Экспромт |
(В соц-сетях)
"В полумраке вечернего блюза,
Ты и я в одночасье союза,
В небывало-красивом мотиве,
Четкость линий своих обнажили.
Не поймут нас все те, кто посмотрит
И прообраз подвоха усмотрит.
Но! Ты и я в одночасье союза,
В полумраке священного блюза."
ОТВЕТ НА ЭКСПРОМТ
Вечерний блюз, - осенний сон
Зимы мечтанье.
Весенних дней прольется звон
Души касанье.
Кружим в мотиве наших муз
И лет погасших
Мы в поиске соединенья уз
Среди листвы опавшей
Серия сообщений "Стишатки":Очччень маленькие стишкиЧасть 1 - Экспромт
Часть 2 - ЛИХО
|
КАЖДОМУ СВОЕ |
Летит пчела по своим делам. К ней присоединяется муха, спрашивает:
-Ты куда летишь, пчела?
-В поле, там цветы распустились, -отвечает пчела. -Слышишь, этот волнующий аромат? Я соберу пыльцу, сделаю из нее мед и накормлю своих детей.
-Да, трудная у тебя жизнь, -тяжело вздохнув, говорит муха. –И цветы пахнут отвратительно, и надо еще потрудиться, чтобы накормить детей, не то что у меня.
-А ты куда летишь, -спрашивает пчела. –Разве нам по пути с тобой?
-Конечно по пути, -отвечает муха. –Там, в поле, пасется стадо коров. Они наедятся твоих цветов и наделают много свежих ароматных лепешек, слышишь, как замечательно они пахнут? Я выберу самую свежую и теплую, сяду на нее, наемся до отвала и отложу личинки. Мои дети будут в тепле, сыты и никаких тебе забот.
|
МОЛИТВА |
«...17 И когда я увидел Его, то пал к ногам
Его, как мертвый. И Он положил на меня десницу Свою и сказал мне: не бойся; Я
есмь Первый и Последний,
18 и живый; и был мертв, и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти.
Апокалипсис
(Откровения святого Иоанна Богослова)
Отец мой небесный, Господи,
Я твой маленький-маленький сын,
Положи мне руки
на кудри с проседью,
А я голову –
на заборный тын.
Я во имя твое святое,
Опущусь на колени в снег,
И любя, преклонено стоя,
Поцелую твой легкий след.
Если ты призовешь меня,
ныне
Чтоб взыскать с меня за грехи,
Назови лишь только имя,
Загляни лишь в мои стихи.
Свете Тихий мой,
всепрощающий,
Расскажу тебе, как я жил,
Как мечтал,
как любил отчаянно,
Не жалея грешной души.
Не дитя,
не святой,
не праведник,
Я всей грудью жизнь свою пил
На молве людской
не искал себе памятник
И бессмертия не просил.
А уж если пробил час окаянный
Ангел мой в трубу протрубил,
В этой жизни случайный,
нечаянный,
Свою жизнь неслучайно любил.
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 16 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ |
От автора:
Я знаю, эта книга не для всех, кто вообще сегодня читает книги и даже не каждый, из тех кто возьмет ее в руки, захочет прочитать. Ее откроет тот, кому она нужна, кто задумывается над жизнью и смертью, кто задает вопросы и ищет на них ответы, кому необходимо понять, зачем эта жизнь и что Он в ней?
Эта книга для тебя. Да-да, именно для тебя, Здравствуй, мой незнакомый друг! Дай руку, я поведу тебя в Храм Отца твоего. Нет, не в тот, что придумали и построили люди, чтобы разговаривать с Ним, а в тот, что построил Он, чтобы разговаривать с Тобой! Там нет места лжи и притворству. Там каждый соответствует самому себе и не скрывает своих мыслей и чувств и по способностям своим получает то познание и то приближение к истине, которое ищет. «Стучи и откроется тебе. Проси и воздастся…»
ЧАСТЬ - 1
«Так у сосенки, у красной
Каплет красная смола,
Так в ночи моей прекрасной
Ходит по сердцу пила..."
М.Цветаева
Г Л А В А - 1
К А Ч Е Л И
Сон первый (Largo - appassionato)
Сафронов уже не спал, но еще не пришел окончательно в себя от оглушающее тяжелого короткого сна. Где-то за ним тускло маячила неясная болезненная тревога. Она угадывалась в душном, настоянном на табачном дыме и выдавленных на палитру красках, воздухе мастерской, в обыденности предметов, в привычном беспорядке рабочего помещения, но была неуловима, ускользала от притушенного сознания в таинственной неопределенности сумерек и звуков.
Отдаленно, с утренней истомой в медном голосе, тенькнул трамвай, громыхнул на стрелках и убежал, постукивая колесами, словно подкованный конь. Хлопали двери подъездов, рассыпали по асфальту разноголосый перестук каблуков. Сквозь стены просачивался невнятный говор, скупой, хрипловатый с утра смех. Просигналила машина, мягко хлопнула дверца, коротко уркнул двигатель машины и все снова замерло, притаилось в темных углах шепотливой тишиной, жестяно названивало прохудившимся на кухне краном:
-Кап!.. Кап!.. Кап!..
«Одна капля – одно мгновение моей жизни. Неповторимое… Невозвратное… Они проходят одно за другим, мои летящие в бездну мгновения. Не поймать, не остановить. Жизнь каждого из них неуловимо быстротечна. Мгновение…»
-Кап!.. Кап!.. Кап!..
«Мгновение, мгновение…»
-Кап!.. Кап... Кап!..
«Я могу только помнить, что оно было и ожидать следующего. Предчувствие и память, а между ними осознание моего Я, - короткое, как укол. Укол сознания. Вся жизнь – укол сознания…»
-Кап!..
«Жизнь и этой капли стала моим мгновением. Моей мелькнувшей историей. Я такая же короткая история в бесконечности вселенной. Ее капля - мгновение…»
- Кап!..
«И все! Уже история. Чья еще история мелькнула сейчас? Чье мгновение остановилось? Чье мгновение стало первым в жизни и первым его криком? Почему ребенок кричит, появляясь на свет? Ему больно? Страшно? Зачем боль и страх, если человек родился жить, встречать и провожать свои мгновения, радоваться им? Значит ли это, что боль и жизнь – синонимы? Боль, как выражение жизни. Не в этом ли идея природы человека и его наказания за первородный грех? Тогда благо ли жизнь? И кто сказал, что она должна быть благом? Каждый из нас несет в себе боль бытия и передает ее другому. В этом мы едины. А в чем разница между Им и Мной? В количестве мгновений между предчувствием и памятью бесконечности, в их неравнозначном выражении? В соотношении добра и зла на единицу времени? Но тогда, что есть добро и что есть зло? Я – художник, избранник духовной истории народа и ее выражение в искусстве, Я - Добро? Но вот рядом со мной погибает от душевного одиночества не абстрактный, а близкий человек, Я - Зло? Могу ли я предугадать, что мгновение моего Добра станет для кого-то мгновением Зла? Думал ли великий Гойя, что его бессмертные творения станут когда-нибудь причиной многих кровавых историй потомков? «Сны разума» - это кошмары, не дающие ему покоя, или он сумел заглянуть в бездну вечности и разгадал тайну бытия?»
-Кап!.. Кап!.. Кап!..
«Что еще могло случиться между рождением и смертью одной капли? Во тьме вселенной вспыхнуло еще одно солнце, и родилась новая галактика? Погасла звезда? В пыль превратилась планета? Исчезла в катаклизмах вселенной неведомая цивилизация?..
Это мало или много для одного укола моего сознания? Я не могу это представить в столь краткий миг. Тогда что достаточно?»
-Кап!..
«Канула в бездну еще одна история вселенского миропорядка. Где-то из земли проклюнулся зеленый росток, рухнуло на землю отжившее дерево, на белый снег упала капля крови. Это мне по силам - я могу это представить, изобразить на холсте. Это мгновение принадлежит ЕМУ и МНЕ. Мы связаны одной каплей бытия. Что я в ней? Что она во мне? Я стал другим или я тот же? Мне больно или мне все равно? Мне «больно» и я живу? Мне «все равно» и я тоже живу? Что значу я, Капля-мгновение, в бесконечности времени? Неподвластная моему мозгу длинная цепь мгновений должна была протянуться из пустынь космоса, через ужасы и боль земных веков, чтобы в мире появился я. Для чего? Какая роль мне отведена? Жить, чтобы «не распалась связь времен»? Но что значит жить? Отвечать перед прошлым и будущим за свой миг бытия? Предчувствие и память бесконечности, а между ними я, отвечающий за вселенский порядок?.. И что же получается? Космическое мгновение, со всеми невообразимыми катаклизмами, творящими и разрушающими, умещаются в одном моем? Бесконечно малое умещает в себе бесконечно большое? Я, мгновение космоса и его выражение, равен космосу в моем мгновении!? И тогда мы, в одном отрезке времени, равны?..»
-Кап!.. Кап!.. Кап!..
«На самом деле, это всего лишь вода, утекающая в канализацию вместе с моими мгновениями. Раздавленный равнодушной ногой червяк на дороге, – это тоже мгновение моей жизни. Так что есть мера всему? Зачем мне все это? Господи, Отец мой небесный, до чего же я устал! Я схожу с ума, или что-то хочу понять? Но что? Что есть я? Или , что есть ты, Господи? Весь этот бездонный и безбрежный океан жизни, окружающий меня - внутри меня самого и внутри Него - тоже. Каждый видит, и ощущает его по-своему. Страдая от неудобств и несправедливости бытия, человек кричит из своего мира, обращаясь к тебе, Господи, как к абсолюту, решающему все за всех, требуя милости и понимания. Но где они? Почему все твои чудеса в прошлом? Почему не явишь их нам сегодня? Как мне верить в тебя, если нет милости и нет понимания. А может быть все проще и страшнее. Нет тебя, Господи, а есть лишь некий абсолютный порядок вещей. Где все , - от мизерного конечного до непостижимо бесконечного, находится в гармоничной системе координат, определяющей законы бытия. Где нет добра и нет зла. Там, в Горней Выси, куда тысячи лет люди обращали свои скорбные молитвы, вместо Отца всепрощающего - бесстрастная машина с холодной отточенной дланью, как топор палача: взмах... и судьба решена!.. Что я пред ней? Я пришел голым в этот мир и уйду из него ни с чем. Что я делаю здесь? Что ищу? Я должен что-то понять? Нет, я знаю-знаю, все в прошлом, там все ответы. Все там, в том сне и ничего здесь. Но, что же там я не понял?» И снова удушливое покрывало тягостного сна накрыло его с головой.
…Они все так же сидели на перевернутой лодке, той самой, поседевшей от времени, изъеденной дождями, ветрами и снегами, лежавшей в их дворе с незапамятного детства. Здесь, где родители поджидали его теплыми летними вечерами, но теперь - посреди пустынного, мрачного поля с дымящейся, бурой землей. Отец, сгорбившись, расслабленно упирается локтями в худые колени, неподвижно смотрит перед собой. Рядом - мать. Ее руки сложены пригоршнями в подоле передника. Глаза с невыплаканной лаской и ожиданием невидяще смотрят сквозь него, Илью Сафронова, всегда маленького и виноватого перед ней. Этот взгляд сквозняком летит по жилам, колючей изморозью оседает на сердце. Как оживить его? Как заставить узнать себя? И отец не видит, не знает, что он, Илюшка, стоит перед ними… «Что же это, мои сны разума? Или я все придумываю себе за чем-то?»
И все повторяется сначала. Он уже знает, что будет дальше. Словно его живого, в полном сознании, но лишенного воли над собой, ввели в мир его снов. И это было еще мучительнее самих снов. Краешком памяти он осознает, что дальше только ужас погони и нечеловеческая боль смерти. Но не может ничего изменить, противопоставить той силе, стоящей где-то за спиной и толкающей его по этому гибельному пути. И все невыносимее ощущение собственной слабости и бессилия. А нужно понять то, главное, что не сумел там, без чего не будет ему жизни в мире без сна. Ему ничего не от кого не нужно. Пусть все идет своим чередом к обетованному раю или к страшному концу. Глоток!.. Один милосердный глоток истины!.. Почему так плохо, так больно, так стыдно за свою жизнь после смерти Анны? Почему он не думал об этом при ней? Чем же она была для него в его жизни? И чем был он для нее? Почему эти вопросы никогда не возникали у него раньше?
Анна ушла из жизни, и мир стал другим. И сам он изменился тоже, и иначе стал смотреть на привычные вещи, понимая, что все вокруг него, осталось таким, каким и было всегда, только видит он все это не так как раньше…
Но вот уже поднимается и взваливает на плечо гремящую цепь отец. Мать, маленькая, трогательно-беззащитная, помогает ему слабыми руками и тоже, не обернувшись, уходит вместе с ним. Илья видит, как им неимоверно тяжело тащить по искореженной дымящейся земле эту нелепую здесь лодку, и не может сдвинуться с места. Его ноги вросли в выжженную до пепла почву, и яд этой земли по корням проникает в его кровь, разъедает обжигающей кислотой, парализует волю, а две согбенные фигурки тянут и тянут за собой обуглившуюся колоду. Уходят все дальше, дальше, а он, Илья Софронов, их сын, не может сдвинуться с места, чтобы помочь им. Корчась от боли, огнем полыхающей в голове, рвет, расшатывает, выкорчевывает, помогая себе руками, вросшие ноги. Делает шаг, другой, путаясь в сплетенных корнях, слышит их сухой треск. Но, вот он свободен, бежит, задыхаясь раскаленным воздухом. И думает только об одном, - там, впереди, него последняя надежда, его единственный глоток освежающей ясности, который уносят родители, так и не увидевшие его. Их очертания тускнеют, расплываются в струящемся раскаленном мареве. И когда он окончательно теряет их из виду, на него обрушивается холодный ливень. Земля до пустынного бесприютного горизонта превращается в осклизлую болотную жижу. Сейчас только по следам, глубоко вдавленным в землю и залитым водой, он знает, куда нужно бежать. Горизонт, которому не было края, неожиданно приблизился и внизу, под высоким обрывом, перед ним открылся широкий, мутный, клокочущий поток. Посреди него медленно плывет знакомая лодка, а в ней сидит мохнатая черная собака. Повернув к нему ощеренную пасть, она с голодной ненавистью сверлит его горящими глазами, хищно готовится к прыжку…
«Опять!.. Опять эта жуткая тварь!.. Где же отец с матерью? Неужели я больше их не увижу и не о чем не спрошу? Не узнаю главного? Ради чего тогда все эти муки?!»
И тут на него навалилась такая безысходная тоска, словно глазами этой твари в лодке на него смотрела безобразно голая с хамским оскалом и победной ухмылкой в желтых глазах, его мрачная судьба. И снова он бежал, оступаясь и падая, в воняющую прогорклой гарью грязь, и слышал за спиной тяжелый, хлесткий в мокряди топот. И снова перед ним вставало огромное обуглившееся дерево с жестяно-названивающими ржавыми листьями, и этот распахнутый, угольно-черный зев дупла; те же антрацитно-маслянистые стены мрачного коридора, дрожащий, раскаленный пол под ногами и гулкий, сотрясающий душу, бой невидимых часов. Он узнает их шагающий ритм, скрежещущий звук мощных, тяжело поворачивающихся шестерен. Он почти летит, распростершись над обжигающим ступни полом, по бесконечному лабиринту с бесконечными поворотами и дверьми. Среди них должна быть только одна, за которой он может спастись от настигающей, грозящей смертью, погони. И, наконец, добежав до нее, последней в запутанном коридоре, он чувствует, как на него наваливается клокочущая ненавистью тяжесть. Валит на пол. Когтистые пальцы стискивают горло. Острая боль раздирает тело, и родная теплая кровь бежит по коже, брызжет в лицо, заливает глаза. Он пытается защититься, но не может поднять немеющих рук. Хочет закричать, но распухший, заполнивший рот, язык, едва шевелится студенистой массой. И уже задыхаясь, теряя сознание, он в последней аспидной вспышке жизни, понимает, что это может быть только сон. Нездоровый, без конца терзающий его страхом и болью… «Глоток!.. Еще один глоток напоследок…»
Софронов рывком сдернул спутанное на голове одеяло, спустил на холодный пол влажные, в испарине, ноги. «Сон!.. Это только сон!.. - Облегченно подумал он, прислушиваясь к загнанно бьющемуся, болью прострелянному, сердцу. - Что же я хочу понять там, в этом сне?.. И каждый раз это мое адское умирание?…»
Сквозь бязевую занавесь чуть светился осенний сонный день. Из-под лессировки сумерек высвечивали позолотой иконы в углу, картины на стенах, полки с книгами.… Все это привычное, сроднившееся с ним за долгие годы, сейчас не успокаивало, не отгораживало спасительной непроницаемостью от бредовых снов и воспоминаний, от того прошлого, которое когда-то было его жизнью. Было, но не продолжилось естественным ходом, а, однажды прервавшись, замкнулось в тесной мастерской, и не то искало выхода в муках нового рождения, не то погибало в последней агонии без примирения, без оправдания. И уже уставший от этих мук, почти побежденный ими, он не жил здесь, в этом дне, а странной прихотью памяти брел к себе, сегодняшнему, из невозвратного далека. Видел себя там и одновременно чувствовал течение той жизни здесь. А эта, сегодняшняя, была досадно неудобна. Требовала заботы о себе, внимания к мелким неинтересным подробностям.
Этот час привычного пробуждения был для Софронова еще год назад нетерпеливо-желанным, обещавшим встречу с Анной и продолжение работы. Еще не открывая глаз, помнил, в каком месте холста сделал последний мазок вчера и точно знал, с чего начнет сегодня. Ждал, когда откроется дверь, и он услышит легкие шаги.
Анна никогда не входила сразу, а останавливалась у порога и долго разглядывала его вчерашнюю работу. Ему было забавно наблюдать за ней из-под приспущенных век. Особенно повергала в восторг ее поза. Она переносила тяжесть своего стройного девического тела на одну ногу, по- птичьи склоняла голову к плечу, а левой рукой бережно, словно больную, прижимала к груди правую и что-то неслышно шептала.
Если в этот момент он подавал признаки жизни, Анна, как бы еще не очнувшись, поворачивала к нему задумчивое, матово-бледное лицо. Но улыбка уже оживляла затуманенный взгляд, расправлялась поникшая фигура и она спрашивала всегдашнее:
-Ой, ты не спишь? Я разбудила тебя, да?
-Ты похожа на птицу, - Сказал он как-то.
-На какую?
-На маленькую задумчивую птичку, которая живет в моей мастерской.
Анна опять слегка склонила голову к плечу, посмотрев невидяще куда-то вниз, и, вдруг произнесла неожиданное, как-то по-особенному глянув на Софронова.
-Которая живет в твоей клетке, а по утрам садится тебе на плечо и поет свои глупые, птичьи песенки?
-А почему же - в клетке?..
-Сейчас все птицы живут в клетках, особенно певчие. Только воробьи – сами по себе и вороны. Никто не хочет держать в клетке ворону. Потому, что она большая и некрасивая. И орет, как мужик с похмелья…
-Что плохого, если каждый хочет иметь в своей клетке симпатичную певчую птичку, а не глупую серую ворону?! Ну, а если ты считаешь, что живешь в клетке, то – в моей, то бишь, - в грудной…
-Это, к сожалению, правда. - Вздохнула она.
-Ну вот, почему, вдруг, к сожалению?
-Да потому, Илюшенька, что далеко не каждый сегодня может жить в своей клетке. Не всем это по силам. Я, вот, обжила твою клетку, пусть даже грудную, и без нее уже не смогу. А ты живешь в - другой, без которой, тоже погибнешь.
-Интересно, какую же клетку ты приготовила мне? Я-то полагал, что живу в - твоей.
-В моей клетке тебе будет тесно, Илюшенька. Твоя клетка вон, - Анна показала кивком головы на мольберт, - Это я тебе принадлежу, а ты не мне, ты – ему… - и она снова показало на холст.
-Это плохо?
-Для меня – да. Но, к сожалению, я ничего не могу изменить.
Анна как-то суетливо, короткими быстрыми жестами поправила на себе кофточку, одернула платье и, резко повернувшись, исчезла из проема двери. Софронов услышал, как ее каблучки простучали на кухню, что-то там зашуршало, звякнуло, минут через пять до него донесся волнующий аромат кофе. Появилась Анна с подносом и установила его на тумбочке у дивана, на котором все еще нежился Илья. Разлив дымящийся напиток по чашкам, протянула ему одну, с другой уселась в просторное старинное кресло и прикурила сигарету.
-Видишь - ли, Илья, - Продолжила она, наконец, выпустив тонкую, длинную струю дыма, глядя куда-то в пространство, - я знаю, ты не любишь моих доморощенных рассуждений и прочую кухонную философию, как ты говоришь, но за любой банальностью, так или иначе, всегда стоит неопровержимая сермяжная правда. Как, впрочем, и то, что никогда два человека не могут одновременно принадлежать друг другу. Кто-то один всегда в плену - в клетке, Чаще всего это бывает женщина. И если она этого не понимает, то рискует быть изгнанной из клетки, как Ева из рая, и стать никому не нужной вороной.
Она закинула ногу на ногу, повернула к Илье грустное лицо и, пристально глядя ему в глаза, закончила мысль:
- В своей клетке, Илюша, простые смертные жить не могут. Они погибают там от одиночества и бесцельности жизни. Им всегда нужны поводыри.
Илья встал с дивана, загасил недокуренную сигарету на столике рядом с Анной и начал одеваться.
-Интересно знать, Аня, тебе тоже нужен поводырь?
-Зачем? У меня есть, как ты мог бы догадаться.
-Не уверен, что гожусь в поводыри, дорогая. Но, если продолжать зоологическую тему, то, видишь ли, я тоже птица певчая. Живу в своей клетке, пока пою, а начну каркать, и меня попросят, так что, твоя теория однобока. Мы все пленники друг у друга, или у тирана, которого сами для себя и выбираем.. Только не всегда понимаем это.
-А ты?..
-Не знаю...
Она грустно покачала головой…
-Ты мой тиран, Илюша. Я тебя выбрала.»
Страх жил где-то под сердцем. То обдавал его легким дуновением, то прятался обратно. Омерзительная потная слабость растекалась по всему телу, тяжело вдавливала в диван. Что в таких случаях нужно делать он не знал. Понимал, что болен, и нужно лежать, но не хватало воздуха, физически неприятен был склепный сумрак мастерской, раздражала беспомощность.
Долго сидел на диване, собираясь с силами, брезгливо разглядывал высвечивающие неживой бледностью ступни. Поднимался трудно и медленно. Все тело текло, струилось болезненной влагой. Неуверенно, словно нес в руке полную чашку горячего чая, подошел к окну, отдернул пыльную драпировку, настежь распахнул раму.
Влажно-студеный, запахами близкого снега и квашеного листа, хлынул на него осенний воздух. Вдыхал его осторожно, словно скупец, мелкими порциями, чувствуя, как расправляются увядшие легкие, с приторной томностью обносит голову. Прислушался к себе, ждал притаившийся страх. И он пришел, обдул сквозняком, неуверенно бьющееся сердце. Чугунная рука просунулась в его грудь, несколько раз сжала сердце - не больно, будто пробуя на крепость, и отпустила…
***
Утро было ярким, тихим. Распахнув пустые ветви, обнимали ясное небо уныло-нагие клены, сыто багровели кусты рябины, неестественно радостно сверкала росой увядшая, побитая первыми заморозками трава под окном. Солнце, веселое, яркое и холодное, забавлялось засыпающей природой. А она, словно постаревшая, но не смирившаяся красавица, бодрилась, прихорашивалась тенями и румянами, не замечала, как тщетны ее попытки, вернуть былую свежесть.
Из подъезда дома напротив хромой утицей вывалилась старушка с тросточкой. За ее руку, перекосив слабое тельце, держалась трехлетняя девочка. Вместе они не спеша поковыляли к детской площадке.
Давно, до кислой скуки, известная Илье картина. Пока нагревается песок под грибком, старушка посадит внучку на скрипучие качели и та, без эмоций на глупом личике, будет меланхолично раскачиваться: и-у-у-у…уви-и-ить, иу-у-у-у…уви-и-ить…
Тем временем, к старушке подсядет полный, с отечным лицом, пенсионер. У его ног, пока они разговаривают, будет неподвижно стоять на паучьих лапках безобразно пузатый тойтерьер. Еще год назад, примерно в это же время, в арке дома напротив, появлялась Анна. Она коротко, из-под ладони, бросала взгляд в окно мастерской, и подходила к старикам. Черт знает, о чем она могла говорить с ними?! Он никогда не мог понять, на какие темы можно говорить с незнакомыми людьми, - о погоде, о здоровье?.. Однажды, они чуть не поссорились по этому поводу.
-Ты еще молодой, здоровый, - раздраженно выговаривала ему Анна. У тебя много времени для жизни впереди, а у них его нет, как и здоровья. Старик, между прочим, живет совсем один. У него нет семьи.
-Как же?!.. У него обаятельно рахитичный друг на поводке или подружка, уж не разберу.
-Ты эгоист, тебе этого не понять. У старушки дочь задыхается от астмы, ее муж бросил, и дочка слабенькая родилась.
-А при чем здесь ты?
-А мне их жалко. У них ничего кроме забот не осталось в жизни. Что мне стоит сказать несколько теплых слов старикам. Хоть так их согреть. Зато ты сидишь тут, как филин в дупле, и поплевываешь на весь мир.
-Я не поплевываю на весь мир, Аня, как ты говоришь, Я живу в нем и вкалываю для него. И вообще, дорогая, нельзя помочь старости. Ей можно только посочувствовать.
-Но можно и облегчить, сделать терпимее. Не понимаю, как в художнике может уживаться душевный сквалыга. Неужели тебе не больно смотреть на несчастных людей?
-Аня, милая, ты рассуждаешь наивно, как дитя, - Уже в свою очередь раздражался Софронов. - Ну не могу же я бросить свою работу и идти утешать одиноких стариков и недоношенных детей. Я не могу отвечать за все неудавшиеся жизни и судьбы с носовым платочком в руках. Я не солдат армии спасения, я - художник. Моя задача умирать в каждом своем холсте. Дышать красками, лаками и разбавителями, спать по два, четыре часа в сутки в поисках одного лишь мига красоты. Это и есть мера моей ответственности за всех убогих и несчастных, за нерадивых и бесталанных, перед теми, кому дано и перед Богом в душе.
-Перед теми, кому дано и перед Богом, в общем, понятно. Но почему только в душе, Илюша?
-Да потому, милая, что если в душе Бога нет, то его и на небесах не видно. Слепая душа не внемлет красоте, прости за высокий штиль.
-Значит, Бог и красота, суть, - едины, и слово красота нужно писать с большой буквы? - Откровенно ехидничала Анна.
-Я бы писал. Истинная красота - Божественна. А истина, извини за тавтологию, и есть Бог
-И в твоей душе живет Бог?
-Я ищу его.
-В своих картинах?
-И в - чужих - то же.
-Значит, в картинах живет Бог, как в иконах?
-Божественное начало есть во всем, что нас окружает. Но нельзя отождествлять Бога с картиной и даже с иконой. Это лишь след поиска красоты, а, значит, - истины. Стремление постичь Бога в себе и выразить его. Любая картина и даже - икона, лишь попытка приблизиться к истине, всегда ускользающей, всегда неясной. Это вечная погоня за миражом.
-Погоня за тем, чего нет? Ты это хотел сказать? Ведь мираж бывает только в пустыне, а ты живешь среди людей, не наделенных Богом, как ты. И ради Бога в душе, которого ты денно и нощно ищешь и никак не можешь найти, ты отказываешь в душевном тепле людям живущим рядом с тобой?
-Да Господь с тобой, Аннушка! - Уже откровенно досадовал Илья, - Ты утрируешь, передергиваешь – так не честно, в конце концов. Все намного сложнее. Я, видимо, не умею объяснить, уж извини. Ну, нет у меня времени на сюсюканье по сторонам. Мне не хватает ни дня, ни ночи, для работы. И самой жизни не хватит. Это моя безответная любовь и вечная каторга. И я не буду ходить по улицам гладить бездомных собак и утешать несчастных стариков. Я буду делать то, что мне предназначено. И, даст Бог, умру у своего мольберта, когда придет мой срок. А, может быть, и доживу до маразма, как твои старички.
-Хорошо, если я буду с тобой тогда…
Анна, вдруг, как-то сникла , слетел, загоревшийся было задор в споре, отхлынул легкий румянец с обычно бледного лица, и фразу эту, она произнесла с кой-то усталой покорностью, как человек, не имеющий выбора и потому давно со всем согласный.
-Не хорошо, а прекрасно! - С наигранной бодростью воскликнул Илья, удивляясь неясной тревоге в душе, возникшей от одного только вида покорности судьбе и усталой интонации в голосе Анны. - Представляешь, по утрам мы будем приходить к этой скамейке, трясти седыми головами и шептаться о любви…
Анна все так же грустно, с легкой улыбкой глядя в пол, молча и чуть заметно кивала его словам. И было в тот момент во всем ее облике что-то такое, от чего в душе Софронова, словно граната взорвалась, и его с головой накрыл обвал нежности и жалости одновременно. Он подскочил к ней, осторожно поднял на руки и, целуя лицо, шею, волосы, ходил кругами по комнате, шептал что-то сумасшедшее, нежное, задыхаясь в ее тонком аромате, пока не рухнул вместе с ней на диван. А она плотно прижалась к нему, притянула его за шею, и Илья полетел в бездонном сумраке ее глаз к какому-то далекому, забытому времени, когда он еще не сделал первого глотка воздуха в своей жизни, но уже жил, чувствуя, как упруго бьется рядом сердце его матери…
Он лежал расслабленно и обнажено, успокаивая рвущееся дыхание, прислушиваясь к благостной истоме, растекавшейся по телу, но тень той тревоги, что так неожиданно бросила его к Анне, так и не покинула его, не отпустила. Он повернулся лицом к жене.
Анна так же расслабленно лежала на спине, не прикрытая одеялом. Ее маленькие упругие груди, всегда умилявшие Илью своей детскостью, отвернувшись друг от друга, смотрели в потолок, а по щекам, уже по проторенным дорожкам, катились слезы.
Он оперся на локоть, наклонился над милым лицом, чуть касаясь, слизнул влажную дорожку.
-Что же ты плачешь, Аннушка?
-Как плохо, Илюша, что у нас нет Маленького! Я так устала от себя самой. Мне одиноко.
-А как же я, Аня? - удивился Софронов. - Разве меня нет рядом с тобой?
-Тебя никогда нет со мной. Если ты и рядом, ты весь в себе, в какой-то своей жизни, без меня. Ты даже ночуешь в мастерской чаще, чем дома. А я тебя так люблю-люблю-люблю…
-Она неожиданно всхлипнула, придвинулась к нему ближе, зарывшись носом куда-то ему в подмышку.
Это правда. Софронов не любил свой дом. Причин было много. Главным образом, он никогда не знал, что ему там делать. Изредка бывая дома, когда не было необходимости появляться на светском рауте или на очередном официальном событии, и ради Анны, он откровенно скучал. Бесцельно слонялся по комнатам, включал и выключал телевизор, валялся на диване с книгой, и почему-то все время натыкался взглядом на всякие рюшечки, оборочки, салфеточки, статуэточки и куклы.
Ох уж эти куклы. Они были повсюду: на диване, на комоде, в буфете с посудой и даже в прихожей. Одетые и голые, пластмассовые и фарфоровые, простенькие и дорогие, они заполняли весь дом, словно были здесь хозяевами, а он их гостем. С глупым или, относительно, осмысленным выражение лица, улыбчивые или серьезные, они всегда следили за ним, чем крайне раздражали. Да и вся их квартира походила на кукольный домик, в котором, наверное, хорошо было играть в жизнь, но совершенно невозможно жить.
Тем не менее, Анну нельзя было назвать глупой барышней в розовом капоте. Она, порой, высказывала неожиданные и небезынтересные мысли. Правда, случалось это, как ему казалось, в совершенно неподходящие моменты. Даже ласки, уже привычные, но по-прежнему горячие и нежные, не останавливали ее перед этими странными объяснениями.
-Я иногда думаю, Илюшка, что, может, ты тоже любишь меня, - неожиданно рассмеялась она. - Правда, как-то по-своему очень. Но уж, такой ты есть. Вот только, не мой ты все равно и, даже, ничей. И по жизни идешь, вроде со всеми, но как-то отдельно, будто и нет никого вокруг. Как это у тебя получается – не замечать никого?
-Да вижу я вас всех, вижу, - досадовал Софронов. – Это вы не понимаете, что мой мир не вокруг меня, а внутри меня. Что я – это не я, человек, а Я – это мои картины. Только в них Я – это Я - настоящий. Там моя родина. А здесь, в мире людей, мне так же неуютно, как и тебе, как многим, наверное.
-Вот оно, вот, Софронов! - воскликнула Анна, оживившись, словно нашла давно потерянное и дорогое. – Там ты и живешь, в зауми своих иллюзий и абстракций, прячешься в них от людей и неудобств этого мира, а мне куда деться? Где спрятаться? Где моя родина? А, Илья?
Она села на кровати, поджав ноги и окутав их одеялом. Помолчала задумчиво, теребя тонкими пальцами пододеяльник, как обиженный ребенок.
-Ты только не злись, Сафронов, ты постарайся меня понять, ладно? – Анна повернула к нему голову, и в призрачном свете окна, влажно блеснули искорки в ее глазах. – Я должна высказаться, понимаешь?
Он, молча и терпеливо, ждал. Прислушивался к тому, что сейчас испытывал к жене. Он понимал, что все-таки любит ее - вот, такую: потерянную, обиженную на него и, кажется, на саму жизнь, запутавшуюся в собственных переживаниях и размышлениях. Она мучилась чем-то в себе, искала и не могла найти выход. Она обращалась к нему за помощью, Сафронов видел это, но не знал, как ей помочь. Он не мог ей втолковать, что на большинство вопросов, которые ставит пред человеком жизнь, нужно отвечать самому. Иначе ничего не понять и ничего не объяснить.
-Мне, Илюша, бывает так безвыходно тоскливо иногда, что хочется выйти на улицу и завыть, как воют бездомные голодные псы.
-Господи, Аня, что ты говоришь!? – Оскорблено возмутился Сафронов. Ты, как будто обвиняешь меня, но в чем? - Я не понимаю тебя. Неужели ты такая несчастная?
-Нет, молчи, - Просто выслушай меня и все. - Пожалуйста, Илья? Перед кем мне еще высказаться? Я не такая несчастная, как ты себе представляешь. Я даже счастливая. Все от того, что у нас нет детей. Если бы родился тогда наш сын, я бы ничего у тебя не просила. А теперь… Я иногда представляю себя маленьким осколочком разбитого зеркала. Да и все мы, наверное, не встретившие свое счастье, или потерявшие его, осколки когда-то целого зеркала. Только внешне мы кажемся целыми и даже можем ослепить какого-нибудь человека при ярком свете. Он может пройти мимо или заглянуть в него, но увидит там не меня! Понимаешь, Сафронов, в чем дело? Он увидит там себя и свое несчастье. Никто не видит чужое. И свое-то не видеть бы, да от него не спрячешься. Мы все как-то не так живем. В нас нет гармонии. Мы, как расстроенный инструмент: какую бы высокую музыку на нем не играй, она все равно будет звучать фальшиво. Нет гармонии - нет музыки, нет жизни.
-Но, Аня, жизнь вообще – это отношения темного и светлого. Она драматична и даже трагична по сути своей, хотя бы потому, что итог всегда один. Без боли и терпения нет жизни, она всегда преодоление. Иному, дай Бог, просто до ямы дотащиться, а другой, таких дел наворотит, что многие поколения потомков не разгребут. Какая уж тут гармония!?
-Ну вот, и ты не увидел меня в моем осколке, Илюша, - с грустью в голосе констатировала Анна и горько улыбнулась его словам. - Как жаль! Ты сейчас говоришь о музыке, которую играют сами люди. Она, конечно, может быть любой, какая у кого получится, но я не об этом. Я, в принципе, о том, что в человеке изначально нет какого-то лада, какой-то функции подвигающей его к гармонии. Он появляется на свет уже духовно ущербным, рабом живота и тела и в этом все несчастья. В древнем Египте, кажется, когда ловили сбежавшего раба, его иногда отпускали на свободу. Но на лице ему выжигали клеймо, и каждый человек, встретившийся ему на пути, мог безнаказанно бросить в него камень, избить или даже убить, но никто не имел права дать ему воды или хлеба. В этом была его кара. В рабстве он, как вещь, принадлежал хозяину, и хоть был бит, но сыт, одет и защищен именем хозяина от любых посягательств со стороны, как на личное имущество. А на свободе, о которой мечтал, не имея ни крова, ни денег, ни даже места на этой земле, он был обречен. И мы все, как египетские рабы, наказаны свободой, которую не можем оплатить. Мы изгнанники на этой земле. Каждый в каждого может бросить камень, каждый каждого может лишить жизни. В погоне за куском хлеба, мы не ищем гармонии в жизни и потому всегда одиноки. Мы все осколки однажды разбитого зеркала, которые никак не могут подобраться один к другому. Наверное, смысл жизни в том и состоит, чтобы нам всем сложиться в одно целое и тогда наступит гармония.
Анна нежиданно замолчала, взяла из рук Сафронова недокуренную сигарету и, сделав затяжку, продолжила:
-И ты, Сафронов, такой же осколок, как и все мы. Только, в отличии от большинства, ты ищешь гармонию, потому что испытываешь ужас перед мраком пустоты больше других, и сделал это смыслом своей жизни. Такого поворота Сафронов не ожидал. Чтобы скрыть смущение и растерянность, стал шарить, на ощупь, сигареты на тумбочке. С легким звоном опрокинулась чашка с кофе. По тумбочке потекло, полилось на пол. Это его разозлило.
-Не знаю, может быть... – Он уже не скрывал раздражения. – Я, не думал о себе в таком ключе. Думаю, что перед пустотой жизни страшно всем. Люди во все века мучились этим вопросом, но в реальной жизни ответа не нашли. И я не найду скорее всего. Зато он есть в библии. "Стучи и откроется тебе, проси и воздастся… "
Он, наконец, нащупал сигареты. Пачка была мокрой, с нее текло. В сердцах бросил ее обратно, на тумбочку и его обдало брызгами. Он чертыхнулся.
-Но мне-то как быть, Сафронов? Мне-то, что делать с собой? У меня нет таланта, как у тебя, чтобы спрятаться за ним от своей земной жизни. Я даже ребенка родить не сумела. Во мне женщина умерла, зачем я здесь?
-Боюсь, я даже неуверен, что понимаю, о чем ты говоришь. Если ты говоришь о своем месте в жизни, то за тебя его никто не найдет. Каждый определяет его сам для себя, по мере имеющихся способностей и устремлений, и заполняет жизненное пространство вокруг себя своим духовным миром со всеми его вещественными атрибутами. Это и есть его дом, его маленький личный мир, в котором он прячется от несовершенства большого окружающего мира. Там он маленький Бог и маленький дьявол. Там он творит и разрушает себя. Там он любит и ненавидит свой и большой мир, в котором случайно оказался и там он ждет свой конец. А когда его не станет, ценность жизни, которую он прожил, будет определяться только тем, что от нее осталось. В этом и есть его оправдание за доверенную ему жизнь. Если это неинтересно и непригодно для людей – его скоро забудут, а его место займет другой…
Он сел на диване, взял мокрую пачку и достал сигарету. Она оказалась сухой. С наслаждением затянулся и лег обратно, положив руку ей под голову. Анна привычно улеглась у него на плече.
-Наверное, твое предназначение в том, чтобы быть моей подругой, женой, если ты говоришь о своем месте в жизни. В этом случае, она как раз такая, какой и должна быть. Говоря я, ты смело можешь иметь в виду нас обоих. Точно так же, как это делаю я сам. Но если твоя жизнь сейчас тебя не устраивает, то нужно определяться как-то. Я не буду против, что бы ты ни выбрала. А другой жизни для себя кроме той, которую имею, я не представляю.
- Я очень, очень, очень люблю тебя, Илюшенька, - продолжила Анна после недолгого молчания. - давно все приняла. Я умру для тебя, если будет нужно. Но мне все равно одиноко. И как бы я не убеждала себя в том, что я – это мы, у меня все равно получается я, - это одно, а ты, - это другое. И что мне с этим делать? Я не упрекаю, не подумай. Боже мой, - нет, нет. Я же понимаю, что ничего изменить нельзя. Что, наверное, так и должно быть у нас с тобой. Я, сожалею только, что не стала основной частью твоей жизни. Наверное потому, что главная все же не я, а твое искусство.
Она еще раз по детски всхлипнула, дернув худеньким голым плечом, и замолчала, сопя простужено и неспокойно. Но, спустя томительную минуту молчания, поправила себя:
-Ладно, извини, Илюшка, это все женский эгоизм во мне кипит. Это проходит...
-Ты знаешь, Анечка, - Софронов на секунду запнулся, с ужасом сознавая, что скажет сейчас совсем не то, что нужно, совсем не то, что хотела от него жена. А в том, что она хотела от него каких-то определенных, единственно возможных сейчас для нее слов, он был совершенно уверен. -Ты знаешь, я думаю, не надо тут ничего анализировать. Совершенно неважно, что главнее в моей жизни: ты или мое искусство. Это несравнимые понятия. Но они оба основа моей жизни, без которых она просто не мыслима. Я уверен, представить свою жизнь без меня ты тоже не смогла бы. Я думаю, нам надо просто жить и терпеливо нести свою судьбу, какая нам с тобой дана. Поздно менять, что-либо. Тебе дано быть моей спутницей, а мне пропадать в своей мастерской. Я не представляю для себя другой жизни. Только там, в тишине мастерской, один на один со своими размышлениями, с холстом и красками или с какой-нибудь другой работой, я - художник. Там мой мир. Моя вселенная. Мое оправдание за все.
Илья замолчал, и установилась тишина, подчеркнутая жестяно названивающей капелью в кухонной раковине, да неясным шумом улицы за окном. Он подумал, было, что Анна задремала, так тихо она лежала, и стал нашаривать спутанное, где-то в ногах, одеяло, чтобы укрыть ее. Но она заговорила снова, неожиданно перескочив совсем на другую тему.
- У тебя нет никакой житейской сноровки. Илюшка, ты даже купить себе что-нибудь толком не умеешь. А кто тебе будет кофе по утрам варить? Я не знаю, как ты жил до меня, и уж совсем не представляю, твою жизнь без меня.
И снова та же тревога шевельнулась в душе Софронова. Он догадывался, что с Анной что-то происходит, чувствовал в ней надлом, но не понимал причин, не видел, чем мог бы помочь ей, и, чего греха таить, не хотел отвлекаться от той напряженной внутренней жизни, которая и была истинной его сутью. А Анна такая чувствительная. Даже к неодушевленным предметам относилась с человеческим участием. Могла разговаривать с замком в их двери, который вечно барахлил: «Ну, что же ты, дружок, капризничаешь? Обиделся на хозяйку, да? Давай-ка, открывайся, а уж я помажу тебя маслицем, как войду в дом».
Если же бессердечный замок и после этого обещания открываться не желал, Анна говорила с ним другим тоном:
-Эх, ты! Глупое создание. Если дальше так пойдет, то я приглашу слесаря, и он выкинет тебя на улицу ржаветь. А вместо тебя поставит - новый, работящий…
С посудой она обращалась ласково, словно это были ее дети:
-Ах, вы мои тарелочки! заждались, грязненькие. Ну, ничего. Сейчас я вас вымою чистенько, ополосну, и будете вы у меня, как невестушки сиять.
За несложной домашней работой, когда Илья находился в другой комнате, Анна могла думать вслух, вести вымышленный диалог с представляемым собеседником. Если в такой момент он ее окликал - она вздрагивала, и на испуганном лице появлялись белесые, будто процарапанные ногтями, полосы…
Однажды утром она не пришла в привычное время.
Девочка вскарабкалась на качели. Старушка несильно подтолкнула ее несколько раз и, пятясь, неловко переступая укороченной ногой, доковыляла до скамейки.
Все, как всегда, Только старичок чего-то медлит
-Иу-у-у-у…уви-и-ить, иу-у-у-у…уви-и-ить…
Пенсионера все нет. Софронов поймал себя на ожидании неизвестного ему старичка и досадливо сморщился. «Мне не дает покоя ощущение незавершенности или нарушенного порядка, как старого немца - не подстриженный кустик в газоне под окном. И этот железный скрип! Как во сне…»
И сон, и явь, ни чем, как будто не связанные между собой, представлялись ему одной загадкой. Если неизменно повторяющийся бредовый сон словно подталкивал его к какому-то действию, то реальность, остановившаяся в стенах мастерской, ждала этого действия. Он чувствовал, что отгадка где-то рядом, но не во сне, не наяву не находил и подобно девочке на качелях, каждый раз оказывался в той точке, где уже был, хотел и не мог остановить подхвативший его маятник времени.
-Иу-у-у-у… уви-и-и-ить, иу-у-у-у… уви-и-и-ить… - Обреченно надрывались качели.
Пенсионер так и не пришел.
Ослабленное недомоганием, потное тело быстро остывало. Влажная рубашка неприятно липла к коже. Закрыв окно, Софронов отправился на кухню, поставил на огонь чайник и принял холодный душ, слегка встряхнувший болезненно-сонный организм, но не избавивший от ломотной тяжести в голове.
Все время, пока он колдовал над кофеваркой, а потом пил, обжигаясь, мелкими глотками горьковато-густой ароматный напиток, его не оставляли воспоминания того разговора с Анной, когда за обычными словами, сказанными ею в тот день, сегодня виделось так много смысла.
Тогда, увлеченный своим очередным замыслом новой живописной работы, Софронов быстро забыл тревогу, посеянную словами жены, о чем горько и бесполезно жалел теперь. Уже тогда нужно было, что-то делать, хлопотать, беспокоиться, но самое главное, нужно было понять то, что она хотела от него услышать. А он не понял. Нет, он не потрудился понять. Нет, он просто струсил! Испугался, что эта грубая реальность разрушит его искусственный выдуманный мир, в котором жил и которым гордился в душе перед самим собой и мысленно посылал всех к черту с высоты своего олимпа.
-Она понимала!.. Она все понимала, черт возьми!.. И все мне простила! - Бормотал он себе под нос, набивая первую утреннюю трубку ароматным турецким табаком. - Как же, как же она сказала?.. «Я не знаю, как ты жил до меня, и уж совсем не представляю, твою жизнь без меня». Да, да, кажется так… Илья тяжело вздохнул. Шумно сопя и хлюпая, стал раскуривать вишневую трубку, окутав себя облаком дыма и, пряча за ним подступившие слезы.
- Да,она знала!.. Она, все-таки, знала!.. Но жалела меня, урода, - по-прежнему, вслух, ругал он себя. - А я так ничего и не понял. Ничего!.. Прости меня, Анечка! Господи, прости!..
Он развернулся к холодильнику, достал початую бутылку коньяка, плеснул себе в кофейную чашку и залпом выпил. Подождал, пока терпкое тепло разбежится по жилам, снова налил и снова выпил одним глотком.
-Вот так я теперь и живу, Анечка, без тебя, видишь? И уж ты не придешь разбудить меня поутру...
© Евгений Грязин, 2010
Свидетельство о публикации: № 7201-131771/20091228
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 15 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ
Часть 16 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА |
© Copyright: Евгений Грязин 2, 2011
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 14 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА
Часть 15 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ
Часть 16 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ |
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 13 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ
Часть 14 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА
Часть 15 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ
Часть 16 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА |
© Copyright: Евгений Грязин 2, 2011
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 12 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-6, КАЛИТКА
Часть 13 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ
Часть 14 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА
Часть 15 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ
Часть 16 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-2, ДОМА
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ |
© Copyright: Евгений Грязин 2, 2011
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 11 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-7, КРАСНЫЙ КАМЕНЬ
Часть 12 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-6, КАЛИТКА
Часть 13 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ
Часть 14 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА
Часть 15 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-3, ПРОЩАНИЕ
...
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-6, КАЛИТКА |
ГЛАВА - 6
КАЛИТКА (из прошлого)
В тесном уютном дворе весело от нежаркого вечернего солнца. Роются куры в земле, мелькают между ними пискливые цыплята, белье сушится на проволоке. Ключ Илья нашел на прежнем месте: в нише, вы-рубленной в матице навеса над амбаром. В дом не пошел, решил подождать мать. По всему видно, она скоро придет. Сбросил с плеч рюкзак и этюдник, присел на лодку у амбара, где родители неторопливо обговаривали вечерами свои дела в пору его детства. «Ох, и ничего-то здесь не из-менилось, - подумал Илья, чувствуя, как взволнованно бьется сердце, – только калитка перекосилась. А ведь это я так неловко прибил ее когда-то».
Было это вскоре после похорон отца, когда Илья уже учился в десятом классе. После школы, едва перекусив, бежал на пятачок, Там, на окраине деревни, на поляне, окруженной старыми дуплистыми тополями, жгли костры, затевали игры или расходились парами по травянистым берегам Чудиновки. На той утоптанной многими поколениями молодежи поляне, каждый вечер ждала его Варька – его сладкая мечта неискушенного сердца. И разве могла быть важнее этого какая-то покосившаяся калитка?!
Из-за тех-то осенних костров, из-за предрассветных Чудиновских туманов, не хотел он видеть, с каким отчаянием в полном одиночестве борется мать со своим горем. Смерть отца для него тоже была болезненным ударом. Но переживал он ее по своему. Прибегая к разным хитростям, чтобы не встречаться с матерью, бежал от сиротской запустелости дома к друзьям, к кострам, к Варькиным зеленым глазам, а мать оставалась в доме одна, где каждый вбитый гвоздь, каждая вещь напоминали об отце.
Как-то утром, выходя из дома, он увидел, что мать сама пытается приладить сорвавшуюся с петель калитку. В темном, до бровей повязанном платке, в большой отцовской телогрейке и сапогах, одинокая и беспомощная, она, вдруг напомнила ему раненого неуклюжего грачонка выпавшего из гнезда. Он как-то нашел такого в тополиной роще, С ним играла соседская собачонка, наскакивая и поскуливая от удовольствия. А он бил слабыми крыльями по земле, угрожающе разевал желтогубый клюв, и не мог ни защититься, ни убежать, ни взлететь.
-Мам, ну что же ты? Не так, - лепетал он, чуть не плача от стыда и боли, - дай я… ну, давай же! – пытался он оттеснить мать от болтающейся калитки.
Вдруг ощутил под пальцами тонкое запястье материнской руки. Гораздо тоньше его, острое плечо под телогрейкой, увидел близко ее глаза в темной сетчатой оправе морщин, уже не молодые, как раньше, без блеска, с горькой мудростью несчастливого человека и слезы досады на себя и любви к последнему на земле близкому человеку залили его глаза.
Мать стояла рядом и смотрела с тайной горечью и иронией на его суетливую возню. Сказала негаданное:
-А Варя хорошая девушка, Илья, работящая, приветливая, Ты бы пригласил ее к нам, в дом.
-Вот еще?.. – оторопел Илья от неожиданности. – Зачем это? Да и не пойдет она, засовестится...
-Да ты попробуй сначала – не пойдет - много ты понимаешь. И рюкзак сними, работяга. Что у тебя там? Уж больно тощий.
Мать проворно стянула с плеч Ильи почти пустой рюкзак, расстегнула верхний клапан.
-Т-а-ак, хлеб, лук, соль, яйца… и все, что ли? Ты, никак, в лес собрался и, поди, с Варей, а?
-На Тимофееву пасеку решили сходить. Варька просит показать ей мои корни и рисунки, что я за лето напластал. Да и так, отдохнуть. Выходной же.
- И этим ты ее потчевать там будешь, а, обалдуй? Пошел с девушкой, а взял с собой сухую корку?
-Ну, так . что нашел…
-Что нашел… - передразнила его мать. А в печь заглянуть, лихо тебе было да? А спросить мать, где, что есть? Ну, точно, обалдуй. Ладно. Дождись тут меня, я сейчас соберу вам подорожники.
Мать ушла в дом, а он, обрадованный ее неожиданным участием, веселее принялся за работу и, конечно же, зашиб себе палец молотком.
Палец, помнится, болел долго. Ноготь потом слез и на его месте вырос жалкий уродец. Но торопился он не зря. Варька ждала его в условлен-ном месте. Еще издали видел, как нервно она расхаживает под тополем, облюбованном ими за то, что стоял он несколько в стороне от рощи, а в его дупле, начинающемся прямо от корней, они вдвоем могли спокойно укрыться от дождя и ветра.
Илья был встречен холодным блеском изумрудных глаз и едким, как осиновый дым вопросом:
-Уж не Верочка ли Коростылева подкараулила тебя у дома? Я видела, как она прыгала вчера вокруг тебя в школе. Небось, нравятся ее розовые щечки и пухлая попка, как у пупсика?
Повернулась спиной, сунула руки глубоко в карманы простенького пальтеца.
«Ох, Варька, Варька! Где ты сейчас? Услышать бы тебя, увидеть…»
-Да ладно тебе, Варюха, матери надо было помочь. Я совсем ничего не делаю дома – не могу. Знаю, что надо, а не могу и все. Не знаю, почему. А мать по отцу убивается. Днем слова не вымолвит, а по ночам воет в подушку, разговаривает с ним, как с живым. Я в амбар перешел обратно спать, хоть и прохладно уже. И днем не могу видеть ее без содрогания, сил нет.
Напряжено вздернутые плечи опустились, послышался едва уловимый вздох.
-Палец вон зашиб, до сих пор в глазах искрит, - выставил он последний козырь.
-Ой! Что же ты сразу не сказал? Ну-ка, покажи. Больно? Дай подую…
Улетела с мокрым ветром холодная немилость, растаял едкий дым, и уже блестят в глазах скорые слезинки.
Осень в тот год пришла рано. Дуло и мочило неделями. Первые заморозки ударили уже в сентябре. А в ноябре, вдруг растеплило. Кисло пахло квашеным листом и недозрелой, но близкой зимой. День был воскресный, и Илюшка с Варькой решили провести его на Тимофеевой пасеке. Собственно пасеки там давно уже не было. Лишь сиротливо доживал свой век одинокий домишко. Схоронив свою старуху, Тимофей сильно затосковал, забросил пчел и пил напропалую, пока от тоски не залез в петлю.
Падкие до всякой мистики деревенские старухи, поговаривали, будто бродит теперь он там по ночам, зовет свою старуху и нападает на всех, кто ему попадется. С тех пор люди этого места побаивались, хоть и было оно ягодным. Малинники стояли там стеной, осыпая перезревшие ягоды. Одичал небольшой, но урожайный вишнево-яблочный сад, разведенный в лучшие годы расторопным Тимофеем. Прошлым летом Илья забрел туда в поисках диковинных корней и прочей лесной басоты, из которых мастерил и вырезал всякого рода зверушек, сказочных уродцев и что придется. Тимофея не встретил, а избушка ему понравилась. Подремонтировал печурку, забил корьем и мхами дыры в прогнивших бревнах сруба, застеклил единственное оконце, прибрался.
Он любил уединение, и избушка пришлась кстати. Там он сушил корни, принес картон, бумагу, краски, резцы. За лето домишко обжил, а к осени наготовил дров, намереваясь бывать здесь и по снегу. За все время его никто ни разу не побеспокоил, только чаще стали бабы поминать Тимофея, жарким шепотом нагоняя друг на друга жути и крестясь.
Мать о затее сына знала, но помалкивала и, как-то со смехом рассказала, что тетка Вера Оксанина и бабка Сидоровна прибежали из леса взмыленные с безумными глазами и без корзин. Сначала, дескать, увидели над Тимофеевой избушкой дым, а потом и сам он выскочил и ну за ними!.. Так, говорят, и гнал их до самой деревни, еле ноги унесли.
Илья те корзины нашел вскоре и каждой подбросил под ворота. Так бабка Сидоровна слегла от страху, за поносила, а тетка Вера стала уговаривать мужа продать дом и ехать жить к ее родне в другую деревню. С тех пор Илюшкин покой на бывшей пасеке охранялся надежнее всяких замков.
Измученным старческим скрипом встретила их с Варькой Тимофеева дверь. В полутемной избе стоял густо замешанный запах багульника, древесной плесени и сушеных грибов. Тяжелой мутной брагой бродившее небо, почти не пропускало света, не смотря на тлевший еще день, и сразу же пришлось зажечь керосиновую лампу.
Пока Варька осваивалась, Илья взялся растапливать печурку. Дорога не ближняя, они изрядно устали и продрогли от лесной сырости. Да и пере¬кусить не мешало бы. Быстро разгорелись сухие поленья, потянуло дымком, потеплело. Варька щебетала лесной птахой:
-Ой, Илька, а это что за чудо?.. А это?..
Он довольно улыбался, объяснял, где, что нашел, как резал…
-Это леший. Безобидная лесная тварюшка. Их тут много водится всяких. Видишь, сучок похож на руку с тремя пальцами? А это нос у него такой длинный и кривой в шишках.
Тут и резать-то нечего было. Он сам такой уродился. Надо только увидеть, фантазия нужна.
-Ой, как здорово! И правда, похож на лесовичка, только на доброго, улыбается даже. Ой-ой-ой!..
Это же ящерка! Как живая, и глаза зеленым горят. Камешки вставил?
-У матери старую брошку расковырял…
-Какой ты молодец, Илька. Прямо, Данила-мастер. Погоди-ка, а это не я ли нарисована, а? А это?.. И это!.. Ой,- сколько!..
-Что, не похожа?
-Наоборот, вот только не верится, что я такая красивая.
-Ты красивее, Варюха, только я еще плохо владею рисунком. Мне учиться надо. Вот закончу Суриковский, напишу твой портрет маслом на холсте. А лет через сто искусствоведы назовут его « Портрет неизвестной» кисти великого художника Ильи Софронова. А? Будешь висеть где-нибудь в Лувре, рядом с Джокондой.
-Нет. Не хочу быть неизвестной. И ни с кем я не хочу висеть рядом, даже с Джокондой твоей. Виси с ней сам. Она капризно бросила свой портрет на стол, уставилась в окно. Но спустя минуту спросила:
-А зачем ты это делаешь?
-Что? – не понял Илья.
-Ну, меня рисуешь…
В голосе Варьки он почувствовал ту хитринку, с которой она всегда выведывала его тайны.
-Как, зачем? Я вообще рисую… всех, ну и тебя тоже, - засмущался Илья.- Мне заниматься надо. Поступать собираюсь после школы.
-Но меня здесь больше всех, почему-то, - безжалостно добивала его Варька, с хитрым прищуром глядя в темное окно.
-Хотел сделать тебе подарок на прощание, Варюха, - решился он, на конец сказать правду. - Да мне все что-то не нравится, все не получается, как я хочу.
Илья был немного растерян прямотой Варькиного вопроса и счастлив одиночеством с ней в далекой заброшенной избушке в глухом лесу и своим откровенным ответом, похожим на признание, которое, по-видимому, и хотела она услышать. Да и сама Варька, чувствовал он, была смущена неожиданным поворотом их поначалу невинного разговора. Вдруг засуетилась, пряча заблестевшие глаза. Нашла веник, стала выметать пыль из углов. Илья кинулся на улицу, прихватив чайник.
-Ты куда, Илька? Испуганно вскинулась она.
-Надо за водой сбегать. Чайник пустой. Да ты не трусь, Варюха. Это рядом, в двух шагах. Ручей тут небольшой в низинке.
-Нет, я с тобой, - заканючила она, бросив веник. – Умру тут от страха в этой берлоге с твоими чертями, пока ходишь.
К ручью шли вместе по еле заметной тропе. На землю белыми парашютиками спускались редкие снежинки. Стих ветер, подгонявший их в спину всю дорогу. Тишина стояла глухая, влажно-тяжелая, настороженная.
-Ой, Илька, тихо-то как, вдруг шепотом заговорила Варька. - Первый снег. Как здорово.
Подставив пухлые ладошки, она ловила снежинки и счастливо смеялась.
-Смотри, Илька, какая красавица. Растаяла… Бедная маленькая снежинка. Я ее погубила.
А настоящей красавицей была она, его Варюха. Его боль и радость, и вечная тревога, так и не покинувшая его с того самого дня. Позднее, в жизни Ильи Софронова будет еще много красивых девушек, и, как он понимает теперь, гораздо красивее Варьки. Их нежность и ласка не раз согреют его холодное одиночество, помогут выбраться из мутной глыбы отчаяния. Но всякий раз от их непрошенного, преданного взгляда будет болезненно вздрагивать его, никому не принадлежащее сердце. Никому, кроме тоненькой девчушки в невзрачном пальтеце, в резиновых сапогах и в белом пуховом платочке. И будет много светлых, почти счастливых дней и вечеров среди образованных подружек и друзей с умными разговорами и хорошей музыкой. И жизнь его, в общем-то, обычная, будет интересна ему своими важными событиями. Но уже никогда не повторится в ней тот осенний заснеженный вечер у лесной одинокой избушки. Уже не замрет больше в немыслимом полете оборвавшееся сердце от одного только вида снежной пушинки на длинных ресницах, от теплой маленькой ладошки в его руке.
А снег все падал и падал. На темные волосы, выбившиеся из-под платка. На покатый, высокий лоб. На яркие пухлые губы. В ямочку у самой шеи с пульсирующей голубоватой жилкой. И таял, таял, оставляя влажные следы, похожие на не высохшие слезы.
Вдруг, вскинулись длинные ресницы, стряхнули снежный пух, и Илья увидел себя маленького и растерянного в темной глубине Варькиных изумрудов.
-Поцелуй меня, Илья, - сказала она серьезно, без тени обычной иронии в голосе. – Сегодня самый красивый день в моей жизни. Пусть он будет таким до конца. Я хочу, чтоб он запомнился на всю жизнь.
Она сказала это так тихо, как падает снег. Но он услышал.
Губы у нее были теплые, нежно-покорные и чуть дрогнули, когда он к ним прильнул. А холодная пуговка носика уперлась ему в щеку.
-А ты когда-нибудь целовался? спросила она полуобморочным шепо-том, лишь только он решился перевести дух.
-Нет, - прохрипел он обалдело. – Никогда. А что? - Застыдился он своей неловкости.
-Ничего… Я чуть не задохнулась, – сказала Варька с незнакомой улыбкой на пылающем лице. – Ладно, - тряхнула она головой, будто прогоняя наваждение. – Пошли-ка обратно, а то простоим тут, и тропинку занесет, и печка прогорит.
В избушке, за столом с домашней снедью, они веселились, как дети в первый день каникул. Илья что-то рассказывал, кого-то высмеивал, корчил рожи. Варька расплескивала чай, заходилась в неудержимом хохоте до мышиного писка, топала ногами…
Они были одни. Они неосторожно были счастливы.
«Что случилось с нами тогда? Какой запрет слетел с наших, закованных настороженностью, сердец? Куда летели наши души? Мы были взрос-лыми или остались еще детьми? Любили? Играли?
Такое не повторяется. Такое случается раз в жизни. Ослепительная вспышка в кромешной тьме, после которой уже не видно ровно тлеющей свечи!..»
Быстро и незаметно стемнело. Уже обвалом сыпавший снег залепил окно. Опомнились поздно. Крутило во всю и об обратном пути нечего было и думать. Дорогу, по которой они пришли, изрядно затянуло где мелки сосняком, где диким малинником и прочим подлеском и в этой снежной круговерти ее можно было легко потерять. А выбрести из Чудиновской тайги без дороги мог только опытный лесовик и не в такую погоду. И выходило им с Варькой коротать эту ночь в Тимофеевой избушке. Единственное, что Илья мог – это принести еще пару охапок дров.
Веселье сменилось апатичной тишиной. Варька сидела у приоткрытой печурки присмиревшая, с опаской косилась на окно. А за ним с утробным аханьем и стоном билась в трухлявые стены непогода.
-Сколько на тикало?
-Седьмой час, глянул Илья на доставшуюся ему от отца «Победу».
-Как быстро летит время, – вздохнула Варька. – Мама, поди, обежала уже всех девчонок. Небось, и к вам зашла.
-Тогда все в порядке, Варюха, мать знает, что мы здесь.
-И про меня знает?
-Допросила с пристрастием. Да ты не трусь, бодро успокаивал ее Илья. - Все будет Абге махт. Дрова есть, крыша не упадет, прорвемся.
-А тебе не страшно? – Все не унималась Варька. – Глухой лес кругом, аж на восемь верст – ни души. И такая буря. А, вдруг, бандиты, а? - выдохнула она жутким шепотом, округлив для убедительности глаза.
-Да какие бандиты!? Что ты, ей Богу! Когда они у нас водились-то? Только в войну и грабили, да и то на тракте. Голод был. А теперь?..
-А если волки, Илька?
-Ну, ты заладила, Варюха, - бандиты, волки, лешие, кикиморы… Что еще? Волки, во первых, сейчас сыты по горло – осень, а во вторых, в такую погоду все живье в лесу по дуплам и норам прячется. Не до нас им сейчас – самим бы выжить. А лешие и кикиморы все здесь, на тебя, вон, пялятся с полок и посмеиваются.
-Твоих кикимор не боюсь, - улыбнулась Варька, но на стены покоси-лась. – Они все веселые, добрые. А мне все равно страшно. Ты меня не успокаивай. Добавь-ка лучше свету, что-то темно стало.
Илья выкрутил фитиль керосиновой лампы. Он затрещал, задымил, огонек подскочил, было, и тут же увял.
-Керосин кончился,- вздохнул Илья, досадуя на свое упущение - забыл.
-Ну, долей, я темноты боюсь.
Илья покачал головой. Остались две свечки, да толку от них немного.
В густых сумерках тесной избушки наступила тишина. Малиновые блики выпрыгивали из печной дверцы и метались по бревенчатым стенам, по закопченному потолку, облизывали вжавшуюся в угол испуганную Варькину фигурку, отражались в оконном стекле.
Было жарко, только что уши не жгло. Но от двери по полу несло холодом. Зябли ноги. Помешав в печурке головешки, Илья расправил на лежанке свой старенький полушубок, поколотил мешок с сухой травой, служивший ему подушкой.
-Устраивайся Варюха спать. До утра ничего не случится, не бойсь.
-А ты? – Спросила она встревожено.
-А я буду сидеть у двери, и караулить тебя от волков и бандитов.
-Тогда отвернись и не смотри, пока я не лягу.
Илья сел к столу и уставился в черное, как печная заслонка, окно.
Перед ним дотлевала лампа, воняя керосином и горелой тряпкой. За спиной послышалась возня, хрустнули резиной сапоги, прошуршало сено, и Варька затихла. Только гудел в печурке огонь, да стонала и билась о стены пурга за окном.
Он сидел неподвижно, чувствуя настороженный Варькин взгляд. От неподвижности затекли и стыли ноги, но жарко было в голове и отчаянно билось сердце. Перед глазами мелькали то круглые Варькины коленки, то гибкая, по мальчишески поджарая фигурка под тонким на сквозь пронизанном солнцем платьем, два упрямо торчащих бугорка у широкого выреза. Раньше Илья этого не замечал. Они росли вместе, на одной улице, учились в одном классе. Варька была всегда рядом, привычная, как друг Кольша. Сейчас он пытался вспомнить, когда все переменилось для них? Когда они стали смотреть друг на друга иначе, чем всегда, и не мог. Все произошло само собой, незаметно для них, каким-то непостижимым ходом вещей.
-Илька! – Услышал он слабый похожий на вздох шепот. – Тебе не хо-лодно?
-Да нет, так же, почему-то шепотом ответил он. – Только ноги стынут. Дует от двери очень.
В темном углу за спиной опять зашуршало сено.
-Иди сюда. Сними сапоги, погрейся. Места хватит нам обоим. Мне бо-язно, Илька. Все кажется, что ты уйдешь. Ты не уйдешь, а?
-Куда же я уйду от тебя, Варька ты Варька!..
Он быстро скинул сапоги. Нащупав свободное место, осторожно прилег.
Молчали. Прыгали по потолку тускло-оранжевые блики, ныла пурга за стеной, дышало жаром напрягшееся рядом Варькино тело. Илья лежал, окаменело вытянувшись в струнку, и скорее согласился бы умереть, чем пошевелиться.
Не услышал – почувствовал:
-Ты что, плачешь, Варь?
-Кажется. Ну, вот, а платок остался в пальто…
-Я принесу, - дернулся, было, Илья.
-Не надо…
Горячие пальцы нащупали его руку, судорожно стиснули и потянули на себя.
-Послушай, как стучит мое сердце, - под рукой Ильи, в теплой глубине, за едва ощутимыми ребрышками, внятно и ритмично билась Варькина жизнь, а сверху руки касалась нежная, волнующая тяжесть ее груди.
– Слышишь?
-Да. И у меня вот-вот сердце выпрыгнет…
-Как хорошо!.. Поцелуй меня, Илинька, еще, как первый раз…
Голос ее шелестел в темноте, будто ветер нес поземку по мерзлому снегу. От этого голоса веяло родным теплом и детством. Так шептала ему мать когда-то перед сном: «спи, сынок. Я с тобой, мой Илинька».
Закружилась в голове огненная метель. Смешались на губах прохлада Варькиных слез и жар ее губ. Утонула, растворилась, сгорела до тла в этом жару пленившая их метель, и эта избушка, и лес вокруг, и далекая заснеженная Чудиновка.
«Куда летели наши души? О чем кричали? Куда звали из-за облачной выси?»
Давно отзвенела, отплакала недолгая песня, но тянется паутинной, тонкой ни-тью, не замирает та мелодия.
© Евгений Грязин, 2010
Свидетельство о публикации: № 7201-131779/20091228
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 10 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-8, ПРИЮТ ОТШЕЛЬНИКА
Часть 11 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-7, КРАСНЫЙ КАМЕНЬ
Часть 12 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-6, КАЛИТКА
Часть 13 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ
Часть 14 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-4, ШАНЕЖКА
...
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|
СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-7, КРАСНЫЙ КАМЕНЬ |
ГЛАВА - 7
КРАСНЫЙ КАМЕНЬ (из прошлого)
Туманным сентябрьским утром, еще только откричались первые деревенские петухи, Илюшка Сафронов уже с неприязнью прислушивался к знакомой, надоевшей тишине. Она пряталась за шебуршанием мышей под печью, за монотонным тиканьем ходиков, за обыденными, далекими и близкими, деревенскими звуками, доносившимися с улицы. Означать это могло только одно: бабы Кати нет дома. Она или не пришла еще с утренней дойки, или уже приходила, но убежала по своим делам и теперь жди ее, по-жди тут один, покуда она явится. Попробовал, было, хныкать для порядка, но в устоявшейся тишине собственный голос показался ему слишком громким, и он закусил губу. В животе свербило от голода, но спускаться с печи побоялся. Опять наладился, было хныкать, да вспомнил, что наказывала ему вечером баба Катя. В дальнем углу печи в ряд стояли валенки, приготовленные на зиму. Он подполз к ним и стал шарить в каждом по порядку. Наконец нащупал и вытащил на свет пол-литровую бутылку молока, заткнутую пробкой из скрученной газеты. У трубы нашел прикрытую полотенцем чашку с хлебом. Вытащив зубами пробку, отпил из горлышка молоко, за тем откусил хлеба, сколько мог…
Как же это было вкусно! Всю свою последующую жизнь Илья Сафронов помнил этот завтрак на печи. Никакие изысканные рестораны с их экзотическими блюдами не могли сравниться с ароматом бабушкиного хлеба и непередаваемым вкусом свежего молока. Всякий раз, вспоминая детство, он видел себя четырехлетним мальцом на печи, уплетающим за обе щеки бабушкин хлеб и запивая его парным молоком.
Баба Катя пришла, когда Илюшка, соорудив из пимов баррикаду, расстреливал сковородником драпающих от него фашистов, но, услышав шаги, притаился. Он видел, как она, осторожно прикрыв скрипучую дверь, на цыпочках прошла за занавеску, отрезала на кухонном столе кусок хлеба и, аккуратно завернув его в чистую тряпицу, сунула себе под телогрейку. Так же осторожно прошла обратно. Пошарив за печью, вытащила пестерюху и шагнула, было к двери, но Илюшку не проведешь. С пестерюхой баба Катя ходила только в лес за грибами или за ягодами, а это означало, что ему опять оставаться одному.
-Я с тобой, ба-а-а… Я с тобой хочу-у-у, - тонко заныл он.
-О, Господи!.. Наказанье ты мое. Да ты не спишь, чё-ли? Напугал ить баушку-то. Давай-ко, ягодка моя, поспи ишшо чуток, родимый. А я тебе гостинцев принесу из лесу.
-Не-е-е-ет, - ударился в слезы Илюшка. - Я хочу с тобо-о-о-ой. Не хочу один оставаться.
На этот раз он твердо решил не отступать. Хватит, насиделся один, наскучался по бабе Кате, которая и так дома не бывает. То она на ферме, то на заготовке дров, то в поле на прополке, то на уборке овощей.… А он все один, да один. Иногда к нему забегает Шурко, тетки Федорин. Но он много старше Ильки. Поиграв с ним немного в жмурки или в бабки, сьев все, что Ильке оставила на день баба Катя, он начинает, вдруг, спешить. Говорит, что если не придет домой вовремя, то его так выпорют, так выпорют… Хорошо, если не забьют до смерти. Нет уж, пусть лучше Шурко, проглот, дверь поцелует, а его баба Катя излупит в кровь, за настырность, он на все согласен, только бы не оставаться дома одному.
-Да ить комары тебя сьедят, такого сахарного. По болоту ходить, на Клюквенном-то.
-Ну и пусть едя-а-а-ат, хочу с тобой, на Клюквенно-о-о-о… - Продолжал ныть Илюшка.
-Тьфу ты, грех, навязался на мою головушку! - В сердцах ругнулась бабушка, понимая, что на этот раз внука не переспорить. - От, ить, наказанье-то, прости, Господи! Собирайся, не то, чё-ли?! Но помни, сам напросился, начнешь канючить-привередничать, так сразу и - домой. И, уж, больше не просись, никогда не возьму с собой. Понял?
-Ага, ладно, Ба… - Соглашался радостно Илюшка. - Я не буду, вот увидишь.
-То-то, же, смотри у меня!.. - Грозила ему пальцем баба Катя, и бормотала себе под нос заветное, ношенное на сердце:
-Может, и лучше так-то, спокойнее. При себе, да на глазах…А там-то чё, поди, особенного?.. Вклепался, небось, Ефимушко, по старости… Ну, чё ты, чё надевашь? От морока-то, ей Богу! - прикрикнула она на суетливо собирающегося внука. - Зачем тебе городские штаны до колен в лесу? А? На, вот… - и она протянула Илье настоящие брюки, немного большего размера, чем надо, но со штанинами и карманами, и даже с брезентовым ремешком. - Выменяла у заезжего барыги на табак. Носи, внучок, поминай баушку Катю. Ругнешь потом лишний разок… - Она легонько всхлипнула, сглотнула застрявший в горле комок.
Так вот, с приговорами, да разговорами, и напускным бабушкиным ворчаньем, они наладились в дорогу. Наконец-то Илька вышагнул из опостылевшей ему, теплой и пахучей избы на волглую от едких туманов, с обремкавшимися уже по первоосеннику тополями, дождями исхлестанную улицу.
День только начинался. Небо висело над ним тяжелое, грязно-серое, разбухшее от недавней мороси, закрывавшее солнце, но там, куда они направлялись, блестела у самого горизонта светлая полоска, а сам Красный Камень уже румянился в первых лучах, как булка в печи.
Поначалу идти было легко. Через поскотину и березовый колок бесчисленными пастушьими тропами, усеянными коровьими лепехами, они довольно быстро дошли до Ереминой гати, а уж за ней-то и начиналось Клюквенное болото, что под самым Красным Камнем.
Много позже наслышался Илюшка про этот Камень всякой всячины: и золото, де, находили там, и каменья разные, и люди, и скотина пропадали там бесследно. И, хоть, недалеко было это место от деревни, а побаивались его, люди, старались обходить, не смотря на богатые ягодники и грибные поляны. Забредали туда лишь отчаянные головушки, охотники, по зиме лося или кабана промыслить, да такие бедолаги сиротские, как Илька с бабушкой, в это лихое время запастись перед долгой голодной зимой лесной ягодой и грибами, благо, что добра этого было там всегда в достатке. Только собирай, не ленись.
Да и что оставалось им делать? Как выживать, когда пришли «уполномоченные», свели со двора коровенку, забрали кабанчика, взятого на откорм к зиме, побросали в мешок курей и были таковы. Осталась бабушке от них лишь бумажка с печатями. Ревмя ревела баба Катя, бегала за мужиками, отнимающими ее «горбом» нажитое добро. Хватала их за руки, бухалась в ноги, молила слезно, ползая в пыли: «пропадет, ить, пацаненок –то. Отец воюет на передовой геройски, мать на заводе денно и нощно…» Да где там. Война! Все для фронта. Все для победы.
-Ба, а какой он, Красный Камень-то? Как твоя занавеска у печи, что ли? - спросил Илюшка, не понимая, на какой такой камень можно идти да еще за ягодами.
-Красный Камень, это гора, миленький. Люди ее так прозвали, слыш-ко, в стары времена. Гора та большущая, лесом да кустарником обросшая, а из горы той камни громадные вылезают по склонам. На самой-то верхушке горы стоит скала высоченная, аж, как бы, в небо упирается. Вот и прозвали - Камень. А красный, потому, как больно уж красива гора та. Красный, в народе бают, это красивый, значит, баской по-нашему, по-деревенски-то. Да оно и не просто так, опять же. Летом-то, в июне, как созреет ягода: костяника - понизу, где посырее, земляника - повыше, ближе к солнышку - красно кругом. Потом уж и малинник примется, боярышник подойдет, опять же. А уж, как рябина с калиной заалеют, дак и вовсе лепота. Ну, а по осени-то, как ноне, когда у осинника лист забагровел, а береза желтая да веселая стоит, то и глаз не отвести, как хорошо. В ясный день, слыш-ко, глянешь на горушку из дали - ну, прямо, красавица, любо-дорого глядеть. Аж сердце, иной раз, зайдется от басоты такой. Где ишшо найдешь богатство-то тако?! Нету боле. - Баба Катя отпустила Илькину руку, погладила его по голове ласково, добавила с гордостью, - вот кака у тя родина - то, внучок, лучше не быват! Здесь - эть ты родился-то, в деревне этой, в Чудиновке. Здесь, значит, и корни твои.
Как только вошли в кочкарник, как только заколыхалось, заходило ходуном болото под ногами, подступила жуть под Илькино сердечко. Косматые кочки, заросшие осокой, багульником и клюквенником, на голову выше его самого. Березовый, да осиновый сухостойник корявыми сучьями упирается в мутное небо, чавкает, булькает, пузырится болотная жижа под тяжелыми резиновыми сапогами. Жесткие голенища сапог больно натирают в паху. Но нельзя сказать бабушке, нельзя хныкать - домой тоже неохота. Уж больно крута характером баба Катя. Лучше потерпеть, а там, глядишь, и обвыкнется.
Уж на что, казалось, велика корзинка у Илюшки, а и то полнится. Сначала он по ягодке собирал. Подойдет к кочке - она, будто кровью забрызгана - вся в красных каплях-ягодах. Протяни руку и собирай себе на здоровье. Но увидела баба Катя, показала, как надо.
-Ты корзинку-то поставь рядом, чтоб руки освободить, да не опрокинь, смотри, не соберешь после. Ну, вот, значит, одной-то ручкой приподнимешь ягодник, и, вишь, каки гроздья под ним, раздвинь пальчики не широконько, да под гроздья и заводи. А потом сжимай их в пригоршню, чтоб значит, веточки между пальцев были, а ягодки в горсточке и тяни на себя тихохонько, осторожненько… Во-о-от так , видишь, сразу целая пригоршня - и в корзинку. Да не дави. Клюква, ягода нежная, не горох, тебе.
Попробовав раз-другой, Илька так наловчился, что мигом одну корзинку набрал, высыпал бабушке и, довольный похвалой, снова кинулся к кочкам, уже не обращая внимания на колыхающуюся под ногами землю. Еще посмеивался, про себя: «ровно по перине ходишь…»
К полудню набрали обе корзинки с верхом. Баба Катя, кроме того опят нарезала, где и рыжики с волнушками попались, уже последние в сезоне, но ядреные, мелкие, как раз для засолки. Хватило бы соли: она по нынешним временам дороже хлеба стала.
Умаявшись, вышли на горку, на сухое место передохнуть, хлебца пожевать. Во всю разохотился яркий солнечный день. На душе у Ильки, не смотря на усталость, было легко и весело. Не подвел он бабу Катю, не распустил сопли, хоть и чувствовал, что стер ноги до крови в тяжелых сапогах не по размеру и в паху саднило, и голова, надо сказать, кружилась от дурманящего аромата багульника - да все едино - хорошо!…
А баба Катя уже расстелила холстинку на траве, выложила огурчики малосольные, хлеба краюшку, соль да лук, да квасу баклажку. Аж скулы заломило от этого вида. Так захотелось всего и сразу…
Пока обедали, баба Катя поглядывала на внука ласково и одобрительно. Нахваливала щедро:
-Молодец-то ты, какой у меня, однако. Ни разу и не пискнул. Стер, поди, ноги-то, а, Илюшка?
-Не знаю, ба…- бодро соврал он, довольный нескорой на похвалу, но всегда справедливой бабушкой. - Я и не заметил…
-Ну-ну… тогда вдвойне молодец, раз тако дело. Выйдет из тебя мужичок, верю. А обувку-то, слыш-ко, давай снимем да и посмотрим, чё, там тако? Великоваты сапожки-то. За одно и отдохнем перед обратной дорогой. Ишь солнышко како. Долго вёдро-то стоять будет ноне. Вот только заморозки ударят ранние и зима, кажись, будет ядреная да снежная. Ну да ладно, на то Господь Бог да природа, матушка.
Баба Катя стянула с Ильки сапоги, размотала холщевые портянки. Насчет крови он не угадал, слава Богу, но волдыри набил изрядные. Натертые ступни жгло, как ошпаренные. Впору бы и похныкать, но уж не солидно после такой-то похвалы и Илька терпел, пока баба Катя прикладывала к больным местам разжеванный подорожник да еще какую-то травку, аккуратно обматывала портянками. Потом насобирала по склону сухой травки, насовала в сапоги Ильке, чтоб больным ногам помягче было.
-Ну-ко, пробуй, - встала, поддержала внука за руку. - Ну, как оно? Больно?
Сделав шаг, другой, он скривился от боли, ойкнул, покряхтел. Думал, было, заплакать - все легче, как-то, да опять не осмелился перелезть через Бабину похвалу и решился терпеть, пока сил хватит. Идти-то все равно придется.
-Ничё, Ба… - А у самого-то уж слезы наворачивались, и губы вкось повело.
-Ах ты, золотко ты мое! - Всплеснула руками в восхищении баба Катя, - Ах ты, мужичек ты мой ненаглядный! Да какой же ты у меня молодец-то писаный!
Она схватила его на руки, прижала к себе так, что он чуть не задохнулся, расцеловала в обе щеки.
-Вот так!… Вот так, родименький. - Бормотала она, задыхаясь от умиления и слёз - с терпением да упорством любую жисть одолеешь. Кака бы судьба не пришлась тебе, прими ее с открытым сердцем и неси крест свой по совести, чтоб слабый, глядя на тебя, становился сильнее, а сильный утверждался в упорстве своем.
Взволнованная, она долго не могла успокоиться. То слезы промокнет концами платка, то посморкается, то повздыхает, искоса с любовью поглядывая на дорогое чадо.
-Видели бы, родители-то, какой сыночек у них растет, порадовались. А теперь-то че получатся: один воюет не знамо где, жив ли, нет ли, хто знат? Другая,- на заводе упахиваться, некогда ребетенка навестить. Вот ведь, война-те, проклятущая! А ты отдохни-ко, родименький, дай ноженькам покой - не ближний свет идти-то. Да и мне дух перевести надо, ишь чё расхлюпалась, старая. К вечеру на ферму, опять же… - и она прилегла на обласканном солнышком пригорке, прикрыв лицо платком.
А Илюшка, хоть и упластался тоже и ноги горели, как поджаренные да не сиделось ему, не лежалось. Все было интересно. Первый раз попал он в лес, да какой!.. Вон ящерка прыскнула в траве - да на камушек. Маленькая такая, пестренькая. Сидит, греется на солнышке, не шелохнется. Он за ней на коленках, она опять юркнула в траву и Илюшка следом… Интересно ему, поближе бы рассмотреть охота, уж больно интересная тварюшка. Так и полз, натыкаясь коленками на мелкие камушки и сучки, пытаясь прихлопнуть ящерку ладошкой. Хлоп, хлоп… да все мимо. Не дается, шустрая, юркая, как бы играет с ним и обоим весело.
Заигрался, Илюшка, не заметил, как уполз от бабы Кати, скрылся от нее за кустиками, потерялся среди валунов, раскиданных по склону. Только тогда и огляделся, когда притомился да коленки сбил. Сидит, вертит головенкой по сторонам, не поймет, как здесь оказался, с какой стороны приполз? Незнакомое место, камней поболе, а вон и дырища в горе, вроде, как лаз в нору, только велика больно. Кто в ней живет, какой зверь? А может Лешак болотный или Тать лесной? Где им еще и водиться-то, как не в такой вот глухомани да на Красном-то Камне?
Боязно стало Илюшке, муторно, аж в животе захолонуло. Хотел, было, обратно возвращаться, а куда? Где его сторона? И баба Катя не кричит его, не хватилась еще, задремала, видать, с устатку-то. Вот и думай тут, че делать-то. Ну, думай, не думай, а когда еще попадешь на этот Камень-гору? Оно, хоть и страшно, конечно, а заглянуть-то ой как охота в дыру ту жуткую! Так и тянет, так и тянет.
Подполз Илюшка с краю к лазу самому, смотрит, трава, вроде как притоптана на входе, даже выбита до краснозему местами и знакомым духом несет из дыры: не то дымом табачным, не то портянками кислыми. Постоял так на карачках, по-приглядывался, по-принюхивался. Решил, было, дальше ползти, но вдруг из дыры той рожа выглянула: страшная, дикая, волосищами обросшая, только белки глаз сверкают. У Илюшки дух захватило от неожиданности, сердце подскочило и бухало у самого горла, вот-вот выскочит. А глазищи-то выпученные сверкают и прямо в него упираются и морг, морг ресницами…
-А-а-а-а!.. Подскочил Илюшка, как ужаленный, и, не помня себя, забыв про больные ноги, понесся неизвестно куда.
-Леша-а-а-ак, баба-а-а!.. Леша-а-а-ак ту-у-у-ут!..
Тут уж и баба Катя подскочила из-за ближайшего валуна. Без платка, с разметавшимися волосами. Схватила внука, прижала к ногам.
-Что ты, что ты, дитятко? Какой Лешак еще тут у тебя? - Спрашивала она испуганно, гладила по голове тяжелой рукой, наклонившись над ним. -Ну-ко, ну-ко, показывай.
-Та-а-ам - в дыре-е-е-е…- Бился в истерике Илюшка, зарывшись лицом в широкую бабину юбку.
Но баба Катя развернула его лицом к горе,
-Да где это, где? Покажи толком.
Илюшка поднял зареванное лицо, вытянул руку и обомлел. Перед ними стоял здоровенный мужик. Уж на что баба Катя высока да статна, а мужик-от по выше будет и в плечах по шире и руками мосласт да крепок. Обросший бородой, нечесаный, лицом темен, взгляд угрюмый, в руках двустволка на них направлена.
-Ну-ко, родненький, - баба Катя взяла Илюшку за плечи и с силой засунула его за себя, не обращая внимания на сопротивление.
-Это ты, ли чё ли, Макар Степаныч? - Выговорила немного севшим от неожиданности голосом. - Ишь, зарос-то как, одичал. Байбак - Байбаком. Видать прав был, Ефим-то, не вклепался он…
-Я этого старого перхуна подкараулю ноне да и сверну ему башку-то, - прохрипел простуженным голосом мужичина, - чтоб не болтал лишнего. Только я сначала хорьку этому трепало вырву, а потом уж и ухайдакаю.
Прижимаясь к Бабиным ногам, Илька почувствовал, как они дрожат, но голос не подвел ее, был спокоен и тверд.
-Ишь ты, каков. Больно грозен, как я погляжу. И ружьишко, вон, припас. Это ты со стариками и бабами, чтоли, воевать собрался, пока их мужчины по окопам вшей кормят да кровь проливают ради них и детишек своих? И ради - твоих, к стати, - тоже, пока ты в земляной норе прячешься, как червяк. И когда же это ты, Макар, совесть свою потерять успел? Вроде на глазах рос…
-Я вот стрельну щас тебя, Катерина, тут и совести твоей конец! А парнишонка твоего в болотине утоплю, чтоб патроны не переводить. Места здесь гиблые, сама знаешь…
Ох, не прав был Макар. Видать, не знал он бабу Катю, суетился не в меру. Илюшка, все еще прижимавшийся к ее ногам, почувствовал, вдруг, что они перестали дрожать, налились каменной твердостью.
-Ах ты гниль болотная! - Заговорила баба Катя с какой-то особой интонацией и сделала решительный шаг в сторону Макара, тот от неожиданности отскочил, приставил ружье к плечу.
-Не подходи, старуха, стрельну!.. - Крикнул он и щелкнул курками.
Но баба Катя не слушала и сделала еще шаг в его сторону.
-Ах ты, паскуда! Червяк навозный. О совести он говорит поганым хайлом своим… Парнишку моего он утопит… - Тут она обернулась к сомлевшему от страха, ноющему на тонкой ноте внуку, потрепала его по голове, - А ты не трусь, Илюха, пусть те боятся, кто от людей прячется. Стой и не трясись. Нам бояться нечего. Мы любому можем в глаза смотреть. А ты, Макар, - Баба Катя снова повернулась к нему,- ты можешь людям в глаза смотреть, а? Да убери ты свою «пукалку», все равно ведь не выстрелишь. Слабак ты.
-Это почему же я слабак, Катерина? Думаешь, не выстрелю? Или смерти не боишься, а?
-А ты меня смертью не пугай. Она за каждым ходит, а у тебя, вон, за спиной стоит, и рожи тебе корчит. Так что, плохи твои дела, Макарка.
Илюшка, с удивлением обнаружив, что баба Катя мужика этого не испугалась, а наоборот, наступает на него, да еще и поносит на чем свет стоит, тоже приободрился. И хоть не отпустился от ее юбки, и хныкать не перестал, но не утерпел от распирающего его любопытства, выглянул из-за широкого бабиного подола. Мужик по-прежнему держал ружье у плеча, но что-то в нем изменилось, будто сломалось что. В заросшем грязном лице его, в большой мосластой фигуре чувствовалась неуверенность. Изхристанные, извоженные в красноземе штаны его с обвислыми пузырями на коленях, мелко, подрагивали.
-Ты, Катерина, лучше не доводи меня до греха, - говорил он глухо, стараясь не смотреть бабушке в лицо, а все зыркал беспокойно по сторонам воспаленными глазами.- А то, сама понимаешь, терять мне нечего, да и выбора нет. Носит тебя нелегкая в такую-то пору по гиблым местам. Какого рожна тебе дома-то не сидится, вредная ты старуха? Еще и пацаненка прихватила на кой-то ляд. Мать твою!.. Что прикажешь мне теперь с вами делать, а? Мало мне одной беды - тебя еще черт свалил на мою голову!..
-А ты на меня свой грех не вали, Макар. Беду свою ты себе сам сотворил. Тебе и отвечать за все. Кроме тебя виноватых нет. Лихая пора пришла на нашу землю, слов нет. Всем больно, всем страшно. Но не спрятаться от нее никому: ни старому, ни малому, ни больному, ни сирому. Ко всем постучит, с каждого спросит, и каждый ответ держать станет. И твой черед придет, парень, не отсидишься ты в волчьей норе. Что скажешь людям тогда, а, Макар?
-А где ты людей-то здесь видишь, Катерина? - Он отпустил ружье с плеча, перекинул его стволом на изгиб левой руки, многозначительно и криво усмехнулся,
-Кроме нас тут и нет никого. Да и будет ли кому спрашивать, а, Ивановна? Как думаешь?
-Это ты, верно, говоришь, Макар, кроме нас с внуком я что-то людей здесь не вижу. Особенно если судить в какой компании ты сейчас обретаешься, - Баба Катя махнула рукой в сторону волчьего логова, продолжила с откровенной издевкой, - вижу, ты обжился уже здесь. Ишь, вон как траву-то побил сапожищами у нового дома - до самой земли истоптал. Осталось шерстью обрасти и будет из тебя матерый волчище. Вот только охотиться на тебя некому. Мужчинам нашим недосуг ныне баловаться. У них поважнее дела есть. Теперь старики, да мы, бабы с ребятишками за все здесь в ответе. И вот я, Катерина Ивановна Коршунова, честно прожившая свой век и внучок мой, малолетний, ангельская душа, мы спрашиваем тебя, - кто ты есть, человек? Почему ты оружием нам грозишь, когда с оружием тем должен защищать нас, не жалея живота своего вместе с нашими мужчинами? А? Что молчишь, Макар?
Лицо Макара, изжелта-бледное, нездоровое вдруг вспыхнуло багровостью от приступившего стыда и злости, и опущенный, было, ствол ружья уткнулся бабе Кате в грудь.
-Ну, все, старуха, хватит с меня твоих комиссарских проповедей. Вот тебе мое последнее слово, мать твою!..
-Ага, Макар, - не унималась бабушка. – Давай, стреляй в старуху. И мальца, вон, не забудь, тоже стрельни. Защищай свою волчью жизнь. Уж больно дорога она тебе, такая-то.
Но Макар не отвечал. Он чуть пригнул лохматую голову к ружью, отставил ногу и замер. Будто окаменел.
Илька еще крепче вцепился в бабушкины ноги и изо всех сил зажмурил глаза. «Сейчас бабахнет», пронеслось в голове.
Но выстрела не последовало. Недалеко, за камнями послышались голоса, окрики, как будто на лошадь, скрип телеги. Чувствовалось, что где-то рядом много людей. Видать, они шли по зимнику с другой стороны Красного Камня. Потому и неслышно было их приближения.
Когда Илька, не дождавшись выстрела открыл глаза и выглянул из за бабушкиного подола, Макара перед ними уже не было.
-Ба-а, а где мужик-то? – Удивился он.
Но бабушка, вдруг сгребла его в охапку и с бормотаньем: «Осподи, Осподи, пронеси нелегкая!..», побежала на место, где они отдыхали. Быстро собрав в холстину все, что там было, она схватила Ильку за руку и они бегом углубились в чащебу. Но через минуту бабушка остановилась, присела перед Илькой на корточки и зашептала ему в лицо:
-Слушай-ко меня, внучок, внимательно и не спрашивай не о чем, хорошо?
Илька молча кивнул.
-Так, теперь дальше: сейчас мы с тобой пойдем тихо-тихо, осторожно, осторожно. Не дай Бог, шумнем и нас услышат, - беда! Смотри, чтоб и веточка не хрустнула под ножкой твоей, ладно?
-Ладно, Ба, - прошептал на этот раз Илька.
-Ну, вот и хорошо. Давай, пойдем потихонечку.
Но далеко уйти они не успели. За деревьями и кустарником замелькали синие шинели, фуражки с малиновыми околышами, послышался лязг металла, лошадь всхрапнула, отгоняя комарье. Бабушка присела за ближайшим камнем, прижала Ильку к себе. Повернула его лицом к себе и приложила палец к губам:
-Тс-с-с!..
Илька кивнул головой и тоже приложил палец к губам:
-Тс-с-с!..
Люди шли метрах в десяти от них. Переговаривались в полголоса.
-Ну, и дэ вин тот червоный каменюка? А? Идэм, идэм…
-Да ты уже пять минут идешь по нему, Коноваленко. Дурья твоя башка. Уснул, что ли?
-А он, хохляцкая душа, камней отродясь не видывал и тайги не нюхивал. Вот, голова-то чубатая и закружилась с непривычки.
Послышались смешки.
С камнем, за которым сидели Илька с бабой Катей, поравнялась подвода. На ее передке они увидели деда Калину. Он восседал с вожжами в руках и чмокая тонкогубым ртом, подгонял лошадь, крутил костлявой головой в разные стороны, побаивался.
-Ну, ты глянь-ко, а? – зашептала баба Катя возмущенно. – Опять, ведь, этот козел не в свой огород залез! Ну нигде – то без него не обойдутся, а?! Во ведь суета хромоногая – вездесущая… Видать, все же сболтнул лишнего, не сдержался и наступили ему на язык-то ведь, а!? Да и впрягли в то же дерь… Осподи, прости! Ох – хо- хо – о. Дурак, - одно слово.
Вдруг за камнями глухо раскатисто бабахнуло, потом – еще. Следом послышались ответные звонкие щелчки, будто пастух кнутом играет. Еще… Еще… Кто-то громко вскрикнул, заорал диким голосом, и разом все стихло. И снова – «ббаба-ах!» « Ах – ах – ах» отзывалась тайга. «Щелк – щелк – щелк» - следом. «Чак – чак- чак» - кричало эхо. Но все тише, тише были звуки, прятались в камнях, разбегались по кустам. Наконец, все окончательно смолкло, и они пошли в сторону дома, выбирая чуть заметную в траве старую тропу.
© Евгений Грязин, 2010
Свидетельство о публикации: № 7201-131782/20091228
Глава - 8
Я Щ Е Р К А (из прощлого)
Очнулся от свежести затянутого сумерками вечера.
-Мама!..
Она сидела напротив, на березовом чурбаке, привычно уронив руки в подол платья, и внимательно разглядывала его.
-А я вздремнул, кажется, - неожиданно смутился Илья и снова, как в детстве, ворохнуло сердце чувство вины.
Мать заговорила с ним будничным голосом, словно они расстались только сегодня утром.
-Здравствуй, сынок! Вздремнул - и ладно. Притомился, видать, в дороге. А я в поле на прополке была. Управляющий попросил. Да и что дома сидеть, когда силы еще не покинули. А сердце-то у меня весь день замирает и замирает, да сладко так. К чему бы это, думаю? Отца во сне видела прошлой ночью: конопатит, бы, он нашу лодку, вот эту самую, на которой ты сидишь, смолит – дымища над ним, сам чумазый, как черт в пекле, и улыбается во все зубы. Ты что это, говорю, Кузьмич, затеял, зачем тебе лодка? Да Ильке, отвечает, дорога у него, ныне, дальняя, не дойдет пешком-то.- Она промокнула концом головного платка заблестевшие слезы, продолжила со вздохом:
-Вещий сон оказался. Ну, вот, значит, подхожу это я к дому, смотрю – калитка не заперта. Кто бы это, мог быть? Не уж-то, думаю, Устинья приехала в гости, соскучилась? В Ташкенте она теперь живет, у дочери. Как схоронили Аркадия, так и бросила все. Не могу, говорит, одна жить, к внукам поеду. Захожу, а тут – на тебе, Илюшка мой! Так вот и сижу, на тебя смотрю, плачу потихоньку.
Софронов, взволнованно вскочил, прижал мать к себе. До чего же маленькой, хрупкой показалась она ему после долгих лет разлуки.
-Ну, что ты, что ты!? Вот я и приехал к тебе – живой, здоровый. Ничего со мной не случилось и не случится. Пойдем-ка, лучше в дом. Я бы поел чего-нибудь.
-Ой, Илька! Ну и дура же я старая, а! Айда-ко, правда.
Мать суетливо скрежетала ключом в старом замке и все оглядывалась на него. А в глазах читалось: уж не приснился ли он ей? Всхлипывала тоненько, ворчала, глотая неуемные слезы:
-От, язви его, не открывается, проклятущий. На-ко, ты попробуй. Что-то руки не слушаются. Может у тебя получится…
Он уже давно был сыт, а мать все подсовывала ему то огурчики свежие, с грядки, то очередную куриную ногу, сметану густую, как холодец с мороза. В глазах ее, всегда ярко голубых, а теперь уже разбавленных мутноватыми белильцами старости, вместе с трепетной искрящейся радостью, проглядывало невысказанное беспокойство. И только когда он закурил, по-отцовски попыхивая дымом в форточку, она осмелилась спросить:
-На долго ли приехал, сынок?
И замерла, внутренне сжалась, будто ожидая удара, прятала глаза, разглаживала тяжелой рукой невидимые складки на клеенке.
-Не знаю, как тебе покажется, - решил он успокоить мать. – Думаю, месяц, другой поживу. Отдохну, по хозяйству тебе помогу.
Дрогнули, расправились опущенные плечи, и сквозь густой загар пробился на увядших щеках легкий румянец.
-Ну, вот и ладно, вот и хорошо. Отдыхай вволю. Утром блинчиков тебе напеку. Покушаешь с маслицем, как любил. Небось и вкус их забыл в столовках-то? Да и кому тебя потчевать: живешь бобылем, сам себе рубашки стираешь. Мать вздохнула тяжело, длинно, глянула исподлобья украдкой: не обрадует ли сын еще какой вестью? Но, не дождавшись, стала убирать со стола.
Он молчал. Обдумывал, как бы перевести опасный разговор на другую тему. Но мать сегодня тоже не хотела бередить старую рану. Сновала мимо него от стола к печи и обратно, и все норовила заглянуть в лицо, с неожиданной, забытой им уже лаской в глазах. Смущалась своего нечаянного счастья, но, вдруг, не сдержавшись, несмело протянув руку, гладила судорожно по плечам, по голове, словно желая убедиться: здесь ли он, ее единственный, родная кровинушка, последняя надежда в жизни?
А «последняя надежда», дымил уже которой сигаретой, пил несчетную чашку чая, и было ему стыдно перед нерастраченной материнской нежностью. Слишком занятый собой все эти годы, не балующий мать письмами и, тем более, подарками, потерял, как ему казалось, право на ее ласку и нежность. Но для нее все было просто. Приехал в гости сын, единственное чадо, и она была счастлива. Ворковала радостно, рассказывала новости о курьезных и горестных событиях односельчан, о вдовьем своем житие, когда из-за каждого пустяшного дела приходится кланяться мужикам, тратиться на магарыч.
Застелить себе постель он попросил мать в амбаре, на прежнем месте, где встречал в детстве чудиновские рассветы. И уже тонул в теплых волнах дремы вместе с растревожившими его воспоминаниями и недодуманными мыслями под тихие всплески материнского голоса, пока, как ледяной душ, не обрушилось на него знакомое имя.
-Кто, кто приехал?
-Да ты, уж, спишь, никак? Я и говорю, Варвара Степановна, забыл, что ли? Год, как здесь живет, в библиотеке работает.
-Это, которая Минаева, что ли?
-Да, какая она сейчас Минаева!? – Досадовала мать на его беспамятность. Давно – Панина. При тебе она замуж то вышла, ведь. За офицера этого, приезжал еще с ней перед тем, как тебе в армию идти. Беленький такой, румяный, как девушка. Ну, вот, значит, хорошо, сказывала Арина, они жили поначалу. В Германии, где-то служба у него. А потом, Варька то и заболела. В больницу положили, разрезали. Уж, не знаю, что там у нее нашли? По-женски, что-то, сказывали бабы, а может, врут. Кто их разберет. Я не спрашивала. В чужой шубе блох искать, - самому чесаться. Ну, так вот, офицерик-то, раз такое дело, и загулял от нее. Бабу стал подыскивать себе здоровее, что ли? Черт их, кобелей, разберет. Одним словом, узнала она как-то, не стерпела обиды и вернулась домой. Дочку с собой привезла, Аксютку. А девченочка-то, какая славная: красавица писаная, смышленая, приветливая. Век бы любовалась на нее.
Мать, вдруг всхлипнула, стянула с головы платок, уткнулась в него лицом, проговорила сдавленно, искаженно из-под платка.
-На тебя чем-то похожа, когда ты в ее годках был. Эх, ты-ы-ы, обалдуй! Жизнь проживаешь, а семя свое не прорастил, меня сиротой оставил, без внуков, без радости на склоне лет, сам годами на глаза не кажешься.
Илья протянул, было руку к матери, но она, дернув плечом, резко встала и, не попрощавшись, вышла из амбара.
В тишине, за хлебным ларем шебуршали мыши. Пахло укропом, сушеной калиной, огурцами и чем-то еще с детства волнующим, непередаваемым никакими словами. Не будь этого разговора с матерью, он бы от души порадовался родному домашнему духу, понежился наскучавшим сердцем в юношеской колыбели. Но улетел сон, унес покой.
После той ночи в Тимофеевой избушке их отношения с Варькой стали другими. Она стала сторониться его, реже выходила на улицу, а при встречах больше молчала. Странное ее поведение раздражало, а порой и злило Илью. Он часто уходил на этюды, много рисовал дома, - готовился в «Суриковский» институт и за этими занятиями забывал о Варьке.
Уже летом, за неделю до его отъезда в Москву, Варька постучала в амбарное окно. Было уже поздно. Он отбирал, укладывал и снова разбирал свой чемодан с работами, приготовленными на творческий конкурс.
Прямо с порога кинулась на шею:
-Извелась я вся, Илюшенька, без тебя. Не могу больше. Гордилась, гордилась, а все без толку. И что за сердце у меня такое, сладу с ним нет.
Ночью шептала горячечно:
-Не бросай меня, Илюшенька! Никогда! Держи меня крепко-крепко, - она обнимала его изо всей силы. – Вот, так! И не отпускай от себя никуда. А иначе пропадем мы друг без друга.
Тогда он не обратил внимания на эти слова, а в последствии и вовсе забыл их. За ее руками и жаркими губами, за неумелыми, но преданными теплыми ласками, он уже видел Москву, и себя в шумной ватаге гениев – будущих Гогенов и Матиссов и Модильяни.
Под утро, стрельнув в него зелеными молниями из темных полукружьев глазниц, решительно заявила:
-Я от тебя не отстану, так и знай! Поеду в Москву вместе с тобой. Устроюсь куда-нибудь на работу, буду помогать тебе.
И поехала. Но, уж, лучше бы она осталась и ждала его дома. Может, как-то бы иначе сложилась их жизнь.
Он не поступил. На отлично сдав специальные экзамены, не добрал баллов - на школьных предметах. Москва, с ее суетливой шумной жизнью, с терпким запахом разогретого на солнце асфальта, с бесконечными, покорными очередями у магазинов и кафе в одночасье стала ему ненавистна. Нестерпимо хотелось домой, в тайгу, в Тимофееву избушку. Хотелось побыть одному, поплакать, пожалеть себя – что угодно, лишь бы поскорее и подальше от этой шумной бесконечно жующей публики, от большого неприветливого города.
А тут еще Варька! Сколько не доказывал, что ей нет никакого резона возвращаться с ним домой, терять год учебы, сколько не убеждал, что вернется на будущий год и поступит обязательно, и они снова будут вместе, она твердила одно:
-Или оставайся и готовься этот год здесь, - решительно заявила она. - Или я возвращаюсь с тобой. Вместе приехали, вместе и уедем.
Как она раздражала! Семенит за ним на вокзал с огромным, еще дедовского кроя, чемоданом. Лучше бы кричала, плакала, закатила истерику и бросила его, презрев явную бездарность. Так нет – молча сопит за спиной, пыхтит под тяжестью ноши, бежит, как покорная собачонка за хозяином. Бросила работу, документы не успела взять в институте - собралась с ним обратно в деревню. А билет был всего один. Он купил его в тот же день, когда завалил экзамены у какого-то барыги на вокзале за две цены. К ней в общежитие пришел только попрощаться, уже с вещами.
Еще по дороге в Москву он настоял на том, чтобы она не теряла понапрасну время и поступила хоть куда-нибудь. Жена художника по определению должна быть образованной. Против такого аргумента Варька возражать не стала и, сверх всякого ожидания, с первого захода поступила в медицинский институт. Попутно, в какой-то поликлинике, договорилась подрабатывать санитаркой.
Они строили планы.
-Ты талант, Илюшка, тебе надо как следует заниматься, - Убежденно доказывала ему Варька. – Здесь, в Москве, даже на две стипендии нам не прожить, поэтому я решила и учиться, раз ты так хочешь, и работать, глядишь, и перебьемся.
-Ну, от чего же ты одна будешь работать, и учиться, - возмущался Илья. – Я инвалид, что ли? Да у нас на любом факультете халтур полно. Особенно летом. Преподы часто берут студентов на восстановление фресок в храмах, и новодел, иной раз, попадается. Старшекурсники, бывает, берут с собой молодежь на монументалку. У них практика, дипломные работы, а нам наука. Главное, чтобы руки, откуда надо росли. Да и любую другую работу всегда найти можно. Москва – город большой, всем дела хватит. Не трусь, Варюха, прорвемся.
В ожидании поезда стояли поодаль друг от друга, словно чужие. Уже все было сказано. Откипели страсти, и каждый остался при своем мнении. Осталась мука, точившая Софронова с того самого момента, когда он решил уехать один. Билет Варька не смогла купить, даже к кассе не пробилась, и теперь, уперевшись взглядом в спину Софронова, бормотала, как молитву, единственное слово: «Останься, останься, останься…». Солнце, яр-кое, предвечернее, невидимое здесь, под навесом Казанского вокзала, нестерпимо пылало в обожженном небе, загоняло в душную тень пассажиров и провожающих. Они толпились среди бесчисленной поклажи, изнывая от духоты; шумные и суетливые, нетерпеливо поглядывающие в сторону сверкающих путей, откуда должны подать поезд, стремящиеся покинуть этот знойный, ненавистный Софронову город.
Поверх их голов, за обрезом навеса, он видел, как на этот город стеной наваливается тяжелая брюхатая туча и тянет за собой широкий, во весь горизонт, мрачный плащ тьмы. Она еще не накрыла им весь город, еще не дотянулась до вокзала, но из чернильной ее глубины уже пробивались быстрые, как выстрелы, всполохи огня и доносилось низкое раскатистое ворчание. Удушающе плотный, неподвижный воздух заполнил перрон. Когда подали состав и объявили посадку, чернильный морок окончательно затянул изнывающий зноем перрон. Тонкие, сильные пальцы судорожно вцепились Софронову в предплечья, потянули вниз, зеленые глаза близко-близко заглянули ему в душу:
-Если ты сейчас уедешь без меня, ты предашь нас обоих! Слышишь, Софронов? Я прокляну тебя и всю твою жизнь, и мы оба никогда не будем счастливы. Никогда! Понимаешь ты это? - Шептали губы родные, теплые, ранили больно тоской окутанное сердце. – Если только ты сейчас уедешь, Софронов, ты разобьешь нас обоих, вдребезги и эти осколки нам уже никогда не собрать! Никогда, понимаешь? Никогда!
Он понимал. Понимал это еще тогда, когда она решила ехать с ним в Москву. Уже тогда, удивляясь непостижимому чутью в себе, знал, что это не к добру. Но он не мог ее уговорить тогда и не смог сейчас. И дело было не в том, чтобы просто сдать билет и уехать завтра вместе, и не в том, чтобы остаться с ней в этом городе. Вся беда заключалась в том, что в какой-то момент в его сознание прорвалось то, что зрело и болело до того. В тот самый момент, когда он не нашел себя в списках поступивших ему явилась ясная очевидная мысль: он - художник и он поступит и получит право называться художником, но пока он не готов. Потому что чего-то очень важного, что не выросло, не созрело в его душе. Но оно никуда не ушло. Его бы только не растерять, не похоронить в суете житейских хлопот. Оно такое маленькое, такое ранимое и легкое, как перо на ладони, дунь и улетит... Иначе все!.. Конец всему! конец Илье Сафронову и жизни его. Дальше пустая никчемная суета и безнадега. Этого нельзя было допустить. Поэтому он должен в одиночестве выращивать его, чтобы никто и нечто не могло ему помешать. Поэтому он не мог остаться и не мог взять Варьку с собой. Он просто ничего не мог изменить. Надо было только найти в себе силы, чтобы пережить эту муку.
Софронов решительно оторвал Варькины руки от себя и, не проронив ни слова, поднялся в вагон. Где-то над головой, оглушительно лопнула и покатилась пустыми бочками по железным Московским крышам чернильная гроза, водопадом хлынул ливень. По шуму голосов за спиной он понял, что Варька ломится за ним. Ее не пускали. Кричала пожилая проводница, требуя билет, шумели пассажиры, которым Варька мешала пройти своим огромным чемоданом, и сама она что-то истерично вопила визгливым рыдающим голосом, от которого уже рвались до предела натянутые нервы Ильи Софронова.
Трясущийся от злости, он выскочил из вагона в тамбур, подхватил нелепый Варькин чемодан и выкинул его через головы пассажиров на перрон. Замки лопнули, крышка откинулась и на грязный затоптанный асфальт, под ноги толпы вывалились какие-то разноцветные лоскутья, и в этом постыдном, как чужая распахнутая постель, водовороте одежды и белья искрила зеленым глазом ящерка, та самая, которую он подарил Варьке еще в Тимофеевой избушке.
Где-то в отдаленном уголке мозга, слабо сигналило, что он делает что-то ужасное, дикое, противное себе, но уже не мог остановиться. Вид растерзанного чемодана его еще больше взбесил. Хотелось разбросать, растоптать эти нелепые здесь тряпки и вместе с ними покорную, преданную Варьку. Она окаменело стояла над своим растерзанным чемоданом, крепко закусив пальцы обеих рук, видимо, чтобы не закричать. Широко раскрытые нестерпимо изумрудные ее глаза смотрели на него удивленно и испуганно. А он, в безотчетном порыве выскочив из вагона, кричал ей в лицо что-то злое, обидное, еле сдерживаясь, чтобы не ударить. И тут же, из неведомых глубин его души, поднималась острая болезненная жалость к ней и вместе с нею страх. В этот миг Софронов окончательно понял, что до безумия любит свою Варьку-Варюху, и что сейчас теряет ее навсегда.
Поезд мягко вздрогнул и пошел, пошел, набирая скорость, прочь от ненавистной, терзаемой бурей Москвы, от испуганной, одинокой Варьки и от своего, вдребезги разбитого, счастья.
Они встретились через год. Он не знал, как она прожила его. У матери ее, тетки Арины, не спрашивал. Ждал призыва в армию и надеялся, что все скоро забудется. Было стыдно и неспокойно на душе.
Дни его текли серо и однообразно. С утра работа на машинном дворе, вечером «пята-чок» под тополями, а в плохую погоду – просторная изба подслеповатой и глухой бабки Феклы, где деревенская молодежь устраивала посиделки. Там его ждал заливистый Кольшин баян, визг девок и громкий хохот подвыпивших грубоватых парней. Ждала там его и Верочка Коростылева. Писклявая, как все толстушки, мягкая, словно поднявшееся тесто. Когда надоедал прогорклый дешевый портвейн, шум гулянки и однообразный Кольшин репертуар, он искал утешения у Верочки, с ее пошловатой, все понимающей яркогубой улыбкой и всегдашней готовностью к суетливым не согревающим ласкам. А потом было еще более тоскливо и надсадно, словно застарелая зубная боль.
С Варькой они встретились у калитки. Он возвращался из гаража прокопченный, чумазый, в засаленной робе, а она, вышла из их двора и теперь стояла перед ним яркая, воздушная, вся пронизанная солнечным светом.
Улыбнулась, протянула руку.
-Здравствуй, Илюша! – Рука прохладная, мягкая; глаза искрятся чужим незнакомым теплом. - Как ты поживаешь? Работаешь? А это мой муж. Познакомьтесь, пожалуйста. Дима, это Илья, мой друг детства. Илья, это мой муж, Дима.
Незамеченный ранее, перед Софроновым вырос высокий, стройный лейтенант. Весь сверкает звездочками, крылышками в голубых петлицах и широкой белозубой улыбкой. Крепко жмет руку, что-то говорит. Кажется, о том, что много слышал о нем, и вообще, страшно рад познакомиться… Вежливый такой, воспитанный.
Муж!.. Она вышла замуж… Варька-Варюха!..
На один миг он увидел себя крохотным, закутанным в теплую мамину шаль, мальчиком в переполненном людьми вокзале. Мальчик только что держался за мамину руку, и, вдруг, ее нет. И мамы – нет. А вокруг гул толпы, сутолока, дикая смесь запахов жареной рыбы, пирожков, табачного дыма и угольной пыли. От охватившей его темной жути, мальчик закричал. Подходили незнакомые люди, что-то спрашивали, жалели, гладили по голове, но мамы все не было, и он кричал. Ему было страшно и одиноко без мамы в огромной толпе среди чужих людей…
Какая она, все-таки красивая! Улыбается ему хорошо, приветливо, будто никогда и ничего между ними не происходило. Красивая и чужая.
-…Олег получил назначение в Германию. Заехали на сутки повидаться с мамой. Проводишь нас завтра? Ты меня слушаешь, Илья?
-Да, конечно, поздравляю, - лепетал он невпопад. – Молодцы, что зашли.
-Сегодня будет маленькая вечеринка. Посидим, детство вспомним…
Мы как раз заходили, чтобы пригласить тебя к нам в гости. Приходи обязательно, без тебя не начнем.
Она взяла своего мужа под руку, прижалась к его плечу и они пошли. Шагов через двадцать оглянулась, приветливо помахала ему рукой, еще раз крикнула: «Приходи обязательно». И этот, муж, оглянулся. Тоже помахал. И они снова пошли стройные, красивые, облитые солнцем и счастьем. Они уходили все дальше и дальше, а потерявшийся маленький мальчик надрывался в крике от страха и беспомощности. Но уже никто не подходил к нему, не гладил по голове. Не было вокзала и снующих людей, а была пустынная деревенская улица и на ней две удаляющиеся фигуры.
И было еще жаркое, июльское солнце над головой, легкий ветерок, собирающий пыль с дороги, и стон незапертой калитки в ушах.
Серия сообщений "Литература":Литературные тексты - свои и чужие: проза, поэзия, и прочее...Часть 1 - НОЧЬ
Часть 2 - КАМИН ГОРЕЛ...
...
Часть 9 - Легенда о каменной бабе
Часть 10 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-8, ПРИЮТ ОТШЕЛЬНИКА
Часть 11 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-7, КРАСНЫЙ КАМЕНЬ
Часть 12 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-6, КАЛИТКА
Часть 13 - СНЫ ДУХА роман-соната. Глава-5, РАЗРЫВ
...
Часть 17 - СНЫ ДУХА роман-соната. Часть-1. Глава-1, КАЧЕЛИ
Часть 18 - МОЛИТВА
Часть 19 - От героя романа «Сны Духа» его автору с улыбкой:
|