Цитата сообщения Heler

Во время домашних чтений дети Достоевских приобщались к мировой литературе. Знаменательны слова Михаила, написанные в мае 1838 года: "Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гете! чем оценяются эти мгновения!" [1] По поздним воспоминаниям А. М. Достоевского, круг семейного чтения включал и русскую литературу: стихи и прозу Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина. В середине тридцатых годов Достоевские выписывали журнал "Библиотека для Чтения", в котором печатались произведения современной литературы — ее будущие шедевры. Сам Федор Михайлович считал, что в детстве необходимы "впечатления прекрасного" (Д., XXX. Кн. I, 212; ср. 16–18).
В 1880 г., определяя программу детского чтения, Достоевский писал: "Скажу лишь вообще: берите и давайте лишь то, что производит прекрасные впечатления и родит высокие мысли". Заключая свои советы, писатель указывал: "Над всем, конечно, Евангелие, Новый Завет в переводе. Если же может читать и в оригинале (то есть на церковнославянском), то всего бы лучше. Евангелие и Деяния Апостольские — sine qua non" (Д., XXX. Кн. I, 237–238) [2] . За этими советами стоит духовный опыт самого писателя, который метко назван одним из знатоков Достоевского "гениальным читателем".
Сложным испытанием был литературный дебют, когда писатель отстаивал свои религиозные убеждения в спорах и ссорах с атеистическими властителями дум. Об этом с негодованием Достоевский рассказывал в записных тетрадях к "Бесам" — эти слова автор предполагал отдать Степану Трофимовичу: "О, в действительности и в понимании действительных вещей Белинский был очень слаб. Тургенев правду сказал про него, что он знал очень мало даже и научно, но он понимал лучше их всех. Ты смеешься, ты как бы хочешь сказать: "Много все–то понимали". Друг мой, я не претендую на понимание частностей действительной жизни. Я заговорил о Белинском, я помню писателя Достоевского — тогда еще почти юношу, Белинский обращал его в атеизм и на возражение Достоевского, защищавшего Христа, ругал Христа по–матерну. "И всегда–то он сделает, когда я обругаюсь, такую скорбную, убитую физиономию", — говорил Белинский, указывая на Достоевского с самым добродушным, невинным смехом" (Д., XI, 73).
Искренне, но в рамках литературных приличий этот эпизод раскрыт в "Дневнике Писателя" за 1873 год. Достоевский застал Белинского "страстным социалистом", и он прямо начал "с атеизма": "Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все–таки оставался пресветлый лик Богочеловека*, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге "Vie de Jésus", что Христос все–таки есть идеал красоты человеческой, тип недостижимый, которому нельзя уже более повториться даже и в будущем" (Д., XXI, 10–12).
Достоевский не только спорил и не боялся быть смешным в полемике с Белинским — свои убеждения он отстаивал среди петрашевцев. Об этом вспоминал С. Д. Яновский: "...посещая своих друзей и приятелей по влечению своего любящего сердца и бывая у Петрашевского по тем же самым побуждениям, он вносил с собою нравственное развитие человека, в основание чего клал только истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал–демократический устав 1848 года. Федор Михайлович любил ближнего, как только можно любить его человеку верующему искренне, доброты был неисчерпаемой и сердцеведец, которому подобного я в жизни моей не знал... он везде составлял свой кружок и в этом кружке любил вести беседу своим особенным шепотком; но беседа эта была всегда или чисто литературная, или если он в ней иногда и касался политики и социологии, то всегда на первом плане у него выдавался анализ какого–нибудь факта или положения, за которым следовал практический вывод, но такой, который не шел вразрез с Евангелием" (Ф. М. Д. в воспом. совр., I, 169).
По роковому стечению обстоятельств Достоевскому предъявили обвинение за чтение атеистического письма Белинского к Гоголю, с идеями и пафосом которого он явно был не согласен. 23 апреля 1849 года он был арестован по "делу Петрашевского", на "пятницах" которого (в приемный день) собирались петербургские вольнодумцы, которые читали разрешенные и запрещенные книги, чаще изданные на французском языке, обсуждали государственные и политические вопросы, в том числе о крепостном праве и солдатской службе, мечтали о свободном бесцензурном слове. Власть приняла их за заговорщиков, хотя до настоящего заговора еще не дошло.
В Петропавловской крепости Достоевский написал "Детскую сказку", позже названную "Маленький герой", в котором рассказано о пробуждении любви в душе юного героя: он, как верный "паж", спасает честь дамы своего сердца и совершает свой "рыцарский" подвиг самоотверженной любви — подвиг служения другому человеку. По поводу этого рассказа Достоевский говорил Вс. С. Соловьеву: "...мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга... совсем новым человеком сделался... <...> Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и — вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал "Маленького героя" — прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого–то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик... Христа понял... русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно" (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, II, 199–200).
Эти факты объясняют то "перерождение убеждений", которое началось на Семеновском плацу и свершилось на каторге.
22 декабря 1849 года, когда был объявлен приговор и были сделаны приготовления к казни осужденных, Достоевский был уверен, что через несколько минут умрет и "будет с Христом". Нежданное помилование он пережил как воскрешение из мертвых. Позже это не раз припомнилось в романах и в разговорах с современниками, но впервые рассказано в письме брату, написанном в тот удивительный день, когда в течение нескольких минут его жизни сошлись Голгофа и Пасха.
В этом письме он прощался с прежней и начинал новую жизнь: "Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все–таки жизнь!" (Д., XXVIII. Кн. I, 162). Самым страшным на каторге для него было лишение возможности писать — эта мука уже томила его: "Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через 4–ре года будет возможно. Я перешлю тебе всё, что напишу, если что–нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках" (Д., XXVIII. Кн. I, 163).
Предвосхищение будущей жизни окрашено светлым чувством:
"Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого–нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию. <...>
Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! [4] Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение мое" (Д., XXVIII. Кн. I, 164).
22 декабря 1849 года Достоевский пережил второе рождение.
Он ощутил себя новым человеком, и жизнь поначалу оправдывала восторженные чаяния. Этим ожиданием новой жизни пронизано ликующее прощальное письмо брату из Петропавловской крепости; это радостное чувство припомнилось и через четыре года, уже после выхода из каторги, в рассказе о том, как в праздничные дни от Рождества до Крещения везли его, Дурова и Ястржембского из Петербурга в Тобольск по необъятной России.
Особого значения был исполнен переезд из Европы в Сибирь: "Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее — грустно было, и меня прошибли слезы" (Д., XXVIII. Кн. I, 168).
Во время почти двухнедельного пребывания в Тобольском тюремном замке недавние петрашевцы почувствовали "живейшую симпатию" и участие "ссыльных старого времени" и их жен. И здесь Достоевскому был первый знак судьбы: жены декабристов вручили ему символический дар — Новый Завет в русском переводе издания 1823 года.
Этот дар стал событием в жизни Достоевского, залогом его будущего "перерождения убеждений", основанием его "новой жизни".
Началась "новая жизнь" заточением в Мертвом Доме. Достоевский вспоминал каторгу с разными чувствами, подчас тяжелыми; но чем старше становился писатель, тем благодарнее был судьбе за этот урок жизни. И все же исчерпывают правду сказанные им, позже не раз повторенные слова: "те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу" (Д., XXVIII. Кн. I, 181).
Как жил эти годы, Достоевский рассказал в "Записках из Мертвого Дома", но каторжная, полная лишений жизнь была для него прежде всего духовным испытанием. Писатель воспринял каторгу как очистительное страдание, сопричастное Голгофе и воскрешению Христа. Отправляясь на каторгу, Достоевский сознавал: "Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое" (Д., XXVIII. Кн. I, 164).
Ожидание исполнилось — на каторге произошло "перерождение убеждений". Суть того, что случилось, Достоевский выразил емкой формулой: "идеи меняются, сердце остается одно" (Д., XXVIII. Кн. I, 208).
"Перерождение убеждений" — трудная тема для самого Достоевского. В этом он признавался брату сразу после выхода из каторги: "Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды" (Д., XXVIII. Кн. I, 171). В другом письме, письме А. Н. Майкову, он сознает невозможность высказаться на бумаге: "Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги" (Д., XXVIII. Кн. I, 206).
Фрагмент
статьи В.Н.Захарова.