-Поиск по дневнику

Поиск сообщений в sotrudnik

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 13.03.2007
Записей:
Комментариев:
Написано: 44






Висковатов "Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество" ГЛАВА VIII

Среда, 19 Марта 2008 г. 01:34 + в цитатник
 (200x306, 23Kb)Литературная деятельность М.Ю. Лермонтова в университетские годы

Как натура субъективная, Лермонтов хорошо помнил все, что случалось с ним в раннем детстве. Любя оставаться один на один с своей фантазией, он охотно уходил в мечтания о прошлых событиях своей молодой жизни и, в разладе с окружающим, останавливался на образах, скрывавшихся в полумраке дней детства, и их наивными, чистыми душевными движениями. Вот почему он вновь и вновь возвращался к образу матери, о которой хранил лишь смутное воспоминание.
Чем сильнее удручал поэта разлад жизни, который рано стал им ощущаться вследствие враждебных отношений между отцом и бабушкой, тем более манили его светлые сумерки первого детства, время раннего развития его любящей и верующей души.
В одну из минут глубочайшей грусти Лермонтов еще в 1831 году пишет стихотворение «Песнь Ангела». Для биографии оно особенно интересно в первоначальном виде:

..Он (ангел) душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез,
И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой.
Душа поселилась в творенье земном,
Но чужд ей был мир. Об одном
Она все мечтала, о звуках святых,
Не помня значения их.
С тех пор непонятным желаньем полна,
Страдала, томилась она,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли

Нам сдается, что это стихотворение хранит в себе основную характеристику музы поэта. Здесь он является самим собой и дает нам возможность заглянуть в святая святых души своей. Здесь нет и тени насилования чувств, которое мы порой можем заметить в его произведениях и которым он замаскировывает настоящее свое «я».
Его в высшей степени чуткая душа не встречает отзыва. Он поэтому скрывает от всех настоящие движения ее и старается выставить холодность и безучастность изгнанника рая.

Он был чуток к любви и безгранично предан тем, кого заключил в свое сердце. Но именно эта безграничная преданность и делала его требовательным. Одна фальшивая нота заставляла его съежиться в самом себе и нарушала все душевное равновесие.
Мы знали человека, не разгадавшего себя и сбившегося с настоящего своего пути. Он был одарен замечательными музыкальными способностями. В нем была душа артиста-музыканта, но он попал в дипломаты. Однако он все-таки жил музыкой и сам играл на скрипке, по большей части оставаясь недовольным собой. Великие артисты высоко ставили его понимание музыки. Для этого человека одна фальшивая нота становилась источником невыразимого страдания. Случалось ли ему услышать ее в игре другого, собственный смычок изменял ему, но с ним тотчас делалось что-то необыкновенное. На выразительном лице его являлся отпечаток страдания, какого не случалось нам видеть на поле сражения или под ножом хирурга. (…) Вот отчего он, чем старше становился, тем труднее допускал кого-либо в святые святых «я», а напротив, старался встать к человеку такой стороной, чтобы всякое случайное задевание его чутких струн становилось затруднительным. Отсюда, конечно, неестественность и натянутость в отношениях поэта к другим.
Недаром же в минуту отчаянья Лермонтов сам себе пишет эпитафию, которую кончает так:

… И в нем душа запас хранила
Блаженства, муки и страстей;
Он умер, здесь его могила,
Он не был создан для людей.

Чем моложе был Лермонтов, тем больше была в нем надежда встретить родную душу. Оттого-то 15 и 16-летним мальчиком он метался от одного предмета любви к другому, то тут, то там думая найти понимание и сочувствие. Особенно сильно это проявлялось в промежуток времени от 1830 до 1832 года, когда из мальчика он становился юношей, а домашние сцены и окончательная распря между бабушкой и отцом поставили поэта в такое положение, что он оторвал душу от обоих, а скоро и совершенно лишился отца, смерть которого тяжело на нем отозвалась.
Вот тут-то и настала пора любви и страстей нежной. Лермонтов окружен был целой толпой девушек, двоюродных и троюродных сестер с их подругами. Между ними избирал он себе предмет для тайных вздохов и молитв, для воспевания и любви.
Об отношениях его к Екатерине Александровне Сушковой мы говорили в своем месте, а также о нежных чувствах, питаемых к двоюродной сестре Анне С. Немного позднее вся его страстная любовь сосредоточилась на Варваре Лопухиной. Это была привязанность глубокая, всю жизнь сопровождавшая поэта. Образ этой девушки, а потом замужней женщины, является во множестве произведений нашего поэта и развивается потом в «Герое нашего времени» в лицах княжны Мэри и особенно Веры.
Вареньке Л. посвящено большое число стихотворений; но Лермонтов никогда не называет ее имени.

Сверстники, знавшие о ней, покровительствовали пламенному чувству молодых людей, имевшему самый идеальный характер. Впрочем, оба они не выказывали своей любви и не говорили о ней, но признавали ее молча. Старшие, если знали о том, то не придавали серьезного значения. Поэт был одних лет с ней и, следовательно, его считали мальчишкой, когда она, достигнув 16 лет, была уже «невестой», и приходилось думать о выдаче ее замуж.
«Она была прекрасна, как мечтанье»: продолговатый овал лица, тонкие черты, большие задумчивые глаза и высокое, ясное чело навсегда оставались для Лермонтова прототипом женской красоты. Над бровью была небольшая родинка.
Характер ее, мягкий и любящий, покорный и открытый для добра, увлекал его. Он, сопоставляя себя с ней, находил себя гадким, некрасивым, сутуловатым горбачом: так преувеличивал он свои физические недостатки. В неоконченной юношеской повести он в Вадиме выставлял себя, в Ольге – ее, и так описывал внешний вид любимой девушки:

Это был ангел, изгнанный из рая, за то, что слишком сожалел о человечестве… Свеча, горящая на столе, озаряла ее невинный открытый лоб и одну щеку, на которой, пристально вглядываясь, можно было бы различить золотой пушок; остальная часть лица ее была покрыта густою тенью, и только, когда она поднимала большие глаза свои, то иногда две искры света отделялись в темноте. Это лицо было одно из тех, какие мы видим во сне редко, а наяву почти никогда… Иногда выходила на свет белая ручка с продолговатыми пальцами; одна такая рука могла быть целой картиной.

Вареньку Лопухину окружали вниманием, за ней ухаживали; это приводило поэта в трепет, волновало, возбуждало ревность. Когда разнесся слух, что она, «снизошла» к одному из ухаживающих, выходит замуж, поэт пришел в негодование, потом загрустил и долго не виделся с ней. Они случайно встретились опять в доме у общих друзей. Там объяснилось, что все вздор, что никогда не думала она любить другого и что брак, о котором заговорили, был исключительно проектирован родными. Тогда Лермонтов, возвратясь домой, написал стихотворение, в котором выразил перенесенную им муку и затем радость сознания, что все же она любит его. В стихотворении она выставлена как бы уже вышедшей замуж. Заглавие этого произведения: «28 сентября»:

Опять, опять я видел взор твой милый!
Я говорил с тобой!
И мне былое, взятое могилой,
Напомнил голос твой…
………………………………
… Нет!.. ты его не любишь!.. Тайной властью
Прикована ты вновь
К душе печальной, незнакомой счастью,
Но нежной, как любовь.

Но недолго длилось душевное спокойствие. Опять в сердце закрадывалось сомнение и ревность. В Варварин день праздновались именины дорогой девушки. Гости наперерыв старались угодить ей и выказывали свою приязнь. Веселая и беззаботная, сияла она между молодежью. Лермонтов мрачный сидел в углу поодаль. Придя к себе домой, он писал.

4 декабря, день Св. Варвары, вечером возвратясь. Вчера еще я дивился продолжительности моего счастья! Кто бы подумал, взглянув на нее, что она может быть причиной страданья.

Тут же он набросал стихотворение «К другу», в котором жалуется на обманутые надежды:

Забудь опять
Свои надежды.
Об них вздыхать –
Судьба невежды.
Она дитя!
Не верь на слово,
Она шутя
Полюбит снова.

На обложке черновой тетради того же времени находилось наскоро набросанное стихотворение, кончавшееся так:

… Но разве я любить
Тебя переставал, когда толпою
Безумцев молодых окружена,
Тогда одной своей лишь красотою
Ты привлекала взоры их одна? –
Я издали смотрел, почти желая,
Чтоб для других твой блеск исчез,
Ты для меня была, как счастье рая
Для демона, изгнанника небес.

Параллельно с переживаемыми Лермонтовым внутренними бурями шло творчество, весьма разнообразное в годы пребывания в университетском пансионе и университете. Любопытна поэма «Ангел смерти». Она посвящена верному другу А.М. Верещагиной, знавшей все движения души поэта. В посвящении уже мы находим мотив, который звучит в «Песне ангела», и в целом ряде произведений, — это стремление к иной, лучшей родине:

Явись мне в грозный час страданья
И поцелуй пусть будет твой
Залогом близкого свиданья
В стране любви, в стране другой.

И это произведение имеет автобиографическое значение. Герой Зоарим есть выражение того, как Лермонтов судил о самом себе:

Юный Зоарим –
Он на земле был только странник,
Людьми и небом был гоним;
Он мог быть счастлив, но блаженств
Искал в забавах он пустых,
Искал он в людях совершенства,
А сам – сам не был лучше их.
Любил он ночь, свободу, горы
И все в природе – и людей – …

И вот этот-то Зоарим «одно сокровище-святыню имел под небесами». Это сокровище – девушка, «милая, как цвет душистый рая»; зовут ее Адой. Ею был встречен Зоарим.
Если Зоарим – Лермонтов, то в Аде мы видим опять Вареньку Лопухину, какой он себе ее представлял, какой ее любил.

В 1831 и 1832 году, еще не достигнув 18-летнего возраста, Лермонтов в некоторых произведениях является созревшим художником. Не говоря о лирических стихотворениях, как например, «Белеет парус одинокий» или «По небу полуночи ангел летел», которые каждый образованный русский знает наизусть, но и большие его поэмы доходят до известного совершенства, как например, «Измаил-Бей». Боденштедт, написавший лучшую характеристику поэтической деятельности Лермонтова, ставит «Измаил-Бея» даже выше «Мцыри», с чем, впрочем, мы не можем согласиться. Лермонтов в эти годы много занимался Байроном; в его произведениях сильно отражаются манера и мысли английского поэта; оттого обыкновенно о Лермонтове говорят, как о подражателе Байрона, несмотря на последующие произведения его, свидетельствующие о совершенной его оригинальности. Михайлов справедливо говорит, что в наших критических статьях о Лермонтове гораздо больше говорилось о Байроне и байронизме, чем о нем. Влияли на Лермонтова и Гете, и Шиллер, и Гейне, влияли и Батюшков, Жуковский, Пушкин, повлиял и Байрон. Из этого, однако, еще не следует, чтобы Лермонтов был только подражателем. Ведь и в юношеских стихотворениях Байрона, изданных 18-летним поэтом под названием «Часов досуга» (Hours of Idleness), немало встречается подражаний разным поэтам и особенно Оссиану. В них много водянистого, обыденного, ничем не отличающегося от стихов любого школьника-стихотворца и, строго говоря, немного оригинальных строк и идей.
В одном с ним возрасте Лермонтов является даже более оригинальным и зрелым в своих произведениях. Рассмотренная поэма «Ангел смерти», связанная, как мы видели, с тем, что переживал сам поэт в то же время, особенно при первом наброске плана, напоминает «Корсара» Байрона. В тетради Лермонтовым записано:

Написать поэму: «Ангел смерти». Ангел смерти при смерти девы влетает в ее тело из сожаления к любезному и раскаивается, ибо это был человек мрачный и кровожадный, начальник греков и т. Д.

Правда, в исполнении герой поэмы не является начальником греков, но, очевидно, Байрон, его герои, Греция – все это жило в воображении Лермонтова. Уже Аполлон Григорьев замечает, что пояснить настроение души поэта одним влиянием музы Байрона, одним веяньем байронизма нельзя, хотя, вместе с тем, нельзя и отвергнуть того, что Лара коснулся его обаянием своей поэзии, подкрепил, оправдал и толкнул вперед тревожные требования души поэта.
И таково мнение всех, внимательно изучивших лермонтовскую музу.
Дело в том, что одинаковые условия и частной, и общественной жизни, даже в двух совершенно различных народностях и странах, легко могут произвести одно и то же следствие и образовать в людях весьма сходные черты характера и образа мыслей, особенно если встречается тождественность и в самых прирожденных свойствах души.

В личной судьбе обоих (Байрон и Лермонтов) было особенно много сходства. У того и другого отцы, по-видимому, были натуры родственные. Во всяком случае, много сходства в положении и относительно сыновей. Оба жили в дали от них, а когда приезжали, то дети бывали свидетелями страшных сцен между отцами и воспитывающими их матерью и бабушкой. Мать Байрона любила сына, но была взбалмошной женщиной, то баловавшей его не в меру, то делавшей ему сцены. То же можно сказать о воспитывавшей Лермонтова бабушке, заменившей ему рано умершую мать.
Обе женщины были богаты; отцы поэтов нуждались. Оба ребенка воспитывались среди женского элемента, баловавшего их не в меру. Сходство есть во внешней обстановке, в нравственных свойствах, в физических недостатках и в том, как недостатки эти действовали на образование характеров.
Рассказывают, что Байрон в детстве уже страдал тем, что одна его нога, поврежденная при рождении, была искалечена, и его называли «уродом». Он мучился, что не мог, как ему казалось, из-за этого недостатка нравится женщинам. Он всю жизнь не мог позабыть, как 15-ти лет, полюбивши 17-летнбб Мэри Ховарт, должен был присутствовать при том, как она кружилась в вихре бала в объятьях других, а он со своей ногой не мог принимать участие в танцах. Ужасен был для него удар, когда ему случайно пришлось услышать, как эта обожаемая им девушка сказала о нем своей горничной: «Не полагаешь ли ты, что я могу интересоваться хромым мальчишкой?» Тринадцать лет спустя Байрон на вилле Диодати, на Женевском озере, вспоминает это происшествие в своем стихотворении «Сон» и пишет его, обливаясь горькими слезами. В молодости намеки на физические недостаток порой доводили его до бешенства, порой он сам отзывался о нем с юмором и сарказмом.
Тоже бывало с Лермонтовым. «Он был дурен собой, - говорит про нашего молодого поэта Ростопчина. – Эта некрасивость… перешла образ мыслей молодого человека с пылким умом и неограниченным самолюбием». Он был сутуловат и кривоног вследствие болезни в детстве, а потом, разбитый лошадью, всю жизнь слегка похрамывал. Он сердился, когда указывали ему на его физические недостатки, но подчас и сам над ними смеялся и рисовал на себя карикатуры, или выставлял самого себя в произведениях с именем, данным ему товарищами в насмешку. В юношеской повести он воспроизводит себя в Вадиме-горбаче и описывает его жестокие страдания из-за того, что его, урода, не любит любимая им девушка. Лермонтов мальчиком, да и позднее, приписывал отсутствием в себе красоты неуспех у женщин, и это его тревожило. Он старался вознаградить этот недостаток ловкостью и совершенствовал себя во всевозможных телесных упражнениях так же, как и Байрон, искавший славы ездока, бойца, пловца и проч. Байрон сызмальства не выносил несправедливого обращения со слабыми или подначальными; он заступался за них, брал их под свое покровительство. Лермонтов в детстве еще напускался на бабушку, когда она бранила крепостных, он выходил из себя, когда кого-нибудь вели наказывать, и бросался на отдавших приказание с палкой, с ножом – что под руку попало. Оба они не в меру рано созрели. Рано сказались в них субъективная сила и индивидуальное развитие, сделавшее их одинокими среди окружающих.
С самой юности рассудок Лермонтова уклонялся от обычного пути людей. Он смотрел на землю иными, не их глазами. Их честолюбие было не его честолюбием; их интересы и цели были чужды ему; иные были радости и печали; иные, не всем свойственные ощущения волновали его. Но разъяснить себе состояние духа, выбраться из хаоса, выработать ясное понимание и миросозерцание юноша не мог: да они и не вырабатываются; требуются еще и выстрадать их, а для этого надо много видеть, много переиспытать – надо жизнь перейти. Молодой поэт чувствовал только над собой что-то роковое. Он испытывал власть судьбы. Он вперед, так сказать, теоретически, изведывал жизнь и страдание с самого детства. Он страдал более, чем жил. Ему мучительно хотелось выбраться из хаоса мыслей, ощущений, фантазий. Ранняя любовь, непонятная и оскорбляемая в чуткой душе, заставила ее болезненно воспринимать и корчиться оттого, что почти незаметно пережито было бы другим; он бросился в крайность, зарылся в неестественную, напускную ненависть, которая питала в нем сатанинскую гордость. И эта сатанинская гордость, опять-таки, искусственно прикрывала самую нежную, любящую душу. Боясь проявления этой нежной любви, всегда приносившей ему непомерные страдания, поэт набрасывает на себя мантию гордого духа зла. Так иногда выносящий злейшую боль шуткой и сарказмом подавляет крик отчаяния, готовый вырваться из глубины растерзанного сердца.
Привыкший музе и бумаге вверять свои чувства и проверять свои думы и ощущения своими поэтическими произведениями, Лермонтов стремился в своих творениях разъяснять самого себя, вылить в звуках то, что наполняло его душу. Такие натуры, не находя отклика в людях, глубоко сочувствуют природе, всему миру физическому. И посмотрите, какое большое место занимают явления природы во всех творениях Лермонтова и как все герои его любят ее.

Самым совершенным произведением этого периода, то есть четырех лет, проведенных в университетском пансионе и университете, является, конечно, поэма «Измаил-Бей».
Он тоже еще ребенком любил:

Природы дикой пышные картины,
Разлив зори и льдистые вершины,
Блестящие на небе голубом.

Но к этому произведению Лермонтов подошел не тотчас. Мы можем проследить целый ряд поэм, в которых заметим множество общих черт, ситуаций, характерных строф, так целиком и переходивших из одного произведения в другое.
Лермонтов имел с Байроном еще и то общее, что он долго занимался своим характером и в произведениях своих, изображая разные его стороны. «Байрон – говорит Пушкин, - во всю жизнь свою понял только один характер – свой собственный». Я бы сказал не «понял», а «выставлял и изучал». Лермонтов, как увидим позднее, стал вырываться из заколдованного круга субъективных чувствований и впечатлений. Но в рассматриваемые годы он весь еще был поглощен хаосом субъективных ощущений, и борьба с собой и окружающими выбивалась на свет, к ясности сознания, посредством поэтического творчества, которое в эти годы было чрезвычайно богато. Лермонтов творил, вероятно, с неимоверной быстротой, если судить по количеству всего, что было им писано в бытность в университете. Над каждым произведением отдельно он, по-видимому, тогда работал недолго. Закончив произведение, он к нему возвращался редко, не исправлял его, а недовольный, принимался за новое, перенося в него главные моменты, черты характеров и описание природы. Вот почему вновь и вновь, в произведениях его, наталкиваемся на те же строфы и мысли, только в новой группировке. Так, в трех поэмах «Литвинка, «Аул Бастунджи» и «Каллы» встречаются места, затем перешедшие целиком или в видоизменениях в «Демона», «Измаил-Бея», «Хаджи Абрека», «Боярина Оршу», «Беглеца», «Мцыри» и проч. Самая большая из этих поэм «Аул Бастунджи» писана немного раньше «Измаил-Бея». «Измаил-Бей» окончен, как гласит пометка самого поэта на рукописи, 10 мая 1832 года. Следовательно, «аул Бастунджи» писан в 1831 году и разве что закончен в первой четверти следующего года. Многие картины, мысли и целые строфы из «аула Бастунджи» перенесены поэтом в «Измаил-Бея». Так, рождение Измаил-Бея описывается совершенно так же, как рождение Селина в «Ауле Бастунджи». Картина выползающей одинокой змеи, так часто затем употребляемая поэтом позднее в «Демоне», и в «Мцыри», является впервые в «Ауле Бастунджи». Здесь же в первый раз встречаем мы мысль, выраженную в знаменитой черкесской песне из поэмы «Измаил-Бей»:

Не женися, молодец.
Слушайся меня.
На те деньги, молодец,
Ты купи коня!

В обоих поэмах героиня называется Зарою. «Аул-Бастунджи» представляет много любопытного не только для изучающего Лермонтова, но и обыкновенный читатель найдет здесь строфы, которые прочтет не без удовольствия.
Рукопись «Измаил-Бея» снабжена эпиграфом из «Гуяра» Байрона; а посвящение едва ли тоже не относится к Вареньке Лопухиной. Любопытен конец его, подтверждающий наши слова, что Лермонтов в своих произведениях искал возможности разъяснить себе самого себя:

И ты звезда любви моей,
Товарищ бурь моих суровых,
Послушай песни прежних дней:
Давно уж нет у сердца новых…
Ни мрачных дум святых
Не изменила власть разлуки:
Тобою полны счастья звуки,
Меня узнаешь ты в других.

Все слова подчеркнуты самим поэтом. В «Измаил-Бее», следовательно, любимая девушка должна найти и уяснить себе характер поэта.
В «Измаил-Бее» есть что-то роковое, признаваемое в себе и Лермонтовым. Сильно влияние, производимое Измаилом на других, но оно фатальное. Встреча с ним страшна, гибнет все, что его любит, и сам он должен погибнуть:

И детям рока места в мире нет.

Измаил-Бей по рождению – горец. Он попал на север, стал человеком цивилизованным, но его тянуло в родные горы, в то время, когда там идет упорная борьба за свободу, против пришельцев с севера, против русских. Теснимые ими черкесы оставляют Пятигорье.
Хотя

Мила черкесу тишина,
Мила родная сторона,
Но вольность, вольность для героя
Милей отчизны и покоя.
«В насмешку русским и в укор
Оставим мы утесы гор;
Пусть на тебя, Бешту суровый,
Попробуют надеть оковы!» —
Так думал каждый, и Бешту
Теперь их мысли понимает,
На русских злобно он взирает
И облаками одевает
Вершин кудрявых красоту.

Лермонтов – певец свободы, говоривший:

Дайте волю, волю, и не надо счастья мне.

Сочувствовал геройской войне, которую долго и упорно вели горцы, защищая свои ущелья. Это сочувствие им он выражает не раз. Но тогдашние цензуры были таковы, что казалось непозволительным допускать в печати выражение этого сочувствия. Да и самого слова «вольность» цензура крепко избегала. Долгое время всякие такие места заменялись точками или, по усмотрению цензора, другими выражениями. Когда поэт писал:

Отец и два брата
За честь и вольность там легли,

Цензура вторую строку изменила так:

От смерти груди не спасли.

Не приличествовало черкесам биться за честь и вольность, а, между тем, именно в эту страну, «где кровь черкесская текла», возвратился странник Измаил,

Но горе, горе, если он,
Храня людей суровых мненья,
Развратом, ядом просвещенья
В Европе душной заражен.

Нет!

Он сколько мог привычек, правил
Своей отчизны не оставил.

О нем так характерно рассказывает русский:

Ты знаешь, верно, что служил
В российском войске Измаил,
Но, недовольный, между нами
Родными бредил он полями,
И все черкес в нем виден был.
В пирах и битвах отличался
Он перед всеми; томный взгляд
Восточной негой отзывался.
Для наших женщин в нем был яд!..
… Любовью женщин, их тоской
Он веселился, как игрой;
Но избежать его искусства
Не удалося ни одной.

Таков был этот вернувшийся в свою родину Измаил-Бей. Но только он был

Старик для чувств и наслаждений,
Без седины между волос,
И вот в страну, где все так живо,
Он сердце мертвое принес.

Почему у Измаила мертвое сердце, так и не объясняется. Да в сущности оно и не мертвое. Он его только запрятал в себе, окружил искусственной ледяной корой. Слишком он много пронес разочарований. Уста, чтобы произносить слова любви, привыкли к проклятьям; обманутый в своих мечтах, он одинок между людьми и не верит больше потому,

Что верил некогда всему.

Его страдания тем ужасней, чем более он стремился их не выказывать, оставаясь холодными, без следа душевного движения на непреступном месте. Напрасно за ним следили

И мысли по лицу узнать желали.
Но кто проникнет в глубину морей
И в сердце, где тоска, но нет страстей?

Кажется, все застыло в его груди, кроме жажды пролить кровь утеснителей свободы. Измаил всюду, где война требует своих жертв. Все остальное чуждо ему. Любовь Зары он презрел, и все-таки, когда преданная, одетая воином под именем Селима, всюду за ним следуя, она спасет его раненого, Измаил вошел в противоречие с собой и
Смущают Зару ласки Измаила

Да, сердце его полно противоречий. Таковы и поступки его. Он ласкал Зару, а затем она сгинула не без его вины. Погибла ли она от руки его или его ненавистников? Оттолкнул ли он ее безжалостно от себя? На лице его никто не прочтет ничего, а уста хранят молчание. Противоречие видно и в том, что Измаил великодушно спасает врага в то время, как сокровенная и постоянная мечта его – кровавая месть. Но какое при этом презрение звучит в последних словах Измаила, когда он прощается с врагом своим – русским, пришедшим убить его:

Нет! не достать вражде твоей
Главы, постигнутой уж роком!
Не уступает жертв своих!
Твоя б рука не устрашила
Того, кто борется с судьбой:
Ты худо знаешь Измаила;
Смотри: он здесь перед тобой…

И рок настиг Измаила. Но и самая смерть открыла, в какой бездне противоречий витала непреклонная душа его. Страшный русским, верный товарищ горцев-магометан, бесстрашный предводитель их, не склонивший главы пред любовью женщины, носил на груди

Какой-то локон золотой
И белый крест на ленте полосатой,

И с негодованием отвернулись от него мусульмане:

Отступнику не выроют могилу!..
Того, кто презирал людей и рок,
Кто смертию играл так своенравно,
Лишь ты низвергнуть смел, святой порок!
Пусть не оплакан он сгниет бесследно!..
Пусть кончит жизнь, как начал, одинок!..

Так вот тот другой, в котором Лермонтов приглашает любимую женщину познать его, поэта. В этой поэме он так характеризует Измаила, то есть самого себя:

И детям рока места в мире нет;
Они его пугают жизнью новой,
Они блеснут – и сгладится их след,
Как в темной туче след стрелы громовой.
Толпа дивится часто их уму,
Что в море бед, как вихри их ни носят,
Они пособий от рабов не просят;
Хотят их превзойти в добре и зле,
И власти знак на гордом их челе.

Итак, мир боится новой жизни этих людей, то есть особенного склада их ума и чувства, того, о чем мы говорили выше: характеры эти уклоняются от обычного пути людей, иные их радости и печали, своеобразное понятие о добре и зле. Что страшно другим, им не страшно; они иначе любят и иначе ненавидят… Жестока была судьба девушки которая любила Лермонтова. Он требовал беззаветной преданности Зары. Но какова была судьба этой последней?! Кто страдал больше: Зара или Измаил? Конечно, тот, кого больше отметил рок. Но что значит роковая личность?.. Мы еще не кончили характеристики поэта. Еще он юноша, который в хаосе чувств и мыслей тщательно добивается ясности сознания.
И теперь, проследив сколько было возможно и душу поэта, и связанную с жизнью ее поэтическую деятельность, последуем за ним в новую обстановку, на новый избранный им путь к существованию в иной сфере, вызвавшей иное творчество.
Рубрики:  Висковатов - его книга о Лермонтове


Понравилось: 20 пользователям

Висковатов "Михаил Юрьевич Лермонтов. Жизнь и творчество" ГЛАВА 7

Суббота, 01 Декабря 2007 г. 19:52 + в цитатник
 (200x306, 23Kb)
ГЛАВА VII Университетские годы

Посещение Мишей Лермонтовым Благородного Университетского пансиона прекратилось вследствие его закрытия и переименования в гимназию. Указ о закрытии последовал 29 марта 1830 года, а Лермонтов, вероятно, не пожелавший перечисляться в гимназию, получил увольнение 16 апреля того же года. После некоторых колебаний и планов относительно продолжения воспитания за границей решено было приготовить Михаила Юрьевича к вступительному экзамену в Московский университет. 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов на нравственно-политическое отделение.
В то время полный университетский курс был трехлетний. Первый курс считался приготовительным и был отделен от двух последних. Нравственно- или этико-политическое отделение считалось между студентами наименее серьезным. Лермонтов, впрочем, долго на нем не оставался, а перешел в словесное отделение, более соответствовавшее его вкусам и направлению. По указанию современников, преподавание вообще шло плохо. Профессора относились к своему делу спустя рукава, если и читали лекции, то большинство читало так, что выносить студенту из лекции было нечего. Московский университет был тогда еще накануне возрождения, начавшегося только во второй половине 1830-х годов. (...) На первом курсе студенты всех отделений обязательно слушали словесность у Победоносцева (Петр Васильевич (1774-1843) – экстраординарный профессор российской словесности в Московском Университете), преподававшего риторику по старинным преданиям, по руководствам Ломоносова, Рижского и Мерзлякова. Он читал о хриях, инверсах и автонианах (хрия – обработка литературной темы по особо установленному плану. Древнейший сборник хрий был составлен ритором Афтонием (Автонием, III-IV вв.), по имени которого и сами хрии получили название автониановских. Инверс – вероятно, то же, что «инверсия» - изменение порядка слов в предложении, придающющее фразе дополнительную выразительность), но главное внимание свое обращал на практические занятия: неуклонно требовал соблюдения правил грамматики, занимал студентов переводами с латинского и французского языков, причем строго следил за чистотой слога и преследовал употребление иностранных слов и требовал, чтобы слушатели ему «хрийки».
Если профессора относились к лекциям своим довольно беспечно, то и студенты от них не отставали, и в аудиториях разыгрывались сцены совершенно школьнического характера. Константин Сергеевич Аксаков (1791-1859. Русский публицист, критик поэт, один их идеологов славянофильства, сын писателя Сергея Трофимовича Аксакова (1791-1859) рассказывал, как студент принес однажды на лекцию Победоносцева воробья и во время лекции выпустил его. Воробей принялся летать, а студенты, как бы в негодовании на такое нарушение приличия, вскочили и принялись ловить его. Поднялся шум, и остановить ревностное усилие было дело нелегкое. Однажды, когда Победоносцев, который читал лекции по вечерам, должен был прийти в аудиторию, студенты закутались в шинели, забились по углам аудитории, слабо освещаемой лампой, и только показался Победоносцев, грянули: «Се жених грядет во полунощи».
«Странное дело! – говорит К.С. Аксаков, - профессора преподавали плохо, студенты не учились, мало почерпали из университетских лекций, но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты, и все-таки много вынесли они из университета. Развивало общее веселье молодой жизни чувство общей связи товарищества – слышалось, хотя и бессознательно, что молодые силы эти собраны во имя науки, во имя высшего интереса истины. Здесь постоянно были шумны и веселы; не было ни одного ни истощенного, ни вытертого, не было ни светского тона, ни житейского благоразумия. Спасительны эти товарищеские отношения, в которых только слышна молодость человека, и этот человек здесь не аристократ и не плебей, не богатый, не бедный, а просто человек. Такое чувство равенства, в силу человеческого имени, давалось университетом и знаниями студента».
Московский университет – по справедливому замечанию Герцена – вырос в своем значении вместе с Москвой после 1812 года...
Московский университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены (...) Из-за тумана, которым заволокло умственную и общественную жизнь русскую после несчастных событий 14 декабря, первый стал выдвигаться Московский университет, и хотя во время пребывания в нем Лермонтова не было еще того обновления, которое сказалось вскоре затем после появления молодых профессоров, влиятельнейшим среди которых был Грановский, но все же животрепещущие интересы жили в среде молодежи.

Святое место!... Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной и о том,
Как пить: с водой, иль просто голый ром, -
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сертуки, висящие клочками,
Бывало только восемь бьет часов,
По мостовой валит народ ученый.
Кто ночь провел с лампадой средь трудов,
Кто – в грязной луже, Вакхом упоенный;
Но все равно задумчивы, без слов
Текут... пришли, шумят... Профессор длинный
Напрасно входит, кланяяся чинно,
Он книгу взял, раскрыл, прочел, - шумят;
Уходит, - втрое хуже...

Так Лермонтов описывает толпу товарищей своих, шумно наполнявшую каждый день аудитории Московского университета.
Однако из всего сказанного не надо выводить заключение, что молодежь во всем была обязана только самой себе и что профессоры уже решительно ничего ей не давали. Еще известный Павлов пробуждал интерес к общим философским вопросам. Многие профессоры примыкали к литературному миру, и преподавание их невольно должно было проникаться интересами жизни и литературы. Каченовский (Михаил Трофимович (1775 – 1842), декан словесного и философского факультетов, преподаватель «Истории России», «Истории изящных искусств» и «Славяноведение») был издателем «Вестника Европы», Погодин (Михаил Петрович (1800 – 1875) преподаватель «Всеобщей Истории» и «Истории России») – издателем «Московского Вестника». Вскоре стал влиять и Надеждин – сотрудник «Вестника Европы и издатель «Телескопа». «Да, Московский университет делал свое дело! Профессора, способствовавшие своими лекциями развитию Лермонтова, Белинского, а потом и Тургенева, Кавелина, Пирогова, могут спокойно играть в бостон и еще спокойнее лежать под землей», - так говорит Герцен, характеризуя московских студентов и профессоров.
Интересы литературные проникали в студенчество и вызывали их на деятельность. Умственная деятельность в студенческом кругу, особенно в 11 номере, шла бойко…
Некоторые из старших студентов, слушавшие теорию красноречия Мерзлякова и напитанные его переводами из греческих и римских поэтов, были в восторге от его перевода Тассова «Иерусалима» и очень неблагосклонно отзывались о «Борисе Годунове» Пушкина, только что появившемся в печати (…) Первогодичные студенты, воспитанные в школе Жуковского и Пушкина и не заставшие в живых Мерзлякова, мало сочувствовали его переводам и взамен этого знали наизусть прекрасные песни его беспрестанно декламировали целые сцены из комедии Грибоедова, которая тогда еще не была напечатана. Пушкин приводил в неописанный восторг. Между младшими студентами самым ревностным поборником романтизма был Белинский, который отличался необыкновенной горячностью в спорах (…) Увлекаясь пылкостью, он едко и беспощадно преследовал все прошлое и фальшивое, был жестоким гонителем всего, что отзывалось риторикой и литературным староверством. Доставалось от него иногда не только Ломоносову, но и столь высокочтимому тогда Державину за риторические стихи и пустозвонные фразы.
Лермонтов, ставший студентом Московского университета одновременно с упомянутыми людьми, по-видимому, не был членом какого-либо из названных кружков, но общность интересов связывала его с ними. В первое время пребывания в университете Лермонтов чуждался товарищей. Предыдущая жизнь его и трагическая история между отцом и бабушкой, разыгравшаяся как раз перед поступлением его в университет, определенно должны были дать мыслям восприимчивого молодого человека серьезное, мрачное направление (…) Шестнадцатилетний юноша, достаточно переживший, передумавший и перечувствовавший, сознавал себя более зрелым против товарищей, которых он видел в коллективной массе (…) Появление в аудитории этого мрачного, не общительного лица поразило товарищей. Вистенгоф передает весьма характерный образ о том, как держал себя Лермонтов в первое время пребывания в университете, и какое он производил впечатление на студентов.
«Мы стали замечать, что в среде нашей аудитории между всеми нами один только человек как-то рельефно отличался от других; он заставил нас обратить на себя особенное внимание. Этот человек, казалось, сам никем не интересовался, избегал всякого сближения с товарищами, ни с кем не говорил, держал себя совершенно замкнуто и в стороне от нас, даже и садился он постоянно на одном месте, всегда отдельно, в углу аудитории, у окна; по обыкновению, подпершись локтем, он читал с напряженным, сосредоточенным вниманием, не слушая преподавания профессора. Даже шум, происходивший при перемене часов, не производил на него никакого впечатления. Он был небольшого роста, некрасиво сложен, смугл лицом, имел темные, приглаженные на голове и висках волосы и пронзительные темно-карие (скорее серые) большие глаза, презрительно глядевшие на все окружающее. Вся фигура этого человека возбуждала интерес и внимание, привлекала и отталкивала. Мы знали только, что фамилия его Лермонтов. Прошло около двух месяцев, а он неизменно оставался с нами в тех же неприступных отношениях. Студенты не выдержали. Такое обособленное исключительное поведение одного из среды нашей возбуждало толки. Одних подстрекало любопытство или даже сердило, некоторых обижало. Каждому хотелось ближе узнать этого человека, снять маску, скрывавшую затаенные его мысли, и заставить высказаться.
Однажды студенты, близко ко мне стоявшие, считая меня за более смелого, обратились ко мне с предложением отыскать какой-нибудь предлог для начатия разговора с Лермонтовым и тем вызвать его на какое-нибудь сообщение. «Вы пойдете, Вистенгоф к Лермонтову и спросите его, какую это он читает книгу с таким постоянным, напряженным вниманием? Это предлог для разговора самый основательный», - сказал мне студент Красов, кивая головой в тот угол, где сидел Лермонтов. Умные и серьезные студенты Ефремов и Станкевич одобрили совет этот. Недолго думая, я отправился. «Позвольте спросить вас, Лермонтов, какую это книгу вы читаете? Без сомнения, очень интересную, судя по тому, как углубились вы в нее. Нельзя ли ею поделиться с нами?» — обратился я к нему, не без некоторого волнения, подойдя к его одинокой скамейке. Мельком взглянув в книгу, я успел только распознать, что она была английская. Он мгновенно оторвался от чтения. Как удар молнии сверкнули его глаза; трудно было выдержать этот насквозь пронизывающий, неприветливый взгляд. «Для чего это вам хочется знать? Будет бесполезно, если я удовлетворю вашему любопытству. Содержание этой книги вас нисколько не может интересовать, потому что вы не поймете тут ничего, если я даже и сообщу вам содержание ее», - ответил он мне резко, приняв прежнюю свою позу и продолжая читать. Как бы ужаленный, бросился я от него».
Летом осенью 1830 года длились, впрочем, недолго – были прерваны холерой, которая шла с севера капризно, скачками, то останавливаясь, то внезапно со страшной свирепостью разыгрываясь на новом месте.
Внезапно разнеслась весть, что холера – в Москве. Утром студент патологического отделения почувствовал себя дурно на лекции. На другой день он умер. За ним смерть сразила других. Было приказано закрыть университет. Арсеньева с Лермонтовым оставались в Москве. Мрачные слухи, часто преувеличенные, часто страшные в своей правдивости, тревожили умы. Чернь волновалась и в разных местах России бунтовала. Арсеньева получила известие о гибели брата своего, Николая Алексеевича Столыпина, растерзанного в Севастополе рассвирепевшей толпой, собственно толпой женщин. Из Саратова тоже приходили тревожные слухи.

До 12 января 1831 года лекции в университете не читались; когда же после торжественного молебствия университет был открыт, чтение шло беспорядочно.
Относительно товарищей в аудиториях Лермонтов продолжал держать себя по-прежнему. Вистенгоф говорит: «Видимо было, что Лермонтов имел грубый, дерзкий, заносчивый характер, смотрел с пренебрежением на окружающих его, считал их всех ниже себя. Хотя все от него отшатнулись, а, между прочим, странное дело, какое-то непонятное, таинственное настроение влекло к нему, а в то же время завидовать стойкости его угрюмого нрава. Иногда в аудитории нашей в свободные часы студенты громко вели между собой оживленные беседы о современных животрепещущих вопросах. Некоторые увлекались, возвышая голос. Лермонтов, бывало, оторвется от своего чтения и только взглянет на ораторствующих – но как взглянет!.. Говорящий невольно, будто струсив, или умалит свой экстаз, или совсем замолчит. Доза яда во взгляде Лермонтова была поразительна. Сколько презрения, насмешки и вместе с тем сожаления изображалось тогда на его строгом лице.
Вне стен университета Лермонтов точно также чуждался нас. Он посещал великолепные балы тогдашнего московского благородного собрания, являлся на них изыскано одетым в сообществе прекрасных светских барышень, к которым относился так же фамильярно, как к почтенным влиятельным лицам, во фраках со звездами, или ключами сзади, прохаживавшимися с ним по залам. При встречах с нами он делал вид, будто не знает нас. Непохоже было, что мы с ним были в одном университете, факультете и на одном и том же курсе. Наконец мы совершенно отвернулись от Лермонтова и перестали им заниматься».
Все ли отвернулись от него, и не сошелся ли Лермонтов все-таки с некоторыми товарищами – это вопрос.
Что Лермонтов был не чужд студенческой жизни и товарищеского круга, мы можем судить по некоторым данным и по отдельным сценам автобиографической драмы его «Странный человек», писанной в 1831 году, на второй год пребывания поэта в университете. В драме этой сцена четвертая, помеченная 17 октября, представляет комнату студента Рябинова.

Бутылки шампанского на столе, и довольно много беспорядка. Снегин, Челяев, Рябинов, Заруцкий, Вишневский курят трубки. Ни одному нет более 20 лет.

Среди шумного разгула и безумных или циничных тостов между некоторыми присутствующими идет серьезный разговор. Говорят об отсутствующем товарище, Владимире Арбенине (имя, под которым Лермонтов не раз до некоторой степени рисовал самого себя). Этот Арбенин – странный человек.

То шутит и хохочет, но вдруг замолчит и сделается подобен истукану, или вдруг вскочит, убежит, как будто бы потолок провалился над ним…

Говорят о театре, в котором давали общипанных «Разбойников» Шиллера. Поднимаются и такие вопросы: «Господа, когда же русские будут русскими?» Но часто студент Челяев отвечает: «Когда они на сто лет подвигнуться назад и будут просвещаться и образовываться снова-здорова». Видно, Лермонтову не чужды были мысли, которые затрагивались уже тогда в кружках Аксаковых и после вспыхнули ярким огнем, когда философские письма Чаадаева поделили московские кружки на два лагеря: «славянофилов» и «западников», из которых первые видели спасение России в том, чтобы повернуть назад, к Руси допетровской, и вступить на путь естественного, органически связанного с народом развития; а вторые требовали совершенного отчуждения от всего русского и народного и полнейшего стиля с Западом.

Я уже говорил, что Михаил Юрьевич не был членом какого-либо из упомянутых выше кружков университетской молодежи. Круг студентов, с которыми он видался, был невелик. То были большей частью товарищи по университетскому пансиону или молодые люди из общества бабушки и большого числа тетушек и кузин. Время, проводимое в этом обществе, состояло из светских удовольствий, вечеров и балов, в которых принимал участие рано избалованный бабушкой поэт наш, не отдавая, впрочем, этой жизни души своей и сохраняя в чистоте святая святых ее. Лермонтов будто искал в рассеянной жизни забвения от внутренней тоски. Он чувства свои и лучшую сторону своего я таил от всех или раскрывал его лишь двум-трем из особенно близких людей. Внешнюю сторону тогдашней жизни своей – свои светские удовольствия и ту сторону характера, которую он выказывал толпе знакомых, Лермонтов изображает в рассказе об университетских годах Печорина в «Княгине Лиговской»:

«До девятнадцатилетнего возраста Печорин жил в Москве. С детских лет он таскался из одного пансиона в другой и наконец увенчал свои странствования вступлением в университет, согласно воле своей премудрой маменьки. Он получил такую охоту к перемене мест, что если бы жил в Германии, он сделался бы странствующим студентом. Но скахите ради Бога, какая есть возможность в России сделаться бродягой повелителю трех тысяч душ и племяннику двадцати тысяч московских тетушек?
Итак, все его путешествия ограничивались поездками с толпой таких же негодяев, как он, в Петровский парк, в Сокольники и Марьину рощу. Можно вообразить, что они не брали с собой тетрадей и книг, чтобы не казаться педантами. Приятели Печорина, которых число было, впрочем, не очень велико, были все молодые люди, которые встречались с ним в обществе, ибо и в то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц, вздыхавших невольно по эполетам и аксельбантам, не догадываясь, что в наш век эти блестящие вывески утратили свое прежнее значение. Печорин с товарищами являлся также на всех гуляньях. Держась под руки, они прохаживались между вереницами карет, к великому соблазну квартальных. Встретив одного из этих молодых людей, можно было, закрыв глаза, держать пари, что сейчас явятся и остальные. В Москве, где прозвания еще в моде, прозвали их «la bande joyeuse•…»

Это описание характеризует нам быт той светской молодежи, о которой упоминает и Герцен, и Константин Аксаков, говоря о «молодых людях так называемых аристократических домов, принесших с собою всю пошлость, всю наружную благовидность, все это бездушное приличие сферы, всю ее зловредную светскость» и т. д. Лермонтов отлично понимал этих «приличных» юношей и, становясь к ним стороной существа своего, по привычке своей вверять бумаге, сделал ей, этой стороне своего характера, оценку в Печорине, точно так же как в «Странном человеке» он изобразил свой внутренний мир, а в «Сашке» - разгульную сторону студенческой жизни. Отзывчивая душа юного Лермонтого была доступна всем увлечениям, каждому чувству, каждому движению от легкомысленного прорыва до понимания высокой и сознательной мысли. Общепринятое: «пошлый опыт – ум глупцов» - не останавливало его. В то время с ужасом смотрели благовоспитанные родители на Полежаева, и «матушка моя, - сообщал мне товарищ Лермонтова, Вистенгоф, - неделю не говорила со мною, узнав, что я познакомился с Полежаевым, от которого отцы и матери того времени отстраняли своих детей, как от человека опасного и заклейменного». (Полежаев Александр Иванович (1804 или 1805 – 1838) – русский поэт. В 1926 году окончил Московский университет. В 1825 году на материале студенческого быта им была написана поэма «Сашка», проникнутая духом вольномыслия. По приказу Николая I Полежаев был определен в армию; в 1829-1833 гг. служил рядовым на Кавказе. В одноименной поэме Лермонтова (1835-1836) есть упоминание о поэме Полежаева (гл. 1, строфа 33). М.Ю. Лермонтов, вероятно, знал о последующей судьбе Полежаева: в 1833 году он вернулся с полком в Россию, служил в Москве. В 1837 г. За дисциплинарный проступок был наказан розгами; умер в госпитале от туберкулеза. Источником сведений Лермонтова о Полежаеве была устная университетская традиция, а позже, возможно, близкая Полежаеву семья Бибиковых). Лермонтов чувствовал симпатию к этому мученику, как он и Белинский, тоже уроженцу Пензенской губернии.
Полежаевская история тогда была жива еще в памяти университетской молодежи. Она случилась в 1826 году. За ней начался ряд стеснительных мер для университета.
Об Александре Ивановиче, постигнутом судьбой, так сказать, на другой день по окончании курса, много еще толковалось, а университетская поэма его «Сашка», несмотря на строгое запрещение, все ходила по рукам в рукописях. Эта поэма, собственно, не имела ничего политического, хотя Герцен в рассказе своем о Полежаеве старается дать ей такое значение, и с логикой руки его мнение это распространилось у нас. «Сашка» имеет частью автобиографическое значение, и Полежаев описывает в нем грубые шутки и дикие, буйные выходки студентов, кутил, повес, времена которых миновали, когда был студентом Лермонтов, но некоторые рассказы о которых еще жили в памяти молодых людей, в известные годы любящих, что называется, «хватать через край». В подражание или в память Полежаеву Лермонтов написал своего «Сашку», тоже с автобиографическими чертами. Писанная одним размером с полежаевским произведением, с подобными же выходками эротического, подчас непристойного содержания, она вылилась у Лермонтова под влиянием другой, менее благотворной сферы, уже позднее, во время и после пребывания в школе гвардейских юнкеров, но так как в ней частью рисуется университетское пребывание Лермонтова, то я говорю о ней в этой главе. Мы видели выше, каким описывает Лермонтова в светском кругу Вистенгоф. Приблизительно такое же описание делал мне и другой его товарищ. И Лермонтов подтверждает эти показания, изображая героя поэмы «Сашка»:

Он ловок был, со вкусом был одет,
Изящно был причесан и так далее,
На пальцах перстни изливали свет,
И галстук надушен был, как на бале.
Ему едва ли было двадцать лет,
Но бледностью казалися покрыты
Его чело и нежные ланиты,
(Не знаю, мук иль бурь последних след,
Но мне давно знаком был этот цвет)
И на устах его опасней жала
Змеи, насмешка вечно блуждала.
Заметно было в нем, что с ранних дней
В кругу хорошем, то есть в модном свете,
Он обжился, что часть своих ночей
Он убивал бесплодно на паркете
И что другую тратил не умней…
В глазах его открытых, но печальных,
Нашли бы вы без наблюдений дальних
Презренье, гордость; хоть он был не горд,
Как глупый турок иль богатый лорд,
Но все-таки себя в числе двуногих
Он почитал умнее очень многих.

Несмотря на то, что Лермонтов будто чуждался товарищей по аудитории, он не отставал от них, когда дело касалось, так сказать, всей корпорации, когда предпринималось что-нибудь, сопряженное с общею опасностью и ответственностью. В этом случае Лермонтов являлся солидарным с другими – ни искренность, ни гордость его характера не дозволяли ему отделиться от других. Он ощущал вполне то, что так выхваляет Аксаков – «чувство общей связи товарищества».
Высказалось это в известной маловской истории бывшей в начале 1831 года.

Малов Михаил Яковлевич (1790 – 1849) – профессор уголовного права в Московском университете в годы учения там Лермонтова. По словам Герцена, Малов «… был глупый, грубый и необразованный профессор…» Резко враждебное отношение к нему студентов вылилось 16 марта 1831 г. В открытую демонстрацию, закончившуюся изгнанием Малова из аудитории. В результате этого происшествия, ставшего известным под названием «маловской истории», профессор был вынужден уйти в отставку. Об участии Лермонтова в «маловской истории» свидетельствует стихотворение «Послушай, вспомни обо мне» (Н.И. Поливанову, 1831).

Поливанов Николай Иванович (1814—74), приятель и адресат Лермонтова. В годы студенчества поэта жил с ним по соседству в Москве (Большая Молчановка, 8). Во флигеле этого дома 23 марта 1831, т. е. через неделю после «маловской истории», Лермонтов «в ожидании строгого наказания» написал в альбом Поливанова стихотворение «Послушай! вспомни обо мне». Позднее Поливанов учился вместе с поэтом в Школе юнкеров и был выпущен в л.-гв. Уланский полк (впоследствии стал его командиром). Поливанов — прототип Лафы, героя «юнкерских поэм» Лермонтова «Гошпиталь» и «Уланша». Считал Лермонтова своим поэтическим наставником и пытался писать в его манере на французском языке Сохранились рисунки Поливанова из юнкерской жизни, на некоторых изображен Лермонтов. Один рисунок («Тройка на деревенской улице») в альбоме Поливанова принадлежит Лермонтову.

Профессор Малов на этико-политическом отделении читал историю римского законодательства или теорию уголовного права. Его любимой темой было рассуждение о человеке. Он заставлял студентов писать на эту тему, чем надоедал им, как и вообще выводил из терпения назойливым и придирчивым своим характером. Грубый и необразованный, он давел-таки студентов до того, что они решились сделать ему «скандал».
Сговорившись с некоторыми из товарищей своих по другим отделениям, студенты собрались в аудиторию. Через край полная аудитория, - рассказывает очевидец, - волновалась и издавала глухой, сдавленный гул. Малов обыкновенно начинал свои лекции словами: «Человек, который…» Едва он на этот раз начинал лекцию своим обычным выражением, как начиналось шарканье. «Вы выражаете ваши мысли ногами, как лошади!» - раздраженно заметил профессор и попытался овладеть шумом, вновь приступая к лекции. «Человек, который…» - произнес он опять. – «Прекрасно! Fora!» - кричат студенты. – «Человек, который…» - «Bis! Прекрасно!...» Бедный Малов замечает: «Господа, я должен буду уйти!...» Ему кричат: «Прекрасно, браво!...» Наконец поднялась целая буря. Студенты вскочили на лавки, раздались свистки, шиканье, крики: «Вон его, вон!...» Потерявшийся Малов сошел с кафедры, продираясь к дверям. С шиканьем и свистом провожали его слушатели. Все шли за ним по коридору, по лестнице. Торопливо одевшись, Малов вышел в университетский двор. Студенты бросили вслед ему забытые им калоши. Они проводили его до ворот и вышли на улицу. Таким образом, дело получило формально более серьезный характер. Малова вообще не любили, и часто студенты встречали его шиканьем или устраивали ему шумные скандалы в аудиториях. Это происходило безнаказанным или без серьезных последствий; но на этот раз история получила публичность, да и вообще к студентам, как уже замечено, стали относиться строже. Родители и молодежь, уже наученные опытом и зная, что такая история может повлечь за собой более или менее строгие наказания – отдачу в солдаты, а не то и отправление их в отдельную ссылку – ожидали кары.
Особенно грозила опасность тем из участников, которые, принадлежа к другим факультетам, пришли в аудиторию в качестве вспомогательного войска.
К последним принадлежал Лермонтов. Он ждал наказания, что видно из стихотворения, написанного им в то время другу и товарищу по университету Н.И. Поливанову.

23-го марта 1831 г.

Послушай, вспомни обо мне,
Когда законом осужденный
В чужой я буду стороне -
Изгнанник мрачный и презренный. -

И будешь ты когда-нибудь
Один, в бессонный час полночи,
Сидеть с свечой.... и тайно грудь
Вздохнет - и вдруг заплачут очи;

И молвишь ты: когда-то он,
Здесь, в это самое мгновенье,
Сидел тоскою удручён
И ждал судьбы своей решенье!

На этот раз, однако, опасность миновала.
Университетской начальство, боясь, чтобы не было назначено особой следственной комиссии и делу придано преувеличенное значение, отчего могли возникнуть неприятности и для него, поспешило само подвергнуть наказанию некоторых студентов и по возможности уменьшить вину их. Сам Малов был сделан ответственным за беспорядок и в тот же год получил увольнение. Из студентов лишь некоторые приговорены к легкому наказанию – заключению в карцер.
Ректор Двигубский, благоразумно избегавший затрагивать студентов с влиятельною родней, кажется, вовсе не подвергнул Лермонтова взысканию. Герцен же, как предводитель курса, пришедшего с медицинского факультета, посидел под арестом. Обыкновенное мнение, что Лермонтов из-за этой истории должен был покинуть Московский университет, совершенно ошибочно; но весьма возможно, что участие в ней, равно как и некоторые столкновения с другими профессорами, заставили университетское начальство смотреть на него косо и желать отделаться от дерзкого питомца. По рассказам товарища, у Лермонтова в то же время были столкновения с профессорами: Победоносцевым и другими.

Произошло ли новое столкновение с Победоносцевым, вследствие которого Лермонтов не хотел далее экзаменоваться или же экзаменовался неудачно, но только продолжать курс в Московском университете оказалось неудобным. Быть может, именно тут начальство, припоминая выходки Лермонтова, постаралось намекнуть на то, что удобнее было бы ему продолжать курс в другом университете. Во всяком случае, решено было родными и самим Михаилом Юрьевичем из Московского университет выйти и поступить в Петербургский. 1 июня 1832 года Лермонтов вошел с прошением в правление университета об увольнении его из оного и о выдаче надлежащего свидетельства для перехода в Императорский Санкт-Петербургский университет. Такое свидетельство и было выдано просителю 18 числа того же месяца. Замечательно, что в свидетельстве ничего не говориться о том, на каком Лермонтов числился курсе, а только то, что, поступив в число студентов 1 сентября 1830 года, слушал лекции по словесному отделению.
Снабженный свидетельством о пребывании в университете, Лермонтов с бабушкой летом 1832 года отправились в Петербург, где поместились на квартире на берегу Мойки, у Синего моста, в доме, который позднее принадлежал Гречу.

Греч Николай Иванович (1787—1867), русский писатель, журналист, издатель журнала «Сын отечества» и (вместе с Ф. В. Булгариным) газету «СП». До 1825 был близок к либеральным кругам. В 30—40-е гг. позиция Греча носила официозный характер и в целом отождествлялась с позицией Булгарина. Тем не менее в обзоре русских книг 1840 года (журн. «РВ») Греч отнес роман Лермонтова «Герой нашего времени» к числу «превосходнейших произведений нашей литературы вообще»; Греч возражал против мнения о «ложном направлении» романа, отделяя образ Печорина от самого Лермонтова, «пламенного, умного, разнообразного, благородного», чему свидетельством был для Греча сборник «Стихотворений» Л. (1840). Близка этому суждению и краткая характеристика Лермонтова, включенная Гречем в 3-е издание его книги «Учебная книга российской словесности», где в качестве образцов приведены нескольких произведений Лермонтов. Однако в том же году в книге «Разбор сочинения, озаглавленного „Россия в 1839 г.“ маркиза Кюстина» (1844), написанной по прямому заказу правительства (которое было задето книгой Кюстина, направленной против российского самодержавия), Греч присоединился к офиц. т. з. на Лермонтова: «Его смерть — событие весьма горестное, так как с ним ушел в могилу и его блестящий талант, но вся его жизнь доказывает, что правительство было совершенно право, когда удалило его из Петербурга: остается только пожалеть, что стремление к добру не преобладало в его моральном облике, ни в его литературной деятельности».

Однако Петербургский университет отказался зачесть Лермонтову годы пребывания в Московском университете, и таким образом ему пришлось бы поступить вновь на первый курс. К тому же, как раз в это время заговорили об увеличении университетского курса на столько, чтобы студенты оканчивали его не в три, а в четыре года. Это испугало Лермонтова; он видел несправедливость в том, что ему не хотели зачесть лет, проведенных в Москве.

Лермонтову хотелось во что бы то ни стало вырваться из положения зависимого. Вот почему он задумал поступить юнкером в полк и в училище, из которого мог выйти уже в 1834 году и следовательно, выигрывал два года.
К тому же многие из его друзей и товарищей по университетскому пансиону и Московскому университету как раз в это время тоже переходят в «школу». Еще за год вступил в нее любимейший из товарищей Лермонтова по университетскому пансиону Михаил Шубин (годы рождения и смерти неизвестно; московский знакомый Лермонтова, его однокашник по Школе Юнкеров, выпущенный в 1833 году в лейб-гвардии гусарский полк. Упомянут в поэме Лермонтова «Гошпиталь». Висковатый считал, что Шубин учился в Пансионе вместе с поэтом, однако, он покинул его летом 1828 года, до поступления Лермонтова), а одновременно с ним Поливанов из Московского университета, друзья и близкие родственники – Алексей (Монго) Столыпин и Николай Юрьев (Юрьев Николай Дмитриевич – (1814 – год смерти неизвестен) – родственник и друг Лермонтова, учившийся вместе с ним в Школе юнкеров. Известен факт, что после тщетных попыток уговорить поэта отдать в печать «Хаджи Абрека», Юрьев тайно отвез поэму к О.И. Сенковскому, напечатавшему ее в «Библиотеке для чтения (1835, август) да Михаил Мартынов (Мартынов Михаил Соломонович (1814 – 1860) – брат Николая Соломоновича Мартынова, убийцы Лермонтова. Однокурсник поэта по Школе юнкеров, по окончании которой был выпущен в лейб-гвардии кирасирский полк) – сосед по пензенскому имению.
Неудивительно, что все это подстрекало Лермонтова, пылкий характер которого, конечно, не мог удовлетвориться деятельностью в службе гражданской, а в то время ведь всякий непременно должен был служить или в военной, или в гражданской службе.
Решение Михаила Юрьевича так растревожила бабушку, что она даже захворала. Родные и знакомые в Москве всполошились и немало толков стало ходить по кружкам.

Что Лермонтов не без борьбы решился переменить свою судьбу, видно по той боли, с какой он покидает прежние мечты о литературном поприще. Он рано свыкся с этой мыслью и ею жил. В изучение великих писателей отечественных и иностранных, в мысленной беседе с ними проводил он свою молодость; с самого почти детства он жаждал достигнуть их значения и славы, и со всем этим надо было теперь проститься.
Около того же времени пишет он другу своему Марье Александровне Лопухиной:

Не могу представить себе, какое действие произведет на вас моя великая новость: до сих пор я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь – я воин.
Быть может, тут есть особая воля Провидения: быть может, этот путь всех короче: и если он не ведет к моей первой цели, может быть, по нем дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть со свинцом в груди, чем от медленного старческого истощения.

Тогда же писал и к Александре Верещагиной:

Теперь, конечно, вы уже знаете, что я поступаю в школу гвардейских юнкеров… Если бы вы могли представить себе все горе, которое я испытываю, вы бы пожалели меня. Не браните же более, а утешьте меня, если обладаете сердцем.

Лермонтов выдержал вступительный экзамен в юнкерскую школу в конце октября и начале ноября. Приказом по школе 14 ноября 1832 г. Он был зачислен в лейб-гвардии гусарский полк на правах вольноопределяющего унтер-офицера.
Еще от 7 января следующего 1833 года, когда Лермонтов лежал больной, с ногой зашибленной на ученье лошадью, ему пишет из Москвы Алексей Лопухин: «У тебя нога болит, любезный Мишель… Что за судьба! Надо было слушать, как тебя бранили за переход в военную службу. Я уверил их, хотя и трудно, чтобы поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим…»
Рубрики:  Висковатов - его книга о Лермонтове

Метки:  

Предисловие автора

Воскресенье, 25 Ноября 2007 г. 19:49 + в цитатник
Kelly (200x338, 8Kb) Мысль об этой книге появилась во время моего путешествия по Кавказу и Грузии в 1971 году. Я получил приглашение от ныне покойного У.Е.Д. Алена, старейшего ученого Англии и Ирландии, который занимался исследованием Грузии, чтобы присоединиться, как позднее оказалось, к его последнему, ибо он скончался в 1973-м, посещению этих мифических гор и людей, упомянутых еще Гомером.
Билл Аллен, казалось, впитал в себя все знания прежних ученых, топографов, геологов, географов, историков и художников, очарованных Кавказом (…) Его классическая «История грузинского народа», впервые опубликованная в 1932 году, постоянно пополнялась научными статьями, а в 1970 году завершилась ученым трудом под названием «The Russian Embassies to the Georgian Kings». С явным удовольствием я встретил его в Тифлисе, где он пребывал со своим племянником Робином и писателем Микаэлем Перейрой, который описал наши шествия в чудесной книге путешествий «По Кавказу», опубликованной в 1973 году. Мы были в прекрасном настроении благодаря блистательному юмору Билла, его эрудиции, его знаниям древностей, которыми он с нами щедро делился. К тому же нашему удовольствию способствовала и политика «открытых дверей», что позволило грузинским властям организовать эту необычную экспидицию даже во ВладикавказСеверной Осетии.
Благодаря нашему маршруту, я мог пройти за Лермонтовым след в след, а если быть более точным, то, скорее всего, следовать за копытами его лошади – из Пятигорска вдоль водопойных ключей Кабарды, по Военно-Грузинской дороге через деревню столицу Грузии Мцхету, в Тифлис и затем на восток, минуя Цинандали, в плодородную долину Алазани, прикрытую в горах Лезгинской линией. (…) Я решил добиваться своего и не тсла тратить время на объяснение, что Лермонтов в английской литературе упущен – на сколько мне известно, до сих пор нет его биографии на английском языке в полном объеме, - и что я пытаю надежду воспользоваться моим кавказским опытом как изначальным для заполнения этого пробела.
Однако, вернувшись в Лондон, я вдруг узнал, что известный филолог Филипп Лонгуорт, переводчик романа Лермонтова «Герой нашего времени», автор книг «Жизнь Суворова» и «История казачества», уже намеревался заполнить крайне необходимую часть этой лакуны. Он хотел описать приключения Пушкина на Кавказе, запечатленные в «путешествии в Арзрум» и достославной поэме «Кавказский пленник» - о ее главном герое Пушкин говорил: «Я в нем хотел изобразить это равнодушие к жизни и к ее наслаждениям, эту преждевременную старость души, которые сделались отличительными чертами молодежи XIX-го века…
Черкесы, их обычаи и нравы занимают бóльшую и лучшую часть моей повести; но все это ни с чем не связанно и есть истинный hors d’oeuvre (Нечто добавочное – франц.)».
Мы договорились о сотрудничестве: на мою долю приходилась лермонтовская глава. Его записи оказались весьма кстати: он поделился со мной своими знаниями и взглядом на литературу (…) Но к нашему общему сожалению, другие обстоятельства помешали ему претворить свой замысел, отчего все еще остается место для изучения Кавказа в полном объеме – магической связи меж такими титанами русской литературы, как Толстой, а также Бестужев-Марлинский, Грибоедов и многие другие. Между тем мне кажется, что такое изучение Лермонтова может быть верным, ибо в его судьбе поэта и человека Кавказ сплелся запутанным клубком, с чего, впрочем, я и намеревался начать собственное исследование. Благодаря Филиппу Лонгуорту я был представлен профессору В.А. Мануйлову, из Пушкинского Дома в Петербурге, который многие годы жизни посвятил выяснению правды о жизни Лермонтова, и эта робота принесла ему мировую известность; именно он дал те ценные, если не сказать бесценные, книги из своей собственной библиотеки, чтобы помочь мне.
Едва ли есть издание «Евгения Онегина», в котором бы не говорилось о вечной трудности перевода стихов Пушкина, отчего и нет полной антологии его поэзии на английском языке. То же самое верно и по отношению к Лермонтову.
Однако у западных литературных источников тоже есть возможность заниматься тем же самым. После Второй мировой войны у семьи Шлосс из Вартхаузена (близ Штутгарта) хранились альбомы, стихи и рисунки, принадлежавшие потомкам Александры Верещагиной (любимой кузины Лермонтова), выданной замуж за борона Карла фон Хюгеля, и часть этой коллекции была возвращена Шерлоком Холмсом советского лермонтоведения Ираклием Луарсабовичем андрониковым. Большинство альбомов Александры (проданных наследниками фон Хюгеля) оказались в библиотеки Колумбийского университета в Нью-Йорке, и они были прекрасно изданы и комментированы Еленой Михайловой.
До последней войны была чудесная возможность в нормандской вилле извлечь из небытия неизвестные письма Лермонтова к его родственникам Столыпину и Философу. Судя по письму, присланному мне господином Николаем Раевским из Вены, чья семья владела этими реликвиями, там было «pas mal de lettres». Увы, они были уничтожены в то время, когда немецкие оккупанты временно завладели виллой в 1940 – 1941 годах. Все еще остаются неопубликованными рисунки с изображением значительных личностей из кавказской м санкт-петербургской жизни Лермонтова (таких, как Ермолов, например), принадлежавшие жене французского посланника в Санкт-Петербурге, матери Эрнеста де Баранта, который дрался на дуэли с Лермонтовым; их можно увидеть лишь в замке де Барантов во Франции.
В Женеве, благодаря любезности князя Георгия Васильчикова, мне посчастливилось обрести новые свидетельства из неопубликованных источников. Его прапрадядюшка был секундантом Лермонтова при роковой дуэли, и он передал своему сыну Борису факты о дуэли, прежде никому не известные, которые князь Борис записал как часть своих воспоминаний с пометкой «неопубликованно».

Письмо князя Георгия Васильчикова автору от 21 июля 1976 г.:
«Александр Васильчиков [секундант Лермонтова] был дядей моего дедушки со стороны отца [отец приходится единственным братом Александру]. У Александра Васильчикова был сын Борис (которого я еще помню хорошо, ибо он умер только в середине 30-х годов в Париже), Борис большую часть своей жизни служил управляющим почтовых отделений провинциальной администрации и закончил свою карьеру первым министром в Министерстве сельского хозяйства, возглавляемом Столыпиным. Он оставил чудесный большой том рукописных воспомниний. Рукопись я смог сохранио время войны в Париже, а позднее напечатать на машинке. Теперь я ее владелец. Согласно мнению специалистов Стэнфордского и Колумбийского университетов (которым я ее показывал), это одна из наиболее интересных записей последней четверти девятнадцатого века в России известных ученым»

В этих материалах приводятся слова Лермонтова, перед тем как он пал мертвым от пули майора Мартынова. Князь Александр Васильчиков сообщил, несомненно, официальный взгляд на дуэль в журнале «Русский архив» 1872 года, тридцать лет спустя после случившегося, но en famille (между своими – франц.), как показывает новое свидетельство, он рассказывал совсем иное. Конечно, слова, громко и вызывающе сказанные Лермонтовым Мартынову – если только новое свидетельство дóлжно принимать, - объяснили бы внезапную ярость Мартынова, которая довела мгновенную вспышку неприязни до нажатия курка. Многое еще до сих пор остается неясным и должно быть подвержено психологическому анализу. Размышлять над этим еще предстоит, но это новое свидетельство участника событий сейчас важно и неоспоримо.
Впервые мои скромные знания позволили мне подняться до книги, опубликованной в Англии как иллюстрации к лермонтовской прозе и поэзии, его картин, акварелей и зарисовок. Пушкин, Жуковский, Тургенев и даже Толстой были дилетантами в живописи; появляясь в рисовальной комнате, они лишь старались удовлетворить просьбы своих почитателей, делая наброски в домашних альбомах. Душа же Лермонтова проявлялась в его работе. Он начал заниматься этюдами еще до того, как ему исполнилось десять лет; он брал уроки у хоть и не очень известных, однако вполне умелых живописцев, А.С. Солоницкого и П.Е. Заболотского, а в 1840 – 1841 годах работал вместе с близким другом князем Г. Гагариным, чьи собственные картины и иллюстрации к книгам о Кавказской войне и Грузии по праву заслуживают доброй оценки. Многое утрачено, но, по крайней мере, известны одиннадцать (сейчас известны тринадцать) картин, написанных маслом (все в России), пятьдесят одна акварель, пятьдесят рисунков, около семидесяти зарисовок или карикатур на полях манускриптов и два альбома с более чем двумя сотнями набросков. Лермонтов был необычайно скор в деле, какое-то великолепие присуще его изображению лошадей в движении, что не претило бы даже художнику, подобному Делакруа, колкая сатира в карикатурах и теплота красок в его кавказской живописи, которая явно проясняется щедрой палитрой слов в поэмах «Демон» и «Мцыри».
Если дарования Лермонтова как художника можно показать в книге, то его влияние на музыку – никак нельзя, хотя оно заслуживает упоминания. В России стихи и музыка появляются вместе, а романс может служить особенным примером этого счастливого взаимопроникновения. Лермонтов играл на скрипке достаточно хорошо, и в 1829 году в Московском университете получил награду за выступление(от sotrudnik: Лермонтов поступил в Московский Императорский университет в сентябре 1830 года на политический факультет, а впоследствии перевелся на словесный; ушел из университета в июне 1832 года); играл на пианино для себя и для друзей и часто посещал театр, когда ставили оперу.
Есть даже подтверждение, что им написана музыка к «Казачьей песне». Он неистово верил, что музыка возвышает душу и что лишь поэт обладает способностью услышать в ней небесный отзвук, и он наделил вымышленные персонажи своего творческого мира музыкальным слогом: Ангела, Демона, Русалку, детей и даже метель. В его ритме и звуке такая гармония, что стих обладает завораживающей мелодичностью. И неудивительно, что русские композиторы охотно отзывались на его напевность. Рубинштейн написал три оперы; Глазунов – музыку к спектаклю «Маскарад»; Балакирев – симфоническую поэму «Тамара». Поддавшись обаянию его лирики, Мусоргский, Римский-Корсаков и Глинка написали музыку к его произведениям. То же самое произошло и с Чайковским. По меньшей мере пятьдесят пять стихотворений Лермонтова стали романсами. Иван Тургенев учил Полину Виардо исполнять их, и она пела эти романсы по всей Европе с большим успехом. Несколько западных композиторов, включая Листа, также соперничали своими музыкальными версиями и вместе с Балакиревым могли сказать: «Я дышу Лермонтовым».
Какие бы трудности не встречались писателю на Западе, ключ к пониманию Лермонтова не может быть найден в биографических исследованиях, лишь только в его мыслях; фраза Белинского: «Воплощен в художественной форме» - верна, и поэтому любое издание его произведений оправдывает затраченное время и приводит в восхищение читателей.
Лоренс Келли
из книги Л.Келли "Леромонтов. Трагедия на Кавказе
Рубрики:  Л.Келли - Лермонтов. Трагедия на Кавказе

Метки:  

Л. Келли - Лермонтов. Трагедия на Кавказе

Воскресенье, 25 Ноября 2007 г. 19:47 + в цитатник
 (200x338, 8Kb) Профессор-славист сэр Лоренс Келли – один из немногих зарубежных филологов, занимающихся лермонтоведением. Он первым исследовал в 70-е годы XX в. переведенные ему князем Г. Васильчиковым неизвестные тогда источники – воспоминания кн. А.Васильчикова, секунданта на последней дуэли Лермонтова, закончившейся гибелью великого русского поэта, а также другие материалы, хранящиеся в зарубежных архивах. Келли достоверно воссоздает картину последних двух лет жизни М.Ю. Лермонтова и рассказывает о череде событий, приведших в конце концов к трагической развязке.
Книга Келли особенно ценна и интересна и тем, что в своей работе он использовал источники и исследования, большей частью неизвестные русскому читателю.
На русском языке публикуется впервые. Для широкого круга читателей.

Сэр Лоренс Келли, сын английского посла в Москве, автор книг о Грибоедов и Пушкине, — известный исследователь русской литературы XIX в. В публикуемой нами работе о Лермонтове Келли использовал малоизвестные в России исследования, вышедшие за рубежом, а также попавшие к нему благодаря знакомству с Георгием Васильчиковым, праправнуком князя Александра Васильчикова, воспоминания роковой дуэли, в которой последний был секундантом. Келли достоверно воссоздает картину последних двух лет жизни М.Ю. Лермонтова и рассказывает о череде событий, приведших в конце концов к трагической развязке.

Предисловие редактора

Перевод книги Лоренса Келли публикуется почти через тридцать лет после выхода английского издания. Сэр Лоренс Кули, сын посла Великобритании в Москве, много лет провел в России, всерьез занимался русской литературой XIX века, известны его книги о Грибоедове и Пушкине.
Можно, конечно, посетовать, что книга Л. Келли попадает в руки русскоязычных читателей со столь большим опозданием, но мы должны отдавать себе отчет, что публикация перевода книги сэра Келли сразу же после ее выхода на английском языке в нашей стране была попросту невозможна. Кроме того, что Лермонтов – великий русский поэт, кумир, которым гордится Россия, в советские годы в системе обличающей царизм идиологии он был еще жертвой преступного монархического режима, за все свои грехи сметенного революцией 1917 года.
Однако профессор Келли в своем понимании событий и психологии участников последней дуэли Лермонтова стоял неизмеримо ближе к истине, чем советские исследователи, доказывавшие «заговор царизма» с целью убийства поэта и преступное участие Третьего отделения в его трагической смерти. Разрабатываемая в советские времена версия о политическом заказе на убийство торого поэта России, благодаря развитию лермонтоведения последних двух десятилетий, ныне не имеет права на существование. Нужная для обличения царизма цепочка смертей поэтов как жертв (Грибоедов, Пушкин, Лермонтов и т. д.) оказалась надуманной, а череда смертей талантливых русских поэтов XX века не стала реже. Видимо, этот феномен имеет другую природу и обусловлен, по крайней мере, не столь поверхностными (как предлагалось государственными идеологами) причинами.

Л. Келли и его книга о Лермонтове

Книга, которую открываете Вы, дорогой читатель, принадлежит перу англичанина сэра Лоренса Келли.
Да, у сэра Лоренса Келли особый взгляд на историю Российской империи, на логику событий так называемой Кавказской войны. И этот взгляд – типичный для англичанина, видавшего в России агрессора. На подобном представлении было выращено не одно поколение англичан. Великобритания еще с 30-х годов XIX века считала себя вправе вмешиваться в дела далекого от них региона, каким был Кавказ. Англией, как и Францией, руководил безудержный страх, что Россия окажется конкурентом в торговле с Востоком, а борьба за политическое и экономическое влияние на этой территории стала главным стержнем всей внешней политики Великобритании на долге десятилетия. Отсюда ее поддержка Турции и пограничных с Кавказом государств. И если, с одной стороны, сэр Кули осуждает Россию, ее действия на Кавказе, то с другой – рисует картину участия в этой войне русского поэта – офицера российской армии Михаила Лермонтова.
Сэр Келли приводит неизвестные сведения о документах, связанных с Лермонтовым, оказавшихся за границей, в частности о письмах поэта к его родственникам Столыпину и Философу, которые хранились на нормандской вилле Раевских и погибли в период оккупации во время Второй мировой войны. Он сообщает о наличии большого количества неопубликованных рисунков поэта с изображением многих исторических личностей из кавказкой и санкт-петербургской жизни Лермонтова. Эти рисунки наш автор видел, они принадлежали жене французского посланника в Санкт-Петербург, матери Эрнеста де Баранта.
Да, в книге имеются погрешности, порой мелкие, малозначительные; все они взяты из исследований советских лермонтоведов, работы автор изучил досконально. Но эти ошибки лишний раз доказывают, насколько важным становится сейчас перед российским литературоведением задача написания научной биографии Лермонтова. Ее, к сожалению, до сих пор нет, и главная причина ее отсутствия в исчезновении лермонтоведческой школы в вузах нашей страны. А это дает возможность малообразованным личностям выдавать нам горы макулатуры, наполненные вымыслами и оскорблениями, незнанием элементарных сведений о жизни великого русского поэта.
Книга сэра Лоренса Келли не просто отличается от подобной шелухи, она значительно дополняет наше представление о Лермонтове.
Но одной из главных заслуг этой книги является привлечение и публикации доселе неизвестных воспоминаний одного из секундантов на дуэли Лермонтова сМартыновым – князя А.И. Васильчикова. Его рукописи оказались после революции1917 года во Франции у потомков Васильчикова и были неизвестны российским исследователям. К большому сожалению, именно это явилось грустной причиной, по которой книгу сэра Келли не стали переводить на русский язык в конце 70-х годов прошлого века. Его точка зрения не укладывалась в созданную советским академическим лермонтоведением структура биографии великого русского поэта. Поэтому на эту книгу не вышло ни одной рецензии, она попала в разряд книг, о которых просто молчали.
Итак, книга сэра Келли посвящена одной теме, которую в жизни Лермонтова можно назвать сквозной – Кавказ в жизни и творчестве поэта.
В.А. Захаров, кандидат исторических наук, ст. научный сотрудник Центра кавказских исследований МГИМО (У) МИД России, лауреат всероссийской Лермонтовской премии.
Рубрики:  Л.Келли - Лермонтов. Трагедия на Кавказе

Метки:  

Полежаев Александр Иванович

Суббота, 27 Октября 2007 г. 22:15 + в цитатник
 (300x456, 22Kb)

Полежаев (Александр Иванович, 1805 - 1838) - выдающийся поэт. Отец его - помещик Пензенской губернии, Струйский, мать - крепостная этого помещика, выданная впоследствии замуж за саранского мещанина Полежаева, от которого поэт и получил свое имя. Десяти лет от роду Полежаев отдан был в Москве во французский пансион; затем он поступил вольнослушателем в Московский университет по словесному факультету. Первое стихотворение Полежаева: "Непостоянство" появилось в "Вестнике Европы" (1825). Университетское начальство поручило Полежаеву написать к торжественному акту 12 января 1826 г. оду: "В память благотворений Александра I Императорскому Московскому университету", а на выпускном акте, в том же году, Полежаев прочел свое стихотворение "Гений". К тому времени относится сатирическая поэма Полежаева: "Иман-Козел", вызванная ходившими тогда нелепейшими слухами об одном священнике в Москве. Другая сатирическая поэма Полежаева, "Сашка", в которой изображались студенческие похождения и попойки, испортила всю его жизнь. Поэма ходила по рукам в списках и попала в руки к начальству, которое, обратив внимание на несколько стихов с неуважительными отзывами по вопросам религиозным и с указанием на неудовлетворительность общественных условий России, дало ход делу. Шуточная поэма очутилась в руках императора Николая Павловича , прибывшего в Москву на коронацию. Император приказал привести к себе Полежаева, который в его присутствии должен был прочесть свою поэму. По окончании чтения государь, обращаясь к министру народного просвещения князю Ливену , сказал: "Я положу предел этому разврату; это все еще следы, последние остатки" (то есть брожения, приведшие к заговору декабристов). Получив, однако, от министра отзыв, что Полежаев "поведения превосходнейшего", государь сказал: "Этот отзыв тебя спас, но наказать тебя надобно для примера другим. Я тебе даю военною службой средство очиститься... от тебя зависит твоя судьба, если я забуду, то можешь мне писать"; с этими словами государь поцеловал Полежаева в лоб, отпустил его. Полежаев не мог примирится с крайне тяжелым положением унтер-офицера из "политических преступников"; пользуясь дарованным ему правом писать к государю, он решился послать просьбу о помиловании или об улучшении его участи. Не получив ответа на неоднократные прошения и полагая, что они не доходят до государя, Полежаев задумал лично обратиться к нему, самовольно оставил полк и отправился пешком в Петербург. Сообразив, однако, все значение своего поступка, Полежаев вернулся с дороги и явился к начальству. Он был отдан под суд и приговорен к прогнанию сквозь строй, но приговор был государем смягчен, и Полежаев был разжалован в рядовые без выслуги. Всеми покинутый Полежаев пришел в отчаяние и запил. За оскорбление фельдфебеля он был опять отдан под суд и просидел в тюрьме, в ужаснейшей обстановке, в кандалах, почти целый год, имея в перспективе прогнание сквозь строй, но ему было вменено в наказание долговременное содержание под арестом. В 1829 г. полк, в котором служил Полежаев, был отправлен на Кавказ. Полежаев принимал участие в целом ряде сражений и стычек и везде искал случая отличиться, чтобы добиться офицерского чина. Начальство не пожелало, однако, обратить на него внимание, и в 1833 г. он возвратился с Кавказа унтер-офицером. Организм его был совершенно расшатан; он впал в чахотку и на смертном только одре мог узнать, что 27 декабря 1837 г. произведен в прапорщики. Исключительные обстоятельства жизни наложили резкую печать на поэзию Полежаева; она мрачна, как сама жизнь поэта. Оторванный от общества, он мог наполнять свои произведения лишь картинами горького субъективного чувства. Дважды находясь в ожидании приговора, который равнялся смертному, Полежаев излил свои чувства в "Песне пленного ирокезца" и в стихотворении "Осужденный". В длинном и не вполне еще напечатанном стихотворении "Арестант" Полежаев с жестокою правдою описывает обстановку своего ареста. Из автобиографических стихотворений Полежаева, наиболее многочисленных и сильных, видно, что он никогда не мирился со своею судьбой. Всего чаще повторяется здесь мотив сожаления о растраченных годах жизни; иногда поэт преувеличивает свои заблуждения, сопоставляет их с постигшею его непомерной карою; не менее часто слышится мотив упорного сознания своего достоинства, сурового протеста или, наконец, отчаяния, потери веры в жизнь и человеческую справедливость. Пребывание на Кавказе отозвалось у Полежаева целым рядом поэм, стихотворений, песен, в которых, наряду с изображением войны, звучит раздумье о ее значении, сочувствии к страждущим и побежденным. Много прекрасного в песнях Полежаева в народном жанре, к которому Белинский находил у него большую способность ("У меня-ль молодца", "Баю-баюшки-баю" и другие). В общем, произведения Полежаева весьма неравного достоинства, что объясняется обстановкою, среди которой они писались; но многие из них свидетельствуют о сильном и своеобразном таланте. Вполне оригинален и стих Полежаева: это - не подражание пушкинскому стиху, а скорее переход к Лермонтову , также к Кольцову . В свое время прославилась по оригинальности стиха его воодушевленная "Песнь погибающего пловца", писанная двустопными хореями с рифмами. Собрания сочинений Полежаева издавались в 1832, 1859, 1889 (под редакцией П.А. Ефремова ) и 1892 годах (под редакцией А.И. Введенского ). См. статью Ефремова (в "Пантеоне литературы", 1888, № 2), Пыпина (в "Вестнике Европы", 1889, № 3) и Якушкина (в "Вестнике Европы", 1897, № 6).

Рубрики:  персоны

Метки:  

Сегодня…

Понедельник, 15 Октября 2007 г. 20:52 + в цитатник
12 (150x197, 8Kb)

…193 года М.Ю. Лермонтову.

 

По старому стилю он родился в ночь со 2-го на 3-е октября в Москве в снимаемом доме родителями на площади «Красные ворота». В тот же месяц, а именно 11 октября был крещен в ныне несуществующей церкви «Трех крестителей», где крестной мамой стала его бабушка по материнской линии Елизавета Алексеевна Арсеньевна (в девичестве Столыпина). В скором времени семья вновь возвращается в имение бабушки «Тарханы», что в Пензенской губернии Чембарского уезда. И лишь в возрасте тринадцати лет Михаил Юрьевич приезжает в столицу для того чтобы поступить в Московский благородный университетский пансион.

Рубрики:  музей

Тургенев Иван Сергеевич

Пятница, 15 Июня 2007 г. 00:59 + в цитатник
 (300x366, 11Kb)

Тургенев (Иван Сергеевич) - знаменитый писатель. Родился 28 октября 1818 г. в Орле. Трудно представить себе большую противоположность, чем общий духовный облик Тургенева и та среда, из которой он непосредственно вышел. Отец его - Сергей Николаевич, отставной полковник-кирасир, был человек замечательно красивый, ничтожный по своим качествам нравственным и умственным. Сын не любил вспоминать о нем, а в те редкие минуты, когда говорил друзьям об отце, характеризовал его, как "великого ловца пред Господом". Женитьба этого разорившегося жуира на немолодой, некрасивой, но весьма богатой Варваре Петровне Лутовиновой была исключительно делом расчета. Брак был не из счастливых и не сдерживал Сергея Николаевича (одна из его многочисленных "шалостей" описана Тургеневым в повести "Первая любовь"). Он умер в 1834 г., оставив трех сыновей - Николая, Ивана и скоро умершего от эпилепсии Сергея - в полном распоряжении матери, которая, впрочем, и раньше была полновластной владыкою дома. В ней типично выразилось то опьянение властью, которое создавалось крепостным правом. Род Лутовиновых представлял собою смесь жестокости, корыстолюбия и сладострастия (представителей его Тургенев изобразил в "Трех портретах" и в "Однодворце Овсяникове"). Унаследовав от Лутовиновых их жестокость и деспотизм, Варвара Петровна была озлоблена и личной судьбой своей. Рано лишившись отца, она страдала и от матери, изображенной внуком в очерке "Смерть" (старуха), и от буйного, пьяного отчима, который, когда она была маленькой, варварски бил и истязал ее, а когда она подросла, стал преследовать гнусными предложениями. Пешком, полуодетая спаслась она к дяде своему, И.И. Лутовинову, жившему в селе Спасском - тому самому насильнику, о котором рассказывается в "Однодворце Овсяникове". Почти в полном одиночестве, оскорбляемая и унижаемая, прожила Варвара Петровна до 30 лет в доме дяди, пока смерть его не сделала ее владетельницей великолепного имения и 5000 душ. Все сведения, сохранившиеся о Варваре Петровне, рисуют ее в самом непривлекательном виде. Сквозь созданную ею среду "побоев и истязаний" Тургенев пронес невредимо свою мягкую душу, в которой именно зрелище неистовств помещичьей власти, задолго еще до теоретических воздействий, подготовило протест против крепостного права. Жестоким "побоям и истязаниям" подвергался и он сам, хотя считался любимым сыном матери. "Драли меня, - рассказывал впоследствии Тургенев, - за всякие пустяки, чуть не каждый день"; однажды он уже совершенно приготовился бежать из дому. Умственное воспитание его шло под руководством часто сменявшихся французских и немецких гувернеров. Ко всему русскому Варвара Петровна питала глубочайшее презрение; члены семьи говорили между собою исключительно по-французски. Любовь к русской литературе тайком внушил Тургеневу один из крепостных камердинеров, изображенный им, в лице Пунина, в рассказе "Пунин и Бабурин". До 9 лет Тургенев прожил в наследственном Лутовиновском Спасском (в 10 верстах от Мценска, Орловской губернии). В 1827 г. Тургеневы, чтобы дать детям образование, поселились в Москве; на Самотеке был куплен ими дом. Тургенев учился сначала в пансионе Вейденгаммера; затем его отдали пансионером к директору Лазаревского института Краузе. Из учителей своих Тургенев с благодарностью вспоминал о довольно известном в свое время филологе, исследователе "Слова о Полку Игореве", Д.Н. Дубенском (XI, 200), учителе математики П.Н. Погорельском и молодом студенте И.П. Клюшникове, позднее видном члене кружка Станкевича и Белинского, писавшем вдумчивые стихотворения под псевдонимом - Ф - (XV, 446). В 1833 г. 15-летний Тургенев (такой возраст студентов, при тогдашних невысоких требованиях, был явлением обычным) поступил на словесный факультет Московского университета. Год спустя, из-за поступившего в гвардейскую артиллерию старшего брата, семья переехала в СПб., и Тургенев тогда же перешел в Петербургский университет. И научный, и общий уровень СПб. университета был тогда невысокий; из своих университетских наставников, за исключением Плетнева, Тургенев в своих воспоминаниях никого даже не назвал по имени. С Плетневым Тургенев сблизился и бывал у него на литературных вечерах. Студентом 3-го курса он представил на его суд свою написанную пятистопным ямбом драму "Стенио", по собственным словам Тургенева - "совершенно нелепое произведение, в котором с бешеною неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому Манфреду". На одной из лекций Плетнев, не называя автора по имени, разобрал довольно строго эту драму, но все-таки признал, что в авторе "что-то есть". Отзыв ободрил юного писателя: он вскоре отдал Плетневу ряд стихотворений, из которых два Плетнев в 1838 г. напечатал в своем "Современнике". Это не было первым появлением его в печати, как пишет Тургенев в своих воспоминаниях: еще в 1836 г. он поместил в "Журнале Министерства Народного Просвещения" довольно обстоятельную, немножко напыщенную, но вполне литературно написанную рецензию - "О путешествии ко святым местам", А.Н. Муравьева (в собр. соч. Тургенева не вошла). В 1836 г. Тургенев кончил курс со степенью действительного студента. Мечтая о научной деятельности, он в следующем году снова держал выпускной экзамен, получил степень кандидата, а в 1838 г. отправился в Германию. Поселившись в Берлине, Тургенев усердно взялся за занятия. Ему не столько приходилось "усовершенствоваться", сколько засесть за азбуку. Слушая в университете лекции по истории римской и греческой литературы, он дома вынужден был "зубрить" элементарную грамматику этих языков. В Берлине сгруппировался в это время кружок даровитых молодых русских - Грановский, Фролов, Неверов , Михаил Бакунин, Станкевич. Все они восторженно увлекались гегельянством, в котором видели не одну только систему отвлеченного мышления, а новое евангелие жизни. "В философии, - говорит Тургенев, - мы искали всего, кроме чистого мышления". Сильное впечатление произвел на Тургенева и весь вообще строй западноевропейской жизни. В его душу внедрилось убеждение, что только усвоение основных начал общечеловеческой культуры может вывести Россию из того мрака, в который она была погружена. В этом смысле он становится убежденнейшим "западником". К числу лучших влияний берлинской жизни принадлежит сближение Тургенева с Станкевичем (см.), смерть которого произвела на него потрясающее впечатление. В 1841 г. Тургенев вернулся на родину. В начале 1842 г. он подал в Московский университет просьбу о допущении его к экзамену на степень магистра философии; но в Москве не было тогда штатного профессора философии, и просьба его была отклонена. Как видно из опубликованных в "Библиографе" за 1891 г. "Новых материалах для биографии И.С. Тургенева", Тургенев в том же 1842 г. вполне удовлетворительно выдержал экзамен на степень магистра в Петербургском университете. Ему оставалось теперь только написать диссертацию. Это было совсем не трудно; для диссертаций словесного факультета того времени не требовалось солидной научной подготовки. Но в Тургеневе уже простыл жар к профессиональной учености; его все более и более начинает привлекать деятельность литературная. Он печатает небольшие стихотворения в "Отечественных Записках", а весной 1843 г. выпускает отдельной книжкой, под буквами Т. Л. (Тургенев-Лутовинов), поэму "Параша". В 1845 г. выходит тоже отдельной книжкой другая поэма его, "Разговор"; в "Отечественных Записках" 1846 г. (№ 1) появляется большая поэма "Андрей", в "Петербургском Сборнике" Некрасова (1846) - поэма "Помещик"; кроме того, мелкие стихотворения Тургенева разбросаны по "Отечественным Запискам", разным сборникам (Некрасова, Сологуба ) и "Современнику". С 1847 г. Тургенев совершенно перестает писать стихи, если не считать несколько небольших шуточных посланий к приятелям и "баллады": "Крокет в Виндзоре", навеянной избиением болгар в 1876 г. Несмотря на то, что выступление на стихотворное поприще было восторженно встречено Белинским, Тургенев, перепечатав в собрании своих сочинений даже слабейшие из своих драматических произведений, совершенно исключил из него стихи. "Я чувствую положительную, чуть не физическую антипатию к моим стихотворениям, - говорит он в одном частном письме, - и не только не имею ни одного экземпляра моих поэм - но дорого бы дал, чтобы их вообще не существовало на свете". Это суровое пренебрежение решительно несправедливо. У Тургенева не было крупного поэтического дарования, но под некоторыми небольшими его стихотворениями и под отдельными местами его поэм не отказался бы поставить свое имя любой из прославленных поэтов наших. Лучше всего ему удаются картины природы: тут уже ясно чувствуется та щемящая, меланхолическая поэзия, которая составляет главную красоту тургеневского пейзажа. Поэма Тургенева "Параша" - одна из первых попыток в русской литературе обрисовать засасывающую и нивелирующую силу жизни и житейской пошлости. Автор выдал замуж свою героиню за того, кто ей полюбился и наградил ее "счастьем", безмятежный вид которого, однако, заставляет его восклицать: "Но, Боже! то ли думал я, когда исполненный немого обожанья, ее душе я предрекал года святого благодарного страданья". "Разговор" написан отличным стихом; есть строки и строфы прямо лермонтовской красоты. По содержанию своему эта поэма, при всем своем подражании Лермонтову - одно из первых в нашей литературе "гражданских" произведений, не в позднейшем значении обличения отдельных несовершенств русской жизни, а в смысле призыва к работе на общую пользу. Одну личную жизнь оба действующие лица поэмы считают недостаточной целью осмысленного существования; каждый человек должен совершить какой-нибудь "подвиг", служить "какому-нибудь богу", быть пророком и "карать слабость и порок". Две другие большие поэмы Тургенева, "Андрей" и "Помещик", значительно уступают первым. В "Андрее" многоглаголиво и скучно описывается нарастание чувства героя поэмы к одной замужней женщине и ее ответные чувства; "Помещик" написан в юмористическом тоне и представляет собой, по терминологии того времени, "физиологический" очерк помещичьей жизни - но схвачены только внешние, смехотворные ее черты. Одновременно с поэмами Тургенев написал ряд повестей, в которых тоже очень ярко сказалось лермонтовское влияние. Только в эпоху безграничного обаяния печоринского типа могло создаться преклонение молодого писателя пред Андреем Колосовым, героем повести того же названия (1844). Автор выдает нам его за "необыкновенного" человека, и он действительно совершенно необыкновенный... эгоист, который, не испытывая ни малейшего смущения, на весь род людской смотрит как на предмет своей забавы. Слово "долг" для него не существует: он бросает полюбившую его девушку с большей легкостью чем иной бросает старые перчатки, и с полной бесцеремонностью пользуется услугами товарищей. В особенную заслугу ему вменяется то, он "не становится на ходули". В том ореоле, которым молодой автор окружил Колосова, несомненно сказалось и влияние Жорж Занд, с ее требованием полной искренности в любовных отношениях. Но только тут свобода отношений получила весьма своеобразный оттенок: то, что для Колосова было водевилем, для страстно полюбившей его девушки превратилось в трагедию. Несмотря на неясность общего впечатления, повесть носит на себе яркие следы серьезного таланта. Вторая повесть Тургенева, "Бретер" (1846), представляет собой авторскую борьбу между лермонтовским влиянием и стремлением дискредитировать позерство. Герой повести Лучков своей таинственной угрюмостью, за которою чудится что-то необыкновенно глубокое, производит сильное впечатление на окружающих. И вот, автор задается целью показать, что нелюдимость бретера, его таинственная молчаливость весьма прозаически объясняются нежеланием жалчайшей посредственности быть осмеянной, его "отрицание" любви - грубостью натуры, равнодушие к жизни - каким-то калмыцким чувством, средним между апатией и кровожадностью. Содержание третьей повести Тургенева "Три портрета" (1846) почерпнуто из семейной хроники Лутовиновых, но очень уж в ней сконцентрировано все необыденное этой хроники. Столкновение Лучинова с отцом, драматическая сцена, когда сын, стиснув шпагу в руках, злобными и непокорными глазами смотрит на отца и готов поднять на него руку - все это гораздо более было бы уместно в каком-нибудь романе из иностранной жизни. Слишком густы также краски, наложенные на Лучинова-отца, которого Тургенев заставляет 20 лет не говорить ни единого слова с женой из-за туманно выраженного в повести подозрения в супружеской неверности. - Рядом со стихами и романтическими повестями, Тургенев пробует свои силы и на драматическом поприще. Из его драматических произведений наибольший интерес представляет написанная в 1856 г. живая, забавная и сценичная жанровая картинка "Завтрак у предводителя", до сих пор удержавшаяся в репертуаре. Благодаря, в особенности, хорошему сценическому исполнению пользовались также успехом "Нахлебник" (1848), "Холостяк" (1849), "Провинциалка", "Месяц в деревне". Автору особенно был дорог успех "Холостяка". В предисловии к изданию 1879 г. Тургенев, "не признавая в себе драматического таланта", вспоминает "с чувством глубокой благодарности, что гениальный Мартынов удостоил играть в четырех из его пьес и, между прочим, пред самым концом своей блестящей, слишком рано прерванной карьеры, превратил силою великого таланта, бледную фигуру Мошкина в "Холостяке" в живое и трогательное лицо". Несомненный успех, выпавший на долю Тургенева на первых же порах его литературной деятельности, не удовлетворял его: он носил в душе сознание возможности более значительных замыслов - а так как то, что пока выливалось на бумагу, не соответствовало их широте, то он "возымел твердое намерение вовсе оставить литературу". Когда, в конце 1846 г., Некрасов и Панаев задумали издавать "Современник", Тургенев отыскал у себя, однако, "пустячок", которому и сам автор, и Панаев настолько мало придавали значения, что он был помещен даже не в отделе беллетристики, а в "Смеси" первой книжки "Современника" 1847 г. Чтобы сделать публику еще снисходительнее, Панаев к скромному и без того названию очерка: "Хорь и Калиныч" прибавил еще заглавие: "Из записок охотника". Публика оказалась более чуткой, чем опытный литератор. К 1847 г. демократическое или, как оно тогда называлось, "филантропическое" настроение начинало достигать в лучших литературных кружках высшего своего напряжения. Подготовленная пламенной проповедью Белинского, литературная молодежь проникается новыми духовными течениями; в один, два года целая плеяда будущих знаменитых и просто хороших писателей - Некрасов, Достоевский, Гончаров, Тургенев, Григорович, Дружинин, Плещеев и др. - выступают с рядом произведений, производящих коренной переворот в литературе и сразу сообщающих ей то настроение, которое потом получило свое общегосударственное выражение в эпохе великих реформ. Среди этой литературной молодежи Тургенев занял первое место, потому что направил всю силу своего высокого таланта на самое больное место дореформенной общественности - на крепостное право. Поощренный крупным успехом "Хоря и Калиныча"; он написал ряд очерков, которые в 1852 г. были изданы под общим именем "Записок Охотника". Книга сыграла первоклассную историческую роль. Есть прямые свидетельства о сильном впечатлении, которое она произвела на наследника престола, будущего освободителя крестьян. Обаянию ее поддались и все вообще чуткие сферы правящих классов. "Запискам Охотника" принадлежит такая же роль в истории освобождения крестьян, как в истории освобождения негров - "Хижине дяди Тома" Бичер-Стоу, но с той разницей, что книга Тургенева несравненно выше в художественном отношении. Объясняя в своих воспоминаниях, почему он в самом начале 1847 г. уехал за границу, где написано большинство очерков "Записок Охотника", Тургенев говорит: "...я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца - с чем я поклялся никогда не примиряться... Это была моя Аннибаловская клятва". Категоричность Тургенева, однако, относится только к внутренним мотивам "Записок Охотника", а не к исполнению их. Болезненно-придирчивая цензура 40-х годов не пропустила бы сколько-нибудь яркий "протест", сколько-нибудь яркую картину крепостных безобразий. И действительно, непосредственно крепостное право затрагивается в "Записках Охотника" сдержанно и осторожно. "Записки Охотника" - "протест" совсем особого рода, сильный не столько обличением, не столько ненавистью, сколько любовью. Народная жизнь пропущена здесь сквозь призму душевного склада человека из кружка Белинского и Станкевича. Основная черта этого склада - тонкость чувств, преклонение пред красотой и вообще желание быть не от мира сего, возвыситься над "грязной действительностью". Значительная часть народных типов "Записок Охотника" принадлежит к людям такого покроя. Вот романтик Калиныч, оживающий только тогда, когда ему рассказывают о красотах природы - горах, водопадах и т. п., вот Касьян с Красивой Мечи, от тихой души которого веет чем-то совершенно неземным; вот Яша ("Певцы"), пение которого трогает даже посетителей кабака, даже самого кабатчика. Рядом с натурами глубоко-поэтическими "Записки Охотника" выискивают в народе типы величавые. Однодворец Овсяников, богатый крестьянин Хорь (за которого Тургенева уже в 40-х годах упрекали в идеализации) величественно спокойны, идеально честны и своим "простым, но здравым умом" прекрасно понимают самые сложные общественно-государственные отношения. С каким удивительным спокойствием умирают в очерке "Смерть" лесовщик Максим и мельник Василий; сколько чисто романической обаятельности в мрачно-величественной фигуре неумолимо честного Бирюка! Из женских народных типов "Записок Охотника" особенного внимания заслуживают Матрена ("Каратаев"), Марина ("Свидание") и Лукерья ("Живые Мощи"; последний очерк залежался в портфеле Тургенева и увидел свет лишь четверть века спустя, в благотворительном сборнике "Складчина", 1874): все они глубоко-женственны, способны на высокое самоотречение. И если мы к этим мужским и женским фигурам "Записок Охотника" прибавим удивительно-симпатичных ребятишек из "Бежина Луга", то получится целая одноцветная галерея лиц, относительно которых никак нельзя сказать, что автор дал тут народную жизнь во всей ее совокупности. С поля народной жизни, на котором растут и крапива, и чертополох, и репейник, автор сорвал только красивые и благоухающие цветы и сделал из них прекрасный букет, благоухание которого было тем сильнее, что представители правящего класса, выведенные в "Записках Охотника", поражают своим нравственным безобразием. Господин Зверков ("Ермолай и Мельничиха") считает себя человеком очень добрым; его даже коробит, когда крепостная девка с мольбою бросается ему в ноги, потому что по его мнению "человек никогда не должен свое достоинство терять"; но он с глубоким негодованием отказывает этой "неблагодарной" девке в разрешении выйти замуж, потому что его жена останется тогда без хорошей горничной. Гвардейский офицер в отставке Аркадий Павлыч Пеночкин ("Бурмистр") устроил свой дом совсем по-английски; за столом у него все великолепно сервировано и выдрессированные лакеи служат превосходно. Но вот один из них подал красное вино не подогретым; изящный европеец нахмурился и, не стесняясь присутствием постороннего лица, приказал "насчет Федора... распорядиться". Мардарий Аполлоныч Стегунов ("Два помещика") - тот совсем добряк: идиллически сидит на балконе прекрасным летним вечером и пьет чай. Вдруг донесся "до нашего слуха звук мерных и частых ударов". Стегунов "прислушался, кивнул головой, хлебнул, и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и, как бы невольно вторя ударам: чюки-чюки-чюк! чюки-чюк! чюки-чюк!". Оказалось, что наказывают "шалунишку Васю", буфетчика "с большими бакенбардами". Благодаря глупейшему капризу злющей барыни ("Каратаев"), трагически складывается судьба Матрены. Таковы представители помещичьего сословия в "Записках Охотника". Если и встречаются между ними порядочные люди, то это или Каратаев, кончающий жизнь трактирным завсегдатаем, или буян Чертопханов, или жалкий приживальщик - Гамлет Щигровского уезда. Конечно, все это делает "Записки Охотника" произведением односторонним; но это та святая односторонность, которая приводит к великим результатам. Содержание "Записок Охотника" во всяком случае, было не выдумано - и вот почему в душе каждого читателя во всей своей неотразимости вырастало убеждение, что нельзя людей, в которых лучшие стороны человеческой природы воплощены так ярко, лишать самых элементарных человеческих прав. В чисто художественном отношении "Записки Охотника" вполне соответствуют великой идее, положенной в их основание, и в этой гармонии замысла и формы - главная причина их успеха. Все лучшие качества тургеневского таланта получили здесь яркое выражение. Если сжатость составляет вообще одну из главных особенностей Тургенева, совсем не писавшего объемистых произведений, то в "Записках Охотника" она доведена до высшего совершенства. Двумя-тремя штрихами Тургенев рисует самый сложный характер: назовем для примера хотя бы завершительные две странички очерка, где душевный облик "Бирюка" получает такое неожиданное освещение. Наряду с энергией страсти, сила впечатления увеличивается общим, удивительно-мягким и поэтическим колоритом. Пейзажная живопись "Записок Охотника" не знает себе ничего равного во всей нашей литературе. Из среднерусского, на первый взгляд бесцветного, пейзажа Тургенев сумел извлечь самые задушевные тона, в одно и тоже время и меланхолические, и сладко-бодрящие. В общем, Тургенев "Записками Охотника" по технике занял первое место в ряду русских прозаиков. Если Толстой превосходит его широтой захвата, Достоевский - глубиной и оригинальностью, то Тургенев - первый русский стилист. В его устах "великий, могучий, правдивый и свободный русский язык", которому посвящено последнее из его "Стихотворений в прозе", получил самое благородное и изящное свое выражение. Личная жизнь Тургенева, в то время, когда так блестяще развертывалась его творческая деятельность, складывалась невесело. Несогласия и столкновения с матерью принимали все более и более острый характер - и это не только нравственно его развинчивало, но приводило также к крайне стесненному материальному положению, которое осложнялось тем, что все считали его человеком богатым. К 1845 г. относится начало загадочной дружбы Тургенева с знаменитой певицей Виардо-Гарсия. Неоднократно были сделаны попытки пользоваться для характеристики этой дружбы рассказом Тургенева: "Переписка", с эпизодом "собачьей" привязанности героя к иностранной балерине, существу тупому и совершенно необразованному. Было бы, однако, грубой ошибкой видеть в этом прямо автобиографический материал. Виардо - необыкновенно тонкая художественная натура; муж ее был прекрасный человек и выдающийся критик искусства (см. VI, 612), которого Тургенев очень ценил и который, в свою очередь, высоко ставил Тургенева и переводил его сочинения на французский язык. Несомненно также, что в первое время дружбы с семьей Виардо Тургенев, которому мать целых три года за привязанность к "проклятой цыганке" не давала ни гроша, весьма мало напоминал популярный за кулисами тип "богатого русского". Но, вместе с тем, глубокая горечь, которою проникнут рассказанный в "Переписке" эпизод, несомненно имела и субъективную подкладку. Если мы обратимся к воспоминаниям Фета и к некоторым письмам Тургенева, мы увидим, с одной стороны, как права была мать Тургенева, когда она его называла "однолюбом", а с другой, что, прожив в тесном общении с семьею Виардо целых 38 лет, он, все-таки, чувствовал себя глубоко и безнадежно одиноким. На этой почве выросло тургеневское изображение любви, столь характерное даже для его всегда меланхоличной творческой манеры. Тургенев - певец любви неудачной по преимуществу. Счастливой развязки у него почти ни одной нет, последний аккорд - всегда грустный. Вместе с тем, никто из русских писателей не уделил столько внимания любви, никто в такой мере не идеализировал женщину. Это было выражением его стремления забыться в мечте. Герои Тургенева всегда робки и нерешительны в своих сердечных делах: таким был и сам Тургенев. - В 1842 г. Тургенев, по желанию матери, поступил в канцелярию министерства внутренних дел. Чиновник он был весьма плохой, а начальник канцелярии Даль, хотя тоже был литератор, к службе относился весьма педантически. Кончилось дело тем, что прослужив года 1 1/2, Тургенев, к немалому огорчению и неудовольствию матери, вышел в отставку. В 1847 г. Тургенев вместе с семейством Виардо уехал за границу, жил в Берлине, Дрездене, посетил в Силезии больного Белинского, с которым его соединяла самая тесная дружба, а затем отправился во Францию. Дела его были в самом плачевном положении; он жил займами у приятелей, авансами из редакций, да еще тем, что сокращал свои потребности до минимума. Под предлогом потребности в уединении, он в полном одиночестве проводил зимние месяцы то в пустой даче Виардо, то в заброшенном замке Жорж Занд, питаясь чем попало. Февральская революция и июньские дни застали его в Париже, но не произвели на него особенного впечатления. Глубоко проникнутый общими принципами либерализма, Тургенев в политических своих убеждениях всегда был, по собственному его выражению, "постепеновцем", и радикально-социалистическое возбуждение 40-х годов, захватившее многих его сверстников, коснулось его сравнительно мало. В 1850 г. Тургенев вернулся в Россию, но с матерью, умершей в том же году, он так и не свиделся. Разделив с братом крупное состояние матери, он по возможности облегчил тяготы доставшихся ему крестьян. В 1852 г. на него неожиданно обрушилась гроза. После смерти Гоголя Тургенев написал некролог, которого не пропустила петербургская цензура, потому что, как выразился известный Мусин-Пушкин , "о таком писателе преступно отзываться столь восторженно". Единственно для того, чтобы показать, что и "холодный" Петербург взволнован великой потерей, Тургенев отослал статейку в Москву, В.П. Боткину, и тот ее напечатал в "Московских Ведомостях". В этом усмотрели "бунт", и автор "Записок Охотника" был водворен на съезжую, где пробыл целый месяц. Затем он был выслан в свою деревню и только благодаря усиленным хлопотам графа Алексея Толстого года через два вновь получил право жить в столицах. Литературная деятельность Тургенева с 1847 г., когда появляются первые очерки "Записок Охотника", до 1856 г., когда "Рудиным" начинается наиболее прославивший его период больших романов, выразилась, кроме законченных в 1851 г. "Записок Охотника" и драматических произведений, в ряде более или менее замечательных повестей: "Дневник лишнего человека" (1850), "Три встречи" (1852), "Два приятеля" (1854), "Муму" (1854), "Затишье" (1854), "Яков Пасынков" (1855), "Переписка" (1856). Кроме "Трех встреч", которые представляют собой довольно незначительный анекдот, прекрасно рассказанный и заключающий в себе удивительно-поэтическое описание итальянской ночи и летнего русского вечера, все остальные повести нетрудно объединить в одно творческое настроение глубокой тоски и какого-то беспросветного пессимизма. Это настроение теснейшим образом связано с унынием, которое охватило мыслящую часть русского общества под влиянием реакции первой половины 50-х годов (см. Россия, XXVIII, 634 и сл.). Доброй половиной своего значения обязанный идейной чуткости и уменью улавливать "моменты" общественной жизни, Тургенев ярче других своих сверстников отразил уныние эпохи. Именно теперь в его творческом синтезе создался тип "лишнего человека" - это до ужаса яркое выражение той полосы русской общественности, когда непошлому человеку, потерпевшему крушение в сердечных делах, решительно нечего было делать. Глупо заканчивающий свою умно начатую жизнь Гамлет Щигровского уезда ("Записки Охотника"), глупо погибающий Вязовнин ("Два приятеля"), герой "Переписки", с ужасом восклицающий, что "у нас русских нет другой жизненной задачи, как разработка нашей личности", Веретьев и Маша ("Затишье"), из которых первого пустота и бесцельность русской жизни приводит к трактиру, а вторую в пруд - все эти типы бесполезных и исковерканных людей зародились и воплотились в очень ярко написанные фигуры именно в годы того безвременья, когда даже умеренный Грановский восклицал: "благо Белинскому, умершему вовремя". Прибавим сюда из последних очерков "Записок Охотника" щемящую поэзию "Певцов", "Свидания", "Касьяна с Красивой Мечи", грустную историю Якова Пасынкова, наконец "Муму", которую Карлейль считал самой трогательной повестью на свете - и мы получим целую полосу самого мрачного отчаяния. В силу той же чуткости к колебаниям общественной атмосферы, Тургенев, вслед за наступлением в 1855 г. новой полосы государственной жизни, пишет четыре крупнейших своих произведения: "Рудин", (1856), "Дворянское гнездо" (1859), "Накануне" (1860), "Отцы и дети" (1862), в которых является самым замечательным выразителем первой половины эпохи реформ. Ярче всех своих сверстников он уловил тот момент единодушия общественных стремлений, когда все хоронили старое и, не предвидя никаких осложнений, надеялись на лучшее будущее. Затем Тургенев первый с необыкновенной силой изобразил и поворотный пункт эпохи, когда начался разброд и из среды сторонников новых веяний выделились два течения - умеренных "отцов" и быстро понесшихся вперед "детей". В лице Рудина Тургенев хоронил безволье и бездеятельность поколения 40-х годов, его бесцельное прозябание и бесплодную гибель. Перед нами богато одаренный человек с лучшими намерениями, но совершенно пасующий перед действительностью, страстно зовущий и увлекающий других, но сам совершенно лишенный страсти и темперамента, позер и фразер, но не из фатовства, а потому, что он электризуется собственными словами и в ту минуту, когда он говорит, ему искренно кажутся легко преодолимыми всякие препятствия. Отношение автора к Рудину - двойственное, не свободное от противоречий. Устами Лежнева он то развенчивает его, то ставит на пьедестал. Дело в том, что в лице Рудина переплелись Wahrheit und Dichtung. До известной степени Рудин - портрет знаменитого агитатора и гегельянца Бакунина, которого Белинский определял как человека с румянцем на щеках и без крови в сердце. Живые черты исторического деятеля Тургенев перемешал с прозою серого повседневного существования - и контраст между проповедью Рудина и его мизерным прозябанием получился поразительный. Явившись в эпоху, когда общество лихорадочно мечтало о "деле", и притом без эпилога, не пропущенного цензурой (смерть Рудина на июньских баррикадах), "Рудин" был понят весьма односторонне. Герой романа стал нарицательным именем для людей, у которых слово не согласуется с делом. Так, между прочим, понял роман Тургенева Некрасов, который в своей поэме "Саша" печатно раньше изобразил человека рудинского типа, но которому в действительности сюжет поэмы подсказала сданная в редакцию "Современника" рукопись Тургенева (см. предисловие Тургенева к изданию его соч. 1879 г.). Точно так же отнеслась к Рудину критика 60-х годов, которая нашла в рудинском "фразерстве" лишнее орудие для своей борьбы с отживающим поколением. Позднейший читатель никак не может согласиться ни с насмешливым, ни, тем более, с презрительным отношением к Рудину. Надо рассматривать Рудина в связи с общественными условиями его времени - и тогда станет очевидным, что его богатые природные задатки пропали даром не только по его собственной вине. В Западной Европе из Рудиных вырабатываются блестящие ораторы и вожди общественных групп; а какую общественную "деятельность" мог бы себе избрать Рудин в России 40-х годов?.. Была в то время только одна область, отвечавшая понятию о высшем назначении человека - область слова, литературного, профессорского и кружкового. Искренно произнесенные "пышные" фразы были тогда и делом, сея в душе слушателей то стремление к идеалу, которое подготовляло лучшее будущее России. Это видно из самого романа, где "фразер" Рудин оказывает облагораживающее влияние и на Лежнева, и на молодого энтузиаста Басистова, и на чуткую Наталью, в лице которой выступает новая русская женщина, с ее жаждою выбиться из сферы мелких житейских интересов. - Если в "Рудине" Тургенев, чутко идя навстречу нарождающейся потребности в живой деятельности, казнил только праздноболтающих людей поколения сороковых годов, то в "Дворянском гнезде" он пропел отходную всему своему поколению и без малейшей горечи уступал место молодым силам. В лице Лаврецкого мы несомненно имеем одного из самых симпатичных представителей дворянско-помещичьей полосы русской жизни; он человек и тонко-мыслящий, и тонко-чувствующий. И тем не менее он не может не согласиться со своим другом, энтузиастом Михалевичем, когда тот, перебрав события его жизни, называет его "байбаком". Вся эта жизнь была отдана личным радостям или личному горю. "Ухлопав себя на женщину", Лаврецкий в 35 - 40 лет сам себя хоронит, считая свое прозябание на земле простым "догоранием". Он протестует против Михалевича только тогда, когда тот его аттестует как "злостного, рассуждающего байбака". Именно "рассуждающего" байбачества, т. е. возведения своего обеспеченного крестьянским трудом безделья в какую-либо аристократическую теорию, у демократа Лаврецкого нет и следа. Лаврецкий - "байбак" только потому, что вся жизнь русская обайбачилась и спала сном глубоким. Не спал один лишь работавший на Лаврецких народ - и именно потому Лаврецкий преклоняется пред "народною правдою". Потеряв за границей свое семейное счастье, он приезжает на родину с твердым намерением взяться за "дело". Но увы! это "дело" смутно для него самого, да и не могло быть ясно в эпоху полного застоя общественной жизни. Достаточно было, поэтому, первых проблесков сочувствия к нему со стороны героини романа Лизы, чтобы неутоленная жажда личного счастья снова залила все его существо - а вторичная незадача снова и окончательно надломила мягкого романтика. Правда, в эпилоге мы узнаем, что Лаврецкий как будто обрел "дело": он научился "землю пахать" и "хорошо устроил своих крестьян". Но какое же тут "дело" в высшем смысле этого слова? Землю пахал, конечно, не он сам, а его крепостные, и если он их "хорошо" устроил, то это только значило, что он их не притеснял и не выжимал из них последние соки. Положительных элементов для деятельности эти отрицательные добродетели не давали. С еще большей яркостью отходящая полоса русской жизни сказалась в поэтическом образе Лизы Калитиной. Наряду с Пушкинской Татьяной, Лиза принадлежит к числу самых обаятельных фигур русской литературы. Она вся порыв к добру и героическое милосердие; она относится к людям с той чисто русской, лишенною внешнего блеска, но глубоко в сердце сидящей жалостью, которая характеризует древнерусских подвижниц. Выросшая на руках будущей схимницы, Лиза душевными корнями вся в старой, мистической Руси. Простая русская девушка, она даже не умеет формулировать то высокое и доброе, что наполняет ее душу; у нее нет "своих слов". Не умом, а сердцем она поняла Лаврецкого и полюбила его той народно-русской любовью, которая слово "любить" заменяет словом "жалеть". Составляя, вместе с тем, органическое звено стародворянской обеспеченной жизни, с ее отсутствием общественных интересов, Лиза воплощает собой ту полосу русской общественности, когда вся жизнь женщины сводилась к любви и когда, потерпев неудачу в ней, она лишалась всякой цели существования. Своим зорким творческим оком Тургенев уже видел нарождение новой русской женщины - и, как выражение новой полосы русской жизни, сделал ее центром следующего общественного романа своего: "Накануне". Уже в заглавии его было нечто символическое. Вся русская жизнь была тогда накануне коренных социально-государственных перемен, накануне разрыва с старыми формами и традициями. Героиня романа, Елена - поэтическое олицетворение характерного для начальных лет эпохи реформ неопределенного стремления к хорошему и новому, без точного представления об этом новом и хорошем. Елена не отдает себе вполне ясного отчета в своих стремлениях, но инстинктивно душа ее куда-то рвется: "она ждет", по определению влюбленного в нее художника Шубина, в уста которого автор вложил большую часть своих собственных комментариев к событиям романа. Как молодая девушка, она ждала, конечно, прежде всего любви. Но в выборе, который она сделала между тремя влюбленными в нее молодыми людьми, ярко сказалась психология новой русской женщины, а символически - новое течение русской общественности. Как и Лиза Калитина, Елена от природы великодушна и добра; и ее с детства влечет к несчастным и заброшенным. Но любовь ее не только сострадательная: она требует деятельной борьбы со злом. Вот почему ее воображение так поражено встречей с болгарином Инсаровым, подготовляющим восстание против турок. Пусть он во многих отношениях ниже и талантливого шалуна Шубина, и другого поклонника Елены - ученого и благородномыслящего Берсенева, будущего преемника Грановского; пусть он, по определению Шубина, "сушь", пусть в нем "талантов никаких, поэзии нема". Но ошибся бедный Шубин, когда, разобрав качества начинавшего возбуждать его опасения Инсарова, он утешал себя тем, что "эти качества, слава Богу, не нравятся женщинам. Обаяния нет, шарму". Все это было бы верно для прежней женщины: новая русская женщина - и в лице ее новая русская жизнь - искала прежде всего нравственного обаяния и практического осуществления идеалов. "Освободить свою родину. Эти слова так велики, что даже выговорить страшно", - восклицает Елена в своем дневнике, припоминая сказанное Инсаровым - и выбор ее сделан. Она пренебрегает приличиями, отказывается от обеспеченного положения и идет с Инсаровым на борьбу и может быть на смерть. Когда Инсаров преждевременно умирает от чахотки, Елена решает "остаться верной его памяти", оставшись верной "делу всей его жизни". Возвратиться на родину она не хочет. "Вернуться в Россию", - пишет она родителям, - "зачем? Что делать в России?" Действие происходит в глухую пору реакции конца дореформенной эпохи, - и что, действительно, было делать тогда в России человеку с таким порывом к реальному осуществлению общественных идеалов? Понял, наконец, теперь Шубин стремление Елены согласовать слово и дело - и печально размышляет над причинами ухода Елены с Инсаровым. Винит он в этом отсутствие у нас людей сильной, определенной воли. "Нет еще у нас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все - либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели, да палки барабанные! Нет, кабы были между нами путные люди, не ушла бы от нас эта девушка, эта чуткая душа, не ускользнула бы как рыба в воду!" Но роман недаром называется "Накануне". Когда Шубин кончает свою элегию возгласом: "Когда же наша придет пора? Когда у нас народятся люди?", его собеседник дает ему надежду на лучшее будущее, и Шубин - верное эхо авторских дум - ему верит. "Дай срок, ответил Увар Иванович, - будут. - Будут? Почва! Черноземная сила! Ты сказал - будут? Смотрите ж, я запишу ваше слово". - Всего два года отделяют "Накануне" от последующего и самого знаменитого общественного романа Тургенева, "Отцов и детей"; но огромные перемены произошли за этот короткий срок в общественных течениях. Широкими волнами катилась теперь русская жизнь, все более и более выделяя настроение, которое уже не довольствовалось неопределенными перспективами на лучшее будущее. Недавнее радостно-умиленное единодушие всех слоев общества исчезло. Нарождалось поколение, далеко ушедшее в своих стремлениях и идеалах от того скромного минимума человеческих прав, который давали стоявшие тогда на очереди реформы. Но как ни резко было по существу обособление этой новой общественной группы, оно еще было в подготовительном фазисе и никому не приходило на ум констатировать распадение прогрессивного течения на два почти враждебных друг другу лагеря. Когда Тургенев одному из своих приятелей, человеку очень умному и чуткому на "веяния" эпохи, сообщил план "Отцов и детей", то получил ответ, повергший его в совершенное изумление: "Да ведь ты, кажется, уже представил подобный тип... в Рудине". - "Я промолчал, - говорит Тургенев, - что было сказать? Рудин и Базаров - один и тот же тип!" Для поразительно-тонкой наблюдательности Тургенева разделение на два поколения обрисовывалось уже ясными очертаниями; он понимал всю глубину разлада. Впрочем, трудно сказать, чтобы Тургеневу принадлежала только честь первой диагностики, проницательность которой увеличивается тем, что роман, хотя и появился в начале 1862 г., но закончен был уже летом 1861 г., а задуман, значит, куда раньше, т. е. буквально в самый момент зарождения новых настроений молодого поколения. Тут уже как будто не простое констатирование: в значительной степени роман Тургенева содействовал самому дифференцированию нового миросозерцания. В "Отцах и детях" достигла самого полного выражения одна из самых характерных особенностей новейшей русской литературы вообще и Тургенева в частности - теснейшая связь литературного воздействия с реальными течениями общественных настроений. В произведениях Тургенева литература и жизнь до такой степени сближаются одна с другою, что при анализе того или другого воспроизведенного ими общественного явления часто нельзя отличить, где кончается литературный генезис его и где начинается непосредственное действие общественных сил. И наоборот - при изучении отдельных Тургеневских типов трудно сказать, где отражение действительности и где сфера пророчески-литературного творчества. С удивительной чуткостью отражая носившиеся в воздухе настроения и веяния эпохи, Тургенев сам до известной степени являлся творцом общественных течений. Романами Тургенева не только зачитывались: его героям и героиням подражали в жизни. Приступая к изображению новоявленных "детей", Тургенев не мог не сознавать своей отчужденности от них. В "Накануне" он стоит на стороне молодых героев романа, а пред Еленой, столь шокировавшей своими отступлениями от условной морали людей старого поколения, прямо преклоняется. Такой симпатии он не мог чувствовать к Базарову, с его материалистическим пренебрежением к искусству и поэзии, с его резкостью, столь чуждой мягкой натуре Тургенева. Но отсюда еще бесконечно далеко до "оклеветания" всего молодого поколения, в котором партийное озлобление видело основной мотив романа, и до полного разрыва с новым течением. В каждом из крупных произведений Тургенева есть действующее лицо, в уста которого он влагал свое собственное тонкое и меткое остроумие, придававшее такой артистический интерес личной беседе Тургенева (таковы, например, Пигасов в "Рудине", Шубин в "Накануне", Потугин в "Дыме"). В "Отцах и детях" вся эта ядовитость сосредоточилась в Базарове, у которого уже поэтому одному является масса точек соприкосновения с автором. При всем коренном разногласии со многими воззрениями Базарова, он все же внушал Тургеневу серьезное уважение. "Во все время писания я чувствовал к Базарову невольное влечение", - отмечает Тургенев в своем дневнике в день окончания романа - и вполне понятно, почему. Ему, летописцу безволия и бессилия пережитого периода, не могло не импонировать то, что с появлением Базаровых исчезает чахлая порода российских Гамлетов и уступает место крепким натурам, знающим, чего они хотят. Во всяком случае, в борьбе двух поколений автор если не на стороне "детей", то и не на стороне "отцов". К Кирсанову-дяде он относится полуиронически; Кирсанов-отец - добрый, но недалекий человек; сравнительно-умеренный Кирсанов-сын безусловно пасует пред своим радикальным другом Базаровым. Неудивительно, что чуждая наших партийных споров немецкая критика выражала впоследствии великое удивление тому, как могла партия "радикалов" усмотреть отрицательное отношение в "таком гордом образе, одаренном такой силой характера и такой полной отчужденностью от всего мелкого, пошлого, вялого и ложного". Поместивший роман в своем журнале Катков писал Тургеневу: "Вы пресмыкаетесь перед молодым поколением". Но роман появился в очень острый момент: вновь ожило старое понятие о "вредных" идеях, нужна была кличка для обозначения политического радикализма. Ее нашли в слове "нигилист", которым Базаров определяет свое отрицательное ко всему отношение. С ужасом заметил Тургенев, какое употребление сделали из этого термина люди, с политическими взглядами которых он не имел ничего общего. В литературе враждебное отношение к роману ярче всего сказалось в статье критика "Современника", М.А. Антоновича : "Асмодей нашего времени". С "Современником", где до 1859 г. Тургенев был постоянным сотрудником, у него уже раньше установились холодные отношения, частью из-за личных отношений Тургенева к Некрасову, частью потому, что радикализм Чернышевского и Добролюбова не был симпатичен Тургеневу. Но все-таки, всего за 1 1/2 года перед тем, "Накануне" нашло на страницах "Современника" восторженную оценку в известной статье Добролюбова: "Когда же придет настоящий день", - а теперь Тургенев был формально причислен к ретроградному лагерю. Другой орган "детей" - "Русское Слово", в лице Писарева - не только не усмотрел в Базарове клеветы, но признал его своим идеалом. В общем, однако, положение Тургенева, как любимца всех слоев читающей публики и выразителя передовых стремлений русского общества, было поколеблено. Если взглянуть на Базарова с исторической точки зрения, как на тип, отражающий настроение шестидесятых годов, то он, несомненно, страдает неполнотою. Радикализм общественно-политический, столь сильный в это время, в романе почти не затронут; то место, где Базаров выражает полное равнодушие к тому, что у мужика будет хорошая изба, дает прямо неверное представление о восторженном демократизме нового поколения. - В промежутках между четырьмя знаменитыми романами своими Тургенев написал вдумчивую статью "Гамлет и Дон-Кихот" (1860) и три замечательные повести: "Фауст" (1856), "Ася" (1858), "Первая любовь" (1860), в которых дал несколько привлекательнейших женских образов. Княжна Засекина ("Первая любовь") просто грациозно-кокетлива, но героиня "Фауста" и Ася - натуры необыкновенно-глубокие и цельные. Первая сгорела от глубины чувства, внезапно на нее налетевшего; Ася, подобно Наталье в "Рудине", спаслась бегством от своего чувства, когда увидела, как не соответствует его силе безвольный человек, которого она полюбила. - В "Отцах и детях" творчество Тургенева достигло своей кульминационной точки. В появившихся в 1864 г. "Призраках" элемент фантастический переплетается с рассудочным. Ту же смесь желания отрешиться от современности с раздражением против нее представляет собою своеобразный "отрывок" из записок "умершего художника" - "Довольно" (1865). Ясно чувствуется, что охлаждение, вызванное "Отцами и детьми", болезненно сказалось в сердце автора, столь привыкшем к всеобщей читательской любви. Высшей точки авторское раздражение достигло в "Дыме" (1867). Трудно сказать, какая из общественно-политических групп того времени изображена здесь злее. Молодое поколение и заграничная эмиграция представлены с одной стороны в ряде дурачков и тараторящих барынь, с другой - в коллекции любителей так или иначе пожить на чужой счет. В "Отцах и детях" Тургенев проводил резкую демаркационную линию между убежденными представителями новых идей и такими ничтожными прихвостнями времени, как "эмансипированная" губернская барынька Кукшина и соединяющий "прогрессивность" с продажею водки откупщический сынок Сытников. В "Дыме" Сытниковы да Кукшины выступают на первый план, а эмиграция олицетворена в фигуре "великого" молчальника Губарева, слава которого держится на том, что он никогда ничего не говорит и только глубокомысленно издает какое-то нечленораздельное мычание. В столь же печальном освещении является аристократическая среда, собирающаяся под "arbre russe" в Баден-Бадене и предающаяся какой-то вакханалии реакционных вожделений. Наконец, славянофильские мечтания о русской самобытности предаются самому ядовитому глумлению в речах желчного западника Потугина, устами которого несомненно говорит иногда сам автор. Общий пессимизм проникает повесть, название которой навеяно мыслю, что все "людское" - "дым", и "особенно все русское". - Пароксизм раздражения длился, однако, недолго. В "Литературных воспоминаниях" (1868) Тургенев говорит уже без всякой горечи о своей размолвке с прогрессивными элементами и фактически доказывает, как далек он был от желания написать в "Отцах и детях" карикатуру на молодое поколение вообще и на Добролюбова в частности. В том же году был преобразован в общелитературный журнал "Вестник Европы"; Тургенев становится его постоянным сотрудником и разрывает связи с Катковым. Этот разрыв не обошелся Тургеневу даром. Его стали преследовать и в "Русском Вестнике", и в "Московских Ведомостях", нападки которых стали особенно ожесточенными в конце 70-х годов, когда по поводу оваций, выпавших на долю Тургенева, Катковский орган уверял, что Тургенев "кувыркается" пред прогрессивной молодежью. Ряд небольших повестей, с которыми Тургенев выступил в конце 1860-х годов и первой половине 1870-х ("Бригадир", "История лейтенанта Ергунова", "Несчастная", "Странная история", "Степной король Лир", "Стук, стук, стук", "Вешние воды", "Пунин и Бабурин", "Стучит" и др.) весь относится к категории воспоминаний о далеком прошлом. За исключением "Вешних вод", герой которых представляет собою еще одно интересное добавление к тургеневской галерее безвольных людей, все эти повести мало прибавляют к "тоталитету" - как говорили в 40-х годах - литературного значения Тургенева. Воздержание Тургенева от разработки более современных тем до известной степени объясняется тем, что он теперь все меньше и меньше сталкивался с живой русской действительностью. Уже начиная с 1856 г., когда с него окончательно была снята опала, он подолгу живал за границей, то лечась на водах, то гостя у Виардо; но все-таки он нередко бывал и у себя в Спасском, и в Петербурге. С начала 1860-х годов он совсем поселяется в Баден-Бадене, где "Villa Tourgueneff", благодаря тому, что там же поселилась семья Виардо, стала интереснейшим музыкально-артистическим центром. Война 1870 г. побудила семью Виардо покинуть Германию и переселиться в Париж; перебрался туда и Тургенев. Переселение в Париж сблизило Тургенева со многими эмигрантами и вообще с заграничной молодежью, которая теперь перестала его чуждаться, - и у него снова явилась охота откликнуться на злобу дня: революционное "хождение в народ". Частью личные впечатления, частью материалы, которые ему доставляли друзья из России (в том числе документы по так называемому "процессу 50"), создали в нем уверенность, что он сможет схватить общую физиономию русского революционного движения. В результате получился самый крупный по объему, но не по значению из романов Тургенева, "Новь" (1877). Глубоко убежденный в том, что революционное движение не имеет почвы в России, Тургенев тем не менее отнесся с полным вниманием к тому психологическому порыву, который создал движение. Уловить его наиболее характерные черты Тургеневу удалось не вполне. Он сделал центром романа одного из обычных в его произведениях безвольных людей, столь характерных для поколения 40-х, но никак не 70-х годов. Нежданов - неудачник, идущий пропагандировать, чтобы утишить сердечную боль, и лишенный уверенности в правоте своего дела. Неудивительно, что первые же неудачи и вызывают в нем глубокое отчаяние - и он лишает себя жизни у порога дела. Несоответствующим действительности оказалось и желание Тургенева уловить новый тип людей негромкой и неэффектной, но настоящей работы на пользу народу, в лице Соломина и Марианны. "Новь" имела не более как succes d'estime. Из позднейших произведений Тургенева ("Сон", "Рассказ отца Алексея", "Отчаянный", "Клара Милич" и др.) наибольшее внимание обратили на себя "Песнь торжествующей любви" и "Стихотворения в прозе". Высоко-поэтическая "Песнь торжествующей любви" видимо иллюстрирует мысль Шопенгауэра о гении рода, т. е. о той бессознательности, под влиянием которой мы, помимо своего желания, идем в своей половой жизни по пути, ведущему к продолжению рода. Превосходные "Стихотворения в прозе" (1882) представляют собою ряд накопившихся за долгие годы отдельных мыслей и картинок, отлившихся в удивительно-изящную, задушевную и вместе с тем сильную форму. К концу жизни слава Тургенева достигла своего апогея как в России, где он опять становится всеобщим любимцем, так и в Европе, где критика, в лице самых выдающихся своих представителей - Тэна, Ренана, Брандеса и др. - причислила его к первым писателям века. Приезды его в Россию в 1878 - 1881 годах были истинными триумфами. Тем болезненнее всех поразили вести о тяжелом обороте, который с 1882 г. приняли его обычные подагрические боли. Умирал Тургенев мужественно, с полным сознанием близкого конца, но без всякого страха пред ним. Смерть его (в Буживале под Парижем, 22 августа 1883 г.) произвела огромное впечатление, выражением которого были грандиозные похороны его. Тело великого писателя было, согласно его желанию, привезено в Петербург и похоронено на Волковом кладбище при таком стечении народа, которого никогда ни до того, ни после того не было на похоронах частного лица. Далеко не полные собрания сочинений Тургенева (нет стихотворений и многих статей) с 1868 г. выдержали 4 издания. Одно собрание сочинений Тургенева (со стихами) было дано при "Ниве" (1898). Стихотворения изданы под редакцией С.Н. Кривенко (2 издания, 1885 и 1891). В 1884 г. Литературный фонд издал "Первое собрание писем И.С. Тургенева", но множество писем Тургенева, рассеянных по разным журналам, еще ждут отдельного издания. В 1901 г. вышли в Париже письма Тургенева к французским друзьям, собранные И.Д. Гальперин-Каминским . Часть переписки Тургенева с Герценом издана за границей Драгомановым. Отдельные книги и брошюры о Тургеневе напечатали: Аверьянов, Агафонов , Буренин, Былеев, Венгеров, Ч. Ветринский, Говоруха-Отрок (Ю. Николаев) , Добровский, Michel Delines, Евфстафиев, Иванов, Е. Кавелина, Крамп, Любошиц, Мандельштам , Мизко , Mourrier, Невзоров , Незеленов , Овсянико-Куликовский , Острогорский, J. Pavlovsky (фр.), Евг. Соловьев, Страхов, Сухомлинов , Tursch (нем.), Чернышев , Чудинов , Юнгмейстер и другие. Ряд обширных статей о Тургеневе вошел в собрания сочинений Анненкова, Белинского, Аполлона Григорьева, Добролюбова, Дружинина, Михайловского , Писарева, Скабичевского , Ник. Соловьева , Чернышевского, Шелгунова . Значительные выдержки как из этих, так и из других критических отзывов (Авдеева, Антоновича, Дудышкина, Де-Пулэ, Лонгинова , Ткачева и др.) даны в сборнике В. Зелинского: "Собрание критических материалов для изучения произведений И.С. Тургенева" (3-е изд. 1899). Отзывы Ренана, Абу, Шмидта, Брандеса, де Вогюэ, Мериме и др. приведены в книге: "Иностранная критика о Тургеневе" (1884). Многочисленные биографические материалы, рассеянные по журналам 1880-х и 90-х годов, указаны в "Обзоре трудов умерших писателей" Д.Д. Языкова , выпуск III - VIII. С. Венгеров.

 

Рубрики:  персоны

Кавелин Константин Дмитриевич

Пятница, 15 Июня 2007 г. 00:49 + в цитатник
 (300x370, 17Kb)

Кавелин, Константин Дмитриевич - знаменитый писатель, юрист, психолог, этнограф и общественный деятель, родился 4 ноября 1818 г., умер 3 мая 1885 г. Первоначальное образование получил дома. В 1834 г. для приготовления к поступлению в Московский университет были приглашены учителя: К.А. Коссович, Мертраль и В.Г. Белинский. Белинский успел возбудить в голове юноши целый ряд умственных и нравственных вопросов и учил его критически относиться к окружающей действительности, укрепляя в нем природную пытливость ума. В 1835 г. Кавелин поступил на первое отделение философского факультета, но в ноябре того же года перешел на юридический факультет. В это время начали читать лекции Редкин , Крылов , Крюков , Чивилев и другие. У них-то и пришлось учиться Кавелину и его сверстникам, образовавшим зерно той благородной группы мыслителей и общественных деятелей, которая известна под именем "людей сороковых годов". Из товарищей Кавелин ближе сошелся с братьями Елагиными, Валуевым и П.В. Киреевским и получил, благодаря им, доступ в Елагинский литературный салон. В 1839 г. Кавелин окончил курс, получив золотую медаль за сочинение: "О римском владении". Это была первая его работа, появившаяся в печати в 1841 г. В 1841 г. он сдал экзамен на магистра гражданского права. В Петербурге Кавелин вновь сошелся с Белинским и сблизился с кружком молодых людей - Тютчевым, Кульчицким, Панаевым, Тургеневым и В. Боткиным. По защите диссертации на степень магистра гражданского права: "Основные начала русского судоустройства и гражданского судопроизводства в период времени от Уложения до Учреждения о губерниях" Кавелин назначен был в 1844 г. исполняющим должность адъюнкта по кафедре истории русского законодательства в Московском университете. Через год ему поручено было, сверх того, чтение лекций о русских государственных и губернских учреждениях и законах о состояниях. Его воодушевленные, яркие и изящные лекции производили на слушателей неотразимое впечатление. Впервые русские студенты услышали изображение древнерусского родового быта, появления на этой почве древних юридических институтов и постепенного их вырождения. Кавелин первый построил и периодизацию русской истории не по внешним событиям, а по изменениям внутреннего строя жизни: родовой быт сменен вотчинным, а этот последний уступил место государственному, в котором личность вырабатывает мало-помалу свое содержание. Его курс был первым опытом стройно построенной философии русской истории и этот свой опыт он конспективно изложил в статье: "Взгляд на юридический быт древней Руси" ("Современник", 1847). Но весной 1848 г. Кавелин должен был оставить Московский университет, вследствие резкого столкновения с профессором Крыловым. Он переехал в Петербург. Сначала он поступил в министерство внутренних дел редактором "городского отделения" в хозяйственном департаменте, но скоро (1850) перешел начальником учебного отделения в штаб военно-учебных заведений, а в 1853 г. - начальником отделения в канцелярию комитета министров, оставаясь членом учебного комитета военно-учебных заведений. Вскоре наступила эпоха великих реформ. В проведении последних Кавелину не пришлось принимать официального участия, но благотворное влияние его на судьбу некоторых из них, особенно крестьянской реформы, не подлежит сомнению. Больше всего помогло сближению Кавелина с людьми, преданными идее освобождения крестьян, составленная им в марте 1855 г. и ходившая по рукам, в рукописи, записка по крестьянскому делу. В ней проводился взгляд об освобождении крестьян с землей и о выкупе ими надела в собственность - взгляд, в то время считавшийся радикальным и разделявшийся лишь немногими. Благодаря этой записке Кавелин сблизился с Самариным, Н. А. и Дм. А. Милютиными и получил доступ ко двору великой княгини Елены Павловны. Выдающаяся талантливость, огромное личное обаяние, искренняя и убежденная речь и здесь подчиняли собеседников влиянию Кавелина, а из их среды нескольким пришлось стоять очень близко к делу реформы. На Кавелина, между прочим, возложена была выработка положения для крестьян великой княгини в имении Карлово Полтавской губернии. В период 1848 - 1857 годы он напечатал в журналах "Современник" и "Отечественные записки" целый ряд критических статей по истории, этнографии и правоведению. Эти статьи Кавелина составили почти три тома в собрании его сочинений. В 1857 г. Кавелин был приглашен на кафедру гражданского права в Петербургский университет и одновременно получил поручение преподавать правоведение наследнику престола, великому князю Николаю Александровичу . Последнее, однако, продолжалось недолго. Когда в 1858 г. периодическим изданиям разрешено было касаться крестьянского вопроса, то в "Современнике" (№ 4), в статье "О новых условиях сельского быта", помещено было извлечение из вышеупомянутой "записки" Кавелина об освобождении крестьян. На эту статью обращено было внимание, и в одном из заседаний совета министров государь выразил неудовольствие по поводу назначения Кавелина преподавателем наследника. Кавелину пришлось оставить придворную службу, но он сохранил кафедру в университете. В конце 1861 г., после известных волнений в Петербургском университете, Кавелин, вместе с товарищами по профессуре - А.Н. Пыпиным, М.М. Стасюлевичем и Б.И. Утиным - оставил университет. А.В. Головин в начале 1862 г. командировал Кавелина за границу, для изучения положения западноевропейских университетов. Представленные им отчеты о положении французских, швейцарских и германских университетов послужили отчасти материалом для реформы университетов в 1863 г. В 1864 г. он поступил на службу юрисконсультом в министерство финансов, по департаменту неокладных сборов. Статья: "Мысли и заметки о русской истории", напечатанная в 1866 г. в "Вестнике Европы", была его последней исторической работой, в которой он старался выяснить историческое призвание великорусского племени. С этих пор он весь отдался изучению общественных и философских вопросов. Хорошо понимая, что крестьянская реформа была лишь первым шагом в деле переустройства нашего внутреннего быта, Кавелин еще в 1861 г. обратил внимание на предстоящую роль дворянства. В брошюре, изданной в Берлине, в 1862 г., Кавелин проводил то основное воззрение, что не в бесплодных мечтах о представительном правлении должно искать дворянство выхода из своего трудного положения, а может найти обширное и достойное поприще для своей деятельности в провинции, где только и возможно пока осуществление принципа самоуправления. Земская и судебная реформы еще более укрепляли Кавелина в его воззрениях. "От успеха земских учреждений зависит вся наша ближайшая будущность - писал, он, - и от того, как они пойдут, будет зависеть, готовы ли мы к конституции, и скоро ли мы ее получим". Вопросы крестьянского и дворянского хозяйства точно так же близко интересовали Кавелина, так как прямая связь их с будущностью самоуправления была для него очевидна. Тремя основными элементами нашей общественности Кавелин считал общинное землевладение и самоуправление, крестьянство, освобожденное от помещиков и чиновников, и земские учреждения, вместе с мировой юстицией. Защите общинного землевладения Кавелин посвятил две обширные статьи, в "Атенее" в 1858 г. и "Неделе" в 1876 г. Последняя напечатана и отдельной брошюрой; первая переведена на немецкий язык. Статьи Кавелина о "Крестьянском вопросе", напечатанные в "Вестнике Европы" (1881), вышли в свет отдельной книгой. Постепенно усиливавшаяся с половины 60-х годов реакция приводила Кавелина к убеждению, что, помимо административных реформ, нужна переработка общественных нравов, выяснение вопросов об отношении личности к обществу. Так подошел Кавелин к своим работам в области психологии и этики. "Выяснение психологических вопросов, - писал он в конце 60-х годов, - точно так же стоит на очереди в теоретическом, нравственном и научном отношении, как задачи земства - в практическом мире. Пустота, бессодержательность, нравственный упадок и растление мыслящей и образованной части публики есть явный признак, что в ходу новый синтез и что старый отжил свое время... Особенно печально и тлетворно отражается это состояние на молодежи, которая больше всех нуждается в синтезе. Проложить к нему дорогу и отпереть дверь может психология и она одна". В своих "Задачах психологии" Кавелин старался разрешить этот назревший вопрос. С 1878 г. открылась для Кавелина возможность вернуться к профессорской деятельности; в сентябре он получил кафедру гражданского права в военно-юридической академии. В 1883 г., на короткое время, Кавелин выступил президентом вольно-экономического общества. Он принял на себя это звание с целью поработать и здесь над выяснением все того же крестьянского вопроса, но скоро должен был сложить с себя новую обязанность, так как не желал выступить на арену мелочной борьбы, ему угрожавшей.
Кавелин, как сравнительный этнограф-фольклорист и историк права. В 1846 г., печатая свое известное сочинение "Взгляд на юридический быт древней Руси", Кавелин между прочим высказал следующую мысль: "Где ключ к правильному взгляду на русскую историю? Ответ простой. Не в невозможном отвлеченном мышлении, не в почти бесплодном сравнении с историей других народов, а в нас самих, в нашем внутреннем быте. Многие не без основания думают, что образ жизни, привычки, понятия крестьян сохранили очень многое от древней Руси. Их общественный быт нисколько не похож на общественный быт образованных классов. Посмотрим же, как крестьяне понимают свои отношения между собой и к другим". Таким образом почти 80 лет тому назад Кавелин уже указал тот метод, которым, в виду молчания летописей и недостаточного числа юридических памятников прошлого, надо идти при изучении истории общественного развития русского народа и его бытовых порядков. Кавелин подходит к изучению крестьянского народного быта с задачами историка. Он хочет открыть в настоящем пережитки прошлого и притом разнообразных эпох этого прошлого, что позволит ему установить различные периоды в развитии нашего внутреннего уклада, определить не одни его исходные моменты, но и дальнейший поступательный ход. "Народные обычаи - скажет он в позднейшем по времени сочинении - у нас и везде удерживаются весьма долго. Потеряв первоначальное живое значение, они преобразуются в символы, обрядовые действия, и в этом виде сохраняются народами в продолжение многих веков... По указаниям этих обрядовых, символических, торжественных действий можно проследить внутреннюю жизнь народа, ее постепенное изменение, влияние элементов, привходивших в нее извне или вызванных внутренним последовательным развитием". Обосновывая подробнее ту же мысль, Кавелин говорит далее: "наши простонародные обряды, приметы и обычаи сложились из разнородных элементов и в продолжении многих веков...". Подвести их под систему, объяснить из одного общего начала невозможно, потому что они составились не по одному общему плану. Необходимо разобрать их по эпохам, к которым они относятся, по элементам, под влиянием которых они образовались, и потом с помощью способа, на который указывает историческая критика, восстановить, сколько возможно, внутреннюю связь этих эпох и последовательность преемственного влияния этих элементов. Такая работа, прибавляет он, гораздо труднее, чем может казаться с первого взгляда. Кавелин указывает причины тому. Немногие пережитки прошлого сохранились в их первоначальной свежести: большая часть представляется в искаженном виде с поправками, переделками, относящимися к разным эпохам и под влиянием различных понятий и элементов. "Самые толкования, какие народ дает этим обычаям, обрядам и поверьям, часто не отвечают более действительности. На первых порах они были не символом, а весьма определенным понятием или живым действием. Приходит время, когда изменяются те естественные и бытовые условия, при которых образовалось это понятие или установился этот образ действий; тогда прежнее представление становится освященным преданьем, поверьем, а образ действий - обрядом. Первоначальный смысл их с изменением условий нередко вполне утрачивается, народ продолжает их придерживаться, чтить их, но уже не понимает. Он придает постепенно этим памятникам старины значение, сообразное с его новым бытом. Так образуется различие между первоначальным смыслом факта и его толкованием в народе. Мало того: под влиянием этих толкований сам факт изменяется, внешняя форма обряда, поверья не может устоять против нового содержания, которое вкладывается в них. Эта форма со временем становится другой, более близкой, более доступной для народа". Кавелин как нельзя лучше отметил все те трудности, с которыми приходится считаться хронологам и фольклористам, и это сделано было им в то время, когда не только в России, но и на Западе едва зачиналась, например, в сочинениях братьев Гриммов о немецких юридических древностях или в трактатах, посвященных изучению Эдды и Нибелунгов, с точки зрения их мифологического содержания, та история народных верований, легенд и сказаний, которые привела к сколько-нибудь положительным результатам только со времени сближения полученных на основании ее данных с народным фольклором и с изучением быта диких и варварских народов, еще уцелевших в наши дни. Кавелин не обольщается мыслью, что руководящая нить "в безвыходном", как он выражается, "лабиринте народных обычаев, обрядов, поверий" уже найдена, что уже есть возможность вполне разобрать на группы, как старинные вещи в музее, эти пережитки народного прошлого. На вопрос, как это сделать, как найтись в этом сборном, как он выражается, месте всех веков, периодов и понятий русской земли, он отвечает: решить этого мы не беремся, это превышает наши силы. Но в то же время он дает несколько эмпирических обобщений, из которых каждое является своего рода методологическим приемом или критикой уже существующих приемов, критикой, не только остроумной, но и плодотворной. Так, он предостерегает против увлечения тем методом, который сводится к объяснению различных бытовых особенностей народа заимствованием чужих обычаев, чужих нравов и чужих поверий. "Только в тех случаях, когда имеются прямые, непреложные свидетельства такого заимствования, оно может быть признано; однако отдаленного сходства недостаточно для допущения заимствования". Современная наука вполне оправдывает такую точку зрения. Широкое пользование сравнительно-историческим приемом дало возможность установить то положение, что на расстоянии нескольких тысяч верст и нескольких столетий могут существовать в виду единства психической природы человека и общности естественных условий народного быта сходные нравы, обычаи, поверья и учреждения. Другое не менее верное замечание Кавелина состоит в признании постепенности и внутренней последовательности, с которой происходят изменения в народной жизни на всех ступенях ее развития. Эта постепенность, по его справедливому замечанию, прерывается только при смешении двух или нескольких народов в один, и чем насильственнее и быстрее происходит это смешение, тем заметнее разрыв в этой постепенности. При медленном же поглощении одним племенем другого она не прерывается, а следует только обогащение прежнего народного быта новыми чертами. Не менее верное методологическое замечание, делаемое Кавелиным, - это необходимость при изучении народных обрядов, поверий и обычаев искать их непосредственного, прямого, буквального смысла. "Приходят ли, по нашим свадебным обрядам, - поясняет свою мысль Кавелин, - сваты с посохом и ведут речь с родителями невесты как будто чужие, никогда не слыхавшие о них, хотя и живут двор-о-двор, - верьте, что эти теперь символические действия были когда-то живыми фактами ежедневной жизни; плачет ли невеста по воле, выражает ли свадебная песнь ее страх ехать в чужую незнакомую сторону - эти символы были тоже в старину живой действительностью". Кавелин в данном случае, можно сказать, предугадал те порядки обязательного заключения брака между членами разных родов, которые со времен Мак-Леннана сделались известными под названием экзогамии. "Обычай отдавать девушек замуж в далекую сторону - пишет он, между прочим, - доказывает, что древнейшие общины состояли каждая из одной семьи, рода, между членами которых не бывало брака". Из сказанного видно, что в лице Кавелина мы имеем дело с человеком, который во многом предопределил дальнейшее направление весьма богатой уже в наши дни литературы по русскому фольклору, этнологии и юридическим древностям. Максим Ковалевский.

Кавелин, как цивилист, заслоняется Кавелиным - историком, публицистом и общественным деятелем. Но все же и в области цивилистики Кавелиным сделано не мало, и совершенно неправильно утверждение, что "труды Кавелина по гражданскому праву являются какими-то случайными эпизодами в жизни автора, не проникли в глубь науки и не принесли сколько-нибудь значительной пользы, какой можно было ожидать от подобного ученого" (Шершеневич , "Наука гражданского права в России"). Цивилистические произведения Кавелина обнаруживают самостоятельное мышление автора и в этой области. Теории, только впоследствии выработанные западноевропейской наукой, в зачаточном состоянии содержатся уже в этих произведениях Кавелина, хотя, правда, критическая часть их значительно ценнее положительной. Еще юношеское произведение Кавелина, награжденное золотой медалью, "О теориях владения" (1840), проникнуто самостоятельными идеями, несмотря на весьма заметное влияние Гегеля (учителем Кавелина был убежденный гегельянец П.Г. Редкин); юноша Кавелин не следует ни за главой исторической школы - Савиньи, ни за его противником - гегельянцем Гансом. "Государство, говорит Кавелин, не почитая прямо владение известного лица за справедливое, предполагает, однако же, его справедливость, пока не будет доказано противное... Государство, по необходимости вместе с владением, справедливым признает и защищает и владение несправедливое. Поэтому основание защиты несправедливого владения не заключается во внутреннем существе его, но во внешнем сходстве и безразличии с владением, в самом себе справедливым". Здесь мы видим у Кавелина предвосхищение позднейшей знаменитой теории Иеринга, объясняющей защиту всякого владения тем, что владение есть не иное что, как реальность или видимость права собственности, и что только из-за вероятности права собственности, скрывающегося презумптивно за владением, защищается и самое владение. Та же творческая сила и независимость мышления обнаружились и в следующем труде Кавелина, посвященном центральной проблеме о самом понятии и пределах гражданского права. Господствовавшие теории делили все право на jus publicum и jus privatum, в зависимости от защищаемого интереса публичного или частного. Кавелин с таким основанием деления права несогласен. В своей работе "Что есть гражданское право и где его пределы" (1884) он заявляет: "Внимательно пересмотрев все части гражданского права, нельзя найти ни одной, в которой бы шла речь исключительно об одном частном, приватном; в каждой непременно оказывается очень много такого, что по своему значению, влиянию, роли имеет публичный, общественный интерес, касается более или менее общества, государства. Показать, где в них оканчивается частное, приватное и начинается общественное, публичное, нет никакой возможности. Именно потому, что частное, приватное сливается в этом смысле с общественным, публичным, нельзя на их различии основывать различие гражданского и публичного права". По мнению Кавелина, несостоятельным должен оказаться и всякий другой критерий, если исходить из традиционного, лишенного всякого внутреннего основания содержания и объема гражданского права. "Теперешнее гражданское право... есть ветхое здание, построенное из разного пестрого материала, по ошибочному плану, при начертании которого недоразумения и случайности играли немаловажную роль". Эту "руину между юридическими науками", "много раз подправленную", с целью "скрыть ее глубокие трещины" и "кое-как прилаженную к новым постройкам", - "следует разобрать сверху донизу, хорошенько перебрать материал", "освободить смежные отрасли права от хлама, которыми она их засоряет, и выстроить вместо нее новое здание, в одном стиле с прочими и соответственно более развитой, зрелой и сложной современной гражданственности". Таким образом, Кавелин первый не только у нас, но и в Европе вообще, резко подчеркнул непригодность точки зрения интереса для разграничения областей права частного и публичного, и это его критическое отношение к господствовавшему делению права все более упрочивается в науке. Однако Кавелин не ограничился критикой, он попытался сам дать систему частного права, которая соответствовала бы его взглядам. Здесь он оказался менее счастлив. Его переборка материала ограничилась перенесением из публичного права некоторых материй в частное, и наоборот. Единство институтам частного права, так думает Кавелин, может дать имущественный интерес. "Место так называемого гражданского права должен занять в системе права разряд или отдел юридических отношений с признаками, ему одному свойственными, и связанный единством общего начала. Таковы юридические отношения между лицами (в юридическом смысле) об имуществах и вообще о ценностях, стоимость которых может быть определена на деньги". Поэтому "из теперешнего гражданского права должны быть исключены все юридические отношения личные, не переводимые на деньги, и перенесены в него из других отделов системы права разбросанные в ней теперь повсюду юридические отношения между лицами... об имуществе или ценностях". Таким образом, из сферы гражданского права исключается все личное семейное право, все права личности и т. д., но зато в нее включаются юридические отношения, возникающие по взысканию податей и денежных повинностей и т. п. На этих исходных началах и построены работы Кавелина "Права и обязанности по имуществам и обязательствам" (1879) и "Очерки имущественных отношений, возникающих из семейного и наследственного права". Но эти крайние взгляды Кавелина совсем не нашли себе последователей, а по остроумному выражению профессора Дювернуа, "поняв буквально имущественный критерий, мы навязали бы себе перенесение артиллерии, флота и крепостей из права публичного в право гражданское". Однако и эти работы Кавелина, равно как и его "Взгляд на историческое развитие русского порядка законного наследования" (1860), богаты многими ценными соображениями и проникнуты жизненным пониманием юридических явлений; в этих трудах Кавелин всюду ищет примирения между жизнью индивидуальной и социальной, проповедует взгляды новые и гуманные; из этих взглядов уже многие даже получили признание, если не в наших, то в иностранных законах. Отметим еще только магистерскую диссертацию Кавелина: "Основные начала русского судоустройства и гражданского судопроизводства в период времени от Уложения до Учреждения о губерниях" (1844). - Ср. М. Пергамент , "К.Д. Кавелин как цивилист" ("Право", 1910, № 20). А. Г.
Философские сочинения К.Д. Кавелина собраны в 3 т. его сочинений, изданных Д.А. Корсаковым и Л.З. Слонимским. Главнейшие из них - "Задачи психологии", "Задачи этики" и "О задачах искусства". Внимания заслуживают также "Мысли о научных направлениях", "Философия и наука в Европе и у нас" и некоторые другие. Сверх того, Кавелин написал ряд статей по поводу различных философских сочинений, например, Вл. Соловьева, Лесевича, Ю. Самарина и других. Из-за "Задач психологии" у Кавелина возникала полемика с И. Сеченовым, отстаивавшим мысль, что психология должна быть разрабатываема физиологами. Произведения Кавелина обнаруживают высший нравственный подъем и представляют попытку противодействовать материалистическим и позитивным тенденциям, господствовавшим в 60-х и 70-х годах прошлого столетия. Кавелин думает, что "наша умственная деятельность и наши знания так же относительны, как и все в мире". Сущность вещей, души и тела человек познать не может. Попытки примирения знания и веры только в области этики удачны: ибо людям веры и людям знания нет повода враждовать в этой области между собой. Знание имеет дело только с общим, все индивидуальное ему недоступно, тем не менее Кавелин мечтает о научной психологии и научной этике. Психологии Кавелин придает громадное значение; он думает, что в ней лежит "ключ ко всей области знания". Психология таким образом является основой философии, долженствующей примирить противоположные ее направления. Но и в психологии главный интерес Кавелина этический, поэтому он с особой силой выдвигает вопрос о свободе человеческой воли; свободу он считает несомненным фактом, лежащим в основе нравственности. Этике Кавелин отводит субъективную сферу человеческого сознания. Задача этики состоит в установлении идеалов нравственной деятельности, в указании происхождения идеалов, разъяснении их смысла и связи с объективной стороной человеческого существования. Задача искусства состоит в служении нравственному совершенствованию человека. Взгляды Кавелина критиковал М.М. Троицкий , неправильно усмотрев в Кавелине наклон в сторону позитивизма; этические взгляды Кавелина критиковал В.Д. Спасович, упрекавший Кавелина в том, что он этике придал исключительно субъективный характер. - Собрание сочинений Кавелина вышло в 1859 и 1899 годах. "Письма Кавелина к А.И. Герцену" (Генуя, 1892). Письма К. Белинского, А.Н. Афанасьева, П.М. Леонтьева , И.К. Бабста , Д.И. Каченовского, Б.И. Утина, Ю.Ф. Самарина, И.С. Тургенева и Н.А. Добролюбова появились в "Русской Мысли" (1892, книги 1 - 2, 5 и 10). - Ср. К. Бестужев-Рюмин, "О сочинениях Кавелина" ("Отечественные Записки", 1860, № 4, 6 и 8); Ю.Ф. Самарин, "Сочинения" (том VI, стр. 397 - 477); В.Д. Спасович, "Памяти Кавелина", и "Разбор последнего труда Кавелина" ("Вестник Европы", 1885, книги 6 и 10, и в "Собрании сочинений"); А.Ф. Кони, "Памяти К.Д. Кавелина" ("Русская Старина", 1885, книга 6 и отдельно); Д.А. Корсаков, "Материалы для биографии Кавелина" ("Вестник Европы", 1886, книги 5 - 11; 1887, книги 2, 4, 5 и 8; 1888, книга 5).

 

Рубрики:  персоны

Погодин Михаил Петрович

Пятница, 15 Июня 2007 г. 00:40 + в цитатник
 (300x400, 21Kb)

Погодин (Михаил Петрович) - историк, археолог и журналист (1800 - 1875). Отец его был крепостной "домоправитель" графа Строганова. Обстановка барского двора, искательство отца у знатных и богатых не остались без влияния на характер Погодина: он отличался большой практичностью, совмещавшуюся в нем с немалой долей сентиментальности, с одной стороны, и критическим умом, с другой. На 11-м году он был отдан на воспитание к типографщику А.Г. Решетникову, но скоро поступил в 1-ю московскую гимназию. Сентиментально-патриотическое настроение его находило поддержку в увлечении тогдашним театром, где царили трагедии Озерова, а также в знакомстве с "Историей Государства Российского" Карамзина, которую он приобрел на последние свои деньги. В Московском университете, куда Погодин поступил в 1818 г., он попал под влияние профессора теории поэзии Мерзлякова, запоздалого поклонника Ломоносова, Сумарокова и Державина. Летнее пребывание на учительской кондиции у князя Трубецкого было для Погодина некоторым противовесом этого влияния: здесь он познакомился с сочинениями Руссо, г-жи Сталь (о Германии) и Шатобриана. В университете начались складываться и ученые вкусы Погодина; он заинтересовался первоначальной русской деятельностью, вопросом о происхождении князей, а также вопросами общеславянской истории (перевел сочинения Добровского "О Кирилле и Мифодии"). Почти во всех своих взглядах он находил противника в лице тогдашнего профессора русской истории Каченовского, с которым вел сильную полемику и впоследствии, будучи уже его сотоварищем по профессуре. Окончив курс в 1823 г., Погодин через год защитил магистерскую диссертацию "О происхождении Руси", где явился защитником норманнской школы и беспощадным критиком теории хазарского происхождения русских князей, за которую стоял Каченовский. Диссертация эта была приветствована Карамзиным, с одной стороны, и специалистами-историками Шлецером и академиком Кругом - с другой. В своей диссертации Погодин обнаружил недюжинные критические способности. Планы его относительно будущности в это время еще не определились: он мечтает то о журнальной, то о педагогической деятельности, то об административной карьере. Его ходатайство о заграничном путешествии уважено не было. В комитете министров было решено, что "нет пользы посылать сего магистра в чужие края для окончания курса наук по нынешним обстоятельствам, а удобнее в университете дать то образование, которое правительству удобно будет". С 1826 г. Погодину было поручено читать всеобщую историю для студентов первого курса. Профессорская деятельность Погодина продолжалась до 1844 г. В 1835 г. он был переведен на кафедру русской истории, в 1841 г. избран в члены второго отделения Академии Наук (по русскому языку и словесности); был также секретарем "Общества Истории и Древностей Российских" и заведовал изданием "Русского исторического Сборника", где поместил важную статью "О местничестве". К концу профессорской деятельности Погодина относится начало издания им "Исследований, лекций и замечаний", на которых и зиждется, главным образом, значение Погодина как историка; здесь он всего больше обнаружил свой критический талант и меньше всего отрицательную сторону своего ума - чрезмерное пристрастие к фантастическим построениям. "Исследования" (7 томов), доведенные до татарского периода русской истории, и теперь служат одним из необходимых пособий для занимающихся специально древней историей. В это же время Погодин начал собирание своего "Древнехранилища", заключавшего в себе массу памятников, как письменных, так и вещественных, русской старины. Рукописная часть этого собрания, купленного позже Николаем I, хранится в настоящее время в Петербурге в Императорской Публичной Библиотеке и представляет много интереса для специалистов-историков. Погодин несколько раз бывал за границей; из его заграничных путешествий наибольшее значение имеет первое (1835), когда он завел в Праге близкие сношения с видными представителями науки среди славянских народностей: Шафариком, Ганкой и Палацким. Это путешествие несомненно способствовало сближению русского ученого мира со славянским. С 1844 г. специально-ученая деятельность Погодина замирает и возрастает только к концу его жизни. К 1860 г. относится его публичный диспут с Костомаровым по вопросу о происхождении русских князей. Прав в этом диспуте был скорее Погодин, что не было замечено публикой, интересовавшейся противниками как представителями известных общественных партий, а не как учеными-исследователями. В конце жизни Погодин вел полемику по тому же вопросу с Д.И. Иловайским. В 1872 г. им была издана "Древняя русская история до монгольского ига", не прибавившая ничего к его славе. На ученых трудах Погодина не отразилось то философское настроение, которое охватило Московский университет в 30-х и 40-х годах: сильный как специалист-исследователь, Погодин был слаб как мыслитель. Совмещая увлечение Шеллингом с патриархальной московской закваской, Погодин в своих взглядах держался так называемой теории официальной народности и примыкал, вместе с профессором Шевыревым, к партии, защищавшей эту теорию аргументами немецкой философии. Свои взгляды он проводил в двух издававшихся им журналах: "Московском Вестнике" (1827 - 30) и "Москвитянине" (1841 - 56). Первому пришлось бороться с колоссом русской журналистики начала 30-х годов, "Московским телеграфом". Почти исключительно литературный по содержанию, "Московский Вестник" был зачастую чересчур учен по тону и потому, несмотря на участие Пушкина, полного успеха не имел. Другой журнал Погодина, "Москвитянин", имел программу более политического характера. Здесь нашло прибежище начавшее обособляться в то время от общегегельянских увлечений славянофильское направление. Славянофилам пришлось работать здесь вместе с защитниками теории официальной народности, со стремлениями которой они имели лишь чисто внешнюю близость, влагая в формулу ее совершенно иной смысл и защищая ее другими средствами. В истории науки имя "Москвитянина" связано с полемикой против теории родового быта, представителями которой были Соловьев и Кавелин. Критика крайностей этой теории удалась Погодину больше, чем оценка положительных сторон ее. "Москвитянин" выдвигал на очередь общеславянские вопросы и отстаивал право западнославянских народностей на национальную свободу, в то время, когда, по словам К.Н. Бестужева-Рюмина, "модным убеждением было мнение, что австрийский жандарм есть цивилизующее начало в славянских землях". Недостаток философского образования и внешние неблагоприятные условия не дали Погодину выработаться в мыслителя и общественного деятеля, на роль которого он претендовал. Любовь к знанию и природный ум сделали его видным историком-исследователем, с несомненным значением в русской историографии. См. "Биографический Словарь профессоров Московского университета" (Москва, 1855; полный свод фактических данных до 1855 г.); "Историческая записка Императорского московского археологического общества за первые 25 лет его существования" (М., 1890; биография Погодина принадлежит здесь перу П.Н. Милюкова); Бестужев-Рюмин в "Биографиях и характеристиках" (очень живая, полная метких замечаний, характеристика); Н.П. Барсуков "Жизнь и труды М.П. Погодина" - наиболее полный свод всего относящегося до самого Погодина, заключающий в себе массу интересных данных вообще для истории того времени (труд далеко еще не кончен). М. Полиевктов.

 

Рубрики:  персоны

Белинский, Виссарион Григорьевич

Пятница, 15 Июня 2007 г. 00:32 + в цитатник
 (300x400, 15Kb)

Белинский, Виссарион Григорьевич, знаменитый критик. Родился 1 июня 1811 г. в Свеаборге, где отец его был морским врачом. Детство свое Белинский провел в городе Чембаре, в 1820 г. поступил в уездное училище, а с 1825 г. учился в пензенской гимназии. Не кончив учения в гимназии, в 1828 г. он решил поступить в Московский университет; для осуществления этой мечты ему пришлось преодолеть много препятствий. Но все-таки в конце 1829 г., после многих затруднений, ему удалось стать студентом Московского университета. Нерадостные воспоминания остались у Белинского о детских годах. Мать его была типичной провинциальной кумушкой, а отец, человек не без дарований и кое-что обещавший, совершенно опустился под влиянием провинциальной жизни. Характеры отца и матери отразились и на сыне. Темперамент матери, резкость и прямота отца проявились уже в молодом Белинском; если прибавить к этому, что дедом его был священник, отец Никифор, по семейным преданиям праведник-аскет и подвижник, то мы увидим, что и религиозный экстаз подвижника-деда впоследствии в новых формах и с новой силой воскрес в прямодушном вечном подвижнике, вечном искателе, Белинском. Любовь к родной литературе развилась в Белинском с самых юных лет. Он сам описывает, как он перечитывал без разбора все, что печаталось тогда в журналах, альманахах и собраниях сочинений. Еще будучи учеником уездного училища, он "в огромные кипы тетрадей" списывал стихотворения и классиков русской литературы: Державина, Карамзина, Крылова и знаменитостей того времени: Станевича , Невзорова и др. То же самое продолжалось в период его пензенской гимназической жизни, когда особое впечатление произвели на него сочинения князя Одоевского и когда от преклонения перед Державиным и Жуковским он перешел к восторженному преклонению перед Пушкиным. Юноша сам пробовал писать, сочинять баллады, рассказы и считал себя, по его словам, "опасным соперником Жуковского". Одно из таких стихотворений "Русская Быль" (написанное уже в эпоху студенчества, в 1831 г.) дошло до нас, так как было тогда же напечатано. Но к этому времени Белинский уже отказался от поэтического творчества; он решил, что оно не для него, и в конце 1830 г. перешел к другой отрасли искусства: он стал писать в прозе драму "Дмитрий Калинин". На трагедию эту Белинский возлагал большие надежды. Он не только был под обаянием "лестной сладостной мечты о приобретении известности", но надеялся также и "разжиться казною". В это время Белинский был казенно-коштным студентом, но с ненавистью относился к этому "казенному кошту". В конце 30-го года, когда в Москве свирепствовала холера, в университете был карантин, и студенты были заперты в нем в течение трех осенних месяцев. Этим временем невольного отдыха Белинский воспользовался для того, чтобы закончить трагедию, и прочел ее в литературном студенческом кружке с большим успехом, а затем представил в университетскую цензуру для напечатания. О последующем сам Белинский так рассказывал в письме к своему отцу: "Прихожу через неделю в цензурный комитет и узнаю, что мое сочинение цензуровал Л.А. Цветаев, заслуженный профессор, статский советник и кавалер... Не буду много распространяться, скажу только, что мое сочинение признано было безнравственным, бесчестящим университет, и о нем составили журнал. Но после дело это было уничтожено, и ректор сказал мне, что обо мне ежемесячно будут даваться особые донесения". Товарищи Белинского в своих воспоминаниях рассказывают подробнее, что профессора-цензоры обрушились на Белинского, пригрозили ему ссылкой в Сибирь, каторгой или солдатчиной; это так потрясло Белинского, что он в тот же день слег в больницу. Сперва это дело кончилось для Белинского сравнительно благополучно: "Начальство обо мне забыло и думать, - писал Белинский родителям в мае 1831 г., но тут же он прибавлял: - правда, при первом случае начальство не умедлит напомнить мне, что знает меня". И действительно, полтора года спустя Белинский был исключен из университета (в сентябре 32 г.) под предлогом "слабого здоровья и ограниченности способностей". Несомненно, что действительным предлогом было "дурное направление" Белинского, выразившееся в этой его юношеской трагедии "Дмитрий Калинин". Трагедия эта направлена против крепостного права. Герой этой драмы, Дмитрий Калинин, выражает одну из центральных мыслей ее в горячем монологе: "Кто дал гибельное право одним людям порабощать своей властью волю других подобных им существ, отнимать у них священное сокровище - свободу? Кто позволил им ругаться правами природы и человечества? Господин может для потехи или для рассеяния содрать шкуру со своего раба; может продать его, как скота, и выменять на собаку, на лошадь, на корову, разлучить его на всю жизнь с отцом, с матерью, с сестрами, с братьями, и со всем, что для него мило и драгоценно. Милосердный Боже, отец человеков, ответствуй мне: Твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы". Целый ряд подобных тирад, направленных против крепостничества, делали эту трагедию разумеется совершенно нецензурною для того времени; но еще более, быть может, нецензурным была другая сторона драмы - обвинение в крепостничестве не человека, а Бога, ряд монологов, направленных не против тиранства господ, а против тиранства Божественной Воли. Герой драмы, Дмитрий Калинин, сын дворовых людей, с детства воспитывался в семье своего помещика-владельца, Лесинского, и полюбил дочь своего приемного отца Софию. Не думая о "пустых обрядах", они отдались друг другу. И в то время, как Дмитрий собирался во всем признаться и повиниться своему приемному отцу, - отцу Софьи, - он получает известие, что его приемный отец умер, и что ненавидящая Дмитрия семья Лесинских приказывает ему вернуться в деревню и быть лакеем при свадьбе Софьи, которая будто бы выходит замуж за князя. Дмитрий появляется на балу у Лесинских, происходит ссора, и он убивает одного из братьев Софьи, жестокого и злого рабовладельца. Потом, по просьбе Софьи, он убивает ее и перед тем, как убить себя, случайно узнает, что он, Дмитрий, побочный сын Лесинского и таким образом брат Софьи. И вот Дмитрий Калинин, кровосмеситель, братоубийца, проклинает память своего отца, проклинает весь мир и закалывается. Эта юношеская драма Белинского переполнена трескучими монологами, драматическими эффектами и вообще является вполне незрелым, почти детским произведением; но тем не менее ее следует признать произведением чрезвычайной важности для характеристики всего Белинского и его дальнейшего мировоззрения. Сущность драмы не столько в постановке вопроса социального, сколько этического, философского и религиозного: мало того, что люди тираны, кровопийцы, рабовладельцы; не таким ли является и Бог, который позволяет свершиться тому, что свершилось с Дмитрием Калининым? И Дмитрий Калинин готов проклясть за это Бога: "Ты Существо Всевышнее, - восклицает Дмитрий, - скажи мне, насытилось ли Ты моими страданиями, натешилось ли моими муками, навеселилось ли моими воплями, упилось ли моими кровавыми слезами?.. Кто сделал меня преступником? Может ли слабый смертный избежать определенной ему участи? А кем определяется эта участь? О, я понимаю эту загадку!.." И Калинин решает, что "Бог наш отдал нашу несчастную землю на откуп дьяволу". С этим сталкивается точка зрения добродетельного резонера драмы, друга Дмитрия - Сурского, который отстаивает веру в благость Промысла, веру в гармоничность мира и жизни. Таким образом в юношеском произведении Белинского были предвосхищены все три основные позднейшие взгляда его на мир, на жизнь и на человека. А, именно, до конца 30-х годов Белинский все ревностнее и горячее отстаивал в своей литературной деятельности эту точку зрения добродетельного резонера Сурского, оправдывая Бога и признавая разумным все существующее. В самом начале 40-х годов Белинский потерял эту свою веру и стал повторять в своих произведениях то, что некогда вложил в уста Дмитрия Калинина. И, наконец, во второй половине 40-х годов, придя к новой вере в нового Бога, - к вере в социальность, - в новые формы общественного устройства, Белинский только развивал те социальные мотивы, которые впервые прозвучали в его юношеской драме. И таким образом Дмитрий Калинин совершенно неожиданно для Белинского заключил в себе в зачаточном виде все дальнейшее развитие мировоззрения великого критика. К литературной работе Белинский приступил вскоре после своего исключения из университета. Ему удалось пристроиться в журналы Надеждина "Телескоп" и "Молву". С 1833 г. он стал помещать там свои переводы с французского, а затем, вероятно, и небольшие рецензии. Осенью 1834 г. он в течение нескольких месяцев печатал в "Молве" свою первую дебютную критическую статью "Литературные мечтания", и с этих пор стал главным критиком журналов Надеждина, в которых в течение 1835 и 1836 годов поместил ряд рецензий и несколько больших статей. Из последних особенно выдаются, кроме "Литературных Мечтаний", статьи: "О русской повести и повестях г. Гоголя", "Ничто о ничем", "О критике и литературных мнениях "Московского Наблюдателя" и "Опыт системы нравственной философии". В статьях этих проявлялось отчасти влияние Надеждина, но в еще большей степени они были проявлением того мировоззрения, которое вырабатывалось в дружеском кружке Станкевича, одним из деятельных членов которого был Белинский. Кружок Станкевича в начале 30-х годов был просто дружеский кружок молодежи (в него входили: Станкевич, Константин Аксаков, Клюшников , Ефремов, Белинский, позднее Боткин, Бакунин и др.); кружок этот совокупными силами вырабатывал себе "мировоззрение", сущность которого была заранее предопределена преемственными влияниями. Станкевич был ближайшим учеником профессора Павлова , который, в свою очередь, был в 20-х годах одним из виднейших представителей русских шеллингианцев и натурфилософов; "Шеллингианство" и было тем мировоззрением, которое с 1833 по 1836-й г. объединяло собою друзей кружка Станкевича. И уже в "Литературных Мечтаниях" мировоззрение это проявилось с достаточной полнотой и силой. Вот эти шеллингианские воззрения Белинского. Главное в мире и жизни - искусство; оно является "выражением великой идеи вселенной", подобно тому как сама вселенная является только выражением "единой вечной идеи, проявляющейся в бесчисленных формах". Проявление этой идеи - борьба между добром и злом, светом и мраком; отражение этой идеи - цель искусства. "Изображать, воспроизводить в слове, в звуке, в чертах и красках идею всеобщей жизни природы - вот единая вечная тема искусства. Поэтическое одушевление есть отблеск творящей силы природы". Эта творящая сила всеобъемлюща, беспристрастна, объективна, - таким же должно быть и искусство: оно не должно иметь цели вне себя. Но в то же время искусство, как отблеск творящей силы в человеке, должно быть пронизано горячим чувством и пламенным субъективным сочувствием. Это соединение субъективизма с объективизмом является только другим выражением той заимствованной у Канта шеллингианской мысли, что "творчество бесцельно с целью": поэзия не имеет цели вне себя, и в этом ее объективизм, но в то же время она должна быть "целесоразмерна", и в этом ее субъективизм. Прекрасное уж тем самым, что оно прекрасно, является и нравственным, и разумным; "эстетическое чувство есть основа добра, основа нравственности". Эти эстетические теории Белинского являются только одной стороной его шеллингианства; второй стороной являются его социологические положения. Романтики 30-х годов с особым вниманием останавливались на определении понятия "народ", народность и решали этот вопрос в том смысле, что "народности суть индивидуальности человечества". Чем самобытнее народ, тем ценнее его вклад "в общую сокровищницу успехов человечества". Вот почему реформы Петра Великого могли только "вогнать клин между народом и обществом". Русская изящная словесность стала отражением именно этого общества, а потому она и не является подлинной литературой, которая всегда глубоко народна. "У нас нет литературы" - это основная тема всех "Литературных Мечтаний" Белинского. Подробно обозревая всю русскую изящную словесность послепетровского времени, Белинский находит только четырех подлинных выразителей народного духа: Державина, Крылова, Грибоедова и Пушкина. Но это не мешает критику закончить свою элегию в прозе восторженным пророчеством о том, что у нас еще наступит истинная эпоха искусства, что у нас еще будет литература, достойная великого народа. Исходя из этих эстетических оснований, Белинский производил и историко-литературные и критические оценки и старым, и современным ему писателям. Большую статью он посвятил Гоголю ("О русской повести и повестях г. Гоголя", 1835), впервые поставив этого писателя на надлежащую высоту; он первый вскрыл сущность гоголевского творчества - "комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния". Основные свои мысли о свободном творчестве, о внешней бесцельности искусства, о бессознательной народности художника - все эти мысли Белинский приложил к произведениям Гоголя, как теорию к фактам. Попутно он охарактеризовал целый ряд романистов: Марлинского, Одоевского, Погодина, Полевого, Павлова. В том же году Белинский написал статью о стихотворениях Кольцова, впервые обратив внимание на этого начинавшего тогда поэта. В следующем году он поместил в "Телескопе" замечательную статью "Ничто о ничем". Это был обзор русской литературы 1835 г., основанный на тех же эстетических основаниях, как и предыдущие статьи Белинского. Попутно Белинскому пришлось выдержать много полемических стычек, из которых он почти всегда выходил победителем. Одной из замечательнейших статей в этом роде является статья "О критике и литературных мнениях "Московского Наблюдателя" (1836), направленная против Шевырева, с которым Белинскому так много впоследствии приходилось сражаться. Наконец, последней статьей Белинского в "Телескопе" 1836 г. была его статья о книжке Дроздова "Опыт системы нравственной философии"; но в этой статье Белинский уже отошел от шеллингианства, придя к фихтеанству вместе со всем кружком Станкевича. В шеллингианстве Белинский и его друзья нашли ответ на свои эстетические запросы; знакомство с философией Фихте принудило их обратить главное внимание на вопросы этические и теоретико-познавательные. Главным неофитом фихтеанства был в то время член кружка Станкевича - Бакунин, который и вводил Белинского в эту новую для него область. Философское учение Фихте было очень русифицировано Бакуниным и его друзьями. Была введена масса новых терминов, а старые термины получили новое, совершенно своеобразное, значение. Все человечество было разделено на рубрики, на слои: внизу стояла толпа, обладающая низменной "нравственной точкой зрения"; несколько выше было состояние "прекраснодушия", переходное к третьему, высшему состоянию - "благодати" немногих избранных. Весь внешний мир считался "призрачным", а действительным считалась только "жизнь в духе", - высшие переживания этические и эстетические. Белинский одно время старался убедить себя в истинности этой новой веры и был просто подавлен авторитетом Бакунина; он убедил себя, что окружающий его мир есть "призрачность", и что истинная действительность заключена только в узком кружке избранных людей, к которым Белинский не всегда даже смел себя причислять. Часть этих взглядов высказана уже Белинским в статье его по поводу книжки Дроздова "Опыт системы нравственной философии". "Только тот поступок нравственен, - говорит в этой статье Белинский, - который совершен не по каким-либо сторонним побуждениям, а исключительно по сознательной оценке нравственности этого поступка; можно делать добро случайно или повинуясь авторитету, но такие поступки вовсе не будут нравственно добрыми". Отсюда объясняется отрицательное отношение Белинского, вслед за Бакуниным, к массе людей бессознательно добрых и бессознательно злых; к таким людям они применяли термин "добрый малый", который считался крайне обидным для русских философских романтиков периода фихтеанства. Опять-таки под влиянием Фихте, а также и вообще немецкой идеалистической философии написаны Белинским последние восторженные страницы этой статьи, содержащие в себе пылкую проповедь целесообразности всего существующего; мысль эта, высказанная еще в "Литературных мечтаниях", была теперь горячим порывом вполне согласно с духом учения Фихте, и выражала собой те самые мысли, которые когда-то юный Белинский высказывал еще в своей юношеской драме устами Сурского. Интересно отметить, однако, что в эту эпоху своего фихтеанства Белинский держался радикальных социально-политических воззрений; по собственному признанию Белинского, он понял фихтеанство в радикальном политическом значении. Но именно в этой области прежде всего и произошел духовный перелом в Белинском. Как это случилось, пока недостаточно выяснено, так как после статьи о книжке Дроздова Белинский вынужден был на полтора года прервать свою журнальную деятельность. Осенью 1836 г. в "Телескопе" было помещено знаменитое "философическое" письмо Чаадаева, за помещение которого журнал был разгромлен, Надеждин сослан, и сам Белинский подвергнут обыску при своем возвращении в Москву из деревни Бакуниных, где он гостил осенью 1836 г. Писем Белинского той эпохи тоже не осталось, а потому этот полуторагодовой период до весны 1838 г. остается до сих пор наименее выясненным в биографии Белинского; известно только, что к середине 1837 г. Белинский совершенно отказался от своего былого политического радикализма и этим начал вообще свое отторжение от фихтеанства. Вскоре из области политической Белинский перенес свое отрицание и в область фихтеанской теории познания; в душе его назревал протест против этой совершенно несвойственной ему "фихтеанской отвлеченности". Последним толчком было знакомство его осенью 1837 г. с философией Гегеля, в которую его ввел также Бакунин. "Новый мир нам отрылся. Это было освобождение, - вспоминал впоследствии Белинский про осень 1837 г. - Слово "действительность" сделалось для меня равнозначительно слову Бог". Это было разрывом с субъективно-идеалистической философией Фихте; гегельянство же было понято Белинским в смысле философского реализма. Прежде Белинский говорил о призрачности внешнего и действительности внутреннего идеального мира; теперь Белинский признал "действительным" весь окружающий его мир, признал внутреннюю разумность не только внутреннего, но и всего это внешнего мира. Так пришел Белинский к знаменитой теории разумной деятельности, увидев в ней реалистический оплот против былых своих идеалистических отвлеченностей. С весны 1838 г. Белинскому удалось вернуться к журнальной работе. Группа его друзей, с Бакуниным во главе, стала издавать журнал "Московский Наблюдатель". Белинскому пришлось играть в нем главную роль не только литературного критика, но и редактора. Журнал продолжался до середины 1839 г., и Белинский поместил в нем целый ряд статей, характерных для эпохи его гегельянства. Самой главной является огромная статья о Гамлете, содержащая в себе и разбор этой драмы, и рассказ об игре в ней знаменитого Мочалова. Значение этой статьи заключается в яркой формулировке того мировоззрения, которое теперь на несколько лет крепко утвердилось в душе Белинского. Это мировоззрение - примирение с действительностью - не надо понимать в том узком смысле, в каком оно иногда понимается: тут главное - не в примирении с русской действительностью, не с действительностью даже вообще, тут главное в принятии мира в его целом, в признании высшей объективной разумности мира, в продолжении той проповеди, которую Белинский вел еще в "Литературных мечтаниях" (в эпоху шеллингианства) и в статье о книжке Дроздова (в эпоху фихтеанства); теперь та же самая основная мысль строится им на новых и более крепких основаниях (гегельянства). В вдохновенном и пылком проповедовании этой веры в принятие мира - главное значение статьи Белинского о "Гамлете"; и в этом вообще все значение его статей гегельянской эпохи (1838 - 40); независимо от этого, в статье о "Гамлете" мы имеем блестящий анализ этой трагедии, а также и игры Мочалова, которую Белинский обессмертил этой своей статьей. Кроме статьи о "Гамлете", Белинский поместил в "Московском Наблюдателе" целый ряд рецензий, статьи о сочинениях Греча, о романах Лажечникова и теоретическую статью "О критике". Там же была помещена и написанная Белинским, вероятно, в 1837 - 38 годах драма "Пятидесятилетний дядюшка", которая даже была поставлена в начале 1839 г. на московской сцене; эта вполне слабая вещь была последней данью Белинского попыткам художественного творчества. Она была напечатана в "Московском Наблюдателе" незадолго до его подписчиков, и Белинскому снова пришлось искать себе журнальной работы. Вообще все это время с конца 1836 г. Белинский очень бедствовал. Неудачная любовь его к Александре Бакуниной (сестре Михаила) в связи с тяжелым положением денежных дел привела Белинского к тому, что еще зимою 1836 г. он чувствовал себя совершенно опустившимся и, чтобы заглушить тяжелые чувства, "предавался чувственности". Такая жизнь довела его до болезни, и весною 1837 г. ему пришлось ехать лечиться на Кавказ на средства друзей. В то же самое время Белинский составил и издал книгу: "Основание русской грамматики", надеясь поправить ею свои денежные обстоятельства; но он еще более ухудшил их, потому что изданная в долг грамматика почти совсем не расходилась. В 1838 - 39 годах, во время сотрудничества в "Московском Наблюдателе", Белинский тоже постоянно нуждался, а по прекращении этого журнала остался совершенно в безвыходном денежном положении. Ему пришлось поэтому в конце 1839 г. решиться на переезд из Москвы в Петербург, где предстояла работа в "Отечественных Записках", журнале Краевского, в руки которого этот журнал незадолго до того перешел. Начался петербургский период в жизни Белинского и сотрудничество его в "Отечественных Записках", продолжавшееся до начала 1846 г. Это время было расцветом критической деятельности Белинского, а также и расцветом "Отечественных Записок"; в них Белинский поместил громадное число статей, составивших ему в то время крупное литературное имя. Белинский переехал в Петербург непримиримым гегельянцем, хотя еще в Москве начались у него споры со многими товарищами, которые были не согласны с тем односторонним пониманием гегельянства, которое проповедовал Белинский. На этой почве он разошелся с Бакуниным, а также выдержал жестокий спор с Герценом, только что возвращавшимся тогда из пятилетней ссылки. Далекий от былого радикализма, Белинский перешел теперь к преклонению перед всем существующим на том основании, что "все действительное разумно". Герцен в "Былом и Думах" описывает, как на этой почве произошел резкий спор в конце 1839 г. между ним и Белинским. "Знаете ли, что с вашей точки зрения, - сказал ему Герцен, думая поразить его своим революционным ультиматумом, - вы можете доказать, что самодержавие, под которым мы живем, разумно?". "Без всякого сомнения", - отвечал Белинский и прочел Герцену "Бородинскую годовщину" Жуковского (Герцен ошибочно называет "Бородинскую годовщину" Пушкина). Резкий спор возник между ними на этой почве, и Белинский, уехав в Петербург, в первых же номерах "Отечественных Записок" разразился большими статьями, явно направленными и против Герцена, и вообще против его точки зрения. Этими статьями являются, не считая вводной заметки о "Бородинской годовщине" Жуковского, две большие статьи: первая - о книге Глинки: "Очерки Бородинского сражения" и вторая - обширная статья о Менцеле. Если прибавить к этим статьям еще большую статью о "Горе от ума", то этим будут перечислены все большие дебютные статьи Белинского в "Отечественных Записках", а также и все статьи, в которых проявилось крайнее и нетерпимое гегельянство Белинского. В статьях этих Белинский начинает с повторения былых своих шеллингианских взглядов (которые перешли и в гегельянство) на народ, как на индивидуальность человечества. Народ есть личность, и подобно тому, как личность человеческая есть в существе своем мистическая тайна, так и народ и общество есть тайна и откровение. Священнейшим явлением народной и общественной жизни является царь, как носитель самодержавной власти. "Таинственное зерно, корень, сущность и жизненный пульс народной жизни выражается словом царь". Но не только это явление общественной жизни таинственно и священно; священно и разумно все существующее; священно и разумно даже крепостное право, в котором Белинский видит "самобытные формы русской жизни". Одним словом, Белинский отожествил историческую необходимость с разумной действительностью, - отожествление, против которого особенно восставал сам Гегель. Кроме этой основной мысли, Белинский доказывает в своих статьях ряд побочных. В "Очерках Бородинского сражения" он обращается к анализу понятий личности и общества, к попытке их примирения и синтеза. Так как на свете все разумно и все целесообразно само в себе, то страдание и гибель человеческой личности есть только ничтожный субъективный факт, входящий в общую мировую гармонию. От целого ряда подобных мыслей Белинский скоро отказался, но прочным выводом этой статьи осталось, во всяком случае, то положение, что общество есть не ограничение, а расширение человеческой личности. Мысль эта легла впоследствии в основу литературной деятельности Белинского 40-х годов, когда и социальность, и личность были для него одинаково дороги. В статье "Менцель, критик Гёте" Белинский продолжает свою скрытую полемику с Герценом, продолжает отстаивать полную разумность всего существующего и свою веру в объективную целесообразность мира и жизни. На этой основе он ставит и разрешает вопрос об искусстве, продолжая в общем развитие своих прежних точек зрения. Резко восстает Белинский против двух одинаково ненавистных ему взглядов: против так называемой "нравственной точки зрения на искусство" и против мысли, что "искусство должно служить обществу". Нравственная точка зрения на искусство, по мнению Белинского, ложна потому, что красота, истина и добро только разные стороны одной и той же сущности: "Отделить вопрос о нравственности от вопроса об искусстве так же невозможно, как разложить огонь на свет, теплоту и силу горения". И Белинский окончательно формулирует свои постоянные мысли в следующих словах: "Что художественно, то уже и нравственно; что не художественно, то может быть не безнравственно, но не может быть нравственно. Вследствие этого вопрос о нравственности поэтического произведения должен быть вопросом вторым и вытекать из ответа на вопрос, действительно ли произведение художественно". Эти старые мысли Белинского строятся им теперь на основе гегельянства и получают твердую точку опоры в понятии объективизма художественного творчества. Художественное произведение должно быть объективным, лишенным элемента случайности и разумно-необходимым; с внешней стороны прекрасное содержание должно вкладываться в прекрасные формы, причем форма - это красота, а содержание красоты - добро и истина. Никакие общественные тенденции не допустимы в истинно-художественном произведении. Этой точкой зрения объясняется и отношение Белинского к комедии Грибоедова "Горе от ума". Непримиримое отношение этой комедии к окружающей действительности не могло, конечно, не заставить Белинского отнестись к ней совершенно отрицательно, тем более, что статья об этой комедии написана Белинским в период наивысшего своего "примирения с действительностью" и наиболее воинственного гегельянства. Разбирая комедию Грибоедова, Белинский стремился показать тенденциозность ее, отсутствие единой идеи в этом произведении, отсутствие цельности, а, следовательно, и нехудожественность этой комедии. Это произведение не художественное, ибо "художественное произведение есть само по себе цель и вне себя не имеет цели", а Грибоедов - "ясно имел внешнюю цель - осмеять современное общество, которое всегда правее и выше частного человека". Вот почему Белинский направляет свои удары и на эту комедию вообще, и на фигуру Чацкого в частности. Чацкий, который борется за свою личность, для Белинского есть только "комическая фигура", "полуумный", "мальчик на палочке верхом". Есть основание предполагать, что Белинский, говоря о Чацком, метил в Бакунина, с которым в то время был уже в очень натянутых отношениях. "Чацкие всегда будут смешны для меня, - восклицал Белинский в письме к Бакунину от начала 1840 г., - и я буду их делать смешными для многих, не заботясь, что мой приятель примет эти нападки за личность и оскорбится ими". Белинский вскоре отказался от этих своих мыслей, но тем не менее ошибочное понимание им "Горя от ума" одно время стало общепризнанным и попало даже в учебники словесности, хотя сам Белинский уже через несколько месяцев заговорил в совершенно ином тоне о "Горе от ума", называя его "благороднейшим созданием гениальнейшего человека". Эта новая перемена во взглядах Белинского совершилась сразу, каким-то взрывом, в 1841 г. Уже приехав в Петербург в конце 1839 г., Белинский был в состоянии тяжелого душевного кризиса. В душе Белинского происходила тяжелая борьба. Он старался убеждать себя в истинности своей радостной гегельянской точки зрения и писал свои восторженные статьи в то самое время, когда стал видеть в окружающей его жизни уже не разумную действительность, а действительность "гнусную", как он стал теперь называть ее. Одно время он стоял в ужасе перед открывавшейся перед ней истиной, а истина же эта состояла в том, что та разумность мира, в которую верил Белинский, вместе с кружком своих друзей, является мифом, сказкой, что для человека мир является объективно-бессмысленным или, по крайней мере, неосмысленным. Таким образом Белинский вернулся к той точке зрения героя своей юношеской драмы, Дмитрия Калинина, с которой он сражался так много лет. Помещая в 1839 - 40 годах ряд блестящих статей, защищающих "разумную действительность", Белинский делал для себя последнюю попытку отстоять вообще объективную осмысленность мира. Но это ему не удалось; ему не удалось заглушить в себе тот скептический голос, который говорил ему о мучениях человеческой личности, хотя бы весь мир и был разумен. Вот отчего происходит то противоречие, которое имеется между статьями и письмами Белинского 1840 г. В статьях своих он восхваляет действительность, а в письмах говорит о полной потере своей веры в нее. "Жизнь - ловушка, а мы мыши; иным удается сорвать приманку и выйти из западни, но большая часть гибнет в ней, а приманку разве понюхают; глупая комедия, черт возьми"... В середине 1840 г. Белинский получил известие о смерти Станкевича, и известие это было последней каплей, переполнившей чашу. Белинский поднял теперь знамя восстания против былой своей "утешительной философии", против всяких абсолютных философских систем, против общего. "Я не понимаю, - говорит Белинский в одном из писем 1840 г., - к чему все на свете и зачем: ведь все мы помрем и сгнием; для чего же любить, верить, надеяться, страдать, томиться, стремиться, страшиться; умирают люди, умирают народы, умрет и планета наша, Шекспир и Гегель будут ничто"... И такое настроение, такое мировоззрение абсолютного нигилизма глубоко захватило Белинского; все его письма 1840 - 41 годов говорят все об одном и том же. В статьях своих он не решался высказывать своего отчаяния, и, главным образом, потому, что всю эту свою мучительную "рефлексию" Белинский считал только переходом к некоторому еще неизвестному ему "высшему состоянию духа". Потому и в статьях своих 1840 - 41 годов Белинский продолжал исключительно проповедовать то, во что теперь он уже не верил, но на что он надеялся верить в будущем. Во всяком случае, Белинский резко отказался от своей прежней точки зрения и от тех мыслей, которые он проводил в указанных выше статьях 1839 - 40 годов. Через год после статьи "О Бородинской годовщине" и "Очерков Бородинского сражения" Белинский, по его собственным словам, не мог вспомнить о них, "не задыхаясь от негодования". Понимая историческую необходимость всех социальных явлений, в том числе и самодержавия, и крепостного права, Белинский понял теперь, что одинаковое основание имеет и "идея отрицания" - отрицания крепостного права, отрицания самодержавия. "Наш китайско-византийский монархизм до Петра Великого - писал Белинский Боткину 11 декабря 1840 г., - имел свое значение, свою пользу, поэзию, словом, свою историческую законность; но из этого бедного и частного исторического момента сделать абсолютное право и применять его к нашему времени - фай! - неужели я говорю это?.." Так же отказался Белинский и от взглядов, высказанных им в статье о Менцеле. "Художественная точка зрения довела меня до последней крайности, до нелепости" - писал Белинский тому же Боткину 30 декабря 1840 г. Белинский увидел ошибочность своего основного эстетического принципа, по которому нет прекрасных форм без прекрасного содержания, и наоборот: "Глуп я был с моею художественностью, из-за которой не понимал, что такое содержание", - писал он Боткину еще годом позднее. И, таким образом, к 1841 - 42 г. Белинский уже всецело отказался от своих былых гегельянских увлечений и, продолжая сохранять гегельянство как форму, вкладывал в него теперь совершенно другое содержание. В 1842 г. Белинский окончательно пришел к "социальности" и с этой точки зрения стал оценивать все литературные и общественные события, вплоть до конца своей критической деятельности. Целый ряд замечательных статей поместил Белинский в "Отечественных Записках" еще в эпоху своего гегельянства в 1840 - 41 г. Особенно выделяются статьи о книге Полевого "Очерки русской литературы", о сочинениях Марлинского, о "Сказках Гофмана", о "Стихотворениях Лермонтова" и его "Герое нашего времени". Еще в "Литературных мечтаниях" Белинский дал яркую и беспристрастную характеристику Марлинского (А. Бестужева), которого тогда считали чуть ли не первым русским писателем: "Теперь перед ним все на коленах", - писал Белинский в "Литературных мечтаниях". Белинский признал его талант очень примечательным, но вместе с тем указал на такие недостатки его, которые неизбежно должны были отодвинуть Марлинского во вторые и третьи ряды русской литературы. Теперь в большой и блестящей статье о Марлинском (1840) Белинский развил эти мысли, характеризуя Марлинского как типичного "псевдо-романтика" - точка зрения, которая остается и до сих пор справедливой, сохраняющей все свое значение до наших дней. Статья эта произвела громадное впечатление, сыграла громадную роль тем, что свергла Марлинского с пьедестала; сам Белинский впоследствии с законной гордостью вспоминал, что статья его сразу поставила Марлинского на надлежащее место в мнении русской читающей публики. Еще более замечательна статья Белинского (1840) о "Двух сказках Гофмана". В статье этой Белинский высказал свои заветные взгляды относительно педагогии в самом широком смысле этого слова; уже с самого начала своей критической деятельности Белинский в своих рецензиях разрабатывал вопрос о воспитании. Главным вопросом названной статьи является вопрос о развитии воспитанием реалистических и романтических элементов души человека; другая проблема, разрабатываемая параллельно, - вопрос о принципах воспитания. Первый вопрос Белинский в течение своей критической деятельности решал различно; решение же второго вопроса Белинский не переменял никогда, и это делает его родоначальником всей русской педагогической школы. "Орудием и посредником воспитания должна быть любовь, а целью - человечность", - говорит Белинский в указанной статье. - "Мы разумеем здесь первоначальное воспитание, которое важнее всего. Всякое частное или исключительное направление, имеющее определенную цель в какой-нибудь стороне общественности, может иметь место только в дальнейшем окончательном воспитании. Первоначальное же воспитание должно видеть в дитяти не чиновника, не поэта, не ремесленника, но человека, который мог бы впоследствии быть тем или другим, не переставая быть человеком". Эти основные педагогические идеи легли впоследствии в основу всех теоретических построений и практических применений их Пироговым, Ушинским и целым рядом последующих представителей русской педагогической школы. В том же 1840 - 41 г. Белинский написал две большие статьи о Лермонтове, к литературным опытам которого он уже давно, с середины 1838 г., относился с восторгом и с ожиданием. Большую статью посвятил Белинский "Герою нашего времени", доказывая художественное единство этого романа и его "индивидуальную общность". Такую же большую статью посвятил он и стихотворениям Лермонтова; в этих двух статьях впервые отразился тот душевный кризис Белинского, о котором мы говорили выше, и который проявлялся прежде только в его письмах. Теперь Белинский уже отказался от своего былого презрительного отношения "к судорожному сжатию личности"; от бесстрастного объективизма он перешел теперь к субъективизму; только теперь и с этой точки зрения мог он понять все значение Лермонтова, весь смысл его стихотворений и его романа. В "Герое нашего времени" Белинский увидел "распадение духа в мучительной рефлексии, раздвоенность чувства и сознания"; об этом состоянии духа Белинский говорил теперь по собственному опыту, и, быть может, потому статьи его о Лермонтове являются одновременно и блестящими характеристиками произведений Лермонтова, и характеристиками произведений Лермонтова, и характеристикой состояния духа самого Белинского. Начиная с 1841 г., Белинский стал помещать в "Отечественных Записках" ежегодное обозрение русской литературы и продолжал до конца своей деятельности в этом журнале, до начала 1846 г. Если не считать знаменитых статей о Пушкине, то эти ежегодные обозрения являются самым замечательным из всего того, что писал Белинский в "Отечественных Записках". Ежегодное обозрение было для Белинского только предлогом подробно говорить вообще о русской литературе, об истории ее, делать большие литературные экскурсии, подводить теоретические основания под свои критические суждения. В статье "Русская литература в 1840 г." Белинский, между прочим, занялся определением слова "литература" и, исходя из этого определения, вновь повторил свою прежнюю точку зрения, которую он высказал еще в "Литературных мечтаниях" - о том, что мы не имеем литературы, как исторического и преемственного выражения народного сознания. Это было последним выражением этой старой и ошибочной мысли Белинского. Не прошло и двух лет, как он признал историческую закономерность развития русской литературы, как проявления сознания русского общества. В следующем годовом обзоре, в статье "Русская литература в 1841 г.", Белинский снова вернулся к теме "Литературных мечтаний" и снова дал обобщающее обозрение всей литературы послепетровского времени. В это самое время, в начале 40-х годов, Белинский задумал писать книгу - обширную критическую историю русской литературы, над которой он и работал урывками в течение всех 40-х годов. Статья "Русская литература в 1841 г." может считаться кратким конспективным изложением одного из главных отделов этой предполагавшейся книги - а именно истории русской литературы XVIII - XIX в. Интересно сопоставить эту его статью, написанную в конце 1841 г., с появившимися семью годами ранее "Литературными мечтаниями": в "Литературных мечтаниях" Белинский называл, в конце концов, четырех гениальных народных русских писателей - Державина, Крылова, Грибоедова и Пушкина; теперь он значительно расширяет этот список, прибавляя к указанным выше еще Жуковского и Батюшкова, Гоголя и Лермонтова. Белинский признает теперь, что "какова бы ни была наша литература, но она - огромное явление для каких-нибудь ста лет"; однако в этом обозрении он еще отказывается признать существование русской литературы как проявления народного сознания. Уже годом позднее Белинский перешел к строго исторической точке зрения на историю русской литературы, и это было отчасти проявлением того факта, что к 1842 г. Белинский уже окончательно сделался проповедником идеи "социальности". В статьях его, начиная с 1842 г., все определеннее и сильнее звучат ноты светлой веры в социальное устроение человечества и историческую необходимость этого устроения; параллельно с этим растет и уверенность в историческом значении и в историческом развитии русской литературы как органа народного сознания. Особенно ясно проявляются эти идеи в тех статьях и отрывках, которые предназначались Белинским для указанной выше его предполагавшейся книги "Критическая история русской литературы". Таких статей и отрывков сохранилось четыре: "Разделение поэзии на роды и виды", "Идея искусства", "Общее значение слова литература" и статьи о народной поэзии. Статьи эти относятся к 1841 - 1843 годам; часть их была напечатана в "Отечественных Записках", другая часть сохранилась в рукописях и попала только в собрание сочинений Белинского, изданное в 60-х годах. Статья "Разделение поэзии на роды и виды" является отрывком из "Эстетики", частью главы о теории поэзии; теоретическая основа этой статьи является почти дословным изложением основных положений "Эстетики" Гегеля о принципах разделения поэзии; Белинский пользовался в этом случае конспектами, составленными Катковым, который тогда входил в кружок молодых друзей Бакунина, Боткина и Белинского. Статья "Идея искусства", напечатанная при жизни Белинского, являлась вводной философской статьей для всей предполагавшейся книги и определяла понятие искусства отчасти по Гегелю, но отчасти и с налетом былых шеллингианских воззрений Белинского. Искусство Белинский определял как непосредственное созерцание истины или мышление в образах; определение это было заимствовано им от немецкого гегельянца Ретшера и впоследствии стало ходячим в русской литературе, несмотря на то, что оно является очень мало удачным. Со статьей об "Идее искусства" тесно связаны две первые статьи Белинского о народной поэзии, написанные в 1842 г. и построенные по-прежнему на гегельянском фундаменте - на воззрении о диалектическом развитии идеи. Исходя отсюда, Белинский строит обычную схему о классицизме XVIII в., как тезисе, о романтизме XIX в., как антитезисе, а синтез их он видит в "истинной идее искусства нашего времени" - в поэзии реальной. По-прежнему разрабатывается в этих статьях идея о народности, - идея, которую Белинский не уставал разрабатывать с первых же шагов своей литературной деятельности. В самых первых своих статьях он постоянно проводил мысль о бесцельном искусстве и бессознательной народности. Теперь Белинский снова повторяет эти мысли, но с очень характерной оговоркой; по-прежнему заявляет он, что истинный художник народен и национален без всякого усилия со своей стороны; по-прежнему Белинский утверждает, что в искусстве одна цель - само искусство, но к последнему утверждению он прибавляет существенную оговорку - разделение художественного искусства и тенденциозной беллетристики - мысль, которая в зачаточном виде выражена им тоже в первых статьях его литературной деятельности. Искусство, говорит Белинский, не имеет цели вне себя, не преследует никаких моральных и утилитарных целей: но, кроме поэзии, есть еще и "беллетристика", которая может ставить себе внешнюю цель, имеющую большую пользу и важное значение. Эти мысли Белинский проводил с этих пор и до конца своей литературной деятельности. Наконец, последняя из статей этого цикла "Общее значение слова литература", написанная, вероятно, в 1843 г. и являющаяся по существу только переработкой статьи "Русская литература в 1840 г.", показывает нам уже Белинского, всецело стоящего на исторической и социальной точке зрения. Здесь мы еще и еще раз находим пересмотр вопроса о существовании русской литературы и окончательное его решение. В "Литературных мечтаниях" был ребром поставлен вопрос, существует ли русская литература, и ответ гласил: "у нас нет литературы". Шестью годами позднее в годичном обозрении "Русская литература в 1840 г." Белинский уже несколько иначе ответил на тот же вопрос: "Русская литература, - сказал он, - только что начинается, но ее еще нет"; начинается же она, как литература мировая, с Пушкина, так что хотя литературы еще нет, но в то же время она уже есть. Еще через четыре года в указанной статье "Общее значение слова литература" Белинский дает уже иной окончательный ответ на тот же вопрос. Теперь, по мнению Белинского, "существование русской литературы есть факт, не подвергнутый никакому сомнению", несмотря на то, что, опять-таки по новому мнению Белинского, "всемирно-исторического значения русская литература никогда не имела и пока иметь не может". Но так как литературу определяет прежде всего "органическая последовательность в развитии", и так как такая последовательность, несомненно, имеется в русской литературе, то является возможной и история русской литературы, которая, таким образом, есть "сознание народа, исторически выразившееся в произведениях его ума и фантазии". Это было окончательным ответом Белинского на поставленный им же самим десятью годами ранее вопрос. Эта статья его, как мы уже сказали выше, осталась тогда не напечатанной; но Белинский повторил по существу тот же ответ в своей статье того же года "Русская литература в 1843 г.". Всеми этими статьями Белинский окончательно вошел в русло "социальности", проповедником которой он стал с этих пор; а от "социальности" неизбежен был переход и к "социализму". Интересно отметить, что к социализму Белинский пришел от неопределенной социальности через вопрос о женщине, о ее роли в обществе, о ее значении в современном браке, о ее правах и обязанностях. В начале 1841 г. Белинский был знаком с социализмом только понаслышке; в одном из писем середины 1841 г. он восклицал: "Надо познакомиться с сен-симонистами; я на женщину смотрю их глазами". В письме к Боткину от 27 июня мы находим удивительную по силе и страстности тираду, выясняющую отношение Белинского к так называемому "женскому вопросу". Прошло еще два-три месяца, и Белинский познакомился уже с учением социализма, с Сен-Симоном, Леру и другими; одновременно с этим он всецело изменил свое отношение к Жорж Занд, которое до этих пор было крайне отрицательным. В статье "Русская литература в 1841 г." Белинский впервые высказал печатно этот свой новый взгляд на женщину, на женский вопрос вообще и на значение в мировой литературе произведений Жорж Занд; в это самое время, прочитав роман Жорж Занд "Мельхиор", Белинский написал восторженное письмо своему другу Панаеву: "Мы счастливцы, очи наши узрели спасение наше, и мы отпущены с миром Владыкою, мы дождались знамений и поняли и уразумели их". Так пришел Белинский к социализму, подойдя к нему именно со стороны вопроса о женщине, ее значении, правах и участи; это важно отметить потому, что к социализму Белинский пришел таким образом не внешне, не рационалистически, а от глубин своей личной жизни. В кружке Станкевича царила сперва романтическая теория любви; в конце 30-х годов последовало резкое отрицание ее Белинским и, наконец, в начале 40-х годов Белинский дошел до реалистической постановки вопроса и тем самым приблизился вплотную к проблеме социализма. А когда Белинский подошел к этим проблемам, то увидел, что они ставят и решают все те мучившие его, начиная с 1840 г., вопросы о личности и обществе, которые он сам ставил и не мог решить. Так, с 1842 г. Белинский стал проповедником мирового учения социализма. "Итак, я теперь в новой крайности - это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания... все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она для меня поглотила и историю, и религию, и философию". Так завершился и заключился в душе Белинского его мучительный кризис 1840 - 41 г. Обычно его называют кризисом гегельянства, крушением гегельянского мировоззрения в понимании Белинского; но вопрос необходимо поставить гораздо шире: дело было не в одном гегельянстве, а во всяком абсолютном понимании мира. С болью и усилием отказавшись от такого понимания, воплощенного и в гегельянстве, Белинский сперва впал в отрицание, в абсолютный нигилизм, в мучительную "рефлексию", преодолеть которую ему удалось с трудом и мучением только путем признания вершиной мира человеческой личности. А от этого признания Белинский вскоре перешел к социальности и социализму - и это стало его новой верой и его высшим "синтезом" - синтезом былого утверждения разумности мира с недавним отрицанием его. Эта вера осталась непоколебленной до 1846 г. Эта эпоха социальности и социализма явилась в то же самое время эпохой высшего проявления критических сил Белинского. В то самое время, когда он путем мучительных исканий приходил к выработке новой веры, нового широкого мировоззрения, в русской литературе и общественности происходила выработка мировоззрения двух партий: западничества и славянофильства. Белинский и сделался признанным главой первой из них, несмотря на то, что во многом симпатизировал (особенно впоследствии) положениям славянофильского мировоззрения. Дело усложнялось тем, что в сущности Белинскому не приходилось иметь дела с представителями подлинного славянофильства: ни Хомяков, ни Аксаковы, ни Киреевские - главные представители славянофильской партии - не имели тогда в своих руках журнала и не имели возможности выражать и высказывать свои взгляды. Исключением были несколько месяцев 1845 г., когда журнал Погодина и Шевырева "Москвитянин" перешел на короткое время в руки Ивана Киреевского и его единомышленников. До и после этого Белинскому приходилось полемизировать, как с представителями славянофильства, только с Погодиным и Шевыревым, которые во многом были выразителями только грубого национализма, имевшего мало общего со славянофильством. Но, с другой стороны, были между ними и некоторые общие черты; и хотя Погодин и Шевырев только по недоразумению считались представителями славянофильства, однако и сами славянофилы не всегда отгораживали себя от этих предшественников современного национализма. Первую перчатку бросил западникам, в лице Белинского, Шевырев, профессор Московского университета, преподаватель там истории русской литературы и главный литературный критик "Москвитянина". В январской книге "Москвитянина" за 1842 г. появилась резкая статья Шевырева: "Взгляд на современное направление русской литературы"; в этой статье был целый ряд нападок на Белинского - на "рыцаря без имени", "в забрале и маске с медным лбом и размашистою рукою, на щите которого кривыми буквами написано слово убеждение". Шевырев нападал на него за неуважение и непочтение к великим именам русской литературы, за преклонение перед Западом, который, по мысли Шевырева, совершенно уже "сгнил" и от которого русскому человеку и русской литературе нечего заимствовать. Белинский ответил на все это небольшой, но сокрушительной статейкой "Педант", которая замечательна тем, что с нее ведет свое начало надолго затянувшаяся война между западниками и славянофилами, и которая была причиной окончательного разрыва между этими двумя враждебными партиями. К Погодину и Шевыреву примкнули Аксаковы, Киреевские, Хомяков и др. и вскоре были объединены названием "славянофилов"; уже гораздо позднее увидели необходимость различать прогрессивное во многом славянофильство от реакционного национализма Погодина и Шевырева. Впервые эту разницу отметил в 50-х годах Чернышевский; в 40-х же годах, в эпоху Белинского, оба эти направления смешивались отчасти по вине и самих славянофилов. Так началась борьба западничества с славянофильством, и вот почему маленькая статейка Белинского "Педант" имеет такое большое значение в истории русской общественной мысли. Полгода спустя Белинский был вынужден выступить против своего былого близкого друга, Константина Аксакова, одного из главных представителей славянофильства; и чем дальше, тем больше разгоралась эта борьба двух систем мировоззрения, причины которой лежали глубоко - в реалистическом миропонимании западников и в мистическом мировосприятии представителей подлинного славянофильства. С Константином Аксаковым Белинскому пришлось вести полемику по поводу Гоголя, когда в 1842 г. появились его "Мертвые души". Новая историческая и социальная точка зрения Белинского дала ему возможность глубоко проникнуть в смысл творчества Гоголя и правильно оценить громадное значение "Мертвых душ". Белинскому удалось "раскрыть пафос поэмы, который состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциальным началом, доселе еще таинственным". В Гоголе Белинский увидел глубокого "социального поэта", объективно изучающего факты и в то же время обладающего той "глубокой всеобъемлющей и гуманной субъективностью, которая не допускает его... быть чуждым миру им рисуемому, но заставляет его проводить через его душу живу явления внешнего мира". В то же самое время Белинский с удивительной проницательностью предчувствовал по некоторым лирическим местам "Мертвых душ" ту опасность, которая впоследствии действительно погубила Гоголя-художника. Определение "субстанциального начала" русской жизни, по мнению Белинского, было бы возможным только в том случае, если эта народная субстанция есть нечто положительное и действительное, а не гадательная, когда она есть прошедшее и настоящее, а не только будущее. "Великая ошибка для художника писать поэму, которая может быть возможна в будущем...: нам как-то страшно, чтобы первая часть поэмы, в которой все комическое, не осталась истинною трагедиею, а остальные две, где должны проступить трагические элементы, не сделались бы комическими, по крайней мере, в патетических местах". Мы теперь знаем, как печально оправдалось это глубокое предсказание на тех местах второй части "Мертвых душ", которые сам Гоголь считал лучшими. На этой почве понимания Гоголя и возгорелась полемика между Белинским и Константином Аксаковым, который с юношескою восторженностью поставил "Мертвые души" Гоголя рядом с "Илиадой" и "Одиссеей", а самого Гоголя рядом с Гомером и Шекспиром "в отношении к акту творчества". В этой полемике Белинский легко вышел победителем и жестоко высмеял своего былого друга, теперь противника (статьи "Несколько слов о поэме Гоголя "Мертвые души", "Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя "Мертвые души", 1842). Полемика с представителями славянофильства после этого, конечно, еще более усилилась. Этой полемике посвящен целый ряд литературных и журнальных заметок Белинского 1842 - 43 г., не говоря уже о том, что почти в каждой статье Белинского мы находим теперь целый ряд выпадов против идейных врагов его. Наиболее замечательными в этом отношении статьями, почти всецело посвященными борьбе со славянофильством, являются статьи: "Русская литература в 1844 г.", "Русская литература в 1845 г." и большая статья о романе графа Соллогуба "Тарантас". Обозрение русской литературы за 1844-й год Белинский посвятил едкому анализу литературного и художественного значения произведений Хомякова и Языкова, которые выпустили в этом году по книжке своих стихотворений. В следующем годовом обозрении, в статье "Русская литература в 1845-м году", Белинский продолжал свою борьбу со славянофильством, или, говоря более определенно, с романтизмом славянофильского мировоззрения, считая славянофилов преемниками романтиков 30-х годов. Теперь, когда Белинский стал проповедником "действительности" в смысле реализма, он стал под романтизмом понимать все мечтательное, сентиментальное, полудетское - и все это глубоко несимпатичные ему качества он приписал теперь славянофильству. "Во что бы ни нарядился романтик, он все останется романтиком. Не понимая этого, романтики обеими руками стали хвататься за маски и костюмы... некоторые, говорят, не шутя надели на себя терлик, охабень и шапку-мурмолку; более благоразумные довольствуются только тем, что ходят дома в татарской ермолке, в татарском халате и желтых сафьянных сапожках - все же исторический костюм. Назвались они партиями и думают, что делать значит рассуждать на приятельских вечерах о том, что только они удивительные люди, и что, кто думает не по их, тот бродит во тьме". Этому романтизму славянофилов и их литературных представителей Белинский противопоставляет новую реальную школу, которая вскоре получила название "натуральной школы"; реализм этой школы был тем главным ее свойством, которое Белинский противопоставил и романтизму 30-х годов, и романтизму славянофилов. Критический анализ произведений реалистической школы, оценка их социальной точки зрения и объяснение их значения - все это стало главной задачей критической работы последних годов жизни Белинского. Несмотря на частные ошибки, Белинский в общем был глубоко прав, считая характерным признаком славянофильства именно романтизм, если только понимать его не в смысле мечтательности или сентиментальности, а гораздо глубже - именно так, как определял его сам же Белинский в одной из своих пушкинских статей 1843 г.: Белинский определял там романтизм как мировоззрение мистицизма, как внутренний мир души человека. В этом действительно заключались внутренняя сущность славянофильства и внутренняя причина глубокого расхождения славянофилов и западников: причины распадения русской интеллигенции на эти две враждебные группы лежали гораздо глубже всех социальных, националистических и политических разногласий; они лежали в реалистическом миропонимании западников и в мистическом (романтическом) мировосчувствовании славянофилов; и так как Белинский понимал это, то сущность его полемики со славянофильством остается до сих пор совершенно верной. Наиболее резкий выпад Белинского против славянофилов был сделан им в замечательной статье по поводу романа графа Соллогуба "Тарантас". Незадолго до этой статьи Белинского появились злобные стихотворения Языкова, направленные против всех западников, в которых был и целый ряд угроз, и целый ряд доносов на Чаадаева, Белинского и других представителей западничества. Возмущенный этим, Белинский ждал только повода, чтобы тяжело обрушиться на своих идейных врагов, и случай этот скоро представился: в самом начале 1845 г. вышло произведение графа Соллогуба "Тарантас", по поводу которого Белинский написал глубоко ядовитую статью, явно направленную против одного из главных представителей славянофильства - Ивана Васильевича Киреевского (воспользовавшись тем, что и герой этого романа Соллогуба, склонный к славянофильству молодой человек, носит имя Ивана Васильевича); статья эта была резким ударом одновременно и по славянофильству, и по целому ряду отсталых националистических воззрений графа Соллогуба. Кроме постоянной и ожесточенной борьбы со славянофильством, Белинский в эту эпоху дал целый ряд замечательных критических статей по разным поводам и на разные темы. В 1842 г. им были написаны две большие критические статьи о молодом поэте Аполлоне Майкове и о другом поэте, уже подходившем тогда к концу своей деятельности, Баратынском. Первая из этих статей замечательна своей характеристикой понятия "трагического", о котором Белинский много писал в своих письмах той же эпохи; кроме того, статья эта является блестящей и непоколебленной до сих пор характеристикой всей поэзии Майкова. Вторая статья, о стихотворениях Баратынского, так же важна, как подводящая философский фундамент под целый ряд самый глубоких жизненных вопросов; но самого Баратынского Белинский оценил недостаточно и, быть может, именно потому, что сам он в 1842 г. только что отделался от тех мечтательных вопросов и исканий, которые составляли сущность поэзии Баратынского, и на которые этот поэт не давал и не мог давать никакого ответа, удовлетворявшего Белинского. В том же году Белинским была написана большая статья по поводу "Речи о критике" Никитенко ; широко задуманная статья эта представляет интерес в различных отношениях. Прежде всего в статье этой мы имеем первое печатное провозглашение Белинским перемены своих убеждений со времени 1839 - 41 годов; главное же - мы находим в этой статье ряд ярко выраженных мнений Белинского о критике, литературе и искусстве, обозначающих собою новую социальную эпоху его мировоззрения. Перейдя к реализму, Белинский отказался от своих былых взглядов на искусство; теперь он высказывает тот взгляд, что искусство должно быть тесно связано с общественностью, как с почвой всякой действительности. В этой статье Белинский окончательно порывает с прежней своей идеей о красоте, как единой цели искусства: такое понимание, говорит Белинский, есть необходимый момент понимания искусства, но его надо миновать для того, чтобы иметь возможность идти дальше; кроме красоты, как формы, необходимо еще "нечто" в искусстве, и это "нечто" есть мысль, идея и содержание, неизбежно вырастающие на общественной почве. С этой статьи началось возвращение Белинского к строгой историко-критической точке зрения на почве социальности. С этой точки зрения Белинский годом позднее пишет большие статьи о Державине, которые, по его мысли, являлись непосредственным введением к большим и давно задуманным им статьям о поэзии Пушкина. В Державине Белинский видит непосредственного предшественника Жуковского и Батюшкова, которые, в свою очередь, были непосредственными предшественниками Пушкина. Статьей о Державине Белинский исчерпал почти все, что было с тех пор высказано об этом поэте; критическая оценка поэзии Державина сделана Белинским исчерпывающая. Державин, как поэт русского вельможества Екатерининской эпохи, и Державин, как поэт наивного эпикуреизма и страха смерти - вот историко-социологическая и эстетико-философская оценка, проведенная Белинским в двух больших статьях о Державине. С этого же года Белинский начал писать свои замечательные статьи о Пушкине, затянувшиеся на несколько лет. Кроме них, к эпохе 1843 - 46 годов относится, кроме перечисленных выше, еще целый ряд статей, иногда небольших по размеру, но очень важных по содержанию. Таковы, например, статьи о "Параше", произведении молодого Тургенева, где Белинский дал впервые проницательную характеристику его дарования; таковы статьи о "Сочинениях князя В. Одоевского", о книге Никитенко "Опыт истории русской литературы", ряд случайных статей в сборнике "Физиология Петербурга", где Белинский поместил статьи "Петербург и Москва", "Петербургская литература", "Александринский театр", а также и общее введение к этому сборнику. Но все это было только работой между прочим. Главное внимание Белинский обратил на свои статьи о Пушкине, которые печатались им в "Отечественных Записках" с 1843 по 1846 г. и разрослись по своему объему в целую книгу. Статьи эти и сам Белинский считал главным своим критическим трудом, и впоследствии они были действительно признаны венцом его критической действительности. Для того чтобы подойти к Пушкину, Белинский снова и подробно остановился на русской литературе XVIII в. и перебросил мост от Державина к Пушкину, характеризуя сперва писателей XVII в., современных Державину, а затем Карамзина, Жуковского и Батюшкова, как непосредственных предшественников Пушкина в том или другом отношении. Особенно подробно остановился он на Жуковском, настойчиво подчеркивая сентиментальные черты его романтизма - мысль, которая только недавно стала безусловно приз

Рубрики:  персоны

Виртуальный музей Московского Императорского университета

Четверг, 14 Июня 2007 г. 23:19 + в цитатник
http://www.museum.guru.ru

История Московского университета XVIII - начала XX вв.
 (600x181, 31Kb)
Рубрики:  музей

Герцен Александр Иванович

Четверг, 14 Июня 2007 г. 23:02 + в цитатник
 (140x186, 29Kb)
Герцен Александр Иванович (1812 год (Москва) – 1870 год (Париж))

Oсновной псевдоним Искандер, русский прозаик, публицист. Родился 25 марта (6 апреля) 1812 в Москве в семье знатного московского барина И.А.Яковлева и немки Луизы Гааг. Брак родителей не был официально оформлен, поэтому незаконорожденный ребенок считался воспитанником своего отца. Этим объясняется и придуманная фамилия – от немецкого слова Herz (сердце).

Детство будущего писателя прошло в доме дяди на Тверском бульваре (ныне дом 25, в котором располагается Литературный институт им.А.М.Горького). Хотя с детства Герцен не был обделен вниманием, положение незаконнорожденного вызывало в нем ощущение сиротства. В воспоминаниях писатель называл родной дом «странным аббатством», а единственными удовольствиями детства считал игру с дворовыми мальчишками, переднюю и девичью. Детские впечатления от быта крепостных, по признанию Герцена, вызвали в нем «непреодолимую ненависть ко всякому рабству и ко всякому произволу».

Устные воспоминания живых свидетелей войны с Наполеоном, вольнолюбивые стихи Пушкина и Рылеева, произведения Вольтера и Шиллера – таковы основные вехи развития души юного Герцена. Восстание 14 декабря 1825 оказалось в этом ряду самым значимым событием. После казни декабристов Герцен вместе со своим другом Н.Огаревым поклялись «отомстить казненных».

В 1829 Герцен поступил на физико-математический факультет Московского университета, где вскоре образовал группу из прогрессивно мыслящих студентов. Члены этой группы Огарев, Н.Х.Кетчер и др., обсуждали животрепещущие проблемы современности: Французскую революцию 1830, Польское восстание 1830–1831, другие события современной истории. К этому времени относится увлечение идеями сен-симонизма и попытки изложения собственного видения общественного устройства. Уже в первых статьях (О месте человека в природе, 1832, и др.) Герцен показал себя не только философом, но и блестящим литератором. В очерке Гофман (1833–1834, опубл. 1836) проявилась типичная манера письма: введение в публицистические рассуждения яркого образного языка, подтверждение авторских мыслей сюжетным повествованием.

В 1833 Герцен с серебрянной медалью окончил университет. Работать в Московской экспедиции Кремлевского строения. Служба оставляла молодому человеку достаточно свободного времени для занятий творчеством. Герцен задумал издание журнала, но в июле 1834 был арестован – за то, что в компании друзей якобы распевал песни, порочащие царскую фамилию. В ходе допросов Следственная комиссия, не доказав прямой вины Герцена, сочла все же, что его убеждения представляют опасность для государства.

В апреле 1835, с обязательством находиться на государственной службе под присмотром местного начальства, Герцен был выслан сначала в Пермь, потом в Вятку. Дружил с архитектором А.Л.Витбергом и другими ссыльными, переписывался со своей двоюродной сестрой Н.А.Захарьиной, впоследствии ставшей его женой. В 1837 Вятку посетил наследник престола, которого сопровождал В.А.Жуковский. По ходатайству поэта в конце 1837 Герцена перевели во Владимир, где он служил в канцелярии губернатора. Из Владимира Герцен тайно ездил в Москву к невесте, и в мае они повенчались. С 1839 по 1850 в семье Герцена родилось четверо детей.

В июле 1839 с Герцена сняли полицейский надзор, он получил возможность посещать Москву и Петербург, где был принят в круг В.Г.Белинского, Т.Н.Грановского, И.И.Панаева и др. В 1840 было перлюстрировано письмо Герцена, в котором он писал о «душегубстве» петербургского будочника. Рагневанный Николай I приказал выслать Герцена «за распространение неосновательных слухов» в Новгород без права въезда в столицы. Только в июле 1842, выйдя в отставку в чине надворного советника, после ходатайства друзей, Герцен вернулся в Москву. Приступил к напряженной работе над циклом статей о соединении науки и философии с реальной жизнью под общим названием Дилетантизм в науке (1843).

После нескольких неудачных попыток обращения к художественной прозе Герцен написал роман Кто виноват? (1847), повести Доктор Крупов (1847) и Сорока-воровка (1848), в которых своей главной целью считал обличение русского рабства. В отзывах критиков на эти произведения прослеживалась общая тенденция, которую точнее всех определил Белинский: «...главная сила его не в творчестве, не в художественности, а в мысли, глубоко прочувствованной, вполне сознанной и развитой».

В 1847 Герцен с семьей покинул Россию и начал свое многолетнее путешествие по Европе. Наблюдая жизнь западных стран, перемежал личные впечатления с историко-философскими исследованиями (Письма из Франции и Италии, 1847–1852; С того берега, 1847–1850, и др.).

В 1850–1852 прошла череда личных драм Герцена: измена жены, гибель в кораблекрушении матери и младшего сына, смерть жены от родов. В 1852 Герцен поселился в Лондоне. К этому времени его воспринимали как первую фигуру русской эмиграции. Совместно с Огаревым стал издавать революционные издания – альманах «Полярная звезда» (1855–1868) и газету «Колокол» (1857–1867), влияние которых на революционное движение в России было огромным. Несмотря на множество статей, опубликованных писателем в «Полярной звезде» и «Колоколе» и вышедших отдельными изданиями, главным его созданием эмигрантских лет является Былое и думы (опубл. 1855–1919).

Былое и думы по жанру – синтез мемуаров, публицистики, литературных портретов, автобиографического романа, исторической хроники, новелл. Сам автор называл эту книгу исповедью, «по поводу которой собрались там-сям остановленные мысли из дум». Первые пять частей описывают жизнь Герцена с детства и до событий 1850–1852, когда автора постигли тяжелые душевные испытания, связанные с крушением семьи. Шестая часть, как продолжение первых пяти, посвящена жизни в Англии. Седьмая и восьмая части, еще более свободные по хронологии и тематике, отражают жизнь и мысли автора в 1860-е годы.

Вначале Герцен собирался написать о трагических событиях своей личной жизни. Но «все старое, полузабытое, воскресало», и архитектура замысла постепенно расширялась. В целом работа над книгой длилась около пятнадцати лет, и хронология повествования не всегда совпадала с хронологией написания.

В 1865 Герцен покинул Англию и отправился в длительное путешествие по Европе, стремясь развеяться после очередной семейной драмы (умерли от дифтерита трехлетние близнецы, новая жена не нашла понимания у старших детей). В это время Герцен отдалился от революционеров, в особенности от русских радикалов. Споря с Бакуниным, призывавшим к разрушению государства, он писал: «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри». Эти слова воспринимаются как духовное завещание Герцена.

Как и большинство российских западников-радикалов, Герцен прошел в своем духовном развитии через период глубокого увлечения гегельянством. Влияние Гегеля отчетливо прослеживается в цикле статей Дилетантизм в науке (1842–1843). Их пафос – в утверждении и интерпретации гегелевской диалектики как инструмента познания и революционного преобразования мира («алгебры революции»). Герцен сурово осуждал отвлеченный идеализм в философии и науке за оторванность от реальной жизни, за «априоризм» и «спиритизм». Будущее развитие человечества, по его убеждению, должно привести к «снятию» антагонистических противоречий в обществе, формированию философско-научного знания, неразрывно связанного с действительностью. Более того, итогом развития окажется слияние духа и материи. В историческом процессе познания действительности сформируется «всеобщий разум, освобожденный от личности».

Дальнейшее развитие эти идеи получили в главном философском сочинении Герцена – Письмах об изучении природы (1845–1846). Продолжая критику философского идеализма, Герцен определял природу как «родословную мышления», а в идее чистого бытия видел всего лишь иллюзию. Природа для материалистически настроенного мыслителя – вечно живое, «бродящее вещество», первичное по отношению к диалектике познания. В Письмах Герцен, вполне в духе гегельянства, обосновывал последовательный историоцентризм: «ни человечества, ни природы нельзя понять мимо исторического бытия», а в понимании смысла истории придерживался принципов исторического детерминизма. Однако в размышлениях позднего Герцена прежний прогрессизм уступает место гораздо более пессимистическим и критическим оценкам.

В первую очередь это относится к его анализу процесса формирования в обществе нового типа массового сознания, исключительно потребительского, основанного на вполне материалистическом индивидуализме (эгоизме). Такой процесс, по Герцену, ведет к тотальному омассовлению общественной жизни и соответственно к ее своеобразной энтропии («поворот всей европейской жизни в пользу тишины и кристаллизации»), к утрате индивидуального и личностного своеобразия. «Личности стирались, родовой типизм сглаживал все резко индивидуальное и беспокойное» (Концы и начала, 1863). Разочарование в европейском прогрессе, по признанию Герцена, привело его «на край нравственной гибели», от которой спасла лишь «вера в Россию». Герцен надеялся на возможность установления социалистических отношений в России (хотя и испытывал немалые сомнения в прежних революционных путях, о чем писал в статье К старому товарищу, 1869). Перспективы развития социализма Герцен связывал прежде всего с крестьянской общиной.

Умер Герцен в Париже 9 (21) января 1870.
Рубрики:  персоны

Аксаков Константин Сергеевич

Четверг, 14 Июня 2007 г. 22:57 + в цитатник
 (178x209, 7Kb)
АКСАКОВ, КОНСТАНТИН СЕРГЕЕВИЧ (1817–1860), русский публицист, критик, поэт, историк, языковед, один из идеологов славянофильства. Сын С.Т.Аксакова, брат И.С.Аксакова. Родился 29 марта (10 апреля) 1817 в с.Ново-Аксаково Бугурусланского уезда Оренбургской губ. Детские годы провел в отцовских имениях (в т.ч. в с.Надёжино). С 1826 жил в Москве, в 1832–1935 учился на словесном отделении Московского университета (готовился к нему в пансионате М.П.Погодина). Входил в кружок Н.В.Станкевича; в московских салонах сблизился с Н.В.Гоголем, М.С.Щепкиным, А.С.Хомяковым.
Образ патриархальной, «общинной» Руси, сакральный характер исторического бытия России и Москва как ее символ отразились в статье Аксакова Семисотлетие Москвы (1846), стихотворении Москве, драме Освобождение Москвы в 1612, (1848; запрещена после первой постановки Малым театром 14 декабря 1850). Выступал в Московском литературном и ученом сборнике (1846–1847), Московском сборнике (1852), в журналах «Москвитянин» (привлечен как поэт В.Г.Белинским), «Русская беседа». С 1857 негласный редактор газеты «Молва», не раз эпатировавший своими выступлениями в ней московскую дворянскую публику (в т.ч. статьей Публика – народ. Опыт синонимов, где Аксаков так отозвался о полуобразованном, по его мнению, дворянстве: «В публике грязь в золоте, в народе золото в грязи»). Автор двух повестей в русле поэтики Э.Т.А.Гофмана (в т.ч. Вальтер Эйзенберг. (Жизнь в мечте), Краткого исторического очерка земских соборов, статей о русских былинах, Мертвых душах Н.В.Гоголя, произведениях И.С.Тургенева, Ф.М.Достоевского и др. (при этом выступал против «петербургской литературы» и особенно натуральной школы, назвав ее «раздольем посредственности»).
Из поэтических произведений Аксакова, культивирующих устойчивые романтические мотивы «природы» и «святой поэзии», широкую известность приобрело стихотворение Мой Марихен так уж мал, текст которого (с изменениями) положен на музыку П.И.Чайковским (Детская песенка. Мой Лизочек). Известны переводы Аксакова (в т.ч. из И.В.Гёте, Ф.Шиллера, А.Мицкевича), несколько драматургических опытов (в т.ч. пародия Олег под Константинополем, 1834–1839, отд. изд. 1858), публицистические обзоры русской литературы, в т.ч. современной, а также статьи О древнем быте у славян вообще и у русских в особенности (1852), Еще несколько слов о русском воззрении (1856), записка царю Александру II О внутреннем состоянии России (1855, опубл. 1881), труды по русской грамматике.
Основной вклад Аксакова в славянофильское учение – его общественно-политическая теория и система эстетических взглядов. Общественно-исторические воззрения вполне определенно сформулированы в 1848 в статье Голос из Москвы, написанной под впечатлением революционных событий в Европе. Осуждая революцию и признавая ее «совершенную чуждость» России, Аксаков видел в европейских бурях следствие своего рода политизации общественной жизни Запада, «обоготворения правительства», концентрации общественных интересов и внимания преимущественно на сфере политики и власти. Православная же Россия, доказывал Аксаков, никогда не обоготворяла правительство и даже смотрела на политическую власть как на «дело второстепенное». Политические и государственные отношения вообще, по Аксакову, имеют для русского народа второстепенное значение, так как в силу исторической традиции и особенностей национального характера его подлинные интересы лежат всецело в области духовно-религиозной. Этой «негосударственности» народа может гармонично соответствовать только одна форма власти – православная самодержавная монархия. Соответствующие идеи Аксаков развивал в адресованной Александру II записке О внутреннем состоянии России (1855). Отстаивая идеал монархической государственности, Аксаков в то же время резко критиковал общественно-политическую ситуацию в самодержавной России, писал о «внутренних язвах» российской жизни – крепостном праве и коррупции чиновников, осуждал «иго государства над землею», начало которому было положено, по его мнению, при Петре I.
Обосновывая свое понимание своеобразия русской истории, Аксаков обращался к исследованию литературно-исторических памятников, национального фольклора, высказывал идею об отсутствии у древних славян развитого родового строя и решающей роли в их жизни семейно-общинных отношений, писал о преимущественно мирном развитии русской государственности, критиковал петровские реформы за то, что они прервали органическое развитие русского общества и нарушили вековую традицию взаимоотношений земли (народа) и власти (государства). Важный элемент славянофильского учения – концепция «земли» и «государства» играла существенную роль в славянофильской критике Запада, служила обоснованием особого исторического пути русского народа, предпочитающего, по Аксакову, «путь внутренней правды» (христианско-нравственное устройство общественной жизни, воплощенное в крестьянской общине) – «внешней правде» (политическо-правовая организация общества западного типа). Аксаков был активным сторонником отмены крепостного права и стремился вывести необходимость реформы из общих принципов своей теории. Так, с концепцией «негосударственности» связана его идея неотъемлемых, суверенных народных прав (слова, мнения, печати), которые он считал правами неполитическими и соответственно не подлежащими юрисдикции государства: «Государству – неограниченное право действия и закона, земле – полное право мнения и слова». В будущем гражданском устройстве России, считал Аксаков, формой сотрудничества государства и народа должны стать земские соборы, на которых будут представлены все сословия. В то же время возможность конституционных ограничений самодержавия им решительно отвергалась: конституция – «осуществленная ложь и лицемерие», республика – «самая вредная правительственная форма». Существенная часть творческого наследия Аксакова посвящена русской литературе. Отвергая в равной мере и концепцию «чистого искусства», и «натурализм» (натуральную школу), он признавал «народность» основным критерием оценки художественного творчества. Аксаков надеялся, что современная литература, пришедшая на смену традиционному народному творчеству, в конце концов уступит место новому «синтетическому» искусству. В знаменитой гоголевской поэме он увидел прообраз такого искусства, настаивая на том, что «эпическое содержание равно пронизывает и Мертвые души, и древние поэмы Гомера.
Умер Аксаков на острове Занте (Греция) 7 (19) декабря 1860.
Рубрики:  персоны


Поиск сообщений в sotrudnik
Страницы: [2] 1 Календарь