "за ногу худую! по камням бородой!" Земной же шар - сохранен и утвержден как свято место, которое да не будет пусто: земной шар "полюсы стиснул и в ожидании замер".
Он замер в ожидании, а в его порах и щелях, дырах и недрах, порах и складках кипит слепая жизнь - хаос невообразимый, немыслимый, нестерпимый! Клочья, лохмотья, обрубки, окурки, осколки, плевки, рвань. Дыры: дыры могил, дыры вытекших глаз, дыры вопящих ртов. Пятна и кляксы - там, где должны быть линии и тона. Линии сбиты, тона доведены до взрывной густоты. Цвета орут.
Упор на словесную живопись (что понятно, если учесть, что автор учится на живописца). Упор на жранье, питье и рыганье (что понятно, если учесть, что автор наголодался, когда после смерти отца переехал с мамой из Грузии в Россию). Упор на плоть, вернее, на "мясо": вывернутое, наваленное кучей, окровавленное, лишенное покровов (с началом империалистической войны мотив становится почти навязчивым, и это тоже можно понять).
В такой свальности нет места не только для соразмерных "объемов", но и для общих понятий. Все горит, ползет и дымится; страны "сведены на нет": "Италия, Германия, Австрия" - этикетки на грудах кровавого мусора. И Россия - тоже:
Нельзя? Тогда так:
(отметая попутно блоковские "дымки севера")...
В это же самое время этот же самый человек в газетной статье "Россия, искусство и мы" пишет: "Россия - Война, это лучшее из того, что мыслится, а наряднейшую одежду этой мысли дали мы. Да!.. Пора знать, что для нас "бытъ Европой" - это не рабское подражание Западу, не хождение на помочах, перекинутых сюда через Вержболово, а напряжение СОБСТВЕННЫХ сил в той же мере, в какой это делается ТАМ".
Рассуждение, достойное нормального гражданина и даже, не побоюсь сказать, патриотическое.
Почему же в газетной статье гражданин России рассуждает нормально, а в стихах поэт орет России "Эй!", потому что это не страна, а куча хлама?
Потому что в стихах действует не нормальный человек, а "лирический герой". Герой этот - порождение того хаоса, который его мучает и который доведен в стихах до предела, до абсурда. Герой - "гунн", "фат", "мот", издевающийся насильник. Его отношения с миром - блуд, глум, драка и вызов. Другого подхода мир не понимает.
Какое горькое, вывернутое наизнанку сиротство. Какое невыносимое чувство "ненужности". Какая сжигающая жажда - чтобы все "это" стало наконец хоть "кому-нибудь нужно".
Любой ценой - собрать этот рассыпанный мир воедино.
Октябрьский переворот - сигнал. Это перехват: было - ничье, стало - НАШЕ.
Переворачивание символической картинки: главное - уничтожить "черного орла", РАЗОРВАТЬ его.
Почти детское оборачивание приема: вы не дадим рвать.
Два слова поражают в этом призыве. "Сегодня" (то есть: мгновенно, с пересечением линии, с произнесением слова!). И - "пуговица". Жажда Смысла замыкается на материальной закорючке. Еще отольется слезами и кровью главному советскому поэту непроизвольный размен духа на материю. Но пока - праздник. Мир - НАШ.
С момента пересечения магической черты начинается перемаркировка вселенной. Выбивается моль. Отмываются города. Составляются описи, реестры, перечни. Предлагаются списки на расстрел: Рафаэль, Корнель, Расин, Пушкин... Не следует понимать это слишком уж буквально; тут важнее звукопись: "расстрел... Расстрелли". Просто язык пуль - как бы общепонятный код времени. Поэтому: "Ноги знают, чьими трупами им идти". Опять-таки: никакой особой личной кровожадности тут нет; рядом с казненными стариками-адмиралами и мысленно взорванным Кремлем - спасенный крейсер, на котором мяукал забытый котенок. Котенок взят в будущее. Новый Ной собирает чистых. На всякую ненависть тотчас находится любовь. Смысл - в перечислении ненавидимых и любимых. Происходит инвентаризация мира: издаются поэтические "декреты", "директивы", "приказы". Жанровая модель: то-то и то-то считать тем-то и тем-то. Осваиваются новые названия. Порядок освоения: Революция, Коммунизм, Интернационал, Советы... Названия вводятся торжественно и деловито: ни мучительной взвешенности Ходасевича, ни ядовитой вежливости Мандельштама, ни деланного равнодушия Цветаевой - для Маяковского "РСФСР" - действительно поэтический символ, как и "Совнарком", "Наркомпрод", "Моссельпром"... МУР... ЦКК... ГПУ...
"Россия" сгоряча сбрасывается с корабля современности. "Труп". Потом отмытый труп оживляется, но уже в новой принадлежности: "Эй, рабочий, Русь твоя!" Что такое "Русь", выясняется из диалога в "Потрясающих фактах" (факты - вроде того, что "вчера... Смольный ринулся к рабочим в Берлине"); по этому поводу Россия вводится в мировой контекст заново:
Тут не совсем понятно, почему от России пытается отвадить поэта "обывательская моль",- по пропагандистской схеме обижается за Россию и оплакивает ее как раз обыватель... но схема - не догма, а суть в том, ради чего Россия берется поэтом на вооружение, в каком качестве восстанавливается.
Она нужна, чтобы хлынуть: "к рабочим в Берлине", "по полям Бельгии", в "подвалы Лондона", "встать над Парижем", поджечь Америку...
На другом конце уравнения: "Россия вся единый Иван, и рука у него - Нева, а пятки - каспийские степи..."
При всем контрасте между растворением России в мировом человечьем общежитии и ее концентрацией в своих пределах (и даже в образе "одного" человека: Ивана) - тут единое мироощущение. Ощущение количественного перетекания "одного" в "другое". Ощущение кругового тождества, когда все как бы равно всему. Ощущение обрушившегося склада, когда все, разбросанное лежит недвижно, и надо растаскивать, расталкивать, растрясать, распределять, раскручивать.
Метки: маяковский статьи |
Максимилиан Волошин-художник |
"Максимилиан Волошин-художник"
Так называется книга издательства "Советский художник", Москва, 1976
Воспоминания М. Цветаевой, Е. Кругликовой, Вс. Рождественского и других; М. Волошина "О самом себе".
"Мало кто знает, -писал Александр Бенуа, -сколько времени он посвящал живописи, и что эти его работы имеют настоящее художественное значение."
Несколько фотографий- о нём и его друзьях. Репродукции акварелей, впечатления: жаркое солнце, полынь и большой, но легкий, очень загорелый человек в льняных одеждах, в полынном же венке. Его поэзия и акварели неразлучны, его определение себя "Конечно, поэт, -и, художник".
Поэзию можно не любить, но М.Волошин рисует неспешной строкой и неяркой краской свой любимый Коктебель, древнюю Кимерию тонко и величественно.
Кто бывал в Крыму в Коктебеле, в доме Волошина, могут представить как ходил этот человек, курчавая шевелюра, борода, в белом простом одеянии, посох в руке по тем местам,a потом работал в мастерской, писал стихи, принимал у себя прекрасных людей.
Стихотворение Коктебель-эпиграф к этой книге. Вдохновенные и волнующие строки. Среди повседневности и прозы.
"Как в раковине малой-Океана
Великое дыхание гудит,
Как плоть её мерцает и горит
Отливами и серебром тумана,
А выгибы её повторены
В движении и завитке волны,-
Так вся душа моя в твоих заливах,
О Киммерии тёмная страна,
Заключена и преображена."
Метки: волошин литература |
ВЛАДИМИР МАЯКОВСКИЙ:"Я НЕ ТВОЙ, СНЕГОВАЯ УРОДИНА" |
Маяковский в "серебряном веке" - особняком. Никакого "серебра" в палитре, разве что дензнаки, да один раз - портсигар, символ превосходства человеческого дела над необработанной природой. Слова "чернь" Маяковский не любит. Любит: "пролетариат", "крестьянство", "смычку". Цветопись скупа, как ни странно для живописца: в основном красный (знамена), реже синий (небосвод, океан). Без полутонов.
С другими великими поэтами Серебряного века Маяковского объединяет только век: время, когда мир распадается, и его можно удержать страшной ценой, равной самому миру.
Экспозиция трагедии - зияние на месте центра. "Я дедом - казак, другим - сичевик, а по рожденью - грузин".
Как у всех его сверстников, интерес к современности - с момента Японской войны. У него - следующим образом: грузины начинают вешать прокламации - казаки начинают вешать грузин. "Мои товарищи - грузины... Я СТАЛ НЕНАВИДЕТЬ КАЗАКОВ."
Формула самоопределения - момент начала ненависти. Заполнение вакуума. Вексель для сведения счетов.
Экзамен в кутаисскую гимназию. Священник: "что такое око?" - "Три фунта" (так по-грузински). Чуть не завалили! "ВОЗНЕНАВИДЕЛ СРАЗУ - все древнее, все Церковное и все славянское..."
Пару лет спустя - уже в Москве - голодуха: начинает подрабатывать. Расписывает пасхальные яйца. В кустарном магазине на Неглинной берут по 10 копеек штука. "С ТЕХ ПОР БЕСКОНЕЧНО НЕНАВИЖУ... русский стиль и кустарщину".
А если бы брали по рублю? Или: если бы священник не спросил про око? Все равно возненавидел бы? Сама эта зависимость от обиды выдает изначальную обделенность. Ненависть к России и к "русскому" - словно бы упрек судьбе за отсутствие. За то, что России - нет. Раннее воспоминание: "Снижаются горы к северу. На севере разрыв. Мечталосъ - это Россия. Тянуло туда невероятнейше".
Тянет - а нету. Мечтается - а не возьмешь. На месте России - разрыв, зияние, пустота. За отсутствие и мстит ей. Самой жизни мстит - за невменяемость. За отсутствие смысла, средоточия, центра.С отрочества помнит: объяснять, откуда хаос, и утверждать, что такое центр, лучше всех умеют социалисты. Поэтому Поэзия (поиск Смысла) изначально сливается с Революцией. "Принимать или не принимать? Такого вопроса не было. Моя революция. Пошел в Смольный. Работал. Все, что приходилось".
Что же приходилось?
"Начали заседать..."
Далеко ли до "Прозаседавшихся"?
Так где Смысл, а где - Революция? А это одно и то же, как бы в разных жанрах. Есть будни, проза, текучка, граничащая с хаосом. Партия метет все это железной метлой. И есть Поэзия, делающая то же самое. В Поэзию Маяковский вступает как в партию. В Поэзии можно "смазать карту будня". В ней можно проклинать хаос, упиваясь ненавистью к нему.
Начало Маяковского - проклятья тому миру, в котором он появился на свет среди враждующих грузин и казаков, вдали от России, от Смысла, от Бога.
Запальчивое его богоборчество - никакая не борьба с Вседержителем, а скорее примеривание к Его месту - перебор фальшивых претендентов, прикрытый панибратством. Похлопывать "бога" по плечу: "Послушайте, господин бог! Как вам не скушно?..", пугать его, делая вид, что достаешь из-за голенища сапожный ножик, - это не богоборчество. Это нервная игра не находящей себе места души. Это лихое кружение около священного места, пустого и страшного. И плакатное водружение самого себя на небесный престол - вовсе не самовозвеличивание. Это шутовская самореклама, выворачивающая в абсурд любые претензии и тем самым подтверждающая неприкосновенность Места. Поэтому с вознесшимся в "бездну" Маяковским ангелы беседуют в таком стиле; "Ну, как вам, Владимир Владимирович, нравится бездна?..." - "Прелестная бездна. Бездна - восторг!" (При социализме "бездна", не ломая ритма, перестроится в "ванну"). Вышеописанный "Владимир Владимирович" - столько же новый Христос, "нюхающий незабудки", сколько и новый Нерон, "пьяным глазом обволакивающий цирк". И на цепочке у него - Наполеон вместо мопса. Игра в маски! И только "случайно" (неслучайно!) из-под блуда мнимого богохульства вдруг вырывается задавленная вера, и стих, бешеный от неприкаянной энергии, поднимается до высот экстатической молитвы:
Не приходят. И гениальное молитвословие вновь ныряет под маску. Под маску праотца Ноя, под маску "поэта Маяковского", под маску какого-нибудь "аптекаря"...
Метки: маяковский статьи |
Джебран Халиль |
|
Дмитрий Мережковский |
Метки: мережковский |
Вспоминая Макса Волошина |
|
Бунин, Клюев,Гумилев |
Прохожу ночной деревней,
В тёмных избах нет огня,
Явью сказочною, древней
Потянуло на меня.
В настоящем разуверясь,
Стародавних полон сил,
Распахнул я лихо ферязь,
Шапку-соболь заломил.
Свистнул, хлопнул у дороги
В удалецкую ладонь,
И, как вихорь, звонконогий
Подо мною взвился конь.
Прискакал. Дубровным зверем
Конь храпит, копытом бьёт, –
Предо мной узорный терем,
Нет дозора у ворот.
Привязал гнедого к тыну;
Будет лихо али прок,
Пояс шёлковый закину
На точёный шеломок.
Скрипнет крашеная ставня...
"Что, разлапушка, – не спишь?
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Наши хаживали струги
До Хвалынщины подчас, –
Не иссякнут у подруги
Бирюза и канифас…"
Прояснилися избёнки,
Речка в утреннем дыму.
Гусли-морок, всхлипнув звонко,
Искрой канули во тьму.
Но в душе, как хмель, струится
Вещих звуков серебро –
Отлетевшей жаро-птицы
Самоцветное перо.
1912
Из логова змиева
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
А думал – забавницу,
Гадал – своенравницу,
Весёлую птицу-певунью.
Покликаешь – морщится,
Обнимешь – топорщится,
А выйдет луна – затомится,
И смотрит, и стонет,
Как будто хоронит
Кого-то, – и хочет топиться.
Твержу ей: "Крещёному,
С тобой по-мудрёному
Возиться теперь мне не в пору.
Снеси-ка истому ты
В днепровские омуты,
На грешную Лысую гору".
Молчит – только ёжится,
И все ей неможется.
Мне жалко её, виноватую,
Как птицу подбитую,
Берёзу подрытую
Над очастью, Богом заклятую.
Алисафия
На песок у моря синего
Золотая верба клонится.
Алисафия за братьями
По песку морскому гонится.
– Что ж вы, братья, меня кинули?
Где же это в свете видано?
– Покорись, сестра: ты батюшкой
За морского Змея выдана.
– Воротитесь, братья милые!
Хоть ещё раз попрощаемся!
– Не гонись, сестра: мы к мачехе
Поспешаем, ворочаемся.
Золотая верба по ветру
Во все стороны клонилася.
На сырой песок у берега
Алисафия садилася.
Вот и солнце опускается
В огневую зыбь помория,
Вот и видит Алисафия:
Белый конь несет Егория.
Он с коня слезает весело,
Отдает ей повод с плёткою:
– Дай уснуть мне, Алисафия,
Под твоей защитой кроткою.
Лёг и спит, и дрогнет с холоду
Алисафия покорная.
Тяжелеет солнце рдяное,
Стала зыбь к закату чёрная.
Закипела она пеною,
Зашумела, закурчавилась:
– Встань, проснись, Егорий-батюшка!
Шуму на море прибавилось.
Поднялась волна и на берег
Шибко мчит глаза змеиные:
– Ой, проснись, – не медли, суженый,
Ни минуты ни единые!
Он не слышит, спит, покоится.
И заплакала, закрылася
Алисафия – и тяжкая
По щеке слеза скатилася
И упала на Егория,
На лицо его, как олово.
И вскочил Егорий на ноги
И срубил он Змею голову.
Золотая верба, звёздами
Отягчённая, склоняется,
С нареченным Алисафия
В Божью церковь собирается.
1912
Метки: стихи перекличка вестников бунин клюев |
Александр Вертинский |
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
И когда Весенней Вестницей
Вы пойдете в синий край,
Сам Господь по белой лестнице
Поведет Вас в светлый рай.
Тихо шепчет дьякон седенький,
За поклоном бьет поклон
И метет бородкой реденькой
Вековую пыль с икон.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль.
Ничего теперь не надо нам,
Никого теперь не жаль.
1916
В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
Когда поет и плачет океан
И гонит в ослепительной лазури
Птиц дальний караван,
В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
Когда у Вас на сердце тишина,
Вы, брови темно-синие нахмурив,
Тоскуете одна...
И, нежно вспоминая
Иное небо мая,
Слова мои, и ласки, и меня,
Вы плачете, Иветта,
Что наша песня спета,
А сердце не согрето без любви огня.
И, сладко замирая от криков попугая,
Как дикая магнолия в цвету,
Вы плачете, Иветта,
Что песня недопета,
Что это
Лето
Где-то
Унеслось в мечту!
В банановом и лунном Сингапуре, в бури,
Когда под ветром ломится банан,
Вы грезите всю ночь на желтой шкуре
Под вопли обезьян.
В бананово-лимонном Сингапуре, в бури,
Запястьями и кольцами звеня,
Магнолия тропической лазури,
Вы любите меня.
1931
|
Перекличка вестников |
Метки: стихи есенин набоков |
Перекличка вестников |
Иван Бунин
На дальнем севере
Так небо низко и уныло,
Так сумрачно вдали,
Как будто время здесь застыло,
Как будто край земли.
Густое чахлое полесье
Стоит среди болот,
А там – угрюмо в поднебесье
Уходит сумрак вод.
Уж ночь настала, но свинцовый
Дневной не меркнет свет.
Немая тишь в глуши сосновой,
Ни звука в море нет.
И звёзды тускло, недвижимо
Горят над головой,
Как будто их зажег незримо
Сам ангел гробовой.
1898
Константин Бальмонт
Высоты
Безмолвствуют высоты,
Застыли берега.
В безмерности дремоты
Нагорные снега.
Здесь были океаны,
Но где теперь волна?
Остались лишь туманы,
Величье, глубина.
Красивы и усталы,
В недвижности своей,
Не грезят больше скалы
О бешенстве морей.
Безжизненно, но стройно,
Лежат оплоты гор.
Печально и спокойно
Раскинулся простор.
Ни вздоха, ни движенья,
Ни ропота, ни слов.
Безгласное внушенье
Чарующих снегов.
Лишь мгла долин курится,
Как жертвы бледный дым.
Но этой мгле не слиться
С тем царством снеговым.
Здесь кончили стремленья
Стремительность свою.< br> И я как привиденье
Над пропастью стою.
Я стыну, цепенею,
Но всё светлей мой взор.
Всем сердцем я лелею
Неизреченность гор.
Метки: стихи бунин бальмонт |
Словарь - декаданс |
Декаданс | |
— обозначение кризисных явлений в европейской эстетике, литературе и искусстве конца XIX - начала XX в. Термин возник в 1886 году в кругу французских поэтов-символистов (Рембо, Верлен). В начале XX в. декаданс связывают и с другими нереалистическими течениями - футуризмом, акмеизмом, экспрессионизмом, имажинизмом. Его влияние сказывается в творчестве некоторых реалистов. Названные направления отличаются друг от друга и содержанием, и формальными исканиями; многие декаденты субъективно ощущали себя бунтарями (футуристы). В целом декаданс отражает трагическую отчужденность человека в условиях буржуазного общества, уже приближавшегося к катаклизмам первой мировой войны. Нередко декадансу сопутствуют показной разрыв с традициями мировой культуры, разочарование в ценностях старого мира и попытки обрести новые духовные ориентиры. |
Метки: течения словарь |
"Вторая годовщина" Анна Ахматова |
Нет, я не выплакала их.
Они внутри скипелись сами.
И все проходит пред глазами
Давно без них, всегда без них.
Без них меня томит и душит
Обиды и разлуки боль.
Проникла в кровь - трезвит и сушит
Их всесжирающая соль.
Но мнится мне: в сорок четвертом,
И не в июня ль первый день,
Как на шелку возникла стертом
Твоя страдальческая тень.
Еще на всем печать лежала
Великих бед, недавних гроз,-
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слез.
(31 мая 1946, Фонтанный Дом)
Метки: стихи ахматова |
Хулиган, поэт кудрявый… |
Метки: хулиган петербург англетер |
Поэты-сатирики: Александр Измайлов |
И я такая добрая,
Влюблюсь — так присосусь.
Как ласковая кобра я,
Ласкаясь, обовьюсь
И опять сожму, сомну
Винт медлительно ввинчу,
Буду грызть, пока хочу.
Я верна — не обману.
Гиппиус
Углем круги начерчу,
Надушусь я серою,
К другу сердца подскачу
Сколопендрой серою.
Плоть усталую взбодрю,
Взвизгну драной кошкою,
Заползу тебе в ноздрю
Я сороконожкою.
Вся в мистической волшбе,
Знойным оком хлопая,
Буду ластиться к тебе,
Словно антилопа я.
Я свершений не терплю,
Я люблю — возможности.
Всех иглой своей колю
Без предосторожности.
Винт зеленый в глаз винчу
Под извив мелодии.
На себя сама строчу
Злейшие пародии...
Эрота выспренних и стремных крыльях на
От мирных пущ в волшбе мечты лечу далече.
Чувств пламных посреди горю, как купина,
С тобой — безликой алчу встречи.
Виюся в кольцах корч, желанием пронзен.
Змий, жду тебя, змею, одре на одиноком.
Струится нарда вонь и ладан смольн возжен,
Меня коснися змеиным боком!
Одре сем на позволь, прелестница, и впредь
Мне уст зной осязать и пышну персей внятность.
Пиит истомных «сред» воздам я мзду и Тредь-
Яковского стихом твою вспою приятность...
Не похож я на певца.
Я похож на кузнеца.
Я для кузницы рожден,
Я — силен!
Скиталец
Мне вместо головы дала природа молот,
Не сердце в грудь, а горн, не руки, а клещи.
В безумной роскоши тонул ваш гнусный город,
А я ел щи!..
К вам, трупы палые, прогнившие колосья,
Я вдруг упал, как гром, покрыв ваш совий визг.
И кузнеца девиз в поэзию принес я:
«Бей вдрызг!..»
Вампиры-богачи, удавы, змеи, жабы,
Вы пролетария затискали в норы!..
Отрыжка сатаны, как вас спихнуть пора бы
В Тартарары!!.
Ах, уста, целованные столькими,
Столькими другими устами,
Вы пронзаете стрелами горькими, —
Горькими стрелами, стами...
Кузмин. «Любовь этого лета»
Ах, любовь минувшего лета
За Нарвской заставой, ставой,
Ты волнуешь сердце поэта,
Уж увенчанного славой, авой.
Где кончался город-обманщик,
Жили банщики в старой бане.
Всех прекрасней был Федор банщик
Красотою ранней, анней.
Ах, горячее глаз сверканье,
Сладость губ мужских и усатых!
Ах, античное в руку сморканье,
Прелесть ног волосатых, сатых!..
Не сравнить всех радостей света
С Антиноя красой величавой!
Ах, любовь минувшего лета
За Нарвской заставой, ставой!..
...Томится пол, смеситься алчет с полом...
Вяч. Иванов.
Из книги «Любовь и смерть»
Томится пол, смеситься алчет с полом,
А потолок смущен, от злости бел,
Волнуется и свой клянет удел,
И сам мечтает о разврате голом.
О, пол, гори пожаром вожделенья,
Рисуй себе хоть Магометов рай,
Но похоти таи обнаруженья
И потолка не соблазняй!..
Свет от света оторвется,
В недра темные прольется,
И пробудится яйцо.
Хаос внуку улыбнется...
С. Городецкий. «Ярь»
Тучи в кучу взбаламучу,
Проскачу волчком качучу,
Треском рифм наполню свет.
Как звонки двуконных конок,
Стих мой тонок, ломок, звонок, —
Звону много, смыслу нет.
Я нашел под подворотней
Приболотный, приворотный
Легкой славы корешок...
Трех чертяк с лесных опушек,
Двух поповен, трех старушек
На Парнас я приволок.
Метки: юмор измайлов |
Констатнтин Бальмонт |
Нет дня, чтоб я не думал о тебе,
Нет часа, чтоб тебя я не желал.
Проклятие невидящей судьбе,
Мудрец сказал, что мир постыдно мал.
Постыдно мал и тесен для мечты,
И все же ты далеко от меня.
О, боль моя! Желанна мне лишь ты,
Я жажду новой боли и огня!
Люблю тебя капризною мечтой,
Люблю тебя всей силою души,
Люблю тебя всей кровью молодой,
Люблю тебя, люблю тебя, спеши!
Хороша эта женщина в майском закате,
Шелковистые пряди волос в ветерке,
И горенье желанья в цветах, в аромате,
И далекая песня гребца на реке.
Хороша эта дикая вольная воля;
Протянулась рука, прикоснулась рука,
И сковала двоих - на мгновенье, не боле,-
Та минута любви, что продлится века.
(1921)
Метки: бальмонт стихи |
Дон-Аминадо |
Дон-Аминадо (Аминадав Пейсахович Шполянский)
Через 200 – 300 лет жизнь будет невыразимо прекрасной.А.П. Чехов
Россию завоюет генерал,
Стремительный, отчаянный и строгий.
Воскреснет золотой империал.
Начнут чинить железные дороги.
На площади воздвигнут эшафот,
Чтоб мстить за многолетие позора.
Потом произойдет переворот
По поводу какого-нибудь вздора.
Потом придет конногвардейский полк,
Чтоб окончательно Россию успокоить,
И станет население, как шелк,
Начнет пахать, ходить во храм и строить.
Набросятся на хлеб и на букварь.
Озолотят грядущее сияньем.
Какая-нибудь новая бездарь
Начнется всенародным покаяньем.
Эстетов расплодится, как собак.
Все станут жаждать наслаждений жизни.
В газетах будет полный кавардак
И ежедневная похлебка об отчизне.
Ну, хорошо. Пройдут десятки лет
И смерть придет и тихо скажет: баста.
Но те, кого еще на свете нет,
Кто будет жить – так, лет чрез полтораста,
Проснутся ли в пленительном саду
Среди святых и нестерпимых светов,
Чтоб дни и ночи в сладостном бреду
Твердить чеканные гекзаметры поэтов
И чувствовать биение сердец,
Которые не выдают печали,
И повторять: «О, брат мой, наконец!
Недаром наши предки пострадали!» мН-да-с. Как сказать… Я напрягаю слух,
Но этих слов в веках не различаю,
А вот что из меня начнет расти лопух,
Я знаю.
И кто порукою, что верен идеал,
Что станет человечеству привольно?
Где мера сущего?! Грядите, генерал!
На десять лет! И мне, и вам – довольно!
1920
Про белого бычка
Мы будем каяться пятнадцать лет подряд
С остервенением. С упорным сладострастьем.
Мы разведем такой чернильный яд
И будем льстить с таким подобострастьем
Державному Хозяину Земли,
Как говорит крылатое реченье,
Что нас самих, распластанных в пыли,
Стошнит и даже вырвет в заключенье.
Мы станем чистить, строить и тесать.
И сыпать рожь в прохладный зев амбаров.
Славянской вязью вывески писать
И вожделеть кипящих самоваров.
Мы будем ненавидеть Кременчуг
За то, что в нем не собиралось вече.
Нам станет чужд и неприятен юг
За южные неправильности речи.
Зато какой-нибудь Валдай или Торжок
Внушат немалые восторги драматургам.
И умилит нас каждый пирожок
В Клину, между Москвой и Петербургом.
Так протекут и так пройдут года:
Корявый зуб поддерживает пломба.
Наступит мир. И только иногда
Взорвется освежающая бомба.
Потом опять увязнет ноготок.
И станет скучен самовар московский.
И лихача, ватрушку и Восток
Нежданно выбранит Димитрий Мережковский.
Потом… О, Господи, Ты только вездесущ
И волен надо всем преображеньем!
Но, чую, вновь от беловежских пущ
Пойдет начало с прежним продолженьем.
И вкруг оси опишет новый круг
История, бездарная, как бублик.
И вновь по линии Вапнярка – Кременчуг
Возникнет до семнадцати республик.
И чье-то право обрести в борьбе
Конгресс Труда попробует в Одессе.
Тогда, о, Господи, возьми меня к Себе,
Чтоб мне не быть на трудовом конгрессе!
1920
Метки: стихи дон-аминадо |