Москва плыла и хотела сдвинуться с места, чтобы обнять меня своими солнечными ручищами. Она отталкивалась от меня, липко, как от розового баблгама, потом втягивала меня обратно, как поцелуй делают взасос; по городу постоянно плыла рядом, как собака - радостно виляя хвостом!
С силой, с наслаждением стрелял, стрелял, стрелял в себя. Где же моя борода. По-моему они мне привили стебелёк бритья.
Смазнулись красками, акварельно лица, первой – матери, брата, сестры… Па… Чуть-чуть дёрну-лись, посмотрели друг на друга. -у… Задрожали зрачки воды -за…, и крик схваченный за виски… ниже делает впалые щёки – и взметнувшиеся со стула… сразу колени с дрожащими руками.
Она говорила мне: «Этому всему не время», - и начинался кружиться вечер.
В Нижнем, большом, современном, могучем городе снова автобусы, такси жёлтые и ПАЗы ма-ленькие, люди бегают толпами. На одном разливе Волги, несовременном, шастало метро, медленно пе-редвигая железную тоску. Ока как всегда, сотнями метров с сотен метров впадала в Волгу – Океан Руси; Горький и Кремль жили в железе на камне, а многомиллионные лилии дорог кружили в кругах ада, тан-цы, вокруг Океанов; Большая Покровка – местный Старый Арбат. Разве что, немного пыльнее, за горо-дом плохо следили, было явственно видно; и мы ходили в «Пикассо», другие тёплые, пустые места. Меня выводила, ты меня выставляла, даже в маршрутках ты заходила первой. Я пил ирландское, красное пиво, и думал, что я на 7-м себе от счастья. Такого не бывает, я не люблю пива.
Прошло время, я уже тебя выставлял. Ты здесь училась лет 5, а я только приехал. Ты говорила, что… мужчина д.б. сильным… сразу, и водить тебя по заведениям; просто платить. Но это не я. Миллио-неров воспитывали годами…
Так мы и не влюблялись друг в дружку, но было и что-то магическое и понимание, и безумное прощение какое-то. Нам нравилось, пусть это не влюбильное, но постоянство, внешне каждый ничего. Я, как и ты, искал тот постоянный «идеал»… нашли, и грели улыбающиеся крылья.
Я чёртов анализатор! Шагаю шагами Годзиллы через век, как через год.
Да и кому из «них» нужен был мой Бунин, Пелевин его не долюбливал.
Она засмеялась: «Опять Бунин?»
- Нет, это я так.
- Ну не обижайся, - говоришь ты.
- Да я и не обижаюсь, - бодрю лицо я.
Ещё, я любил церковные хоры. Однажды у меня умер дедушка, и я наслушался этих песнопений, очень красиво. Моему другу, когда умерла его нелюбимая бабушка тоже очень понравились эти песно-пения. Наверное, просто мы были музыканты, и… ну… в общем нам и это понравилось…
Особенно, не помню как другу, мне нравилась про «преподобную Серафим» и «бес-по-доб-на-я-без-срав-не-ни-я-Хе-ру-ви-и-им». Да простят меня за неточность, давно это было. Да и не с листа читал, а на слух воспринимал. Мелодия просто чудно ложится на мой слух. И грустно и печально, и с верой, и надеждой, мольбой, прошение прощения, за себя, за всех, за…
… В церкви самое серьёзное было, когда заколачивали гроб. Длинные гвозди заколачивали мо-лотками, со всей силы, металлическим звоном, как будто гвозди длиной с палец. Так долго и лихо они входили, а может только в моём воображении, ведь я не вижу ничего, зрение только на 2 метра (да и не хотелось смотреть). Чувство, заколоченности навсегда любимого, дорогого, пусть телезвезды, но умного и близкого тебе по духу, пусть близкого всей стране.
Хоры на балконах запели: «преподобная Серафим» и «бес-по-доб-на-я-без-срав-не-ни-я-Хе-ру-ви-и-им». И грустно и печально, и с верой, и надеждой, мольбой, прошение прощения, за себя, за всех, за… Только пели они божественно, голоса хотелось записать на CD. Стоя, я не молился, стеснялся рук. Они дрожали. Иногда я становился скромным… (музыка увеличила свои обороты из колонок ручкой громкости, стало сложнее говорить, это для того, чтобы Вы поняли, что я всё сказал на эту тему, и гово-рить больше не буду).
Он была так хороша…
… Я делал всё сначала, не ища конца, это неправильно, но ты затихала, молчала (упорно), улы-балась неестественной улыбкой, что всё равно было очень приятно, так как является улыбкой, и говори-ла, что всё хорошо. Я любил в тебе это: спокойствие от моих недостатков…
Я хлопнул дверью – она обернулась, улыбнулась как всегда неестественно, как же ты называла это… не помню, но потом вспомню… стояла в очках, вся такая красивая. По-моему только красивым людям идут очки и борода, особенно так я могу отличить симпатичного мужчину от не очень симпатич-ного, так как в них решительно ничего не понимаю… || Волосы красиво убраны полуназад, хотя красота задает ритм… глаза, губы, это всё красота шарится… ярко прокрашены – эффектом влажных губ – будто на званый вечер собралась, но облегающие шорты в двупараллельные полоски на бёдрах. И гуляли мы с тобой только час. Мне холодно, как насмешка, дома родители. Обычная жизнь.
- Проходи, - и улыбка не сходит с её лица, лицо играет, словно щенок с мячом, голова со-бачкой так вбок, взгляд о-очень мягкий, держащий внимание, улыбка беззаботности, и раскрыт очень красиво один уголок губ. Наверно этому приёму она научилась у меня, у неё было собственное название этого стиля, всё никак не вспомню, что же это за слово.
- Ты заботливый.
- Какой ты всё-таки тактичный человек. Как ты объясняешь мягко пошлые вопросы. Она лежала на коленях и смотрела прямо в глаза, ей нравилось что-то во мне, это точно. И я отводил глаза, нельзя долго так нагло в них смотреть, но она просто не замечала перебора, заступа своих глаз в мои. Я как и любой человек в такой ситуации начинал ими блуждать, а иногда просто отворачивал зрачки, не поворачивая голову от твоего заступа, пересечения двух сечений, двух колец Сатурна друг в друга, как двух наших зрачков. У тебя иногда затормаживали зрачки в мыслях, на моих длинных монологах. Зрачки застывали, немного крутились по кругу, и потом улыбнувшись и выйдя из бытия полусна ты улыбалась и оживала потягиваясь от усталости неподвижности, во время моего, наверное, длинного монолога.
Её лицо посерело, что это со мной нынче? А я говорю, что я всегда такой.
И ездил я через Муром домой, Владимир, Гороховец, Шацк – первый раз в жизни, в 22 года, упи-вался путешествием… раньше дальше Москвы, и Эстонии, не вылезая из вагона, не видя людей, жизни, электричек и марионеточных вокзаликов и тёмными платками бабушек и их беляшиков…
Глухая, почти тупиковая станция Узуново, от Рязани, заехал я немного не в ту сторону. Первый раз, ничего, бывает. А люди дикие, непонятные, едут в полностью пустой электричке, болтают громко. Бабульки с тонной коробок красных, наливных ворованных яблок. Занимают по полвагона. Грязные, грязные. Их деды, уже в зимних шапках, рваные уши, грязные шнурки, от движений мотыляются. Ба-бульки их всю дорогу наставляют жизни, да и то он сделал не то, и это. Они слушают, иногда кивают медленно и по-княжески. И стоит он неправильно, и…
Я прислонился к холодному окну, своей щекой, ледяная сталь, сплю, расслабил щёки во сне, до псевдоулыбки – ровный стук колёс, дрожит тело.
Была там одна санитарка. Старая, ходит плохо, еле нагибается. Зашла она ко мне помыть пол, как и каждый день, села, на краешек кровати, вдруг начала рассказывать: «46 лет здесь работаю. На одном и том же месте. Один ты здесь, никого к тебе не подселяют, грустно, наверно тебе… 30 лет в родильном, потом в терапию перевели… а там я одна была, на этот целый полигон. Ну и пошла я к Попову, говорю, место есть? Он говорит есть. Ну и взял меня, теперь и здесь вот 13 лет работаю… Переехали мы из Ива-новской области.
- А переехали Вы с мужем сюда? – спрашиваю я.
- 11 лет мне было, переехали 14 августа, а 21 папа-то и умер на работе, вот горя. А тогда голод был, и нате-ерпелись мы. А мужа я своего здесь нашла. 3-ий год как умер уже. И тут я почувствовал та-кую боль в её сердце, печальных глазах окружённых пленящими морщинами, складчетом теле. Что когда встречал её все оставшиеся 12 дней пребывания здесь. Всё вспоминал этот её рассказ, видел её всё те же печальные морщинистые глаза, большие, крепкие руки в сухом мешке кожи были опущены покорно вдоль, болезненно широкого тела. Это то поколение. Оно другое. Интересное. И швабра в её руках бли-стала для меня, стояла также вдоль тела, рука подпирала большой бок печального тела, все эти медлен-ные 12 санаторских дней».
Современный Муром не такой, как представляется в наших мечтах. Маленький, грязнющий, та-кой обычный. Наша память греет это название. И хорошо! В этом сердце. И вызываешь его на бой. Вы-лезаешь из глубины сиденья машины-фургона нагруженного газовыми плитами и холодильниками под завязку в тряске. Одеваешь очки и всматриваешься. Ищешь схожести со своими мечтами, со старин-ным… смотришь, смотришь, и не находишь в нём то, что хотел увидеть. Потом, снова. Опять начинаешь всматриваться… а тут уже и поля пошли, немного покрыты белым зелёное. Снимаешь очки, вздыхаешь и улыбаешься, опускаешься на сиденье, заводишь глаза (с силой). Сто раз в этом что-то есть. Трясёт ма-шину, вишню, ровным ходом…
Я один, я – одиночка! (Иванов)
И говорила – я знаю танцы – идём танцевать. Я ей твердил, как все мужчины, что я не умею, что… И свалю её своей неуклюжестью. Все мужчины побаиваются этого, этого же не мужчины! Потому что не умеют, но им нравится когда женщины… нежно трогают сюртук; тянула за собой рукой, а я со-противлялся ногами в пол.
… Временами она исчезала и ходила в туалет. Мне нравилось, она говорила правду: «Я курила», - или: «Я хочу курить. Я курю лёгкие полсигареты, и только когда неоновый свет, и шампанское течёт, я ловлю его жадно губами». Но ты не говоришь мне комплименты, я гнусь, но терплю…
- Смотри, там у меня кривой позвоночник!
- Где? Я ничего не вижу, - говорил я, силясь что-то рассмотреть, я смотрел 4 раза, разгонял синую мглу, ширил глаза…
- Да вот там, там.
- Нет, я ничего не вижу... Я ничего не вижу.
- Смотри же лучше, - и ты вела своим длинным пальчиком по спине, я следил только за ним.
- Не смотри на меня, у меня ещё целый век (40 минут), - говорил я (20 минут шестого). Мы одевались слегка смущаясь. Я в полутьме улыбаясь скрывал наглые дремлющие всё ещё глаза.
- Я не сплю?! Всё, идём! – говорил я (хлопок двери; железного замка о проём).
Я пришёл и свалился, уже с закрытыми глазами. Ещё 2 часа. Садо-мазо. Ей спать до двух. А лег-ли мы в три, еле-еле.
… И я сидел в щоке, как будто идёт фильм-трагедия… утром, растрёпанный, и с дыханием через помятый рот.
Элька не периваривала слов: «Колбасит» и «Пурга», нравилась мне она, и эти слова, я тащился от них, они современные, как я. И вот я найду её, и будет она выглядеть не как мой идеал… что же де-лать. А ты знаешь, временами мне кажется, что это чувство умерло во мне, и… я просто не буду больше писать, это тот человек который отвечает стандартным «Спа-си-бо»…