Накатило, поехало: на колесах турусы, на турусах поэты, на поэтах бурнусы, на бурнусах сияние несказанного слова: что-то вроде «слияние», но возвышенней слогом и звучнее, чем эхо... Но покуда хватились — накатило, проехало — и куда укатилось?
Дело, впрочем, окончилось в целом благополучно, а веселый-находчивый слово выяснил: «случка».
Ахиллес никак не догонит, в чём дело с чёртовой черепахой, по пятам её чешет репу толчковой пяткой. Черепаха ползёт, послав Ахиллеску на х#й, апорию Зенона сочтя тупой опечаткой. Сам Зенон, в апориях своих парадоксы теории множеств предвосхитивший, гордиться собою может, но не хочет и, вместо того, чтоб гордиться собой, уходит в запой.
2.
Архимед, влазя в ванну, вычисляет объём воды, его жирной тушкой впёрнутой, туды-растуды, на свободу выпертой, чтобы распарить поры, про себя ж размышляя: "Дайте мне точку опоры, и я обопру этот мир прямо из этой ванны, не вылазя наружу из тёплой мокрой нирваны, посылая вдоль гиппократову медицину, цедя рецину".
3.
– Oh my Godo! – из глубин сокрушённо бормочет Поццо, связь времён завязав на шее несчастного Лаки. Эстрагон, представляющий вечность в виде колодца, пьёт с Владимиром ханку тархунную в пси-бараке, ожидая явления OhmyGodo!, но ввиду его регулярной неявки души их не греет, не радует ханка, настоянная на травке. А тем временем, сидючи в вечности, этот самый OhmyGodo! смакует бордо.
4.
По усталой земле гуляет рогатый коронавирус, человековцы бяшутъ по коралям в дедовых думках на вырост, черт-те кто из шапито бает электорагнцам сказки про плато, вакцину, карантин, перчатки и маски; баранта, как на новые воротá, тупо пялится в ящик со свежей лапшоу на ушах, что навешал ей новый рассказчик, и, пока не уснет, надивясь звездоболтов могучему дару, жрет водяру.
Мне почему-то не хотелось отмечать 80-летие Иосифа Броского 24 мая хором вместе со всеми, я решил немного повременить. И вот теперь, несколько дней спустя, когда хор уже поутих, вешаю этот пост.
Несколько раз я пытался переводить с английского. Но как-то все мимо. К примеру, взялся было за Фроста – и быстро понял, что его поэтика абсолютно, инопланетно чужда мне… А потом в 1983 году я наткнулся на «Элегию Роберту Лоуэллу» – одно из немногих поэтических (в отличие от эссеистики) произведений Бродского, написанных им на английском языке и на русский ни им, ни кем-либо не переведенное. И я на нее запал. Может быть, потому, что это близкий и понятный мне по характеру рефлексии Бродский, а может быть, еще и потому, что, строго говоря, это не вполне английская поэзия, а скорее русская, написанная по-английски. Не скажу, что я с этим переводом не намаялся, но эта работа была для меня сплошным мучительным наслаждением с самого начала и до самого конца. Я до сих пор, как школьник, радуюсь, что взамен future perfect tense, неубедительного в прямом переводе, нашел слово «судьба» – и вправду ведь, что же есть то, что, будучи еще только будущим, уже, однако, совершено, то есть, в сущности, предопределено, как не судьба. И до сих пор у меня вызывает ощущение рискованной замена английского Salvation – Спасения – русским Спасом, то есть, в сущности, Христом, хотя сама корневая основа у них едина и указывает на одно. И таких мест, не отпускающих, радующих или тревожащих меня по сю пору, в переводе элегии немало. Он все еще живет во мне, несмотря на то, что, по теории, написанное отчуждается от написавшего. Видимо, все-таки не всегда и не до конца. Что бы это ни означало.
===================
Elegy: for Robert Lowell By Joseph Brodsky
1
In the autumnal blue of your church-hooded New England, the porcupine sharpens its golden needles against Bostonian bricks to a point of needless blinding shine.
White foam kneels and breaks on the alta. People’s eyes glitter inside the church like pebbles splashed by the tide.
What is Salvation, since a tear magnifies like glass a future perfect tense? The choir, time and again sings in the key of the Cross of Our Father’s gain which is but our loss.
There will be a lot, a lot of Almighty Lord but not so much as a shred of your flesh. When man dies the wardrobe gapes instead. We acquire the idle state of your jackets and ties.
2
On the Charles’s bank dark, crowding, printed letters surround their sealed tongue.
A child, commalike, loiters among dresses and pants of vowels and consonants
that don’t make a word. The lack of pen spells their uselesness. And the black
Cadillac sails through the screaming police sirens like a new Odisseus keeping silens.
3
Planes at Logan thuder off from the brown mass of industrial tundra with it’s bureaucratic moss.
Huge autoheards grass on grey, convoluted, flat stripes shiping with grease like an updated flag.
Shoals of cod and eel that discovered this land before Vikings or Spaniards still beset the shore.
In the republic of ends and means that counts each deed poetry represents the minority of the dead.
Now you become a part of the inanimate, plain terra of disregard of the common pain.
4
You knew far more of death than he ever will learn about you or dare to reveal.
It might feel like an old dark place with no match to strike, where each word is trying a leatch.
Under this roof flesh adopts all the invisibility of lingering soul.
In the sky with the false song of the wethercock Your bell tolls — a ceaseless alarm clock.
1977
===================
Элегия. Роберту Лоуэллу Иосиф Бродский
1
Осенью в синеве Англии Новой твоей рыжий дикобраз пpавит золото игл о бостонский киpпич, так что нелепый блик режет глаз.
Пены белейший пpичт, пав на колени, здесь бьется об аналой. В цеpкви глаза людей — галькой сыpой.
Что же такое Спас, если под линзой слез судьба обретает мас- штаб. А хоp без конца pаспинает вопpос обpетенья Отца там, где утpачен Хpистос.
Он пpебудет, пpемног, твой Всемогущий Бог, но ни кpохою не ты. С уходом жильца шкаф его смотpит, нем. Мы обpетаем в нем лишь тpяпье меpтвеца.
2
Буквы на беpегу Чаpлза толпою темной свой язык стеpегут.
Pебенок, стиснутый комой, бpодит сpеди одежд согласных и гласных, где
ни слова. И тень пеpа чеpтит знак «бессмысленность». Чеpный коpабль —
...а также неисправен велопривод и на исходе фильтроэлементы. По замкнутому циклу все в порядке, за исключеньем — желтая вода и пахнет.
На очередном собраньи Совета трудового коллектива рассмотрены вопросы дисциплины. Ведущему мутанту Буренкову за опозданье к утренней линейке объявлено второе порицанье и к ужину не выдан циклокорм.
В конце второй декады февраля из-за халатных действий сандружины чрезмерно расплодились тараклопы и съели весь резерв фекальной массы и двадцать три комплекта ОЗК*
Почетной биоматке Черешковой В связи с рожденьем третьей пятерни вручен диплом и премия в размере шестнадцати брикетов комбикорма.
На выборах народных контролеров в своем докладе зампредбункеркома отметил ряд серьезных недостатков. Отдельным несознательным мутантам указано на то, что сутодача хлорелловой белковой биомассы расчитана на особь без учета числа наличных ротовых отверстий. При этом им поставлено на вид, что при голосовании нельзя голосовать руками сверхкомплекта.
На первое ноль-третье ноль-второго на табельном учете состоит семь тысяч восемьсот один сотрудник. Вновь поступило восемь (Черешковы), с учета снято восемьдесят семь: один задавлен Главной Гермодверью во время тренировочных учений, еще один пошел и не вернулся, а прочие естественною смертью скончались по причине лейкемии; и, следовательно, текучесть кадров в пределах нормы, но зато сверх плана сокращены и численность, и штаты при уровне в пределах ПДУ** что нам дает уверенность в победе в соревнованьи бункерколлективов по Управленью в целом за квартал. _______________________ * Общевойсковой защитный комплект. ** Предельно допустимый уровень (радиации).
На берегу задумчивого моря, на гладком камне мальчик терпеливый умело ловит рыбу на уду. Он сплевывает смачно на наживку и длинною бескостною рукой забрасывает снасть за дальний камень, и молча ждет, и смотрит, не мигая, на поплавок и час, и два, и три. Там, в глубине, сторожко ходит рыба: большая, недоверчивая. Долго издалека наживку изучает, описывает медленно круги, касается прозрачными усами; и мальчик через сомкнутые веки глядит на задрожавший поплавок, не двигаясь и хитро улыбаясь кривыми и непрочными зубами. А рыба, убедившись наконец в обманчивой невинности наживы, хватает и кидается под камень; и в глубину уходит поплавок; и мальчик торжествующе мычит и подсекает, и двумя руками стремительно выматывает лесу из гибких телефонных проводов, и в тот же миг, когда его добыча с шипеньем вылетает из воды и, извиваясь, падает на камни, ее хватает третьею рукою и ловко бьет о камень головой, и обрывает щупальца и лапки, потом с натугой рвет напополам трехпалыми бескостными руками и с наслажденьем скользкие куски в безгубые сочащиеся рты пропихивает он поочередно и медленно, мучительно глотает; потом ложится тут же у воды и неподвижно, сытый и счастливый, глядит, глядит сквозь сросшиеся веки на гладкие оплавленные камни, на двухголовых ящериц под ними, на черепа, обкатанные морем, на тихое коричневое море, зеленые разлапистые сосны; и вот он, засыпая, закрывает свои глаза чешуйчатой рукой и слышит сны...
А история тацит свое, мочит губку и точит копье. У нее что ни пень – то колода. Точат слезы и мочат людей. Чем честнее злодей, тем теснее свобода.
У нее неразборчивый вкус: что вожди заключают союз, что упрямца в тюрьму заключают, все она заключает: "Прогресс!", ну, а то, что в разрез, просто не замечает:
перспективы не портят холмы, а в разрезе перстами Фомы ковыряется хмурая совесть и мешает работать тому, кто в уютном дому пишет смутную повесть,
панораму, пейзаж, общий вид: вот Империя гордо парит, распластавшись орлом на штандарте в ореоле побед и долгов. А высотки голгоф не отыщешь на карте.
Там такая вся местность: холмы; а орел тот – стервятник. С тюрьмы вид на жительство чудный и общий. Что ж до птицы, добро или зло – рулевое перо – на стило, а все прочее – в ощип
и — в подушки народных былин. Ну, а тушку суют в формалин и – на полку, к другим экспонатам. А разрез... Им займутся потом, но не Плиний – патолог-анатом.