-Цитатник

Без заголовка - (0)

В Японии проходит уникальный ежегодный фестиваль искусств "Вара". ...

Без заголовка - (0)

Река пяти цветов в Колумбии глазами фотографа Оливье Грюневальда Фотограф Оливье Грюневальд по...

Без заголовка - (0)

Невероятная красота богомолов Орхидейный богомол Читать далее…

Без заголовка - (0)

Фотографии Прокудина-Горского: Ржев https://i.yapx.ru/OO4BU.jpg 01. С. М. Прокудин-Горски...

Без заголовка - (0)

Невероятная красота богомолов Орхидейный богомол Читать далее…

 -Приложения

  • Перейти к приложению Онлайн-игра "Empire" Онлайн-игра "Empire"Преврати свой маленький замок в могущественную крепость и стань правителем величайшего королевства в игре Goodgame Empire. Строй свою собственную империю, расширяй ее и защищай от других игроков. Б
  • Перейти к приложению Онлайн-игра "Большая ферма" Онлайн-игра "Большая ферма"Дядя Джордж оставил тебе свою ферму, но, к сожалению, она не в очень хорошем состоянии. Но благодаря твоей деловой хватке и помощи соседей, друзей и родных ты в состоянии превратить захиревшее хозяйст
  • Перейти к приложению Открытки ОткрыткиПерерожденный каталог открыток на все случаи жизни
  • Перейти к приложению Я - фотограф Я - фотографПлагин для публикации фотографий в дневнике пользователя. Минимальные системные требования: Internet Explorer 6, Fire Fox 1.5, Opera 9.5, Safari 3.1.1 со включенным JavaScript. Возможно это будет рабо
  • Перейти к приложению Индикатор места в рейтинге Яндекс Индикатор места в рейтинге Яндексвот:)

 -Фотоальбом

Посмотреть все фотографии серии Храмы
Храмы
19:39 18.11.2008
Фотографий: 1

 -Я - фотограф

 -Всегда под рукой

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в vasily_sergeev

 -Сообщества

Участник сообществ (Всего в списке: 52) Неизвестная_Планета ПОИСК_ПРАВДЫ town_of_art Русская_живопись про_искусство Live_Memory Gallery_Modern_Art Парижское_кафе Всё_о_магии ПРИГОТОВИМ_И_СЪЕДИМ Нить_Ариадны Я-Женщина Буддизм BeautyMania Царство_Кулинарии Вечерний_Пустозвон Группа_Машина_Времени Цитируем_Тут История_и_культура РЫЖИЙ_КОНЬ ОСЕНЬ_и_ЗИМА Размышления_Сфинкса СЕРЕБРЯНЫЙ_ВЕК Уголок_психолога Книжный_БУМ Аниме_галерея Пернатые_любимцы brushes-textures-fonts Camelot_Club Contemporary Favourite_designs_ Geo_club MY_HIT KAZAKI Designs_for_you PHOTO_KONKURS_LI_RU Группа_РАНЕТКИ-Сообщество Smiling_people VIP_zone Vladimir_Vysotsky World_of_the_Occult Арт_Калейдоскоп Dik_Lonius Сообщество_Творческих_Людей Искусство_звука Школа_славянской_магии Вкусно_Быстро_Недорого ЗНАМЕНИЯ_АЛЛАХА Только_для_мужчин Frondam kayros Клуб_Фотопутешествий
Читатель сообществ (Всего в списке: 20) design_club Цитаты-из-книг Китайский_летчик_ДЖАО_ДА МегА-АрТ Школа_Иггдрасиль Янтарная_комната Сила_ведьм AbhaziaTrip eau_de_source MY_HIT Live__ART Mimi_Kids solnechnolunnaya Триплет_Душ tzxmanga Wandelhalle WiseAdvice О_Самом_Интересном Школа_славянской_магии kayros

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 14.10.2007
Записей: 18493
Комментариев: 3367
Написано: 35581




Рейтинг блогов Рейтинг блогов Рейтинг блогов 

 


Чудные картинки

Вторник, 18 Ноября 2008 г. 22:38 + в цитатник

Сколько человек ты прихватишь с собой, или Еще раз о тоталитарных сектах

Вторник, 18 Ноября 2008 г. 19:49 + в цитатник



В этот день в 1978 году 914 членов американской тоталитарной религиозной секты Peoples Temple («Храм народов»), в том числе 276 детей, одновременно перешли в лучший мир, выпив подслащенный раствор цианистого калия. Попросил их об этом их духовный лидер, преподобный Джим Джоунс, запутавшийся в своих отношениях с налоговой службой и Конгрессом, контролировавшим соблюдение прав человека.

http://www.pbs.org/wgbh/amex/jonestown/gallery/images/gallery_09c.jpg

Сам Джим Джоунс застрелился.

http://mail.yandex.ru/r?url=http%3A%2F%2Fsports.es...30000000481277202&fs=inbox




Процитировано 1 раз

Друзья

Понедельник, 28 Июля 2008 г. 20:20 + в цитатник


Друзья vasilysergeev Раскрутить блог | Реклама
CoolKatАлександр Жданов Вэллина
Хочешь стенку друзей для своего Блога ? ЖМИ ТУТ

Результат теста "Где ты жил(а) в прошлой жизни"

Вторник, 01 Июля 2008 г. 22:21 + в цитатник

Глава 4. «ОДЕЖДЫ КОЖАНЫЕ»

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:37 + в цитатник
– Была пятница, уже за полдень, – смущенно продолжает Кадм. – Предвечный согласился с нашими доводами. «Я умалю свой свет до такой степени, – сказал Он, – что вы лишь с великим трудом и сомнениями сможете найти Меня. Вам будет легко ошибаться, а принимать правильные решения – столь же трудно, как тащить корабельный смоленый канат сквозь ушко иголки. Но не будет ваш хлеб хлебом стыда, и появится у вас возможность быть счастливыми. Бывать. Иногда. Дрожащею рукой утерев со лба холодный пот...»
И сказал Он, что воздвигнет между собой и нами еще одну завесу. «Она будет на вас самих, – заметил он. – Я давно готовил ее. Она – сокровище из сокровищ, отшлифованное до блеска миллионами поколений, безвестно сгинувших во мраке. Я надену на вас одежды кожаные. В этих одеждах вы узнаете, что такое одиночество; что такое боль; что такое страдание; что такое тоска; что такое стыд; что такое отчаяние...
– »Что ж это за одежды такие?» – спросили мы оба. И он показал нам их, – подхватывает Авива. – Это была плоть земных существ, в которых должны были вселиться наши души. Он предложил нам самим выбрать плоть. И мы с тобой – помнишь! – и с Каином смотрели варианты будущего бытия...
– С Каином? – удивляется Мара. – А я думала...
– Многие так думают, – замечает Кадм. – Но Каин был зачат (и в тот же миг рожден) еще здесь! Разве не сказано в стихе 4:1 данной вам книги Берешит: «йада». А «йада» – это паст перфект от «познал», это «уже познал к тому времени», к моменту ухода из Сада... Внимательнее Книгу читать надо!..
– Не бывает никаких паст перфектов и брабантских манжет! – капризно надувает губки Мара. – Ну, просматривали вы варианты воплощения, и?..
– Да. Мы просматривали варианты, и какое-то время Авиву увлекали рыбки коралловых рифов, а меня – осьминоги. Каин сказал, что у львов – буквально царственная осанка. Потом я заинтересовался муравьями, Каин – лошадьми, а Авиву привлекли бабочки... Проще, наверно, сказать, что не привлекло нас, что мы сразу отбросили – ящерицы, крокодилы, свиньи, гиены, обезьяны...
Предвечный не вникал в наши споры, он ждал. И когда мы почти остановили свой выбор – я, помнится, на дельфинах, Авива – на пчелах, а Каин... Ты не помнишь, что выбрал Каин? – спросил он Авиву.
– А не Левиафана? – затрудняется и она.
– Короче, Он спросил, что мы собираемся делать с выбранными существами. Не играться ли? И мы со смущением вынуждены были признать это.
– А ведь вам предстоит с помощью этого существа, – его лапами, плавниками, копытами или крылышками, что там у него будет, – поднимать материю к свету, – сказал он укоризненно. – Нам нужно существо, которое в далеком будущем покорит всю вселенную.
И мы со смущением увидели, что ни один из наших выборов не годится для этого.
– А теперь посмотрите сюда, – сказал Предвечный.
И стали мы смотреть обезьян. Увидели, как они из обломка кремня делают себе острейшие ножи и раскалывают ими кости и черепа, отрывают из земли корни, клубни и луковицы, как ловко пользуются палками...
– Смотрите! – продолжал Предвечный. – Эта тварь уже «покорила» палку и камень; она увидела в них вещи, полезные для себя, научилась обрабатывать их, делая еще полезнее. Теперь ее ничто не остановит. Скоро они освоят огонь, построят первую хижину, первый плот...
В этот миг один из обезьян-самцов наступил ножищей на ножку заходящегося от плача ребенка, рванул вверх за другую, рявкнул: «Ак! Ак!» и разорвал его почти пополам. Он открутил крохе головку, камнем пробил череп и стал окровавленными пальцами вытаскивать желтовато-серые студенистые кусочки мозга. Причмокивал, облизывался, обсасывал пальцы, ужимками показывая, до чего вкусно...
– Господи, – бормочет Авива.
– Господи... – ахает Мара.
– Вот именно, «Господи»! – заметил Предвечный. – Кому бы мне это можно было сказать!
– Есть ведь бобры! – обратила к Творцу умоляющий взор Авива. – Они тоже строят хижины! А муравьи? А термиты?.. А пчелы, пчелы!.. А?.. Пчелы, такие умнички...
– Не надо продолжать, – остановил ее Господь. – Да, сегодня эти существа – йецер ха-ра , вызревшее в брошенных Мною туда зернах жизни. Но иначе не могло быть. Они научились видеть в палке и камне вещи, – но одновременно и в своих ближних они тоже увидели вещи. Только вещи. Полезные, или, наоборот, опасные. Они учатся обрабатывать не только палки и камни, но и друг друга. Пока, как видите, это только кулинарная обработка. Скоро будут варить, печь, жарить на вертелах, толочь в ступе...
Но нам не обойтись без них. Хочу, чтоб вы это поняли сами. Только с этими чудищами можно сегодня работать, если мы на самом деле хотим внести дух туда, в материю, – а не занимаемся пустой болтовней. Только их можно подготовить к будущей великой миссии... Если вы согласитесь сойти в них, они придумают другие варианты обработок... спецобработок...
Вы – моя первая мысль о человеке; для них вы будете первой мыслью обо Мне... Вы должны будете научить их тому, чтобы они не делали ближнему того, чего не желают себе. Чтобы они не «обрабатывали» других – только себя...
– И всего-то? – спросил Каин.
– Собственно, да! – ответил Предвечный. – Обо всех остальных задачах нельзя говорить, пока вы не справитесь с этой. И меня не радует твой энтузиазм. Ты просто не понимаешь, насколько это трудно. Невероятно трудно. Ты увидишь. Но для любых других существ на земле эта задача вообще невыполнима.
– Чуть не плача, – подхватывает Авива, – смотрели мы на еще не существующие поколения теперь уже вроде бы людей, – после того, как дух наш войдет в них, – но еще и не людей. Шли и шли перед нами вожди-человекоубийцы и судьи-лжецы, воры и чародеи, праведники, которым худо, и грешники, которым легко и хорошо... И повсюду лились потоки, озера, моря крови изощренно, с садистической выдумкой умерщвляемых жертв. Горы еще трепещущих сердец, вырванных из грудных клеток живых людей; дети, заживо зарываемые под строящейся крепостью; частоколы гниющих голов, насаженных на колья длинных заборов, и кучи тех же голов, сваленные рядом; караваны верблюдов, каждый из которых нес по две корзины вырванных человеческих глаз, и ликующие военачальники-победители, сопровождающие их; стены, в которых камни переслоены глиной пополам с отрубленными руками; ведьмы, женщины, девушки и девочки, сотнями сжигаемые заживо на кострах ad majorem gloriam Dei ; бетонные газовые камеры со скользкими слизистыми полами и печи крематориев с недожженными костями; артистические пытки и насилия... Эти «одежды кожаные» были подлинной малькодет мавет , и предназначалась она для наших душ...
Авива расстроенно взмахивает рукой и замолкает.
У Мары в глазах стоят слезы:
– И вы... согласились?
– Не сразу, нет, не сразу, – бормочет Кадм. – Уж слишком они были отвратительны... А их гримасы? А их жилища, эти горы недообглоданных костей и ребер, заваленные сырыми шкурами с трупным запахом? А отхожие места вокруг хижин, эта жуткая постоянная вонь, мухи, черви... И ни грации тигра, ни парения орла...
– И что же вас... убедило?..
Древо познания
– Да все то же: если не идти туда, то не нужно было и вообще с Творением затеваться! – говорит Кадм с некоторой досадой. – Если сказал «алеф», не запирайся в «бейт» ...
– Когда Предвечный уговаривал нас воплотиться в обезьян, – вмешивается в разговор Авива, – я сказала ему: «Не тяжело ли будет нашим потомкам выпутывать из греха слишком уж гадких зверей?» И Предвечный, благословен Он, возразил: «Может быть, хочешь, чтобы племя, которое ты породишь, было травой полевой или деревьями лесными? Никогда и никого не убьют тогда дети твои ради пропитания и будут вовеки безгрешны; а если и станут защищаться от пожирателей шипами или ядом, это будет справедливо».
– Вас уговаривал сам Предвечный? – с ехидцей спрашивает Мара. – А где ж был змий-искуситель?
– А! Древний червь, которым пронзена вселенная? – не менее ехидно переспрашивает Кадм. – Я ждал, когда ты задашь этот вопрос. Да! Предвечный создал его на заре творения, чтобы он питался прахом земным и отделял то, что нужно для жизни, от глины, уже ни к чему не пригодной... Он и по сей день пронзает каждого из вас, ворочается внутри, скалит зубы, ворчит, требует своего... Попробуй, не дай Червю того, что он требует! «Одежды кожаные» облекают не только душу, но и безмозглую кишечную трубку – и тот, кто сходит в дольний мир, должен принять, как неизбежность, что он будет пожирать плоть иных существ и для этого убивать их!
– И он – амфисбена1, если ты поймешь, – замечает Авива. – Знаешь, как говорят: «с одной стороны он хороший человек, а с другой стороны... у него копчик».
Мара краснеет.
– В том-то и состоял выбор, – продолжает Кадм, – принять Червя внутрь себя или стать травой полевой. И, чего греха таить, – попробовали мы иной путь, «сделали себе опоясания из листьев». Раскидистые ветви выросли у меня из спины и плеч, корни – из ног, и врос я в землю; Авива же вертелась, смущенно и озабоченно разглядывая роскошные радужные цветы на боках и животе. Тогда-то она решила, что ветра недостаточно, и выдумала бабочек, шмелей, колибри и еще невесть что чтобы переносить пыльцу от меня к ней...
– А потом я сказала: «Что? Вот такущие фиги, и я их буду на себе таскать?! Ну уж нет!» – вмешивается Авива.
– Да, а Каин вообще отказался примерять на себя наряд из листьев. Он сказал: «Ни дубом, ни лопухом не стану!»
– А вы с Авивой стали? – невпопад спрашивает Мара.
– Стали, – удрученно соглашается Кадм. – Предвечный лишь усмехался, ибо не было у него для нас аргумента точнее и убийственнее! Никогда не чувствовал я себя глупее, не ощущал отчетливее муку бессилия, полной невозможности влиять на ход событий, чем когда раскачивался и терял желтые листья на пронизывающем осеннем ветру, жуки точили мои кору и корни, а черви вгрызались в плоды... Брусья от этого дерева и поныне лежат здесь, ждут своего часа...
И сказал я тогда Предвечному: «Поистине, древо, которым я попытался стать, принесло мне драгоценнейший из плодов: плод познания добра и зла! И потому вот мой ответ: я принимаю искушения Древнего Змия! И да не будут мои потомки травой полевой!»
И подтвердила Авива: «Нет и нет! Пусть наши дети убивают для своего пропитания, но пусть зато и бегают по лугу, а не стоят, врастя в него корнями! Да будет их краса превыше красы полевых лилий и роз. Пусть они ловят бабочек, а не ждут, пока те соблаговолят донести до них пыльцу... Пусть пьют они нечестие, как воду, – но пусть и плещутся в хрустальной воде, как рыбы, и скачут по скалам, как козлята...»
И сказали мы:
– Мы справимся с тем ужасом, что показал ты нам!
И просияло лицо Предвечного, ибо Его замыслом было сокрушить бездуховность на ее же поле, в бездне материи.
– Пойдете туда? – спросил он нас.
– Пойдем! – ответили мы.
– Это будет йерида тахлит ле-алия – с облегчением сказал он. – Я дам вам все! Вы сможете буквально творить чудеса...
Укрощение коня
И Кадм, и Авива замолкают, вспоминая момент, когда они приняли самое важное свое решение...
– В Писании все совсем не так! – восклицает Мара, воспользовавшись паузой.
– Не совсем так, – уклоняется от прямого ответа Авива. – Писание рассказывает о случившемся не буквально, а в символах. Впрочем, ни слова лжи в Торе нет! Именно благодаря древу разобрались мы, что есть добро и что зло, и именно надев одежды кожаные, ушли из Мира Формирования.
– Но перед тем как произошел гилгул1, – продолжает Кадм, – а Предвечный опочил от дел своих, мы все вместе стали думать, как справиться с обезьяньим и змеиным в будущих людях. Будет ли для этого достаточно той искры Господней, что загорится после нашего спуска туда в каждом сердце, давая способность различать грех и праведность, добро и зло? И решили: нет, не хватит!
Ведь в чем суть любого человека? Это кав, луч Предвечного Света, пронизывающий тьму кромешную и высвечивающий в ней столб мерцающих пылинок. Этот свет, эта золотистая паутинка – частица Предвечного; она вплетена в Единое Целое, во Всемирную Паутину, незримую, но блистающую, подобно молнии, от одного края неба до другого. Паутину, в которой нет паука. Ту, которая от начала времен окутывает весь мир. Систему сфирот, по которой к нему притекает благость Предвечного.
Бог не материален, говорят у вас; но он и не духовен! Он непостижим, Он выше и материи, и духа, и обнимая их собой, и пронизывая. Слова «Бог во мне» – нелепость; это обычная ошибка идолопоклонников. Да, Он в тебе, ибо ты сотворена Им, ибо слова, сказанные Им в первый день, звучат в каждом, хоть не всем и не всегда дано их слышать, – но в том же смысле Он и в каждой звезде, в каждой травинке. И в том же смысле Он – в каждом овечьем катышке, в каждом резном истукане. Покинь Он любую вещь в мире – и она тут же исчезнет, истлев мгновенным огнем. Но в человека вложено то, чего нет в истуканах и катышках. Человек может быть в Нем, слышать Его, говорить с Ним, отвечать Ему.
Если ты просто живешь в Нем, в полноте душевной растворяясь в изливаемой Им благодати, – говорят, что в тебе живет душа-нефеш. Она есть во всех – и в бабочке, порхающей над цветком, и в тигре, и в мыши.
Тронуть Его сердцем, стать его глазами и ушами может лишь следующая твоя душа, душа-руах. Уже эта есть не у всех. Но если она в тебе есть – в тебе-то она есть! – ты чувствуешь, что время от времени выполняешь не свои, а Его веления, что Он – в тебе. Но это, повторю, ошибка: не Он в тебе, а ты – лучшим своим – в Нем. Тут ты ощущаешь некую чуждость тела, понимаешь, что все, что должна сделать, невозможно без посредства обезьяны, в которую облечена. А обезьяна протестует! Требует своего! Сунь руку в огонь – и поймешь, о каком протесте я говорю! Это – как укрощение коня: он брыкается, несет тебя, не спрашивая, зачем и куда, а потом и сбрасывает. Но если упадешь, и один, и семьдесят семь раз – снова садись в седло. Однажды конь покорится, и ты ощутишь счастье лететь к далекому горизонту по своей воле!..
Мара прерывисто вздыхает. Как ей это знакомо!
– Но тут начинается другое, – продолжает Кадм. – Ты обнаруживаешь вокруг себя людей, не умеющих справиться со своим телом, не знающих, что с ним вообще зачем-то нужно справляться. Ты говоришь им: «В стремя становятся вот так, уздечку держат вот так...», – а они не слушают, они смеются, досадливо отмахиваются. Не обижайся на них. И в семьдесят седьмой раз не обижайся. Жди, когда они спросят. Помни: все в этом мире ты должна делать их руками. Их, не своими! Они не хотят слушать, они протестуют, они требуют своего!.. Ищи, готовь нужные слова. Ищи Слово. Постигни их нравы, их слабые места, их страсти и склонности... Здесь мало что можно подсказать, ты все должна найти сама, – но однажды тебя начнут слушать. А к тому, кого слушают люди, свое ухо обращает и Господь. И это значит, что ты коснулась Его мыслью, значит, что в тебе отныне живет душа-нешама...
Кадм замолкает.
– А дальше? – спрашивает Мара.
– Дальше в духовном совершенствовании? Дальше нельзя, пока ты ослеплена зрением, оглушена слухом. Нужно полностью сбросить «одежды кожаные».
– Полностью сбросить?
– Тогда ты увидишь не то, что сейчас, не картинку, выдуманную тобой, а подлинный Мир Формирования, – и все великолепие иных миров, созданных Им. Мы их здесь... гм... эти одежды... просто не носим, ведь они гонев даат брийот . А вы все, придя из того мира, вцепляетесь и в них, в хлам грез и воспоминаний, который притаскиваете оттуда. Словно плоть – не одежды, а вы сами и есть. Но это понятно – мы с Авивой с самого начала просили, чтобы «одежды кожаные» были надежной завесой между Предвечным и человеческой душой. И мы были правы: если б человек, попадая сюда, легко прощался бы со своими чувствами, воспоминаниями и возносился бы к Предвечному – кого б мы могли снова отправить вниз возделывать материю? Но...
– Но? – остро взглянула на него Мара.
– Но люди из-за этого так дорожат плотью, что она застит им Источник Луча. Многие и знать о Нем не хотят; и не видя иного света, кроме того, который горит в их душе, они говорят: «Я сам сотворил себя». Эти бесчисленные Александры Македонские и Юлии Цезари строят свои паутины, запутывая в них всех окружающих, высасывая из них все соки, возводя вавилонские столпотворения государств и заливая мир потоками крови. Все плотнее закутываясь в порожденные ими же самими клипот – скорлупки тьмы, шелуху дел, Богу не нужных, – князья мира теряют связь со Всемирной Паутиной и кав в них меркнет, угасает. Они перестают видеть самих себя в своих ближних, загораются желанием подчинять их себе, командовать ими, находя для этого благовидные предлоги, – и тем самым возвращаются к состоянию обезьян, (шем хемма бхема лахем) שהֶם בְּהמה הֵמָּה לָהֶם …
– А в чем разница? И те, кто обрел душу-нешама, и эти – бгемах , вообще потерявшие душу – все в этом мире должны делать чужими руками...
– Ну, это просто, – усмехается Кадм. – Эти всю жизнь сомневаются, ищут ответов, согласных с истиной и совестью. А те довольны готовыми псевдоответами, – традициями, стариной, преданьями, чужими мнениями... Эти, даже имея ответ, – не навязываются, ждут, пока их спросят. А те сразу хватаются за меч... лгут, принуждают, убивают, жгут... Эти, творящие божье дело, как правило, и не знают, что делают именно божье дело, во всяком случае, не трубят об этом на перекрестках. Они словно стесняются: да, мол, недостойны, но кто-то же должен это сделать? Дело-то нужное! А те – много и горячо говорят о боге, о вере, о святости...
– Как трусы любят говорить о подвигах, о доблести, о славе? – озорно взблескивает глазами Мара.
– Вот-вот, – хмыкает Кадм. – А дураки – об уме, мудрости, таланте, – естественно, собственных...
– А импотенты – о «странностях любви», о женщинах, о наслаждениях, – с ехидцей добавляет Авива. – Да еще как! Страстно, ярко, убедительно!
– Да! И вот они наряжаются в специальные одеяния, посвящают друг друга в самодельные таинства и мистерии, возносят жертвы и моления, которых, по их утверждениям, требует «Всесовершенная Обезьяна», пребывающая на небесах...
– Обезьяна? – возмущается Мара.
– Конечно, нет! – огорчается Кадм. – Думал, ты сразу поймешь. Они называют ее Аполлон, Дионис, Юпитер, – но для них это всегда существо, облеченное в столь драгоценные их сердцу «одежды кожаные», полученные от обезьян. Они так далеки от Предвечного, что ничего не знают о его целях. Им в голову не приходит, что Он специально сотворил Вселенную не идеальной, не вполне завершил ее, чтобы дать человеку возможность тиккун ха-олам1, быть Его со-Творцом...
– Но они ведь тоже думают, что обладают истиной!
– А сны? А видения? Изливает Всесвятой от духа Своего на всякую плоть, открывает уши каждому, и предупреждает. «Смотри, – говорит Он, – предлагаю тебе жизнь и благо, – и смерть и злополучие; избери же жизнь!». Но не отводит Он душ от пропасти, ибо по древнему, мудрому и справедливому замыслу все в руках Небес, кроме страха перед Небесами. И если видение не пошло человеку впрок – происходит корес .
– Ничего нет ужаснее, чем терять душу, – вмешивается Авива. – Те, в ком умирает душа, еще связаны с Предвечным, но видят его чудовищно искаженным в зеркалах своих клипот, чешуй, покрывающих душу, закупоривающих все отдушины... Кав едва пробивается сквозь мутное оконце, словно чадная плошка дымит... словно свеча трещит, угасая... Запертая в одиночной камере тела, лишенная возможности любить, верить, надеяться, умирающая душа видит кошмары. Вокруг – только враги: заговорщики, отравители, клеветники. Могущественные, тупые и злонамеренные чудовища наделенные магическими способностями, караулят ее на каждом углу... И ведь эти, с умирающей душой, знают, что после смерти для них уже ничего не будет... Вот уж, действительно, ужас... Впрочем, к чему это тебе?
– После кореса кав полностью меркнет, – добавляет Кадм. – Остается пустая обезьянья оболочка... червь, кишечная трубка, скалящаяся одним концом и гадящая другим...
– И как они себя чувствуют... эти черви?
– Прекрасно себя чувствуют! Как себя чувствует болонка, резвящаяся у господина на подушках? Как себя чувствует цепной пес, стерегущий хозяйское добро?
– И никакого наказания? – теряется Мара. – И Бог попускает это? А предвечная справедливость?
– А что в них наказывать? Души-то нет! Ну, ударь пса: повизжит и снова будет лизать руки... Накажи бодливого быка...
– Но неужели, неужели же Предвечный так-таки ничего с ними не делает?
– А зачем Ему вообще что-нибудь с ними делать? – возражает Кадм. – Он опочил от дел своих! Теперь это не Его, а ваша забота, драгоценнейшие мои потомки. Сами же и виноваты, если принимаете животное за человека, тем более – допускаете его к власти. Учитесь распознавать, учитесь обуздывать... Приручили же собаку, лошадь, быка, придумали цепи, крючья, намордники, удила, стремена...
– Цепи? – не понимает Мара. – Крючья?
– Крючья – да, это из того мира, – кивает Кадм. – Здесь нет крючьев. Но мы много говорили с Ним, что делать, если, войдя в них, мы не справимся с их скотскими желаниями, если они начнут повсеместно брать верх. – «Устроим потоп, если они добьются, – ворчал Предвечный, благословен Он. – Прольем дождем серу и огонь, если они выпросят...»
– Это там. А здесь? Неужели им нет наказания?
– Бездушного ничем не накажешь, – вмешивается Авива. – Он просто не попадет сюда. Нечему в нем сюда попадать.
– А ты что думала? – подхватывает Кадм. – Что здесь припасены какие-то невероятные мучения? Но их как раз выдумали теряющие души там – они просто рассказывают являющиеся им кошмары!
– Да! – снова вступает в разговор Авива, – Они-то и приписывают своему «Всесовершенному Существу» то, что до слюней изо рта нравится им самим: «праведный суд». Оно, мол, ковыряется в тончайших деталях человеческих поступков, их мотивах, оценивает, что было «праведно», а что – нет. Не по результатам «исправления мира», мол, оценивает оно праведность умершего, а по тому, кто как «веровал». Что значит «веровал» – спросишь при случае сама, я не вполне поняла, могу ошибиться. Во всяком случае тем, кто как следует, «семь раз на брюхо и семь раз на спину», припадает к его стопам, оно дарует, по их мнению, воскресение по чину Осириса, личное бессмертие и вечное блаженство на полях Иалу, какие бы пакости и преступления ни были совершены. Но тех, кто не припадает или припадает неправильно – ввергает в бесконечные мучения. Представь, что рыбак не рыбу бы удил, а ловил волны, набегающие на берег, и одни из них стегал бы плетью, «за грехи», а другим бы нежно улыбался...
– Ксеркс ведь бичевал Геллеспонт! – фыркает Мара.
– На человека это похоже. Но Предвечному ни к чему быть ловцом своих снов! – возражает Кадм.
***
Ежели люди порочные связаны между собой и составляют силу, то людям честным надо сделать только то же самое. Ведь как просто.
Л.Н.Толстой. Война и мир. Эпилог, 1: XVI
– Знаешь, нелюди ведь не так уж и опасны, – снова вмешивается Авива. – Зло нелюдей – пакостное, но мелкое... Что может обезьяна? Изнасиловать? Ограбить? Проломить череп? Да. Но не перевернуть мир. А те, души которых обросли чешуей клипот... Это они лживым словом своим вынимают души из незрелых людей, делают их обезьянами... Это они строят новоиспеченных обезьян в маршевые колонны...
– Да, но... – заикается было Кадм...
– Он и к этим относится снисходительно, – поспешно добавляет Авива извиняющимся тоном, – Впрочем, я его не виню, он это прекрасно знает. Ему приходится вбирать в себя души всех сынов своих, а для этого нужно быть очень широким... Ты и не представляешь, какие удивительные мерзавцы порой попадаются! Разве Господь не предупреждал, чтобы остерегались вы лживого слова? «Если восстанет в среде твоей пророк, или сновидец, и представит тебе знамение или чудо, и сбудется то знамение или чудо, о котором он говорил тебе, и скажет притом: «пойдем вслед богов иных, которых ты не знаешь, и будем служить им», – то не слушай слов пророка сего, или сновидца сего...».
– Но я...
– Святой народ связан воедино и потому составляет силу? Да! Но сделать то же самое – соединиться в нечто целое и стать силой – могут и те, с больной душой. Ведь так просто! И каналы связи – вместо сфирот – они прекрасно умеют налаживать... И понятия свои о справедливости облекают в форму закона. И цели перед собой ставят великие...
– Но не единственную, не святую, – перебивает ее Кадм.
– Не святую, – соглашается она. – Но такую, которая кажется им святой. Вернее, которую они называют «святой и правой». Только и разницы, что не «Шма!..» возглашают они при этом, а, например, «За Родину! За Александра Македонского!», – и, знаешь ли, при этом в каждого из них тоже льется вся сила их народа...
– Но не мудрость, – возражает Кадм.
– Не мудрость, – кивает Авива. – Всего лишь информация. Но и это весьма неплохо. Иногда результат бывает почти неотличим от чуда, от воплотившейся мысли... Слова...
– От чуда? – уточняет Мара. – Так чудеса все же есть?
Шабат
– О них-то мы и спорили, – сказал Кадм. – Я их не хотел, Предвечный – настаивал. Договорились, что чудеса все же будут, но – только тайные: при желании их всегда можно будет объяснить естественными причинами.
«Сам не хочу чудес, – говорил Он, – ибо человек, ограниченный в свободе выбора, – всего лишь кукла; зачем Мне все время дергать за веревочки! Но без них никак не выходит: сколько миров Я уже потерял, не вмешавшись в нужный момент». – Договорились на том, что потомок мой, Авраам, сам скажет Предвечному: «Довольно, Господи, чудес, ибо превыше чуда душа живая! Вот, есть уже на земле миньян праведников!» – «Боже! – снова возразил я Ему. – Повсюду в мире, откуда ты уходишь, ты утверждаешь законы, жесткие и однозначные. Вовеки ни на йоту не отклонятся от предусмотренных путей светила, вода будет стекать вниз, а кристалл – образовывать блистающие грани. Ты уйдешь от них? Так яви же последнее чудо! Дай им нравственный закон – непреложный и бескомпромиссный!» – «Да! – ответил Он. – Потомку твоему, Моше, дам Я Закон, но не такой, какой даю звездам и кристаллам. Писаный Закон дам Я племени, которое приведет он пред лице Мое. Но Слово Мое пребудет с тобой со дня, как опустишься ты туда – и во веки веков. Слово Мое, то, которым творил я мир, то Слово, что могущественнее всех цепей и крючьев. Слово, которым можно и убить, и воскресить. Пусть люди ищут Слово, истинное и убийственно точное, повелительное и нежное, яркое и убедительное, – и, увидят они, как неотразимо оно, как властно над ними!..»
Мара прерывисто вздыхает.
– Но я и тут не прекратил спор со Всевышним, – продолжает Кадм. – «Как же сможет Моше привести пред лице твое племя, готовое принять Закон, – спросил я, – если любой и каждый знает, что придерживающийся нравственного Закона в столкновении с беззаконниками тем вернее погибнет!»
– Гм! – сказал Предвечный, и надолго задумался. А потом лицо его просияло, и он сказал: «Я сделаю, чтобы те, кто примет Закон, были сильнее беззаконников. Для тех, кто сумеет отделить Храм от базара, я сотворю в том мире подобие этого. Они смогут хоть одним глазком, но заглянуть сюда. Вот, день шестой заканчивается, мы почти все обсудили, и я уже вижу Шабат . Лучше того: я знаю, каким он будет! Я сотворю его как тень Мира Формирования на земле!» – «И в чем же будет сила тех, кто соблюдает Закон и празднует Шабат?» – спросил я. – «Здесь мысли овеществляются,– ответил Он, – но в Шабат они будут овеществляться и там. И если скажет любой из соблюдающих Шабат: «Шма, Исроэл!..», то в тот же миг по незримым нитям сфирот польется в него сила и мудрость всего Народа, и не будет в мире сил, которые смогли бы сломить эту Силу и обмануть эту Мудрость!»
Галут1
– Вот так поздним вечером пятницы, перед самым сотворением Шабата согласились мы одеть человечество в одежды кожаные, – заключает Кадм, – опустить его во тьму материи. Собственно, и тому, кому ныне надлежит прийти, нужно будет сделать нечто подобное...
– Кому надлежит прийти?..
– Его задача – и проще, и сложнее нашей! Наша была масштабнее, его – ювелирнее... Мы одели в одежды кожаные души человечества, ему предстоит одеть Тору – Душу мира...
– Как? Ведь одежды кожаные – другое слово для плоти, для всего вот этого, – Мара ладошками проводит от бедер вверх. – Как же можно Тору одеть плотью? Я не понимаю...
– Ну, сейчас у вас там вместо свитков входят в моду кодексы, – говорит Кадм, – а их переплетают в деревянные крышки, обтянутые кожей, обитые бронзой и даже золотом, украшенные самоцветами...
– Ты смеешься надо мной, – надувает губки Мара.
– Не мучай ребенка, – вмешивается Авива. – Считаешь, что это можно и нужно сказать – так скажи... а иначе чего и начинать было разговор, – добавляет она гораздо тише.
– Вы ведь знаете! – с надеждой переводит Мара глаза с Кадма на Авиву и обратно. – Вы ведь все-все знаете! Почему вы мне не говорите?
– Всего я сказать не могу, – начинает Кадм, – ты должна действовать, и тебе дано знать лишь то, что не помешает в этом... Но кое что скажу. Видишь ли, пришло время, когда евреи будут разметаны по всему миру, погружены во тьму племен и народов...
– Как? – ахает Мара, – разве Кнаан будет отнят?
– И Кнаан, и Храм...
– Да ведь он уже и так почти отнят! – замечает Авива. – В Храме давно хозяйничают цдуким . Рим заглотил Иудею, как Левиафан – Иону! А не заглотил – так скоро заглотит.
– Но почему? Разве не сам ха-Шем отдал его нам?
– Кнаан – Кнааном, он вовеки ваш, – начинает Кадм, – но разве только он? Весь мир – Обетованная Земля Израиля. Господь втиснул в эту планету... в эту землю столько добра, сколько вообще возможно было втиснуть. То, что не нужно вам сегодня, окажется жизненно необходимо завтра. О чем-то вы сейчас и не подозреваете: слова «нефть», «уран», «тяжелая вода»... гм... и некоторые другие ничего не говорят вам. Но черви, которым ни до чего нет дела, кроме собственных удовольствий, могут источить сколько угодно сокровищ в труху еще до того, как речь зайдет о постановке материи на службу Всевышнему... Поэтому Закон должен быть доведен до каждого, – и в конечном счете весь мир будет его исполнять, хоть не вменится тогда это никому ни в заслугу, ни в праведность...
– Это слишком сложно и непонятно, – замечает Авива, перебив Кадма на полуслове; тот взглядывает вопросительно. – Знаешь, почему у вас так дорог тирийский пурпур? – обращается она к Маре.
Та отрицательно качает головой.
– А-а! Когда-то он был дешев, у плиштим даже пахари и пастухи красили рубахи этой краской. А теперь она – драгоценность: на пурпурную тогу имеет право только император, сенаторам разрешена лишь полоска по краю тоги. А почему? Нет больше ракушки-пурпурницы, переловили ее! Половина «пурпура» на базарах сегодня – фальшивка; нашли лишайник, сок которого с уксусом дает почти нужный цвет. А если тирийский рыбак найдет отмель с пурпурницей... Ого-го!
– А если и лишайник кончится, – усмехается Мара.
– Ты поняла: это только начало катастроф такого рода, – подтверждает Кадм. – У вас нет больше времени – как, собственно, его и никогда не было и никогда не будет. Предвечный убедился, что есть люди, которые свято соблюдают Закон и не утратят его при любых... гм... катастрофах – и переходит к следующему этапу... «Лех-леха ме-арцеха...
–...У-ми-моладтеха у-ми-бейт авиха»1, – подхватывает Мара. – Но это же Аврааму было сказано?!
– Не-ет! – отрицательно качает Кадм указательным пальцем перед ее лицом. – Это вечная судьба евреев, – до самого прихода Машиаха...
– Вечная судьба? Это избранного-то народа?..
– Да, но для чего – избранного? Остерегись думать, что ха-Шему есть дело до вашего благополучия...
– Это неправильное понимание избранности – скольких оно еще погубит! – с горечью подхватывает Авива. – Предвечный заключил завет со Святым Народом? Да! Но зачем? Чтобы вы делали божье дело. А вы ничего не делаете и лишь твердите: «Мы – божий народ»! Да еще раскололись на семьдесят два толка, и каждый говорит: «Бог – только со мной; Он не с вами!» И сколько еще молодых народов подымется и воскликнет, не усвоив урока, даваемого сегодня вам: «Gott mit uns»2... Но Господь, по слову Исайи3, приходит к тому, кто его не ищет и к нему не взывает; к тем, кто не «народом божьим» именует себя, но делает Его дело. Знай: столь же коротка и жестока будет расправа господня с ними, как ныне – с вами. Пойми или просто запомни: бог разрывает связь с тем народом, который, опьянев от гордыни, начинает считать себя «народом-богоносцем». «Не таковы ли, как сыны ефиоплян, и вы для меня, сыны Израилевы? – восклицал от имени Творца Амос. – Не я ли вывел плиштим из Кафтора и арамлян – из Кира, подобно Израилю из земли Египетской?»
– Когда трюмы корабля полны зерном, – подтверждает Кадм, – крысы думают, что купец заботится об их пропитании. А он просто везет пшеницу на базар. Крысы узнают об этом, когда пустеют трюмы. Не крысами вы должны быть, но матросами, но штурманами и капитанами, знать, куда и зачем идет корабль, вести его сквозь бури...
– «Израиль» – это не только евреи, – добавляет Авива. – Во всех народах мира рождаются праведники. «Израиль» – это те, кто знает Бога живого, и отказывается чтить любых идолов. «Израиль» – это те, кто избран думать о судьбах мира – и в конечном счете спасти его. И, спасши, получить на него право. Вы – мысли Предвечного о мире, Его глаза и его пальцы, – вот в чем ваша избранность. И таковой она пребудет и в сыром крысином подвале, и на кресте, и на костре. Своими глазами – что означает Его глазами! – вы должны будете увидеть все, что возможно в этом мире, своими пальцами – ощупать. И на все яды найти противоядия, на все хитрости и уловки – защиту, на все тезисы – контраргументы...
– А думать человек ни о чем, кроме своего желудка и конца, не желает, – подхватывает Кадм. Ум язы́ков – на службе извечному Червю, грызущему мир. Но и вы думать не хотите, отделываясь от Великого Служения пустыми жертвами, молитвами, обрядами и ритуалами, и очень нравитесь при этом самим себе. Как заставить вас думать?
– И как же?
– Оливка дает масло, лишь стиснутая в прессе маслобойки, – продолжила Авива. – Виноградные ягоды становятся вином, лишь когда истекут сладкой кровью, попав в точило, под ноги рабов и копыта ослов. Так и Израиль, подобно маслине и винограду, будет брошен ха-Шемом на поругание под ноги язычникам. Весь мир станет для Израиля Гефсиманией . Анусим , будете вы рассеяны по лику земли – и только так вы научитесь думать, не сможете не думать! Как закваска будет брошен Израиль меж народами земли, пока не вскиснет все!
– Il faut le battre le fer, le broyer, le petrir , – подхватывает Кадм; Мара недоуменно выслушивает непонятное ей заклинание. – Должен Народ пасть в плавильную печь, в глубины мирового зла, чтобы очиститься там, подобно расплавленному серебру, от шлаков и изгари, от любой своей скверны, от всех своих скверн. От гордыни. Кто возвышает себя, тот унижен будет. От нетерпимости, гневливости, неумения искать согласия и компромиссов. Царство, разделившееся в себе, не устоит. От замкнутости. Должен Израиль отыскать в пучинах зла все нецоцот, искры чистоты, святости и мудрости, не упустив ни единой, и принять все их в себя. Да мало ли от чего еще! И тогда на реке Времени начнется ледоход, наступит время тхият ха-метим1, и Израиль изнутри откроет врата зла и выведет на свет Божий освобожденный мир. Так он умрет – и так он воскреснет!
– Умрет... Воскреснет... – прерывисто вздыхает Мара и касается лба кончиками пальцев в извечном жесте непонимания.
Авива ласково гладит ее по волосам:
– Он все правильно говорит. Слушай, девочка...
– Вопрос с галутом – решен; очень скоро Народ будет лишен и Храма, и царства. Но остался другой вопрос: переживет ли Народ это падение? Не уничтожат ли язы́ки и Тору, и его, когда он жалкими кучками будет разбросан среди них?
Слово и плоть
– Поломали мы здесь себе головы, скажу я тебе! – продолжает Кадм. – Выходило одно: чтобы Народ остался в живых, Тору также нужно опустить во тьму язы́ков, среди которых он будет разметан. И так, чтобы она при этом не пострадала. Но народы уже отвергли Тору. Как же снова предложить им ее, но так, чтобы они не сумели отказаться? – прямо спросил он у Мары.
– Ну, и как же? – мнется она. – Я не знаю...
– Как дают детям горькое лекарство? Прячут его в сладкой облатке, дают запить медовым сиропом или разбавленным винцом. Как бабочка переживает зиму? Спрятавшись в теплый кокон. Поэтому должен прийти Тот, кто вручит народам Тору, спрятав ее в сладкую облатку, такую, которая всем им понравится, окажется для них удобной и привычной. И в то же время он укутает смысл Закона в прочный кокон, так, чтобы не пострадал он от болтливости и кощунства невежд... Тот, кому надлежит прийти, явит миру образ подвига, предстоящего Израилю, но не прямо, а в загадке и иносказании... Старое и доброе вино Торы он перельет в новые мехи...
– Кожаные? – невольно улыбается Мара.
– Кожаные! – подтверждает Кадм без улыбки. – Из собственной кожи...
Он замолкает. Мара испуганно вскидывает глаза:
– Что значит «из собственной»? Что с ним случится?..
– Что? Ну, как это обычно бывает? Подвиг его, как, собственно, и мой, на долгие-долгие века сочтут грехом, – и как раз те, для кого он старался... Скажут: соблазнял Народ, пытался свести Израиля с пути...
– Не слушай этого болтуна, – вмешивается Авива, перебив Кадма и с состраданием поглядывая на Мару. – Первосвященником по чину Мельхиседека назовут его. И все получится. Те, о которых сказал Кадм, идущие широкой дорогой, в этом качестве его и примут. Поставят над собой царя по собственному выбору, по желанию сердец своих, как сказано в книге Шмуэля. И он, подобно Шаулю, пощадившему Агага, заменит божественное понимание добра иным, решив, что может быть милосерднее Всевышнего. Потому-то у него будут миллионы и миллионы поклонников, век за веком прославляющих и чтящих его... И хоть язы́ки найдут поводы все это время терзать Народ, – но самого страшного все же удастся избежать... Народ уцелеет!
– И в сказанном тоже не будет ничего страшного! – добавляет Кадм. – Рассказывают, что во времена Моше некий пастух молился: «О, Господи, я хотел бы быть Твоим рабом! С радостью я мыл бы Твои ноги и целовал их, приносил бы Тебе молоко и сыр от моего стада!» Услыхал эти слова Моше и сказал с гневом: «Ты богохульник. Бог бесплотен, – не нужно мыть ему ноги, не нужно его кормить». Но пастух не мог представить Бога без тела, а после слов Моше не смог больше молиться и впал в безверие и тоску. И сказал Бог Моше: «Зачем ты лишил Меня одного из верных рабов Моих? Скажи ему – пусть молится, как прежде молился. Слова ничего не значат. Я вижу сердца людей...»
Мара растерянно переводит глаза с Кадма на Авиву и обратно, она ничего не понимает в путанице их слов:
– Так в чем же грех?..
– »Будет он освящением и камнем преткновения, и скалою соблазна для обоих домов Израиля, петлею и сетью для жителей Иерусалима. И многие из них преткнутся и упадут, и разобьются, и запутаются в сети, и будут уловлены»... Камень, который отвергнут зиждущие, подберут другие, и на нем станут строить свое, новое здание; с пеной у рта будут они доказывать, что сказанное о нем – истина, в нее надо просто и несомненно верить. Другие не менее яростно станут утверждать, что сказанное о нем невероятно и потому невозможно. Эти спорщики выплеснут ребенка вместе с водой... Весь спор будет о словах, никто даже не заикнется о том, что сделано Пришедшим. Ни те, ни другие не заметят сути его деяния в течение веков и веков!
– Ни те, ни другие?
– Не являл Предвечный после дарования Торы более великого чуда, чем это сокрытие, это всеобщее помрачение умов и взоров!
– А если кто поймет, в чем тут дело?
– Понимать – пожалуйста, понимай. Но разгласить до времени то, что ты узнала сегодня – все равно, что произнести Шем ха-Мефораш, тайное имя Бога. Нечестивец, который осмелится написать такую книгу, на себе узнает, что такое пульса де-нура ; сама книга никем не будет понята, не будет переписана, а переписанная – сожжена рукой палача. И это правильно – ведь до сроков и времен поставленная в ряд с книгами Доброй Вести, она взорвала бы мир. До времени никто не должен постичь сути деяния Пришедшего. Иначе... деяние окажется напрасным, миссия его будет сорвана...
– И в чем же эта... Я хочу сказать – что он сделает?
– Но я же сказал! – удивляется Кадм. – Ты что, совсем плохая?
– Нет, беленькая и пушистая, – смущенно возражает Мара. – Это, главное, я поняла – он сделает, что язы́ки будут и читать, и чтить Тору, он сплетет вокруг нее кокон из слов и споров, и тем спасет от уничтожения и ее, и Народ! Но я хочу знать, что именно он для этого сделает!
Кадм отводит глаза. Мара глядит на Авиву – но та тоже понуро и виновато отворачивает лицо.
– И это я говорил, – бормочет, наконец, Кадм. – Он облечет Слово своей живой, теплой и болящей плотью...
– Такова общая судьба сынов человеческих, – успокаивающим тоном начинает Авива, чем только усиливает тревогу Мары. – Все они неизбежно проходят долиной смертной тени, чтобы попасть сюда. И тот, кто говорит, что умирать на костре страшнее, чем в бою, а на кресте – мучительнее, чем от подагры в мягкой постели, – тот просто ничего не знает о смерти...
– Хорошо. Хорошо, – тихо говорит Мара. – Я поняла. Он пойдет на какую-то ужасную... – она вновь прерывисто вздыхает, – муку... а Народ не примет его. Славословия чужих не в счет... Но когда-нибудь Народ все же разберется?.. – с надеждой поднимает Мара глаза к громыхающей горе.
– Разумеется! В конце концов истина, которую ты узнала сегодня, откроется всем, будет признана всеми, пожар споров угаснет, имена спорщиков забудутся, и лишь он, как головня обугленная, будет выхвачен из этого пламени. Ведь это о нем сказано чрез Захарию: «смотри, Я снял с тебя вину твою и облекаю тебя в одежды торжественные»...
А теперь решай сама, будешь ли ты супругой римского императора...
– Так Пришедший будет моим сыном? – замирает Мара.
– Разве я сказал это? – уходит от ответа Кадм, пожимая плечами. – Впрочем, каждая мать вправе мечтать о счастье сына... На-ка, возьми на память...
Он кидает ей камешек и она ловко подхватывает его. Почти необработанный продолговатый кусочек пегматита, письменного гранита, «еврейского камня». Светлыми кристаллами кварца на фоне темного шпата выложено здесь тайное имя Предвечного, и ни один мастер, ни одна человечья рука не касалась его...
– А теперь иди. Я устал. Мы устали.
И замшелый человек с седой бородой, похожий на каменную скалу, покрытую красной глиной, человек, явившийся из подземных темнот, раскрошился в дымящиеся комья, а их словно всосала в себя земля. Трещины закрылись, и через мгновение этот участок степи ничем не отличался от других, лишь дикий камень, покрытый пятнами лишайника-золотянки, намекал, что здесь, возможно, когда-то в вечности был человек... А следом и Авива, бросив Маре прощальную сочувственную улыбку и осторожно помахав самыми кончиками пальцев, обратилась в холмик, заросший полынью, зверобоем и дельфиниумом, над которыми жужжали мохнатые шмели...
Мара в костюме скифской наездницы – в кожаных штанах и куртке – стоит на кургане среди родной прииорданской степи, и на нее, на море ковыля и полыни низвергается водопад нежащего зноя... Рядом всхрапывает конь. Мара держит его повод. Южный горизонт мреет в сизоватом пыльном мареве, там перегоняют отары овец...
***
На надгробии старом
Слов неведомых вязь.
Топчут степи отары,
Над минувшим смеясь...
Чья, в бессменном дозоре,
Здесь осталась тоска
Путь к Последнему Морю
Не сумев отыскать?
Немы камни и кости,
Лишь по трещинам смог
Свесить мягкие космы
Фиолетовый мох,
Да у ног обелиска
Рядом с мертвым – жива
Разлохматила листья
Золотая трава...

Глава 3. МИР ФОРМИРОВАНИЯ

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:27 + в цитатник
Мара сидит в тени коврового навеса, растянутого между двух скал. На ее коленях – пергамент с недельной главой и комментариями... «А Моше пас скот тестя своего Итро, правителя Мидьяна, и погнал скот на ту сторону пустыни...»
В глазах – неприятная блескучая рябь: перекипает солнечными чешуйками тяжелая, как расплавленный свинец, гладь Ям ха-Мэлах1. Она отворачивается от сияющего зеркала.
«...Он пас скот и на плечах носил маленьких и слабых ягнят: всякое живое существо достойно сочувствия и жалости. Все на земле, даже те, которые кажутся нам незначительными и ничтожными, могут оказаться носителями Шхины, Божественного присутствия...»
Ковер защищает от прямых солнечных лучей, но не от зноя: под навес втекает столь раскаленный воздух, что, кажется, его можно пощупать.
«Огромная степь окружала его, но из этого широкого, счастливого и веселого мира он должен был уйти по повелению Предвечного, и путь его делался на каждом шагу все уже и уже, строже и определеннее... Беды и потери, унижения и неизбежная гибель ждали его, – но и великое окончательное торжество...»
Мару совсем разморила жара, мысли ее – хоть это вовсе и не ее мысли, кто-то диктует их ей, – текут медленно и несвязно. Даже окунаться в озеро не хочется: это ж подниматься, идти, а потом еще омываться в микве с родниковой водой, ибо соль, засыхая на коже, неприятно стягивает ее...
По пергаменту бежит крохотный паучок, видимо, как и она, пытающийся совместить свое бытие с непереносимым зноем. Словно порывом ветра переносит его к кусту терновника, вцепившемуся корнями в скалу рядом. Насквозь прокаленный зноем, куст словно светится от жары, и там, в сердцевине огня, распятый на собственной ловчей сети, судорожно сжимает и разжимает лапки паучок, обожженный солнечными лучами.
«Я – с тобой и среди терний!» – шепчет Мара, выбирается из-под навеса и пергаментом прикрывает паучка от солнца.
И прошелестел паучок:
– Мара, Мара!
– Вот я! – отвечает она, закрыв лицо ладошкой, но продолжая смотреть на него сквозь пальцы.
– Ты должна стать женой римского императора!
– Да будет мне по слову твоему, – привычно отвечает она и вздыхает. Ну, и когда уже? Жизнь-то проходит... Так и умру...
– Хочешь увидеть, как это будет?..
...За терновником прячется большая паучья нора с гладкими, словно обточенными стенками; обрыв вокруг нее увешан плотными лохмотьями запыленной паутины.
– Смотри сюда! – говорит паучок.
Мара заглядывает в отверстие. Там валит снег; он засыпбет странные бугры, размером не больше человеческого тела, и тает на них, пропитываясь алыми и буровато-желтыми пятнами...
– Погоди, я сейчас налажу! – бормочет паучок. Теперь в норе виден роскошный луг, усыпанный цветами, на котором пируют, весело хохоча, мужчина и девочка, едва-едва становящаяся девушкой...
– Это не то, не то, – приговаривает паучок, и, наконец, восклицает:
– Вот!
...Четверо держат за углы большое бело-синее покрывало, а под ним стоит высокий мужчина с открытым лицом. Две девушки ведут к нему третью, шелковое облачко, до пят сверкающее серебряным и жемчужным шитьем...
«Это я», – понимает Мара, но тут паучок исчезает в норе, и Мара, вовсе не думая, как она выберется обратно, бросается за ним. Ахнуть не успевает она, как поток знойного воздуха подхватывает ее и несет (она плывет в нем, словно в густом масле) по слабо освещенному тоннелю, а впереди, призрачные и неуловимые, мелькают то лапка, то брюшко паучка...
За очередным поворотом тоннель расширяется в небольшой зал, земляные стены которого, покрытые известковыми натеками, теряются в темноте. Здесь прохладно и сыро. Паучок бесследно исчез. Возможно, он юркнул в одну из нор, которыми источены стены странного зала.
Мара оборачивается – но нора, через которую она попала сюда, столь узка, что сквозь нее не могла бы выбраться и мышь. Паучья нора! И из этой дырочки веет зноем, там, совсем рядом, рукой подать, сияют море и небо, пестреет ковровый полог, которые она только что покинула... Как могла она несколько минут назад считать зной мучительным? Да он восхитителен!
Она бросается к этой драгоценной норе, – но стена вдруг начинает отступать, оставаясь на расстоянии чуть дальше вытянутой руки. Странно же она отступает! Комочки земли разом исчезают с легким шорохом или потрескиванием, оказавшись к Маре ближе какого-то предуказанного им предела. Обнажаются то повисшие в воздухе корешки неведомых трав, в белесых хлопьях грибницы и копошащимися червями и сороконожками, то мышиное гнездо, куда юркая хозяйка натащила травы, сухих листьев и птичьего пуха, то кротовий ход... Но ничто не падает, удерживаемое неведомой силой. Появившись и помаячив некоторое время в недосягаемой близи у стенок движущейся сферы, каждая вещь отступает назад и исчезает: комочки земли вновь возникают из пустоты, каждый на своем месте, с еле слышным звуком, похожим на всхлип...
Но все это – совершенные пустяки в сравнении с тем, что делается со знойным берегом, к которому она стремится! Он словно улетает прочь, и вскоре оказывается в умопомрачительной дал*, крохотный и недоступный...
Мара оглядывается в поисках какой-нибудь палки, чтобы расковырять нору – и видит в стенах зала ниши, много ниш на разной высоте, прикрытые пучками белесых корней, лохмотьями паутины и полусгнившими досками... Она пытается схватить одну из досок – та рассыпается трухой, а из скрытой за нею черноты вываливаются желтоватые позвонки, губчато-черные на изломе...
Мара кричит – но звука не слышно, в зале ничто не шелохнулось. Брезгливо поджав губу, она хочет протянуть руку к кощунственно потревоженным позвонкам, дабы вернуть их на место, – и, несмотря на полусвет, не видит своей руки...
– Что это со мной?..
Вдруг раздается легкий шелест, и Мара видит паучка, заманившего ее сюда. Он застыл на стенке против ее лица, и в позе его, насколько паучья поза может быть выразительной, ей мерещится любопытство. В каждом из восьми красноватых глаз мерцает не то сочувствие, не то – насмешка.
Мара – в растерянности, она готова просить помощи у кого угодно, и не отдает себе отчета в том, что говорит:
– Завел сюда, теперь выводи!..
Паучок, словно что-то поняв, бежит по стене в глубину зала, прочь от глазка, где, в несказанной дали, можно было бы еще раз увидеть море и ковер... Бросив прощальный взгляд на пятнышко света, похожее на звездочку, Мара печально и покорно следует за паучком.
***
– Люди, в землю собирайтесь!
Жизни срок истек давно!
Злитесь, ахайте, пугайтесь,
Пойте, пейте, кувыркайтесь –
Не поможет все равно!
Пролетит, гремя, эпоха
В свисте флейт и реве труб.
Хорошо ли это, плохо,
Только жизнь – короче вздоха:
Каждый сам свой носит труп.
Так она бормочет, невесомо плывя в темноте от норы, которая отсюда начинает казаться спасительной. Стихи не ахти какие, но они позволяют хотя бы минутами не думать о том, в какую сложную ситуацию она попала.
Предельная реальность происходящего кажется самым ужасным. «Это – не сон» – утверждает каждая крупинка земли на стенках тоннеля, каждый торчащий из них корешок.
– Как отсюда выбраться? Или я так тут и останусь?
Пробормотала она это вслух или паучок понимает ее как-то иначе, но только он вдруг останавливается и спрашивает:
– А зачем тебе отсюда выбираться?
– То есть как? – теряется Мара. – Там – жизнь!..
– А здесь не жизнь, что ли?
И снова Мара в недоумении. В общем-то, здесь, судя по всему, тоже жизнь... но такая непривычная...
– Здесь она какая-то не такая...
– Ну да, ну да! – хмыкает паучок. – Здесь холодно и сыро. А там ты станешь женой римского императора!
В пахнущей плесенью темноте фраза звучит жестокой насмешкой.
– Так стану или нет? – в упор спрашивает Мара.
– Неизвестность, конечно, мучительна, – голосом рава Шимона говорит паучок. – Но почему тебя успокаивают слова? Скажу я «да» – и ты расцветешь; а были ли для того основания? Скажу я «нет»... А что ты сделаешь, если я скажу «нет»? – с интересом спрашивает он.
– Скажу, что ты лжец и не за этим звал меня.
– Лжец – тяжелое слово, очень тяжелое, – бормочет паучок. – Но и оно, в конце концов, только слово...
– Говорят, недостойные ученики некоего рава, – язвительно начинает Мара, – сказали ему, чтобы посмеяться, что дохлый осел на улице ожил, стал есть овес, а потом взмахнул крыльями и взлетел в воздух. Рав заявил, что хочет увидеть это своими глазами, и стал подниматься со скамеечки. – «Неужели ты поверил очевидной лжи?» – спросили ученики. – «Я поверил не лжи, а вашим словам, – возразил рав. – Я скорее поверю в то, что дохлый осел летает, чем в то, что еврей может солгать».
– М-м-м? – недоумевает удивительный ее собеседник. – Но ведь я – всего лишь паучок, мне лгать можно? Разве паучок может быть евреем? Бывает обрезание без еврея, но еврей без обрезания... Гм!
– Никакой ты не паучок, ты рав Шимон, зачем-то обернувшийся паучком, – с некоторой досадой говорит Мара. – Мог бы и не притворяться!
– Ну ладно, ладно, – примирительно бормочет паучок. – Это ты так думаешь. Но ты сказала, что назовешь меня лжецом. Скажи, а после этого слова ты успокоишься? – продолжает он пытку.
Маре хочется раздавить его, но он тут же отпрыгивает в сторону.
– Но-но! Без этих штучек! Успокойся, станешь. Этого хотят там, где исполнить властны то, что хотят.
И он хихикает, вновь повергая Мару в сомнения.
– Скоро ли? – бормочет она.
– Выберемся отсюда? – подхватывает он. – А! Да ведь ты и не представляешь себе, куда мы идем! Путь неблизкий, и здесь много неожиданностей... Скажем, за этим поворотом...
Действительно, тоннель поворачивает, и из-за поворота льется такой мягкий, такой лучезарный полусвет, что сердечко Мары радостно стукает.
Свет становится все ярче. За поворотом Мара видит ослепительно сияющий круг – видимо, это выход. Она не успевает ни обрадоваться, ни испугаться, как все тот же странный ветер подхватывает ее и несет...
Сознание Мары – если можно еще это так назвать – исчезает, обратившись в полыхание огромных золотых солнц. Прямо перед нею, справа, слева, неспешно раскрывают они свои нежные пламенеющие лепестки, обращаются в фантастические цветы, звезды, облака... Вспышки солнц и звезд становятся все реже, оттенки их цветов – все прохладнее, все нежнее... Это не она плывет в слегка колышущейся безбрежной синеве, – она исчезла, растворилась, ее нет, – а это в небесах в первозданном покое пребывает само непостижимое божественное блаженство. Неизмеримой, недосягаемой радостью наполняется все ее существо, такой, что и одного мига хватило бы на всю жизнь, на каждый ее день, если бы его можно было поровну разделить между ними...
А миг этот все длится и длится, все не кончается, и, выплывая из бархатного светло-лазурного тумана, блаженно улыбаясь, Мара понимает, что удерживают ее в этом синем покое волны океана, колышущие ее, ибо она, только что бывшая звездами над ним, теперь стала высокой и прохладной морской пеной...
***
Старательно обходя песчинки, похожие на самоцветные камни, муравей тащит радужное стрекозиное крылышко. Делает он это серьезно и озабоченно, с чувством исполняемого долга. Потом появляется еще один и начинает отнимать крылышко... Мара долго глядит на эту возню без всяких мыслей, отрешенно наслаждаясь покоем, – и вдруг подскакивает, в один момент вспомнив фантастическое и страшное путешествие свое сквозь кости и корешки трав...
Она лежит на полянке среди светлого леса. Березки шелестят зеленью, трава густа, высока и ароматна. Она видит каждый листик в отдельности и каждую жилку, и насекомых на нем – цикад, мух со спинками, блестящими золотом и зеленью, серых пауков, натянувших свои паутины меж ветвей, капли росы на паутинах и все цвета радуги в каждой капле. Неподалеку журчит ключ. Пляшет мошкара, порхают бабочки, стрекозы недвижно стоят над кувшинками, громко треща крылышками.
С неба низвергаются жаркие лучи света, и каждая травинка, трепеща от счастья, отбрасывает четкую тень... но не ее рука. Да и может ли дать тень полупрозрачное розовато-желтое облачко? Не успевает Мара испугаться, а рука уже выглядит почти как настоящая, с клеточками кожи, с волосками... Мара двигает пальцами: они послушно шевелятся...
Небо – высокое и ясное, непривычного, но приятного зеленовато-голубого оттенка; в нем недвижно стоят башни кучевых облаков. Солнце окружено радужным нимбом.
Мара идет вниз по ручью. Заросли берез она с легкостью обходит. Потом начинается ельник. Пружинистые и колючие темно-зеленые лапы пахнут свежей хвоей, стволы украшены беловато-зелеными кружевами лишайников и прядями мха. А вот по обеим сторонам ручейка распахивается светлая полянка, заросшая малинником.
Увидев грозди спелых алых ягод, Мара хочет полакомиться. И тут же вокруг начинает твориться что-то несообразное. Из-под каждого листика тянутся, ползут, на глазах увеличиваясь в размерах, наливаясь соком, алея на глазах, роскошные грозди ягод. Переспевая, они лиловеют, чуть морхнут, а затем осыпаются, с шорохом падая наземь. Вот ягоды засыпают ее по колено; переступив с ноги на ногу, Мара слышит, как хлюпает под босой ногой скользкая каша...
А ягоды, пренебрегая законами природы, продолжают увеличиваться: малиновые шарики достигают размеров виноградных ягод, орехов, яблок, тыкв! Веточки и листики скрываются под невообразимой лавиной ягод. Переспевшая малина осыпается на землю, истекает соком; невероятная куча лакомства растет на глазах, Мара уже по горло стоит в липком сладком соке. Затем она задирает голову, но волны малинового моря смыкаются над ней. Сквозь зажмуренные веки проникает малиновый свет. Она делает несколько гребков, стараясь выплыть на поверхность, и понимает, что гигантские ягоды мешают плыть. Они превратились в скользких медуз, в осьминогов, они не липнут, а просто-таки присасываются к рукам, не давая шелохнуться... Легкие ее несколько раз судорожно сжимаются, желая вобрать в себя отсутствующий воздух. Малиновые солнца вспыхивают в глазах...
Потом, когда все кончилось, она не смогла вспомнить, сколько времени барахталась между жизнью и смертью. Воздуха! – требовала каждая клеточка ее тела, но вдохнуть она не смела, живо представляя, как в рот, в нос, заливая горло и легкие, убивая ее, хлынет приторный липкий сок... Наконец, не выдержав пытки, она согласилась умереть, – и с недоумением поняла, что вдохнула воздух...
Стоило ей успокоиться, и уровень малинового моря стал понижаться... Наконец последняя малиновая лужица, разочарованно всхлипнув, впиталась в почву.
«Вот так так! – думает Мара, обессиленно лежа на полянке среди кустиков малины, прикидывающихся невинными и гудящих от пчел. – Правду говорят, что желания творят мир... Но кто ж мог знать, что они творят его вот так сразу...»
***
У Мары на руках – липкий малиновый сок. Она идет к ручью, дабы омыться – и видит, что ее отражения нет в спокойной зеркальной заводи. Но она уже готова к этому. Впрочем, чуть помедлив, появляется и отражение...
Не торопясь, идет она дальше вдоль ручья. И вдруг замечает, что вода здесь – винно-красного цвета, и пахнет от нее именно вином.
На берегу ручья лежит существо в грязном кетонете, похожее на человека, но почему-то с козлиными ногами. Сатир неподвижен так давно, что на ногах его из соломинок и щепок сложен муравейник. Но он жив, грудь его колышется. Вот он шевельнулся. Похоже, что его тошнит. Рот его широко раскрывается и из него ползет в ручей слизистый лоскут эктоплазмы, сплошь усеянной розовыми пупырышками, под которыми змеятся синие вены. Эктоплазма заполняет складками дно ручейка и пульсирует, впитывая драгоценную влагу...
Сатир поднимает выцветшие глаза, видит Мару и поспешно, словно язык, втягивает свой удивительный лоскут:
– Долбаная пустыня! – восклицает он. – Долбаные миражи! Когда только все это кончится!
Лоб, лицо, руки его мокры от пота, на кетонете проступают темные пятна.
– Какая пустыня? – вежливо уточняет Мара.
– А ты что, сама не видишь? – таращится на нее сатир.
Слово «пустыня» удивляет Мару. Она хочет узнать, она спрашивает, и в итоге долгого и путаного разговора, в котором одна сторона строит развернутые предположения, а другая отделывается репликами вроде «Ну!», «Ясный день» или «Понятное дело!», выясняется следующее. Никакого леса. Никаких березок. Вокруг – раскаленная песчаная пустыня, залитая знойным солнцем, пустыня великая и страшная, где змеи ядовитые и скорпионы, где жажда и нет воды. Жар донимает, пот выступает. Среди барханов – руины разоренных харчевен, битые амфоры из-под вина и сикера. Текут ручьи, реки, плещутся озера этих напитков и еще чего-то, прозрачного, как вода, но ошеломительно крепкого. Это недавно виденное чудо столь поразило существо, что оно само связало несколько слов подряд: «По виду, короче, вода, а запах, вкус – как у крепчайшего вина! Представляешь? Он воду превратил в вино!» В пивных ручьях плавает соленая тарань, на берегах водочных рек растут ма-а-аленькие соленые огурчики в зеленых пупырышках. Кое-где попадаются коньячные родники: на их берегах растут кустики лимона с желтыми плодами, своей восхитительной шершавой прохладой похожие на грудочки десятилетних девочек...
На горизонте громоздятся горы гигантских бочек и амфор – это из них текут мыслимые и немыслимые напитки...
«Он силой жажды сам себе создал этот мираж», – думает Мара и идет дальше.
– Стой! – ревет вслед сатир. – Ты что ж, вот так и уйдешь?
– Так и уйду, – равнодушно говорит Мара.
– А поговорить? – восклицает он, пытаясь подняться.
Отойдя довольно далеко, Мара оборачивается. Ручей, где лежал сатир, вышел из берегов, но это не вино: низинка залита черной кипящей смолой, вспухающей радужно-голубоватыми пузырями...
***
Вдали, там, где ручей впадает в неоглядное море, высится город, обнесенный высокими белокаменными стенами. Над стенами поднимаются шпили и купола дворцов, вьются длинные и яркие флаги-полотнища, взлетают шары и звезды, полыхает радужное сияние. А вокруг города, вздымая клубы пыли, скачут и строятся в шеренги крохотные отсюда фигурки; сверкают доспехи, копья, флажки, слышатся звуки труб, гортанные выкрики...
– Что это? – думает она. Но спросить не у кого.
Маре вдруг представляется, что в ее вроде бы случайных встречах нет ничего случайного, что кто-то с любопытством наблюдает за ней (как человек смотрит за странствиями таракана на кухонном столе). И тут же солнце становится черной дырой зрачка, облака обращаются в радужку фантастических расцветок, небесная синева белеет и становится роговицей с красновато-желтыми жилками... Небосвод теперь – гигантский глаз; Мара, набравшись наглости, подмигивает ему. Глаз с некоторым изумлением, но нельзя сказать, чтобы неодобрительно, мигает ей в ответ, закрывается и исчезает.
***
Тут ее и нашел паучок.
– Как ты умудрилась потеряться на ровном месте?
– Это ты меня бросил! – возмутилась Мара. Впрочем, возмутиться-то она возмутилась, но и обрадовалась тоже. В этом невероятном мире даже знакомый паучок может показаться другом.
– Я сяду тебе на воротник, чтобы ты больше не терялась, – заметил паучок.
– Что там происходит? – кивнула Мара на нарядный город, окруженный войсками.
– Это? А! Патриоты снова крепость Тур осадили...
– Патриоты?
– Ну, есть тут такие: свет белый им не мил, а только дай живота своего за Родину положить. Или за веру. Неймется людям. Сколько себя помню, все время ее осаждают. Поля вытаптывают, предместья все давно пожгли, разорили... Утром осадят, к вечеру глядь – дальше, чем утром были...
– А это что такое вообще, – повела она вокруг руками. – Где мы?
– Мир Формирования (Олам ха-Йецира), – буркнул он.
– А что это – Мир Формирования?
– Ну... Это как изнанка того мира. Мир чувств, страстей, эмоций. Ты вышивать умеешь? Там – аккуратный рисунок...
– Ничего себе аккуратный...
– Или, скажем так, более-менее аккуратный. А здесь – узелки, невнятица, торчащие концы, путаница разноцветных ниток. Растоптанная нежность, оболганная вера, попранная надежда, ненависть, ярость, месть, все, что люди не успели сделать там, все, что они завещали завтрашнему дню, их мечты и грезы... Не думай, что в этом мире нет законов; они столь же жестки и неотвратимы, как и в том, но они... другие.
– Это вроде сна, что ли?
Паучок неопределенно шевельнулся, видимо, желая пожать плечами. Мара засмеялась:
– А почему тогда все такое... ну, настоящее...
– Не правда ли?! – восхитился паучок. – Все как настоящее, да? Сном этот мир кажется только из того. А тот, наоборот, кажется сном отсюда...
– А на самом деле?
– А на самом деле они все – сны...
– Все? А еще какие миры бывают?
– Выше этого – Мир Мысли (Олам ха-Бриа). Ты ужаснешься, попав туда: там не будет ничего тебе знакомого. Шары, сферы, плоскости, пучки разноцветных струн и струй от одного конца вселенной до другого... И почти нет людей – я разумею, в той форме, в какой ты привыкла их видеть. Разве что иногда встретишь чудовище с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз... Есть и еще миры... Но Адам избрал для всех вас тот мир, и вы перестали видеть и знать эти...
– А чем один мир лучше другого?
– Это как на чей вкус. В этом, как и в нижнем, ты можешь любить. Сочувствовать. Ненавидеть. Изменить одну-две судьбы. Может, три. Шесть!..
– Ну? А в Мире Мысли?
– Там ты можешь изменить судьбы народов.
Мара помолчала.
– А куда мы идем?
– Видишь, вон горы – там, на самой вершине, где и дышать тяжело, дворец паучьего императора. Нам туда.
– А почему паучьего?
Паучок, в той мере, в какой у него это получилось, смерил ее уничтожающим взглядом:
– Ты ведь, кажется, в императорские жены собралась?
– Ну?
– Император – это власть. А власть – это паутина.
– Почему?
– Потому что потому! Есть предсказание, – снизошел до объяснений паучок, – что перед концом времен весь мир окутает паутина без паука, – незримая, блистающая от одного края неба до другого подобно молнии. И тогда придет Машиах . Он явится сразу всем и каждому в отдельности, и с каждым будет говорить на его языке, и каждый увидит его так, как захочет увидеть... Все это – благодаря Всемирной Паутине...
– Ничего не понимаю!
– Здесь тоже мало кто понимает. Или вообще никто. Но предсказание есть. И потому дворец власти – паучий дворец...
– А чье это предсказание?
– Кажется, Адама... – неуверенно сказал паучок. – Но и у Иова оно есть . И у Псалмопевца ...
– Я хочу поговорить с Адамом, – заявила Мара. – А потом с Иовом и с Давидом...
– Хочешь, так и поговори.
– А ты меня отведи!
– А ты его позови, – возразил паучок. – Если ты та, за кого себя принимаешь, то Первосотворенный знает о тебе и явится на зов!
– Адам! – негромко крикнула Мара в сторону налитого зноем горизонта. – Адам! Можно тебя увидеть?
Кадм
Земля невдалеке вспучивается, крошится в дымящиеся комья, и из нее поднимается каменная скала, сплошь покрытая красной глиной. Она обретает очертания замшелого человека с седой бородой; он потягивается и открывает глаза.
– Это Кадм! – с некоторым испугом бормочет паучок. Видимо, он не вполне верил, что на зов Мары откликнутся.
– Кто звал меня? – раскатывается гулкий голос.
– Я, – отзывается Мара. – А почему ты такой?
– Я такой, каким ты меня ожидала увидеть, – заметил он. – В этом мире – только так. Ну, и чего ты от меня ждешь?
– А почему ты не спрашиваешь, кто я такая?
– Потому что знаю.
– А чего мне от тебя надо не знаешь, да?
– Ха! Ха! Ха! – гулко рокочет скала-Кадм. – Ты хочешь спросить о Всемирной Паутине. Я тыщи лет ждал этого разговора – есть несколько слов для твоего сына...
– У меня нет сына! – возражает Мара.
– Дело наживное, – не смутилась скала. – Ибо, подобно любой и каждой женщине, пойдешь ты путем всей земли, и скажешь, взяв новорожденного на руки: «Обрела я человека с Господом». И добавишь: «Се – пророческий Глагол мой к миру Грядущему!» Ты ведь собираешься стать супругой императора?
– А есть здесь хоть кто-нибудь, кто еще не знает этого? – почти обижается Мара.
– Ну, ну! – гудит скала. – Без него никак! Ты непременно должна его родить!
– Может, и выкормить? И воспитать? И на ноги поставить?
– В том-то и дело. – Скала неуловимо для глаза переформировывается, принимая более удобную, ленивую позу, и в голосе ее начинают звучать эпические нотки, словно она былину сказывает:
– Всемирная Паутина – одно из двенадцати чудес, сотворенных Предвечным...
– В пятницу вечером? – хлопает в ладоши Мара. – Посох Моше, червь Шамир, колодец... Но я знаю только десять...
– То-то, – подтверждает скала, – знаешь!.. Не все ты знаешь! За каждое из этих чудес мы за малым не переругались с Предвечным. Только по поводу трех у нас было полное взаимопонимание. И одно из них – Всемирная Паутина...
– Переругались с Предвечным? – раскрывает рот Мара.
– Я сказал – чуть не переругались! – уточняет скала. – В конце концов мы договорились. Вам, теперешним, в голову не придет возражать Предвечному! Вы на цырлочках перед ним...
Гора шевельнулась так, что это можно было принять за пожатие плеч, и мрачно отвернулась.
– А разве можно... с Ним ссориться?
– Не только можно, но и нужно! Но не ссориться, а спорить. Ведь и ты, и вы все – Его мысли, мысли об улучшении мира, и если вы не будете настаивать на своей точности и истинности, – твою мысль заглушат другие, она пройдет для Него незамеченной. А может быть, в ней – самонужнейшая истина? А? Это, спрашиваю я, не грех?
Мара опускает глаза:
– И что, если не настаивать?
– Да ничего! На пергаменте, в который на базаре завернули селедку, пьяный дурак увидит ненужные ему строки... И все. Между тем как пойми человечество эти строки – и оно получило бы иную историю, возможно, менее кровавую.
– А возможно, и более?
– Возможно, и более...
Большим пальцем ноги Мара чертит в пыли «алеф»; она в смущении, она не знает, как спросить:
– Грех? Но ведь ты-то и согрешил первым!
– Вот еще придумала! – возмутилась скала. – Не было никакого греха! Да, мы с Авивой и детьми первыми опустились в тот мир, но не по своеволию или капризу, а исполняя замысел Предвечного!.. Это был подвиг, а не грех! У вас в Книге сказано: «смертью умрешь», – чтобы вам было понятнее; на самом деле низвергаться отсюда, из неизреченного света, туда, во тьму материального бытия, – страшнее, чем там, у вас, опускаться в могилу!.. Здесь душу кладут в гроб тела, – а там, у вас, в дольнем мире это называют рождением.
– Ну и оставались бы здесь!
– Оставались? – удивляется скала-Кадм. – Тогда Предвечному вообще не нужно было затеваться с Творением!.. Ведь этот мир – чисто духовный, а тот – материальный. И что ха-Мемалех Коль Альмин ни устраивал в том – твердь и звезды, гадов морских и птиц небесных – он все никак не мог изнутри согреть материю...
– То есть вынести ее сюда? – не может уразуметь Мара.
– Да нет! Глина и есть глина, она в любом случае останется там. У савана нет карманов.
– А что ж тогда?
– Внести дух туда! Чтобы красная глина вела себя там, как должно, и возносила молитвы, как положено! Чтобы каждый камешек лежал там на своем месте. Не осветить материю, не вывести к свету, – а заставить ее светиться саму, и так, чтобы она вся целиком служила Предвечному. Чтоб стала жизнь прекрасной песнею!.. Не только сложить здания из камней, рассечь море кораблями и перекинуть мосты через реки, – но и солнце, и планеты подвесить светильниками человеку в его Небесном Доме. И в конечном счете – выбить пыль из Вселенной, ковром бросить ее под ноги человеку и в его лице – Всевышнему.
– Так вот зачем была дана Тора! – ахает Мара.
– Не торопись с легковесными суждениями! – предупреждает Кадм. – До Торы еще далеко. Сначала Он подумал обо мне: «Вайомер Элохим нашах адам...» Ведь кто такой я, на самом деле? Я – первая мысль Предвечного о том, кто мог бы не просто проникнуть в мир материи, но свершить кидуш ха-хомер , зажечь ее, заставить стремиться к Нему... Вот в этом мире я и возник – йеш ме-айн, нечто из ничего...
Гора-Кадм широко разводит руками. Грохочут, осыпаясь, камни.
Мара ждет, пока смолкнут и грохот, и поднятое им эхо, а тогда кричит:
– Но здесь очень даже неплохо! Здесь, я бы сказала, настоящий Ган Эден ...
– Всем поначалу так кажется, – возражает скала. – И мне тоже казалось. Все было великолепно: моря кишели рыбой, благоухали луга, зеленели леса, мы с Авивой ели восхитительные плоды, придумывая для них новые формы и вкусы, плескались в хрустальной воде, спали на гагачьем пуху, вдыхали нежнейшие ароматы... Приступили к изготовлению новых творений по образу и подобию своему, как было велено Предвечным, и не было у Авивы ни мучительных родов, ни девятимесячной беременности... Все, чего ни захоти, вот оно. Нюхай цветочки, усыпай пляжи самоцветами, как поначалу делала Авива, да возноси хвалы Всевышнему...
– Ну? – не понимает Мара. – Я бы и не против...
– Тут алкаши по винным речкам лежат – они тоже не против. Они с ужасом думают, что отведенный им год кончится, и придется вновь отправляться в тот мир...
– А почему был против ты?
– Выяснилось некое прискорбное обстоятельство... Впрочем, вот, кажется, Авива появляется, она лучше расскажет...
Авива
Мара давно уже присматривалась к находившемуся рядом бугорку, нежной своей выпуклостью неуловимо напоминавшему девичью грудь. Он зыбится, словно в его сыровато-влажной тьме раскручиваются, шевелятся травинки и корешки. Надуваются ростки, на их нежно-зеленых кончиках появляются бутоны, и вдруг неслышно лопаются, то один, то другой, расправляя лепестки, невестой к венцу распахиваясь перед солнечными лучами. Жужжат пчелы и шмели, добывая пыльцу...
Да бугор ли это? Он ведь дышит!..
И точно: нежно выгибается плечо в тонком ковыльном пушку, над ним поднимается девичья шея, голова... Выйдя из земли по плечи, она стеблем изгибает руку, поправляя волосы... В смутной темноте подмышки засинели колокольчики и лесная фиалка, оттуда пахнуло мускусом и духом пробуждающейся земли...
– Явилась, – с некоторым самодовольством громыхает скала-Кадм холму-Авиве. – Ишь, руками-то размахалась, не видишь, гостья у нас дорогая... Скажи-ка ей, что было нехорошо в том, изначальном, мире...
Авива покойно опускает руки на луговую зелень, улыбается сначала Кадму, потом Маре – у той что-то теплое и пушистое шевелится в груди от этой нежной улыбки, от очаровательного женского лица. А потом Мара понимает, что это не Авива придирчиво рассматривает ее, а она сама с удовольствием глядит на тонкую девичью – свою! – фигурку в ладном кетонете, сидящую на зеленом лугу, опершись на руку и подогнув ноги на одну сторону... Кто здесь Авива, а кто – Мара? Она встряхивает головой, и убеждается, что Мара – это все же она сама...
– Ни он, ни я не ощущали счастья, вот в чем дело, – просто и спокойно, словно продолжая разговор с давней знакомой, начинает Авива нежным и глубоким, грудным голосом. – Господь уверял: замысел Творения в том, чтобы упоить мир безмерным и ошеломительным счастьем. И, действительно, каскады его любви ниспадали на нас по задуманному, мы видели, мы понимали это, – а счастья не было!
– Скажи, скажи ей! – одобрительно поддакивает Кадм.
– Горькими оказались для нас райские плоды: были они «хлебом стыда», ибо достались нам незаслуженно. Мучились мы стыдом и скукой, топча ногами никчемные алмазные россыпи, и ничем, кроме пустых слов, не могли воздать должной чести Создателю. И тогда он, – она кивнула на Кадма, – спросил Господа: «В этом, что ли, мире жить потомкам моим?»
– Это ты, ты спросила! Ты первая поняла, в чем дело.
– Поняла, и сказала тебе! А спрашивал ты.
– Ну, может быть, может быть, – примирительно ворчит Кадм.
– И ответил Господь ему: «Давай подумаем вместе, хорош ли этот мир. Ибо нет вам радости в нем. И я спрашиваю: почему?» – И взмолился Кадм к Нему: «Господи! Слишком явно твое присутствие здесь!»...
– А вот это уже ты взмолилась! Это тебе было стыдно предаваться радостям со мной, ибо, говорила ты, мы везде у Него на виду...
– Пусть будет так, – кивает Авива. – И взмолились тогда мы: «Господи! Наши дела в этом мире ровно ничего не стоят в сравнении с твоими; в собственных глазах мы ничего не значим в сравнении с Тобой. Если ты хочешь, чтобы мы ощутили полную и искреннюю радость, чтобы мы стали, как тобой задумано, подобными богам, – удали нас из этого мира, дай нам иной, где Ты был бы дальше, а мы чувствовали бы себя хоть чем-нибудь на самом деле, ибо в этом мы – только Твои сновидения».
– Ну да, как-то вот так... – бормочет Кадм. – Что буквально так – не поручусь, но смысл, но эта уважительность... Да-да, все так и было! Мне, правду сказать, хотелось крикнуть Ему: «Да оставишь ты нас в покое, наконец, со всей своей мудростью и предусмотрительностью!»
– И ахнул Господь, – продолжает Авива. – «Другие ангелы каждый божий день меня лицезреют – и счастливы без ума! А эти!»
– Он сказал: «Наглецы!» – добавляет Кадм. – Он сказал: «Это бунт! Где мои брабантские манжеты?! Розоватые...»
– Не говорил он так! – перебивает Авива. – Наше желание уйти от Него тоже было частью Его замысла. Это тебе потом придумали, – про бунт, про восстание ангелов, пошедших за тобой, и прочие нелепости... Чтоб было интереснее... И сколько тех ангелов пошло? Я да Каин, да Хевель... Да еще эта стерва Лилит...
– А что такое брабантские манжеты, – спрашивает Мара.
– Выбирай выражения, с ребенком говоришь, – заметила Авива. – Они это только через два тысячелетия узнают...

Глава 2. МАРА

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:25 + в цитатник
Засиделись до утра. Смоляные факелы, прикрепленные к колоннам перистиля, стали потрескивать от утренней сырости, а потом – гаснуть, один за другим. Тиберий не велел охране менять их:
– Скоро рассвет, – восклицает он, указывая на взошедшую ущербную луну. – А мы еще не налюбовались нашей царицей!
– Не она, но ты властитель ночи! – возражает, беря чашу, Луцилий Лонг. – И этой, и всех последующих...
Он уже изрядно пьян. Серебряный лунный свет мешается с багровыми бликами факелов, дробится на мелкой бронзовой чеканке чаш. По столу мечутся тени факелов.
– Луцилий прав! – заявляет Вескуларий Флакк. – Кое-кто смеется, что луна над Афинами не лучше луны коринфской! Но, клянусь Гекатой, сегодня луна особенно хороша над Родосом. Здесь она светит и нежнее, и ярче, чем та, что над Римом. А завтра, возможно, будет наоборот!
(«Вспомни же и меня, хозяин, когда приидешь в царствие твое», – с усмешкой заканчивает в уме Тиберий его речь).
Флакк прокашливается и, переделывая всем известный стишок, напыщенно и вместе с тем по-шутовски произносит:
Ныне на Родосе мы среди роз собрались и пируем;
Шесть величавых богов, шесть лучезарных богинь.
И, увидав, как с лицом сияющим Феба
Тибра владыка сам сидит среди нас на пиру,
Вострепетали от зависти все небесные силы
И, позолоченный трон бросив, Юпитер бежал...
Компания хохочет и аплодирует, а Флакк разом опрокидывает в свою пасть, сверху и снизу заросшую рыжим волосом, за малым не килик родосского нектара.
Флакк недаром сказал «богов и богинь». Лучшие люди не только с Родоса, но со всего Востока (те из них, кто не имел доступа ко двору Августа, но иногда и те, кто имел) домогались чести участвовать в ночных пирушках Тиберия. В подражание застольям Августа их называли «пиром двенадцати богов». Тиберий ценил греческие традиции, а одна из них, восходящая к незапамятным временам, предписывала: да окружает гистриона хор именно из двенадцати человек.
Гости возлежат за столом в тончайших тканях, диадемах и запястьях. Кто-то скажет: «стараясь походить на небожителей». Нет! Не «походить», и даже не «чувствовать себя», а быть ими! У них есть все для этого: красота, молодость, здоровье... Велико и могущество почти каждого из здесь присутствующих мужчин и женщин, разумеется, по человеческим меркам. Но завтра, если Тиберий станет императором, оно неизмеримо возрастет...
Флакк садится. Тиберий, не касаясь чаши, ждет, пока хохот и аплодисменты стихнут; смазливая стенографистка с табличкой и стилосом подается вперед, ожидая его слов.
Вино, которое Тиберий пьет наравне со всеми, словно бы и не действует на него: он становится трезвей, сосредоточенней, тверже.
– Да, моя мать подарила народу великого сына, – задумчиво, словно себе самому, говорит он. – И все же я не могу принять ваших похвал. Я Тиберий, но я не «владыка Тибра». Один владыка у этого мира (он сказал это по-гречески, мироправитель века сего, κοσμοκρατορος του αιωνος τουτον и это – Август. Моя же задача проста: во всем быть верным ему, даже и до смерти...
Он поднимает глаза, и, оглядывая посуровевшие, напряженные лица собутыльников, улыбается:
– Не бойся, стадо малое! Или благоволит отец мой ко мне, а со мной и к вам, и даст мне царство...
Он держит паузу сколько возможно. Диана, гетера из Коринфа, слушавшая его, как и всегда, затаив дыхание, не выдержала, закашлялась и смутилась.
–...или не благоволит, – заканчивает он, дождавшись, когда она прокашлялась. – Для меня от этого ничего ни на йоту не изменится. Как сейчас я всем сердцем люблю его и готов выполнить любое его... м-м-м... просьбу, так и впредь буду любить, независимо от его решений. Того же и вам желаю. Ибо подлинные сокровища – лишь те, которых ни вор не украдет, ни моль не съест, ни ржа не источит, и каждому квириту они известны с детства: верность, доблесть, честь.
И он декламирует строфы древнего стоика Клеанфа:
Властитель неба, мой отец, веди меня
Куда захочешь! Следую не мешкая,
На все готовый. А не захочу – тогда
Со стонами идти придется грешному,
Терпя все то, что претерпел бы праведным.
Покорных рок ведет, влечет строптивого.
Он произносит дактили по-гречески, а последнюю фразу повторяет по-латыни: «Volentem ducunt fata, nolentem trahunt». И опускает ресницы, словно девица, желающая прослыть скромницей.
– Как это мудро, справедливо и... и... – восклицает Флакк, пытаясь загладить промашку...
– И самоотверженно, – потихоньку подсказывает Луцилий.
– Вот именно! Вот именно! И самоотверженно! Ты в точности подобен Энею, восклицающему: «Salve, sancte parens!» ...
– Мой свет, мои благодеяния, если вы и согласны считать, что я изливаю их на вас – это лишь отражение света иного, подлинного величия! – останавливает его Тиберий. – Я пью за гений моего божественного отца!
И он подносит чашу ко рту. До Флоралий еще далеко, но теплынь позволила сбросить с плеч шерстяные тоги. Короткие рукава пурпурной туники Тиберия, расшитой аттическим серебряным меандром, не скрывают мускулистых рук солдата, впрочем, тщательно очищенных от волос и спорящих изысканностью форм с сосудами коринфской бронзы...
Диана, воспользовавшись паузой, поднимается, принимает картинную позу, простирает перст на восток и восклицает:
Там, среди звездных огней, увлажненный водой океана,
Блещет в ночи Люцифер, больше всех любимый Венерой,
Лик свой являя святой и с неба тьму прогоняя!
Все головы поворачиваются к востоку: над морской гладью, среди едва розовеющих облаков, действительно сияет яркая звезда. Застолье аплодирует Диане, уму и тонкости намека: ведь род Юлиев божествен, происходя по прямой линии от Венеры, с которой сочетался отец Энея, змееногий Анхиз. А Тиберий чуть заметно морщится: он тоже уловил намек, но ведь он – Клавдий, а Юлий – лишь по усыновлению... Это уже второй раз за день... Или они все работают по сценарию одного и того же драматурга?
Тиберий отставляет чашу, поворачивается к Диане, за подбородок приподнимает ее лицо. Сколько ей? Двенадцать? Четырнадцать?
Красивое, но словно бы фарфоровое девичье личико. Flava coma , но когда-то ее волосы были темными; их нынешний светлый цвет – плод женских ухищрений. Черные насурьмленные веки и брови. Большие глаза-миндалины поблескивают, но цвета их не определить при луне. Маленький, слегка вздернутый нос и небольшие пухловатые губки, особенно оттопыренная нижняя, придают лицу выражение задора и дерзкой смелости. Парчовая эксомида расшита золотой нитью так, что напоминает кольчугу. На голове вздрагивает похожий на корону венок из оранжерейных фиалок и роз, надежно приколотый к прическе. Высокая для ее возраста грудь, гибкая, тонкая талия... Разве в этом дело? Разве способна она заменить ему Цинтию... То есть не Цинтию, конечно, Випсанию, Випсанию заменить...
Девушка, поняв происходившее как ласковый вызов, легко вспрыгивает на стол и декламирует, медленно и тягуче изгибаясь и извиваясь в такт словам каждым суставом:
–...Вдруг появилась змея из гробницы:
В семь изящных колец изогнув упругое тело,
Стол семь раз обвила, с алтаря на алтарь проползая...1
Именно так Анхиз, пращур фамилии Юлиев, к которой теперь принадлежит и он, Тиберий, явился в незапамятные времена Энею... Строки Вергилия удивительно звучны, а эксомида на девушке поразительно напоминает змеиную чешую... Флейтистки, сидящие поодаль, подхватили ритм...
Диана многообещающе изгибает стан и руки, танцуя напротив Тиберия; движения ее становятся все более медленными и тягучими, томными... Плавное и широкое покачивание бедер каждый раз завершается коротким и энергичным толчком; вот еще один; и еще; и еще... Вновь и вновь повторяя это изумительное движение, она делает полный оборот вокруг своей оси, чтобы Тиберий со всех сторон увидел и оценил и его, и ту часть тела, которым оно производится.
Чего не хватает во всем этом великолепии? Почему мерещится ему чей-то пристальный и злой взгляд со стороны, оценивающий, вымеряющий тайные времена и сроки? Почему кажется, что все они каждое слово произносят с какой-то дальней и давно предусмотренной целью?
...Флейты высвистывают все ту же мелодию, и Тиберию кажется, что время остановилось, что воздух превратился в подобие липкого и густого желтоватого меда, и танцовщица медленно барахтается в нем, как большая рыба с золотым чешуйчатым хвостом.
Вот она вновь повернулась лицом к Тиберию; легкое и вроде бы невольное движение плеча заставляет упасть пропитанную мускусом эксомиду, обнажив упругие груди совершенной формы, подрагивающие в ритме танца... Она приподнимает их снизу ладонями, ногти которых выкрашены в алый цвет, словно предлагая Тиберию ароматные сочные плоды... Еще движение – и эксомида летит в сторону; на танцовщице осталась лишь косая, по египетскому вкусу, набедренная повязка все из той же парчи, напоминающей змеиную кожу. Повязка узенькая, она оставляет обнаженными живот и верхнюю треть бедер. Бока танцовщицы продолжают прежнее движение – покачивание и толчок, – но почти неприметно для глаза; зато играют, бьются, вздуваясь и опадая, перекатываясь под бронзовой кожей нежные мускулишки живота: одна за другой катятся по нему тягучие волны, груди дрожат мелкой дрожью...
Гудят барабаны, флейтистки продолжают высвистывать мелодию, а одна, опустив флейту на колени и приподнявшись, высоким и взволнованным голосом выпевает древнее заклинание: «Ο οφις ο αρχαιος ο καλουμενος Διαβολος, και ο Σατανας, ο πλανων την οικουμενην ολην
В сущности, древний обычай прямо предписывает девушкам сбрасывать платье во время танцев на Флоралиях. Правда, до Флоралий еще больше месяца...
Ритм флейт стремителен, барабаны рокочут, их удары сливаются в сплошной гул, – но что происходит со временем? Нет, оно не остановилось, хуже: оно проворачивается на одном и том же месте, показывая Тиберию что-то давнее, уже бывшее, уже случавшееся, и не один раз. Девушки за столом, Данаиды своих дыр потихоньку бормочут, Тиберий не все слышит, зато уже не первый раз:
– У него ж полгода, как никого нет... – говорит одна.
– А Диана? – фальшиво изумляется другая.
– Обхаживает его, но... да любая... но ты ж сама видишь...
–...Дракон сосет им по ночам сердце, а высосанное уносит на паучьи сенокосы, смешивает с туманом и утренней росой...
–...Хлопья пены на вербеннике и прибрежных ивах...
–...Я как подумаю, у меня прямо все течет...
Тиберий догадывается, что речь идет о нем, хочет возразить – ведь у него же есть Цинтия, вот уже полгода, как есть!.. – но его память напрасно бьется, пытаясь вытащить хоть одну ее живую черточку, хоть один эпизод с ее участием... Так рыба, приплясывая на горячей пыли и судорожно разевая жабры, глотает лишь пустой воздух. Нет у него Цинтии! С сегодняшнего утра нет! Или ее вообще не было? Или это был лишь призрак, порожденный его тоской и любовью?
А Випсания – она была?
Она – есть?
Он не знает ни единого ответа, и это – самое мучительное. Впрочем, нет, самое мучительное, самое ужасное – что ему навязчиво демонстрируют сто раз уже виданные им картины, вымогая у него какое-то решение, известное всем – но не ему... Нет, снова не так. Попросту – Тиберий заранее знает, чту сейчас произойдет, чту через мгновение скажет каждый из присутствующих, – но не знает, зачем и откуда пришло к нему это знание, кем оно дано ему и почему он должен терпеть его, утомительно стучащее в висках подобно головной боли.
Сейчас он должен сделать то, что много раз уже делал прежде, в минувших веках: на глазах у всего застолья схватить танцующую Диану в охапку, кинуть ее на плечо и не вполне твердыми шагами, пошатываясь, двинуться прочь от стола. Это поймут и оценят. Диана, хохоча, будет стучать кулачками по его спине, а Флакк, сложив ладони рупором у рта, крикнет им вслед, пародируя Еврипида:
– О, дева младая!
Это не смертный простой – богом ты одержима! –
И кто-то из женщин с завистью проворчит:
– Аполлон, напрягая поводья,
Деву прекрасную гнал, ей стрекало под сердце вонзая1...
А потом и другие мужчины и женщины, разгоряченные вином, разбредутся по соседним кустам. Вскоре откуда послышатся то сладкие всхлипы, то сдержанные женские вскрики, то учащенное мужское сопение... А когда совсем рассветет, парочки будут подтягиваться к столу. Рабы уберут объедки, поставят свежие блюда... По всем лицам будут блуждать похотливые ухмылочки; девицы, растрепанные и красные до ушей, с потупленными глазами, будут доставать бронзовые зеркальца, поправлять прически, платья, стряхивая с них веточки и листики, посылать рабов в кусты – отыскать утерянный браслет или ожерелье...
Нет, не мед: стекло. Застывшее стекло. Лед. Лед! Вот откуда этот лютый холод в груди! Флейты не свистят уже, они воют, как зимняя метель, барабаны грохочут, стол вздрагивает под ударами маленьких босых пяток танцовщицы, но ничто не шелохнется, замороженное, закованное тайной силой. Это невыносимо! Это просто невыносимо!
И Тиберий не выдерживает: выламываясь из оковавшего его льда, опускает он кулак, в котором намертво зажата бронзовая чаша, на вздрогнувшую поверхность стола.
– Sufficit!
Звон и грохот поражают его самого. Снизу доверху, до самого небосвода, со звоном и хрустом разлетаются длинные извилистые трещины; стекло, стоящее между ним и миром, раскалывается и с грохотом осыпается... И что за рожи, во имя Юпитера Капитолийского, что за кошмарные рожи скрывало оно! Кто это оскалил в мертвой тишине свои безгубые пасти и роговые клювы? Чьи это черные пустые провалы глаз? Чьи это суставчатые лапы в жестких щетинках?
Это пауки. Пауки! Только что деловито шелестевшие в темноте, выпрядая свои нити, они в ужасе замерли, неожиданно освещенные яркой вспышкой.
***
Только одно мгновение длится непереносимое видение, и вот все то же стекло, словно осенний лед – лужу, затянуло пробитую Тиберием дыру. Нет никаких пауков. Стол с красными лужами вина. Мерцающая темная бронза чаш и светильников. Мечущийся по столу свет. Факелы трещат. Диана спрыгивает со стола и, заходясь в рыданиях, как обиженный ребенок, убегает в начинающие редеть сумерки, подсвеченные нежным светом зари...
– Что с тобой, Тиберий? – наклоняется к нему Флакк.
– Тебе плохо? Выпей! – протягивает чашу Луцилий.
И еще гудит чей-то насмешливый голос, источника которого Тиберий не может понять:
– Haec facies Trojae cum caperetur erat!
А Тиберий, уже понимая, что вокруг – свои, все никак не может шевельнуться, не может оторвать руки с зажатой в ней чашей от стола, не может разжать пальцев, не может повернуть головы... Луцилий продолжает настойчиво предлагать ему чашу. Видимо, в ней разведен сок маковых головок. Тиберий еще раз пробует разжать закаменевшие пальцы и, – о счастье! – они разгибаются. Он берет чашу у Луцилия, в несколько больших глотков осушает ее... Эффект поразителен: по телу, взамен леденящего холода, разливается благостное тепло, все в мире становится на свои места. Вокруг – милые, простые, добрые, открытые лица...
– Она была небожительницей, – медленно и твердо, словно вбивая каждое слово в головы собеседников, говорит Тиберий. – К кому еще из земнородных приходила небожительница, чтобы насытить сжигавшую ее страсть?
Луцилий и Флакк переглядываются, звука их голосов совершенно не слышно:
– О ком это он?
– Но уж точно, не Диана...
Тиберий вдруг понимает, что они гораздо менее пьяны, чем хотели бы казаться. Вот Флакк что-то говорит Луцилию, тот оборачивается к розовеющему востоку и указывает рукой на горизонт. Один за другим гости поворачиваются: там совершает сложный маневр, входя в порт, военная бирема, паруса которой облиты светом зари.
– Это почта, – восклицает Луцилий, – и, клянусь Иридой, она везет добрые вести!..
– Истинно так, – замечает Тиберий. – Она сказала – я разведен с Юлией...
– Разведен с Юлией?.. – изумляется Лонг. – Но откуда...
– Я свободен! Но чтобы достойно встретить вестников радости, нужна очистительная жертва. И немедленно! А вон барашек...
Действительно, в полутора-двух стадиях, на опушке дубовой рощи, вне территории виллы, на длинном ремне привязана к колышку белая овечка. Луцилий указывает на нее центуриону, тот кивает двум фацистам и они направляются туда. Другие тем временем бросаются собирать хворост.
Тиберий подымается из-за стола, да так и застывает, ошеломленный. Отчего картина, распахнувшаяся перед ним, которую он видел уже десятки раз, сегодня кажется пришедшей из счастливых снов?
Из всех зорь, что тысячелетие за тысячелетием вставали над островами Архипелага, нет и не было прекраснее этой! Двумя мягкими волнами, заросшими зеленью, ниспадает Родос к необъятной чаше Океана. Солнце, чуть приподнявшееся над горизонтом, закутано в желто-розовые облака, и молочно-волокнистый туман в ложбинках не торопится рассеиваться. Густо напитавшаяся росой трава отливает сизоватой синевой. На деревьях и кустах нет еще листьев, но почки раскрываются, и потому заросли терносливы, дубняка и можжевельника можно принять за облачка зелени, прилегшие на землю: сероватые, розовые, с желтой искрой...
Фацисты уже рядом с барашком, один наклоняется, чтобы ловчее подхватить его, но тут из леса выбегает девчонка и хватает барашка на руки и что-то кричит им, отсюда не слышно, но, вероятно, «Убирайтесь» или «Не дам!» Она явно не собирается расставаться со своим любимцем, и Флакк, выполняющий при Тиберии обязанности казначея, не дожидаясь специальных указаний, направляется туда: девчонке, разумеется, надо заплатить, никто не собирается из-за пустяков ссориться с местными греками...
«Хоть даже и вдесятеро переплатить, против базарного», – бессвязно думает Флакк.
Тиберий трогает его за плечо:
– Пойдем вместе...
Собственно, ему там совершенно нечего делать, все уладят и без него, – но он не может, не желает возвращаться к столу, где увидел чудовищных пауков.
За ним направляется вся свита: квириты в тогах и башмаках (а кто – в гиматиях и сандалиях), гетеры в изысканных шелках, браслетах и запястьях... Многовато, пожалуй, для сельской девчонки в раннее весеннее утро... Но она не собирается отступать, только крепче прижимает барашка к груди. Всем своим видом она показывает, что поставит на своем!
На шее жалобно блеющего существа – аккуратный бантик из скромной тряпицы, домотканого холста, когда-то синего, но давно ставшего серо-голубым. Такая же ленточка вплетена в волосы девочки, на ней – знак оберега, два белых треугольника, нашитые один поперек другого. На ней – скромное, чуть линялое платье из цельного куска холста, темно-коричневое с красными полосками, тщательно выстиранное и кое-где аккуратно заплатанное... Нехитро скроенное, наивно-мешковатое, не подпоясанное, оно подчеркивает трогательную ее тонкость и хрупкость.
Но что это происходит с людьми, как только они приближаются к девчонке на десять-двенадцать локтей? Почему они изумлено застывают, порой даже всплескивая руками, поворачиваются то с вопросительным, то с недоумевающим видом, глазами отыскивая в толпе Тиберия?
Флакк подходит ближе... и сам застывает, изумленный. Во имя Юпитера Капитолийского! Да это же вовсе не сельская девчонка! Это же...
Люди молча расступаются, пропуская вперед Тиберия, и он остается один на один с девочкой, все еще прижимающей к груди барашка. Растерянный, недоумевающий, не знающий, верить ли глазам, счастливый и испуганный одновременно, беспомощно приподымает Тиберий руку:
– Цинтия? Ты вернулась?
Девочка никак не реагирует на это имя (из какого сна оно мне примерещилось, – вновь сам себе удивляется Тиберий). И он еще тише и растеряннее спрашивает:
– Випсания? Ты пришла?
– Меня зовут Мара, – говорит она.
Но он уже не слышит. Ноги его подламываются, и он сначала опускается перед нею на колени, а потом боком, без чувств, падает на мягкую затравевшую весеннюю землю.
***
Все мироощущение Тиберия переменилось в один день.
«Когда же, наконец!..» Год назад, приехав сюда, он каждый день просыпался с этой мыслью. Сердце колотилось в предчувствии нового назначения, руки рвались к поводьям государства...
Потом осталась лишь острая тоска. Как это случилось? Почему почти достигнутая цель в последний момент стала столь далекой? Власть у него отняли, отняли подло, незаконно! Впрочем, в иные минуты он не отрицал и собственной вины, ошибки или простой неосторожности – возможно, доказывая Августу, что будет достойным преемником, он выбрал не те аргументы.
Здесь, на Родосе, как и на всех островах Архипелага, ловят жемчуг. Из каждого погружения в темные пучины ныряльщик выволакивает на свет божий сетку раковин, притороченную к поясу. Потом он острым ножом вскрывает их одну за другой, перерезая запирательную мышцу, роется в мягких слизистых потрохах моллюска, – и с отвращением его отбрасывает, убедившись, что жемчуга нет. К участкам берега, которые облюбовали для ловли ныряльщики, можно подойти, лишь зажав нос: все усыпано гниющими моллюсками...
Тиберий, как ни противоестественно римскому гражданину отождествлять себя с рабом, казался себе таким ныряльщиком, раз за разом вытаскивающим из холодных пучин очередную сетку пустых жемчужниц. Слыша во время прогулок эту скверную вонь, он говорил себе: так пахнут неосуществившиеся надежды.
Однажды он сказал это Луцилию. Тот усмехнулся:
– У осуществившихся надежд – тот же запах.
Но разве действительно все потеряно? Что-то говорило ему: это – лишь очередное испытание: Август ждет чего-то очень простого... какого-то действия... или, наоборот, недеяния... но какого? Какого, во имя Юпитера Капитолийского и всех его присных?!
А на следующий день им вновь овладевало холодное отчаяние: все потеряно, Август забыл его, а наследником – это же очевидно! – сделает Гая или Луция...
«Разбейся, сердце! – жаловался он как-то Лонгу в этом настроении. – Нет сил жить! Смерть – это свобода, и кто понял это, тот выше всякой власти. Он вне всякой власти! Что ему тюрьма и стража, и затворы? Выход всегда открыт! Две цепи держат нас на привязи, и первая из них – это привычка к жизни, а вторая – страх уходить в неизвестность, туда, откуда никто не возвращался...»
И вот ровным счетом ничего не переменилось в его судьбе, но если бы Лонг напомнил ему эти слова, Тиберий не понял бы даже, о чем идет речь.
И все только потому, что на его пути встретилась эта девчонка?
«Да, только потому, что встретилась эта девчонка!» – отвечал он сам себе и счастливо улыбался.
Это было подобно волшебству: одним взглядом, улыбкой, ароматом дыхания, простым присутствием рядом, шелестом складок своего платья – она сделала мир не просто приемлемым для бытия, она сделала его счастливой сказкой, обещающей неизмеримое блаженство в самом ближайшем будущем.
Это началось в первое же утро.
***
...Без стука, без доклада, без всяких церемоний, без элементарного стеснения, столь естественного в отношении молоденькой девочки к зрелому мужчине, ворвалась она в его кабинет. Ему показалось – она два-три раза прошлась колесом от стены к стене, хотя ничего подобного, разумеется, не было – вошла она тихо и скромно. Но у него возникло ощущение – нет, предчувствие – яркого и шумного вихря, полета, праздника. Ее праздника, к нему не относящегося. Пока еще не относящегося... Он писал какое-то многотрудное отношение в Рим – она бесцеремонно уставилась на его руки, скребущие стилосом по табличке. При этом она жевала кончик длиннейшей травины с метелкой на конце, голенастой, как журавлиная нога.
– Стараешься? – спросила она, и сделала вид, что пишет травиной. И снова сунула ее в рот. А в ее голосе под сурдиночку, но вполне отчетливо прозвучала насмешка. Если не презрение.
Тиберий онемел. Так никто не смел с ним разговаривать. Был негласно очерченный круг тем, связанных с Римом, Августом, престолонаследием и те де и те пе, на которые вообще нельзя было говорить, как нельзя прикасаться к нарыву. Нельзя даже спрашивать, почему нельзя. Впрочем, это и так понятно. Если спросить об этом хотя бы раз, то больше невозможно жить. А жить нужно. Жить и ждать.
Или она просто глупа?
– Что ты имеешь в виду? – сухо и холодно уточнил он.
– А то, что тебе никому и ничего не нужно доказывать, – запальчиво возразила она. – Разве ты не владыка уже сейчас?! Разве ты не знаешь, что империя от тебя никуда не уйдет?
Эта девчонка не понимала, чего нельзя, не хотела понимать, почему нельзя. И оказалось – можно! Гнойник, год с лишним мучавший Тиберия, прорвался, стоило ей коснуться его. Гной вытек, боль бесследно исчезла! Он даже оглянулся по сторонам, не сразу поняв, отчего вдруг стало так легко... Она произнесла пару фраз – и словно бы ему вручили императорский жезл...
– А что ж ему написать?
– А так и напиши, как есть! Дескать, срок моих трибунских полномочий истек, соперничать с Гаем и Луцием я по-прежнему не хочу, как и при отъезде моем, но теперь еще и не могу. Я для вас полностью безопасен. А посему нельзя ли, наконец, вернуться мне в Рим и увидать милых родственников, по коим так стосковался...
Он, сорокалетний воин, слышал этот единственно родной в мире голос (поглядеть на нее он все еще не решался), и к горлу его подкатывал комок, а к глазам – слезы. Откуда она знает? Увидеть Рим, набережную, серо-серебряную рябь Тибра с его многочисленными лодчонками, улочки Каринтия с утренними прохладными голубоватыми тенями на влажной от росы булыжной мостовой, Целий и Эсквилин, Форум с его многоголосым шумом, знакомый каждой аркой, каждой колонной... Увидеть Випсанию...
Випсанию?
Но это же она и есть! Или нет?
Откуда портовая девчонка может знать о Гае, Луции?
Медленно и осторожно, словно на голове его стоял хрупкий и тяжелый кратер, до краев наполненный вином, стал поворачиваться он в ее сторону, и боясь, и страстно жаждая в деталях увидеть ее лицо, сразу узнанное, но так смутно и неотчетливо запомнившееся с того, первого, утра. Ведь это она? Или не она?
Легкой, нежной, обволакивающей душу улыбкой встретила она его пристальный, оценивающий, не имеющий права ошибиться взгляд.
Это была она. Она! Или что же тогда вообще значит лицо человеческое?!
Он смотрел на ее лицо, а в ушах его что-то лязгало, громыхало и звенело, словно отодвигался ржавый запор в конструкциях мироздания. Вот он отодвинут; вот, скрипя и скрежеща, распахиваются врата восприятия: сначала узкая щелочка, в которую льется свет и свежий воздух, а вот уж створки настежь, и в уши его врываются оглушительный птичий гам и щебет, шелест листвы, вздохи морских волн. Словно впервые в жизни видит он чистейшую небесную голубизну, блеск слюды, серых и розоватых кристалликов гранита на парапете, клейкую зелень раскрывающихся почек... Весь необъятный и чудесный мир, который он по сей день принимал за звериную клетку, вдруг снова, как в юности, распахнулся перед ним во все стороны множеством дорог, сплетением самых невероятных и счастливых возможностей.
И тогда он встал, краями одежды смахнув со стола несколько папирусов и пергаментов, которые еще утром казались ему важными, и даже не заметил этого:
– Ну и что ж мы с моей девочкой будем делать сегодня?
Он морщится: фраза получилась напыщенной, слащавой и неуклюжей...
Мара шагает ему навстречу. Движения ее ленивы и пленительны, буйные темно-каштановые кудри летят у лица, кожа пахнет фиалками...
Он мог бы поклясться всеми богами, что все это, черточка в черточку, уже случалось и с ним, и с ней в какие-то незапамятные, внебытийные времена, случалось не раз и не два... Но каждый раз он совершал какую-то – все одну и ту же, – непростительную ошибку, – предательство? – и все кончалось жестоким мучением одной и страшной виной другого... Сосущей в душе пустотой невозвратимой, невосполнимой утраты...
И вот в очередной раз, в ореоле тех же цветных невесомых лучей и запахов, идет все та же девушка к нему сегодня, и так же точно она не знает, ошибется он или нет на этот раз... Но она идет к нему, идет легко и радостно, и на лице ее сияет улыбка!..
А он? Ошибется вновь? Вновь потеряет ее?..
Как безмерно щедр Податель Благ, и два, и три, и много раз дающий ему возможность исправить все ту же ошибку!..
«Jam redit et Virgo, redeunt Saturnia regna» , – звучат в его голове строки Вергилия. – «Приходят времена, предсказанные Кумской сивиллой; возвращается Дева и с нею царство Сатурна; колеблется на своей оси потрясенный мир; необъятная земля, безбрежное море и глубокий свод неба трепещут в чаянии грядущего века!..»
Он протянул к ней руки. Он знал: сейчас она вывернется из его объятий. Он знал даже слова, которые она при этом скажет!..
– Смотри, а то уйду! – с усмешкой пригрозит она. – После свадьбы будешь руки протягивать... Если она еще состоится!..
– Состоится! – спокойно и уверенно отвечает он на ее незаданный вопрос. – Или я не владыка уже сейчас? Veni, electa mea ...
Но тут зардевшееся было лицо Мары бледнеет, улыбка уступает место истоме, руки опускаются, ноги подгибаются, и не подхвати он ее на руки, она так и рухнула бы на мраморный мозаичный пол.

Глава 1. ТИБЕРИЙ

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:19 + в цитатник
Бабочка, не найдя опоры над морем, вернулась на мрамор и задышала крылышками, отдыхая. Словно все зло мира сосредоточилось для Тиберия в ней, – одним широким шагом подступил он к балюстраде и с размаху расшиб яркое тельце ладонью. Крохотный пестрый трупик, однообразно вращаясь, полетел вниз.
– Animula... vagula... blandula! ... – в три приема промычал Тиберий, провожая ее глазами, боясь увидеть самое страшное... но что это? Ни тела Цинтии, ни даже бурых пятен внизу, на скалах, нет! Удивительно, куда она исчезла так быстро? Да и сам шлепок... удар, хруст, как это назвать... он, наверно, просто не расслышал его в шуме прибоя?.. Нет тела и дальше: на бескрайней аквамариновой глади – лишь ослепительные солнечные блики. Тиберий с таким напряжением всматривается в них, что у него начинает рябить в глазах, они слезятся... Но он так ничего и не увидел.
Ауспиции
Ну что ж? Она проснулась – так выходит по ее словам. А я, выходит, продолжаю спать. Но жить-то надо! Скоро придет триера с почтой из Рима, – она сказала, завтра утром, – а письмо... А письмо, готовое, отделанное, он сжег в запале уговоров...
Письмо, целехонькое, переписанное набело, лежит на столе там, где он оставил его вчера вечером.
Он не успел осмыслить, что это может означать, как в дверь поскреблись, и на пороге появился Луцилий Лонг, давний товарищ всех радостей и печалей, единственный из сенаторов, с самого начала уехавший с ним на Родос.
– Вот и хорошо, что пришел, – ворчит Тиберий. – Смени береговую стражу, и пришли обоих ко мне. Да распорядись насчет завтрака.
– Что-то случилось?
Тиберий досадливо морщится.
– Сегодня ауспиции, ты не забыл?
Во имя Юпитера, еще и это!.. Мало ему, что ли, предсказаний на сегодня... Но отказаться нельзя, он сам хотел вопросить богов о судьбе и просил Лонга устроить ему это...
Тиберий пока еще оставался трибуном, – надолго ли, срок истекает! – и, как лицо официальное, имел право устраивать ауспиции. Но все птицегадатели-авгуры пребывают в Риме, под доглядом Августа.
«А зачем тебе, собственно? – словно бы слышит он знакомый ироничный голос Августа, притягательный и отвратительный одновременно. – Я и без авгура скажу, что будет дальше. Знает отец твой, в чем ты имеешь нужду, прежде чем насмелишься попросить у него. С каждой почтой, небось, получаешь по два кожаных мешка сестерциев! Десять талантов в месяц, и все звонкой монетой, легко ли? Можешь считать, что я их вкладываю в экономику Родоса...»
И ласково грозит пальцем. Шут! Шут...
И от такого человека он зависит. Целиком, до кончиков ногтей. Скажет умереть – и придется умереть... Как однажды отнял жену, навязал другую...
***
Всю жизнь Август чего-то требовал, вымогал у него.
Отнял мать, Ливию Друзиллу, – не у него самого, конечно, а у отца, Тиберия Клавдия Нерона, который вскоре затем и умер. Стал отчимом.
Отнял родовое имя Галлиев, оставленное ему по завещанию, вместе с наследством, сенатором Марком Галлием; Галлий был противником Августа.
Отнял Випсанию Агриппину, дочь Марка Агриппы . Эта потеря – самая нестерпимая... Она уже родила Тиберию Друза и была беременна во второй раз. Август велел ему развестись. Он вообще не понимает слова «любовь». Женщина для него – только animal impudens , он не принимает во внимание никаких личных достоинств, – их у нее просто не может быть! Имеет значение только родовое имя.
«Достоинств ее личных я не отрицаю, что за выдумки, – снова бормочет в его голове голос Августа. – Fama candida rosa dulcior ... Но в том-то и дело! Она слишком хороша, как женщина, и ты с ней все больше уходишь в семейные дела, отходишь от интересов государства... Нет, дружок, обабиться я тебе не дам... Ты мне для иного, важнейшего нужен...»
В жены Тиберию он навязал свою дочь, эту распутную сучку... Августу дела до того не было. «Чего ты стыдишься? Власть, власть принесла тебе она в подоле, а не что-то иное! И Помпей, и Цезарь брачными союзами добывали высшую власть в государстве, через женщин передавали друг другу войска, провинции и должности...» Випсанию же он, «во избежание недоразумений», отдал за Азиния Галла, сына Паллиона... Говорят, по ее просьбе тот открыл библиотеку, книги из которой дает любому желающему...
Посейчас думать о Випсании было для Тиберия безмерной мукой. Он как-то встретил ее в Риме, – она торопливо прошла, закрыв лицо краем пенулы, а у него зашлось сердце... Он ни разу не подумал, каково было пережить разрыв ей... Оцепенело смотрел ей вслед, пока его не увели... Август после велел префекту города устроить специальный присмотр, и за ним, и за ней, чтобы таких встреч больше не случалось...
«И я не спорил, не возражал, когда ее отнимали, – сморщившись, как от боли, мычит Тиберий. – Я должен был бы...» А что он должен был бы? Что он мог? Бежать с нею куда-нибудь в Галлию и кормить семейство праведным трудом? Она бы первая не захотела жить в нищете...
Но ведь и от Цезаря Сулла требовал развода с женою, – и, несмотря на неминуемую проскрипцию при отказе, Цезарь не покинул ее. И – остался жив! И – стал владыкой... Он скрывался здесь, на Родосе, у ритора Молона...
Тиберий сжал челюсти, стиснул кулаки...
Стать владыкой. Стать владыкой! Другого шанса вернуть Випсанию нет! Август – единственное препятствие. Но он же и единственная надежда!
Ведь Август не только отнимает, но и дает! Дает высокое покровительство. Дает магистратуры. Дает легионы. Дает венки и триумфы... Дает надежду. Деньги дает, в конце концов...
И отнимает, и дает он по одной и той же причине. Ему нужны преданность и любовь, – их-то он и вымогает у Тиберия! Преданность, несмотря ни на что. «Предан?» – словно бы спрашивает он. «Да!» – словно бы прямо и открыто отвечает Тиберий. – «А если еще и это у тебя отнять – ты как, разлюбишь или нет?», – продолжается кошмарный диалог... И Тиберий вновь и вновь отвечает: «Не разлюблю».
Такая вот игра.
Тиберий сделал опережающий ход в этой игре, не дожидаясь, чту в очередной раз решит отнять у него Август. Он сам оставил все – Рим, Форум, храмы отеческих богов, курульные кресла, высокие покровительства, – и уехал на Родос, в добровольное изгнание. Следующий ход – за Августом.
Но тот медлил. Не просто медлил – игрался, как кошка с мышью. Veni, vidi, fugi1, – эти слова в один день облетели Рим, ими с ухмылкой обменивались во дворцах и лачугах, банях и палестрах. Но то была лишь первая ласточка. Дальше – больше. Доходили слухи, что Август не возражает, когда в городах Галлии2 уничтожают портреты и статуи Тиберия, что собеседники в императорских застольях открыто обвиняют Тиберия и в бывших, и в небывших грехах. «Сделай его наследником, если хочешь, чтобы Сенат и римский народ после твоей смерти восхваляли твое правление, сравнивая его с кошмаром, который наступит при Тиберии». И Август на это вроде бы заметил: «Бедный римский народ: в какие он попадет медленные челюсти!» Они смеются там надо всем – над высоким ростом Тиберия, его большим ртом и тяжелой челюстью, его худобой, его сутулостью, его медлительностью...
Хуже того: говорили, что как-то в Риме, на дружеском ужине, один из гостей, – имя ему тоже назвали, – сказал Августу, что хоть сию минуту по его велению поедет на Родос и привезет оттуда голову ссыльного, – и Август не возразил, не возмутился, только усмехнулся... Но и привезти голову не приказал...
Тиберий делал вид, что ему ничего не известно. Так пойманная кошкой и отпущенная ею мышь порой не сразу бросается в безнадежное для нее и усладительное для кошки бегство, а становится столбиком между двумя когтистыми лапами и начинает мыть мордочку и расправлять усики...
Такие вот игры.
Такие вот дела.
Долго ли еще мне «держать волка за уши», по старой пословице? И есть ли в этом смысл? Быть ли мне принцепсом? Или quadrigae meae decurrerunt ? Ведь мне скоро сорок...
«Голова ссыльного», – более чем ясный намек. Август словно бы спрашивает: «А жизнь отдашь?» Последнее письмо было ответом на этот вопрос, очередным ходом Тиберия в игре. Тиберий писал в нем, что готов отдать жизнь во имя величия Августа, укрепления мощи Рима. Dulce et decorum est pro patria mori и все такое прочее. Вскрыть вены. Лечь грудью на меч. Выпить чашу цикуты.
Цинтия осмеяла письмо, сказала, что это – декламация, а нужна настоящая смерть. И показала, как это делается.
Вышло – он к смерти не готов. – Готов, но по достойному поводу, а не так вот, среди полного благополучия, – возразил он. А она сказала, что благополучия в мире нет и долго еще не будет. Ни полного, ни неполного. Никакого. И потому один момент для смерти ничем не хуже другого.
Вот так. На одной чаше весов – все царства мира (она сказала – мира) и слава их. И для меня, для моих наследников (она сказала – на тысячи лет. Может ли такое быть?).
Только нужно поклониться Августу. Нынешнему принцепсу мира сего. И не просто поклониться, а еще найти, как это сделать, чтобы было убедительно. Чтобы убедило его. А что его убедит? До сих пор его ничто не убедило, включая попранную любовь, поверженные к его ногам земли ретов и винделиков, паннонцев и германцев, бревков и далматов...
Она ведь так и не сказала, чего ждет от меня Август! Он ждет от тебя другого, – сказала она. А ведь она знала, чего!
И еще: что за крест (crux) она помянула?
Острая тоска по ушедшей охватывает его. Схватить бы ее, удержать, выпытать, выспросить, что она знает... знала... унесла с собой... О, боги, о чем это он! Себя она унесла, себя... Поистине, любовь – религия, бог которой смертен...
Тиберий уронил стилос и закрыл лицо ладонями.
***
Уже месяц, как у Тиберия пропал аппетит, начиналась бессонница. Луцилий Лонг, умница, преданный друг, нашел авгура, давно отошедшего от дел, отдыхавшего здесь. Сухой, долговязый, седой, как одуванчик, с рябым от оспы лицом, он был до того худ, что при ветре невольно хотелось схватить и придержать его. Приковывала взгляд его пышная борода, в которой каждый волос казался серебряным. Звали его Деций Квадрат. Он долго и бесцеремонно всматривался Тиберию в лицо, даже сделал движение, словно собираясь схватить его за щеки костлявыми коричневыми пальцами и повернуть к свету, чтобы лучше рассмотреть, – однако вовремя отдернул руку. Тиберий старался быть с ним доброжелательным и даже заговорщицки подмигнул; у того дрогнули брови. Осмотр удовлетворил Квадрата; он повернулся к Лонгу и коротко кивнул ему:
– Я возьмусь за гадание об этом Тиберии!
Тот протянул глухо звякнувший кожаный кошель, и авгур без малейшего смущения упрятал его в складки тоги.
Гадания он назначил на ближайший Венерин день1 – значит, сегодня. В качестве templum выбрал пролысину в дубняке на высоком прибрежном взлобке, куда велел Тиберию явится рано поутру, одному, в тоге, башмаках, без оружия и с покрытой головой. Undique ad inferos tantumdem viae est , – с циничной усмешкой ответил он Луцилию на вопрос, играет ли роль место ауспиций.
***
Но прежде, чем отправиться на ауспиции, Тиберий хотел покончить дело с утренним эпизодом. Для того и охрану вызвал. «Может, взять двух-трех гетер из лупанария, таких же легких и стройных, как она, и посмотреть, как летит тело, куда оно девается...», – думал он, когда фацисты, один за другим, переступали порог. У обоих – испуганный вид, а у Цецилия даже некрасиво вздрагивает и приплясывает нижняя челюсть. Тиберий понял: они видели... Расспрашивать незачем. Поэтому он сразу же распорядился:
– Ее нужно достать.
Страх на лицах обоих уступил место недоумению.
– К-кого, господин?
– Разве вы не видели... ну, того, что случилось с молодой госпожой?
На лицах обоих проступил священный ужас:
– О, господин!
– Организуйте рыбаков. Сети, багры...
– Г-господин, – выдавил из себя Цецилий, – разве можно сетями или баграми... О! Только Вулкану удалось поймать Венеру в сеть, но разве похож я на Вулкана? Или Стаций – на Меркурия?
– Что ты плетешь? Ты пьян? А ну, наклонись!
От обоих несло молодым вином, но совсем чуть-чуть. Тиберий пожал плечами.
– Я говорю, что утопленницу нужно извлечь. Я должен сжечь ее тело. В расходах не скупитесь, я устрою раздачи в ее память. Организуйте рыбаков, пусть выйдут с сетями...
– Какую утопленницу? – удивился Стаций.
– Ты хочешь забрасывать сети в небо? – ахнул Цецилий.
– При чем тут небо? – растерялся Тиберий.
– Но госпожа улетела!
Пришел черед заикаться Тиберию.
– Т-то есть к-как?
– На крыльях, господин, как еще улетают? Ты же сказал, что видел!.. Огромные лебединые крылья! И мне не забыла улыбнуться и рукой махнуть!
– И мне! – усердно закивал Стаций. – И мне! Госпожа всегда была так добра ко мне!
Тиберий ошалело глядит на них.
– Но она утонула! Разбилась о скалы...
– Ты сам это видел, господин?
– Н-нет...
– Она улетела! Перескочила через балюстраду, расправила громадные крылья, и отправилась в полет! О! Господин! Твой дом почтила своим присутствием небожительница, и я всю жизнь буду гордиться, что служу в таком доме!
– И я! – подтвердил Стаций. – И я! Я всем поведаю, что мало в мире есть домов, которые посещают небожители, но дом моего господина – это именно такой дом...
– Только не это! – восклицает Тиберий. – Никому ни слова, – или я отошлю вас в легион.
Фацисты переминаются с ноги на ногу. А ему кажется, что мозги его сейчас расплавятся и потекут. Что это? Ребятки набрались хиосского сверх меры? Или им лень собирать рыбаков, лезть в воду, и потому они лгут? Или их так проинструктировал Лонг? Но это – заговор, а за него – смертная казнь!.. Никак не сходятся концы с концами.
Или они в самом деле видели? Он ведь и сам видел крылья у нее за спиной!
– Если услышу хоть от кого разговоры об этом – буду считать, что начали их вы. И прикажу казнить вас, а не кого-то. Ясно? Марш!
– А если это видел кто еще? Рыбаки с лодок, рабы на вилле? Чем же мы виноватее?..
Тиберий отмахивается рукой, и ликторы уходят, недоуменно переглядываясь. Он еще некоторое время смотрит им вслед невидящими глазами, а потом вдруг широко улыбается и звучно декламирует строфы, это – эпиграмма Энния:
Если возможно взойти в небожителей горнюю область,
Мне одному отперта неба великая дверь...
***
...Склон очень крут, и Тиберий карабкается по козьей тропке почти на четвереньках, левой рукой придерживая складки тоги, а правой то и дело хватаясь за кустики серо-серебряной травы, похожие на подшерсток диковинного зверя и остро пахнущие полынью. Их корни сбивают склон в большие кочки. Впрочем, они легко выдергиваются, и служить опорой никак не могут. Над полынью на тончайших стеблях возносит пушистые ости ковыль; при порывах ветра крутой склон горы струится голубоватым маревом. Ниже он крутым уступом обрывается в море, и там, на острых зубьях скал, мотаются буро-зеленые ленты водорослей, кипит белая пена.
– Во имя Юпитера Капитолийского! – с раздражением говорит себе Тиберий. – Зачем я туда лезу? Верю я хоть на лепту, что этот Квадрат знает истину и скажет ее мне? Нет, нет и нет! Зачем же?
Тем не менее неведомая сила ведет его выше и выше.
Тиберий поворачивается спиной к склону, вцепляется пальцами в землю и несколькими ударами каблука сбивает кочку. Она летит не менее стадия, крутясь, шурша и подпрыгивая, и наконец рассыпается в прах, оставив по себе тонкое кружево корешков и стеблей, да облачко белой пыли...
...Деций Квадрат встречает его на вершине, с заступом в руке – он отбивает узкую канавку в дерне вокруг невысокого дикого камня, густо обросшего бурыми и золотистыми лишайниками. Кряхтя, разгибается, схватившись левой рукой за спину, выбрасывает правую руку вперед в молчаливом приветствии. Тиберий отвечает так же молча – кто его знает, может, положено молчать, чтобы не разрушить атмосферу гадания, – глубоко вздыхает и оглядывается. На северо-западе лежит лиловато-серое море, над ним (и – опрокинутые – в нем) нежатся белые башни облаков. С юго-востока горизонт закрыт невысоким дубовым редколесьем.
Все-таки он недаром он взобрался сюда!
Largior hie campos aether !
Здесь слышно, как Земля, чуть покачиваясь, плывет сквозь многоцветье весеннего хаоса, сходя с ума от собственного благоухания, шевелится всей массой ползущих из глубин корней, почек и росточков. По винноцветному морю бегут корабли-многопарусники. Дальше, за горизонтом, кипят многолюдьем города, идут по дорогам торговые караваны, звенят колокольчики и верблюды роняют на песок тягучую коричневую слюну; покойно лежат свитки книг в прохладной тишине библиотек; покрываются утренней росой золото и самоцветные камни в кованых сундуках... Весь огромный и прекрасный мир лежит перед ним, как на ладони, и ждет, и спрашивает: когда же ты возьмешь меня?..
А как его возьмешь?!
...Тиберий сидит лицом к востоку на обросшем золотистыми лишайниками камне, кончиками пальцев поглаживает сухое и шершавое прошлогоднее соцветие горного василька и с нарастающим раздражением следит за манипуляциями авгура. Тот же своим lituus – длинным жезлом с семью утолщениями, изогнутым на конце – чертит в воздухе линию с севера на юг, cardo, и другую, с востока на запад, decumanus.
Опустив жезл, он наклоняется к уху Тиберия:
– Смотри же теперь внимательно, дабы не пропустить нам знамений; не появится ли орел или альбатрос, не будет ли странностей в поведении чаек или иных птиц в пределах, очерченных мною...
Затем он заходит слева от Тиберия, левой рукой возносит жезл к небесам, правую возлагает ему на голову и восклицает:
– Отец Юпитер! Если боги велят, чтобы этот Тиберий Клавдий Нерон, чью голову я держу рукой, был принцепсом в Риме, яви надежные знаменья!
Тиберий чуть не охает. Как? Принцепсом в Риме? Он не ожидал, что вопрос прозвучит так скоро и окажется столь откровенным. Правду сказать, он сам еще не вполне сформулировал свой вопрос. «Сменит ли отчим гнев на милость, и когда?» – вот как должен звучать вопрос. – Или так: «Будут ли у нас с Августом нормальные отношения, как у отца и сына?»
Но того, что сказал авгур, произносить было нельзя!
Тиберий поворачивает голову влево, чтобы взглянуть в лицо этому человеку, но тут ему на голову, громко треща и хлопая крыльями, садится белый голубь, символ Венеры, покровительницы рода Юлиев. Вероятно, вылетел из дубняка.
– Отец твой благоволит дать тебе принципат, когда восполнятся сроки! – с удовлетворением и достодолжным пафосом восклицает авгур.
Тиберий раздраженно сбрасывает трепыхающегося голубя с головы.
– Кто велел тебе задавать этот вопрос? – тихо и презрительно спрашивает он.
– Но разве... – растерянно бормочет идиот.
– Ты знаешь ли, что в таком вопросе всякий непредубежденный человек увидит начало бунта? Или ты мечтаешь о гражданской войне, мерзкий заговорщик? Ты хочешь натравить сына на отца? Или отца на сына?
Авгур падает на колени, умоляюще трясет руками:
– Нет, нет...
– Или ты хотел увидеть, как восприму я эти слова, и сообщить это своему патрону, гнусный шпион?
И пока Тиберий говорит это, он вдруг понимает, что так оно и есть. И что патрон авгура – божественный Август собственной персоной. Драгоценнейший отчим и тесть в одном лице. А, стало быть, он перегнул палку, и пора подумать о собственной голове.
– Твоя дерзость заслуживала бы смерти, – почти спокойным голосом говорит он, – но я, так и быть, отпущу тебя с миром. Но при одном условии: если ты безошибочно проречешь, отпущу ли я тебя с миром.
Глаза у авгура становятся круглыми и белыми. Он понимает: это приговор. Уловка старая, как мир: если глупец говорит «ты отпустишь меня», его убивают с присказкой «не угадал». И с чистой совестью. Но авгур – не глупец.
– Нет, нет, – бормочет он, отрицательно крутя головой.
– Что значит это «нет»? – сурово возглашает Тиберий. – Значит ли оно, что ты дерзко пытаешься оспаривать мои условия или правомочность их выдвижения? Или это ответ на вопрос, и ты хочешь сказать, что я не отпущу тебя с миром?
– Д-да, – кивает авгур головой. – Ты н-не отпустишь меня. Я угадал, я ответил правильно, и поэтому ты должен отпустить меня, как обещал!.. Я угадал! Я угадал! Ты должен сдержать слово...
Тиберий и сам не знает, как поступить.
– Скажи, холост я или женат? – спрашивает он, вспомнив предсказание Цинтии.
– Разумеется, женат, на дочери божественного Августа...
Душная, багровая волна гнева поднимается в Тиберии. Или лжет... Или ничего не знает... В любом случае – мерзавец...
Впрочем, ко всему, что произошло дальше, Тиберий имел так мало отношения, что самый строгий ценсор в Элевсине не нашел бы оснований отстранить его от участия в мистериях . Действовал кто-то иной, скорее всего – рок.
– Встать! – гаркает Тиберий на авгура. Тот неуклюже торопится, но при этом его жезл запутывается у него в ногах; одновременно Тиберий, поднимаясь с камня, неловко оступается и, чтобы устоять на ногах, слегка упирается руками в грудь авгура... Тот теряет равновесие, падает, кувыркается и стремительно летит со склона, нелепо взмахивая длинными руками и ногами, пытаясь ухватиться за стебельки ковыля и полыни, оставляя за собой белый пыльный след. Вот он долетел до уступа, обрывающегося в море, и исчез за ним. Вот очередная волна, разбившись о скалы, и откатываясь, вынесла в море широкую бурую полосу... Впрочем, возможно, это всего лишь бурая лента водоросли – не разберешь за кипением белой пены...
***
...Тиберий, в запыленных башмаках и грязной тоге поднимается на крыльцо виллы.
– Рано утром, прежде, чем на холм пошел авгур, – морщится от стыда за собственную нераспорядительность Луцилий Лонг, – туда отправился мальчишка, его раб. Украдкой. И с корзиной. С белым голубем.
– Я видел голубя, – кивает Тиберий. Мельком он думает, что авгур не слишком-то хорошо выбрал птицу: голубь – знак Венеры, покровительницы рода Юлиев, но он-то, Тиберий, – Клавдий, а Юлий – лишь по усыновлению... – Фацисты контролировали холм со вчерашнего вечера, чтобы туда не пробрался заговорщик... но слишком поздно доложили мне о мальчишке, ты уже ушел. Знай ты это заранее, можно было бы и не ходить.
– Можно было бы, – соглашается Тиберий. – Спускаться тяжелее, чем подниматься. Икры и бедра болят. Пошли мне массажистку.
– А где Квадрат? – спрашивает Лонг.
– Этот мелкий мошенник... не удержался на должной высоте... – равнодушно бормочет Тиберий.
И зевает широким, сладким зевком.
Иксион
Он велел завесить окна от солнечных лучей и уже почти заснул, как вдруг в голове его отчетливо прозвучал голосок Цинтии: «Что ж крест-то пропустил?..»
Тиберий приподнимается на ложе, звонит и велит рабу вновь пригласить Лонга.
– Я ей – о римской доблести, о чаше Сократа, о повязках Катона... а она говорит «крест». Почему крест? Что за крест?
– Кому «ей»? Кто «она»?
– Но Цинтия же!.. – изумленно поднимает Тиберий глаза на него.
– Цинтия? – с не меньшим изумлением спрашивает Луцилий. – Что еще за Цинтия?
Тиберий некоторое время совершенно ошарашенно смотрит на него, а потом понимает: он не сможет объяснить ему ясно и убедительно, что значила для него Цинтия. Поэтому он просто повторяет вопрос:
– К чему в моей жизни может относиться крест?
Луцилий мычит, подняв глаза к потолку.
– Может быть, сократовский «Второй Бог», который запечатлен на всей вселенной в форме креста? – с сомнением говорит он.
Тиберий поднимает глаза на Луцилия:
– »Второй Бог»?..
– Платон, биограф Сократа, утверждает, что тот называл вселенную, весь этот мир, включая и нас самих, живым телом, «Сыном» и «благословенным богом». Этот Сын суть творение Демиурга, его воплощенное Слово, Λογος, постоянно гибнущее и вновь воскресающее. По Сократу он возлежит в центре вселенной на кресте, простертом на четыре стороны света в виде буквы икс.
– Бог, распятый на кресте, пусть даже вселенском? – хмыкает Тиберий. – Ты понимаешь, какую нелепость сморозил? Да после таких слов нужны очищения!
И вдруг Луцилий хлопает себя по лбу:
– Буква икс! Ну, конечно же, Иксион, Потаенный!
– Иксион?
– Смертный, которого Зевс возвел на небеса, приблизил к себе, сделал своим сотрапезником, позволил возлежать за столом небожителей....
– За какие достоинства?
– Они, возможно, были, но память людская...
– Скорее, людская глупость! Разве всякий способен ощутить запах ирисового корня... Но продолжай!
– Иксион, ошеломленный красотой Геры, вздумал ее соблазнить... Он признался ей в любви, и добавил, что Зевс столь часто изменял ей с земными женщинами, что она вправе отомстить...
– Хорош! Но ведь и в самом деле: Европа, Даная, Семела, Леда... Конечно, Гере это должно было опротиветь! Кто еще?
– Ио, Каллисто... Да и тот, кого Иксион называл сыном, Пирифой, на самом деле – сын Зевса...
– Ох, семейка... Ну, и что же?
– Зевс с Герой решили посмеяться над несчастным, и создали из облака призрак, похожий на Геру; Иксион возлег с видением, думая, что совокупляется с Герой. Но, как и все, чего коснулся бог, очаровательная тень обрела длительное бытие, и стала нимфой. Она получила имя Нефела – облако, пар, туман, душа земная... От Иксиона и Нефелы родились полулюди-полузвери: кто называет их кентаврами, кто говорит – сатиры. А по матери их дулжно звать , – нифлунги или нибелунги. Эти дети тумана ушли туда, где дни, подобно их душам, облачны и кратки; с ними-то мы и воюем в северных краях, именуя их германцами. Душа их – пар, и им не больно умирать...
– Они-то ушли на север, а ты – в сторону от рассказа. Что же Иксион?
– Вернувшись на землю, стал хвастаться, что разделял ложе с Герой, и люди верили ему! И Зевс наказал его, но не за любовь, – нет в ней ничего дурного, – а за хвастовство. Иксиона прибили к кресту, вделанному в колесо, и забросили на небо. Он по сей день вертится там, в виде солнечного диска...
– Вон оно что... – протянул Тиберий. – А почему ты сказал «Потаенный»?
– Иксион и значит «Потаенный» – по-гречески. А по-нашему «потаенный» – это «латентный», от этого мы и латины, «скрытые», «потаенные»: истинное наименование Рима – святая тайна. Квинт Валерий Соран кощунственно разгласил ее и был за то наказан смертью...
– Ну?
– Греки называют Латину Латоной, и видят в ней мать Аполлона, то есть... ну, твою мать, если так можно выразиться, ведь ты и есть Аполлон сегодня... Аполлон и Иксион – одно, ведь оба они – Солнце. И она же, Латина, возвратила Энею мощь и красоту!..
Тиберий широко зевает, опускаясь на ложе:
– Намеки, увертки, недомолвки, невнятные ложно-многозначительные соответствия... Все зыбко, все ускользает... Уа-ха-ха!.. Ты ничего не знаешь толком!.. Выпиши мне... Найди мне толкового знатока этих фабул... и хорошего предсказателя... Все. До вечера! Вечером – пир, как обычно...
Тиберий молчит, а потом добавляет, очерчивая пальцем в воздухе широкий круг:
– И художника найди... чтобы нарисовал этот крест, катящийся по небу, в венке из ветвей дуба и... и, пожалуй, лавра. Только крест, без Иксиона...
Невидящим, мечтательным взглядом он упирается в портик, завешанный пестрым ковром:
– Впрочем, на рисунке должно быть... крылатое существо... отчаянно смелое, дерзкое... Возможно, она... оно держит этот крест... этот венок...
Он тянет на себя легкий виссон и отворачивается к стене.

Пролог. ЦИНТИЯ

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:17 + в цитатник
...Паук ласково жмурит восемь своих красноватых глаз, шевелит влажным бело-розовым провалом рта, обрамленным тонкими и короткими ветвистыми лапками; раздаются шелестящие звуки, но слов она не слышит или не понимает... Он похож на обросшего мхом краба, но размером – с вепря. Он нежен с нею – поглаживает ее щеку чудовищной клешней, поросшей мягким седоватым волосом, приносит еду, – сотовый мед, сыр, овощи, куски поджаренного мяса, с которых почему-то капает кровь... Он из своих лап кормит ее, а из его толстого, атласного, бело-золотого брюшка, поросшего спутанной рыжевато-седой шерстью, порой подрагивая, высовывается и тут же втягивается острое жало... И она, оцепеневшая, заледеневшая от ужаса, криво улыбается и ест эти кровавые блюда, – чтобы не вызвать его гнева...
Он свил гнездо у нее в животе, в fons vitae . Как он, такой огромный, умудряется влезать в нее, не причиняя ей боли, поворачиваться там, нежно постукивая ножками?..
Пошевелиться она не может – лежит навзничь на травянистом пригорке, заросшем колючим кустарником, вся опутанная сероватыми нитями, волокнистыми и липкими. К ним пристал пыльный мусор – разноцветные блестящие стрекозиные крылышки, пух одуванчиков, желтые сухие листья – и звездное небо видно едва-едва, отдельными кусками. Там, в этом уже давно безлунном небе, развешана чудовищная паутина, похожая на рыболовные сети. По ней бегают другие пауки, такие же, как этот, серо-золотые, с узором креста на спине. Они ловят созвездия: вот несколько пауков слаженно хватают запутавшееся в сетях созвездие Рыб, выстригают его, опутывают липкими нитями и подвешивают в коконе... Обливают кокон смолой и зажигают: летят багрово-черные сполохи, копоть, разносится смрадный запах смолы, горелой человеческой кожи, паленых волос...
Желтовато-бурый липкий дым – или туман? – окутывает все, серой пылью путается в волокнах паутины, грязными хлопьями свисает с них копоть... Patriae fumus igne alieno luculentior . Низкие небеса провисают, как койка галерного каторжника, страдающего недержанием мочи. И на этих серых и пятнистых небесах там и сям, на тех самых местах, где прежде горели груды звездного огня, висят гроздья паучьих коконов, мерцающих изнутри светом, который с равным правом можно назвать и золотым, и гнойно-желтым...
Вот пауки чего-то не поделили и схватились между собой: с низких паутинных небес на землю падают обломки жвал, лапок и клешней, хитиновые панцири, капает гной из пропоротых брюх...
И это все длится, длится, рассвет все не наступает...
***
Цинтия застонала во сне.
Тиберий услышал ее стон и тряхнул головой, отгоняя наваждение. Что за кошмар лезет в голову! Откуда эти пауки примерещились?..
Она сквозь сон услыхала, что он идет к ней, и, не открывая глаз, пробормотала:
– Я уйду... сегодня...
– Куда это еще?
Тиберий в который раз удивляется: почему он до сих пор не «отодрал ее по черному», как выражаются легионарии? Потому что она так ошеломительно красива?.. Или потому, что напоминает ему Випсанию?.. Та тоже была совершенно воздушной...
Словно догадываясь о его желаниях, она встречает его во всеоружии, привстав на ложе так, чтобы иметь возможность ускользнуть. Впрочем, движения ее медленны, ленивы и бесстыдны... Во имя Венеры Вертикордии, как она пахнет со сна!..
– Откуда не возвращаются, вот куда...
А! Вчера он намекал ей, о чем будет писать Августу. Она подыгрывает ему.
– И ты собираешься унести туда, откуда не возвращаются, это изумительное тело?
Он хочет схватить ее, но она легко уходит от объятий, соскальзывает по ту сторону ложа и тянет за собой покрывало тончайшего виссона с пурпурной полосой по краю.
– Женщина уходит для того, чтобы остаться... – мурлычет она, одной рукой придерживая простыню, а кулачком другой то протирая глаза, то прикрывая зевающий рот. – Женщина потому только и остается, что вовремя уходит...
– В памяти, в памяти остается! – он слегка раздражен. – А не на самом деле. И потом, я еще вовсе не хочу, чтобы ты уходила! Тебе что, нравится поступать наперекор моим желаниям?
– Всякому нравится поступать наперекор чужим желаниям, ты это прекрасно знаешь. А иногда и уступать чужим желаниям... своим изумительным телом... – добавляет она, поддразнивая его.
Он усмехнулся:
– То-то...
– Пока оно изумительное... Но и потом!.. – словно спохватывается она, а на самом деле продолжает дразнить. – Послушай, я и потом, я и оттуда буду любить тебя! Ведь не может же быть ut meus obeito pulvis amore vacet1...
– Pulvis? Но мне не нужен прах! – ворчит Тиберий. – Мне ты живая нужна, живая...
Тиберия возмущает ее явный отказ от утренних забав. И все же на прямое насилие рука у него не подымается...
– А что значит «живая»? – продолжает Цинтия. – Когда-то я жила в маме – и ничегошеньки о том не помню. Но это не значит, что я была неживая, – из ее крови и семени отца в ней ткалась та пурпурная ткань, которая потом стала мной. Еще раньше я жила в любви, которую мама испытывала к отцу – и тоже об этом ничего не помню. Но это не значит, что я была неживая, – мама вздыхала, плакала, шла на причал, с замиранием сердца смотрела на закатные тучи над морем, на пенные гребни волн, искала глазами среди них его парус... Вот как я выглядела тогда... Мама звала меня Мелией – «песней»! – ни с того ни с сего добавляет она.
– Где ты этого набралась? – ворчит Тиберий. – Это – болтовня трусливых софистов. Они, мол, жили до рождения и продолжат жить после смерти. Конечно, nunc cum corpore periunt magnae animae и все такое прочее, но это важно для тех, кто остался, а не для того, чье тело предают костру!..
– Да, глупы люди, что боятся смерти – забавно морщит носик Цинтия. – Но я-то пребываю вовеки! И через сто, и через тысячу лет все та же я буду вдыхать тот же аромат роз и хлебать ту же горько-соленую морскую воду! Всех и каждого беру в свидетели! Никто не убедит меня в обратном!
Тиберий нахмуренно молчит, стоя у резного столика красного дерева, инкрустированного бронзой. На столике громоздятся письменные принадлежности, пергаменты, папирусы... «Вот помрешь – и узнаешь», – думает он раздраженно. Но вслух говорит другое:
– Одному легионарию моему голову снесли, а он в пылу битвы того не заметил и продолжал доблестно сражаться...
Цинтия игнорирует его слова.
– Знаешь, как молятся рыбаки в Аркадии, когда корабль уходит под воду? – говорит она, подходя ближе. – «О, Звезда Морей (Ave, Maris Stella), дай мне уснуть, а проснувшись, снова взяться за весла». Они знают, что смерть – всего лишь короткий сон, а потом снова нужно будет натирать мозоли веслами и парусной снастью.
– А ты-то откуда знаешь? Ты что, тонула с ними?
Улыбка и пожатие плечами в ответ.
– Рыбак и есть рыбак, – бросает Тиберий. – Умрет – на смену придет такой же. Рыбак, земледелец, легионер в твоем смысле бессмертны. Но когда умирает Вергилий... Цезарь...
– А в чем разница? Тот возвращается к веслам, этот – к «Энеиде»... Или к своей паутине из донесений и приказов, гонцов и палачей, интриг и совещаний...
– Возвращается? После своей... после кораблекрушения?
– А разве пылкий поклонник Вергилия – не тот же Вергилий?
– Но он повторяет чужие слова...
– Чужих слов нет. Если в них истина – их диктует Тот, кто обладает истиной, это Его слова, и неважно, кто их записал. Если же в них ложь – один глупец за другим бормочут их, каждый раз считая своим открытием...
– Гм?..
– В тебе живут сотни людей – сотни снов, – и жизнь каждого длится не дольше мысли. Они являются – и тут же умирают; разве ты скорбишь об их смертях? Ты и замечаешь-то их не всегда... Ничего кроме этого нет. В какой-то момент – ты Вергилий, в другие – Август, Дионис, летящая бабочка...
– К воронам сны! – снова раздражается Тиберий. – И к воронам бабочек! Умирать-то будет не Вергилий и не Август, а я! Я, понимаешь, я, тот, что есть, единственный. Других нет.
– Но что же такое «я»? – с ленивой усмешкой возражает она. – Да, других нет, но кто есть, кто существует? Ты? Вот уж нет! Только Он Один, от начала сущий. Только Он может сказать о себе «Я»!
– А я?
– И ты, и я – всего лишь Его сны...
– ?..
– Я ведь только снюсь тебе, – улыбается Цинтия. – Разве ты не знаешь? И сам себе ты только снишься. Но ты уснул слишком крепко, и потому тебе кажется, что ты – есть, что ты – на самом деле... Поэтому тебе и страшно умирать... И больше никогда не пить вина и не трепать одежду на дорогах... Но что значит умереть? Просто присниться тем, кого сейчас нет, кто придет после. Быть их кошмаром – или их сладкой грёзой... Или не присниться им...
– Про сон – это, конечно, чушь. Но главное ты поняла: человек должен остаться в памяти потомков! Иди-ка, прочти, что я написал! – Он самодовольно заводит руки за спину, прогибается, треща суставами. – Кажется, кое-что удалось...
Цинтия подходит, прищуриваясь и тряхнув буйными темно-рыжими кудрями.
– Это, что ли?
«...Мы провели Квинкватрии с полным удовольствием: играли всякий день, так что доска не остывала. Вот и вчера гости были все те же, да еще пришли Виниций и Силий Старший. Мы играли по-стариковски: бросали кости, и у кого выпадет «собака» или шестерка, тот ставит на кон по денарию за кость, а у кого выпадет «Венера», тот забирает деньги...».
– Что ты читаешь! Это – Август пишет мне! Мое – вот оно!
«...Разве не истязая, прославила фортуна всех своих любимцев? И разве не смерть придает окончательный блеск славе человеческой? Зайдет ли разговор об известном человеке, и что мы спрашиваем в первую очередь? «Как он умер?» Двенадцатью подвигами славен Геракл, но первое, что вспоминаем мы – тунику, пропитанную кровью Несса и погребальный костер. Лишь чаша с цикутой окончательно сделала Сократа великим; три четверти людей не знают о нем ничего, кроме чаши с цикутой, и не будь ее – не знали бы и его. Лиши Регула гвоздей и досок, вырви у Катона меч, свяжи ему руки, чтобы он не смог сдернуть с ран повязки, – и вот уже немалая часть посмертной славы у них отнята...
Кто-то скажет – нелегко добиться, чтобы дух презрел жизнь. Но разве ты не видишь, по каким ничтожным причинам от нее отказываются? Тот повесился перед дверью отказавшей ему любовницы, этот бросился с крыши, чтобы не слышать упреков хозяина... Так неужели добродетели не под силу то, что с такой легкостью делает страх?
Я сделал для Рима достаточно, чтобы имя мое осталось в памяти потомков. И довольно! Я ухожу!..»
Цинтия с недоумением читает эти строки, поднимает удивленные глаза на Тиберия:
– Чаша с цикутой, меч... Что ж крест-то пропустил?..
– Крест? – удивляется он. – Чей?
– Не посылай этого письма. Так нельзя писать...
– Нельзя? Почему это еще?
– В нем нет спокойствия... уверенности. Здесь они есть, – Цинтия касается письма Августа. – А у тебя... котурны, напыщенность... Может, это и хорошо для декламации... но Август ведь человек умный... Он ждет другого.
– И чего же он ждет?
Словно не заметив его слов, Цинтия оставляет письмо на столике и идет к балюстраде. Тиберий невольно следует за нею, шлепая по мрамору босыми ногами. «Какую, однако, власть забрала надо мной эта девчонка! – думает он. – Я ведь и в самом деле хочу узнать, что она об этом думает...»
***
...С полгода назад, в конце осени пришла она к дверям его виллы – худенький подросток с огромными глазами. Озябшая, голодная, со сбитыми пальцами и коленками, одетая не по погоде, в легком платье, без сандалий... Не будь она так красива – ликторы-фацисты попросту досадливо отогнали бы ее. Впрочем, стражи из внешнего оцепления даже не видели, где и как она прошла, и клятвенно уверяли, что мимо них ни зверь не прорыскивал, ни ворон не пролетывал... Однако запах хиосского заставлял думать о другой, более прозаической причине их неведения.
Гречанка, из каких-то дальних далей, из всеми забытого рыбацкого поселка на берегу Аркадии. Что она видела в жизни? Мокрые сети, пахнущие гниющими водорослями, скудные сумерки в хижине, едва освещенной сосновой лучинкой?..
Она заявила, что у нее есть дело к наследнику императора. Никакого дела не оказалось, но Тиберий влюбился в нее без памяти, как только увидел.
А когда ее отмыли, умастили, приодели и накормили, оказалось, что с ней не стыдно появиться в любой компании, даже среди тех снобов, что то и дело с самыми благовидными поводами заезжают на Родос и из Египта, и с Востока, и из Малой Азии, и из самого Рима... Да что там «не стыдно»! Они спорили и почти ссорились за право сказать ей слово, сесть с ней рядом...
***
Плиты, на которых покоится солнце, горячи для босых ног, те же, на которых лежит тень платанов, по-утреннему холодны. Через балюстраду свешиваются длинные плети роз, их почки уже открываются. Тиберий касается руками прохладного мрамора и невольно вздрагивает от его скользкости: за балюстрадой, далеко внизу, вздыхает и взрыкивает море, налетая белопенными волнами на косматые зеленые скалы. Ниже и значительно правее шумит и громыхает торговый порт Камироса; от судов к складам и назад цепочками идут рабы с амфорами, бочками, тюками и ящиками...
– О, Юпитер, какой чудный день! – жмурится на солнце Тиберий. – И умирать не хочется...
– Зачем же тебе умирать? – Цинтия полуобернулась через плечо, глаз ее не видно за ресницами. – Тебе жить и жить! Ведь ты теперь свободен. Уже несколько дней, как свободен! Завтра утром придет почта, и Август с обычными своими ужимками известит, что от твоего имени дал Юлии развод.
Тиберий недоверчиво хмыкает.
– Как ты можешь знать?
– Он раздумывает сейчас, отправить ее в ссылку или казнить за прелюбодеяние... по древнему праву отца... Ее любовник уже покончил с собой... И ее сообщница Феба, вольноотпущенница... А он сказал, что лучше бы ему быть отцом Фебы, нашедшей в себе силы на это, чем ее отцом...
– Как звали любовника? – быстро спросил Тиберий.
– Юл Антоний. Ты словно проверяешь меня, – улыбается Цинтия. – Не беспокойся, я знаю.
– Только обреченные на смерть могут знать будущее.
– Все мы обречены, – был ответ. – А я сегодня уйду...
Тиберий удивленно смотрит на нее, а она – в небесную лазурь, на ту грань, где море перетекает в небо. Так она серьезно? Он делает движение к ней вдоль балюстрады – она отодвигается:
– Не подходи! Прыгну немедленно!
– И вот так всегда, – ворчит Тиберий. – Только почувствуешь себя более-менее уверенно, и на тебе! Либо солнце закатится, либо из цирка возгремит финал Еврипидова хора. Что еще тебе взбрело в голову?
– Я беременна, – говорит Цинтия. – Пятый месяц, он уже стучит ножками...
– Очень за тебя рад. Понятно, что тебе хочется прыгать от радости... но почему со скалы? И, раз уж ты взялась предсказывать: буду ли я императором?
Он просто не сумел сдержаться, задавая этот вопрос, и ему неловко. Она оглядывает его, ему чудится в этом взгляде презрение.
– Разумеется, будешь! – Цинтия поглаживает рукой мрамор балюстрады. – А наш сын – если он будет – будет императором мира... Века и века будут править миром его преемники!..
– Императором... Преемники... – иронически растягивает слова Тиберий, словно пробуя их на вкус. – Я по сей день не знаю, буду ли императором Рима, а тут сразу – мира... векá и векá... Что ж, я, по-твоему, должен просить тестя, божественного Августа... гм... и сенаторов... признать наследником сына, рожденного... гм... на стороне?.. Не зная еще, наследник ли я сам... Вряд ли они обрадуются. Так что с этим предсказанием ты... ошибаешься. А для пророка, видишь ли, важно, чтобы сбывались все его предсказания. Если он ошибается в одном, ему, как Кассандре, уже ни в чем нет веры... Ты, может, не знаешь: у меня есть сын, Друз, ему десять лет, и я нежно люблю и его, и его мать... Випсанию Агриппину... по сей день. Я и тебя-то... взял... потому, что ты на нее похожа. Если я стану императором, – в чем у меня после твоих слов вовсе не прибавилось уверенности, – супругой моей будет она... я, во всяком случае, все для этого сделаю... Она, не ты. А наследником – он.
– А ни от тебя, ни от Августа, ни от Сената ничего уже не зависит, – усмехается Цинтия. – Випсания отдыхает... И Друз... Сейчас все – в моей власти. Забудь я о долге – ты поразишься, как легко устроится все остальное, сколько сил, – и человеческих, и... словом, не человеческих – будет в это вовлечено. Рожэ – и буду императрицей до гроба. И твоей супругой. Consortium omnis vitae ... Даже если Випсания удавится от злости!
Тиберий некоторое время почти с восхищением смотрит на дерзкую девчонку.
– Но если так, – хмыкает он, – зачем тебе умирать? Впереди – океан счастья! Ныряй в него, не в эту лужу! С этим ребенком, по твоим словам, к Риму придет власть над миром. Чем же он помешал тебе?
Показалось бы слишком могучим
Племя римлян богам, если б этот их дар сохранило?
– Дар?.. Да он будет запредельным чудовищем, ужасом человечества. Каких не было в истории...
– Ну и пусть! – скалится Тиберий. – Подумаешь, чудовищем! Лишь бы правил!
– Он целиком, до последнего человека, вырежет народ...
Тиберий хохочет, не дослушав ее:
– И в этом-то состоит запредельное злодейство?
– И еще он уничтожит книги (она выговорила это слово по-гречески – Βιβλιον), и после этого у людей не останется надежды. Уничтожит бесследно, полностью, понимаешь, и их, и тех, для кого они святы. И никто даже знать не будет, что книг нет, и надежды не осталось... Она именно так сказала...
– А кто эта «она»?
– Сивилла, – пожала плечами Цинтия. – Сабба. Старуха. С глубокими морщинами, ввалившимися глазами, бородавками на лице, заросшими седым волосом. И под крышей ее хижины, среди сушеных трав и мухоморов, висело чучело крокодила... – в голосе Цинтии мелькает тень озорства.
– Настоящая ведьма, – удовлетворен Тиберий. – Разве не могла она сказать ложь специально, во зло тебе или мне?
Цинтия стоит, в упор глядя на Тиберия, но и тот не собирается отводить взгляд:
– Ну, хорошо, я – злодей, сын мой – злодей... – Он старается не горячиться и быть убедительным. – Но при чем тут книги? Какое отношение имеют книги к надежде? Какой надежде? Надежде на что? Пойми, это просто бред! Не верь грошовым доморощенным предсказаниям! Из-за пустых слов, сказанных по вздорному поводу, ты собираешься лишить жизни и себя, и сына. Живого, стучащего ножками! Цинтия! Опомнись! Приди в себя! Monstra te esse matrem!1 Кстати, откуда ты знаешь, что будет сын?
– Сын, я знаю. Но его не должно быть, – спокойно, хоть пальчики ее слегка вздрагивают, возражает Цинтия. – Если он будет, он сделает то, что о нем предсказано. Уничтожит народ. Книги. Но те, кто останется, даже не поймут, что произошло. Они будут слагать только славословия в нашу – твою и мою – честь. А проклинать меня тогда, понимаешь, проклинать меня в веках, век за веком, как должно бы, будет просто некому. Некому, понимаешь? Их не будет.
– Да кого ж это их, разрази их Юпитер?! – откровенно паясничает Тиберий. – Кто посмеет проклинать мою девочку! Да я всех их, одного за другим, самолично зарежу, чтобы только ты осталась со мной... Nec Deus intersit!
– Их? Какая разница...
Цинтия поднимает руки и кончиками пальцев касается лба и висков. Лицо ее жалко и измучено, на верхней губке и на висках – росинки пота.
– В самом деле, какая разница! Мы же не о чем-то реальном говорим... О, позабытая в веках спасительница мира!.. У тебя истерика, девочка, в твоем положении это бывает... Расслабься, успокойся, приляг, сейчас я велю принести вина и легкий завтрак... Соленые маслины, да? И холодной вареной баранины? Постной... С теплой душистой ячменной лепешечкой, а?
Цинтия отрицательно качает головой:
– Не хочу...
– Ты говоришь – книги. Но чтó такое книги? Вот Цезарь спалил Александрийскую библиотеку, почти полмиллиона книг – неважно, хотел, не хотел, пусть даже сама сгорела, – что и для кого от этого изменилось? Да хоть все вообще их сжечь – кому от этого станет жарко или холодно, кроме тех, кто сумеет нагреть на этом руки? Хочешь, я сожгу...
Не выпуская ее из вида, он отступает к столику, хватает письмо, подносит к факелу. Пергамент вспыхивает.
Цинтия, полуобернувшись, смотрит... И молчит.
Дались же ей эти книги... Лет десять назад Август действительно собрал по империи и спалил все писаные оракулы, но они были ложными, а истинные поместили в храме Аполлона Палатинского. Habent sua fata libelli , и в Риме их судьба – быть сожженными. Тарквиний вверг в пламя Сивиллины книги. Цезарь жег все, до чего мог дотянуться. До Александрийской, хоть не все это помнят, была огромная библиотека друидов, в Галлии, в Алезии, – он предал ее огню вместе с друидами... И разве только это... Немудрено, что какая-то гадалка, у которой отняли шпаргалку, позволявшую зарабатывать ее вздорный хлеб, могла наболтать что-то невежественной девчонке...
– Она сказала, что я сама все увижу, – лихорадочно забормотала Цинтия. – И пойму. Я сразу забыла. А вспомнила недавно, после сна с пауком... и увидела. И поняла! Ее слова теперь ни при чем. Я вижу! Когда от подзвездного мира остается жалкая лачуга, заплетенная паутиной, и неразборчивый навязчивый шелест на ухо, – и это уже, пойми, для всех и навеки, надежд нет никаких, надеяться больше не на кого... Sperandum est vivis, non est spes ulla sepultis ...
– Сна с пауком? – вздрагивает Тиберий, вспомнив свой предутренний кошмар, в котором он лежал, спеленутый паутинами, и глядел в полыхающее зарницами пожаров ночное небо. Спину его осыпает холодный пот. – Ты заговариваешься. Ты бредишь. Давай-ка ты приляжешь, и тебе сделают холодный компресс?.. Я сам сделаю! А?
Цинтия отрицательно качнула головой:
– Конечно, забудем! Меня ты забудешь сегодня же, еще и солнце не закатится. «Цинтия? Чье это имя? Почему оно мне мерещится?» Так должно быть. Лучше безвестность, чем бесславье... воплощенное в славословиях...
– Цинтия!
– Он мог бы стать подлинным чудовищем, – медленно говорит она, словно закончив что-то мучительное взвешивать и приняв окончательное решение. – Именно этот. Bellus qua non occisa homo non potest vivere1. Но его не будет... – Она побледнела и пошатнулась. – А другой и сделает другое...
Тиберий не ищет слов: слова не помогут. Он шагает от столика к балюстраде, теперь их разделяет всего несколько локтей... Она стоит, слегка склонив голову, упершись руками в балюстраду, словно собирается с силами... Одно мгновение: броситься, схватить ее...
И вдруг, как-то сразу и до конца, Тиберий понимает, что, собственно, происходит. Цинтия одержима демоном! Да! С красными глазами, горящими, как угли, со зловонным, опаляющим, липким дыханием, cornutus et hirsutus2, – почти наяву предстает он перед ним. И сразу исчезает, но Тиберий чувствует, как руки его, спина, ноги наливаются нечеловеческой силой. Пальцы становятся цепкими, словно когти... Броситься и схватить! И всего-то тут несколько локтей...
Прицеливающимся взглядом, готовясь к прыжку, он глядит на нее, – и вздрагивает, отшатывается, прикрывает глаза рукой... Что это, во имя Юпитера Капитолийского?! За ее спиной распахнулись огромные лебединые крылья... Он отвел руку – разумеется, только показалось! Это всего лишь белое волокнистое облачко, отливая жемчужным и розовым, спешит своим таинственным путем по небесной лазури... Но момент для прыжка упущен, ноги слабеют, поджилки трясутся...
***
Как же устал он от этого разговора!.. О чем он старается? Зачем? Девчонка хочет утопиться, потому что ей что-то там такое наболтали о ее ребенке. Ну и пусть топится! В конце концов, invitum qui servat idem facit occidenti ...
Но чем больше он так себя уговаривает, тем страшнее ему становится. Словно свет понимания – сначала дымный, чадящий, а потом нестерпимо яркий, опаляющий и слепящий, разгорается в нем. В нем, в его чреслах скрыт некий корень зла! Так Минос Критский вместо семени извергал ядовитых змей и скорпионов и губил сходившихся с ним женщин... С этим ребенком – его ребенком! – связано что-то страшное, лютое, непереносимое... От того, родится он или не родится, зависят судьбы мира. О! Она знала это заранее. И пришла специально, чтобы не другая, незнающая, а именно она зачала этого ребенка. Зачала для того, чтобы потом убить его... Но как, но разве вообще можно знать наперед такое?
– Цинтия!
– Да?
– Осенью, когда ты пришла, ты ведь этого еще не знала?
Ему кажется, что он не сам произносит безнадежный вопрос, а кто-то иной его губами выговаривает слово за словом.
Она не спрашивает, чего она не знала, она потупляет глаза, она не в силах солгать:
– Я это знала...
От этого ответа вдоль его хребта снизу вверх идет волна озноба, поднимая шерстинки.
– Ты только для этого приходила?
Вот уж и на затылке волосы поднимаются от священного ужаса... Так он угадал?! Она из сонма небожителей?!
С минуту она смотрит на него взором из другого мира, из безмерного своего далека.
– То есть, что ли я, как подневольная рабыня, к тебе была послана... а теперь ухожу?..
Тиберий кивает. Глаза его широко открыты.
– А я ведь собиралась ночью... без тебя... Ты спал...
– Ну?
– Я не смогла...
– Почему?
– А ты не понимаешь? Я хотела проститься...
– Цинтия!..
– И я не могу тебя даже поцеловать, – заторопилась она, – потому что тогда ты меня уже не отпустишь... И я сама не смогу уйти... И ты станешь другим... Мы будем счастливы до погребального костра... Но он сделает то, что ему написано на родэ... А этого допустить нельзя... Я не орудие судьбы... пытки... Я – живая, хочу добра, люблю... Но если я не сделаю этого сейчас, я вообще никогда не смогу...
– Цинтия!..
– Не подходи!
***
Через балюстраду легким, мечущимся своим полетом перепархивает крупная яркая бабочка, снижается, снова поднимается почти к самому лицу Цинтии и от нее направляется в морской простор...
– Видишь – это Он, – говорит она, широко распахнув руки, совсем другим, легким и чистым голосом, тем, какой был у нее всегда. – Он зовет меня, видишь?
– Мелия! – вскрикивает Тиберий, и руки его сами собой вскидываются, словно хотят удержать ее...
– Ты запомнил, – оборачивает она к нему счастливое лицо, залитое слезами, а он-то и не видел, что она плачет. – Прощай! Любимый... Я вернусь! Может быть, завтрашним же утром вернусь!..
...Живое женское тело, комок теплой плоти и несказбнных ароматов, легко взлетает над мраморной балюстрадой, а потом, крутясь и переворачиваясь, начинает падать.
***
Тиберий отворачивается. Он не хочет видеть, как это произойдет... В то мгновение, когда тело ее с глухим шлепком коснется острых и корявых известковых скал, где взревывает прибой, – разом разорвутся таинственные нити, которыми дух привязан к материи. Все, что год за годом срасталось с этим телом или отпечатывалось в нем – страхи и надежды, желание счастья и тепла, память о боли и ласках, мечты и тоска, – все в одно мгновение станет ничем, канет во мрак без отклика и возврата. Волна за волной будут равнодушно приподнимать легко уступающие их движениям руки и ноги, желтовато-розовые на зелени водорослей. Но зелень скоро побуреет, пропитываясь кровью из разорванных артерий, покроется серой слизью из расколотого черепа... А потом очередная, более тяжелая волна сорвет труп со скал, оставив на них клочья выцветшей, белесой, обескровленной кожи, и потащит его в открытое море...
– Прости, – шепчет он.

0: РОДОССКАЯ ПАУТИНА

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 22:15 + в цитатник

Литературно-художественное издание
Сервий Юлий Макрон
«...СОКРЫТИЕМ СОКРОЮ...»
Книга I:
РОДОССКАЯ ПАУТИНА
Интерлюдия:
ИГРА В ИЗЛОМАННЫЕ КОСТИ
Роман






Руководитель проектаК.С. Филиппов
Главный редакторВ.В. Дашевская
Технический редакторВ.И. Сергеев





Сдано в набор 17.08.2003. Подписано в печать 11.03.2004.
Формат 60*84 1/16. Гарнитура «Таймс». Усл. печ. л. 16,74.
Бумага офсетная. Печать офсетная. Тираж 1000 экз. Заказ № 61.
Издательство ООО «Терра».
344034, г. Ростов-на-Дону, ул. Портовая, 33, тел. 99-94-78.
ЛР № 65-61 от 24.01.2000.
Отпечатано в типографии ООО «Терра».
344034, г. Ростов-на-Дону, ул. Портовая, 33, тел. 99-94-78.
ПЛД № 65-110 от 15.07.97.






Сервий Юлий Макрон



הָסְתֵּר אסְתִּיר

«...СОКРЫТИЕМ
СОКРОЮ...»

Роман в трех книгах



Я сокрытием сокрою лицо Мое в тот день за все зло, которое сделал он, обратившись к богам иным.
Второзаконие 31:18
Для чего в Дварим 31:18 слово «сокрытие» повторено дважды? Чтобы показать – само сокрытие будет сокрыто.
Израэль Бааль Шем Тов











Ростов-на-Дону
«Терра»
2004


Сервий Юлий Макрон




Книга первая
РОДОССКАЯ
ПАУТИНА


Представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность.
Ф.М. Достоевский.
Преступление и наказание, IV:I
Что такое вечность – это банька,
Вечность – это банька с пауками.
Если эту баньку
Позабудет Манька,
Что же будет с Родиной и с нами?
Виктор Пелевин.
Generation «П»

Перевод с латинского, литобработка:
В.И. Сергеев




Ростов-на-Дону
«Терра»
2004

ББК Ш5(2Р)6=544.2и
С 32

Рисунок на авантитуле Р.А. Аванесян


С 32Сервий Юлий Макрон.
«...Сокрытием сокрою...». – Кн. I: Родосская паутина. –
Интерлюдия: Игра в изломанные кости: Роман / Пер. с лат.
и литобработка В.И.Сергеева. – Ростов н/Д.: ООО «Терра», 2004. – 288 с.


ISBN 5-98254-012-9


Книга представляет собой весьма вольный, литературно обработанный перевод произведения предположительно античного автора, оригиналом которого редакция в настоящее время не располагает. Редакция обращается к лицу (лицам) или организациям, у которых находятся фрагменты оригинала, с настоятельной просьбой связаться с нею в целях полного научного издания документа, а также его текстологической, почерковедческой, папирологической и прочих экспертиз, которые позволят установить подлинность, надежность и достоверность источника. Выполнение этой работы может пролить новый свет на историю Рима начала новой эры. Пока этого не сделано, редакция просит читателей не связывать имена фигурирующих в книге лиц с реальными историческими и мифологическими персонажами и отнестись к предлагаемому тексту исключительно как к художественному вымыслу, апокрифу, а возможно, и злонамеренной фальсификации. Переводчик и издатели просят воспринимать предлагаемый текст буквально, «as is» (как есть), и не несут ответственности за мысли и ассоциации, которые могут прийти читателю в голову в результате его прочтения.


ББК Ш5(2Р)6=544.2и
ISBN 5-98254-012-9




© Сергеев В.И., перевод, литобработка, 2004

Вложение: 3789104_book1_1.doc



Поиск сообщений в vasily_sergeev
Страницы: 100 ..
.. 3 2 [1] Календарь