За лошадьми Бернар ходил с детства и мало что так любил как лошадей. Разве что архангела Михаила на витраже в правом нефе собора. У них, на юге Франции, ни у кого не было таких светлых вьющихся волос, увенчанных сверкающим диском нимба, и сами волосы – как нимб вокруг головы, таких тонких черт лица и тонких рук, сжимающих древко легкого копья, и Бернару казалось, что даже демон, которого тот попирал ногами, не мог, как и он сам, перевести дыхание, застыв в немом любовании и благоговении.
Как Бернар просился в монастырь! Как валялся в ногах у отца, у приходского священника, как несколько раз сбегал – и его прогоняли обратно. Много их тут, вот, у одного отца таких шестеро. Кому нужен чумазый неграмотный мальчишка, да еще с таким жутким местным акцентом? Но на холме стоял монастырь, в нем – собор, в соборе – святой Михаил – и Бернар точно знал, что в другом месте ему не быть.
То ли случай, то ли действительно святой Михаил услышал самодельные молитвы, да только был аббат ихний лошадником каких поискать. И когда Бернар сбегал в монастырь в четвертый раз, он уж и в ворота стучаться не стал, а подкараулил аббата на лесной дороге и схватил под уздцы его лошадь. А лошадь была породистая, нервная, чуть что – на дыбы или что похуже, а тут – стоит что твой ангел! И то сказать, и отец у парня конюхом был, и дед… и водворился, а потом и воцарился Бернар, а потом уж и брат Бернар, на монастырской конюшне.
Вечерня. Монастырский хор отца Розария выводит 103-й псалом. Закатный луч прошивает витраж, на уголках стекол вспыхивают яростные блики. Лицо Ангела уже потихоньку скрывается в тени, в тень уходит и тот, кого он попирает ногами в легких сандалиях. Бернар знает, что к концу неспешного псалма тень от руки Ангела, перед тем, как окончательно погаснуть, коснется его склоненной головы, и ждет этого как свидания с самым дорогим на свете человеком – короткого свидания! Ему так хотелось бы встать ближе, преклонить колени и влиться, исчезнуть в сияющих красках витража, но он – всего лишь монастырский конюх, его место позади, да и на всю службу он остаться не может – лошади ждать не станут, их нужно укрыть и напоить сейчас…
Бернар еще раз преклоняет колени и идет к выходу, тихо допевая про себя псалом: Дивны дела Твои, Господи, все сотворивший премудростью Своею…
За эти годы Бернар вытянулся, раздался в плечах и стал диво как хорош собой: густая грива черных волос, не остриженных пока еще по уставу, темные глазищи с длинными ресницами и темный румянец, и какое-то особенное, ласковое выражение, никогда не покидавшее его лица. Тихо, но без смущения исповедовался он в любви всему миру, и мир, казалось, отвечал ему тем же. Ему двадцать один год.
- И чего тебя, дурня, в монахи понесло? – вздыхал отец. - Вон нашего господина сын приехал, слуга ему нужен, как раз он твой ровесник. А ты парень видный, вымахал на монастырских хлебах чисто твой жеребец-трехлеток!
Но Бернар только смеялся. Он всегда смеялся или улыбался когда не знал, что ответить.
Что его в тот день понесло, кто и зачем послал его вниз, в деревню – он так и не смог вспомнить. Что-то забрать у кузнеца, о чем-то договориться с коновалом… там глядишь и к вечеру дело. Взглянув на солнце, Бернар понял, что к вечерне, скорее всего, не поспеет. Словно отвечая его мыслям сверху, с холма, донесся удар колокола. Нужно было поспешить…
Сколько раз, сколько сотен лет встает в памяти уходящая в глубь леса дорога, и над ней низко склонились ветви орешника, и сзади все приближается глухой стук копыт…