-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в lj_synthesizer

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 11.04.2008
Записей:
Комментариев:
Написано: 7

Michael Baru





Michael Baru - LiveJournal.com


Добавить любой RSS - источник (включая журнал LiveJournal) в свою ленту друзей вы можете на странице синдикации.

Исходная информация - http://synthesizer.livejournal.com/.
Данный дневник сформирован из открытого RSS-источника по адресу /data/rss/??b6eeae00, и дополняется в соответствии с дополнением данного источника. Он может не соответствовать содержимому оригинальной страницы. Трансляция создана автоматически по запросу читателей этой RSS ленты.
По всем вопросам о работе данного сервиса обращаться со страницы контактной информации.

[Обновить трансляцию]

Без заголовка

Пятница, 22 Мая 2020 г. 17:08 + в цитатник


Майской ночью выйдешь в сад, посмотришь на небо, усыпанное звездами и жемчужными лепестками цветущих яблонь, послушаешь, как заливается и никак не зальется соловей у пруда, как хор лягушек квакает о том же, как жалобно скрипит дверь дачного сортира на участке соседа, потрогаешь ладонями остывший самовар в беседке, посмотришь, как блестит в траве горлышко бутылки из-под красного вина, как чернеет тень от граблей, поежишься от холода, подумаешь о том, сколько миллионов и десятков миллионов людей этими же самыми словами описывали майскую ночь, плюнешь в сердцах, попадешь случайно на вязаную шаль, которую жена велела тебе занести в дом, скажешь сам себе это не я и пойдешь спать.

https://synthesizer.livejournal.com/1930899.html


Без заголовка

Воскресенье, 17 Мая 2020 г. 10:44 + в цитатник


В прямом эфире рассказывал о книге "Непечатные пряники" и отвечал на вопросы.

https://synthesizer.livejournal.com/1930580.html


Без заголовка

Суббота, 16 Мая 2020 г. 13:49 + в цитатник
Сегодня, в семь вечера, в фейсбуке буду в прямом эфире рассказывать о новой книге "Непечатные пряники".

https://synthesizer.livejournal.com/1930289.html


Без заголовка

Четверг, 14 Мая 2020 г. 23:47 + в цитатник
Тем временем в журнале "Волга" напечатан мой рассказ о городе Пудож под названием "Живя от правительства в отдалении..."

https://synthesizer.livejournal.com/1930096.html


Без заголовка

Четверг, 14 Мая 2020 г. 23:47 + в цитатник
Тем временем в журнале "Волга" напечатан мой рассказ о городе Пудож под названием "Живя от правительства в отдалении..."

https://synthesizer.livejournal.com/1930096.html


Без заголовка

Среда, 13 Мая 2020 г. 23:07 + в цитатник
Ожидание щенка. Живого щенка. Самого настоящего щенка. Взрослому понятно, что щенок бывает только живым и никаким другим, а вот ребенок боится, что щенок может оказаться игрушечным, плюшевым, пластмассовым, нарисованным, каким угодно. Он ждет живого и предвкушает, как будет с ним играть, как научит его разным фокусам, умножать в столбик, писать, читать, петь, служить на границе, носить портфель в школу, ждать после уроков, и вместе они будут провожать…
Ожидание двухколесного велосипеда. С багажником, звонком, кожаной сумочкой под седлом, в которой гремят ключи и масленка. И фонариком! Чтобы все во дворе умерли от зависти. Чтобы стояли в очереди покататься. Только один круг, и всё!
Ожидание Нового года. Во рту уже в начале декабря появляется устойчивый вкус мандаринов, шоколадных конфет, салата оливье и газировки «Буратино» и не проходит до конца месяца. Стоит только закрыть глаза, как представляется елка и под ней железная дорога. Закрывать глаза нельзя: заснешь - и Новый год тут же наступит…
Ожидание летних каникул. Последние уроки, на которых уже ничего не задают на дом, цветущий шиповник в школьном дворе и первый поцелуй за углом школы… Он будет такой… такой… Губы, конечно, будут сладкие. Клубничное варенье, а не губы. Небо, конечно, будет седьмое или даже восьмое. С половиной! Глаза цвета спелого крыжовника будут так близко… Заранее горят губы и кончики пальцев покалывают микроскопические иголки… И ведь придется жениться. Сначала рассказать родителям, а потом жениться. Вместе ходить в школу, сидеть за одной партой, вместе мыть посуду… Или одному, как папа… Или на рыбалку с Колькой и Витькой… Хотели же втроем, без девчонок, а тут…
Ожидание наказания за невымытую посуду и невыученные уроки… Еще и в музыкальной школе тоже. Лежишь на диване, читаешь «Трех мушкетеров» и ждешь… Вот сейчас придет отец, заглянет на кухню, увидит немытые после обеда тарелки и ледяным голосом велит играть этюд Черни, заданный к завтрашнему занятию Ираидой Борисовной… Наизусть… Скорей бы уж королеве вернули подвески. Ни слова потом не прочту, книжку отброшу, вскочу и мигом учить наизусть невымытые тарелки, пока не пришел отец…
Ожидание реки. В детстве я приезжал на каникулы к бабушке и дедушке в маленький и пыльный Новоград-Волынский и почти каждое утро бежал с удочкой на речку Случь. Это теперь я понимаю, что добежать от дома дедушки до реки можно было минут за пять, но тогда я бежал долго. По дороге надо было успеть посшибать лопухи, сорвать вишен с веток, которые свешивались из-за заборов, распугать всех кошек, кур и увернуться от страшных индюков, клокотавших ненавистью ко всем пробегающим мимо детям, которые если и бросали в них камни, то только очень маленькие. Сначала я бежал улицей, а потом кривым переулком, который спускался к реке. Понемногу начинало пахнуть речной сыростью и водорослями. Реки еще не было видно, но она уже готовилась показаться из-за поворота. Тут, возле самой реки, становился слышен тонкий и шелестящий железный звук. Через реку была натянута толстая стальная проволока, по которой ходил паром. Паромщик цеплял к проволоке какое-то устройство, похожее на молоток с колесиком и двигал им, а паром медленно, почти пешком, переплывал через реку. Старик-паромщик был большой, гораздо больше парома. Одна его седая борода была с меня ростом. Когда он болел, его заменяла дочь, такая же рослая и могучая. Маленький паром напоминал железное корыто. Его название состояло из всего одной буквы и цифры. Я их помню.
Ожидание поклевки. Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас он должен клюнуть. Какой-нибудь пескарь размером с руку или ногу. Два пескаря, и оба с черной икрой. И ты пойдешь по улице маленького пыльного городка к дому дедушки и бабушки, и все встречные будут провожать взглядами твой улов. Потом бабушка пескарей выпотрошит, запечет в печке, поджарит в сухарях, сделает рыбный пирог, заливное, наварит ухи, позовет соседей… или посолит и повесит вялиться на веревке во дворе, чтобы все, кто проходит мимо нашего двора… или отдаст кошке, а та откажется и потребует сметаны, а бабушка ей как… но пока не клюет и поплавок не просто замер, а умер, уснул, видит сны, и хочется крикнуть и разбудить его.
Ожидание конца химической реакции. Она уже идет целый день и все никак не закончится. Ты все распланировал – получится белое кристаллическое вещество. Кристаллы будут игольчатыми. Ты их отфильтруешь, высушишь, пересыплешь в баночку, на которой аккуратно надпишешь название, нарисуешь структурную формулу, поставишь число, температуру плавления и фамилию. У тебя даже фломастер чешется, которым ты станешь надписывать этикетку. Наверняка это будет новый класс биологически активных соединений и большая статья в журнале Американского Химического Общества с описанием эксперимента, в результате которого… не выпадают никакие белые игольчатые кристаллы. Из бурой, коричневой и черной смолистой реакционной массы ничего нельзя выделить. Еще и колбу не отмыть. Да и реакция, как потом выясняется, шла совершенно не в ту сторону.
Ожидание поезда и ожидание самолета. Они братья, но не родные, а двоюродные. Ожидание поезда – это ожидание купейного уюта и предвкушение чая с лимоном, жареной курицей, крутыми яйцами, копченой колбасой, увлекательными и бесконечными разговорами ни о чем. Самолетного уюта, если самолет не ваш собственный, не существует. Там нет общего стола, на который можно разом поставить все стаканы с чаем и бутылку коньяку, там нельзя лечь, выключить свет и еще долго переговариваться шепотом. Длинные косые тени будут перебегать между вами, а по коридору будет идти ночной коробейник и заунывно петь «чипсы, пиво, сухарики…». И все это – и чай, и разговоры, и косые тени, и случайные взгляды - под перестук колес, а не под монотонное и выматывающее гудение самолетных турбин и автоматический вопрос стюардессы «рыба или курица?».
Ожидание конструктора. Не того, детского, в красивой картонной коробке, который подарят на день рождения родители, а живого. И этот конструктор ты сам. Ты все начертил – гайки, болты, ножки, ручки, уплотнения и даже червячную передачу. Ты наконец закончил огромный сборочный чертеж и распечатал его на цветном принтере. Он так красив, этот механизм, этот реактор, этот луноход, этот двигатель и эта жужжалка для жужжания, что ты уже видишь, как вращаются его косозубые шестерни, как поворачивается шнек, как уплотняют уплотнения, как блестят после электрополировки его нержавеющие части, как жужжит то, что должно жужжать в том самом месте, в котором… До прихода слесаря-сборщика, который скажет, что тут вал немного туговато входил при сборке, потому что токарь не выдержал допуск, и пришлось по валу… Нет, он не… со всей дури, а немного постучал молотком, и вал, само собой, вошел, но вращается туго, а если честно, то вообще не вращается, но если притереть и смазать, оно разносится, и будет вращаться за милую душу, при этом, конечно, будет немного подтекать, потому что прослабили вал, но где ж это видано, чтобы все работало и не… Короче говоря, до прихода слесаря-сборщика еще как минимум месяца три, а потому в голове все вращается, поворачивается и жужжит. Так бывает, когда ожидаешь какое-нибудь счастье, пусть даже и маленькое, величиной с воробья, и все в тебе вот так же вертится, сверкает, жужжит и норовит вырваться наружу, а как вырвется, то и улетит тотчас же неизвестно куда.
Ожидание рассказа или стихотворения, когда ты все продумал до мелочей, до рифм, эпитетов, аллитераций, реминисценций, аллюзий, иллюзий, диффузий, протрузий, контузий и остается только перенести все это из головы на бумагу. Ты подносишь голову к чистому листу бумаги или к пустому экрану и представляешь, как твой рассказ опубликуют в самом толстом из всех толстых литературных журналов, как читатели… как литературные критики… как члены Нобелевского комитета… До того момента, как ты поставишь точку и окажется, что нить рассказа вся в узелках, что вот здесь рифмы глагольные потому, что прилагательные и существительные рифмы просто не влезали в размер и пришлось их немного… но читается хорошо, только надо здесь, здесь и здесь перенести ударение на второй слог и следующий абзац, в том смысле, что…

https://synthesizer.livejournal.com/1929937.html


Без заголовка

Среда, 13 Мая 2020 г. 23:07 + в цитатник
Ожидание щенка. Живого щенка. Самого настоящего щенка. Взрослому понятно, что щенок бывает только живым и никаким другим, а вот ребенок боится, что щенок может оказаться игрушечным, плюшевым, пластмассовым, нарисованным, каким угодно. Он ждет живого и предвкушает, как будет с ним играть, как научит его разным фокусам, умножать в столбик, писать, читать, петь, служить на границе, носить портфель в школу, ждать после уроков, и вместе они будут провожать…
Ожидание двухколесного велосипеда. С багажником, звонком, кожаной сумочкой под седлом, в которой гремят ключи и масленка. И фонариком! Чтобы все во дворе умерли от зависти. Чтобы стояли в очереди покататься. Только один круг, и всё!
Ожидание Нового года. Во рту уже в начале декабря появляется устойчивый вкус мандаринов, шоколадных конфет, салата оливье и газировки «Буратино» и не проходит до конца месяца. Стоит только закрыть глаза, как представляется елка и под ней железная дорога. Закрывать глаза нельзя: заснешь - и Новый год тут же наступит…
Ожидание летних каникул. Последние уроки, на которых уже ничего не задают на дом, цветущий шиповник в школьном дворе и первый поцелуй за углом школы… Он будет такой… такой… Губы, конечно, будут сладкие. Клубничное варенье, а не губы. Небо, конечно, будет седьмое или даже восьмое. С половиной! Глаза цвета спелого крыжовника будут так близко… Заранее горят губы и кончики пальцев покалывают микроскопические иголки… И ведь придется жениться. Сначала рассказать родителям, а потом жениться. Вместе ходить в школу, сидеть за одной партой, вместе мыть посуду… Или одному, как папа… Или на рыбалку с Колькой и Витькой… Хотели же втроем, без девчонок, а тут…
Ожидание наказания за невымытую посуду и невыученные уроки… Еще и в музыкальной школе тоже. Лежишь на диване, читаешь «Трех мушкетеров» и ждешь… Вот сейчас придет отец, заглянет на кухню, увидит немытые после обеда тарелки и ледяным голосом велит играть этюд Черни, заданный к завтрашнему занятию Ираидой Борисовной… Наизусть… Скорей бы уж королеве вернули подвески. Ни слова потом не прочту, книжку отброшу, вскочу и мигом учить наизусть невымытые тарелки, пока не пришел отец…
Ожидание реки. В детстве я приезжал на каникулы к бабушке и дедушке в маленький и пыльный Новоград-Волынский и почти каждое утро бежал с удочкой на речку Случь. Это теперь я понимаю, что добежать от дома дедушки до реки можно было минут за пять, но тогда я бежал долго. По дороге надо было успеть посшибать лопухи, сорвать вишен с веток, которые свешивались из-за заборов, распугать всех кошек, кур и увернуться от страшных индюков, клокотавших ненавистью ко всем пробегающим мимо детям, которые если и бросали в них камни, то только очень маленькие. Сначала я бежал улицей, а потом кривым переулком, который спускался к реке. Понемногу начинало пахнуть речной сыростью и водорослями. Реки еще не было видно, но она уже готовилась показаться из-за поворота. Тут, возле самой реки, становился слышен тонкий и шелестящий железный звук. Через реку была натянута толстая стальная проволока, по которой ходил паром. Паромщик цеплял к проволоке какое-то устройство, похожее на молоток с колесиком и двигал им, а паром медленно, почти пешком, переплывал через реку. Старик-паромщик был большой, гораздо больше парома. Одна его седая борода была с меня ростом. Когда он болел, его заменяла дочь, такая же рослая и могучая. Маленький паром напоминал железное корыто. Его название состояло из всего одной буквы и цифры. Я их помню.
Ожидание поклевки. Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас он должен клюнуть. Какой-нибудь пескарь размером с руку или ногу. Два пескаря, и оба с черной икрой. И ты пойдешь по улице маленького пыльного городка к дому дедушки и бабушки, и все встречные будут провожать взглядами твой улов. Потом бабушка пескарей выпотрошит, запечет в печке, поджарит в сухарях, сделает рыбный пирог, заливное, наварит ухи, позовет соседей… или посолит и повесит вялиться на веревке во дворе, чтобы все, кто проходит мимо нашего двора… или отдаст кошке, а та откажется и потребует сметаны, а бабушка ей как… но пока не клюет и поплавок не просто замер, а умер, уснул, видит сны, и хочется крикнуть и разбудить его.
Ожидание конца химической реакции. Она уже идет целый день и все никак не закончится. Ты все распланировал – получится белое кристаллическое вещество. Кристаллы будут игольчатыми. Ты их отфильтруешь, высушишь, пересыплешь в баночку, на которой аккуратно надпишешь название, нарисуешь структурную формулу, поставишь число, температуру плавления и фамилию. У тебя даже фломастер чешется, которым ты станешь надписывать этикетку. Наверняка это будет новый класс биологически активных соединений и большая статья в журнале Американского Химического Общества с описанием эксперимента, в результате которого… не выпадают никакие белые игольчатые кристаллы. Из бурой, коричневой и черной смолистой реакционной массы ничего нельзя выделить. Еще и колбу не отмыть. Да и реакция, как потом выясняется, шла совершенно не в ту сторону.
Ожидание поезда и ожидание самолета. Они братья, но не родные, а двоюродные. Ожидание поезда – это ожидание купейного уюта и предвкушение чая с лимоном, жареной курицей, крутыми яйцами, копченой колбасой, увлекательными и бесконечными разговорами ни о чем. Самолетного уюта, если самолет не ваш собственный, не существует. Там нет общего стола, на который можно разом поставить все стаканы с чаем и бутылку коньяку, там нельзя лечь, выключить свет и еще долго переговариваться шепотом. Длинные косые тени будут перебегать между вами, а по коридору будет идти ночной коробейник и заунывно петь «чипсы, пиво, сухарики…». И все это – и чай, и разговоры, и косые тени, и случайные взгляды - под перестук колес, а не под монотонное и выматывающее гудение самолетных турбин и автоматический вопрос стюардессы «рыба или курица?».
Ожидание конструктора. Не того, детского, в красивой картонной коробке, который подарят на день рождения родители, а живого. И этот конструктор ты сам. Ты все начертил – гайки, болты, ножки, ручки, уплотнения и даже червячную передачу. Ты наконец закончил огромный сборочный чертеж и распечатал его на цветном принтере. Он так красив, этот механизм, этот реактор, этот луноход, этот двигатель и эта жужжалка для жужжания, что ты уже видишь, как вращаются его косозубые шестерни, как поворачивается шнек, как уплотняют уплотнения, как блестят после электрополировки его нержавеющие части, как жужжит то, что должно жужжать в том самом месте, в котором… До прихода слесаря-сборщика, который скажет, что тут вал немного туговато входил при сборке, потому что токарь не выдержал допуск, и пришлось по валу… Нет, он не… со всей дури, а немного постучал молотком, и вал, само собой, вошел, но вращается туго, а если честно, то вообще не вращается, но если притереть и смазать, оно разносится, и будет вращаться за милую душу, при этом, конечно, будет немного подтекать, потому что прослабили вал, но где ж это видано, чтобы все работало и не… Короче говоря, до прихода слесаря-сборщика еще как минимум месяца три, а потому в голове все вращается, поворачивается и жужжит. Так бывает, когда ожидаешь какое-нибудь счастье, пусть даже и маленькое, величиной с воробья, и все в тебе вот так же вертится, сверкает, жужжит и норовит вырваться наружу, а как вырвется, то и улетит тотчас же неизвестно куда.
Ожидание рассказа или стихотворения, когда ты все продумал до мелочей, до рифм, эпитетов, аллитераций, реминисценций, аллюзий, иллюзий, диффузий, протрузий, контузий и остается только перенести все это из головы на бумагу. Ты подносишь голову к чистому листу бумаги или к пустому экрану и представляешь, как твой рассказ опубликуют в самом толстом из всех толстых литературных журналов, как читатели… как литературные критики… как члены Нобелевского комитета… До того момента, как ты поставишь точку и окажется, что нить рассказа вся в узелках, что вот здесь рифмы глагольные потому, что прилагательные и существительные рифмы просто не влезали в размер и пришлось их немного… но читается хорошо, только надо здесь, здесь и здесь перенести ударение на второй слог и следующий абзац, в том смысле, что…

https://synthesizer.livejournal.com/1929937.html


Без заголовка

Понедельник, 11 Мая 2020 г. 21:48 + в цитатник
Стал читать «Дождь в Париже» Романа Сенчина. Лауреат самых премиальных наших премий по литературе. Прочел треть книги и… скучно. Написано хорошо, гладко, но скучно. Сначала решил – надо дочитать. Теперь думаю - зачем? Есть и другие книги. Возьму какие-нибудь мемуары. Хочется чего-нибудь живого, динамичного, с характерами и интригой. В мемуарах все это есть. Теперь я уже это понимаю.

https://synthesizer.livejournal.com/1929637.html


Без заголовка

Воскресенье, 10 Мая 2020 г. 11:20 + в цитатник
Наконец-то моя книжка "Непечатные пряники" с рассказами о русской провинции появилась в продаже. В "Литресе" https://www.litres.ru/mihail-baru/nepechatnye-pryaniki/ можно купить электронную, на "Амазоне" https://www.nlobooks.ru/books/pisma_russkogo_puteshestvennika/22119/ ее можно купить и в электронном и в бумажном вариантах. В "Лабиринте" https://www.labirint.ru/books/748454/ есть бумажная. В Петербурге она есть в "Подписных изданиях" https://www.podpisnie.ru/books/nepechatnye-pryaniki/. В сетевом магазине "Ноосфера - XXI век" http://www.bookish.ru/katalog?&pf=1&flt_force_values=1&action=search&search_subcats=1&search_text=%D0%BD%D0%B5%D0%BF%D0%B5%D1%87%D0%B0%D1%82%D0%BD%D1%8B%D0%B5%20%D0%BF%D1%80%D1%8F%D0%BD%D0%B8%D0%BA%D0%B8 Обложка у нее самая простецкая, рисунков нет, но вы на это не обращайте внимания, а вникайте прямо в пролетарскую суть текста. Кстати, в "Лабиринте" и в"Литресе" есть еще "Мещанское гнездо". Понятно, что в Москве или в Петербурге за ней на почту лучше не ходить, а курьер стоит дорого, но в Магаданской области, Еврейской АО, на Алтае, на Чукотке и на Камчатке, где почти нет случаев заражения коронавирусом, можно и отважиться.

https://synthesizer.livejournal.com/1929336.html


Метки:  

Без заголовка

Суббота, 09 Мая 2020 г. 11:27 + в цитатник
С ПРАЗДНИКОМ! С НАСТОЯЩИМ.

https://synthesizer.livejournal.com/1929186.html


Без заголовка

Суббота, 09 Мая 2020 г. 11:27 + в цитатник
С ПРАЗДНИКОМ! С НАСТОЯЩИМ.

https://synthesizer.livejournal.com/1929186.html


Без заголовка

Суббота, 09 Мая 2020 г. 11:27 + в цитатник
С ПРАЗДНИКОМ! С НАСТОЯЩИМ.

https://synthesizer.livejournal.com/1929186.html


Без заголовка

Пятница, 08 Мая 2020 г. 19:00 + в цитатник


У Корнеева заболели зубы. Они у него были плохие с детства. К сорока годам во рту пломб было столько, что хватило бы опломбировать целый товарный вагон. В этот раз было понятно, что пломбами не обойтись – нужен мост. Надо было искать приличного врача. Приличного в том смысле, что сделает хорошо, не сдерет три шкуры и не поставит в погоне за прибылью вместо одного моста два. В платной стоматологической поликлинике ему сразу предложили сделать заодно с мостом и многоуровневую развязку. Стоило все это инженерно-техническое сооружение примерно, как мост «Золотые ворота» через известную бухту.
Корнеев подумал и позвонил младшему брату. Брат Сашка был аудитором, имел собственное дело и только де юре был младшим, а де факто – старшим и относился к Корнееву соответственно. Не снисходительно, но заботливо – как родители, которых у них уже не было. Знакомые дантисты у него, конечно, были, но за деньги, которые были у Корнеева, кандидата филологических наук, они бы, конечно, поздоровались и, даже предложили бы ему чаю… Впрочем, насчет чая уверенным быть нельзя. Сашка обещал подумать и перезвонить в ближайшее время. Через час он перезвонил и сказал:
— Значит так, Павел Петрович. Есть у меня на примете один прекрасный стоматолог. И цены у него божеские. Я с ним договорился. Звать его Павел Иванович Морковников. Он тебе все сделает – и мост, и перила к нему. Только звонить ты ему не будешь. Звонить он тебе будет сам, когда ему будет удобно. Телефон твой я ему дал. Ты понял?
- Понял, ответил Корнеев, - только не понял, почему будет звонить он, а не я. Обычно занятому врачу надо раз двадцать или тридцать позвонить, чтобы он назначил время, а потом еще раз десять напомнить, что ты…
- Потому, - сказал Сашка, не дослушав брата, - что он муж твоей бывшей жены и она ему откусит мобилу по локоть, если узнает с кем он по нему разговаривает, а заодно и мне достанется по первое число.
- Так может ну его на… - начал Корнеев… а про себя подумал, что это очень удобно, когда и первого и второго мужа зовут одинаково – и переучиваться не надо.
- Не может, - строго ответил брат. – Он отличный врач. Моей Таньке сделал такие зубы, которых у нее отродясь не было. Пришлось к ним покупать жемчужное ожерелье и серьги, чтобы все сверкало в унисон. Просто Паша мужик тихий, неконфликтный. Жену слушает и не любит ей возражать. Не молчит, надувшись как мышь на крупу, не думает о ней черт знает что про себя так, что у него на лице это написано крупными буквами, а… Ну, о чем с тобой, неисправимым, говорить. Паша даже книжки читает те, которые ему жена подсовывает – Коэльо там какого-нибудь или стихи вот этой… как ее… Рубальской. Короче говоря, молча читает херню и даже пересказывает жене те места, которые ему как бы понравились. Я говорю «как бы», потому что, между нами говоря, человек он образованный и, когда за ним никто не присматривает, читает что-то умное по истории… по истории…
- По какой истории? - заинтересованно спросил Корнеев.
— Вот пойдешь к нему на прием и спросишь по какой. Кажется, что-то связанное с кулинарией. У него предки из московских купцов, торговавших то ли баранками то ли бубликами. Он про эти то ли бублики то ли баранки знает все и даже больше. Я у него однажды про них спросил просто так, чтобы разговор поддержать – так он мне про одни дырки от бубликов рассказывал полчаса. Даже прочел стихотворение Пушкина «Румяный бублик мой…». Какая там, прости господи, Рубальская… Видимо, он ее действительно любит…
- Кого? – снова спросил Корнеев.
- Ну не Рубальскую же, - засмеялся брат. – Жену твою бывшую, охламон. И не вздумай никому из близких проболтаться о том, что это я тебе посоветовал лечиться у Паши. Иначе меня твоя… то есть Пашина жена убьет.
Морковников позвонил в тот же день, к вечеру. Говорил он тихо, голос у него был мягкий, даже вкрадчивый. Прием назначил на завтра, на десять утра. Завтра у Корнеева был библиотечный день и торопиться ему было некуда.
Помогала Павлу Ивановичу молоденькая сестричка, по виду почти школьница. С ней он был строг, но чувствовалось, что это все в учебных целях. Руки у Паши действительно были золотые. Он даже обезболивающий укол в десну сделал так, что Корнеев, до ужаса боявшийся и этих уколов и вообще стоматологов с их блестящими инструментами, ничего не почувствовал. В особенно неприятные моменты Морковников говорил ему как ребенку: «Потерпи, мой золотой» и Корнеев почти с удовольствием терпел.
Поговорить… Как-то так получилось, что Морковников с Корнеевым сразу перешли на ты, хотя Корнееву показалось, что Паше немного неловко так обращаться к нему и он даже немного розовел от смущения, но буквально через несколько предложений он перестал стесняться. На самом деле, говорил, в основном Паша, поскольку Корнеев почти все время сидел с открытым ртом и лишь время от времени утвердительно мычал. Зубные врачи любят поговорить с пациентами еще больше парикмахеров. Наверное потому, что пациенты зубных врачей умеют слушать куда лучше, чем клиенты парикмахеров.
Совершенно неожиданно оказалось, что Морковников, так же как и Корнеев, сумасшедший библиофил. Библиотека у него была небольшая – тысячи полторы томов, но в ней были издания редкие. Кроме книг о московском купечестве, интересовался Паша… да чем он только не интересовался. Одних романов о жизни римских императоров было в его библиотеке десятка четыре. Теперь Морковникову досталась в «наследство» большая библиотека Корнеева, которую он, уходя, оставил детям.
Книги Корнеев стал покупать, как только в его кармане завелись деньги. У его родителей книг в доме почти и не было – только на маленькой застекленной полке в тумбочке под радиоприемником. Половину этой полки занимала толстенная двухтомная «Война и Мир», которую родителям подарил папин друг на свадьбу. Оставшееся место занимали две книги потоньше, и небольшая вазочка желтого стекла, в которой лежали мамины бусы. Впрочем, по поводу отсутствия в доме книг Корнеев не расстраивался – рядом с его домом была детская библиотека.
Дети приходили в библиотеку, сдавали прочитанные или просто провалявшиеся у них дома две недели книжки, и рылись в книгах, разложенных на прилавке. Тем, кто никак не мог выбрать, библиотекарь Клавдия Сергеевна помогала. Больше трех книжек за один раз брать не разрешалось.
Корнеев читал быстро и три книжки у него оборачивались меньше, чем за неделю. Поначалу ему, как и всем разрешали перебирать только те, которые лежали на специальном столе рядом со входом. Через два или три месяца Паша перебрал их все до единой, и Клавдия Сергеевна стала давать ему книги со стеллажей, стоявших за ее спиной, в зале. Еще через месяц она допустила Корнеева к этим стеллажам.
В первый раз он выбрал себе три самых толстых и самых потрепанных книги. Во-первых, ему казалось что в старых толстых и потрепанных книгах можно найти какие-нибудь секретные пиратские карты, или описание способов получения философского камня, или настоящие заклинания, с помощью которых можно полететь или стать невидимым, а во-вторых… Правду говоря, Корнеев любил прокатиться в трамвае или метро с такой книжкой подмышкой, а пуще того, сесть на свободное от старушек и инвалидов с детьми место, раскрыть книжку и, напустив на себя серьезности, читать. Жаль только, что очков ему не полагалось. Зрением он пошел в маму – оно у него было отменное, хоть и читал он специально самые мелкие буквы, лежа и даже в сумерках.
Иногда, когда родителей не было дома, он брал отцовские запасные очки в тонкой позолоченной оправе и стоял в них перед зеркалом в коридоре с книгой подмышкой. Хорошо получалось, серьезно и по-взрослому, правда недолго, потому, что через минуту начинала кружиться голова, а стоять, зажмурившись в очках, не имело никакого смысла. Если честно, то и с открытыми глазами все было как в тумане.
Первой книгой, которую он не просто полюбил, а заболел ею по-настоящему, была книга для чтения по истории древнего Рима. Тут-то и началась его вторая и, без сомнения, более реальная жизнь, чем та, которой он жил в школе и после нее, на Осенней улице в доме номер сорок два на третьем этаже.
Он читал, и перед ним под грохот военных барабанов и пронзительное пение военных флейт рушилась римская республика, диктатор Луций Корнелий Сулла сидел в бассейне, чтобы уменьшить зуд от своих язв и у Корнеева от них все тело чесалось, Цезарь перед смертью кричал: «Негодяй Каска – что ты делаешь?!» и Корнееву хотелось завернуться с головой в одеяло, как в тогу, и упасть на пол.
Мечтательный от природы, он часто представлял в сценах из жизни древних римлян себя и своих товарищей по пятому «Б». Нет, в императоры он не рвался. Империю он вообще не жаловал. Он был убежденный республиканец. Свою карьеру он видел в мельчайших подробностях: сначала центурион в войсках Сципиона Африканского, отличившийся при взятии Карфагена, потом командир легиона и, наконец, консул... тут выходила заминка. Корнеев хотел быть еще и народным трибуном, как братья Гракхи и никак не мог выбрать между этими двумя должностями. В итоге он решил их совмещать. Было и еще одно препятствие – фамилия Корнеев у консула или народного трибуна… не говоря об имени. Внутри себя Корнеев назывался Публием Корнелием. Именно победоносный Публий Корнелий торжественно въезжал в Рим во главе своего войска и перед его золоченой колесницей вели в цепях плененных учителей математики, ботаники и завуча по воспитательной работе Ираиду Борисовну. Их ждали мрачные и сырые подземелья Мамертинской тюрьмы. Впрочем, Публий Корнелий был добрым и потом приказал бы их помиловать и даже сделать вольноотпущенниками… кроме, пожалуй, завуча. Ей и младшему брату Сашке за исключительную вредность предстояло изгнание. Сашку еще должны были лишить римского гражданства.
… Где-то далеко-далеко, в заброшенном и заросшем диким зубным камнем канале, тонко жужжало сверло, пробираясь в район мозжечка, металлически звякали инструменты и убаюкивающий голос Паши говорил какие-то медицинские слова медсестре.
На первом курсе Корнееву общежития не досталось, и он снимал комнатку площадью в четыре квадратных метра в одном из старых доходных домов в Луковом переулке, на Сретенке. Из окна его каморки был виден вход в книжный магазин на другой стороне переулка. Большую часть из тех денег, что ему присылали родители из дому, он оставлял в этом магазине. Купленные книги он складывал штабелями на широченном подоконнике своего единственного окна. На еду оставалось мало. Корнеев, и без того худой, стал совсем прозрачный. Его квартирная хозяйка, монументальная Нинель Георгиевна, ругала Корнеева за нездоровое, как она выражалась, пристрастие к книгам.
- Это патология, - раздраженно говорила она. - Если б ты столько кушал, сколько читаешь – ты бы уже был толще меня в два раза.
- Патология, - думал Паша, глядя с затаенной ненавистью на необъятную Нинель Георгиевну, - быть толще тебя хотя бы в один раз.
Самое интересное наступало тогда, когда прозрачный Корнеев с мешком книг приезжал на летние каникулы домой, в Кинешму. Мама ахала и бежала накрывать на стол, а папа… хорошо считал в уме, и у него сумма посланных сыну денег и стоимость купленных им книг получались почти одинаковыми.
К тому времени, как Корнеев женился, у него уже была своя небольшая библиотека. В комнате аспирантского общежития для семейных он повесил пять или шесть самых дешевых полок из крашеной в черный цвет жести. Они через пару дней под тяжестью книг прогнулись так, что пришлось ставить подпорки. С этих самых пор у Корнеева появилось любимое занятие – переставлять книги. Всех его книг было около полутора сотен, и расставить их он хотел так, чтобы, к примеру, история не перемешивалась с поэзией или философией. Не очень сложная задача, но не для Корнеева, который был педантом (или занудой, как проще и беспощаднее формулировала жена). Дело в том, что один ряд корнеевских книжных сокровищ принадлежал серии «Литературные памятники», а другой, к примеру, к серии «Исчезнувшие цивилизации народов Востока». Под одной обложкой могла быть и философия, и история, и даже литература. Как тут, спрашивается, быть?! Корнеев страшно мучился, не зная куда определить, скажем, сборник притч Руми – к философским трактатам или на полку с поэзией. А куда, спрашивается, ставить четырехтомник Набокова, который писал и стихи, и прозу? Хоть пополам его рви.
Бывало, жена велит Корнееву пыль протереть в комнате, и он всегда начинает с книжных полок. Возьмет тряпку, проведет ею по корешкам раз, другой… и зависнет, мучительно соображая, как переставить книги так, чтобы поэзия начиналась там, где кончается проза, и тогда бы четырехтомник Набокова… Жена кипела и пенилась, извергалась как вулкан, а Корнеев все стоял и раздумывал. Однажды, когда Анна была готова этой пыльной тряпкой Корнеева удавить, он признался ей, что его мучает. Корнеев думал, что она поймет и…
Когда близнецы Колик и Толик (Коликом Корнеев звал сына Кольку для рифмы) стали ходить в детский сад, жене дали путевку в желудочный санаторий, в Кисловодск. Помогать Корнееву присматривать за мальчишками приехала теща из Питера. Теще было за семьдесят, и она была профессором, специалистом по домонгольской Руси. Помогать присматривать за Коликом и Толиком она могла условно. Скорее, надо было присматривать за ней, чтобы она не забыла выключить плиту или закрыть входную дверь. Несмотря на все это, Корнеев тещу очень любил. Иногда, когда они засиживались за разговорами за полночь, он даже ловил себя на ужасной, как ему казалось, мысли, что именно она его родила, а не мать, которая в каждый свой приезд к Корнеевым спрашивала – почему в доме от книг нечем дышать. Корнеев подозревал, что в детстве их матерей перепутали и настоящей мамой жены…
Теща была специалистом по берестяным грамотам. Однажды она даже написала на бересте поздравление близнецам ко дню рождения. Жила она в Петербурге и время от времени наезжала в Москву по своим ученым делам и заодно повидать семью дочери. Поначалу Корнеев никак не мог взять в толк – как Любовь Дмитриевна к нему относится. Теща была такой вежливой, что даже в тех случаях, когда любая другая теща не удержалась бы, как минимум, от междометия, а то и двух… она деликатно молчала, нагнув седую в химических кудрях голову над своими бумагами. Всегда у нее с собой была какая-нибудь научная статья или монография, или книга, которую писала она или ее многочисленные аспиранты. Как-то раз Корнеев спросил у нее о какой-то берестяной грамоте, описанной в одной из многочисленных тещиных книг. Слово за слово и выяснилось, что зять прочел не одну, а две или даже три ее книги о берестяных грамотах и об искусстве домонгольской Руси. Теща была, конечно, польщена и даже растрогана, но, как показалось Корнееву, еще больше расстроена. На всякий случай Паша быстро переменил тему разговора.
Поздним вечером того же дня, уже засыпая, он поинтересовался у жены – отчего такая реакция у Любови Дмитриевны на простой, ни к чему не обязывающий и ничего не значащий, в сущности, вопрос. Жена зевнула, отвернулась к стене и сказала, что она умирает от усталости и больше всего на свете хочет спать, а не отвечать в первом часу ночи на идиотские мужнины вопросы. Корнеев, знавший по собственному опыту, что к уставшей жене по два раза с одним и тем же вопросом лучше не приставать, тихонько отвернулся в противоположную сторону и стал смотреть на полку с книгами по истории Великой Французской Революции, которая висела на стене как раз напротив их кровати. Если бы Анька знала, сколько он заплатил за купленную у какого-то книжного барыги книгу Манфреда «Три портрета эпохи Великой Французской Революции» ему бы не миновать гильотины. Супруга вообще считала, что в супружеской спальне книг не должно быть. Хотя бы в ней! У ее родителей вся квартира была заставлена книжными шкафами и завешана книжными полками. Даже над ее детской кроватью висела полка с какими-то огромными фолиантами, которые могли упасть в любой момент.
Ну, хорошо, черт с ними, с этими книгами – пусть стоят. Но ведь можно же было поставить не вот эти обтрепанные корешки старых, невзрачных книг и брошюр в серых и коричневых обложках. Просила же она по-человечески Корнеева поставить на полку в спальне какие-нибудь красивые альбомы по искусству Китая или Японии. У альбома по искусству Китая была красивая золотистая обложка с нарисованной на ней тушью черными ветками бамбука – как они прекрасно гармонировали с черными стилизованными сучками на полированной поверхности трехстворчатого румынского шкафа с антресолями… Когда Корнеев уже задремал и видел во сне какие-то огромные тома в переплетах из телячьей кожи с золотым тиснением, жена внезапно повернулась к нему и совершенно бодрым голосом сказала:
— Вот представь, что ты писатель и у тебя даже есть читатели.
Тут она улыбнулась невидимой в темноте улыбкой.
- Тебя читают и спрашивают о судьбе твоих героев, о твоих творческих планах… все, кто угодно, кроме Толика и Колика. Этим двум совершенно фиолетово все то, что ты пишешь.
— Это еще почему?! - с вызовом спросил Корнеев, как будто и в самом деле был писателем.
- Да потому, что ты, Паша, никогда не был в шкуре писательского ребенка. Никогда тебя не заставляли изо дня в день сидеть тихо или ходить на цыпочках, пока мать пишет очередной роман или рассказ, никогда тебе не запрещали приводить друзей домой, чтобы перевернуть там все вверх дном, никогда… - жена помолчала несколько секунд, - …ты не ждал мать по нескольку месяцев из экспедиции… каждый год ждал… Да гори она синим огнем вся эта береста!
Тут Корнеев понял, что наступил такой момент, когда лучше всего заснуть. И сделать это как можно быстрее. Он осторожно погладил жену под одеялом по какой-то нейтральной полосе вроде руки, осторожно поцеловал ее в теплое круглое плечо и задышал так размеренно, что никакому метроному и не снилось.
На следующее утро Корнеев, Толик, Колик и Любовь Дмитриевна проводили жену, мать и дочь в санаторий и стали мужиковать, как потом описала их трехнедельное свободное плавание корнеевская мать.
Уже к вечеру первого дня этого плавания теща принесла в подарок зятю из букинистического магазина в Столешниковом переулке антикварный том Жюля Дюпюи «Битва у пирамид» издания пятнадцатого года в прекрасной сохранности. Посмотрев на немного потертую обложку из телячьей кожи, на которой золотом было вытиснено название, Корнеев сразу подумал – о чем его спросит жена, когда увидит «Битву у пирамид» на полке? Тут придется отвечать как в школе – полным ответом. Ответов придется дать, как минимум, семь, не считая дополнительных. Первый – на что уходят те, мягко говоря, небольшие деньги, которые Корнеев два раза в месяц приносит домой. Второй – во что обошлась семейному бюджету египетская экспедиция Бонапарта? Это вопрос из тех, которым на экзаменах заваливают. Третий – повтор второго, но уже с восклицательным знаком после вопросительного. Четвертый – куда все это ставить? Пятый – книги нас выживают из дому. Куда нам всем идти? Шестой – нам всем идти на улицу, а ты останешься переставлять свои книги с полки на полку и сдувать с них пыль? Седьмой, который был уже не вопросом, а советом самой себе – семь раз подумай, прежде чем выйти замуж…
- Любовь Дмитриевна… - промямлил Корнеев. Помолчал и добавил:
- Огромное вам спасибо за подарок… Потом еще помолчал и вздохнул:
- Когда приедет Аня…
Теща хитро посмотрела на Корнеева и сказала:
- Ты уже большой мальчик, Паша. Придумаешь что-нибудь. Семейная жизнь предполагает умение выкручиваться из разных ситуаций. В конце концов спишешь на меня…
Из поликлиники Корнеев и Морковников вышли вместе, поскольку пациентов у Паши в этот день больше не было. Трамвай, на котором Морковников ездил домой с работы, показал им свой хвост, ждать его не хотелось и он решил идти домой пешком, поскольку жил в двух или трех кварталах от работы. Корнеев вызвался его немного, буквально до поворота, проводить. Говорили все о том же - о книгах и о московском купечестве, потомком которого был Павел Морковников. У Паши даже сохранился старинный альбом середины девятнадцатого века, в котором его прапрадед нарисовал шуточный герб их семьи в виде бублика, обсыпанного маком и с голубиными крылышками. Говорили о букинистических магазинах, о запахе старых книг, о планшетах и ноутбуках, в которых помещаются целые библиотеки, о сетевых книжных магазинах, в которых не видно ни полок, ни покупателей, ни продавцов, ни живых книг, а есть только мертвые немые электронные копии…
Жена позвонила Морковникову в тот момент, когда оба Павла, засев в какой-то придорожной забегаловке, попросили официантку принести им еще по пятьдесят водки и по бутерброду со шпротами. Паша, как только услышал голос жены, сразу посерьезнел, и заторопился домой. Стали прощаться и Корнеев вдруг вспомнил, что в оставленной жене и детям библиотеке, была у него очень редкая монография «Русские кондитеры конца девятнадцатого и начала двадцатого века» с многочисленными гравюрами и цветными литографиями. Издали его крошечными тиражом перед самым развалом Советского Союза. Не то, чтобы Корнеев интересовался историей русских кондитеров, нет. Просто ему понравились гравюры с бубликами, фигурными печеньями и сдобными сухарями. Чтобы жена не ругала его за покупку книги совершенно бесполезной в домашнем хозяйстве, он спрятал ее (не жену, а книгу) на одной из книжных полок за первым рядом книг и забыл навсегда. Теперь книга всплыла в памяти, и он хотел рассказать Паше в какой комнате, в каком шкафу и на какой полке…, но Паша уже убегал и обещал позвонить Корнееву сам, как только придет домой. Он позвонил через полчаса и Корнеев, уже ехавший в полупустом трамвае домой, стал ему объяснять, размахивая руками, где искать книгу. Слышно было плохо, так как трамвай все время поворачивал и повизгивал колесами. Все же, сквозь это повизгивание Корнеев расслышал, как Пашина жена его спросила:
- С кем ты там разговариваешь, милый?
- Пациент звонит, - отвечал Паша. – У него болит зуб, который я запломбировал.
Брат Сашка не обманул. Через полтора месяца у Корнеева во рту был новый мост. Обошлось все в такие небольшие деньги, которые были даже у кандидата филологических наук. На последний прием Павел Петрович принес Павлу Ивановичу деньги, бутылку коньяка и двухтомник Вильяма Похлебкина «Бублики и баранки в религиозных обрядах древних славян». Как только Паша открыл рот… Корнеев перебил его:
- Ты уже большой мальчик, Паша. Придумаешь что-нибудь. В крайнем случае спишешь на меня. Скажешь, что разгребал завалы и случайно нашел. Да черт с ней… с книгой этой. Ты мне лучше вот что скажи: послезавтра в музее русского предпринимательства будет лекция о российских кондитерских династиях начала двадцатого века. Я нас с тобой записал на всякий случай на сайте музея. Зал у них маленький. Ты сможешь уйти с работы так, чтобы…?

https://synthesizer.livejournal.com/1928767.html


Без заголовка

Среда, 06 Мая 2020 г. 21:26 + в цитатник


Если классифицировать литераторов, как Линней классифицировал животных, то я сам себя отнес бы к позвоночным. Не к таким позвоночным, которые тигр или лошадь или даже человек – нет, это все писатели известные и знаменитые. Я - позвоночное мелкое, но все же млекопитающее. Что-то вроде ежа или бобра или зайца. Нас в лесу, который называется литература, довольно много. То есть, мы уже не насекомые или грибы, не мухи, не комары и не червячки, которые публикуют свои стихи в заводских многотиражках или в районных газетах. Тем более, мы не микроорганизмы, которые в Интернете, в своем блоге… Нет, мы уже печатаемся в журналах, порой даже и в толстых. Нас иногда могут в своих статьях перечислить через запятую списком критики, но чаще всего не перечисляют. Этот рассказ можно было бы назвать рассказом из жизни одного ежа.
Мои детство и юность были самыми обычными – никаких стихов и рассказов я не писал, в журнал «Пионер» ничего не посылал, юнкором быть не хотел и ни о какой литературе думать не думал.
Взять, хотя бы момент осознания собственного предназначения. Театральный артист вспоминает о том, как он ходил с мамой на спектакль «Синяя птица» или «Конек-горбунок» и там впервые отчетливо понял, что без сцены ему не жить. Или в кино. Или на балет. Поэт рассказывает о том, что в пять лет прочел первое стихотворение и решил стать поэтом. Композитор… нечего и говорить про композитора, который уже в четыре года поражал всех собственноручно сочиненными вариациями на тему собачьего вальса. Ничего такого у меня не было. В театре я, как и все обычные дети, просто смотрел спектакль и кричал «Обернись, за спиной Кащей!» Музыкой я вообще не хотел заниматься и музыкальную школу прогуливал при первой возможности, а уж писать… Я и читать-то не хотел. Помню, как читал сквозь слезы сказку «Волк и семеро козлят» в первом или во втором классе, потому что читать не любил и не хотел.
Потом что-то во мне щелкнуло, переключилось и я стал запойным читателем и от сказки «Волк и семеро козлят» буквально за три или четыре года я дошел до «Униженных и оскорбленных» нелюбимого мною теперь Достоевского и… тут мне попался «Гиперболоид инженера Гарина». Литературу я отставил в сторону без всякого сожаления и стал читать книги по физике и химии, поскольку хотел сделать гиперболоид. Вот этот момент своей жизни я хорошо запомнил – на моем письменном столе одно время лежали две книги - «Униженные и оскорбленные» в синей обложке и «Курс физики» Перышкина в выцветшей и пыльной серой обложке, потому как его я нашел в куче макулатуры. Одно время кончилось быстро – не прошло и недели, как я отнес Достоевского обратно в детскую библиотеку.
Написанием заметок, стихов и мадригалов я нимало не интересовался – мне нравились естественные науки. Химия, физика, астрономия и биология. Правда, я любил читать и писать. Особенно писать. Еще в школе, когда мы только начали изучать химию, я принес из библиотеки толстенный том «Техники лабораторных работ» профессора Воскресенского и стал его аккуратно переписывать и перерисовывать в общую тетрадку. Эта любовь к красивому оформлению своих текстов у меня сохранилась и до сих пор. Я с нею борюсь изо всех сил и всегда использую самый простой шрифт при печати на компьютере, чтобы плохо написанное было легче выбросить в корзину. Тем не менее, во мне очень много от Акакия Акакиевича. Фаворитов среди букв у меня еще нет, но есть нелюбимые знаки препинания вроде кавычек или двоеточия. Слишком хорошо отношусь к многоточиям и даже злоупотребляю ими, если честно. Не люблю, когда предложение начинается с гласной буквы. Не люблю… Думаете, я не понимаю, что со стороны выгляжу довольно странно? Еще как понимаю.
Поначалу я, как и все, писал рифмованные стихи. Они были вполне утилитарного свойства и предназначались для того, чтобы дурить особам противоположного пола головы. Писал, писал… и не заметил, как втянулся. Уже и задурил головы, уже и женился, уже и дети пошли, а я все не мог остановиться. К тому времени завелась у меня югославская портативная печатающая машинка, на которой я перепечатывал свои вирши. Печатать стихи на машинке это вам не писать их от руки в тетрадку. Напечатанное стихотворение, как бы плохо они ни было, все равно раза в два, а то и в три лучше рукописного. Если листок с написанным стихотворением можно запросто скомкать и выбросить, то напечатанный хочется положить в папку. И не просто в папку, а в папку с рукописями, чтобы потом над ними, понятное дело, трястись. Иногда я просто оставлял на подоконнике машинку со вставленным в нее листом бумаги, на котором было напечатано несколько слов. Зайдут ли случайные гости или бросит взгляд жена… Больше всего мне нравилось напечатать что-нибудь из Эдгара По, стихами которого я был тогда увлечен. К примеру, «Небеса были пепельно-пенны» или «Пепел слов остывал постепенно», понаставить везде многоточий и все зачеркнуть, но так, чтобы зачеркнутое можно было прочесть. У меня в машинку была заправлена комбинированная черно-красная лента и при печати получались черные буквы с кровавым подбоем. В некотором роде это была уже визуальная поэзия, если бы тогда знал о ее существовании. Иногда жена спрашивала:
– Отчего ты не продолжишь такую красивую строчку?
- Да так как-то, - отвечал я. – Не идет дальше. Чувствую, что не то. Нужно что-то такое…, но что…
Просто сидеть за письменным столом и сочинять стихов трудно – по твоему лицу сразу видно, что ты бездельничаешь и смотришь в окно вместо того, чтобы вытереть пыль или помыть посуду, но сидеть за пишущей машинкой – это совсем другое дело. Когда ты быстро стучишь по клавишам и возвращаешь каретку, то сразу чувствуется, что вдохновение из тебя так и…
Пишущая машинка сослужила мне плохую службу – я стал думать, что мои стихи не такие уж и плохие, какими казались в рукописном варианте. Напечатав десяток или два стихотворений о любви, смерти и снова о любви, я запечатал их в конверт и отправил в журнал «Огонек». В «Огонек» потому, что у него в конце восьмидесятых был самый большой тираж. К счастью, я тогда еще не знал, что есть толстые литературные журналы. В «Огоньке» мне, понятное дело, отказали. Черт меня дернул это письмо с отказом не разорвать и выбросить, а засунуть в какой-то дальний ящик. Потом я его вместе с другими бумагами, которые неизвестно почему жалко выбросить, переложил в другой ящик, потом в папку с тесемками, потом прошло лет тридцать и, вместо того, чтобы эту папку не трогать, я решил все же просмотреть, что там лежит, перед тем, как выбросить вместо того, чтобы выбросить сразу. Развязал тесемки и в этом самом письме нашел свои стихи. Года три прошло с того дня, но я каждый раз вздрагиваю, когда вспоминаю строчки из этих стихотворений. Не дай Бог вспомнить на каком-нибудь совещании или за столом в гостях – у меня сразу возникает чувство, будто я прилюдно ковыряюсь в носу.
Потом были еще отказы. После третьего или четвертого я понял, что машинка не поможет, а после пятого перешел на прозу. Теперь уж и не помню, куда я отослал свой рассказ о том, как советский школьник попал в Древний Египет или это был не школьник и не Египет… С прозой получилось точно так же, как и со стихами. Отвечал мне, как сейчас помню, фантаст Дмитрий Биленкин. Очень, кстати, культурно отвечал, интеллигентно. Писал, что рассказ мне не удался, но надо работать, работать и еще раз работать и тогда… Все же, нашел он в моем рассказе описание трамвайных рельсов, которое ему понравилось своей образностью, и посоветовал мне бросить прозу, а вместо нее писать стихи. Видимо, он понял, что если я стану работать, работать и работать, то не миновать ему еще раз писать мне письмо с объяснением – почему мой рассказ не подошел.
И я снова, как сказал поэт, «с неистовой силою», начал писать стихи. Снова что-то мрачное, инфернальное. Хотелось мне написать новый портрет Дориана Грея, но в стихах. Старался я изо всех сил, ходил с вечно нахмуренным челом, то и дело присаживался за машинку и даже грыз карандаш, который держал наготове для исправлений, но… выходило плохо. Можно сказать, не выходило совсем. Безусловно, мне было на кого свалить свои неудачи – на вечно мельтешащих и дерущихся детей, на посуду, которую велит мыть жена, на жену, на картошку, за которой нужно идти в магазин, на пыль, которую нужно вытереть и на деньги, которые нужно заработать. Написал я с грехом пополам десяток стихотворений и… не стал рассылать по редакциям журналов. Даже тонких, не говоря о толстых. Напечатал на каждом листочке со стихотворением свои имя и фамилию, собрал все в прозрачную папочку и отправился из города Пущино-на-Оке, где проживал и работал, в родной город Серпухов, в литературное объединение «Серпейка», организованное при газете «Коммунист». Теперь-то эта газета называется «Серпуховские вести», а тогда «Коммунист». На дворе уже бушевала вовсю перестройка, а она все равно была «Коммунист».
Собирались мы там раз в неделю, после работы. Публика была самая разношерстная. Были юноши бледные, со взором горящим, были женщины средних лет, пахнущие сладкими духами «Может быть», с ворохом листков, на которых были размашисто написаны округлым женским почерком стихотворения о любви, был даже пенсионер с толстой картонной папкой для бумаг. Приносил он в ней свои рассказы. Их не печатали, но он все равно приносил. С той поры прошло три десятка лет, и я почти не помню, как этот человек выглядел. Помню только, что был он тихим, с толстыми очками и говорил монотонно, точно муха жужжала. Однажды он развязал тесемки своей папки, достал оттуда пачку листов с очередным, отпечатанным на машинке, рассказом и стал его читать. Рассказ был о восстании на большом противолодочном корабле «Сторожевой», которым командовал капитан третьего ранга Саблин. Автор рассказа работал в организации, которая занималась как раз подавлением таких выступлений. И не только таких – любых. Еще и выискивала тех, которые на такие выступления способны. Короче говоря, известная была контора. Пенсионер, конечно, корабль Саблина не бомбил и на абордаж не брал, но был каким-то письмоводителем при штабе по ликвидации восстания. Кажется, этого бойца невидимого фронта даже наградили за участие в операции.
К счастью почти все мои стихи были забракованы. Глаголом, а особенно глагольными рифмами, жечь редакцию газеты «Коммунист» у меня не получилось. Приняли к печати всего одно небольшое стихотворение, которое я написал, что называется, между делом. В некотором роде оно было о детских впечатлениях… Тут надобно немного отступить в сторону и рассказать об этих детских впечатлениях.
Бабушка моя с маминой стороны работала медицинской сестрой в процедурном кабинете районной поликлиники. К ней с утра до вечера стояла очередь на перевязку, на уколы и на гипс. Любили к ней ходить пенсионеры. Пока бабушка делала им уколы, перевязывала и накладывала гипс, они успевали с ней поговорить и обменяться новостями. Были среди этих пенсионеров мужчины. Были и женщины. И среди тех и среди других были холостые. Впрочем, в таком возрасте, лучше их называть одинокими. Одиноких бабушка жалела. Она их так сильно жалела, что постоянно пыталась женить или выдать замуж. Не скажу, чтобы они в результате бабушкиных усилий постоянно женились или выходили замуж, но бабушка своих усилий не оставляла. У нее в процедурном кабинете происходили первые, мимолетные и чисто неслучайные встречи женихов и невест. Жених, к примеру, мог прийти на уколы, а невеста просто за советом – что принимать от давления или за рецептом манной запеканки с изюмом. Бабушку можно было спросить обо всем, и на все у нее было, как минимум, два ответа. Впрочем, два было лишь в том случае, если бабушка не знала что ответить или плохо расслышала, о чем ее спросили.
На первом свидании кандидаты лишь визуально знакомились друг с другом. Бабушка голосом Копеляна из «Семнадцати мгновений весны» за кадром сообщала невесте, что характер у жениха покладистый, в связях, порочащих его, заметить уже невозможно, что слово «простатит» он даже и не знает как писать, потому, что с ним незнаком, что песок из мочевого пузыря у него недавно высыпался (бабушка предварительно сверялась с картой в регистратуре) и теперь он (жених, а не мочевой пузырь) выглядит как новенький. Если обеспечить ему надлежащий уход, то прослужит еще, как минимум, лет двадцать. Да, еще есть взрослые дети, но они живут в совершенно другом городе, а у жениха пустая двухкомнатная квартира, в которой никто, кроме него самого не живет. Жениху она говорила, что невеста готовит так, что он будет лить слезы благодарности, когда попробует ее овсяную кашу или морковные котлеты.
На второе свидание бабушка приглашала жениха и невесту на прогулку в парк, или к себе домой. О, эти медленные, иногда мучительные разговоры, эти неловкие паузы, которые бабушка самоотверженно заполняла, рассказывая смешные случаи из своей медицинской практики… И все это я описал в стихах. Вернее, в одном, но длинном стихотворении. Четверть века спустя. И эти стихи напечатали. И прислали мне почтой уведомление о почтовом переводе на сумму в три рубля пятьдесят две копейки. Только ленивый мне потом не сказал, что для ровного счета газета недодала гривенник.
Через какое-то время я перестал писать трагические стихи и перешел на иронические. Вовсе не потому, что мне очень нравилась ирония, а потому, что иронические стихи брали, а трагические не хотели. Лучше всех брали «датские». Те, которые были написаны к датам революционных праздников. Их я не писал, поскольку датского языка не знал и не хотел его учить. Потом я перестал посещать литературное объединение «Серпейка». Потом мама принесла домой один из томов Библиотеки Всемирной Литературы, полный комплект которой в те годы можно было обменять на автомобиль. Она иногда приносила такие тома, но не потому, что у нее были знакомые продавцы в книжных магазинах, а потому, что у ее сотрудницы был муж, который работал начальником тюрьмы. Вы спросите – какая связь между начальником тюрьмы и книгами из БВЛ? Простая. У него-то и была знакомая продавщица в книжном магазине, снабжавшая книжным дефицитом. Мамина сотрудница, зная мою любовь к чтению, отдавала маме для меня те тома из Библиотеки Всемирной Литературы, которые ей самой не нравились. Так ко мне попал том исландского писателя Халлдора Лакснесса, том скандинавских саг и еще пара каких-то скучных книг. От тома поэзии социалистических стран Европы мама отказалась сама. Честно говоря, я уже хотел сказать маме, чтобы она больше не приносила прозу исландских писателей и стихи болгарских поэтов, но тут ей отдали том классической поэзии Индии, Китая, Кореи, Вьетнама и Японии. Стал я читать индийскую поэзию, и мне она показалась ничуть не более интересной, чем романы Халлдора Лакснесса. Быстро пролистав китайский, корейский и вьетнамский разделы книги, я сразу заглянул в японский, чтобы уж с чистой совестью закрыть книгу навсегда… и вдруг понял, что японские хайку и танка – это мое. Три строчки, максимум, пять, без рифмы – то, что нужно человеку, измученному рифмами, как монтер Мечников нарзаном.
- Ну, подумал я, - таких стихов я могу писать по десятку в день. И, не откладывая в долгий ящик, стал писать. Стихи Басе, Иссы, Бусона и других классиков жанра я лишь бегло просмотрел. Да и зачем их было читать внимательно? И без того было все ясно – три строчки, семнадцать слогов, в первой строке сезонное слово, которое отсылает читателя к тому или иному времени года.
Сначала я попробовал написать что-то о природе, но быстро от природы отступился. Какие цветы в какое время года цветут, какие птицы когда поют, когда прилетают и улетают я не знал. Поэтому с сезонными словами тоже не заладилось. И вообще – все эти цветущие вишни и сливы, кустики хаги, печальные кукушки и обезьяны, самураи и гейши были страшно от меня далеки. Ничего такого или похожего на такое я в свое окно не видел. В окно я видел пьяного, спящего под жестяным грибком на детской площадке; милиционера, пытающегося разбудить пьяного просто словами и словами, составленными в многоэтажные конструкции; ворону, расхаживающую возле них и думающую о том, что как только пьяного затащат в милицейский уазик, она быстро заберет лежащий рядом с ним кусок колбасы и улетит на крышу трансформаторной будки. Впрочем, и о природе было мне что сказать. Как-то раз, проезжая во время весеннего половодья через разлившуюся Оку по автомобильному мосту, увидел я брошенный на берегу реки экскаватор, от которого только ковш и торчал над водой. Конечно, экскаватор был не похож на цаплю из хайку Басе, бредущую по колено в воде, но… цаплю я видел только в зоопарке, в далеком детстве, а брошенный ржавый экскаватор стоял под мостом еще полгода, пока его не разрезали автогеном на металлолом и не бросили разрезанное ржаветь там же. Или взять, к примеру, тему тещи, которая в японской поэзии практически не разработана. Или особенности русской рыбалки…
Вот обо всем этом я и решил писать. Жена, почитав мои первые трехстишия, ничего не сказала. Только вздохнула тяжело, но вздыхать было поздно. Я уже успел настрочить этих самых трехстиший несколько десятков. Несколько штук мне удалось опубликовать в местной газете. Остальные, набело перепечатанные на машинке, лежали дома, в картонном скоросшивателе. Это был, красиво говоря, незакрытый гештальт. Он меня мучил. В это время я в своем Филиале института биоорганической химии изо всех сил занимался изобретением реакторов и конструированием автоматических синтезаторов для синтеза органических соединений. Они изобретались хорошо, но могли бы изобретаться еще лучше, если бы мои стихи были изданы. Логической связи между реакторами, синтезаторами и трехстишиями не было, конечно, никакой, но… был незакрытый гештальт. Как гипс на руке Семена Семеновича Горбункова, который нужно было снять. Мне хотелось закрыть эту тему навсегда, поскольку наука - дама ревнивая и требовательная. Стихи можно писать в свободное от науки время, которого просто не может быть, если ты ею серьезно занимаешься.
К тому времени, однако, я уже понимал, что стихи мои издавать никто не рвется. (Я про свои стихи стал понимать, если и не все, то довольно многое.) Социальных сетей, как и, собственно, Интернета, в начале девяностых еще не было. Просто разместить их у себя в блоге, собрать десяток хвалебных или ругательных комментариев и на том успокоиться, я не мог. Пришлось наскрести денег и за свой счет издать крошечную книжечку, в которой каждое трехстишие было на отдельной страничке. Правду говоря, даже и в таком виде книжка выглядела как эмбрион ученической тетрадки, и написать на корешке у нее имя и фамилию автора было никак нельзя.
Как бы там ни было, а гештальт был закрыт и я стал писать диссертацию. Книжки свои подарил всем, кто не смог от них отказаться и теперь, на досуге, мог просто читать стихи Басё, Иссы и Бусона, не открывая при этом никаких гештальтов.
Читая Басё я узнал, что есть такой жанр в японской литературе под названием «хайбун». Что-то вроде путевых заметок, оформленных как дневниковые записи. По-европейски говоря – стихотворения в прозе. Это, конечно, очень приблизительно. В конце такой записи обязательно следует хайку, которое не продолжает прозу, но перекликается с ней. Стал я писать эти путевые заметки, хотя в те времена никуда не путешествовал. Вот разве что ходил на рыбалку на Оку. В один прекрасный день подумалось мне, что стихотворение, особенно если это трехстишие, – просто какой-то тесный и неудобный домик кума Тыквы из сказки Джанни Родари. Можно выстроить себе что-нибудь более комфортное. К чему эти добровольные ограничения, если не сказать епитимьи? К чему «хождение по разостланной веревочке и приседания на каждом шагу»? Да и самый механизм написания прозы, как мне представляется, проще и понятнее механизма стихов у которых не механизм, а черный ящик, в котором нет ни одной мало-мальски понятной шестеренки, хоть бы и косозубой, или часовой пружины, или даже шурупа-самореза. Поэту всегда диктует «голос» свыше. Иногда и не один. Мне самому ни разу не довелось его слышать, но я могу вообразить по рассказам поэтов. Тут надо быть все время начеку, чтобы не проворонить ту самую минуту, когда он начнет вещать. Можно элементарно проспать или в этот ответственный момент есть суп, когда в тебе как откроется… как стихи горлом пойдут… Какое там записать – не захлебнуться бы! Переспрашивать голос нельзя, помедленнее он тоже не может. Я вот, к примеру, печатаю одним пальцем – что, спрашивается, с такой скоростью можно успеть записать кроме какой-нибудь частушки? Мало того - выключается все так же моментально, как и включилось.
Другое дело проза – тут все можно выдумать из своей собственной головы. Идешь в лес за грибами, в поле, в магазин за колбасой, разговариваешь с собакой, просто смотришь в окно, считаешь ворон, облака и выдумываешь. В прозаическую миниатюру можно все покидать, как в ирландское рагу – все в ней даст навар, запах и вкус. И что еще удобно: не получается написать все сразу так, как хочется – не беда. Не надо беспрерывно курить, пить литрами крепкий кофе, возводить очи горе или биться головой о клавиатуру в попытке заставить заговорить умолкнувший голос. Можно сесть и успокоиться. Почесать затылок или встать, походить из угла в угол, выпить рюмку водки и пообедать, накричать на жену и детей, чтоб не мешали сочинять, и, смотришь, не только слова, но даже и буквы в них выстроятся так ровно, что первой букве будет видна грудь четвертой, не говоря о хвостике шестой.
После издания первой книжки прошло несколько лет. Диссертацию я написал и защитил, а стихов и прозы накопилось еще на одну маленькую книжку, потом еще на одну, но уже потолще и на ее корешке можно было написать имя и фамилию автора пусть и мелкими буквами. Потом, лет через семь или восемь, я оказался в Калифорнии, в городе Сан-Диего, куда меня пригласили поработать в одной из тамошних химических компаний. Работалось там хорошо и даже очень. Я руководил отделом, получение вида на жительство а потом и гражданства было не за горами, но… писать не получалось. Все складывалось так, как я и мечтал. Только наука и никакой литературы. На литературу просто не оставалось сил. Кто же знал, что мечтать нужно было осторожно. Через полгода успешной работы я стал собираться домой. Владелец компании долго пытался понять какого черта я возвращаюсь из Калифорнии в Пущино-на-Оке, а когда, наконец, распутал клубок моих путаных объяснений и понял, то спросил: «Так ты химик или… ?» Я не знал, что ответить.
С тех пор прошло тридцать с лишним лет. Сейчас-то я знаю кто я, но никому об этому не скажу. Даже самому себе неловко признаваться. Гештальт оказался живучим и, несмотря на все многочисленные попытки его закрыть, каждый раз открывался снова, как старая рана к непогоде. Теперь уж я не пытаюсь ее залечить, а просто ковыряюсь в ней. Надо признать, что иногда не без интереса и удовольствия. Не то, чтобы я был мазохист, но…
Строго говоря, и написание этого рассказа, начатого давным-давно, тоже является закрытием небольшого гештальта, который находится внутри того большого, о котором идет речь в рассказе.

https://synthesizer.livejournal.com/1928447.html


Без заголовка

Среда, 06 Мая 2020 г. 21:26 + в цитатник


Если классифицировать литераторов, как Линней классифицировал животных, то я сам себя отнес бы к позвоночным. Не к таким позвоночным, которые тигр или лошадь или даже человек – нет, это все писатели известные и знаменитые. Я - позвоночное мелкое, но все же млекопитающее. Что-то вроде ежа или бобра или зайца. Нас в лесу, который называется литература, довольно много. То есть, мы уже не насекомые или грибы, не мухи, не комары и не червячки, которые публикуют свои стихи в заводских многотиражках или в районных газетах. Тем более, мы не микроорганизмы, которые в Интернете, в своем блоге… Нет, мы уже печатаемся в журналах, порой даже и в толстых. Нас иногда могут в своих статьях перечислить через запятую списком критики, но чаще всего не перечисляют. Этот рассказ можно было бы назвать рассказом из жизни одного ежа.
Мои детство и юность были самыми обычными – никаких стихов и рассказов я не писал, в журнал «Пионер» ничего не посылал, юнкором быть не хотел и ни о какой литературе думать не думал.
Взять, хотя бы момент осознания собственного предназначения. Театральный артист вспоминает о том, как он ходил с мамой на спектакль «Синяя птица» или «Конек-горбунок» и там впервые отчетливо понял, что без сцены ему не жить. Или в кино. Или на балет. Поэт рассказывает о том, что в пять лет прочел первое стихотворение и решил стать поэтом. Композитор… нечего и говорить про композитора, который уже в четыре года поражал всех собственноручно сочиненными вариациями на тему собачьего вальса. Ничего такого у меня не было. В театре я, как и все обычные дети, просто смотрел спектакль и кричал «Обернись, за спиной Кащей!» Музыкой я вообще не хотел заниматься и музыкальную школу прогуливал при первой возможности, а уж писать… Я и читать-то не хотел. Помню, как читал сквозь слезы сказку «Волк и семеро козлят» в первом или во втором классе, потому что читать не любил и не хотел.
Потом что-то во мне щелкнуло, переключилось и я стал запойным читателем и от сказки «Волк и семеро козлят» буквально за три или четыре года я дошел до «Униженных и оскорбленных» нелюбимого мною теперь Достоевского и… тут мне попался «Гиперболоид инженера Гарина». Литературу я отставил в сторону без всякого сожаления и стал читать книги по физике и химии, поскольку хотел сделать гиперболоид. Вот этот момент своей жизни я хорошо запомнил – на моем письменном столе одно время лежали две книги - «Униженные и оскорбленные» в синей обложке и «Курс физики» Перышкина в выцветшей и пыльной серой обложке, потому как его я нашел в куче макулатуры. Одно время кончилось быстро – не прошло и недели, как я отнес Достоевского обратно в детскую библиотеку.
Написанием заметок, стихов и мадригалов я нимало не интересовался – мне нравились естественные науки. Химия, физика, астрономия и биология. Правда, я любил читать и писать. Особенно писать. Еще в школе, когда мы только начали изучать химию, я принес из библиотеки толстенный том «Техники лабораторных работ» профессора Воскресенского и стал его аккуратно переписывать и перерисовывать в общую тетрадку. Эта любовь к красивому оформлению своих текстов у меня сохранилась и до сих пор. Я с нею борюсь изо всех сил и всегда использую самый простой шрифт при печати на компьютере, чтобы плохо написанное было легче выбросить в корзину. Тем не менее, во мне очень много от Акакия Акакиевича. Фаворитов среди букв у меня еще нет, но есть нелюбимые знаки препинания вроде кавычек или двоеточия. Слишком хорошо отношусь к многоточиям и даже злоупотребляю ими, если честно. Не люблю, когда предложение начинается с гласной буквы. Не люблю… Думаете, я не понимаю, что со стороны выгляжу довольно странно? Еще как понимаю.
Поначалу я, как и все, писал рифмованные стихи. Они были вполне утилитарного свойства и предназначались для того, чтобы дурить особам противоположного пола головы. Писал, писал… и не заметил, как втянулся. Уже и задурил головы, уже и женился, уже и дети пошли, а я все не мог остановиться. К тому времени завелась у меня югославская портативная печатающая машинка, на которой я перепечатывал свои вирши. Печатать стихи на машинке это вам не писать их от руки в тетрадку. Напечатанное стихотворение, как бы плохо они ни было, все равно раза в два, а то и в три лучше рукописного. Если листок с написанным стихотворением можно запросто скомкать и выбросить, то напечатанный хочется положить в папку. И не просто в папку, а в папку с рукописями, чтобы потом над ними, понятное дело, трястись. Иногда я просто оставлял на подоконнике машинку со вставленным в нее листом бумаги, на котором было напечатано несколько слов. Зайдут ли случайные гости или бросит взгляд жена… Больше всего мне нравилось напечатать что-нибудь из Эдгара По, стихами которого я был тогда увлечен. К примеру, «Небеса были пепельно-пенны» или «Пепел слов остывал постепенно», понаставить везде многоточий и все зачеркнуть, но так, чтобы зачеркнутое можно было прочесть. У меня в машинку была заправлена комбинированная черно-красная лента и при печати получались черные буквы с кровавым подбоем. В некотором роде это была уже визуальная поэзия, если бы тогда знал о ее существовании. Иногда жена спрашивала:
– Отчего ты не продолжишь такую красивую строчку?
- Да так как-то, - отвечал я. – Не идет дальше. Чувствую, что не то. Нужно что-то такое…, но что…
Просто сидеть за письменным столом и сочинять стихов трудно – по твоему лицу сразу видно, что ты бездельничаешь и смотришь в окно вместо того, чтобы вытереть пыль или помыть посуду, но сидеть за пишущей машинкой – это совсем другое дело. Когда ты быстро стучишь по клавишам и возвращаешь каретку, то сразу чувствуется, что вдохновение из тебя так и…
Пишущая машинка сослужила мне плохую службу – я стал думать, что мои стихи не такие уж и плохие, какими казались в рукописном варианте. Напечатав десяток или два стихотворений о любви, смерти и снова о любви, я запечатал их в конверт и отправил в журнал «Огонек». В «Огонек» потому, что у него в конце восьмидесятых был самый большой тираж. К счастью, я тогда еще не знал, что есть толстые литературные журналы. В «Огоньке» мне, понятное дело, отказали. Черт меня дернул это письмо с отказом не разорвать и выбросить, а засунуть в какой-то дальний ящик. Потом я его вместе с другими бумагами, которые неизвестно почему жалко выбросить, переложил в другой ящик, потом в папку с тесемками, потом прошло лет тридцать и, вместо того, чтобы эту папку не трогать, я решил все же просмотреть, что там лежит, перед тем, как выбросить вместо того, чтобы выбросить сразу. Развязал тесемки и в этом самом письме нашел свои стихи. Года три прошло с того дня, но я каждый раз вздрагиваю, когда вспоминаю строчки из этих стихотворений. Не дай Бог вспомнить на каком-нибудь совещании или за столом в гостях – у меня сразу возникает чувство, будто я прилюдно ковыряюсь в носу.
Потом были еще отказы. После третьего или четвертого я понял, что машинка не поможет, а после пятого перешел на прозу. Теперь уж и не помню, куда я отослал свой рассказ о том, как советский школьник попал в Древний Египет или это был не школьник и не Египет… С прозой получилось точно так же, как и со стихами. Отвечал мне, как сейчас помню, фантаст Дмитрий Биленкин. Очень, кстати, культурно отвечал, интеллигентно. Писал, что рассказ мне не удался, но надо работать, работать и еще раз работать и тогда… Все же, нашел он в моем рассказе описание трамвайных рельсов, которое ему понравилось своей образностью, и посоветовал мне бросить прозу, а вместо нее писать стихи. Видимо, он понял, что если я стану работать, работать и работать, то не миновать ему еще раз писать мне письмо с объяснением – почему мой рассказ не подошел.
И я снова, как сказал поэт, «с неистовой силою», начал писать стихи. Снова что-то мрачное, инфернальное. Хотелось мне написать новый портрет Дориана Грея, но в стихах. Старался я изо всех сил, ходил с вечно нахмуренным челом, то и дело присаживался за машинку и даже грыз карандаш, который держал наготове для исправлений, но… выходило плохо. Можно сказать, не выходило совсем. Безусловно, мне было на кого свалить свои неудачи – на вечно мельтешащих и дерущихся детей, на посуду, которую велит мыть жена, на жену, на картошку, за которой нужно идти в магазин, на пыль, которую нужно вытереть и на деньги, которые нужно заработать. Написал я с грехом пополам десяток стихотворений и… не стал рассылать по редакциям журналов. Даже тонких, не говоря о толстых. Напечатал на каждом листочке со стихотворением свои имя и фамилию, собрал все в прозрачную папочку и отправился из города Пущино-на-Оке, где проживал и работал, в родной город Серпухов, в литературное объединение «Серпейка», организованное при газете «Коммунист». Теперь-то эта газета называется «Серпуховские вести», а тогда «Коммунист». На дворе уже бушевала вовсю перестройка, а она все равно была «Коммунист».
Собирались мы там раз в неделю, после работы. Публика была самая разношерстная. Были юноши бледные, со взором горящим, были женщины средних лет, пахнущие сладкими духами «Может быть», с ворохом листков, на которых были размашисто написаны округлым женским почерком стихотворения о любви, был даже пенсионер с толстой картонной папкой для бумаг. Приносил он в ней свои рассказы. Их не печатали, но он все равно приносил. С той поры прошло три десятка лет, и я почти не помню, как этот человек выглядел. Помню только, что был он тихим, с толстыми очками и говорил монотонно, точно муха жужжала. Однажды он развязал тесемки своей папки, достал оттуда пачку листов с очередным, отпечатанным на машинке, рассказом и стал его читать. Рассказ был о восстании на большом противолодочном корабле «Сторожевой», которым командовал капитан третьего ранга Саблин. Автор рассказа работал в организации, которая занималась как раз подавлением таких выступлений. И не только таких – любых. Еще и выискивала тех, которые на такие выступления способны. Короче говоря, известная была контора. Пенсионер, конечно, корабль Саблина не бомбил и на абордаж не брал, но был каким-то письмоводителем при штабе по ликвидации восстания. Кажется, этого бойца невидимого фронта даже наградили за участие в операции.
К счастью почти все мои стихи были забракованы. Глаголом, а особенно глагольными рифмами, жечь редакцию газеты «Коммунист» у меня не получилось. Приняли к печати всего одно небольшое стихотворение, которое я написал, что называется, между делом. В некотором роде оно было о детских впечатлениях… Тут надобно немного отступить в сторону и рассказать об этих детских впечатлениях.
Бабушка моя с маминой стороны работала медицинской сестрой в процедурном кабинете районной поликлиники. К ней с утра до вечера стояла очередь на перевязку, на уколы и на гипс. Любили к ней ходить пенсионеры. Пока бабушка делала им уколы, перевязывала и накладывала гипс, они успевали с ней поговорить и обменяться новостями. Были среди этих пенсионеров мужчины. Были и женщины. И среди тех и среди других были холостые. Впрочем, в таком возрасте, лучше их называть одинокими. Одиноких бабушка жалела. Она их так сильно жалела, что постоянно пыталась женить или выдать замуж. Не скажу, чтобы они в результате бабушкиных усилий постоянно женились или выходили замуж, но бабушка своих усилий не оставляла. У нее в процедурном кабинете происходили первые, мимолетные и чисто неслучайные встречи женихов и невест. Жених, к примеру, мог прийти на уколы, а невеста просто за советом – что принимать от давления или за рецептом манной запеканки с изюмом. Бабушку можно было спросить обо всем, и на все у нее было, как минимум, два ответа. Впрочем, два было лишь в том случае, если бабушка не знала что ответить или плохо расслышала, о чем ее спросили.
На первом свидании кандидаты лишь визуально знакомились друг с другом. Бабушка голосом Копеляна из «Семнадцати мгновений весны» за кадром сообщала невесте, что характер у жениха покладистый, в связях, порочащих его, заметить уже невозможно, что слово «простатит» он даже и не знает как писать, потому, что с ним незнаком, что песок из мочевого пузыря у него недавно высыпался (бабушка предварительно сверялась с картой в регистратуре) и теперь он (жених, а не мочевой пузырь) выглядит как новенький. Если обеспечить ему надлежащий уход, то прослужит еще, как минимум, лет двадцать. Да, еще есть взрослые дети, но они живут в совершенно другом городе, а у жениха пустая двухкомнатная квартира, в которой никто, кроме него самого не живет. Жениху она говорила, что невеста готовит так, что он будет лить слезы благодарности, когда попробует ее овсяную кашу или морковные котлеты.
На второе свидание бабушка приглашала жениха и невесту на прогулку в парк, или к себе домой. О, эти медленные, иногда мучительные разговоры, эти неловкие паузы, которые бабушка самоотверженно заполняла, рассказывая смешные случаи из своей медицинской практики… И все это я описал в стихах. Вернее, в одном, но длинном стихотворении. Четверть века спустя. И эти стихи напечатали. И прислали мне почтой уведомление о почтовом переводе на сумму в три рубля пятьдесят две копейки. Только ленивый мне потом не сказал, что для ровного счета газета недодала гривенник.
Через какое-то время я перестал писать трагические стихи и перешел на иронические. Вовсе не потому, что мне очень нравилась ирония, а потому, что иронические стихи брали, а трагические не хотели. Лучше всех брали «датские». Те, которые были написаны к датам революционных праздников. Их я не писал, поскольку датского языка не знал и не хотел его учить. Потом я перестал посещать литературное объединение «Серпейка». Потом мама принесла домой один из томов Библиотеки Всемирной Литературы, полный комплект которой в те годы можно было обменять на автомобиль. Она иногда приносила такие тома, но не потому, что у нее были знакомые продавцы в книжных магазинах, а потому, что у ее сотрудницы был муж, который работал начальником тюрьмы. Вы спросите – какая связь между начальником тюрьмы и книгами из БВЛ? Простая. У него-то и была знакомая продавщица в книжном магазине, снабжавшая книжным дефицитом. Мамина сотрудница, зная мою любовь к чтению, отдавала маме для меня те тома из Библиотеки Всемирной Литературы, которые ей самой не нравились. Так ко мне попал том исландского писателя Халлдора Лакснесса, том скандинавских саг и еще пара каких-то скучных книг. От тома поэзии социалистических стран Европы мама отказалась сама. Честно говоря, я уже хотел сказать маме, чтобы она больше не приносила прозу исландских писателей и стихи болгарских поэтов, но тут ей отдали том классической поэзии Индии, Китая, Кореи, Вьетнама и Японии. Стал я читать индийскую поэзию, и мне она показалась ничуть не более интересной, чем романы Халлдора Лакснесса. Быстро пролистав китайский, корейский и вьетнамский разделы книги, я сразу заглянул в японский, чтобы уж с чистой совестью закрыть книгу навсегда… и вдруг понял, что японские хайку и танка – это мое. Три строчки, максимум, пять, без рифмы – то, что нужно человеку, измученному рифмами, как монтер Мечников нарзаном.
- Ну, подумал я, - таких стихов я могу писать по десятку в день. И, не откладывая в долгий ящик, стал писать. Стихи Басе, Иссы, Бусона и других классиков жанра я лишь бегло просмотрел. Да и зачем их было читать внимательно? И без того было все ясно – три строчки, семнадцать слогов, в первой строке сезонное слово, которое отсылает читателя к тому или иному времени года.
Сначала я попробовал написать что-то о природе, но быстро от природы отступился. Какие цветы в какое время года цветут, какие птицы когда поют, когда прилетают и улетают я не знал. Поэтому с сезонными словами тоже не заладилось. И вообще – все эти цветущие вишни и сливы, кустики хаги, печальные кукушки и обезьяны, самураи и гейши были страшно от меня далеки. Ничего такого или похожего на такое я в свое окно не видел. В окно я видел пьяного, спящего под жестяным грибком на детской площадке; милиционера, пытающегося разбудить пьяного просто словами и словами, составленными в многоэтажные конструкции; ворону, расхаживающую возле них и думающую о том, что как только пьяного затащат в милицейский уазик, она быстро заберет лежащий рядом с ним кусок колбасы и улетит на крышу трансформаторной будки. Впрочем, и о природе было мне что сказать. Как-то раз, проезжая во время весеннего половодья через разлившуюся Оку по автомобильному мосту, увидел я брошенный на берегу реки экскаватор, от которого только ковш и торчал над водой. Конечно, экскаватор был не похож на цаплю из хайку Басе, бредущую по колено в воде, но… цаплю я видел только в зоопарке, в далеком детстве, а брошенный ржавый экскаватор стоял под мостом еще полгода, пока его не разрезали автогеном на металлолом и не бросили разрезанное ржаветь там же. Или взять, к примеру, тему тещи, которая в японской поэзии практически не разработана. Или особенности русской рыбалки…
Вот обо всем этом я и решил писать. Жена, почитав мои первые трехстишия, ничего не сказала. Только вздохнула тяжело, но вздыхать было поздно. Я уже успел настрочить этих самых трехстиший несколько десятков. Несколько штук мне удалось опубликовать в местной газете. Остальные, набело перепечатанные на машинке, лежали дома, в картонном скоросшивателе. Это был, красиво говоря, незакрытый гештальт. Он меня мучил. В это время я в своем Филиале института биоорганической химии изо всех сил занимался изобретением реакторов и конструированием автоматических синтезаторов для синтеза органических соединений. Они изобретались хорошо, но могли бы изобретаться еще лучше, если бы мои стихи были изданы. Логической связи между реакторами, синтезаторами и трехстишиями не было, конечно, никакой, но… был незакрытый гештальт. Как гипс на руке Семена Семеновича Горбункова, который нужно было снять. Мне хотелось закрыть эту тему навсегда, поскольку наука - дама ревнивая и требовательная. Стихи можно писать в свободное от науки время, которого просто не может быть, если ты ею серьезно занимаешься.
К тому времени, однако, я уже понимал, что стихи мои издавать никто не рвется. (Я про свои стихи стал понимать, если и не все, то довольно многое.) Социальных сетей, как и, собственно, Интернета, в начале девяностых еще не было. Просто разместить их у себя в блоге, собрать десяток хвалебных или ругательных комментариев и на том успокоиться, я не мог. Пришлось наскрести денег и за свой счет издать крошечную книжечку, в которой каждое трехстишие было на отдельной страничке. Правду говоря, даже и в таком виде книжка выглядела как эмбрион ученической тетрадки, и написать на корешке у нее имя и фамилию автора было никак нельзя.
Как бы там ни было, а гештальт был закрыт и я стал писать диссертацию. Книжки свои подарил всем, кто не смог от них отказаться и теперь, на досуге, мог просто читать стихи Басё, Иссы и Бусона, не открывая при этом никаких гештальтов.
Читая Басё я узнал, что есть такой жанр в японской литературе под названием «хайбун». Что-то вроде путевых заметок, оформленных как дневниковые записи. По-европейски говоря – стихотворения в прозе. Это, конечно, очень приблизительно. В конце такой записи обязательно следует хайку, которое не продолжает прозу, но перекликается с ней. Стал я писать эти путевые заметки, хотя в те времена никуда не путешествовал. Вот разве что ходил на рыбалку на Оку. В один прекрасный день подумалось мне, что стихотворение, особенно если это трехстишие, – просто какой-то тесный и неудобный домик кума Тыквы из сказки Джанни Родари. Можно выстроить себе что-нибудь более комфортное. К чему эти добровольные ограничения, если не сказать епитимьи? К чему «хождение по разостланной веревочке и приседания на каждом шагу»? Да и самый механизм написания прозы, как мне представляется, проще и понятнее механизма стихов у которых не механизм, а черный ящик, в котором нет ни одной мало-мальски понятной шестеренки, хоть бы и косозубой, или часовой пружины, или даже шурупа-самореза. Поэту всегда диктует «голос» свыше. Иногда и не один. Мне самому ни разу не довелось его слышать, но я могу вообразить по рассказам поэтов. Тут надо быть все время начеку, чтобы не проворонить ту самую минуту, когда он начнет вещать. Можно элементарно проспать или в этот ответственный момент есть суп, когда в тебе как откроется… как стихи горлом пойдут… Какое там записать – не захлебнуться бы! Переспрашивать голос нельзя, помедленнее он тоже не может. Я вот, к примеру, печатаю одним пальцем – что, спрашивается, с такой скоростью можно успеть записать кроме какой-нибудь частушки? Мало того - выключается все так же моментально, как и включилось.
Другое дело проза – тут все можно выдумать из своей собственной головы. Идешь в лес за грибами, в поле, в магазин за колбасой, разговариваешь с собакой, просто смотришь в окно, считаешь ворон, облака и выдумываешь. В прозаическую миниатюру можно все покидать, как в ирландское рагу – все в ней даст навар, запах и вкус. И что еще удобно: не получается написать все сразу так, как хочется – не беда. Не надо беспрерывно курить, пить литрами крепкий кофе, возводить очи горе или биться головой о клавиатуру в попытке заставить заговорить умолкнувший голос. Можно сесть и успокоиться. Почесать затылок или встать, походить из угла в угол, выпить рюмку водки и пообедать, накричать на жену и детей, чтоб не мешали сочинять, и, смотришь, не только слова, но даже и буквы в них выстроятся так ровно, что первой букве будет видна грудь четвертой, не говоря о хвостике шестой.
После издания первой книжки прошло несколько лет. Диссертацию я написал и защитил, а стихов и прозы накопилось еще на одну маленькую книжку, потом еще на одну, но уже потолще и на ее корешке можно было написать имя и фамилию автора пусть и мелкими буквами. Потом, лет через семь или восемь, я оказался в Калифорнии, в городе Сан-Диего, куда меня пригласили поработать в одной из тамошних химических компаний. Работалось там хорошо и даже очень. Я руководил отделом, получение вида на жительство а потом и гражданства было не за горами, но… писать не получалось. Все складывалось так, как я и мечтал. Только наука и никакой литературы. На литературу просто не оставалось сил. Кто же знал, что мечтать нужно было осторожно. Через полгода успешной работы я стал собираться домой. Владелец компании долго пытался понять какого черта я возвращаюсь из Калифорнии в Пущино-на-Оке, а когда, наконец, распутал клубок моих путаных объяснений и понял, то спросил: «Так ты химик или… ?» Я не знал, что ответить.
С тех пор прошло тридцать с лишним лет. Сейчас-то я знаю кто я, но никому об этому не скажу. Даже самому себе неловко признаваться. Гештальт оказался живучим и, несмотря на все многочисленные попытки его закрыть, каждый раз открывался снова, как старая рана к непогоде. Теперь уж я не пытаюсь ее залечить, а просто ковыряюсь в ней. Надо признать, что иногда не без интереса и удовольствия. Не то, чтобы я был мазохист, но…
Строго говоря, и написание этого рассказа, начатого давным-давно, тоже является закрытием небольшого гештальта, который находится внутри того большого, о котором идет речь в рассказе.

https://synthesizer.livejournal.com/1928447.html


Без заголовка

Вторник, 05 Мая 2020 г. 19:21 + в цитатник
Наверное, мы могли бы выходить из дому на прогулку квартирами по очереди. Составить график выходов на улицу и нарезать круги вокруг дома хотя бы минут десять каждый день. Одна семья вышла, а вторая уже на подходе. Одна уже вернулась, а вторая заходит в подъезд, чтобы вернуться. Немного похоже на тюремные прогулки, но что делать. Правда, кому-то может достаться ночное время или дождевое или зимнее. Можно поменяться. У стариков все равно бессонница - они могут и ночью, и особенно под утро гулять, когда у них сна ни в одном глазу. Некоторые начнут торговать своим прогулочным временем. Обнаружатся приписки и подтирки в журналах подъездных старост. Создадут прогулочную комиссию, которая будет состоять из самых уважаемых и неподкупных людей подъезда. У нее будут лимиты или фонды на прогулки. Мало кому понадобится срочно на выгул - кормящим матерям, детям, у которых ноги затекли сидеть на стуле ровно. Комиссия будет заседать не реже раза в неделю. Раз в месяц перевыборы, чтобы предупредить коррупцию в рядах членов комиссии. Дальше я не придумал. Все должно кончиться общей склокой, дракой, приездом полиции, Росгвардии и принудительным голосованием поправок к Конституции.

https://synthesizer.livejournal.com/1928068.html


Без заголовка

Суббота, 02 Мая 2020 г. 19:31 + в цитатник


Дорогие друзья и читатели моего журнала. Неудачный момент я выбрал для обращения к вам, но… моменты не выбирают. Начну издалека. Год назад, или около того, собирали мы с вами деньги на издание краеведческой книжки о самом маленьком городе Нижегородской губернии – Горбатове. Собрали десять тысяч, которых не хватало автору, Анатолию Сергеевичу Савинову – горбатовскому краеведу и директору местного музея, для печати (остальные он добыл безжалостно секвестировав семейный бюджет) и издали. Книжка вышла, называется она «Горбатовский хронограф» (в ней рассказывается о начале двадцатого века в истории Горбатова) и разошлась. Вырученные от продажи деньги автор… в семейный бюджет не вернул, а приберег для издания своего капитального труда обо всей многовековой истории Горбатова – начиная от поселения под названием Мещерская поросль, известного чуть ли не с двенадцатого века, до наших дней. Городок крошечный – сейчас в нем живет чуть менее двух тысяч человек. В нем нет даже полицейских. В Горбатове до сей поры не бывало никаких эпидемий, поскольку жители его мало куда выезжают. Горбатов и всегда был таким – тихим и патриархальным. Славился своим канатным производством, которое завели при Петре Великом и вишнями из которых Шустов делал свою знаменитую вишневую наливку. Вишня там и теперь растет и наливка из нее выше всяких похвал. Меня всегда интересовали такие городки, которые снаружи кажутся сонными и даже спящими, а на самом деле… К примеру, одна нижегородская газета в начале прошлого века писала «Не далее, как на днях, сообщили: в Горбатове появился антихрист в виде белой галки». Или описание того, как приплывали по Оке посланцы от Шустова покупать горбатовскую вишню. В книге 300 страниц текста и около 150 фотографий старого Горбатова. Анатолий Савинов материалы к ней собирал 12 лет. На ее издание не хватает 40000 рублей. Я понимаю, что сейчас не самое удачное время собирать деньги на издание краеведческих книжек, но… другого времени может и не быть. Теперь Горбатов куда беззащитнее перед эпидемиями, чем в прошлом. Жители его не сидят на месте. О чем думает краевед, находящийся по возрасту в группе риска? О том, чтобы издать книгу, которую собирал и писал двенадцать лет. Пока есть договоренность издать книжку в Нижнем недорого. Тираж небольшой – полторы сотни экземпляров. В областную, районную и городскую библиотеки книжки попадут. Все остальное – читателям. Если соберем больше, то и тираж будет побольше. Будете (если будете) присылать деньги – пишите пожалуйста имена и фамилии – автор непременно в предисловии укажет каждого, кто пожертвовал свою трудовую копейку на издание книги. Или хотя бы делайте пометку «на книгу». В «Горбатовском хронографе» все имена спонсоров книги указаны. Деньги присылать можно на номер телефона Анатолия Сергеевича Савинова. Номер привязан к банковской карте. Не знаю – соберем мы нужную сумму или нет, но если не попытаться, то точно не соберем.
Номер телефона 8(960)165-19-51
Номер банковской карты
МИР 2202 2006 9233 3451






https://synthesizer.livejournal.com/1927811.html


Без заголовка

Суббота, 02 Мая 2020 г. 19:31 + в цитатник


Дорогие друзья и читатели моего журнала. Неудачный момент я выбрал для обращения к вам, но… моменты не выбирают. Начну издалека. Год назад, или около того, собирали мы с вами деньги на издание краеведческой книжки о самом маленьком городе Нижегородской губернии – Горбатове. Собрали десять тысяч, которых не хватало автору, Анатолию Сергеевичу Савинову – горбатовскому краеведу и директору местного музея, для печати (остальные он добыл безжалостно секвестировав семейный бюджет) и издали. Книжка вышла, называется она «Горбатовский хронограф» (в ней рассказывается о начале двадцатого века в истории Горбатова) и разошлась. Вырученные от продажи деньги автор… в семейный бюджет не вернул, а приберег для издания своего капитального труда обо всей многовековой истории Горбатова – начиная от поселения под названием Мещерская поросль, известного чуть ли не с двенадцатого века, до наших дней. Городок крошечный – сейчас в нем живет чуть менее двух тысяч человек. В нем нет даже полицейских. В Горбатове до сей поры не бывало никаких эпидемий, поскольку жители его мало куда выезжают. Горбатов и всегда был таким – тихим и патриархальным. Славился своим канатным производством, которое завели при Петре Великом и вишнями из которых Шустов делал свою знаменитую вишневую наливку. Вишня там и теперь растет и наливка из нее выше всяких похвал. Меня всегда интересовали такие городки, которые снаружи кажутся сонными и даже спящими, а на самом деле… К примеру, одна нижегородская газета в начале прошлого века писала «Не далее, как на днях, сообщили: в Горбатове появился антихрист в виде белой галки». Или описание того, как приплывали по Оке посланцы от Шустова покупать горбатовскую вишню. В книге 300 страниц текста и около 150 фотографий старого Горбатова. Анатолий Савинов материалы к ней собирал 12 лет. На ее издание не хватает 40000 рублей. Я понимаю, что сейчас не самое удачное время собирать деньги на издание краеведческих книжек, но… другого времени может и не быть. Теперь Горбатов куда беззащитнее перед эпидемиями, чем в прошлом. Жители его не сидят на месте. О чем думает краевед, находящийся по возрасту в группе риска? О том, чтобы издать книгу, которую собирал и писал двенадцать лет. Пока есть договоренность издать книжку в Нижнем недорого. Тираж небольшой – полторы сотни экземпляров. В областную, районную и городскую библиотеки книжки попадут. Все остальное – читателям. Если соберем больше, то и тираж будет побольше. Будете (если будете) присылать деньги – пишите пожалуйста имена и фамилии – автор непременно в предисловии укажет каждого, кто пожертвовал свою трудовую копейку на издание книги. Или хотя бы делайте пометку «на книгу». В «Горбатовском хронографе» все имена спонсоров книги указаны. Деньги присылать можно на номер телефона Анатолия Сергеевича Савинова. Номер привязан к банковской карте. Не знаю – соберем мы нужную сумму или нет, но если не попытаться, то точно не соберем.
Номер телефона 8(960)165-19-51
Номер банковской карты
МИР 2202 2006 9233 3451






https://synthesizer.livejournal.com/1927811.html


Без заголовка

Суббота, 02 Мая 2020 г. 14:28 + в цитатник


Это рюмка рябиновки, но не простой рябиновки, настоянной на водке с ложкой гречишного меда, а рябиновка, настоянная еще и на обжаренных дубовых чипсах французского производства. Их легко у нас купить и стоят они очень дешево. От обычной рябиновки она отличается так, как отличается обычное клико, от клико матрадура, что значит, как говорил Ноздрев Чичикову, двойное клико. Цвет у нее получается такой, какой бывает у воспоминаний о прошедшей осени - немного солнца и немного золота. Все такое приглушенное и еле заметно горчит, как, собственно, и любое воспоминание. Рюмка у меня крошечная - всего двенадцать или около того миллилитров. Больше и не надо, если такую рябиновку подавать к щам из свежей капусты или к куриному супу с домашней лапшой. Перед борщом вы как приняли на грудь полстакана и давай скорее обжигаться борщом и давиться салом, хлебом и чесноком, а тут все с чувством, толком и расстановкой. Две-три ложки супа и один глоток рябиновки. Две ложки супа и два глотка рябиновки. Ложка супа и три глотка рябиновки. Тут главное - не переборщить с количеством супа, а то потом со стула вставать будет тяжело. Рецепт у такой рябиновки прост - сначала настаиваем рябину на водке с медом не меньше трех месяцев, а потом на дубовых чипсах еще не меньше месяца. Я терпеливый и на чипсах настаивал два месяца. Люди бесчувственные и холодные могут и полгода настаивать.

https://synthesizer.livejournal.com/1927468.html


Без заголовка

Пятница, 01 Мая 2020 г. 22:23 + в цитатник


В Москве я живу в общей сложности лет двадцать. Полюбить ее так и не смог, но притерпелся. Она хорошая, может, и очень, но не моя. Я даже могу обидеться, когда говорят плохо о москвичах, но… как был провинциалом – так и остался. Не люблю я больших домов и широких проспектов. Я, кстати, и деревню не жалую. Для меня рай – это маленький уездный или вовсе заштатный городок. Неширокие улицы и совсем маленькие переулки, кое-где поросшие травой, многочисленные тропинки, небольшие частные домики, старые двух и трехэтажные довоенные или купеческие дома, палисадники, пионы, георгины, река, от которой по вечерам тянет свежестью, плотва и уклейки, которых вывесили вялиться на бечевках во дворах, кошки, которые ходят сами по себе или сидят на заборах, высматривая как бы украсть рыбу, люди на скамеечках перед домами, тихие бесконечные разговоры, которые можно оборвать в любом месте и начать с того же места хоть через неделю, шашлычные дымки из-за заборов, дети играющие в казаков-разбойников, катающиеся на трехколесных велосипедах, бегающие наперегонки с собаками, маленький кинотеатр, в котором показывают только комедии шестидесятых годов, запах свежеиспеченного хлеба, которым пахнет из городской пекарни, старое, заросшее бузиной, кладбище с замшелыми и позеленевшими мраморными надгробиями, привидениями и каменной часовней времен Алексея Михайловича, в которой по ночам кто-то страшно шуршит, трагически шепчет и невыносимо жалобно стонет. И непременно краеведческий музей, расположенный в старинном купеческом или дворянском особняке. Стены в нем толстые - все подоконники можно уставить цветочными горшками и утро начинать с того, чтобы поливать герани с фикусами и монстеры с традесканциями отстоявшейся водой из большой позеленевшей изнутри пластиковой бутылки. Чтобы на рабочем столе никаких компьютеров, а только чернильный прибор, стопки книг и рукописей, чтобы в книгах бумажные закладки, которые перекладывать каждое утро на новые места, чтобы каждое утро подчеркивать остро отточенным карандашом новые места, а старые стирать. И каждое утро писать себе новые напоминания на цветных бумажках и разбрасывать их по всему кабинету. Много лет сочинять многотомную историю этого городка. В самых мельчайших подробностях. Одно описание платья жены первого городничего пусть занимает целую страницу, а то и две. Может быть даже написать отдельную статью об этом платье, о цветочных гирляндах, которыми расшита атласная юбка, о батистовых ангажантах, о меховой выпушке, о воланах и отправить ее в «Вестник второй половины восемнадцатого века» или отыскать в запасниках музея старинную карту из бересты, на которой красным крестиком отмечен клад из золотых арабских динаров, который зарыли в этих местах разбойники Емельки Пугачева, когда отступали и разбегались под натиском правительственных войск, или нарисовать план разрушенного дома, в котором родился Павел Иванович Чичиков или останавливался Гоголь, когда плыл из Петербурга в Рим на пакетботе «Святой Петр», найти в этом доме обрывок письма Виссариона Григорьевича к Николаю Васильевичу или к Павлу Ивановичу или к ним обоим с тремя тщательно зачеркнутыми словами, или … ничего этого не делать, а просто смотреть в окно на копошащихся в пыли кур, на щенка, играющего со старым рваным ботинком, повторять про себя «В Москву, в Москву, в Москву!» и никогда в нее не уезжать.

https://synthesizer.livejournal.com/1927174.html



Поиск сообщений в lj_synthesizer
Страницы: 159 ... 138 137 [136] 135 134 ..
.. 1 Календарь