24 |
Постой, я что-то напутал. После смерти Брежнева мы в полном составе, с Сандро, вернулась из Улан-Батора в свою коммуналку. Угловой дом с жёлтым фасадом, белые тимпаны над нижними окнами. Первый этаж занимали собес и овощной магазин. Стены дома со двора неоштукатуренные, из силикатного кирпича, он также валялся по всей округе, потому что рядом был долгострой. В этом кирпиче мы выдалбливали формы, в которые заливали свинец – его мы добывали из аккумуляторов и плавили в консервных банках на костре. Получались игрушечные мечи не хуже фабричных. Знаешь, мне так понятна сказка об оловянном солдатике...
Если зайти в угловой подъезд, подняться по широкой лестнице, в гулком холле на третьем этаже по правой стороне увидишь дверь нашей квартиры: ветхий дерматин, два дверных глазка, один из которых на уровне глаз ребёнка. Рядом с кнопкой звонка на эбонитовой панели белой масляной краской написано «Семёновы 1 зв.», ниже шариковой ручкой на лейкопластыре – «Рысаковы 2 зв.», а ещё ниже снова краской – «Фроловы 3 зв.». Сразу за дверью в тёмной прихожей – массивный сундук с обитыми жестью углами. Два таких сундука я видел в квартире Достоевских, братья Фёдор и Михаил спали на них.
Здесь занималась заря моей жизни, Себастьян. Утром и вечером гремят борта «зилов», до нашей кухни доносится мат грузчиков – не потому ли его называют трёхэтажным? Перед огромной лужей у входа в подсобку сидит на ящике мужик и выковыривает из бороды капусту. За выступом кирпичной, пристроенной к дому трубы недействующей котельной – неуклюжая, спорящая с гравитацией пирамида из ящиков, похожая на ходячую скульптуру Тео Янсена.
Пять человек в одной комнате, Себастьян, единственное окно выходит на стеклянный вестибюль станции «Рязанский проспект». Ночью по дюралюминиевой планке карниза пробегают белые и красные точки автомобильных габаритных огней, а иногда – какая удача! – синие тире проблесковых маячков. Фары шарят за шторами и проскальзывают по стенам и потолку – ещё немного, и в комнату въедет автомобиль. Отец почти в обнимку с телевизором, накрывшись с ним пледом с головой, в наушниках смотрит фильм: по полу тоже мечутся тени. Дрожит дом, дребезжит хрусталь в серванте – это поезд проехал под землёй.
Таким образом, отмотав назад, я должен был сказать следующее. Ещё не отнёс отец корсаковые, пахнущие уксусом шапки, которые шил в Монголии, чиновнице райисполкома, ещё с башни новостройки на Ташкентской улице мы не увидели край Кузьминского леса и за ним факел нефтеперерабатывающего завода, ещё не сказал отец: это моя последняя квартира, – и твой отец, Себастьян, ещё не ввёл туда твою будущую мать, – именно до всех этих событий я в толстых и широких как галифе рейтузах в двадцать восемь мороза, время от времени прижимая ладонью к животу заледеневший член, бегал по аллеям бывшей графской резиденции в Кусково.
Я учился в шестом, с похвальных листов скатился к четвёркам. Из учителей помню только Грубмана, он вёл ИЗО. Толстый, тушующийся, с плохой дикцией. Над ним не издевались – с ним просто не считались. Для этого предмета и специального класса-то не было. Поэтому в кабинете русского на задней парте было написано: «Грубман – еврей». Он не отходил от своего стола, какая-то невидимая черта не позволяла ему приблизиться к нам. Переводишь взгляд с надписи на него – взъерошенный, как старый воробей, во взгляде под линзами очков подавленность и снобизм одновременно, – и так его жалко делается. Наверное, я один так пристально изучал его, ну, может, ещё Ульяна, которая в рисовании себя проявляла, но о ней потом.
Тушующийся? Это слово Достоевского. Он был инженером, а в чертежах затушёвывают карандашом.
Почти сразу по нашему приезду съехали Фроловы, и когда в их комнате немного выветрился карбофос, её предоставили мне. Она была пуста, на полу лежал матрас, у окна мусор завёрнут в обои. Немилосердно, помню, шпарили чугунные батареи. Я перебрался в эту комнату со своим стулом. Поставил его на середину и сел смотреть в просторное окно на проспект. Долго сидел в задумчивости. А очнулся уже взрослым.
Москва и Улан-Батор разделили мою жизнь наполовину, но только арифметически. Первую, московскую половину я почти не помнил. Нужно было всё восстанавливать. Из двора я вырос и впервые вышел на проспект. Без родителей. С одноклассниками Дмитриевым и Кисловским. Все эти сказочные витрины, эти хрустальные гроты и вертепы оказалось просто точками инфраструктуры: химчистка, бар, гастроном, кондитерская и парикмахерская, а через улицу Паперника – «Детский мир», когда-то край географии. По этим вывескам я изучал буквы в домонгольский период. Теперь же с друзьями покупаю коктейль в магазине «Молоко». Слушаю не «Землян» по трёхпрограммнику, а Accept на магнитофоне Sharp с эквалайзерами. Больше того – во мне пробуждается влечение к самой маленькой, смазливой девочке с потрескавшимися губами и цыпками на руках.
А? Это дерматит. С нашими еврозимами, Себастьян, про него забыли.
Кисловский как-то мне показал неопределённо, где она – Ульяна – живёт, махнул в сторону пятиэтажек на Паперника. И длинно посмотрел на меня. Я уточнять не стал, но с тех пор мимо домов, обозначенных его жестом, проходил с колотящимся сердцем. Волнение начиналась с поста метеостанции, крашенного серебрянкой. Флюгеры, антенны, на флагштоках колпак, улавливатель ветра. Загадочный объект, не знаю, как саквояж клоуна. Сразу за ним я начинал высматривать дом Ульяны. Вечерами её образ угадывался в каждом горящем окне. У неё были маленькие круглые чёрные глаза на бледном востроносом личике, тонкие пепельные волосы расчёсаны без затей.
Было дело: мы гуляли всей шоблой за школой, и Ульяна потеряла перчатку. Я нашёл её и залез на гараж, потом на крышу трансформаторной будки. Присел на корточки и притянул её к лицу. Запах не взбудоражил меня, он был с такой досадной кухонной ноткой. Наверное, не ошибусь, что перчатка пахла немного котом.
Мне казалось, что я когда-то видел Ульяну, очень давно. Знакомое всем влюблённым чувство давности настоящего. Необходимая оговорка для прежнего утверждения, что настоящее безальтернативно. Но в моём случае разве можно говорить о давности? Я пробовал переключиться на другую, например, мне нравилась высокая, аристократичная, с мушкой на верхней губе Ковалевская, я замечал её весёлую нервозность, когда мы оставались с ней вдвоём дежурить в классе. Но Ульяна продолжала вводить меня в морок, заставляя что-то припоминать. И вот в семейном альбоме мне попался снимок моей младшей детсадовской группы. Во втором ряду я узнал её. Возможно, она много болела и редко посещала сад, или была незаметной, или я забыл её напрочь за пять лет в Монголии. На снимке был и Кисловский, которого я как раз помнил в саду и который вообще, как выяснилось позже, приходился ей сводным братом. Хорошо, что я тогда не выдал себя.
Через несколько дней морок рассеялся. Потому что с узнаванием проходит влюблённость.
Серия сообщений "Белое каление":
Часть 1 - 1.
Часть 2 - 2.
...
Часть 22 - 22
Часть 23 - 23
Часть 24 - 24
Часть 25 - 25
Часть 26 - 26
Часть 27 - 27
Часть 28 - 28
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |