-Метки

bryan adams chris rea depeche mode elton john george michael jeff buckley joe cocker lenny kravitz nirvana phil collins абсурд анекдоты аука афоризмы босоногий доктор вернон ховард виктор пелевин восприятие выпечка вязание вязание спицами деньги дети дж. робертс джемпер джордж карлин дрожжевое тесто дружба дудук животные жизнь забавно интересно интересные фото интересные фотографии калил джебран коты коты и собаки котята кулинария курьёзы легенды любовь люди майк дули мистический путь к космической силе мифы мудрость мудрые мысли мужчины и женщины музыка мультфильм насреддин немецкая овчарка новый год общение осознание отношения ошо песок и пена пирог плэйкасты поговорки послания от вселенной пофигизм приколы прикольное видео прикольные стихи прикольные фотографии приметы притчи происхождение слов и выражений пророк психология путь рецепты руми саксофон самоосвобождение саундтрек секс собаки советы стихи странник страх счастье теткоракс торт торты узор фотографии животных характер цветы цитаты щенки эмоции энтони де мелло юмор язык жестов

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в netalla




Черная Королева покачала головой:

– Вы, конечно, можете называть это чушью, но я-то встречала чушь такую, что в сравнении с ней эта кажется толковым словарем.
Л. Кэрролл, «Алиса в Зазеркалье»

Будь счастлив, всяк сюда входящий!

Счетчик посещений Counter.CO.KZ - бесплатный счетчик на любой вкус!

Герман Гессе. Краткое жизнеоописание (автобиография)

Пятница, 20 Января 2012 г. 22:45 + в цитатник
90214177 (500x502, 31Kb)
Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья, под знаком Стрельца, в благотворных лучах Юпитера. Рождение мое совершилось ранним вечером в теплый июльский день, и температура этого часа есть та самая, которую я любил и бессознательно искал всю мою жизнь и отсутствие которой воспринимал, как лишение. Никогда не мог я жить в холодных странах, и все добровольно предпринятые странствия моей жизни направлялись на юг. Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать "ты должен", как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим. Нетрудно представить себе, что свойство это нанесло немалый урон моему преуспеванию в школе. Правда, учителя наши сообщали нам на уроках по забавному предмету, именовавшемуся всемирной историей, что мир всегда был ведом, правим и обновляем такими людьми, которые сами творили себе собственный закон и восставали против готовых законов, и мы слышали, будто люди эти достойны почтения; но ведь это было такой же ложью, как и все остальное преподавание, ибо, стоило одному из нас по добрым или дурным побудительным причинам в один прекрасный день набраться храбрости и восстать против какой-либо заповеди или хотя бы против глупой привычки или моды - и его отнюдь не почитали, не ставили нам в пример, но наказывали, поднимали на смех и обрушивали на него трусливую мощь преподавательского насилия.

По счастью, еще до начала школьных годов мне удалось выучиться самому важному и незаменимому для жизни: мои пять чувств были бодрственны, остры и тонки, я мог на них положиться и ждать себе от них много радости, и, если позднее я безнадежно поддался приманкам метафизики и временами даже налагал на свои чувства пост и держал их в черном теле, все же атмосфера развитой чувственной впечатлительности, особенно по части зрения и слуха, никогда не покидала меня и явственно играет свою роль и в мире моего мышления, каким бы абстрактным этот мир подчас ни казался.

Итак, некоторой оснасткой для жизни я обзавелся, согласно выше сказанному, еще задолго до школьных годов. Я не был неучем в нашем родном городе, смыслил кое-что в птичниках и лесах, в виноградниках и мастерских ремесленников, я распознавал деревья, птиц и бабочек, умел распевать песни и свистать сквозь зубы, знал и другие вещи, не вовсе бесполезные для жизни. К этому добавились школьные предметы, которые давались мне легко и славно меня развлекали, я получал особенно удовольствие от латыни и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Что до искусства лжи и дипломатии, то ему я обязан второму школьному году, когда господин учитель и помощник учителя обогатили меня соответствующими навыками, между тем как до того я, по моей ребяческой открытости и доверительности, навлекал на себя одну неприятность за другой. Оба вышеназванных наставника сумели исчерпывающе разъяснить мне, что честность и правдолюбие суть свойства, отнюдь не желательные в школьнике. Они приписали мне один случившийся в классе пустячный проступок, в котором я был решительно неповинен; поскольку же им не удалось побудить меня сознаться в несодеянном, из сущей безделицы проистекло форменное судебное расследование, и оба совместными усилиями после долгого мучительства извлекли из меня если не желаемое признание, то последние остатки веры в порядочность учительской касты. Позднее мне встречались, благодарение богу, и настоящие учителя, достойные самого глубокого почтения, но непоправимое уже свершилось, и мое отношение не только к школьным педагогам, но и ко всякому авторитету было извращено и отравлено. В общем же, я, был на протяжении первых семи или восьми школьных годов хорошим учеником, по крайней мере место мое было всегда среди первых в классе. Лишь при начале тех испытаний, которых не минует ни один человек, обреченный стать личностью, я вступил в конфликт со школой, становившийся все тяжелее и тяжелее. Понять смысл этих испытаний мне удалось лишь два десятилетия спустя, тогда же они были голой данностью и отовсюду обступали меня против моей воли, как тяжкое несчастье.

Дело обстояло так: с тринадцати лет мне было ясно одно - я стану либо поэтом, либо вообще никем. Но к этой определенности постепенно прибавилось другое открытие, и оно было мучительно. Можно было стать учителем, постором, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, даже музыкантом, даже архитектором или живописцем - ко всем на свете профессиям вела какая-то дорога, проходившая через подготовку, через школу, через обучение начинающих. Только для поэта не существовало ничего подобного! Что разрешалось и даже считалось за честь, так это быть поэтом, то есть получить в качестве поэта успех и признание-по большей части, увы, лишь после смерти. Но вот стать поэтом было немыслимо, а желать им стать было смешно и постыдно, как я очень скоро имел случай убедиться. В один миг вывел я тот урок, который только и можно было вывести из ситуации: поэт есть нечто, чем дозволено быть, но не дозволено становиться. И еще: наклонность к поэзии и личный к ней талант делают тебя в глазах учителей подозрительным и навлекают то неудовольствие, то насмешки, а то и смертельное оскорбление. С поэтом дело обстояло в точности так, как с героем и со всеми могучими или прекрасными, великодушными или небудничными людьми и порывами: в прошедшем они были чудны, любой учебник в изобилии воздавал им хвалу, но в настоящем, в действительной жизни их ненавидели, и позволительно было заподозрить, что учителя затем и были поставлены, чтобы не дать вырасти ни одному яркому; свободному человеку, не дать состояться ни одному великому, разительному деянию.

И вот я увидел между мною самим и моей далекой целью одни пропасти, все стало сомнительным, все потеряло цену, оставалось только одно: что я намерен стать поэтом, легко это или трудно, смешно или почетно. Внешние результаты этого решения - или этого несчастья - были следующими.

Когда мне исполнилось тринадцать лет и вышеозначенный конфликт только начался, поведение в родительском доме и в стенах школы оставляло желать столь многого, что меня отправили в изгнание в иногороднюю школу. Годом позднее я стал питомцем одной теологической семинарии, учился выписывать буквы древнееврейского алфавита и уже готовился узнать что есть "дагеш форте имплицитум", как вдруг внутри меня разразились бури, которые привели к моему бегству из монастырской школы, к наказанию строгим карцером, к прощанию с семинарией.

Некоторое время я силился продвинуть вперед мои знания в одной гимназии, однако и здесь скоро все окончилось карцером и расставанием. Затем я три дня пробыл учеником в торговом доме, снова сбежал и пропал на несколько дней и ночей, к немалой тревоге моих родителей. В течение полугода я был помощником моего отца, в течение полутора лет я работал ктикантом в механической мастерской и на фабрике башенных часов.

Короче говоря, более четырех лет все попытки сделать из меня что-нибудь путное кончались неукоснительным провалом, ни одна школа не хотела удержать меня в своих стенах, ни в какой выучке я не мог протянуть сколько-нибудь долго. Любая попытка сделать из меня общественно полезного человека оканчивалась неудачей, иногда позором и скандалом, иногда бегством и изгнанием - а между тем за мной признавали хорошие способности и даже известную меру доброй воли! Притом я всегда был довольно трудолюбив; к высокой добродетели ничегонеделания я неизменно относился с почтительным восхищением, но никогда не усвоил ее сам. В пятнадцать лет, потерпев неудачу в школе, я принялся сознательно и энергично работать над самообразованием, и для меня было радостью и блаженством, что в доме моего отца обреталась огромная дедовская библиотека, целый зал, наполненный старыми книгами и содержавший, в частности, всю немецкую литературу и философию восемнадцатого столетия. Между шестнадцатым и двадцатым годами я не только исписал кучу бумаги своими первыми литературными опытами, но и прочел за эти годы половину всей мировой литературы и занимался историей искусства, языками и философией с таким усердием, которого за глаза хватило бы для занятий по обычному школьному курсу.

Затем я сделался книготорговцем, чтобы наконец-то самому зарабатывать свой хлеб. С книгами у меня были отношения, во всяком случае, лучше, нежели с коленчатым валом и литыми зубчатыми колесами, с которыми я всласть намаялся на поприще механика. Плавать и утопать в море книжных новинок было поначалу удовольствием, почти опьянением. Однако прошло время, и я приметил, что жить духом только в настоящем, в новом и новейшем - непереносимо и бессмысленно, что духовная жизнь вообще делается возможной только через постоянную связь с былым, с историей, со стариной и с древностью. А посему, как только первое удовольствие было исчерпано, для меня стало потребностью вернуться от потока новинок к старине, и я осуществил это, перейдя из книжной лавки в лавку букиниста. Однако я сохранял верность и этой профессии лишь до тех пор, покуда она была мне нужна, чтобы прокормиться. В возрасте двадцати шести лет, после первого литературного успеха, я отказался от этого занятия.

Теперь, после стольких усилий и жертв, цель моя была, стало быть, достигнута; сколь бы это ни казалось невозможным, я стал-таки поэтом и, по видимости, выиграл свою долгую и упрямую борьбу против всего мира. Горечь годов школы, годов становления, когда я часто оказывался недалеко от гибели, была теперь забыта и стоила разве что улыбки - и родственники, и друзья, которые только что ставили на мне крест, теперь добродушно улыбались вместе со мной. Я победил, и стоило мне совершить самый глупый, самый бесполезный поступок, как его находили восхитительным, да и сам я был немало восхищен собою. Только теперь до меня дошло, в каком устрашающем одиночестве, в какой аскезе, в какой опасности жил я год за годом; тепловатый воздух признания отогревал меня, и я начал уже превращаться в довольного человека.

Еще изрядный срок моя внешняя жизнь протекала спокойно и приятно. У меня были жена и дети, дом и сад. Я писал свои книги, я слыл за поэта, достойного всяческих симпатий, и жил в согласии со всем миром. В 1905 году я помогал основывать некий журнал, направленный прежде всего против личной власти Вильгельма II, однако нельзя сказать, чтобы я принимал эти политические цели по-настоящему всерьез. Я отправлялся в славные поездки по Швейцарии, по Германии, по Австрии, по Италии, по Индии. Казалось, что все в порядке.

Потом пришло достопамятное лето 1914 года, и в мгновение ока все переменилось внутри меня и вокруг меня. Стало ясно, что прежнее наше благополучие стояло на непрочной основе, а теперь, стало быть, наступало неблагополучие - великая школа. Так называемая великая эпоха разразилась, и я не могу сказать, будто я встретил ее удары достойнее, более подготовленным и в лучшем состоянии духа, нежели остальные. От остальных меня отличало тогда лишь то, что я был лишен немалого утешения, дарованного столь многим, а именно - энтузиазма. Через это я опять возвратился к себе самому и вступил в разлад с окружающим, жизнь снова школила меня, снова отучивала от довольства миром и довольства собой, и лишь ценой этого я переступил через порог посвящения в таинства жизни.

Не могу забыть один маленький случай из первого года войны. Я зашел в большой госпиталь, силясь на правах добровольца отыскать для себя какое-то осмысленное место в изменившемся мире, что тогда еще казалось мне возможным. В этой больнице для раненых я познакомился с почтенной старой девой, которая прежде вела состоятельное приватное существование, а теперь исполняла обязанности сиделки в госпитале. Она с трогательным энтузиазмом поведала мне о радости и гордости, которые она испытывает при мысли о том, что ей дано было дожить до этой великой эпохи. Я нашел такие чувства понятными, ибо для подобной дамы нужна была война, чтобы превратить ее праздное и сосредоточенное на себе стародевическое существование в жизнь деятельную и сколько-нибудь ценную. Но когда она делилась со мной своим счастьем в коридоре, наполненном перевязанными и увечными солдатами, по пути из одной палаты с ампутированными и умирающими в другую такую же палату, сердце перевернулось во мне. Я, безусловно, понимал энтузиазм этой тетушки, но я не мог его разделить, не мог его одобрить. Если на каждые десять раненых приходилось по одной такой восторженной сиделке, остается признать, что счастье этих дам было оплачено чересчур дорого.

Нет, я не мог разделять радости по случаю "великой эпохи", и так случилось, что я с самого начала горько страдал от войны и год за годом из последних сил защищался от несчастья, нагрянувшего, по видимости, извне, как гром с ясного неба, между тем как вокруг все на свете вели себя так, как если бы именно это несчастье наполняло их бодрым энтузиазмом. И когда я вдобавок читал газетные статьи поэтов, где говорилось о благах войны, и призывы профессоров, и все боевые стихотворения, рожденные в уютных кабинетах прославленных авторов, мне становилось еще тошнее. В 1915 году у меня вырвалось однажды печатное признание в этих чувствах, а в придачу слово сожаления о том, что так называемые люди духа тоже не способны ни на что другое, кроме как на проповедь ненависти, распространение лжи, восхваление великой беды. Последствием этой жалобы, высказанной довольно робко, было то, что я был провозглашен в прессе моего отечества изменником и предателем - переживание, имевшее для меня новизну, ибо, несмотря на многочисленные столкновения с прессой, я дотоле ни разу не испытал, что же чувствует тот, кого оплевывает сплоченное большинство. Статья с вышеупомянутым обвинением была перепечатана двадцатью газетами и журналами моей отчизны, между тем как из всех моих друзей, которых у меня было в журнальном мире, по видимости, немало, лишь двое отважились зa меня вступиться. Старые друзья оповещали меня, что они вскормили у своего сердца змею и что сердце это впредь бьется только для кайзера и для нашей державы, но не для такого выродка, как я. Ругательные письма от неизвестных лиц поступали во множестве, и книготорговцы ставили меня в известность, что автор, имеющий столь предосудительные взгляды, для них не существует. На многих письмах из этой корреспонденции я увидел украшение, о котором дотоле ничего не знал: это был оттиск маленькой круглой печатки со словами: "Боже, покарай Англию!"

Кто-нибудь мог бы подумать, что я изрядно посмеялся над этим недоразумением. Однако посмеяться я не сумел. Опыт, сам по себе незначительный, принес плод, и плодом этим было второе великое перерождение моей жизни.

Следует вспомнить: первое перерождение наступило в тот миг, когда я осознал свою решимость стать поэтом. Прежний образцовый ученик Гессе сделался отныне плохим учеником, он навлекал на себя наказания, изгонялся вон, нигде не уживался, готовил себе и своим родителям одно беспокойство за другим - и все потому, что он не усматривал никакой возможности примирить мир, как он есть или каким он представляется, и голос собственного сердца. Теперь, в годы войны, это повторилось сызнова. Снова я видел себя в распре с тем самым миром, с которым только что жил в добром согласии. Снова все несло мне неудачу, снова я был одинок и несчастлив, снова каждое мое слово и каждая моя мысль наталкивались на враждебное непонимание. Снова между действительностью и тем, что казалось мне желательным, разумным и добрым, открывалась безнадежная пропасть.

Однако на сей раз я не избежал суда над собой. Прошло немного времени, и мне пришлось отыскать вину, причину моих мук, уже не вокруг себя, но в себе самом. Ибо одно я понимал ясно: корить весь мир за его безумие и бездушие - да на это не имеет права никто из людей и никто из богов, и я меньше всех. Значит, во мне самом должен был обретаться какой-то непорядок, раз я вступил в конфликт со всеобщим ходом мироздания, И вот великий непорядок и впрямь был налицо. Было вовсе не сладко заняться этим непорядком и попытаться навести порядок. Тут для начала обнаружилось вот что: доброе согласие, в котором я пребывал со всем миром, не только было оплачено с моей стороны слишком дорогой ценой, но и само по себе оно было таким же недоброкачественным, как и внешнее согласие в мире перед войной. Я воображал, что долгими и трудными испытаниями моей юности выстрадал себе место в мире и что теперь я - поэт. Однако тем временем успех и благополучие не преминули сделать свое обычное дело, я стал довольным любителем спокойной жизни, и, если присмотреться как следует, поэта уже не отличишь от развлекательного беллетриста. Я был чересчур преуспевающим. Что же, неблагополучие, являющее собой всегда хорошую и строгую школу, было мне отныне обеспечено в изобилии, и потому я все больше учился предоставлять делам мирским идти своим чередом и обретал умение заниматься собственной долей во всеобщем неразумии и всеобщей вине. Отыскать следы этого занятия в моих книгах я предоставляю читателю. Между тем у меня все еще оставалась тайная надежда, что со временем и мой народ - пусть не как целое, но в лице очень многих мыслящих и ответственных своих представителей - подвергнет себя такому же испытанию и на место жалоб и проклятий по адресу злой войны, злого неприятеля и злой революции в тысячах сердец станет вопрос: в чем делю вину я сам и как мне снова стать невинным? Ибо невинным всегда можно стать снова, если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других.

Когда новое перерождение начало проступать в моих книгах и в моей жизни, многие из моих друзей покачали головой. Другие просто бросили меня. Это входило в изменившийся облик моей жизни наряду с утратой моего дома, моей семьи и прочих приятных вещей. Пришло время, когда мне каждый день приходилось с чем-то расставаться, когда я каждый день дивился тому, что смог вытерпеть еще и это, и продолжаю жить, и все еще за что-то люблю эту диковинную жизнь, по всей видимости не приносящую мне ничего, кроме мучений, разочарований и потерь.

Однако здесь я должен внести поправку: и в военные годы у меня было нечто вроде благоприятной звезды или ангела-хранителя. Между тем как я ошущал себя одиноким перед лицом моих мук и вплоть до начала перерождения ежечасно находил мою судьбу зловещей и проклинал ее, именно моя боль, моя опьяненность болью послужили мне защитой и ограждением против внешнего мира. Дело в том, что я провел военные годы в мерзком переплетении политики, шпионажа, игр, подкупа и ухищрений спекуляции, замешанном так густо, что подобную концентрацию нелегко было отыскать на земле даже в те годы - то есть в Берне, в средоточии немецкой, нейтральной и неприятельской дипломатии, в городе, который в мгновение ока оказался перенаселен, и притом сплошь дипломатами, тайными агентами, шпионами, журналистами, скупщиками краденого и жуликами. Я жил среди послов и военщины, общался с людьми разных национальностей, в том числе и неприятельских, воздух вокруг меня являл собой одну огромную сеть шпионажа и антишпионажа, слежки, интриг, политического и приватного делячества - и все эти годы я ухитрялся ничего не замечать! Меня подслушивали, меня выслеживали, за мной шпионили, я попадал в число подозрительных лиц то для неприятеля, то для нейтральных стран, то для своих же соотечественников, и мне это было невдомек; лишь много позднее я узнал обо всем и не мог понять, как мне удалось прожить в такой атмосфере без вреда для себя. Но это миновало благополучно.

С окончанием войны совпал также завершающий момент моего перерождения, и мучительный искус достиг предела. Искус этот уже не имел ничего общего с войной и мировыми судьбами, так что и поражение Германии, которое для нас, заграничных жителей, было очевидным, наступив, оказалось не таким уж страшным. Я всецело погрузился в себя самого и в самого и в судьбу, хотя порой не без ощущения, что дело идет о человеческой участи вообще. Всю войну, всю похоть человекоубийства, все легкомыслие, всю грубую тягу к удовольствиям, всю трусость мира я находил сполна и в себе самом, я потерял сначала уважение к себе, потом испытал даже презрение, я не мог делать ничего иного, как только доводить до конца свое заглядывание в хаос - с надеждой, то разгоравшейся, то гаснувшей, что снова обрету по ту сторону хаоса природу, обрету Невинность. Что говорить, каждый проснувшийся к истинному самосознанию человек проходит тот же узкий путь через пустыню, а рассказывать об этом прочим было бы напрасной потерей труда.

Когда друзья становились мне неверны, я порой испытывал печаль, но никогда не обиду, напротив, я скорее воспринимал это как подтверждение правильности моего пути. Эти прежние друзья были в конце концов совершенно правы, когда говорили, что раньше я был таким симпатичным человеком и писателем, между тем как теперешняя моя проблематика попросту неаппетитна. Вопросы тонкого вкуса или нравственной респектабельности были уже давно не для меня, не было никого, кто понимал бы мой язык. Друзья эти, наверное, с полным основанием корили меня, что мои книги потеряли красоту и гармонию. Сами эти слова вызывали у меня разве что смех - что красота, что гармония тому, кто приговорен к смерти, кто надрывается, силясь пробежать между обваливающимися стенами? Кто знает, может быть, вопреки вере всей моей жизни я все-таки вовсе не поэт и все мои усилия по эстетической части были ошибкой? Почему бы и нет - даже это больше не имело значения. Преобладающая часть того, что я увидел, спускаясь по кругам ада в себе самом, была фальшью и подделкой без всякой ценности - так и с бредом моего призвания, моего таланта дело, наверное, обстояло не лучше. Ах, до чего все это было несущественно! И то, что я некогда с тщеславием и ребяческой радостью рассматривал как свою задачу, тоже улетучилось. Свою задачу, или, лучше сказать, свой путь к спасению, я видел теперь не в сфере лирики, или философии, или еще какой-нибудь подобной специальной области, но единственно в том, чтобы дать немногому действительно живому и сильному во мне пережить свою жизнь до конца, единственно в безоговорочной верности тому, что я еще ощущал в себе живущим. Это была жизнь - это был бог. Теперь, когда эти времена высокого, смертельного напряжения прошли, все выглядит до странности изменившимся, потому что имена, которыми все тогда для меня называлось, да и суть, скрывавшаяся за этими именами, нынче лишены смысла, и то, что позавчера было святым, может прозвучать сегодня почти комически.

Когда война наконец-то окончилась и для меня, а именно - весной 1919-го, я уединился в отдаленном уголке Швейцарии, чтобы стать отшельником. Из-за того что я всю жизнь (как то было унаследовано мною от родителей и деда) много занимался индийской и китайской мудростью, причем и новые мои переживания были выражаемы отчасти также при посредстве восточного языка символов, меня часто именовали "буддистом", над чем я мог только смеяться, ибо знал, что в глубине души я дальше от этого исповедания, нежели от какого бы то ни было иного. И все же в этом скрывалось нечто верное, зерно истины, как я понял немного спустя. Будь так или иначе мыслимо, чтобы человек чисто лично избирал себе религию, я по сокровеннейшей душевной потребности присоединился бы к одной из консервативных религий - к Конфуцию, или к брахманизму, или к римской церкви. Однако сделал бы я это из потребности в противоположном полюсе, отнюдь не из прирожденного сродства, ибо я не только случайно родился как сын благочестивых протестантов, но и есмь протестант по душевному складу и сути (чему нимало не противоречит моя глубокая антипатия к наличным на сегодняшний день протестантским вероисповеданиям). Ибо истинный протестант обороняется и против собственной церкви, как против всех других, ибо его суть принуждает его стоять больше за становление, нежели за бытие. И в этом смысле, пожалуй, Будда тоже был протестантом.

Вера в мое писательство и в смысл моей литературной работы со времен вышеописанного душевного перелома потеряла во мне, стало быть, всякую опору. Писанина не доставляла мне больше настоящей радости. Однако без радости человек жить не может, и я в самые черные дни не переставал ее домогаться. Я способен был отказаться от справедливости, от разума, от смысла жизни и мироздания, я видел, что мироздание отлично обходится без всех этих абстракций, но от малой радости я не мог отказаться, и стремление к этим крохам радости было одним из тех живых огоньков внутри меня, в которые я еще верил и из которых замышлял заново построить мир. Нередко искал я свою радость, свою грезу, свое забвение в бутылке вина, и весьма часто она мне помогала, я воздаю ей хвалу за это. Но ее было недостаточно. И пришел день, и я открыл для себя совсем новую радость. Внезапно, дойдя уже до сорока лет, я начал заниматься живописью. Не то чтобы я почитал себя за живописца или желал стать таковым, но живопись - чудесное времяпрепровождение, она делает тебя веселее и терпеливее. После нее у тебя пальцы не черные, как после писания, но красные и синие. И это мое занятие злит многих моих друзей. Что делать - всякий раз, стоит мне начать что-нибудь необходимое, блаженное и прелестное, люди хмурят врови. Им хотелось бы, чтобы ты оставался таким, каким ты был, чтобы ты не изменял своего лица. Но мое лицо сопротивляется, оно хочет вновь и вновь меняться - это его потребность.

Другой упрек, который мне делают, представляется мне самому очень верным. Мне отказывают в чувстве действительности. Этой действительности-де не отвечают ни книги, которые я сочиняю, ни картинки, которые я пишу. Когда я сочиняю, я по большей части выкидываю из головы все требования, которые образованный читатель привык предъявлять уважающей себя книге, и прежде всего у меня впрямь отсутствует почтение к действительности. Я нахожу, что действительность есть то, о чем надо меньше всего хлопотать, ибо она и так не преминет присутствовать с присущей ей настырностью, между тем как вещи более прекрасные и более нужные требуют нашего внимания и попечения. Действительность есть то, чем ни при каких обстоятельствах не следует удовлетворяться, чего ни при каких обстоятельствах не следует обожествлять и почитать, ибо она являет собой случайное, то есть отброс жизни. Ее, эту скудную, неизменно разочаровывающую и безрадостную действительность, нельзя изменить никаким иным способом, кроме как отрицая ее и показывая ей, что мы сильнее, чем она.

В моих книгах зачастую не обнаруживается общепринятого респекта перед действительностью, а когда я занимаюсь живописью, у деревьев есть лица, домики смеются, или пляшут, или плачут, но вот какое дерево - груша, а какое - каштан, не часто удается распознать. Этот упрек я принимаю. Должен сознаться, что и собственная моя жизнь весьма часто предстает предо мною точь-в-точь как сказка, по временам я вижу и ощущаю внешний мир в таком согласии, в таком созвучии с моей душой, которое могу назвать только магическим.

Иногда мне все еще случалось не удержаться от дурачеств, например я сделал некое безобидное замечание об известном поэте Шиллере, за которое все южногерманские клубы игроков в кегли незамедлительно объявили меня осквернителем отечественных святынь. Однако теперь мне удается уже в течение многолетнего срока не делать никаких высказываний, от которых святыни оказываются осквернены и люди краснеют от бешенства. Я усматриваю в этом прогресс.

Поскольку, согласно вышесказанному, так называемая действительность не имеет для меня особенно большого значения, поскольку прошедшее часто предстает передо мной живым, словно настоящее, а настоящее отходит в бесконечную даль, постольку я равным образом не могу отделить будущего от прошедшего так отчетливо, как это обычно делается. Очень важной частью существа моего я живу в будущем, а потому не имею надобности кончать мое жизнеописание сегодняшним днем, но волен преспокойно позволить ему продолжаться далее.

Я хочу вкратце рассказать, как жизнь моя завершает свое круговращение. Вплоть до 1930 года я еще написал несколько книг, чтобы затем навсегда отвернуться от этого ремесла. Вопрос, должен ли я быть причислен к поэтам в истинном значении этого слова, составил для двух молодых трудолюбцев тему их диссертаций, однако остался нерешенным. А именно: тщательный анализ новейшей литературы заставил констатировать, что субстанция, делающая поэта поэтом, появляется ныне только в чрезвычайно разбавленном виде, так что различие между поэтом и литератором уже не может быть уловлено. Из этой объективной констатации оба соискателя ученой степени сделали противоположные выводы. Один из них, более симпатичный молодой человек, держался мнения, что столь комически разбавленная поэзия вовсе перестает быть поэзией и, коль скоро просто литература не имеет права на жизнь, остается предоставить то, что сегодня называется творчеством, его тихой кончине. Однако другой был безоговорочным почитателем поэзии, даже в ее разбавленном состоянии, а потому полагал, что лучше из осторожности признать сотню поддельных поэтов, чем нанести обиду хоть одному, в ком, может статься, все еще есть хоть капля подлинно парнасской крови.

Занят я был предположительно живописью и китайскими магическими упражнениями, однако год от года все более и более обращался к области музыки. Честолюбие моих поздних лет сосредоточилось на том, чтобы написать оперу особого рода, где человеческая жизнь в качестве так называемой действительности не слишком принималась бы всерьез и даже служила предметом осмеяния, но в то же время сияла бы, как подобие, как текучее одеяние божества. Магическое восприятие жизни всегда было для меня близким, я никогда не был "современным человеком" и неизменно почитал "Золотой горшок" Гофмана или даже "Генриха фон Офтердингена" за учебники более полезные, нежели все на свете изложения мировой и естественной истории (вернее же сказать, я и в последних, поскольку читал их, всегда усматривал восхитительные баснословия). Теперь же для меня начался тот жизненный период, когда больше не имеет смысла и далее строить и дифференцировать свою готовую и сверх нужды дифференцированную личность, когда вместо этого является новая задача - дать пресловутому "я" снова раствориться в мировом целом и пред лицом бренности включить себя в вечный и вневременной распорядок.

Выразить эти мысли или настроения казалось мне возможным при посредстве сказки, причем высшую форму сказки я усматривал в опере - потому, надо полагать, что магии слова в пределах нашего оскверненного и умирающего языка я уже не доверял, между тем как музыка все еще представлялась мне живым древом, на ветвях которого и сегодня могут произрастать райские плоды. Мне хотелось осуществить в моей опере то, чего никак не удавалось сделать в моих литературных сочинениях: дать человеческой жизни смысл, высокий и упоительный. Мне хотелось восхвалить невинность и неисчерпаемость природы и представить ее путь до того места, где она оказывается принуждена неизбежным страданием обратиться к духу, этой своей далекой противоположности, и это кружение жизни между обоими полюсами - природой и духом - должно было предстать веселым, играющим и совершенным, как раскияутая радуга.

К сожалению, однако, завершить эту оперу мне так и не выло дано. С ней дело шло точно так, как прежде с писательством. Я принужден был отказаться от писательства, когда усмотрел, что все, что мне хотелось сказать, уже было сказано в "Золотом горшке" и в "Генрихе фон Офтердингене" в тысячу раз чище, чем смог бы я. То же самое случилось и с моей оперой. Стоило мне окончить многолетние приготовления и набросать текст в нескольких вариантах, после чего еще раз Вопытаться возможно отчетливее уяснить себе суть и смысл этой работы, как я внезапно понял, что стремился с моей оперой не к чему иному, как к тому, что давно уже наилучшим образом осуществлено в "Волшебной флейте".

С тех пор я бросил означенные труды и теперь уже всецело посвятил себя практической магии. Пусть моя мечта о творчестве оказалась бредом, пусть я не могу создать ни "Золотого горшка", ни "Волшебной флейты", что ж, я все-таки родился волшебником. Я достаточно продвинулся по восточному пути Лао-цзы и "И цзина", чтобы ясно распознать случайный, а потому податливый характер так называемой действительности. Теперь, стало быть, я приспосабливал эту действительность средствами магии к моему норову, и я должен сознаться, что получил от этого немало удовольствия. Мне приходится, однако, сделать еще одно признание: я не всегда ограничивал себя пределами того сладостного сада, который зовется белой магией, нет, живой огонек время от времени манил меня и на черную ее сторону.

В возрасте старше семидесяти лет, когда два университета только что удостоили меня почетной докторской степени, я был привлечен к суду за совращение некоей молодой девицы при помощи колдовства. В тюрьме я испросил разрешения заниматься живописью. Оно было мне предоставлено. Друзья принесли мне краски и мольберт, и я написал на стене моей камеры маленький пейзаж. Еще раз, стало быть, вернулся я к искусству, и все разочарования, которые я уже испытал на пути художника, нимало не могли помешать мне еще раз испить этот прекраснейший из кубков, еще раз, словно играющее дитя, выстроить перед собой малый и милый мир игры, насыщая этим свое сердце, еще раз отбросить прочь всяческую мудрость и отвлеченность, чтобы отыскивать первозданное веселье зачатий. Итак, я снова писал, снова смешивал краски и окунал кисти, еще раз с восторгом искушал это неисчерпаемое волшебство - звонкое и бодрое звучание киновари, полновесное и чистое звучание желтой краски, глубокое и умиляющее пение синей и всю музыку их смешений, вплоть до самого далекого и бледного пепельного цвета. Блаженно и ребячливо играл я в сотворение мира и таким образом написал, как сказано, пейзаж на стене камеры. Пейзаж этот содержал почти все, что нравилось мне в жизни, - реки и горы, море и облака, крестьян, занятых сбором урожая, и еще множество чудесных вещей, которыми я услаждался. Но в самой середине пейзажа двигался совсем маленький поезд. Он ехал к горе и уже входил головой в гору, как червяк в яблоко, паровоз уже въехал в маленький тоннель, из темного и круглого входа в который клубами вырывался дым.

Никогда еще игра не восхищала меня так, как на этот раз. Я позабыл за этим возвратом к искусству не только то обстоятельство, что я был под арестом, под судом и едва ли мог надеяться окончить свою жизнь вне исправительного заведения, - мало того, я часто забывал упражняться в магии, находя самого себя достаточно сильным волшебником, когда под моей тонкой кистью возникало какое-нибудь крохотное деревце, какое-нибудь маленькое светлое облачко.

Между тем так называемая действительность, с которой я на деле окончательно порвал, прилагала все усилия, чтобы глумиться над моей мечтой и разрушать ее снова и снова. Почти каждый день меня забирали, препровождали под стражей в чрезвычайно несимпатичные апартаменты, где посреди множества бумаг восседали несимпатичные люди, которые допрашивали меня, не желали мне верить, старались меня ошарашить, обращались со мной то как с трехлетним ребенком, то как с отпетым преступником. Нет нужды побывать под судом, чтобы свести знакомство с этим поразительным и поистине инфернальным миром канцелярий, справок и протоколов. Из всех преисподних, которые человек странным образом обречен для себя создавать, эта всегда представлялась мне наиболее зловещей. Пожелай только сменить местожительство или вступить в брак, розымей нужду в визе или паспорте - и ты уже ввержен в эту преисподнюю, ты принужден проводить безрадостные часы в безвоздушном пространстве этого бумажного мира, тебя допрашивают и обдают презрением скучающие и все-таки торопливые унылые люди, твои простейшие и правдивейшие заверения не встречают ничего, кроме недоверия, с тобой обращаются то как со школьником, то как с преступником. Что тут говорить, это всякий знает по собственному опыту. Давно уже я задохнулся бы и окоченел в этом бумажном аду, если бы мои краски не дарили мне снова и снова утешения и удовольствия, если бы моя картина, мой чудесный маленький пейзаж не возвращал мне воздух и жизнь.

Перед этим пейзажем стоял я однажды в моем узилище, как вдруг снова прибежали тюремщики со своими докучными понуканиями и вознамерились оторвать меня от моей блаженной работы. Тогда я ощутил усталость и нечто вроде омерзения от всей этой маеты и вообще от этой грубой и бессмысленной действительности. Мне показалось, что теперь самое время положить мукам конец. Если мне не дано без помехи играть в мои невинные художнические игры - что же, мне оставалось припомнить занятия более существенные, которым я посвятил не один год моей жизни. Без магии не было сил выносить этот мир.

Я вспомнил китайский рецепт, постоял минуту, задержав дыхание, и отрешился от безумия действительности. Затем я обратил к тюремщикам учтивую просьбу, не будут ли они так любезны подождать еще мгновение, потому что мне надо войти в поезд на моей картине и привести там кое-что в порядок. Они засмеялись, как обычно, ибо считали меня душевнобольным. Тогда я уменьшил мои размеры и вошел внутрь моей картины, поднялся в маленький вагон и въехал вместе с маленьким вагоном в черный маленький тоннель. Некоторое время еще можно было видеть, как из круглого отверстия клубами выходил дым, затем дым отлетел и улетучился, вместе с ним - вся картина, а вместе с ней - и я.

Тюремщики застыли в чрезвычайном замешательстве.
Герман Гессе

Герман Гессе. Краткое жизнеоописание (автобиография)

Пятница, 20 Января 2012 г. 22:43 + в цитатник
90214177 (500x502, 31Kb)
Я родился под конец Нового времени, незадолго до первых примет возвращения средневековья, под знаком Стрельца, в благотворных лучах Юпитера. Рождение мое совершилось ранним вечером в теплый июльский день, и температура этого часа есть та самая, которую я любил и бессознательно искал всю мою жизнь и отсутствие которой воспринимал, как лишение. Никогда не мог я жить в холодных странах, и все добровольно предпринятые странствия моей жизни направлялись на юг. Я был ребенком благочестивых родителей, которых любил нежно и любил бы еще нежнее, если бы меня уже весьма рано не позаботились ознакомить с четвертой заповедью. Горе в том, что заповеди, сколь бы правильны, сколь бы благостны по своему смыслу они ни были, неизменно оказывали на меня худое действие; будучи по натуре агнцем и уступчивым, словно мыльный пузырь, я перед лицом заповедей любого рода всегда выказывал себя строптивым, особенно в юности. Стоило мне услышать "ты должен", как во мне все переворачивалось и я снова становился неисправим. Нетрудно представить себе, что свойство это нанесло немалый урон моему преуспеванию в школе. Правда, учителя наши сообщали нам на уроках по забавному предмету, именовавшемуся всемирной историей, что мир всегда был ведом, правим и обновляем такими людьми, которые сами творили себе собственный закон и восставали против готовых законов, и мы слышали, будто люди эти достойны почтения; но ведь это было такой же ложью, как и все остальное преподавание, ибо, стоило одному из нас по добрым или дурным побудительным причинам в один прекрасный день набраться храбрости и восстать против какой-либо заповеди или хотя бы против глупой привычки или моды - и его отнюдь не почитали, не ставили нам в пример, но наказывали, поднимали на смех и обрушивали на него трусливую мощь преподавательского насилия.

По счастью, еще до начала школьных годов мне удалось выучиться самому важному и незаменимому для жизни: мои пять чувств были бодрственны, остры и тонки, я мог на них положиться и ждать себе от них много радости, и, если позднее я безнадежно поддался приманкам метафизики и временами даже налагал на свои чувства пост и держал их в черном теле, все же атмосфера развитой чувственной впечатлительности, особенно по части зрения и слуха, никогда не покидала меня и явственно играет свою роль и в мире моего мышления, каким бы абстрактным этот мир подчас ни казался.

Итак, некоторой оснасткой для жизни я обзавелся, согласно выше сказанному, еще задолго до школьных годов. Я не был неучем в нашем родном городе, смыслил кое-что в птичниках и лесах, в виноградниках и мастерских ремесленников, я распознавал деревья, птиц и бабочек, умел распевать песни и свистать сквозь зубы, знал и другие вещи, не вовсе бесполезные для жизни. К этому добавились школьные предметы, которые давались мне легко и славно меня развлекали, я получал особенно удовольствие от латыни и начал сочинять латинские стихи почти так же рано, как немецкие. Что до искусства лжи и дипломатии, то ему я обязан второму школьному году, когда господин учитель и помощник учителя обогатили меня соответствующими навыками, между тем как до того я, по моей ребяческой открытости и доверительности, навлекал на себя одну неприятность за другой. Оба вышеназванных наставника сумели исчерпывающе разъяснить мне, что честность и правдолюбие суть свойства, отнюдь не желательные в школьнике. Они приписали мне один случившийся в классе пустячный проступок, в котором я был решительно неповинен; поскольку же им не удалось побудить меня сознаться в несодеянном, из сущей безделицы проистекло форменное судебное расследование, и оба совместными усилиями после долгого мучительства извлекли из меня если не желаемое признание, то последние остатки веры в порядочность учительской касты. Позднее мне встречались, благодарение богу, и настоящие учителя, достойные самого глубокого почтения, но непоправимое уже свершилось, и мое отношение не только к школьным педагогам, но и ко всякому авторитету было извращено и отравлено. В общем же, я, был на протяжении первых семи или восьми школьных годов хорошим учеником, по крайней мере место мое было всегда среди первых в классе. Лишь при начале тех испытаний, которых не минует ни один человек, обреченный стать личностью, я вступил в конфликт со школой, становившийся все тяжелее и тяжелее. Понять смысл этих испытаний мне удалось лишь два десятилетия спустя, тогда же они были голой данностью и отовсюду обступали меня против моей воли, как тяжкое несчастье.

Дело обстояло так: с тринадцати лет мне было ясно одно - я стану либо поэтом, либо вообще никем. Но к этой определенности постепенно прибавилось другое открытие, и оно было мучительно. Можно было стать учителем, постором, врачом, ремесленником, торговцем, почтовым служащим, даже музыкантом, даже архитектором или живописцем - ко всем на свете профессиям вела какая-то дорога, проходившая через подготовку, через школу, через обучение начинающих. Только для поэта не существовало ничего подобного! Что разрешалось и даже считалось за честь, так это быть поэтом, то есть получить в качестве поэта успех и признание-по большей части, увы, лишь после смерти. Но вот стать поэтом было немыслимо, а желать им стать было смешно и постыдно, как я очень скоро имел случай убедиться. В один миг вывел я тот урок, который только и можно было вывести из ситуации: поэт есть нечто, чем дозволено быть, но не дозволено становиться. И еще: наклонность к поэзии и личный к ней талант делают тебя в глазах учителей подозрительным и навлекают то неудовольствие, то насмешки, а то и смертельное оскорбление. С поэтом дело обстояло в точности так, как с героем и со всеми могучими или прекрасными, великодушными или небудничными людьми и порывами: в прошедшем они были чудны, любой учебник в изобилии воздавал им хвалу, но в настоящем, в действительной жизни их ненавидели, и позволительно было заподозрить, что учителя затем и были поставлены, чтобы не дать вырасти ни одному яркому; свободному человеку, не дать состояться ни одному великому, разительному деянию.

И вот я увидел между мною самим и моей далекой целью одни пропасти, все стало сомнительным, все потеряло цену, оставалось только одно: что я намерен стать поэтом, легко это или трудно, смешно или почетно. Внешние результаты этого решения - или этого несчастья - были следующими.

Когда мне исполнилось тринадцать лет и вышеозначенный конфликт только начался, поведение в родительском доме и в стенах школы оставляло желать столь многого, что меня отправили в изгнание в иногороднюю школу. Годом позднее я стал питомцем одной теологической семинарии, учился выписывать буквы древнееврейского алфавита и уже готовился узнать что есть "дагеш форте имплицитум", как вдруг внутри меня разразились бури, которые привели к моему бегству из монастырской школы, к наказанию строгим карцером, к прощанию с семинарией.

Некоторое время я силился продвинуть вперед мои знания в одной гимназии, однако и здесь скоро все окончилось карцером и расставанием. Затем я три дня пробыл учеником в торговом доме, снова сбежал и пропал на несколько дней и ночей, к немалой тревоге моих родителей. В течение полугода я был помощником моего отца, в течение полутора лет я работал ктикантом в механической мастерской и на фабрике башенных часов.

Короче говоря, более четырех лет все попытки сделать из меня что-нибудь путное кончались неукоснительным провалом, ни одна школа не хотела удержать меня в своих стенах, ни в какой выучке я не мог протянуть сколько-нибудь долго. Любая попытка сделать из меня общественно полезного человека оканчивалась неудачей, иногда позором и скандалом, иногда бегством и изгнанием - а между тем за мной признавали хорошие способности и даже известную меру доброй воли! Притом я всегда был довольно трудолюбив; к высокой добродетели ничегонеделания я неизменно относился с почтительным восхищением, но никогда не усвоил ее сам. В пятнадцать лет, потерпев неудачу в школе, я принялся сознательно и энергично работать над самообразованием, и для меня было радостью и блаженством, что в доме моего отца обреталась огромная дедовская библиотека, целый зал, наполненный старыми книгами и содержавший, в частности, всю немецкую литературу и философию восемнадцатого столетия. Между шестнадцатым и двадцатым годами я не только исписал кучу бумаги своими первыми литературными опытами, но и прочел за эти годы половину всей мировой литературы и занимался историей искусства, языками и философией с таким усердием, которого за глаза хватило бы для занятий по обычному школьному курсу.

Затем я сделался книготорговцем, чтобы наконец-то самому зарабатывать свой хлеб. С книгами у меня были отношения, во всяком случае, лучше, нежели с коленчатым валом и литыми зубчатыми колесами, с которыми я всласть намаялся на поприще механика. Плавать и утопать в море книжных новинок было поначалу удовольствием, почти опьянением. Однако прошло время, и я приметил, что жить духом только в настоящем, в новом и новейшем - непереносимо и бессмысленно, что духовная жизнь вообще делается возможной только через постоянную связь с былым, с историей, со стариной и с древностью. А посему, как только первое удовольствие было исчерпано, для меня стало потребностью вернуться от потока новинок к старине, и я осуществил это, перейдя из книжной лавки в лавку букиниста. Однако я сохранял верность и этой профессии лишь до тех пор, покуда она была мне нужна, чтобы прокормиться. В возрасте двадцати шести лет, после первого литературного успеха, я отказался от этого занятия.

Теперь, после стольких усилий и жертв, цель моя была, стало быть, достигнута; сколь бы это ни казалось невозможным, я стал-таки поэтом и, по видимости, выиграл свою долгую и упрямую борьбу против всего мира. Горечь годов школы, годов становления, когда я часто оказывался недалеко от гибели, была теперь забыта и стоила разве что улыбки - и родственники, и друзья, которые только что ставили на мне крест, теперь добродушно улыбались вместе со мной. Я победил, и стоило мне совершить самый глупый, самый бесполезный поступок, как его находили восхитительным, да и сам я был немало восхищен собою. Только теперь до меня дошло, в каком устрашающем одиночестве, в какой аскезе, в какой опасности жил я год за годом; тепловатый воздух признания отогревал меня, и я начал уже превращаться в довольного человека.

Еще изрядный срок моя внешняя жизнь протекала спокойно и приятно. У меня были жена и дети, дом и сад. Я писал свои книги, я слыл за поэта, достойного всяческих симпатий, и жил в согласии со всем миром. В 1905 году я помогал основывать некий журнал, направленный прежде всего против личной власти Вильгельма II, однако нельзя сказать, чтобы я принимал эти политические цели по-настоящему всерьез. Я отправлялся в славные поездки по Швейцарии, по Германии, по Австрии, по Италии, по Индии. Казалось, что все в порядке.

Потом пришло достопамятное лето 1914 года, и в мгновение ока все переменилось внутри меня и вокруг меня. Стало ясно, что прежнее наше благополучие стояло на непрочной основе, а теперь, стало быть, наступало неблагополучие - великая школа. Так называемая великая эпоха разразилась, и я не могу сказать, будто я встретил ее удары достойнее, более подготовленным и в лучшем состоянии духа, нежели остальные. От остальных меня отличало тогда лишь то, что я был лишен немалого утешения, дарованного столь многим, а именно - энтузиазма. Через это я опять возвратился к себе самому и вступил в разлад с окружающим, жизнь снова школила меня, снова отучивала от довольства миром и довольства собой, и лишь ценой этого я переступил через порог посвящения в таинства жизни.

Не могу забыть один маленький случай из первого года войны. Я зашел в большой госпиталь, силясь на правах добровольца отыскать для себя какое-то осмысленное место в изменившемся мире, что тогда еще казалось мне возможным. В этой больнице для раненых я познакомился с почтенной старой девой, которая прежде вела состоятельное приватное существование, а теперь исполняла обязанности сиделки в госпитале. Она с трогательным энтузиазмом поведала мне о радости и гордости, которые она испытывает при мысли о том, что ей дано было дожить до этой великой эпохи. Я нашел такие чувства понятными, ибо для подобной дамы нужна была война, чтобы превратить ее праздное и сосредоточенное на себе стародевическое существование в жизнь деятельную и сколько-нибудь ценную. Но когда она делилась со мной своим счастьем в коридоре, наполненном перевязанными и увечными солдатами, по пути из одной палаты с ампутированными и умирающими в другую такую же палату, сердце перевернулось во мне. Я, безусловно, понимал энтузиазм этой тетушки, но я не мог его разделить, не мог его одобрить. Если на каждые десять раненых приходилось по одной такой восторженной сиделке, остается признать, что счастье этих дам было оплачено чересчур дорого.

Нет, я не мог разделять радости по случаю "великой эпохи", и так случилось, что я с самого начала горько страдал от войны и год за годом из последних сил защищался от несчастья, нагрянувшего, по видимости, извне, как гром с ясного неба, между тем как вокруг все на свете вели себя так, как если бы именно это несчастье наполняло их бодрым энтузиазмом. И когда я вдобавок читал газетные статьи поэтов, где говорилось о благах войны, и призывы профессоров, и все боевые стихотворения, рожденные в уютных кабинетах прославленных авторов, мне становилось еще тошнее. В 1915 году у меня вырвалось однажды печатное признание в этих чувствах, а в придачу слово сожаления о том, что так называемые люди духа тоже не способны ни на что другое, кроме как на проповедь ненависти, распространение лжи, восхваление великой беды. Последствием этой жалобы, высказанной довольно робко, было то, что я был провозглашен в прессе моего отечества изменником и предателем - переживание, имевшее для меня новизну, ибо, несмотря на многочисленные столкновения с прессой, я дотоле ни разу не испытал, что же чувствует тот, кого оплевывает сплоченное большинство. Статья с вышеупомянутым обвинением была перепечатана двадцатью газетами и журналами моей отчизны, между тем как из всех моих друзей, которых у меня было в журнальном мире, по видимости, немало, лишь двое отважились зa меня вступиться. Старые друзья оповещали меня, что они вскормили у своего сердца змею и что сердце это впредь бьется только для кайзера и для нашей державы, но не для такого выродка, как я. Ругательные письма от неизвестных лиц поступали во множестве, и книготорговцы ставили меня в известность, что автор, имеющий столь предосудительные взгляды, для них не существует. На многих письмах из этой корреспонденции я увидел украшение, о котором дотоле ничего не знал: это был оттиск маленькой круглой печатки со словами: "Боже, покарай Англию!"

Кто-нибудь мог бы подумать, что я изрядно посмеялся над этим недоразумением. Однако посмеяться я не сумел. Опыт, сам по себе незначительный, принес плод, и плодом этим было второе великое перерождение моей жизни.

Следует вспомнить: первое перерождение наступило в тот миг, когда я осознал свою решимость стать поэтом. Прежний образцовый ученик Гессе сделался отныне плохим учеником, он навлекал на себя наказания, изгонялся вон, нигде не уживался, готовил себе и своим родителям одно беспокойство за другим - и все потому, что он не усматривал никакой возможности примирить мир, как он есть или каким он представляется, и голос собственного сердца. Теперь, в годы войны, это повторилось сызнова. Снова я видел себя в распре с тем самым миром, с которым только что жил в добром согласии. Снова все несло мне неудачу, снова я был одинок и несчастлив, снова каждое мое слово и каждая моя мысль наталкивались на враждебное непонимание. Снова между действительностью и тем, что казалось мне желательным, разумным и добрым, открывалась безнадежная пропасть.

Однако на сей раз я не избежал суда над собой. Прошло немного времени, и мне пришлось отыскать вину, причину моих мук, уже не вокруг себя, но в себе самом. Ибо одно я понимал ясно: корить весь мир за его безумие и бездушие - да на это не имеет права никто из людей и никто из богов, и я меньше всех. Значит, во мне самом должен был обретаться какой-то непорядок, раз я вступил в конфликт со всеобщим ходом мироздания, И вот великий непорядок и впрямь был налицо. Было вовсе не сладко заняться этим непорядком и попытаться навести порядок. Тут для начала обнаружилось вот что: доброе согласие, в котором я пребывал со всем миром, не только было оплачено с моей стороны слишком дорогой ценой, но и само по себе оно было таким же недоброкачественным, как и внешнее согласие в мире перед войной. Я воображал, что долгими и трудными испытаниями моей юности выстрадал себе место в мире и что теперь я - поэт. Однако тем временем успех и благополучие не преминули сделать свое обычное дело, я стал довольным любителем спокойной жизни, и, если присмотреться как следует, поэта уже не отличишь от развлекательного беллетриста. Я был чересчур преуспевающим. Что же, неблагополучие, являющее собой всегда хорошую и строгую школу, было мне отныне обеспечено в изобилии, и потому я все больше учился предоставлять делам мирским идти своим чередом и обретал умение заниматься собственной долей во всеобщем неразумии и всеобщей вине. Отыскать следы этого занятия в моих книгах я предоставляю читателю. Между тем у меня все еще оставалась тайная надежда, что со временем и мой народ - пусть не как целое, но в лице очень многих мыслящих и ответственных своих представителей - подвергнет себя такому же испытанию и на место жалоб и проклятий по адресу злой войны, злого неприятеля и злой революции в тысячах сердец станет вопрос: в чем делю вину я сам и как мне снова стать невинным? Ибо невинным всегда можно стать снова, если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других.

Когда новое перерождение начало проступать в моих книгах и в моей жизни, многие из моих друзей покачали головой. Другие просто бросили меня. Это входило в изменившийся облик моей жизни наряду с утратой моего дома, моей семьи и прочих приятных вещей. Пришло время, когда мне каждый день приходилось с чем-то расставаться, когда я каждый день дивился тому, что смог вытерпеть еще и это, и продолжаю жить, и все еще за что-то люблю эту диковинную жизнь, по всей видимости не приносящую мне ничего, кроме мучений, разочарований и потерь.

Однако здесь я должен внести поправку: и в военные годы у меня было нечто вроде благоприятной звезды или ангела-хранителя. Между тем как я ошущал себя одиноким перед лицом моих мук и вплоть до начала перерождения ежечасно находил мою судьбу зловещей и проклинал ее, именно моя боль, моя опьяненность болью послужили мне защитой и ограждением против внешнего мира. Дело в том, что я провел военные годы в мерзком переплетении политики, шпионажа, игр, подкупа и ухищрений спекуляции, замешанном так густо, что подобную концентрацию нелегко было отыскать на земле даже в те годы - то есть в Берне, в средоточии немецкой, нейтральной и неприятельской дипломатии, в городе, который в мгновение ока оказался перенаселен, и притом сплошь дипломатами, тайными агентами, шпионами, журналистами, скупщиками краденого и жуликами. Я жил среди послов и военщины, общался с людьми разных национальностей, в том числе и неприятельских, воздух вокруг меня являл собой одну огромную сеть шпионажа и антишпионажа, слежки, интриг, политического и приватного делячества - и все эти годы я ухитрялся ничего не замечать! Меня подслушивали, меня выслеживали, за мной шпионили, я попадал в число подозрительных лиц то для неприятеля, то для нейтральных стран, то для своих же соотечественников, и мне это было невдомек; лишь много позднее я узнал обо всем и не мог понять, как мне удалось прожить в такой атмосфере без вреда для себя. Но это миновало благополучно.

С окончанием войны совпал также завершающий момент моего перерождения, и мучительный искус достиг предела. Искус этот уже не имел ничего общего с войной и мировыми судьбами, так что и поражение Германии, которое для нас, заграничных жителей, было очевидным, наступив, оказалось не таким уж страшным. Я всецело погрузился в себя самого и в самого и в судьбу, хотя порой не без ощущения, что дело идет о человеческой участи вообще. Всю войну, всю похоть человекоубийства, все легкомыслие, всю грубую тягу к удовольствиям, всю трусость мира я находил сполна и в себе самом, я потерял сначала уважение к себе, потом испытал даже презрение, я не мог делать ничего иного, как только доводить до конца свое заглядывание в хаос - с надеждой, то разгоравшейся, то гаснувшей, что снова обрету по ту сторону хаоса природу, обрету Невинность. Что говорить, каждый проснувшийся к истинному самосознанию человек проходит тот же узкий путь через пустыню, а рассказывать об этом прочим было бы напрасной потерей труда.

Когда друзья становились мне неверны, я порой испытывал печаль, но никогда не обиду, напротив, я скорее воспринимал это как подтверждение правильности моего пути. Эти прежние друзья были в конце концов совершенно правы, когда говорили, что раньше я был таким симпатичным человеком и писателем, между тем как теперешняя моя проблематика попросту неаппетитна. Вопросы тонкого вкуса или нравственной респектабельности были уже давно не для меня, не было никого, кто понимал бы мой язык. Друзья эти, наверное, с полным основанием корили меня, что мои книги потеряли красоту и гармонию. Сами эти слова вызывали у меня разве что смех - что красота, что гармония тому, кто приговорен к смерти, кто надрывается, силясь пробежать между обваливающимися стенами? Кто знает, может быть, вопреки вере всей моей жизни я все-таки вовсе не поэт и все мои усилия по эстетической части были ошибкой? Почему бы и нет - даже это больше не имело значения. Преобладающая часть того, что я увидел, спускаясь по кругам ада в себе самом, была фальшью и подделкой без всякой ценности - так и с бредом моего призвания, моего таланта дело, наверное, обстояло не лучше. Ах, до чего все это было несущественно! И то, что я некогда с тщеславием и ребяческой радостью рассматривал как свою задачу, тоже улетучилось. Свою задачу, или, лучше сказать, свой путь к спасению, я видел теперь не в сфере лирики, или философии, или еще какой-нибудь подобной специальной области, но единственно в том, чтобы дать немногому действительно живому и сильному во мне пережить свою жизнь до конца, единственно в безоговорочной верности тому, что я еще ощущал в себе живущим. Это была жизнь - это был бог. Теперь, когда эти времена высокого, смертельного напряжения прошли, все выглядит до странности изменившимся, потому что имена, которыми все тогда для меня называлось, да и суть, скрывавшаяся за этими именами, нынче лишены смысла, и то, что позавчера было святым, может прозвучать сегодня почти комически.

Когда война наконец-то окончилась и для меня, а именно - весной 1919-го, я уединился в отдаленном уголке Швейцарии, чтобы стать отшельником. Из-за того что я всю жизнь (как то было унаследовано мною от родителей и деда) много занимался индийской и китайской мудростью, причем и новые мои переживания были выражаемы отчасти также при посредстве восточного языка символов, меня часто именовали "буддистом", над чем я мог только смеяться, ибо знал, что в глубине души я дальше от этого исповедания, нежели от какого бы то ни было иного. И все же в этом скрывалось нечто верное, зерно истины, как я понял немного спустя. Будь так или иначе мыслимо, чтобы человек чисто лично избирал себе религию, я по сокровеннейшей душевной потребности присоединился бы к одной из консервативных религий - к Конфуцию, или к брахманизму, или к римской церкви. Однако сделал бы я это из потребности в противоположном полюсе, отнюдь не из прирожденного сродства, ибо я не только случайно родился как сын благочестивых протестантов, но и есмь протестант по душевному складу и сути (чему нимало не противоречит моя глубокая антипатия к наличным на сегодняшний день протестантским вероисповеданиям). Ибо истинный протестант обороняется и против собственной церкви, как против всех других, ибо его суть принуждает его стоять больше за становление, нежели за бытие. И в этом смысле, пожалуй, Будда тоже был протестантом.

Вера в мое писательство и в смысл моей литературной работы со времен вышеописанного душевного перелома потеряла во мне, стало быть, всякую опору. Писанина не доставляла мне больше настоящей радости. Однако без радости человек жить не может, и я в самые черные дни не переставал ее домогаться. Я способен был отказаться от справедливости, от разума, от смысла жизни и мироздания, я видел, что мироздание отлично обходится без всех этих абстракций, но от малой радости я не мог отказаться, и стремление к этим крохам радости было одним из тех живых огоньков внутри меня, в которые я еще верил и из которых замышлял заново построить мир. Нередко искал я свою радость, свою грезу, свое забвение в бутылке вина, и весьма часто она мне помогала, я воздаю ей хвалу за это. Но ее было недостаточно. И пришел день, и я открыл для себя совсем новую радость. Внезапно, дойдя уже до сорока лет, я начал заниматься живописью. Не то чтобы я почитал себя за живописца или желал стать таковым, но живопись - чудесное времяпрепровождение, она делает тебя веселее и терпеливее. После нее у тебя пальцы не черные, как после писания, но красные и синие. И это мое занятие злит многих моих друзей. Что делать - всякий раз, стоит мне начать что-нибудь необходимое, блаженное и прелестное, люди хмурят врови. Им хотелось бы, чтобы ты оставался таким, каким ты был, чтобы ты не изменял своего лица. Но мое лицо сопротивляется, оно хочет вновь и вновь меняться - это его потребность.

Другой упрек, который мне делают, представляется мне самому очень верным. Мне отказывают в чувстве действительности. Этой действительности-де не отвечают ни книги, которые я сочиняю, ни картинки, которые я пишу. Когда я сочиняю, я по большей части выкидываю из головы все требования, которые образованный читатель привык предъявлять уважающей себя книге, и прежде всего у меня впрямь отсутствует почтение к действительности. Я нахожу, что действительность есть то, о чем надо меньше всего хлопотать, ибо она и так не преминет присутствовать с присущей ей настырностью, между тем как вещи более прекрасные и более нужные требуют нашего внимания и попечения. Действительность есть то, чем ни при каких обстоятельствах не следует удовлетворяться, чего ни при каких обстоятельствах не следует обожествлять и почитать, ибо она являет собой случайное, то есть отброс жизни. Ее, эту скудную, неизменно разочаровывающую и безрадостную действительность, нельзя изменить никаким иным способом, кроме как отрицая ее и показывая ей, что мы сильнее, чем она.

В моих книгах зачастую не обнаруживается общепринятого респекта перед действительностью, а когда я занимаюсь живописью, у деревьев есть лица, домики смеются, или пляшут, или плачут, но вот какое дерево - груша, а какое - каштан, не часто удается распознать. Этот упрек я принимаю. Должен сознаться, что и собственная моя жизнь весьма часто предстает предо мною точь-в-точь как сказка, по временам я вижу и ощущаю внешний мир в таком согласии, в таком созвучии с моей душой, которое могу назвать только магическим.

Иногда мне все еще случалось не удержаться от дурачеств, например я сделал некое безобидное замечание об известном поэте Шиллере, за которое все южногерманские клубы игроков в кегли незамедлительно объявили меня осквернителем отечественных святынь. Однако теперь мне удается уже в течение многолетнего срока не делать никаких высказываний, от которых святыни оказываются осквернены и люди краснеют от бешенства. Я усматриваю в этом прогресс.

Поскольку, согласно вышесказанному, так называемая действительность не имеет для меня особенно большого значения, поскольку прошедшее часто предстает передо мной живым, словно настоящее, а настоящее отходит в бесконечную даль, постольку я равным образом не могу отделить будущего от прошедшего так отчетливо, как это обычно делается. Очень важной частью существа моего я живу в будущем, а потому не имею надобности кончать мое жизнеописание сегодняшним днем, но волен преспокойно позволить ему продолжаться далее.

Я хочу вкратце рассказать, как жизнь моя завершает свое круговращение. Вплоть до 1930 года я еще написал несколько книг, чтобы затем навсегда отвернуться от этого ремесла. Вопрос, должен ли я быть причислен к поэтам в истинном значении этого слова, составил для двух молодых трудолюбцев тему их диссертаций, однако остался нерешенным. А именно: тщательный анализ новейшей литературы заставил констатировать, что субстанция, делающая поэта поэтом, появляется ныне только в чрезвычайно разбавленном виде, так что различие между поэтом и литератором уже не может быть уловлено. Из этой объективной констатации оба соискателя ученой степени сделали противоположные выводы. Один из них, более симпатичный молодой человек, держался мнения, что столь комически разбавленная поэзия вовсе перестает быть поэзией и, коль скоро просто литература не имеет права на жизнь, остается предоставить то, что сегодня называется творчеством, его тихой кончине. Однако другой был безоговорочным почитателем поэзии, даже в ее разбавленном состоянии, а потому полагал, что лучше из осторожности признать сотню поддельных поэтов, чем нанести обиду хоть одному, в ком, может статься, все еще есть хоть капля подлинно парнасской крови.

Занят я был предположительно живописью и китайскими магическими упражнениями, однако год от года все более и более обращался к области музыки. Честолюбие моих поздних лет сосредоточилось на том, чтобы написать оперу особого рода, где человеческая жизнь в качестве так называемой действительности не слишком принималась бы всерьез и даже служила предметом осмеяния, но в то же время сияла бы, как подобие, как текучее одеяние божества. Магическое восприятие жизни всегда было для меня близким, я никогда не был "современным человеком" и неизменно почитал "Золотой горшок" Гофмана или даже "Генриха фон Офтердингена" за учебники более полезные, нежели все на свете изложения мировой и естественной истории (вернее же сказать, я и в последних, поскольку читал их, всегда усматривал восхитительные баснословия). Теперь же для меня начался тот жизненный период, когда больше не имеет смысла и далее строить и дифференцировать свою готовую и сверх нужды дифференцированную личность, когда вместо этого является новая задача - дать пресловутому "я" снова раствориться в мировом целом и пред лицом бренности включить себя в вечный и вневременной распорядок.

Выразить эти мысли или настроения казалось мне возможным при посредстве сказки, причем высшую форму сказки я усматривал в опере - потому, надо полагать, что магии слова в пределах нашего оскверненного и умирающего языка я уже не доверял, между тем как музыка все еще представлялась мне живым древом, на ветвях которого и сегодня могут произрастать райские плоды. Мне хотелось осуществить в моей опере то, чего никак не удавалось сделать в моих литературных сочинениях: дать человеческой жизни смысл, высокий и упоительный. Мне хотелось восхвалить невинность и неисчерпаемость природы и представить ее путь до того места, где она оказывается принуждена неизбежным страданием обратиться к духу, этой своей далекой противоположности, и это кружение жизни между обоими полюсами - природой и духом - должно было предстать веселым, играющим и совершенным, как раскияутая радуга.

К сожалению, однако, завершить эту оперу мне так и не выло дано. С ней дело шло точно так, как прежде с писательством. Я принужден был отказаться от писательства, когда усмотрел, что все, что мне хотелось сказать, уже было сказано в "Золотом горшке" и в "Генрихе фон Офтердингене" в тысячу раз чище, чем смог бы я. То же самое случилось и с моей оперой. Стоило мне окончить многолетние приготовления и набросать текст в нескольких вариантах, после чего еще раз Вопытаться возможно отчетливее уяснить себе суть и смысл этой работы, как я внезапно понял, что стремился с моей оперой не к чему иному, как к тому, что давно уже наилучшим образом осуществлено в "Волшебной флейте".

С тех пор я бросил означенные труды и теперь уже всецело посвятил себя практической магии. Пусть моя мечта о творчестве оказалась бредом, пусть я не могу создать ни "Золотого горшка", ни "Волшебной флейты", что ж, я все-таки родился волшебником. Я достаточно продвинулся по восточному пути Лао-цзы и "И цзина", чтобы ясно распознать случайный, а потому податливый характер так называемой действительности. Теперь, стало быть, я приспосабливал эту действительность средствами магии к моему норову, и я должен сознаться, что получил от этого немало удовольствия. Мне приходится, однако, сделать еще одно признание: я не всегда ограничивал себя пределами того сладостного сада, который зовется белой магией, нет, живой огонек время от времени манил меня и на черную ее сторону.

В возрасте старше семидесяти лет, когда два университета только что удостоили меня почетной докторской степени, я был привлечен к суду за совращение некоей молодой девицы при помощи колдовства. В тюрьме я испросил разрешения заниматься живописью. Оно было мне предоставлено. Друзья принесли мне краски и мольберт, и я написал на стене моей камеры маленький пейзаж. Еще раз, стало быть, вернулся я к искусству, и все разочарования, которые я уже испытал на пути художника, нимало не могли помешать мне еще раз испить этот прекраснейший из кубков, еще раз, словно играющее дитя, выстроить перед собой малый и милый мир игры, насыщая этим свое сердце, еще раз отбросить прочь всяческую мудрость и отвлеченность, чтобы отыскивать первозданное веселье зачатий. Итак, я снова писал, снова смешивал краски и окунал кисти, еще раз с восторгом искушал это неисчерпаемое волшебство - звонкое и бодрое звучание киновари, полновесное и чистое звучание желтой краски, глубокое и умиляющее пение синей и всю музыку их смешений, вплоть до самого далекого и бледного пепельного цвета. Блаженно и ребячливо играл я в сотворение мира и таким образом написал, как сказано, пейзаж на стене камеры. Пейзаж этот содержал почти все, что нравилось мне в жизни, - реки и горы, море и облака, крестьян, занятых сбором урожая, и еще множество чудесных вещей, которыми я услаждался. Но в самой середине пейзажа двигался совсем маленький поезд. Он ехал к горе и уже входил головой в гору, как червяк в яблоко, паровоз уже въехал в маленький тоннель, из темного и круглого входа в который клубами вырывался дым.

Никогда еще игра не восхищала меня так, как на этот раз. Я позабыл за этим возвратом к искусству не только то обстоятельство, что я был под арестом, под судом и едва ли мог надеяться окончить свою жизнь вне исправительного заведения, - мало того, я часто забывал упражняться в магии, находя самого себя достаточно сильным волшебником, когда под моей тонкой кистью возникало какое-нибудь крохотное деревце, какое-нибудь маленькое светлое облачко.

Между тем так называемая действительность, с которой я на деле окончательно порвал, прилагала все усилия, чтобы глумиться над моей мечтой и разрушать ее снова и снова. Почти каждый день меня забирали, препровождали под стражей в чрезвычайно несимпатичные апартаменты, где посреди множества бумаг восседали несимпатичные люди, которые допрашивали меня, не желали мне верить, старались меня ошарашить, обращались со мной то как с трехлетним ребенком, то как с отпетым преступником. Нет нужды побывать под судом, чтобы свести знакомство с этим поразительным и поистине инфернальным миром канцелярий, справок и протоколов. Из всех преисподних, которые человек странным образом обречен для себя создавать, эта всегда представлялась мне наиболее зловещей. Пожелай только сменить местожительство или вступить в брак, розымей нужду в визе или паспорте - и ты уже ввержен в эту преисподнюю, ты принужден проводить безрадостные часы в безвоздушном пространстве этого бумажного мира, тебя допрашивают и обдают презрением скучающие и все-таки торопливые унылые люди, твои простейшие и правдивейшие заверения не встречают ничего, кроме недоверия, с тобой обращаются то как со школьником, то как с преступником. Что тут говорить, это всякий знает по собственному опыту. Давно уже я задохнулся бы и окоченел в этом бумажном аду, если бы мои краски не дарили мне снова и снова утешения и удовольствия, если бы моя картина, мой чудесный маленький пейзаж не возвращал мне воздух и жизнь.

Перед этим пейзажем стоял я однажды в моем узилище, как вдруг снова прибежали тюремщики со своими докучными понуканиями и вознамерились оторвать меня от моей блаженной работы. Тогда я ощутил усталость и нечто вроде омерзения от всей этой маеты и вообще от этой грубой и бессмысленной действительности. Мне показалось, что теперь самое время положить мукам конец. Если мне не дано без помехи играть в мои невинные художнические игры - что же, мне оставалось припомнить занятия более существенные, которым я посвятил не один год моей жизни. Без магии не было сил выносить этот мир.

Я вспомнил китайский рецепт, постоял минуту, задержав дыхание, и отрешился от безумия действительности. Затем я обратил к тюремщикам учтивую просьбу, не будут ли они так любезны подождать еще мгновение, потому что мне надо войти в поезд на моей картине и привести там кое-что в порядок. Они засмеялись, как обычно, ибо считали меня душевнобольным. Тогда я уменьшил мои размеры и вошел внутрь моей картины, поднялся в маленький вагон и въехал вместе с маленьким вагоном в черный маленький тоннель. Некоторое время еще можно было видеть, как из круглого отверстия клубами выходил дым, затем дым отлетел и улетучился, вместе с ним - вся картина, а вместе с ней - и я.

Тюремщики застыли в чрезвычайном замешательстве.
Герман Гессе

"БИОГРАФИЯ ДУШИ" ГЕРМАНА ГЕССЕ

Пятница, 20 Января 2012 г. 22:42 + в цитатник
HermannHesse1927 (240x336, 12Kb)
"БИОГРАФИЯ ДУШИ" ГЕРМАНА ГЕССЕ


Герман Гессе, нобелевский лауреат 1946 года, - один из самых читаемых авторов XX века. Все свое творчество он называл «затянувшейся попыткой рассказать историю своего духовного развития», «биографией души». Одна из основных тем творчества писателя — судьба художника во враждебном ему обществе, место подлинного искусства в мире.
Гессе (2.07.1877-9.08.1962) был вторым ребенком в семье немецкого священника-миссионера. Детство он провел в обществе трех родных сестер и двух двоюродных братьев. Религиозное воспитание и наследственность оказали глубокое влияние на формирование мировоззрения Гессе. И тем не менее он не пошел по теологической стезе. После побега из духовной семинарии в Маулбронне (1892), неоднократных нервных кризисов, попытки самоубийства и пребывания в лечебницах он краткое время работал механиком, а затем торговал книгами.
В 1899 году Гессе выпустил свой первый — никем не замеченный — сборник стихов «Романтические песни» и написал большое число рецензий. В конце своего первого базельского года он опубликовал «Оставшиеся письма и стихи Германа Лаушера» — произведение в духе исповеди. Это был первый случай, когда Гессе говорил от лица вымышленного издателя — прием, который он в дальнейшем активно использовал и развивал. В своем неоромантическом романе воспитания «Петер Каменцинд» (1904) Гессе вывел типаж своих будущих книг — ищущего аутсайдера. Это история духовного формирования юноши из швейцарской деревни, который, увлекшись романтическими мечтами, отправляется в странствия, но не находит воплощения своих идеалов.
Разочаровавшись в большом свете, он возвращается в родную деревню к простой жизни и природе. Пройдя через горькие и трагические разочарования, Петер приходит к утверждению естественности и человечности как непреходящих жизненных ценностей.
В тот же год — год своего первого профессионального успеха — Гессе, теперь целиком посвятивший себя литературному творчеству, женился на швейцарке Марии Бернулли. Молодая семья переехала в Гайнхофен, отдаленное местечко на Бодензее. По-следовавший период оказался весьма плодотворным. В основном Гессе писал повести и рассказы с элементом автобиографизма. Так, роман «Под колесами» (1906) во многом основан на материале школьных лет Гессе: чувствительный и тонкий школьник погибает от столкновения с миром и косной педагогикой.
Во время первой мировой войны, которую Гессе охарактеризовал как «кровавую бессмыслицу», он работал в немецкой службе по делам военнопленных. Писатель пережил тяжелый кризис, который по времени совпал с расставанием с психически больной женой (развод в 1918 году). После длительного курса терапии Гессе в 1917 году завершил роман «Демиан» , вышедший под псевдонимом «Эмиль Синклер»,— документ самоанализа и дальнейшего внутреннего освобождения писателя. В 1918 году была написана повесть «Последнее лето Клингзора» . В 1920 году вышла «Сиддхартха. Индийская поэма» , в центре которой стоят основополагающие вопросы религии и признания необходимости гуманизма и любви. В 1924 году Гессе стал гражданином Швейцарии. После женитьбы на швейцарской певице Рут Венгер (1924; развод в 1927 году) и курса психотерапии вышел в свет роман «Степной волк» (1927), ставший своего рода бестселлером.
Это одно из первых произведений, открывающих собою линию так называемых интеллектуальных романов о жизни человеческого духа, без которых нельзя представить себе немецкоязычную литературу XX в. («Доктор Фаустус» Т.Манна. «Смерть Вергилия» Г. Броха, проза М.Фриша). Книга во многом автобиографична. Однако считать героя романа. Гарри Галлера, двойником Гессе было бы ошибкой. Галлер, Степной волк, как он сам себя называет, мятущийся, отчаявшийся художник, измученный одиночеством в окружающем его мире, не находящий с ним общего языка. Действие романа охватывает около трех недель жизни Галлера. Некоторое время Степной волк живет в небольшом городе, а затем исчезает, оставив «Записки», которые и составляют большую часть романа. Из «Записок» выкристаллизовывается образ талантливого человека, не способного найти свое место в мире, человека, живущего мыслью о самоубийстве, для которого каждый день становится мукой.
В 1929 году Гессе добился самого громкого признания у публики повестью «Нарцисс и Златоцвет» . Предметом повествования стала полярность духовной и мирской жизни, что было темой, типичной для того времени. В 1931 году Гессе в третий раз женился — на этот раз на Нинон Долбин, австриячке, историке искусства по профессии — и переехал в Монтаньолу (кантон Тессин).
В том же году Гессе начал работу над романом «Игра в бисер» (опубликован в 1943 году), который как бы суммировал все его творчество и поднял на небывалую высоту вопрос о гармонии духовной и мирской жизни.
В этом романе Гессе пытается разрешить всегда тревожившую его проблему — как совместить существование искусства с существованием бесчеловечной цивилизации, как спасти от губительного влияния так называемой массовой культуры высокий мир художественного творчества. История фантастической страны Касталии и жизнеописание Иозефа Кнехта — «магистра игры» — якобы, написаны историком-касталийцем, живущем в неопределенном будущем. Страна Касталия основана избранными высокообразованными людьми, которые видят свою цель в сохранении духовных ценностей человечества. Им чужд жизненный практицизм, они наслаждаются чистой наукой, высоким искусством, сложной и мудрой игрой в бисер, игрой «со всеми смысловыми ценностями нашей эпохи». Реальный облик этой игры остается туманным. Жизнь Кнехта — «магистра игры» — это история его восхождения к касталийским высотам и ухода его из Касталии. Кнехт начинает понимать всю опасность отчужденности касталийцев от жизни других людей. «Я жажду действительности»,— говорит он. Писатель приходит к выводу, что попытка поставить искусство вне общества превращает искусство в бесцельную, беспредметную игру. Символика романа, множество имен и терминов из различных областей культуры требуют от читателя большой эрудиции для понимания всей глубины содержания книги Гессе.
В 1946 году Гессе присудили Нобелевскую премию за вклад в мировую литературу. В том же году он был удостоен премии Гете. В 1955 году ему вручили Премию мира, учрежденную немецкими книготорговцами, а через год группа энтузиастов учредила именную премию Германа Гессе.
Гессе умер в возрасте 85 лет в 1962 году в Монтаньоле.

Метки:  

ГНОМЫ

Пятница, 20 Января 2012 г. 22:42 + в цитатник
slovo_pic (433x370, 56Kb)
Сейчас читаю книгу Джона Роналда Руэла Толкина "Полная история Средиземья". Хоббиты, гномы, тролли, эльфы и тому подобное:))) Сегодня о гномах:)

Гномы - маленькие карлики-старички в европейской средневековой мифологии. У разных народов есть существа обитающие в горах, в пещерах, под землей, которых так же называют гмурами и гомозулями. Это великие мастера-кузнецы, ведающие тайны гор. Они первыми научились добывать руду и плавить металлы.
В общем-то - это добрый и трудовой народ, но они сильно пострадали от людской алчности, потому людей недолюбливают. Они прячутся в глубоких горных пещерах, там построены ими подземные города и дворцы. Иногда они выходят на поверхность, и если встретят в горах человека - пугают его громким криком.
Гмуры воюют в подземельях с горными чудовищами (гримтурсами) и драконами.

Гномы - духи земли и гор. В мифологии народов Европы маленькие, человекоподобные существа, обитающие под землей, в горах или в лесу. Ростом они с ребенка, но наделены сверхъестественной силой, носят длинные бороды и живут гораздо дольше, чем люди. Гномы чрезвычайно обидчивы, вздорны и капризны. В недрах земли гномы хранят сокровища – драгоценные камни и металлы; они искусные ремесленники, могут выковывать волшебные кольца, мечи, кольчуги и другие волшебные предметы. Неотделимы от драконов. Драконы охотятся за сокровищами гномов и гномы поэтому находятся с ними в постоянной войне. Драконы и гномы неотделимы друг от друга.
1287089975_1286573106_7aa2d2f99951_1 (380x380, 37Kb)
Гномы, более древние, чем их название- оно греческое и возникло в 16 веке. Этимологи приписывают его изобретение швейцарскому алхимику Парацельсу, в чьих трудах оно появилось впервые.
"Гносис" на греческом означает "знание". Существует гипотеза, что Парацельс изобрел слово "гном" потому, что гномы знают и могут открыть человеку точное местонахождение скрытых в земле металлов. Подобно грифам эллинских и восточных поверий, и германским драконам, обязанность гномов - охранять потаенные сокровища.
Слово "Гном" gnosis, имеет под собой намек на то, что гномы копили секретное знание, как они копили разные сокровище.

Гномы есть в легендах многих центральных, северных и восточноевропейских мифологических системах, под разными именами: kaukis - прусский гном, и barbegazi - подобные гному существа с большими ногами в традициях Франции и Швейцарии. В Исландии гномов называли (vuttir). Их так уважают, что изменяли маршруты дорог вокруг областей, где якобы они живут, чтобы случайно не побеспокоить этих существ. В Японии подобных существ называют tengu, которые упоминаются как крылатые гномы.

Согласно книгам Уила Хуиджена, "Тайны Гномов", Гномье племя состоит из разных типов. Наиболее распространенным является Лесной Гном, который редко входит в контакт с человеком. Садовый гном живет в старых садах и любит рассказывать жалостливые рассказы. Пустынные гномы наного крупнее чем их лесные братья и выбирают удивительно серую одежду. Домашние гномы обладают большими знаниями разных языков и наук, которые изучают люди. Именно из этой семьи и выбирались Короли Гномов. Гномы живущие на фермах напоминают своих родичей, которые живут в домах людей, но более консервативны в манере общения и одежде. Северные Гномы были более воинственны чем остальные и легко схватывались даже с троллями. Они намного больше размером чем другие типы и имеют более противную природу. Лучше никогда не вызвать ярость таких гномов, поскольку они восхищаются местью - их девиз кровь за кровь, глаз за глаз.

Гномы часто изображаются по сказкам братьев Гримм как маленькие скрюченные старички, живущие глубоко под землей и охраняющие сокровища. Современные источники часто изображают гномов как крошечных, крепких людей, которые носят высокие колпаки и цветные наряды; в этом описании у гнома мужского пола всегда есть длинная белая борода. Длинные бороды украшают их лица а бороды становятся седыми намного скорее чем волосы.

Женщины гномихи носят одежду серую или цвета хаки. Костюм обычно состоит из блузки и юбки На ногах часто можно увидеть черно-серые гольфы и высокую обувь или шлепанцы. Прежде, чем выйти замуж, гномиха надевает зеленую кепку. Уже за мужем, волосы гномиха прячет под шарфом темных тонов.

Некоторые источники говорят, что гномы как и карлики, превращаются в камень под лучами солнца, но ночью они могут оживать из камня и продолжать свою деятельность.
Большинство Гномов в 7 раз сильнее человека, лучше видят и быстрее бегают. Эти способности помогают гному сделать очень многе. Из-за их любви к животным все животные леса являются друзьями гномов и готовы помочь им в любое время. Самая большая страсть гномов это драгоценные камни и металлы. Как полагают многие, гномы являются лучшими ювелирами и кузнецами.
Главные враги гномов это Тролли, и другие существа, которые пытались разрушить их дома. Сами по себе гномы никогда не нападают первыми и слывут довольно мирными существами.
По большей части гномы вегетарианцы, так как дружат с животными и живут в лесах. Главная их еда: Орехи (лесные орехи, грецкие орехи, буковые орешки, и т.д.), грибы, горох, бобы, маленький картофель, яблочный соус, фрукты, ягоды (все виды), клубни, специи, овощи. Как напиток, гном пьет росу, мед (медовуху), настойки на ягодах и пряный джин.
Гномы склонны жить на холмистых лугах и скалистых, лесистых местностях. В книге Хуиджена он говорит, что гномы живут в трех деревьях, дом непосредственно, со скрытым входом начинается у одного дерева, а комнаты и запасы в других деревьях.
Согласно алхимику Парацельсу, гномы являются самыми важными из элементного классического элемента Земли;
Рудольф Штейнер, и другие теософы, считали роли гномов в развитии сельского хозяйства очень большими. Как элементалии земли они ухаживали за растениями и помогали им лучше расти.
54558-snow-white-and-the-seven-dwarves (586x424, 61Kb)

Метки:  


Процитировано 1 раз

САМОНАБЛЮДЕНИЕ - Энтони де Мелло "Осознание"

Четверг, 19 Января 2012 г. 23:53 + в цитатник
550000 (222x320, 43Kb)
САМОНАБЛЮДЕНИЕ

Единственное, чем может помочь вам другой человек, — это усомниться в истинности ваших убеждений. Если вы готовы слушать и готовы воспринимать критику, вам остается только одно (однако помочь вам никто не сможет). Ведь что самое важное? То, что мы называем самонаблюдением. Какая здесь может быть помощь? Никто ведь не знает, какой метод вам подойдет. И технику вам никто показать не сможет. Если человек перенимает чужую технику, он попадает под чужое влияние. И все же самонаблюдение — созерцание своего «я» — очень важная вещь. Не путайте самонаблюдение с поглощенностью самим собой — это разные вещи. Поглощенность самим собой — тот же эгоцентризм: человека интересуют только собственные потребности и волнуют только собственные беды. Я же говорю о самонаблюдении. Что это такое? Это внимательное наблюдение за всем, что происходит внутри вас и вокруг вас, — причем наблюдение как бы со стороны, словно происходящее вас не касается. Последнее уточнение можно расшифровать так: вы не соотносите с собой происходящие с вами события. Это значит, что вы воспринимаете эти события так, словно к вам они не имеют ни малейшего отношения.
Причина всех ваших мучений в том, что вы отождествляете себя со своими неприятностями и тревогами. Вы говорите: «Я подавлен». Но ведь это ложь. Вы не подавлены. Если вы хотите быть точным, вам следовало бы сказать так: «Сейчас я чувствую подавленность». Быть подавленным вы не можете, ведь ваша депрессия и вы — совсем не одно и то же. Наше сознание частенько проделывает этот странный фокус — подсовывает нам чудные иллюзии. Вы неосознанно обманываете себя, когда думаете, что вы — это ваше плохое настроение, или гнев, или радость, или какая-нибудь иная эмоция, которую вы в тот или иной момент испытываете. «Я восхищен!» — говорите вы, но вы не восхищены. Вы можете лишь ощущать восторг в данную минуту. Но стоит немного подождать — и это ощущение изменится. Оно не может долгое время оставаться одним и тем же: оно постоянно меняется. Облака никогда не стоят на месте; есть облака темные, а есть светлые, есть большие, а есть совсем крохотные. Продолжая аналогию, скажу, что вы — небо, наблюдающее за облаками. Пассивный и беспристрастный наблюдатель. Возможно, вас шокирует такая аналогия — особенно если вы представитель западной цивилизации. Вы не смешиваетесь с облаками. Не смешивайтесь! Ни на чем не «зацикливайтесь». Смотрите! Наблюдайте!
К сожалению, люди полностью поглощены вещами, которых не понимают. Мы всегда чем-то поглощены, не так ли? И нам даже в голову не приходит, что нырять во что-то с головой необязательно. Честное слово, необязательно. Это многое объясняет: надо лишь понять то, что происходит внутри и вокруг вас. Когда вы поймете природу вещей, они переменятся.

Метки:  

НАШИ ИЛЛЮЗИИ - Энтони де Мелло "Осознание"

Четверг, 19 Января 2012 г. 23:47 + в цитатник
550000 (222x320, 43Kb)
НАШИ ИЛЛЮЗИИ

Итак, если подумать, то становится ясно, что гордиться, в общем-то, и нечем. Какой же в таком случае напрашивается вывод, если говорить о человеческих взаимоотношениях? Это зависит от того, на что вы жалуетесь. Вот оскорбленный юноша: его предала любимая. А чего он ожидал — чего-то лучшего. Когда имеете дело с эгоистами, ожидать надо самого худшего. Он обожествлял свою девушку — и оказался в дураках. Он думал, что она сказочная принцесса, думал, что люди добрые. А они вовсе не добрые. Они злые — такие же злые, как и Вы, молодой человек. Злые, понимаете? Они спят, и вы тоже спите. И как, по-вашему, что им всем нужно? То же, что и вам — удовлетворить собственные интересы. Вы видите: никакой разницы. Вообразите, какая это свобода: вам больше никогда не придется разочаровываться, не придется переживать крушение надежд и иллюзий. У вас больше не будет ощущения, что вас предали. Или отвергли. Хотите проснуться? Хотите быть счастливым? Свободным? Тогда избавьтесь от иллюзий. Смотрите правде в лицо. Если вы сможете увидеть самого себя насквозь, то и души других людей будут вам видны как на ладони. И тогда вы сможете полюбить своих ближних. Иначе у вас в душе всегда будут тесниться ложные представления о мире, неспособные выдержать испытания жизнью.
Возможно, вас поразит тот факт, что все люди — за исключением очень немногих бодрствующих — склонны к тому или иному типу эгоизма. А это говорит о том, что причин для разочарования нет и быть не может. Если бы вы всегда открыто глядели в лицо реальности, вы бы никогда не разочаровывались. Но вы предпочитаете смотреть на мир сквозь розовые очки; вы предпочитаете не видеть людей такими, какие они есть, поскольку не желаете знать правду о самом себе. Теперь вы за это расплачиваетесь.
Позвольте, я расскажу вам об одном случае. Однажды меня спросили: а что такое просвещение и на что похоже пробуждение? Похоже оно вот на что. Представьте себе лондонского бродягу, бредущего по улице в поисках ночлега. Он с трудом выпросил у кого-то корочку хлеба на ужин, и теперь идет вдоль набережной Темзы. Моросит мелкий дождь, и бедняга зябко кутается в жалкие лохмотья. Он уже облюбовал себе местечко для сна, но вдруг прямо перед ним останавливается «роллс-ройс». Из машины выходит молодая красавица и обращается к бродяге: «Бедный мой, вы собираетесь переночевать здесь, на набережной?» «Да», — отвечает бродяга. «Это никуда не годится, — говорит она. Давайте поедем со мной — в моем доме вас ждет вкусный ужин и мягкая постель». Она добивается его согласия. Бродяга садится в машину, и через некоторое время они подъезжают к роскошному особняку, вокруг которого разбит великолепный парк. Навстречу выходит слуга, и молодая леди говорит ему: «Джеймс, проводи, пожалуйста, этого человека к слугам и проследи, чтобы с ним обошлись как подобает». Джеймс в точности выполняет распоряжение хозяйки. Ложась в постель, юная леди вспоминает о своем госте. Она набрасывает на плечи какую-то одежду и неслышно пробирается к помещениям, где спят слуги. Из комнаты бродяги пробивается узкая полоска света. Тихо постучавшись, девушка отворяет дверь и видит, что гость не спит. «Что-то не так, друг мой? — спрашивает она. — Вас плохо покормили?» «Я еще никогда так хорошо не ужинал, мэм». «Вам не холодно?» «Совсем не холодно». «Может быть, вам скучно одному? — спрашивает она. — Не могли бы вы немного подвинуться?» Красавица подходит ближе, он двигается и падает в Темзу.
Ха! Не ожидали? Просветление! Просветление! Просыпайтесь. Только когда вы будете готовы к тому, чтобы иллюзии уступили место подлинному, а желаемое — действительному; только тогда у вас появится шанс обрести что-то настоящее. И только тогда ваша жизнь наконец-то станет осмысленной и прекрасной.
А вот история о старике Рамиресе, живущем в замке на высокой горе. Однажды он посмотрел в окно (он парализован и не встает с постели) и увидел своего врага — такого же старика, как он сам. Опираясь на палку, этот человек медленно и мучительно поднимался в гору. Часа через два с половиной он будет наверху. Рамирес ничего не может предпринять: в замке никого нет, у слуг выходной. И вот враг отворяет дверь и, вынимая из кармана пистолет, говорит: «Наконец-то ты в моих руках». Рамирес изо всех сил пытается отговорить незваного гостя от его страшного намерения: «Да ладно, Борджиа, ты не выстрелишь. Ты же видишь — я уже не тот человек, который когда-то над тобой издевался, да и ты уже не юноша. Брось пистолет!» «О нет, — отвечает его враг. — Твои речи не смогут помешать мне довести до конца богоугодное дело. Я жажду мести, и ты бессилен что-либо сделать». «Кое-что я еще могу!» —— восклицает Рамирес. «И что же?» «Я могу проснуться», — говорит Рамирес. И он действительно проснулся! Вот что такое просветление. Когда кто-то говорит вам: «Вы бессильны что-либо сделать», смело отвечайте: «Я могу проснуться!»
И жизнь перестанет казаться вам кошмаром. Просыпайтесь!
Однажды меня спросили — как вы думаете о чем? — снизошло ли просветление на меня самого. И как вы думаете, что я ответил? Какое это имеет значение!
Хотите получить более обстоятельный ответ? Тогда слушайте: «Разве я могу это знать? Разве можете знать это вы? Какое это имеет значение?» Вам уже кое-что известно, ведь правда? Туго придется тому, кто хочет чего-то очень сильно. Знаете вы и другое: если бы на меня снизошло просветление и вы бы слушали меня только из-за этого, ничего хорошего бы не получилось. Вы хотите, чтобы вас загипнотизировал просветленный человек? Поддаться гипнозу нетрудно. Разве существенно, кто именно вас гипнотизирует? Тем не менее человеку хочется на кого-то опереться — разве нет? Причем на того, кто, как нам кажется, уже достиг каких-то вершин в духовном развитии. Нам нравится думать, что кто-то чего-то достиг. Это обнадеживает. А на что вы хотите надеяться? Может, надежда — это еще одна разновидность желания?
Наверное, вы хотите надеяться на то, что ваши дела изменятся к лучшему. Иначе надежда теряет смысл. Но вы забываете, что уже сейчас у вас есть все, что вы пожелаете, хотя вы об этом не знаете. Почему бы вместо мечтаний о будущем вам не заняться настоящим? Разве будущее — это не разновидность самообмана?

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 1 пользователю

СОВЕРШЕННЫЙ МИР - КАЛИЛ ДЖЕБРАН

Четверг, 19 Января 2012 г. 23:29 + в цитатник
«СОВЕРШЕННЫЙ МИР»
Бог затерянных душ! Ты, затерянный среди Богов, внемли мне!
Милостивая Судьба, хранящая нас, безумных странствующих духов, внемли мне!
Я, несовершеннейший, живу среди племени совершенных.
Я, человеческий хаос, туманность смешавшихся стихий, движусь среди конечных миров – людей с их непреложными законами и строгим порядком, с их приведенными в стройные системы мыслями, упорядоченными мечтаниями, с их исчисленными и выверенными представлениями.
Мой боже, их добродетели отмерены, их пороки взвешены и даже все то бессчетное, что проходит в мглистых сумерках между пороком и добродетелью, – все это описано и учтено.
Дни и ночи делятся у них на доли, четко определяющие их поступки, и подчиняются безукоризненно точным правилам:
Есть, пить, прикрывать наготу, а затем, в должный срок, испытывать усталость.
Трудиться, играть, петь, плясать, а затем, в урочное время, ложиться и недвижно лежать.
Мыслить так-то, чувствовать столько-то, а затем, с восходом некой звезды, переставать мыслить и чувствовать.
Обирать ближнего с улыбкой и щедрой рукой рассыпать дары, льстить с тонким расчетом, хитро обвинять, разъедать словами чью-нибудь душу, жечь дыханием чье-то тело, а затем, вечером, покончив со всеми делами, умыть руки.
Любить, как велит заведенный искони порядок; судить о лучшем, что есть в другом, с предвзятостью; подобающим образом поклоняться Богам; ловко расстраивать бесовские козни, а после начисто забыть обо всем, словно память помертвела.
Предаваться мечтаниям, когда к тому есть повод; сосредоточенно погружаться в раздумья; безмятежно наслаждаться счастьем; страдать с достоинством, а затем осушить чашу до капли в надежде, что завтрашний день наполнит ее вновь.
Все это, о Боже, замыслено намеренно, произведено на свет обдуманно, взлелеяно со тщанием, подчиняется всем правилам, направляется разумом, а затем умерщвляется и погребается по велению обычая. И даже скрывающие их немые могильные холмы, что разбросаны по дну человеческой души, все помечены и сочтены.
Вот он, идеальный мир, мир высочайшего совершенства, мир невиданных чудес, самый спелый плод в Божием саду, учительная мысль Вселенной.
Только для чего здесь я, Боже, я – незрелое семя неосуществленной страсти, обезумевшая буря, что не ищет ни востока, ни запада, сбившийся с пути осколок сгоревшего светила?
Для чего здесь я, о Бог затерянных душ, сам затерянный среди Богов?
rainbow_heart_with_starry_background (700x560, 30Kb)

Серия сообщений "Странник (Джебран)":
Часть 1 - ДУША (ИЗ КНИГИ КАЛИЛА ДЖЕБРАНА " СТРАННИК. ПРИТЧИ И РЕЧЕНИЯ"
Часть 2 - ОГНЕННЫЕ БУКВЫ - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
...
Часть 15 - ВЕЛИЧАЙШЕЕ МОРЕ - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 16 - ПЕЧАЛЬ И РАДОСТЬ - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 17 - СОВЕРШЕННЫЙ МИР - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 18 - ПОЭТЫ - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 19 - КАЛИЛ ДЖЕБРАН - ИЗ ГЛУБИНЫ МОЕГО СЕРДЦА
...
Часть 36 - ЯВНОЕ И СОКРОВЕННОЕ - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 37 - ОТКРЫЛА МНЕ МОЯ ДУША - КАЛИЛ ДЖЕБРАН
Часть 38 - МОЙ ДРУГ


Метки:  

АФОРИЗМЫ О ПОЦЕЛУЯХ

Четверг, 19 Января 2012 г. 20:20 + в цитатник
Поцелуи - то, что осталось от райского языка.
Джозеф Конрад

Поцелуй передавался из поколения в поколение путем устной традиции.
Станислав Ежи Лец

Поцелуй - это печать любви.
Ганс Лобергер

Поцелуи - разменная монета любви.
Мирей Матье

Поцелуй - самая искренняя форма лести.
Автор неизвестен

Красивую женщину можно целовать без конца и ни разу не попасть в одно и то же место.
Януш Макарчук

Поцелуями затыкают рот.
Ванда Блоньская

Некоторые женщины краснеют, когда их целуют. Другие зовут полицию. Третьи ругаются. Четвертые кусаются. Но всего опаснее те, которые смеются.
Американская мудрость

Поцелуи - как почтовые марки. Они показывают, насколько серьезна болезнь.
Арман Силвестр

Только безнадежный лентяй ограничивается воздушными поцелуями.
Боб Хоуп

Быть мужчиной хорошо уже потому, что не нужно целовать чужую трехдневную щетину.
Автор неизвестен

Мы верим лишь поцелуям из первых уст.
Урсула Зыбура

Женщина все еще помнит первый поцелуй, в то время, как мужчина уже давно забыл о последнем.
Реми де Гурмон

Первый поцелуй мужчина срывает украдкой. О втором умоляет. Третьего требует. Четвертый берет без спросу. Пятый снисходительно принимает. Все остальные - терпит.
Хелен Роуленд

Память у меня лучше, чем у моей дочери! Я еще помню свой первый поцелуй, а она уже забыла своего первого мужа.
Жанна Голоногова

Поцелуй - это то, что муж выпрашивает жены до свадьбы, а она у него - после.
Автор неизвестен

Высокие каблуки были изобретены женщиной, которую целовали в лоб.
Кристофер Морли

Я поцеловал свою первую женщину и выкурил первую сигарету в один и тот же день. С тех пор у меня уже никогда не хватало времени на курение.
Артуро Тосканини

Одна улыбка - полпоцелуя. Корнель Макушиньский

Поцелуй без ответа - всего лишь полпоцелуя.
Ян Штаундингер

Легче забыть десять поцелуев, чем один единственный.
Жан Поль

Девушке нужен большой опыт, чтобы целоваться, как начинающая.
Д. Риверз

Сегодня мужчина считается джентльменом, если он перед поцелуем вынимает сигарету изо рта.
Барбра Стрейзанд

Я сторонник обычая целовать женщине руку. С чего-то ведь надо начинать!!!!
С. Гитри

Он никогда не целует руку женщине, так как боится проглотить кольцо.
Жюль Ренар

Женщину, которой ты не стал бы целовать руку, не стоит целовать и в губы.
Феликс Хвалибуг

Целование чьей-либо руки - средневековой знак уважения.
Факт

"Кажется, я дошел до ручки!" - воскликнул кавалер, покрывающий даму поцелуями.
Антон Благовещенский

Рот у мужчины должен быть свободен на случай внезапного поцелуя.
Автор неизвестен

Перед тем, как найти свою Елену Прекрасную, тебе, Иванушка, придется перецеловать еще много лягушек.
Автор неизвестен

Пока перецелуешь всех лягушек, сама собой рассосется мечта о царевне.
Автор неизвестнет

Поцелуй - лучший способ остановить фонтан женского красноречия.
Марти Ларни

Чем больше целуешься, тем меньше говоришь глупостей.
В. Блоньская

Души встречаются на губах влюбленных.
П. Шелли

Поцелуй - это когда две души встречаются между собой кончиками губ.

Улыбка - это поцелуй души.
Минна Антрим

Поцелуй - это роза, и дари ее лишь тем, кто ее достоин.
Автор неизвестен

Поцелуй - призвание человека.
Веерт

"В любви лучше получить одним поцелуем больше, чем десять писем".
Ж. Поль

Иногда и за поцелуями скрывается ненависть.
Публилий Сир

Нежный поцелуй. Нужный поцелуй. Мужний поцелуй.
Т. Клейман

Обмен поцелуями перед камерой значит не больше, чем обмен взглядами на улице.
Жанна Моро

Для женщины первый поцелуй - конец начала, для мужчины - начало конца.
Х. Роуленд

Брак - это чудо превращения поцелуя из удовольствия в обязанность.
Хелен Роуленд

Платоническая дружба: промежуток времени между представлением друг другу и первым поцелуем.
Софи Айрин Леб

Человек рождается свободным и остается таким до первого поцелуя.
В. Георгиев

Для большой любви нужно большое дыхание.
Г. Е. Николаева

Разница между сестринским поцелуем и настоящим - примерно 55 секунд.
Автор неизвестен

Поцелуи - как прыжки с парашютом: от затяжных захватывает дух.
К. Мелихан

"Кто думает, что два поцелуя похожи один на другой, что две ласки одинаковы, тот никогда не читал азбуки любви".
П. Мантегацца

Украденный поцелуй сразу приобретает секретность.
В. Коняхин

Искусство секса - это умение поцеловать даму в нужное время в нужном месте.
И. Шевелев

Женское сердце - очень чувствительный инструмент. Оно чувствует даже мысленный поцелуй.
В. Коняхин

Поцелуй без любви - лишь взаимный обмен слюнями.
Автор неизвестен

Важней поцеловаться на прощанье...
В. Вишневский

Перед разлукой не нацелуешься.
Автор неизвестен

Хороший поцелуй стоит еще одного.
Мерилин Монро

Если тебя поцеловали в левую щеку, подставь правую.
Автор неизвестен
x_2f71e298 (604x453, 63Kb)

Метки:  

Poets Of The Fall - Sleep

Четверг, 19 Января 2012 г. 19:56 + в цитатник



Sleep (оригинал Poets Of The Fall)

Hear your heartbeat
Beat a frantic pace
And it's not even seven AM
You're feeling the rush of anguish settling
You cannot help showing them in
Hurry up then
Or you'll fall behind and
They will take control of you
And you need to heal the hurt behind your eyes
Fickle words crowding your mind

So
Sleep, sugar, let your dreams flood in
Like waves of sweet fire, you're safe within
Sleep, sweetie, let your floods come rushing in
And carry you over to a new morning

Try as you might
You try to give it up
Seems to be holding on fast
It's hand in your hand
A shadow over you
A beggar for soul in your face
Still it don't mater if you won't listen
If you won't let them follow you
You just need to heal
Make good all your lies
Move on and don't look behind

So
Sleep, sugar, let your dreams flood in
Like waves of sweet fire, you're safe within
Sleep, sweetie, let your floods come rushing in
And carry you over to a new morning

Day after day
Fickle visions messing with your head
Fickle, vicious
Sleeping in your bed
Messing with your head
Fickle visions
Fickle, vicious:

Sleep, sugar, let your dreams flood in
Like waves of sweet fire, you're safe within
Sleep, sweetie, let your floods come rushing in
And carry you over to a new morning


Спи (перевод Катерина из Москвы)

Слышу твоё сердце,
Бьющееся в безумном темпе.
Ещё даже нет семи,
А ты уже чувствуешь, как боль завладевает тобой....
ты не можешь не встретить их,
Поэтому поторопись,
Иначе опоздаешь,
И они возьмут тебя под свой контроль.
Твои глаза выдают боль - залечи её...
Слова, быстро сменяя друг друга, столпились у тебя в голове.

Так,
Спи же, сладкая, позволь снам наводнить твоё сознание
Волнами нежного пламени, дающего защиту.
Спи, милая, позволь своим чувствам нахлынуть
и унести тебя в следующее утро...

ты стараешься изо всех сил,
Ты пытаешься забыть это
И,кажется, делаешь это легкомысленно.
Рука в твоей руке,
Тень над тобой...
По твоему лицу видно, что ты в поисках души,
Это не имеет значения, пока ты не услышишь,
пока не позволишь им идти за собой.
Тебе просто надо исцелиться,
Говоря сладкую ложь,
Иди вперёд, не оглядываясь...

Так,
Спи же, сладкая, позволь снам наводнить твоё сознание
Волнами нежного пламени, дающего защиту.
Спи, милая, позволь своим чувствам нахлынуть
и унести тебя в следующее утро...

День за днём,
Путающиеся видения в твоей голове,
Переменчивые, порочные...
В снах
Твои мысли путаются
Со сменяющими друг друга видениями,
Переменчивыми, порочными.

Спи, сладкая, позволь снам наводнить твоё сознание
Волнами нежного пламени, дающего защиту.
Спи, милая, позволь своим чувствам нахлынуть
и унести тебя в следующее утро...


Источник: http://www.amalgama-lab.com/songs/p/poets_of_the_fall/sleep.html#ixzz1jv5UUEvA

Метки:  


Процитировано 1 раз

АФОРИЗМЫ

Четверг, 19 Января 2012 г. 13:02 + в цитатник
Афоризмы-о-саморазвитии (300x272, 14Kb)
1. Деньги липнут не к знаниям, а к реализуемым проектам

2. В наших руках многое, но не всё

3. Упрекать прошлое – костерить мертвеца

4. Погрязшие в мнимых ценностях считают себя праведниками

5. Человек не может понять нелогичное

6. Любовь к чему-то или к кому-либо не может превышать любовь к себе, как и персонаж книги не может
быть умнее автора, хотя и может казаться таковым

7. Если убрать из мира противоречия, то он рухнет

8. Если бы не было убогости, то как бы мы могли оценить прекрасное?

9. Человеческие желания беспредельны, мечты необозримы, планы грандиозны, а достижения ничтожно малы

10. Любые новые открытия – это раскопки, а не творения

11. Человечество не хуже и не лучше, чем было раньше и будет потом

12. История человечества – история борьбы людей за управление друг другом

13. Все хотят примерно одного и того же, но каждый считает себя особенным

14. Многие из тех, кто начинал войну, считали, что делают благое дело

15. Куда приятней утонуть в пучине грез и сладкой лжи, чем плавать в холодном океане суровой правды, но лучше знать, чем оставаться в дураках

16. Настойчивость под руководством разума становится упорством, а под руководством страстей – упрямством

17. Прекратите жаловаться на других – вы ведь тоже не подарок

18. Отпустить виновного – ошибка, осудить невиновного – тяжкий грех

19. Обида – это попытка назначить виновным того, на кого обижаются

20. Только я себя понимаю и то не всегда
0830cf5b6eb2ed744d81eb48dde5a803 (490x240, 122Kb)

21. Если вас пинают ногами, имейте в виду, что ноги не виноваты – бейте по голове

22. Каждый сам решает, смеяться ли ему или плакать, положиться ли на победу или терпеть поражения

23. Эмоции – это краски жизни, которые делают ее яркой

24. Наш мир в основе своей бесцветный и наполнен смыслом лишь потому, что мы его туда вложили

25. Не следует путать информацию с фактами

26. Суеверия – вечные спутники человечества

27. С красивой идеей жалко расставаться, иначе мир кажется убогим. Поэтому часто люди склонны верить в то, что им нравится, а не в то, что есть

28. Неверно говорить: «событие произошло без причин». Правильно было бы сказать: «событие произошло без видимых причин»

29. История для нас выглядит как отражение произошедшей реальности в заляпанном белилами кривом зеркале: где-то преувеличена, искривлена, кое-где адекватна и очень много белых пятен

30. Тот, кто имеет адекватное мировоззрение, способен правильно расшифровывать закодированные сигналы мира и слышать его истинные музыкальные произведения, а не выдумывать себе мифы и иллюзии

31. Гений видит то же самое, что видят все, но при этом думает по-другому, поэтому совершает открытие

32. Истина не всегда лежит на поверхности, поэтому в попытках объяснить себе природу вещей, люди от невежества под влиянием страха впадают в суеверия

33. Информация правит миром – для нас во многом важно не то, что происходит в мире на самом деле, а то, что об этом пишут и говорят

34. Цепляясь за свои несостоятельные убеждения, люди тем самым загоняют себя в сети невежества, и беда их в том, что при этом сами они не осознают, что попали в ловушку

35. Если человек способен легко и без проволочек отрекаться от надуманных верований, значит, он чего-то стоит

36. Будьте готовы к революциям в своих мозгах. Проводить инвентаризацию своей веры так же полезно, как наводить порядок в доме, очищая его от пыли и грязи

37. Тот, у кого мозги напичканы мусором, находится в состоянии помешательства. А так как мусор в той или иной мере присутствует в голове у каждого, то все мы в разной степени помешанные

38. Наши органы чувств – самые надежные источники информации в мире

39. Чтобы открыть стоящую теорию, требуется ум гения, а чтобы ее развить – наблюдения, размышления и дискуссии исследователей разных поколений

40. Недостоверные теории, хоть даже и очень красивые, не возносят человека, а сажают в лужу

441995_204532 (490x240, 36Kb)

Метки:  

Поиск сообщений в netalla
Страницы: 191 ... 28 27 [26] 25 24 ..
.. 1 Календарь