-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в stewardess0202

 -Подписка по e-mail

 

 -Интересы

во всем мне хочется дойти до самой сути…

 -Сообщества

Участник сообществ (Всего в списке: 1) Школа_славянской_магии
Читатель сообществ (Всего в списке: 1) Школа_славянской_магии

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 11.02.2014
Записей: 19483
Комментариев: 1196
Написано: 20939


Н. Северцов: Зоолог в плену у кокандцев. Часть 1

Воскресенье, 01 Июля 2018 г. 16:17 + в цитатник

Прикосновение к тайнам и загадкам истории Туркестана

Н. А. Северцов

142504764_220 (607x699, 126Kb)

Н. А. Северцов. Портрет работы Т. Г. Шевченко. 1859

Николай Алексеевич Се́верцов (24 октября [5 ноября] 1827 — 26 января [7 февраля] 1885) —  один из крупнейших русских путешественников-исследователей — принадлежит к числу тех замечательных представителей научной мысли, которыми по праву может гордиться наша родина. Выдающийся зоолог, основоположник русской зоогеографии и один из основателей экологии, он с полным правом может быть причислен также и к плеяде крупнейших географов и геологов России второй половины XIX века. Этот энциклопедически образованный русский естествоиспытатель был одновременно превосходным топографом и препаратором, охотником и рисовальщиком; с равным успехом он собирал гербарии, производил метеорологические и гидрологические наблюдения и талантливо обобщал свои многолетние исследования. Характерными чертами научных трудов Северцова были их разносторонность, материалистическая направленность, отражение идеи развития как живой, так и неживой природы. У Северцова учились энтомологи и ботаники, ихтиологи и орнитологи. Даже историки, этнографы и экономисты находят интересный материал в его трудах. Советские зоологи, зоогеографы и географы до сих пор по праву считают Северцова своим учителем. Для географии исключительно важны и заслуги Северцова — зоогеографа и эколога, и его заслуги как путешественника, первоисследователя обширных частей Памира, Тянь-Шаня, Кызылкумов, Приаралья и Западного Казахстана.

0_62b21_ec275186_XXL (461x35, 5Kb)

Коканцы — должно быть, жители Кокана. Где же Кокан? Что это такое? Вот вопросы, которые я часто слышал от будущих читателей этой статьи; начинаю следующим ответом на них, и скажу, что такое Кокан.

Это среднеазиатское ханство, занимающее область верховьев Сырдарьи, и названное по имени своего главного города; его северная граница, вдоль реки Чу, прилегает к Голодной Степи, бесплоднейшей пустыне, безводной, неудобной для кочевья, отделяющей Кокан от киргизской степи сибирского ведомства.

Таким образом, коканцы наши соседи; это обстоятельство должно возбудить участье читателя, тем более, что они с нами по-соседски и в ссоре, из-за участка земли. […]

Сношения этого ханства с Poccиeй довольно долго были мирные; еще в 1829 году было в Петербурге коканское посольство, и до 1853 года ходили в Ташкент русские приказчики. Но в тоже время коканские киргизы грабили наших, т. е., грабили более беглецы из русских же киргизов, укрывшиеся в Кокане, нападали и на наших сибирских казаков. Сами коканцы настроили крепостей (из которых главная была Ак-Мечеть) в зимовках наших киргизов на Сырдарье; гарнизоны этих крепостей, вообще малочисленные (самый сильный, в Ак-Мечети, не более трехсот человек), назначались почти единственно для незаконных поборов с зимующих на Дарье русских киргизов, и для поборов же с бухарских караванов, торгующих с Россией, а продовольствовались на счет сырдарьинских киргизов — исенчей, или земледельцев. Сверх того, эти крепости, как и все пограничные крепости среднеазиатских владений, служили убежищами и складочными местами разбойничьим шайкам из киргизов, подвластных Кокану.

После взятия Ак-Мечети, переименованной в форт Перовский, и двукратного поражения коканских войск, посыланных обратно завладеть ею, в 1853 году, были покинуты коканцами все укрепления на западе от Ак-Мечети, а на востоке от нее Мамасеит-Курган и Джулeк. Этим, разумеется, кончились поборы, производившиеся из коканских крепостей, набеги ограничились окрестностями Форта Перовский, а вражда коканцев к русским усилилась. Впрочем, набеги производились малыми шайками, и не было примера, чтобы такая шайка потревожила русский отряд, или даже приблизилась к нему. Коканские наездники ограничивались нападениями на беззащитные аулы, и угоном скота; наши киргизы платили им тем же.

После взятия Ак-Мечети, ташкентские караваны еще ходили в Троицк и Петропавловск, а русские купцы, прежде торговавшие в ханстве, перестали туда ездить.

Таковы были наши отношения к Кокану, когда я, по поручению императорской академии наук, прибыл на Сырдарью, для зоологических исследований.

Особенно богатую зоологическую добычу обещали мне лесистые места и разливы Сырдарьи, от форта Перовский вверх, по направлению к Джулеку; оттуда я думал пробраться, если только возможно, на почти совершенно неизвестный хребет Каратау, которого западная оконечность всего в восьмидесяти верстах от форта Перовский. Эти места считались опасными от коканцев; но именно в то время, в половине апреля, были в форте Перовском получены известия, что опасность миновалась: подвластные Кокану киргизы возмутились в восточной части ханства, и осаждали крепость Аулье-Ата; туда сосредоточивались коканские войска, а в западной части ханства оставались только слабые гарнизоны, не выходящие из городов и укреплений. В этой западной части киргизы были покойны, но более расположенные к русским, нежели к коканцам. Только их, киргизов, можно было встретить на Каратау, а близ Дарьи, между фортом Перовским и коканской крепостью Яны-Курган (на востоке от Джулека, в двухстах верстах от форта Перовский) — никого, кроме мирного киргизского отшельника у могил Охчу, близ Джулека, почитаемых святыми.

Такие обстоятельства должны были казаться весьма благоприятными для предполагаемой экскурсии; но сверх того шел еще вверх по Дарье отряд, посланный рубить мелкий строевой лес для форта: рота пехоты, пятьдесят казаков [может быть, и меньше; точной цифры не помню, но в итоге не менее ста человек]. Наконец, бухарский эмир угрожал Кокану. Стесненные таким образом, коканцы должны были избегать русского вмешательства в их дела, следовательно, и неприязненных действий против нас.

Но, так как только что объясненная безопасность экскурсии была только вероятна, а не совершенно верна, я решился быть при посланном вверх по Дарье отряде, следовать его переходам, а во время дневок для рубки леса охотиться около его лагеря. Поездка же на Каратау должна была зависеть от дальнейших известий, какие могли быть получены уже в отряде, на местах рубки, от наших киргизов, имевших сношения с каратаускими, — так как многие тамошние перекочевали в русские пределы, но продолжали видеться с родичами, оставшимися на прежних кочевьях, в коканском подданстве.

Такое решение было скорее осторожно, чем беззаботно-дерзко, да и в исполнении, как читатель увидит, я не полагался на авось.

Я знал положительно, и все после плена собранные сведения это подтвердили, что до тех пор, до апреля 1858 года, коканцы весьма избегали встречи с русскими отрядами, даже и на двадцать верст к ним не подходили. Это было замечено еще в марте 1858, когда (что ежегодно бывает) русский отряд, выставленный в восьмидесяти верстах от форта, прикрывал перекочевку наших киргизов, с их дарьинских зимовок на север.

Поражения, нанесенные русскими коканцам в 1853 г., когда наши сотни разбивали их тысячи, сильно устрашили их, и они еще ничем не показывали, чтобы безуспешные погони наших отрядов за их хищниками, рассеяли этот страх.

Мне первому довелось узнать горьким опытом, что коканцы уже успели ободриться, относительно наших отрядов. […]

Некоторые занятия удержали меня в форте, так что я не успел отправиться с отрядом, а отправился дня три спустя, 20-го апреля, обойти ак-мечетский остров, и догнать отряд за протоком Бир-Казан.

Эта экскурсия была рядом мелких неудач. Нужны были два верблюда, но зимующие под Ак-Мечетью киргизы откочевали; нашелся один только верблюд, и то плохой. Мои десять конвойных казаков нагрузили лошадей, и вожак-киргиз повел нас отыскать и нанять еще верблюда.

Оставались только похудевшие зимой, или верблюдицы с маленькими верблюжатами; и тех и других киргизы откармливали и заправляли на сырдарьинских пастбищах, пока еще не выросли летние травы, вредные для верблюдов. Но они собирались скоро откочевать на лето в степь, и, избегая задержки, прятали верблюдов между барханами, и уклонялись от обязанности отдавать их в наймы по казенной надобности.

Мы выступили уже пополудни, и проискали верблюда до вечера, а нашли уже после захождения солнца. Солнце зашло в тучи, который быстро набегали на небо; скоро темнота сделалось так густа, что не видно было ни на шаг вперед. Полил проливной дождь; промокши до костей, мы остановились ночевать в первом попавшемся киргизском ауле, где, по киргизскому обычаю, нас всех беспрекословно разместили по кибиткам, и не потому, чтобы они боялись казаков, а именно по обычаю гостеприимства. Точно также они, как я видал и прежде, и после, принимали и всяких путников, что я, может быть, подробнее опишу, вместе с другими обычаями киргизов, в другой статье.

На другой день мы пошли на Бишарнинский пост, весь день охотились, и ночевали в барханах, между Бишарной и Бирюбаем, у болот, которые многими рядами идут от Бир-Казана к Бабастын-Кулю, как уже сказано. […] На третий день, пришедши в Бирюбай, около полудня, я почувствовал лихорадку, и довольно жестокий припадок, что заставило меня ночевать там. […] Выехавши из Бирюбая, мы ехали по болотистой низине, заливаемой при каждом повышении воды в Дарье. […]

У протока Бир-Казан прекращаются солоноватые болота, и он вьется между джиддовыми рощами, перемежающимися с колючкой. За протоком, саженях во ста, построена коканская крепостца Мамасеит-Курган, теперь пустая. По взятии Ак-Мечети, коканцы без боя покинули Мамасеит; русские не обратили на нее внимания, и крепостца до сих пор уцелела в первоначальном виде. Это, как и все коканские укрепления, четыреугольник, каждая сторона которого сажен в пятнадцать, двадцать, обнесенный глиняной стеной, сложенной не из воздушных кирпичей, а из комков глины, смятой в руках. Выступы этих комков снаружи сглажены ладонью, пока глина была мягка. Для постройки всей крепости глина берется тут же, снаружи стен, что образует ров; а строили бесплатно соседние исенчи, теперь откочевавшие на Яныдарью.

Вышина стен Мамасеита до пяти аршин; к ним изнутри прислонены все постройки, именно конюшни, из хвороста и камыша, с джидовыми кривыми столбами и стропилами. По плоско-покатым крышам, засыпанным землей по камышу и хворосту, удобно всходить до верху стены, и из-за нее стрелять. Гарнизон крепости, вероятно, жил в кибитках.

Невдалеке от Мамасеита я присоединился к отряду, посланному рубить лес, а вскоре мы подвинулись верст на двадцать вверх по Дарьи, за Кумсуат, и остановились близ озера Джарты-Куль. […]

Начальствовал этим отрядом офицер, служивший на Сырдарье со времени взятия Ак-Мечети, известный своей опытностью, храбростью и вместе с тем осторожностью. Я с ним советовался на счет дальнейших экскурсий и могущих встретиться опасностей, и он меня отклонял от всяких замыслов насчет Каратау; но окрестности лагеря, верст на десять, считал безопасными.

Это он подтверждал и примером: сам ходил, и другие офицеры ходили, сам-друг с вестовым, выбирать лес для рубки, или на охоту, даже и после того, как мы получили из форта Перовский известие, что из Яны-Кургана делаются разъезды к Каратау, чтобы задерживать киргизов, начавших перекочевывать из коканских владений в русские, Оренбургского ведомства.

Разъезды коканцев в этом направлении заставили меня отказаться от поездки на Каратау, тем более, что я не имел права брать туда конвой, а должен был ограничиться людьми, непосредственно принадлежащими к экспедиции, в числе трех, и двумя киргизами вожаками.

Но с другой стороны, малочисленный яны-курганский гарнизон, занятый еще разъездами к северу, к Каратау, в 150-х верстах от нашего лагеря, и содержанием постоянного сторожевого пикета (как нас извещали) в горах, очевидно, не мог никого отделить, ничего предпринять на запад, против гораздо сильнейшего русского отряда: следовательно если только известие было верно, опасность со стороны коканцев, для окрестностей лагеря, из мало вероятной становилась прямо невозможной. А верности этого известия поверил и человек, пославший нам с ним киргиза, человек, замечательно, точно и подробно знающий наших среднеазиатских соседей, и впоследствии превосходно употребивший это знание для моего избавления из плена, — О. Я. Осмоловский, чиновник Министерства иностранных дел, заведывающий сырдарьинскими киргизами. Прибавлю еще, что я, после, в плену, узнал, что это известие было верно, только не полно: к Каратау коканцы сделали простую демонстрацию.

Таким образом, я, по примеру офицеров отряда, продолжал охотиться в окрестностях лагеря без опасения. Коллекции нарастали понемногу, но эти охоты были досадны тем, что самые редкие, самые завидные для коллекции субъекты из животных встречались, но в руки не попадались. […]

Нездоровье мое продолжалось, и, на охоте, я каждый день скоро уставал, сходил с лошади и ложился, чувствуя озноб и жар. Наконец, утром 26 апреля, я чувствовал себя еще слабее прежних дней, и все утро лежал, заполдень. Вместо обычного влечения на охоту, меня одолевала какая-то вялость; не хотелось ехать. Совестно почти припоминать такие, чисто-личные мелочи, но если бы я поддался своей безотчетной болезненной лени, расположился бы на весь день отдыхать в лагере, я не попался бы в руки коканцев: болезнь была мне словно предостережением, и это врезалось в мою память.

Я его не понял, я был послан в степь не для отдыха, а для исследований, надеялся пересилить болезнь, и считал нарушением долга не выехать для наблюдений, когда мог держаться на лошади. Почувствовавши в час пополудни облегчение, я поехал, с препаратором экспедиции, тремя казаками, чтобы держать лошадей, и двумя вожаками-киргизами. Мы направились к Джарты-Кулю, так как два охотника были уже посланы на Дарью, в джиддовые рощи, — да и воздух лесистых болот мне казался нездоров для человека в лихорадке. […]

Мы переехали гряды две барханов, во второй полосе, проехали и мимо Джарты-Куля, и ничего не нашли. Переваливши через третью, высокую гряду песков, мы спугнули дикую козу, а на лужайке, между чащами колючки, нашлись и ее два козленка, еще едва стоящие на ногах.

Тут мне в голову пришла жестокая затея, достойная охотника или зоолога, у которого стремление обогатить коллекцию отнимает всякую жалость, — привязать козлят, и, спрятавшись, караулить возвращение к ним матери, чтобы ее застрелить; козлят я думал взять и воспитать, выпоивши молоком, как телят.

Мы попрятались в колючку. Киргизы-вожаки между тем поехали вперед, т. е. к востоку, и въехали на бархан осмотреться.

Вскоре они вернулись с известием, что заметили вооруженных коканцев.

Кабы они не ездили на бархан! Там коканцы нас не искали, а ждали спокойно ночи для цели, которую читатель впоследствии узнает. Лишь бы им остаться незамеченными, а наши выстрелы на охоте не вызвали бы от них нападения, как я впоследствии узнал. Еще тут, в полуверсте от неприятеля, я мог бы безопасно добыть дикую козу, и вернуться домой, в лагерь, с ценной добычей — если бы не обще-киргизская привычка выглядывать, нет ли чего особенного.

Увидя себя замеченными, некоторые коканцы тоже выехали посмотреть, увидели нашу малочисленность, и вернулись к своей шайке.

Наши киргизы поскакали в лагерь за помощью.

После того, как показались коканцы, мы ожидали нападения. Из объясненных уже выше соображений, что подобная встреча невозможна, читатель уже может понять, как неожиданно было это нападение: и неожиданность смутила нас. Моя первая мысль была, однако, защищаться; ружье у меня было заряжено дробью; сверх дроби, я стал заряжать оба ствола пулями. В правый ствол пуля вошла легко; в левый шла туго.

Вместе с тем, я сказал своим спутникам собрать лошадей, и самим засесть в колючку, чтобы дождаться коканцев, подпустить и стрелять их в упор, на верное.

Будь со мной мой бывший спутник по степи, офицер топографов А. Е. Алексеев, опытный, храбрый, хладнокровный офицер, исходивший всю степь, подравшийся и с хивинцами и с коканцами, сильно содействовавший кумсуатской победе!

Мое распоряжение было внушено памятью наших с ним разговоров об обороне от азиатцев, и будь он тут, это распоряжение было бы исполнено, он бы воодушевил казаков, смущенных неожиданностью, как он раз и сделал, во время моей экспедиции близ Эмбы; распоряжение было бы исполнено, мы бы отбились.

Но я не привык командовать; прежде, в степи, я поручал это офицерам, начальствовавшим конвоем экспедиции. И тут, вместо решительной команды, не допускающей возражений и заставляющей наших солдат и казаков побеждать или умирать, я высказал только свое мнение. Ожидая битву, я надеялся на себя, как на рядового, что не хуже другого подерусь, и хладнокровно заряжал ружье, но не так-то надеялся на себя, как на боевого начальника, и искал опоры в самих казаках; пусть каждый решится за себя, а не мне, мирному зоологу, от роду не бывшему в деле, распоряжаться чужой жизнью.

Эта неуверенность начальника еще пуще смутила казаков, внушила им робость.

Они умоляли меня спасаться, подвесть к отряду коканцев, если будут преследовать: говорили, что их сила несметная, — да, как я уже объяснил, можно ли было и подумать, чтобы коканцы решились подойти близко к русскому сотенному отряду иначе, как с громадным превосходством сил? Ведь они уже испытали, что и это превосходство не помогает; ведь они пять лет тщательно избегали встречи с нашими отрядами…

Ни препаратор, ни же один казак не отходили от меня, пока я заряжал ружье, они не хотели бежать, спастись без меня; но они меня торопили, представляли бесполезность сопротивления пяти человек сотням.

Я видел их смущение, борьбу между страхом и преданностью мне; они могли, от этой преданности, даром погибнуть, но для боя была на них надежда плохая, а один в поле, не воин. Они уже были верхом, и ждали: скрепя сердце, сел на лошадь и я — мы поскакали.

Скоро показались и коканцы — не толпа несметная, а всего человек пятнадцать. Мне представился несбыточный план успешной обороны, вскочить на близкий бархан, и с верху отстреливаться и отбить неприятелей, занявши выгодную позицию.

Да некогда было ее занимать: коканцы уже были близко, и шагах в двадцати пяти дали залп на скаку — никого не убили и не ранили. Мы повернулись к ним — казаки выстрелили, без команды и без действия, потом опять поскакали.

Вихрем, точно тени, мелькнули мимо нас, так что я и не разглядел, несколько неприятелей; остальные были еще назади: не помню, какими судьбами я отстал от своих и ехал один, разве потому, что и на езде старался еще забить не досланную в ружье пулю. Я еще не стрелял, и оба ствола были заряжены.

С обеих сторон узкой, извилистой дороги, по которой мы ехали, была колючка в рост верхового, почему я и не мог видеть всех эпизодов стычки.

Но еще не доехавши до этой колючки, услышал я выстрел и увидал серую лошадь моего препаратора, без седока, а скоро нашел и седока, лежащего на дороге, без оружия. Он просил защиты, я кликнул казаков, которые не слыхали, а ему сказал залезть в колючку, что он и исполнил, и я поскакал дальше.

Он скакал сперва рядом со мной, но нас разлучили первые, обогнавшие нас коканцы, кольнувши его пикой. Он стрелял — вместе с казаками и после; его ружье было двуствольное. Результата своего выстрела он не видал; еще дым не рассеялся, как он уже получил, как я после узнал, еще три раны пикой, к счастью, легких, и был сбит с лошади, не убивши и не ранивши никого. Едва успел я от него отъехать, как меня догнал коканец и кольнул пикой. Коканцы скакали впереди меня — другие еще оставались сзади — мною овладела злоба пойманного волка, кусающего своих ловцов с яростью безнадежного отчаяния. Я не надеялся спастись и, решившись не достаться им даром, метко, расчетливо прицелился в ранившего меня коканца, пустил в него правильно досланную пулю — и его лошадь поскакала без седока, а он лег мертвый поперек дороги, с простреленной навылет головой. Тут опять мелькнула пропавшая было надежда догнать своих, пробиться — да лошадь запнулась перед мертвым телом; меня настигли еще три неприятеля. Я обернулся к ним, готовый еще раз стрелять, и выстрелил, но уже пеший; сперва меня сняли с лошади на пике, воткнутой мне в грудную кость. Остававшаяся в одном стволе, недосланная пуля так и не вылетела; выстрел разорвал ружье. Тогда один из неприятелей, коканец, ударил меня шашкой по носу, и рассек только кожу; второй удар по виску, расколовший скуловую кость, сбил меня с ног — и он стал отсекать мне голову, нанес еще несколько ударов, глубоко разрубил шею, расколол череп… я чувствовал каждый удар, но, странно, без особенной боли. Двое других, киргизы, между тем ловили мою лошадь; поймавши ее, они подошли и остановили своего товарища, почему я и остался жив.

Bсе трое меня проворно обобрали, связали руки и повели, пешего, а сами верхом. Я прежде всего поднял и надел упавшую с головы шляпу, походную мягкую шляпу с широкими полями; потом объяснил им, по-киргизски (теперь, право, не сумею найти этих слов, не зная языка), что пеший конному не товарищ, и я за ними не поспею. Они меня посадили на лошадь — но не на мою, и привязали ноги к стременам; мы поехали рысью. Большинство захвативших меня неприятелей были не коканцы, а коканские киргизы; настоящий коканец был только один, тот самый, что меня рубил.

К моим первым трем провожатым мало-помалу присоединялись еще и другие; но ехали не кучей, а то обгоняли меня, то отставали. Были и заводные лошади; еще я заметил двух захваченных казачьих лошадей, казачье ружье, ружье моего препаратора и мою винтовку, которую я, выезжая на охоту, поручил везти казаку. Пленных, кроме меня, не было.

Заметил я тоже, что один киргиз постоянно ехал со мной, не обгонял и не отставал, а ехал так, переговорившись с остальными. Чтобы задобрить своего сторожа, я отдал ему свои деньги, которых обиравшие меня сначала не нашли, всего рублей десять, звонкой монетой.

Этот сторож вел на поводу лошадь, на которой я ехал. Руки мои были развязаны, но меня не допускали самому править, боясь побега, почему я ехал довольно беспокойно.

Между тем, со мной поступили еще человеколюбиво. В 1852 году, коканские киргизы захватили трех сибирских казаков, изранивши их не хуже меня, и прежде чем посадить на лошадей, три версты тащили на арканах, а меня всего шагов десять.

Кровь обильно лилась из моих ран, ничем не перевязанных, и капала на дорогу: но боли я все не чувствовал, а только слабость. Все время я был в полной памяти, и не слишком мучился своим грустным положением: я, от ударов что ли по голове, отупел и впал в какую-то апатию, мешавшую мне раздумывать о своем бедствии. Всего сильнее я чувствовал жажду, от потери крови. Между тем, я придумывал, как бы выманить от этих киргизов свое освобождение, да поскорее. Нужно их было уговорить — я не знал их языка. Немедленное бегство я считал бесполезным: слишком слаб, как раз догонят, и еще хуже будет. «Биз семдер кирэк эмисс; биз кеттэ кирэк; урус-га кеттэмс; синдер джуз, бишь-дшуз, мын тэнька булад урус тэнька», — говорил я (и, верно, неправильно, да не умею правильно), подбирая немногие знакомые киргизские слова, значившие по-русски: «Я вам не нужен, мне надо уйти, поедем к русским, вам достанется 100, 500, 1000 рублей». Русские киргизы называли наш рубль тэнька или деньга, но азиатская, бухарская и коканская монета этого имени не дороже двадцати копеек, почему я и говорил про русские тэнька.

Смотрел я тоже и примечал дорогу, не будет ли вода; но дорога шла по безводным барханам, где я замечал, и именно в этот раз (из Кокана назад проехал тут ночью), описанную выше растительность песков. Птиц не оказывалось; только позднее, в сумерки, я заметил небольшую сову, но не разглядел какую, утративши очки в сражении.

Между тем приехал еще киргиз и стал распоряжаться остальными: лет тридцати пяти, с довольно правильными чертами, с узким продолговатым лицом, в котором только и было монгольского, что выдающиеся скулы и редкая борода. Глаза его лукаво подмигивали, и вообще в выражении лица было что-то неприятно-фальшивое. Он заговорил со мной по-русски; первые вопросы были о том, кто я и о возможности погони; я отвечал, что не успеют догнать, почему мне и можно напиться, когда подъедем к воде.

— Но напиться при таких ранах, это смерть.

— То дело мое, да мне нечего умирать, проживу; а так ехать не могу.

— По крайней мере, нужно пить очень мало.

— Не вдруг и напьюсь, а понемногу у каждой воды; до Джулека их довольно.

— Пропасть.

— Так задержки нам не будет; отряд в лагере, лошади пасутся; пока соберутся, поедут — у нас сборы долги. Где казакам вас догнать, когда мы уже двадцать верст отъехали.

Я знал, что был им нужен, и живой; от меня желали пояснений насчет ожидаемого приезда в степь генерала Катенина — не для войны ли с Коканом, почему и сказал между прочим, что состою при генерале, но сказал уже напившись: мы между тем нашли немного воды во впадине дороги. Это меня подкрепило. Мой допрос продолжался. Киргиз, знающий по-русски, по временам подъезжал ко мне, мы разговаривали немного, потом он опять отъезжал.

Я забыл имя этого киргиза; он был брат Дащана, атамана захватившей меня шайки.

Узнавши, что я состою при генерале Катенине, он, как я ожидал и желал, стал расспрашивать меня о намерении генерала относительно Кокана, идет ли он с войском, и какой дорогой. Насчет дороги я отозвался неведением; насчет цели степной поездки генерала отвечал, что цель мирная: генерал хочет сам, на месте увидать положение и потребности края, чтобы еще улучшить его управление, хоть оно и теперь таково, что киргизы перекочевывают из Кокана к нам, а не обратно.

Насчет же Кокана, говорил я, враждебных намерений у генерала нет, почему он и идет с одним только почетным конвоем, вместо войска.

Но если он узнает о недавних враждебных действиях коканцев, хоть бы об моем плене, между тем как я мирно занимался разведыванием дарьинских зверей и птиц, то он непременно накажет подобные действия.

Войска для этого из России водить не нужно: и на Дарье его довольно, чтобы разорить все Коканское ханство.

Тут пошли вопросы о войске в Ак-Мечети — не считал, говорю, мое поручение не военное, а тысяч пять-шесть будет, по крайней мере, а пожалуй и больше, что было весьма значительное преувеличение, но я полагал его полезным.

Зашла речь и об убитом коканце; не я ли лишил его жизни. Я отвечал, что я только встречен у мертвого тела, испугавшего мою лошадь, за что и изрублен, мнимый виновник его смерти, а между тем сему делу не причастен.

— А кто-то убил Худайбергена?

— Казак.

— Куда делся?

— Ускакал.

— Видел ли ты, как он его убил?

— Видел. Он кольнул пикой сперва меня, потом казака; тот обернулся и выстрелил почти в упор, а сам ускакал. Я видел, как Худайберген упал мертвый, видел и скачущего казака: вот, он и ускакал, его лошади у вас нет.

— Он так и скрылся!

— Не мне же его ловить, а вам; за чем не схватили, или не убили.

— Да, мы видели, как он скакал, только не погнались; а кабы знали, что он Худайбергена убил!

— Смотрели ли бы лучше, кто ваших бьет. А остальные два казака, чьи лошади у вас?

— Были сбиты, и ушли в колючку.

— А сколько вас было? — стал расспрашивать уже я.

— Двенадцать.

— Откуда?

— Из Яны-Кургана, с Дащаном. Я его брат.

— На Каратау ходили?

— Да, пошли было (о чем, как читатель уже знает, я и был извещен); там угнали ваши киргизы лошадей.

— А потом?

— Гнаться за ними уж было нечего, так вернулись домой.

— Как же сюда попали?

— Да уже после, как узнали там, что идет сюда русский отряд. Дащан хотел за угнанных в русскую землю лошадей, сам отрядный табун угнать.

— Когда же вы выступили? Когда пришли сюда?

— Выступили вчера утром, пришли сегодня утром. Дащан уже высмотрел, где ваш табун, и ждал ночи, чтобы захватить его. Ваши часовые там пока на лошадей сядут, пока тревогу поднимут, а мы гикнули да погнали табун. Там отряд просыпайся, сбирайся, догоняй!

Этот киргиз, как я после узнал, в Оренбурге, был прежде вожаком при русских отрядах и конвойных командах, например, водил штабс-капитана горных инженеров, г. Антипова, на каменноугольные (собственно, лигнитовые) прииски у реки Джиланчика. Тогда я вспомнил, как он точно знает наши лагерные порядки в степи. Мог узнать и от Дащана; того не раз ловили за разбой и водили под конвоем, а он ночью убегал.

При этих разговорах, не то, чтобы непрерывных, а со значительными промежутками, мы проехали урочища Сары-Чаганак, Сункарлы и Казакты. […]. Солнце заходило, и на закате придавало зелени желтоватую сочную прозрачность, особенно у вод. Вид их усиливал постоянно мучавшую меня жажду, и раз мне спутник, стороживший меня киргиз, дал воды, раз мне отвязали ноги, пустили самому напиться и даже присесть у разлива, посмотреть только что описанный вид; а наконец, переезжая глубокую канаву вброд, я с лошади черпал воду шляпой, и еще напился.

Эта была последняя канава на дороге: за ней начинался идущий почти до Яны-Кургана саксаульник. Переехавши ее, провожавшие меня хищники стали меньше торопиться, а то все боялись погони, и, хотя меня с провожатым все еще посылали вперед всех, но он уже слушался моего «акрын джюримс», «поедем тише», и мы уже часто ехали шагом, пока нас догоняли его товарищи, отстававшие и оглядывавшиеся за погоней. Наконец, как стемнело и все соединились, мы поехали то шагом, то мелкой рысцой, чтобы еще перед привалом дать вздохнуть лошадям.

Пора была вздохнуть и мне, хоть об этом и не слишком заботились мои спутники; впрочем, на мои вопросы, близко ли остановимся («джакан кунамс»), они приветливо отвечали: джакан, близко. И за то спасибо, а более еще за то, что спасаясь от погони, они все-таки допускали меня останавливаться и пить у всякой воды, благо жажда мучила; а сами между тем не пили — ибо киргизы сырую воду считают вредной, особенно при сильном движении.

Но как я им говорил, так и случилось: не смотря на эти остановки, никто из этой шайки погони близко не видал, а большинство не видало и вовсе. А между тем погоня была, и вот что я об ней узнал по возвращении.

Мои вожаки, поскакавшие в лагерь за помощью, подняли там тревогу; тотчас собрали казаков, поймали и оседлали лошадей; но лошади в то время, как всегда днем в степном походе, если отряд остановится, паслись свободно, хоть и стреноженные; собиранье их заняло время [в степи на каждое денное нападение, верно, придется десять и более ночных, почему ночью, по правилу, треть лошадей оседлана, и все держатся в куче, привязанные к приколам, так что их и необходимо хоть днем пускать пастись; почему тоже и в походе стараются выступать ночью и идти до полудня, или, наоборот, с полудня и захватить часть ночи, если идут на известное уже место где не нужно сперва искать пастбища и водопоя], так, что приехавши на место стычки, они коканцев уже не нашли, а только присоединились к ним, вышедши из колючки, препаратор и один из бывших со мной казаков, оба, как сказано, сбитые с лошадей. Другой казак, спасаясь от погони, переплыл Джарты-Куль, спрятался в камыши и пошел прямо в лагерь; оба были легко ранены пиками. Третий, конный, присоединился к поехавшим в погоню еще в лагере.

От меня нашли отбитый и окровавленный приклад ружья, да кровь на колючке и на земле. Чтобы дать своим знак, я уговорил одного из хищников бросить и стволы, благо испорчены разрывом левого; он и бросил, но другие подобрали.

Гнались верст слишком двадцать, казаков до тридцати, с офицером, доехали до раздвоения следов; одни по дороге, другие отошли в сторону, и в стороне же, далеко, виднелся на бархане верховой. Пустились за ним — он скрылся, опять показался и наконец скрылся окончательно. По дороге же, где меня везли, не видали никого; мы уже уехали. Мой кровавый след был уже заметен пылью.

Так погоня и вернулась; на следующий день опять ездили на место стычки, мой препаратор с ними, и похоронили застреленного мной Худайбергена. Хоронившие мне и описали, как он был ранен и как пролетала пуля через его голову.

А ездок, заманивавший гнавшихся за хищниками казаков, был атаман шайки, Дащан. Он последний присоединился к товарищам, уже когда совсем стемнело, и, вскоре, удостоверившись, что погоня решительно отстала, остановил свою партию у могил Охчу.

Ночь была безлунная, могилы неясно виднелись на черном фоне саксаульника, на крутом скате оврага. Я их рассмотрел уже на обратном пути, тогда и опишу.

Меня ввели в низкую, темную землянку, довольно впрочем просторную; там жил отшельник у святых могил; но нас встретил не он, а какая-то старуха, и засветила каганец — такой же, как у нас иногда в Воронежской губернии, и в Малороссии: черенок с салом и с измятой бумажной тряпицей вместо светильни. Я прилег тотчас наземь и дремать не дремал, а почти; мало что примечал, только помню, однако, что крыша, она же и потолок, была плоская, на кривых лежачих бревнах, подпертых кривыми же деревянными столбами.

Не успел я и двух минут пробыть в сакле, как вошел Дащан и подсел ко мне; мы очень дружелюбно познакомились; он рекомендовался чистым русским языком, мягким и вкрадчивым тоном, и подал мне руку по киргизскому обычаю; я отвечал тем же и прибавил, что уже много слыхал про его удаль. Старуха что-то возилась, за угощением что ли; ожидая ужина, Дащан завел со мной разговор такой же, как и его брат; я отвечал односложно, с видимой усталостью, и беседа (или допрос) скоро сменилась угощением: старуха принесла нам по деревянной чашке айряну, т. е., жидкого кислого молока [айрян делается из молока коровьего, верблюжьего или бараньего; отделению сыворотки препятствуют постоянным взбалтываньем], а Дащан ей перевел мое желание разбавить айрян водой, так как жажда не прекращалась.

Ночевать, однако, тут не остались, а выпивши айряну и напоивши лошадей, отправились дальше, свернули в саксаульник, и верст за десять от Охчу остановились в котловинной, травянистой полянке. Помню, что из землянки в Охчу меня пригласили выйти из первых и опять привязали ноги к стременам; а Дащан вышел последний, когда уже все были на конях.

На ночлеге, разумеется, все легли; лег и я, подпирая локтем голову. Это заметил Дащан и велел подать мне седло с подушкой, к которому и сам с другой стороны прилег. Только не продолжителен был наш сон; задолго до зари, темной ночью, поехали мы дальше, все саксауловым лесом. Саксаул здесь рос огромный, сажени в три; темное ночное небо виднелось сквозь черную сетку ветвей, а внизу, в густом, почти осязательном мраке, сероватые, толстые, мудрено искривленные стволы и корни деревьев. Вообще ночной колорит саксаульника самый невеселый, да и тишина была такая мертвенная, что топот наших лошадей раздавался не то чтобы фантастически, a unheimlich, как говорят немцы; по-русски этого слова нет. Неопределенно, тяжело было мне на душе; только одна нисколько отчетливая мысль, что саксауловый лес вообще отличается сухостью, а жажда моя не прекратилась.

Ехали мы ночью, казалось, без конца; однако, наконец стала и заря заниматься, а скоро и солнце взошло; заря на Дарье непродолжительна. Крупный саксаульник сменился мелким; явились голые такыры [такыры — это голые, глиняные равнины, ровные и гладкие, как биллиард, превосходные для плац-парада — но более ни для чего, по крайней бесплодности, — ни былинки]; мне сказал подъехавший между тем Дащан, что чуть близко должна быть дождевая вода, и послал посмотреть, а меня пригласил сесть и покурить трубки, — захваченную от меня трубку и мой же табак.

Тут я его рассмотрел подробнее и опишу; он того стоит, как один из последних представителей, и притом из совершеннейших, чисто-киргизского старинного молодечества и необузданности.

Наружность его была, однако, не такая, как у большинства киргизов, коренастых, скуластых, плосконосых и широколицых, которые хоть в самом деле ловки и проворны, а смотрят увальнями, неповоротливыми, в халатах, сидящих на них скверно.

А Дащан смотрит молодцом; небольшого роста, тонок и строен, с маленькими руками и ногами: a gentleman robber, хоть и не белой кости, не султанской породы, а плебей, простой киргиз. Лицо было европейское, как у его брата, только губы полнее, черты мягче и приятнее, а большие черные глаза, с несколько (монгольски) приподнятыми углами, также плутовато подмигивали, даже еще и плутоватое, — хитрые, лисьи глаза, под благородно открытым лбом. Только не одна хитрость и жадность выражались на этом лице, как у его брата; тут виднелась и беззаботная удаль, и желание пожить и потешиться, и чувственность, и даже какое-то веселое, непритворное добродушие. Преподвижное было лицо, что, впрочем, у киргизов не редкость, если только, разбогатевши, не заплывут жиром.

Но Дащану заплывать было некогда. Наследственного богатства не было, неугомонная удаль не давала ему покоя, — он с ранней молодости стал промышлять разбоем, что по киргизским понятиям вовсе не предосудительно, — и прославился по степи как батыр первостепенный.

Распознанный текст: www.vostlit.info.

jpg_01 (512x700, 187Kb)

В. М. Васнецов. Киргиз верхом

Тут необходимо небольшое пояснение, чтобы читатель не подумал, что в киргизской степи от грабежей так уж и жить нельзя. Они, по киргизским понятиям, конечно, похвальны и удаль показывают, — но не всегда; насчет грабежей есть обычное право, отступления от которого киргизы не терпят. Это право весьма немногосложно.

Во–первых, для киргизов, и ни для них одних, высшая доблесть есть военная; а у киргизов, как у туркмен и бедуинов, война не что иное, как разбойничьи набеги, в которых и дерутся, и храбро даже дерутся — когда этого избежать нельзя. В батыре, удальце, ценится и телесная сила, а из нравственных качеств — находчивость и хладнокровие; он не должен никогда терять присутствие духа, но его похвалят за избежание битвы, если и так можно поживиться насчет врага, и не осудят за бегство перед неприятелем, если оно выгоднее боя. Понятий о «чести оружия» у киргизов нет, а жизнью они весьма дорожат. Идеально–храбрый киргиз беспрестанно рискует жизнью, идет на все опасности, — но с уверенностью так или иначе отвертеться и остаться целым, да еще с поживой; для чего киргизское понятие о чести его не стесняет в выборе средств, так что и баснословно–прыткое бегство и какой угодно обман — почетны.

Так я слышал в форте Перовском, что три киргиза, из тамошних (не помню когда, только недавно), увели лошадей туркестанского датки — сами спаслись и лошадей пригнали, ни на ком ни царапины, — это герои, да и по нашим понятиям смелы: лошади туркестанского датки в Туркестане, в цитадели, за двумя стенами, а в Туркестане шестьсот человек гарнизона.

Из сказанного уже ясно, когда грабеж делает честь киргизскому грабителю, когда это война; но, по тамошним понятиям, каждый набег на чужой род есть уже военное действие не предосудительное. Оттого, от раздробления враждующих родов, и вышла для киргизов невозможность сохранить свою независимость. Только в своем или дружественном роде грабеж считается преступлением и смерть грабителя не вызывает кровной мести, почему и остерегаются, хоть бывала кровная месть и против этого правила, но редка. Гостя ограбить тоже считается бесчестным, и безусловно.

Любимые грабежи киргизов — это угоны скота и всего охотнее лошадей; это самый быстрый набег; но род, у которого угнали часть скота, разведавши, к какому роду принадлежат грабители — мстит всему их роду тем же [так как в каждом роде круговая порука]. Этот обмен грабежей называется барантой; прекращается, когда враждующие роды устанут, третейским судом нейтрального рода, или уважаемого бия, т. е., старшины, который решает, кому и сколько нужно доплатить скота, чтобы обе стороны сквитались. Но, разумеется, определение похитителей бывает часто гадательно, бывают и ошибки, вследствие которых угоняется скот и у совершенно невинного рода; тогда баранта осложняется и запутывается.

Взаимный грабеж между членами одного рода считается преступлением; но есть удальцы, для которых не награбленный скот, а процесс баранты составляет наслаждение; те перекочевывают из рода в род, ища баранты, как кондотьеры; итак это уже виртуозы в деле набегов — то их везде и принимают, и ценят; т. е., так было.

Таким–то кондотьером и был Дащан; но он поздно родился. Когда подданство киргизов России перестало быть номинальным, и русское правительство вмешалось в их внутренние дела, то оно, очевидно, также мало могло допускать родовую баранту как и допускать у русского конокрада оправдание, что он не в своем селе лошадь увел, а в чужом. Для прекращения баранты было употреблено киргизское же средство третейских судов; только их решения были объявлены обязательными и окончательными, хотя и не обошлось без взяток кому следует. Затем баранта была отменена, а всякий вновь возникающий случай ее судим уголовно, как грабеж.

Большинство киргизов скоро привыкло к новому порядку, к большему обеспеченью собственности даже и не удалого наездника, даже и того мирного человека, который не сумеет угнать где–нибудь скота, в замен угнанного у него самого; но вековой обычай сразу постановлением не может быть прекращен. Были и недовольные, были и действительно обиженные решениями окончательных третейских судов; баранты продолжались, только в меньших размерах; кроме риска возмездия и погибели в стычке, был еще риск быть выданным русскому начальству для уголовного суда.

Барантач становился мятежником; но это самое придавало разбою новую прелесть, облагораживало ремесло в глазах иных удальцов, каков был и Дащан — если только нужно было в глазах киргиза облагораживать ремесло батыров, героев народных песен и преданий его земли. А неуважение к тому, что народ считал доблестью, а русские преступлением, уравнение сильных и больших с робкими и вялыми, прекращение бедняку средств обогатиться своим удальством, все это должно было оскорблять киргиза, не понимающего гражданственности и условий общественного благоустройства, и побуждать его к пренебрежению новых постановлений [новых в азиатском смысле, где изменение быта, введенное и двадцать–тридцать лет тому назад, все еще ново] о баранте, в надежде увернуться от законного наказания — не поймают.

Но Дащан был пойман, и не раз, пойман земляками и представлен русскому начальству. Огромное большинство киргизов, хотя тоже не понимало и не понимает гражданственности, хотя и вздыхает о тех временах вольности, когда стада каждого рода защищались только его батырами, но на деле все–таки нашло, что и новое постановление годится, как средство обезопасить свою скотину и по этой причине, мимо всяких идей общественного благоустройства, содействовало русским начальствам в преследовании и поимки барантачей; так что последние батыры–наездники, упражнявшие свою удаль внутри русских владений в степи, более и более теряли, так сказать, землю под ногами для своих подвигов.

Нельзя, впрочем, сказать, чтобы обычай выдавать нашим начальствам барантачей сделался совершенно общим в степи: и теперь киргизы еще предпочитают самоуправство: отбить угнанный скот, и основательно поколотить нагайками угнавших, если удастся.

Только Дащан выходил из ряду обыкновенных киргизских конокрадов, и под нагайки земляков не попадался, а сам бил. Он сделался грозой юго–восточной части степи, у Сырдарьи; первоначально же кочевал зимой на Дарье, а летом под Троицком (где и выучился по–русски), как большинство киргизов, зимующих по Дарье вверх от Кармакчи, где Караузяк опять соединяется с главным руслом.

Он нападал на аулы (состоящие вообще из не многих семейств), иногда с товарищами, иногда даже один; только всегда сопротивление бывало бесполезно: сильный и ловкий, с хорошо подобранными молодцами, он бил и убивал сопротивляющихся; да и ему одному было не трудно с тремя справиться, подковы разгибал.

Зато, бывало, наедет один на аул, выберет скота, сколько нужно угнать, да и велит собрать и гнать перед собой кому–нибудь из ограбленных же, пока скот не обойдется; тогда прогонял импровизированного пастуха домой, и тот не смел его выслеживать, ибо страх был велик.

Степь он знал как свои пять пальцев, и кочевья коканских киргизов тоже. После взятия Ак–Мечети, не раз ходили ловить его наши отряды, и возвращались ни с чем.

В друзьях, укрывателях, вестовщиках, шпионах, у Дащана по степи недостатка не было. Он щедро делился своей добычей со всяким, кто ему был полезен, не был скуп и на угощения, а остатки продавал или выменивал, и вместо угнанного скота у него являлись щегольские халаты, шапки, оружие, конская сбруя, отличные скакуны, подарки любовницам [киргизские девушки вовсе не стеснены обычаем насчет своего обращения с мужчинами, да и замужние женщины, хотя обычай относительно их и строже, а все–таки, по–монгольски, далеко свободнее прочих мусульманок: ходят с открытым лицом и без мужа, как при нем, могут принимать гостей обоего пола], которым он, впрочем, уже и тем нравился, что красивее, ловчее, наряднее киргиза нелегко было встретить. Не для наживы и скопидомства разбойничал Дащан, хотя чужое добро вообще имело для него магическую прелесть, а для молодечества, да чтобы были и средства пожить в свое удовольствие.

Но приятелей и укрывателей было у него все–таки менее, чем обиженных и ограбленных им; а так как ему не редко приходилось, как уже сказано, с боя брать скот и иную добычу, так не было недостатка и во врагах, которых киргизский обычай обязывал мстить за кровь родичей, убитых им или его шайкой.

Враги и следили за ним; бывали и слухи, что Дащан убит — а он их опровергал новым набегом, новым грабежом. Ибо эти враги, готовые и способные содействовать тому или тем, кто решится напасть на Дащана и сумеет его поймать или убить, были рассеяны по разным кочевьям и, каждый отдельно, на своего лиходея напасть не решались.

Между тем, как уже сказано, смелый разбойник был пойман: О. Я. Осмоловский, заведуя сырдарьинскими киргизами и освоившись с их бытом и понятиями, нашел между ними людей, способных решиться на поимку Дащана, считавшуюся весьма трудным, почти невозможным подвигом, и сумел заставить их решиться. Из киргизов, кочующих у Ак–Мечети, были батыры, наездники, мстившие коканцам за их набеги, служившие тоже лазутчиками в Коканд (последнее по–киргизски, тоже молодечество — дело рискованное и требующее изворотливости) их–то самолюбие и удалось возбудить, чтобы показали, что не хуже они батыры, чем Дащан, а пожалуй и лучше: поймали бы его — и поймали.

Пойманного разбойника судили за грабежи и убийства, и приговорили к ссылке в Сибирь на каторжную работу. Он и был сослан, но бежал, не достигши места назначения, и вернулся в степь, а именно нашел себе убежище в смежной с нашей границей части Кокана.

Только там он не жил смирно, а принялся за прежние подвиги, за набеги в наши владения, с прежним успехом и с прежней дерзостью, которая довела его до того, что он вторично был пойман. Обстоятельств этой вторичной поимки, так же как и первой, хорошенько не знаю; помню только, что его вели в кандалах, под строжайшим присмотром и с сильным конвоем: так его видел комендант форта № 2–го, через который его провели, только куда — в ссылку или в форт Перовский для военного суда и казни, за возобновление преступных действий, раз уже наказанных по судебному приговору? Этого я не могу сказать, хотя смутно помнится, что его вели в форт Перовский. Достоверно только, что он был очень тих и покорен, и бежать не покушался, пока не улучил удобной ночи; тогда, сломавши железные кандалы, Дащан ускакал на лучшей лошади офицера, начальствовавшего конвоем. Подняли тревогу, погнались — но Дащан уже исчез в темноте ночи, и только через несколько месяцев узнали в форте Перовском, куда он делся.

А он, между тем, оказался неисправим; только искал более надежной опоры для продолжения своих набегов. Для этого он вступил в коканскую службу, и зимой с 1857 на 1858 г. узнали, что он уже имеет какое–то начальство в Яны–Кургане, крайнем к западу коканском укреплении на Сырдарье, — и в набеге, имевшем последствием мой плен, он оказался прежним отважным Дащаном, затеявши нечаянно угнать лошадей русского отряда, численностью в десятеро превосходившего его шайку.

Читатель, надеюсь, не посетует, что я старался ознакомить его с захватившим меня хищником; скорее пожалеет, что я про Дащана не довольно знаю. Он занимателен, как один из последних древнекиргизских героев, и не уступает в удали и прочих доблестях никому из предшественников; его ли вина, что поздно родился, что столкновение с высшей, но чуждой, русской формой народной жизни довело его до осуждения на каторгу? Но надеюсь, что, несмотря на такое неприятное обстоятельство, этот «беглый каторжник», по объясненным причинам, имеет для читателя такой же интерес, как для натуралиста живые доныне остатки доисторических, вымирающих пород животных: беловежский зубр, новозеландские птицы Apteryx и Notornis, и т. д.

По крайней мере, во мне он возбуждал, до плена, как только я услыхал об его похождениях, именно такого же рода участие, как зубр или Apteryx, а во время плена это чувство, вовсе не враждебное, было сохранено его учтивым и ласковым обращением с пленником.

Итак, пригласивши меня слезть и покурить, он велел мне отвязать ноги от стремян; мы сели рядом, и я попробовал курить — но без обычного удовольствия. Он докурил трубку; воды на такыре, где мы отдыхали, не нашлось; мы поехали дальше. Тут он в первый раз взглянул, как я сажусь на лошадь и спросил меня, не желаю ли обойтись без привязывания ног к стременам.

Но на этот раз не захотелось мне просить милости, как вчера просил пить или ехать тише. Я отвечал, что привязывание ног, должно быть, киргизский обычай; а впрочем, дело от него зависит.

Тогда он велел оставить мои ноги без привязи и предоставить мне самому править лошадью, чтобы не вели ее на поводу: видно, погони перестал бояться, да и побега моего не опасался — я был слишком уже расслаблен ранами и ездой, чтобы ускакать.

Мы ехали рядом; Дащан спросил вдруг, что это у меня левое ухо висит (оно было рассечено сабельным ударом по виску), и нельзя ли его справить, чтобы срослось? Я его заправил под шляпу — и оно действительно впоследствии срослось, только с окошком посредине.

Он меня расспрашивал о том же, как и его брат, и получал одинаковые ответы; расспрашивал и о начальствующих на Сырдарье. Зная его злобу на них за прежнее и опасаясь для них коканских засад, особенно для г. Осмоловского, который часто без конвоя ездил, я говорил не всю правду; про г. Осмоловского сказал, что он при мне сбирался в Казалу и подал в отставку, и, вероятно (а наверное не знаю), уехал; так, чтобы в случае получения коканцами более верных сведений, мое известие оказалось бы не полным, а только ошибочным. Эта осторожность не мешала, как после узнает читатель; мне для освобождения нужно было, чтобы коканцы мне верили. Г–ну же Осмоловскому Дащан давно готовил засаду, и я об этом слышал еще в форте Перовском.

Еще спрашивал он меня о киргизе Джакубае, бывшем со мной и узнанном Дащаном по рыжей лошади. Этот Джакубай ходил ловить Дащана, отыскал его, поборол, при помощи товарищей связал и представил русскому начальству; Дащан, во время стычки с нами, гнался за ним, но бесполезно, и потом при отступлении коканцев, отставал, смотря, не будет ли враг проводником русской погони, не удастся ли убить его из засады.

Я отвечал, что Джакубая со мной не было, а был Чагин Тастемиров (вымышленный).

— Да насчет его рыжей лошади я уж не ошибусь, говорил Дащан; эту лошадь я скорее узнаю, чем самого Джакубая.

— Джакубай и был назначен со мной рассыльным, - отвечал я, - но заболел и остался в ауле; а Чагин занял у него рыжую лошадь и поехал за него, т. е., Джакубай его послал.

Зная и испытавши на себе усердие Джакубая исполнять поручения начальства, Дащан этому поверил, и, прекративши на время допрос, показал мне зрительную трубку, из числа отнятых у меня вещей, желая узнать ее употребление. Я ему показал. Мы тогда были на бугре, поросшем мелким кустарником; растущий ниже высокий саксаул не мешал видеть к северу хребет Каратау, безлесный, скалистый, на котором однако вдали зеленелись степные пастбища. К северо–западу возвышалась над остальным хребтом, уже синея в дали, вершина Карамуруна, тоже безлесная. После меня Дащан посмотрел в трубу на хребет, бывший верстах в сорока от нас, и остался доволен и трубой, и моей готовностью объяснить ее употребление.

Я часто спрашивал, близко ли вода; Дащан послал за ней киргиза с кожаным турсуком. Тот поскакал; мы ехали тише, и вскоре остановились обождать несколько посланных за водой и дать лошадям пощипать травы, благо нашлась площадка с хорошим кормом, что в саксауловом лесу редкость.

Эта кормная площадка была у древних могил, которых мои спутники не сумели или не захотели мне назвать. На картах полагают, приблизительно, в этом месте развалины города Отрара, разоренного Тамерланом.

Место было живописное, в лощине с одной стороны глиняный обрыв и на нем длинный ряд могил, с другой песчаные бугры с кустарниками и редкой, тонкой, ярко–зеленой травой, которая гуще росла на узкой полосе, между дорогой и их подошвой.

Могилы были такие же, как везде; я видел на Сырдарье квадратные, внутри пустые, как комнатка, постройки из битой глины, с куполом. Древни были они; купола все отчасти провалились, ни одного целого; от многих могил оставались только части стен, в других, лучше сохранившихся, были широкие трещины.

Внутри многих могил, выходя из развалившегося свода или из широких боковых трещин, рос саксаул, как и кругом их, высокий и толстый, слишком в четверть и до полуаршина толщины, что показывает древность этих могил, развалившихся и заросших саксаулом лет не менее трехсот тому назад, а может быть, и больше, судя по медленному росту саксаула, — и покинутых, вероятно, во время Тамерлана. Размеры этих могил превосходили все виденное мной на Сырдарье и вообще в степи; и саксаул был в этом месте особенно велик, но корм лошадям оказался весьма скудный, и мы отдыхали всего несколько минут. Нужно было скорее ехать; видя мое утомление, Дащан велел мне дать более покойную при быстрой езде лошадь, иноходца, на котором я однако отстал со своим провожатым. Вскоре нам встретился киргиз, посланный за водой, отдал мне турсук и поскакал обратно к колодезю. Я пил понемногу, но часто; так мы ехали верст, может быть, десять, выехали из саксаульника и встретили большую часть шайки на луговине, между высокими песчаными буграми; они уж отдыхали; я тотчас лег и заснул, но не долго спал; вскоре мы опять поднялись и переехали через пески, в другую луговину, где был колодезь. Там Дащан пил чай; предложил и мне, но я, хлебнувши несколько, дополнил чашку водой из колодезя, и опять стал пить воду. Жажда не унималась; голоду я не чувствовал.

rus-turk.livejournal.com

(Продолжение следует)

date0000 (398x77, 5Kb)

Рубрики:  Узбекистан
Прошлое и настоящее Ташкента
ТАЙНЫ и ЗАГАДКИ
Судьбы человеческие
ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫЕ ИМЕНА
ИСТОРИЯ и ИСТОРИИ

 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку