-Цитатник

Леонардо да Винчи «Джоконда»: История картины - (0)

Леонардо да Винчи «Джоконда»: История картины 22 августа 1911 года из Квадратного зала Лувра п...

Рассказ «Последний лист» О.Генри - (1)

Рассказ «Последний лист» О.Генри Рассказ «Последний лист» О.Генри - читать В небольшом кв...

Жестокая правда старения после 70, о которой никто не говорит – 7 реальностей - (1)

Жестокая правда старения после 70, о которой никто не говорит – 7 реальностей Психология и Фак...

Ольга Оболенская. Мне жаль... - (0)

Ольга Оболенская. Мне жаль.... Мне жаль людей завистливых и злобных, У них в душе покою мест...

Р.Я. Плятт "Без эпилога - (0)

📘Р.Я. Плятт "Без эпилога" Ростислав Янович Плятт. Имя, дорогое каждому театралу. Имя,...

 -Рубрики

  • (1101)

 -Музыка

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в гриша51

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.01.2011
Записей: 1748
Комментариев: 1266
Написано: 3282





ШИРОКО открытыми глазами

Вторник, 31 Марта 2026 г. 23:24 + в цитатник
5 лет я считал жену наивной дурочкой. Одной ночи в больнице хватило, чтобы понять, как я ошибался Денис всегда знал, что он умнее своей жены. Не то чтобы он считал себя гением, но Лена… Лена была другой. Она могла искренне восхищаться закатом, как ребёнок, могла отдать последнюю тысячу просящему на улице, а потом забыть, куда положила ключи от квартиры.Когда они познакомились пять лет назад, Дениса это умиляло. Она работала продавщицей в цветочном ларьке и перепутала его заказ, отдав вместо мужского букета гербер нежные пионы. Он рассмеялся, разговорился, а через месяц они уже жили вместе.
— Ты как солнечный зайчик, — говорил он тогда, целуя её в нос, — тёплая, добрая, немного не от мира сего.
Но годы идут, и такая наивность начинает раздражать, когда ты приходишь с работы злой, хочешь тишины, а жена ставит дурацкую музыку и танцует с веником посреди прихожей.
— Лен, ну сколько можно? — Денис бросил ключи в тумбочку. — Я целый день пахал как проклятый, у меня клиент сорвал сделку, а у тебя тут цирк.
Лена замерла с веником в руках. Улыбка сползла с лица, сменившись виноватым выражением.
— Прости, День. Я просто хотела тебя развеселить. Я пирог испекла.
— Вишнёвый?
— Ну… он немного подгорел. Я зачиталась и забыла про духовку. Но серединка вкусная!
Денис закатил глаза. Молча прошёл на кухню, налил себе чай и уткнулся в телефон. Лена села напротив, как провинившаяся кошка, и молчала.
Таких вечеров становилось всё больше. Денис ловил себя на мысли, что ему стыдно за неё перед друзьями. Пока жёны коллег обсуждали инвестиции и открытие бизнеса, Лена могла ввернуть что-то про говорящего хомяка из рекламы. Денис морщился, дёргал её за рукав, а дома устраивал разнос.
— Ты можешь включать голову? Люди смотрят на тебя как на дурочку!
Лена молчала. Она, вообще, редко спорила. Только смотрела своими огромными глазами, в которых блестели слёзы, и уходила на кухню мыть посуду.
А потом родилась дочка. Сонечка появилась на свет копией матери — светловолосая, с ямочками на щеках и таким же доверчивым взглядом.
Денис надеялся, что рождение ребёнка отрезвит жену, сделает её серьёзнее. Но Лена словно ещё больше ушла в себя. Она пела дочке странные колыбельные про «зайку-попрыгайку и мишку-шалунишку», водила хороводы с погремушками и могла полчаса обсуждать с пятимесячным ребёнком, почему облако похоже на бегемота.
— Ты бы лучше книжки по воспитанию почитала, — ворчал Денис. — А не несла эту чушь.
— А вдруг она правда понимает? — Лена подмигивала дочке. — Мы же с тобой секретничаем, да, малая?
Денис махнул рукой и начал задерживаться на работе. Сначала на час, потом на два, потом до ночи. Дома его ждал этот кукольный театр, от которого хотелось выть.
Всё изменилось в одно мгновение. Обычный вторник, Денис собирался на совещание, как вдруг Лена выбежала из комнаты белая, как мел...— Денис! Соня… ей плохо. Она задыхается!У Дениса сердце ухнуло в пятки. Он влетел в детскую — дочка синела на глазах, хватала ртом воздух и не могла заплакать.
— Вызывай скорую! — заорал он не своим голосом.
В машине скорой Лена не плакала. Она сидела, прижав дочь к себе, и что-то шептала ей на ухо. Денис смотрел на жену и видел её впервые такой — собранной, спокойной, без тени той дурацкой наивности.Врачи сказали: отёк Квинке, аллергия на новый прикорм. Соню увезли в реанимацию. Дениса внутрь не пустили.
— Ждите, — отрезала медсестра.
Он сел на жёсткий стул в коридоре и спрятал лицо в ладонях. Мысли разрывали голову: «Это я виноват. Я орал на неё. Я не замечал. Я…»
Рядом бесшумно опустилась Лена. Денис поднял голову, готовый увидеть истерику, слёзы, упрёки.
Но Лена смотрела на дверь реанимации спокойно и твёрдо.
— Всё будет хорошо, — сказала она тихо, но так, что мурашки пошли по коже. — Она сильная. Я знаю.
— Откуда ты…
— Она моя дочка, — тихо ответила Лена. — Я бы чувствовала, если б…
Дальше была ночь. Самая длинная в жизни Дениса. Лена ни разу не заплакала. Она ходила к медсёстрам, договаривалась, уточняла анализы. Она, которая в обычной жизни терялась в трёх соснах, здесь действовала увереннее любого опытного врача.
Под утро вышел доктор.
— Кризис миновал. Девочка будет жить. Вы молодцы, родители. Вовремя привезли.
Лена кивнула и вдруг… улыбнулась. Той самой светлой, «дурацкой» улыбкой.
— Я же говорила, — прошептала она.
И тут Дениса прорвало. Он схватил её за руки, прижал к себе и зарыдал, как мальчишка.
— Прости меня… Прости, дурак… Я скотина… Я не видел…
Лена гладила его по голове, как ребёнка.
— Тише, тише. Всё хорошо.
— Какое хорошо?! — Денис отстранился, вытирая слёзы. — Я тебя унижал годами! Я смеялся над твоими песнями, над твоей добротой. А ты… ты сейчас… Ты тут как скала была. А я тряпка тряпкой.
— Денис, — Лена взяла его лицо в ладони. — Ты не тряпка. Ты испугался. И я испугалась. Но я знала, что ты рядом. Я всегда это знала.
— Почему ты мне никогда не говорила? Почему не защищалась, когда я наезжал?
— А зачем? — Лена пожала плечами. — Ты бы всё равно не понял. Ты думал, что сила — это кричать и доказывать. А сила… она разная бывает.
В палату к Соне их пустили утром. Дочка спала, смешно надувая щёки. Лена присела на край кровати, взяла крошечную ручку в свою и запела тихо-тихо:
— Спи, моя радость, усни…
Денис стоял в дверях и смотрел. Смотрел и не узнавал эту женщину. Или, может быть, впервые по-настоящему видел.
С тех пор прошло полгода. Денис уволился с работы, где нужно было сидеть до ночи, и нашёл другую — с гибким графиком. Он научился слушать. По-настоящему слушать, а не делать вид.
Однажды вечером он застал Лену и Соню на ковре. Жена раскладывала перед дочкой игрушки и говорила нараспев:
— Это слон. Слон большой и добрый. Он никого не обижает, потому что у него большое сердце. Как у папы.
Денис улыбнулся, подошёл и лёг рядом с ними на пол.
— А у папы действительно большое сердце? — спросил он, щекоча Соню.
— Большое-пребольшое, — серьёзно кивнула Лена. — Просто оно спало. А теперь проснулось.
Соня засмеялась и запустила пухлые ручонки Денису в волосы.
И Денис вдруг понял простую вещь. Мудрость — это не количество прочитанных книг и не умение зарабатывать деньги. Мудрость — это способность любить без условий. Просто так. Потому что сердце большое.
— Спой, — попросил он Лену. — Ту самую, про зайку.
Лена удивилась, но запела. Соня подпевала на своём младенческом языке. А Денис закрыл глаза и почувствовал, что дома. По-настоящему.Иногда, чтобы увидеть самое главное, нужно просто перестать смотреть на мир сквозь призму собственной гордыни и широко открыть глаза.
ЕВГЕНИЯ НАГОРНАЯ
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 12 пользователям

Неприкрытая хлопает дверь,

Суббота, 07 Марта 2026 г. 15:30 + в цитатник
Александр Городницкий
Неприкрытая хлопает дверь,
Под деревьями мечутся тени.
Вслед за возрастом приобретений
Начинается возраст потерь.
Начинается время потерь.
Выбирай себе ношу полегче.
Перед тем, как подставить ей плечи,
Восемь раз её прежде измерь.
Ненадёжна истлевшая нить
Отношений, которыми жили.
Дети выросли, стали чужими.
Новых поздно уже заводить.
Начинается время потерь,
Время неизлечимых болезней.
Во влюблённых девчонок не верь, -
Для тебя это будет полезней.
Начинается время потерь,
Старых истин и старых понятий.
Опасайся нечаянных пятен:
Не успеешь свести их теперь.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 11 пользователям

Я люблю эту женщину очень

Суббота, 07 Марта 2026 г. 14:25 + в цитатник
Александр Тарадов
Я люблю эту женщину. Очень люблю!
Мой диагноз предательски точен.
Между правдой и ложью стою на краю.
Я люблю эту женщину очень!
Без неё - всё не так... Без неё - всё не то...
Без неё - всё становится "прочим".
Без неё - все надежды водой в решето...
Я люблю эту женщину, очень!
Я не знаю, за что?.. Я не знаю, зачем?..
Перепутались мысли и ночи.
Только я заявляю открыто и всем:
Я люблю эту женщину. Очень!
Почему лишь сейчас?.. Где ты раньше была?
Кто мне эту судьбу напророчил?
Ведь осталось так мало любви и тепла!..
Я люблю эту женщину! Очень!
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 2 раз
Понравилось: 24 пользователям

ГОЛОС В МЕТРО.

Суббота, 07 Марта 2026 г. 00:57 + в цитатник
ГОЛОС В МЕТРО.
ДИНА РУБИНА
Рассказ
Учительница музыки, вдохновенная и строгая старуха, жила в огромной коммунальной квартире на Чистых Прудах. Если закрыть глаза, можно и сейчас вспомнить до мельчайших подробностей – что стояло в этой тесной, как пенал, комнатке, и в который раз подивиться – каким чудом вполз и стал боком к окну старый «Блютнер». На стене висели четыре тарелки саксонского фарфора: на одной – кавалер в коротких лиловых штанах знакомился с дамой, в глубоком поклоне отставив икрастую ногу с бантом, на второй – они гуляли под ручку среди двух зеленых кустов, на третьей – откровенно миловались, на четвертой – женились.
Старый «Блютнер» в пустой послеполуденной квартире звучал властно и гулко…
– Менуэт надо играть – так! – говорила учительница и указывала пальцем на третье блюдо, где, прикрыв веером длинную шею и половину щеки, дама пальчиком грозила галантному кавалеру…
Уроки музыки продолжались все детство, до самого девятого класса, пока мама не решила, что пора приналечь на математику, оставив музыку «для души».
В девятом классе их школу слили с другой, математической, в классе появилось несколько новых мальчиков, и в одного из них она влюбилась до беспамятства. Это был блестяще одаренный мальчик: он прекрасно учился, писал стихи, рисовал… И внешне удивительно соответствовал всем своим дарованиям: рослый, тонкий в кости, с волнистыми светлыми волосами, с сильным худощавым лицом – такими она представляла себе ангелов. И даже очки ему шли, и даже имя его – Кирилл – казалось ей благородно-лаконичным, мужественным, летящим. Но главное, голос – светлого счастливого тембра – ввергал ее в экстаз, сродни молитвенному. Голос был чистой радостью…
Стоило ему оказаться поблизости, с ней происходило нечто вроде припадка: горло сжималось в спазме, в висках стучали молотки, колени подгибались, по спине бежали мурашки…
Он ее не замечал… Дружил с двумя мальчиками из бывшей своей школы и с ее подругой Фирой – активной девочкой, какие всегда становятся старостами класса, комсоргами, председателями школьных комитетов.
– А знаешь, это даже хорошо, что он ни о чем не подозревает! – уверяла ее Фира, – Не так унизительно для тебя…
Целый год она ждала, что случится что-нибудь – например, в один прекрасный день она спокойно подойдет к нему и что-то спросит, легко и остроумно, как она может, или, наоборот, – он вдруг увидит, заметит ее, восхитится ею… Но время шло, и ничего не менялось – каждый раз, когда он проходил мимо или случайно обращался к ней, она немела, теряла самообладание, в висках бухали молотки, колени подгибались…
В десятом, последнем классе он перешел в другую школу. Она проболела от горя недели три, потом несколько месяцев жила как в погребе, задыхаясь без его голоса; наконец стала выздоравливать от этой запойной любви и в конце концов выжила, обошлось…
Время от времени Фира, которая продолжала дружить с Кириллом и встречалась с ним в каких-то компаниях, приносила новости: он с блеском сдал экзамены в медицинский, он опубликовал в «Смене» три стихотворения, он – капитан команды КВН Первого медицинского… Он закончил аспирантуру… Он женился…
Через несколько лет, когда все они уже переженились, Фира пригласила ее с мужем на день рождения, обронив мельком: «Приходи, между прочим, и Кирилл будет».
Она пришла. И она увидела его. Это был умный, яркий мужчина с начальственным баритоном, уже добившийся немалого в своей профессии. И он был абсолютно ей безразличен, потому что ничего общего не имел с тем удивительным мальчиком, при звуке голоса которого она цепенела и глохла.
Когда все выпили и завязался разговор, она стала что-то рассказывать, одну из своих забавных историй, – она всегда была артистичной, остроумной рассказчицей и умела подмечать и отшлифовывать те блестки, которые рассыпаны по нашим будничным жизням. И на другом конце стола он вдруг умолк, обернулся в ее сторону, потом заулыбался, расхохотался, удивился и уже весь вечер ходил за ней из комнаты в комнату, а она с удовлетворением взрослой молодой женщины чувствовала эту натянутую струну между ними. И была спокойна, спокойна и уверена в своем обаянии.
На другой день позвонила Фира, сказала: – Слушай, какой успех ты имела вчера у сильной половины! Мне Кирилл говорит: «Как преобразилась Нона! Умна, интересна… А хороша!» – а я ему: «Да она всегда такой была, ты просто не замечал!
И прошло еще несколько лет. В середине семидесятых он эмигрировал с семьей в Америку и там поначалу приживался и пробивался тяжело, экзамены сдавал, ассистировал какому-то профессору, – он, кто уже блестяще проводил сложнейшие операции, к кому в Москве добивались попасть на прием! – он подавал инструменты и отвечал: «Да, сэр… нет, сэр…» Но и такое превозмог этот сильный талантливый человек, встал на ноги, преуспел, даже разбогател… Изредка на перекладных довозились полузаглохшие приветы… И Фира рассказывала какие-то невероятные вещи: Кирилл приобрел под Нью-Йорком огромный дом – для русских писателей, нечто вроде дома творчества, – чтобы тем было где работать… У Кирилла несколько клиник… Он учредил стипендию для молодых поэтов…
Потом жизнь совсем завертелась, закрутилась, рухнула империя, вышла замуж дочка, с огромными трудами построили дачу, купили наконец машину…
Однажды позвонил бывший соученик, сказал: – Слушай, приехал Кирилл, помнишь его?.. Издал книжку своих стихов, и ребята организовали ему вечер в Музее Маяковского. Хочешь прийти?
Она пошла. Перед самым входом в музей увидела подъехавшее такси, из которого вышел высокий, грузный, не по-здешнему загорелый человек в светлом плаще.
Она приблизилась, окликнула его:
– Кирилл! Он остановился, вопросительно глядя.
– Я – Нона… Ахнул, раскинул руки, бросился обнимать:
– Нонка, как я рад, как я рад!.. Она сказала:
– Ну, не буду тебе мешать, тебе ведь надо сосредоточиться перед выступлением… После поговорим
– Погоди, погоди!.. Что – после! Расскажи – как тут все? Я что-то не могу до Фирки дозвониться, она что – переехала?
– Кирилл, – сказала она, – Фира умерла полгода назад…
Он зажмурился, скривился… тихо спросил:
– А Володька Шкурников?
– Два месяца как умер от инсульта… Видишь, я не хотела так сразу, но ты спросил, и я не смогла…
– Ничего, – проговорил он, как-то осунувшись, – ничего… Что ж тут поделаешь!
…И свое выступление начал с того, что узнал сейчас о кончине школьных друзей, памяти которых и хотел бы посвятить этот вечер. Потом долго читал стихи, хорошие стихи – Нона сначала побаивалась, что будет неловко, если не понравится, но ей понравились многие стихи, а она была из ценителей и всю жизнь следила за новыми именами… Понравилось даже, как он читает – монотонным голосом, что называется, безыскусно…
Дня через два, перед самым его отъездом, они встретились. Он звал ее обедать в модный ресторан, но она сказала:
– Да брось, какой там ресторан! Приходи ко мне, посидим, поговорим…
И он пришел, принес дорогое вино и цветы, они долго сидели в гостиной, вспоминали, вспоминали… Словно проучились не один год, а с первого и до последнего класса… Очевидно, тот девятый класс, те пятнадцатилетние ломкие их голоса звучали в памяти каждого яснее, чем остальные звуки…
И вдруг, перебив саму себя на какой-то забавной истории, она стала рассказывать ему, как страшно и горестно его любила, как слабела при виде него, как горло сжимал спазм, стучали в висках молотки и подсекались ноги…
Он схватился за голову, простонал:
– Боже мой! Почему, почему ты не призналась! Почему ты молчала?! Ведь все могло быть иначе!
Она засмеялась, сказала:
– Пойдем на кухню, я сварю кофе… Потрясающий рецепт, знаешь, от одного бармена из Салоник, там вся штука, чтобы пенка дважды подходила…
Недели через две поздним вечером она возвращалась домой в метро. На одной из станций в вагон ввалилась компания подростков лет по пятнадцати. Она стояла к ним спиною и видела только смутные отражения в темном окне.
Судя по всему, они возвращались с вечеринки и шумно обсуждали удавшийся вечер… Голос одного из них вдруг полоснул по сердцу, круто развернул ее к группке юнцов. Она оглянулась.
Один из мальчиков поразительно напоминал Кирилла – то же сильное худощавое лицо в очках, тонкость в кости… Но главное – голос, теплый мальчишеский голос… Это было удивительное, редкое сходство!
И – горло ее сжалось, в висках заколотился пульс, колени ослабели…
Она вышла на остановку раньше и долго шла с колотящимся сердцем по Чистым Прудам – по темным родным переулкам, в которых давно не гуляла…
Постояла и у знакомого подъезда в старом доме, где учительница музыки когда-то протягивала руку к галантной любви на фарфоровом блюде и говорила ей строго:
– Менуэт надо играть – так!
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 15 пользователям

ДУША мужчины

Понедельник, 23 Февраля 2026 г. 20:09 + в цитатник
Мужскую душу видели не все,
Мужчины прячут душу в глубине.
Скрывают они чувства от себя,
Быть сильными на свете их судьба.

Душа мужчины не железо, нет!
Ни камень и ни лёд, душа их свет.
И чувствовать мужчина может так,
Что за любовь свою, готов спуститься в ад.

Душа мужчины в нелюбви болит,
Она в разлуке пламенем горит.
И так же, как у вас кричит душа,
Когда её изменой, окровит стрела.

Душа мужчины, лишь в любви живёт,
И так же как цветы, лишь воду пьёт.
Водой души является любовь,
Желанье, нежность, ласка вновь и вновь.

Где нет ручья, там живность не растёт,
Вот так же и душа в любви цветёт.
Мужскую душу видели не все,
Увидеть хочешь? Посмотри на дне...

Ты нежностью в душе оставь свой след,
Из глубины кромешной, вытащи на свет.
И ты увидешь как светла она,
Как будет согревать тебя любя.
Мужскую душу видели не все, - 5395424784470
/© Ага Ибрагимов./
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 11 пользователям

Как больно милая, как странно,

Понедельник, 23 Февраля 2026 г. 00:03 + в цитатник
Как больно милая, как странно,
Сроднясь в земле, сплетясь ветвями –
Как больно, милая, как странно
Раздваиваться под пилой.
Не зарастёт на сердце рана,
Прольётся чистыми слезами,
Не зарастёт на сердце рана –
Прольётся пламенной смолой.
– Пока жива, с тобой я буду –
Душа и кровь нераздвоимы,
Пока жива, с тобой я буду –
Любовь и Смерть всегда вдвоём.
Ты понесёшь с собой повсюду –
Ты понесёшь с собой, любимый –
Ты понесёшь с собой повсюду
Родную землю, милый дом.
– Но если мне укрыться нечем
От жалости неисцелимой,
Но если мне укрыться нечем
От холода и темноты?
– За расставаньем будет встреча,
Не забывай меня, любимый,
За расставаньем будет встреча,
Вернёмся оба - я и ты.
Но если я безвестно кану –
Короткий свет луча дневного –
Но если я безвестно кану
За звёздный пояс, в Млечный дым?
– Я за тебя молиться стану,
Чтоб не забыл пути земного,
Я за тебя молиться стану,
Чтоб ты вернулся невредим.
Трясясь в прокуренном вагоне,
Он стал бездомным и смиренным,
Трясясь в прокуренном вагоне,
Он полуплакал, полуспал,
Когда состав на скользком склоне
Вдруг изогнулся страшным креном,
Когда состав на скользком склоне
От рельс колёса оторвал.
Нечеловеческая сила,
В одной давильне всех калеча,
Нечеловеческая сила
Земное сбросила с земли.
И никого не защитила
Вдали обещанная встреча,
И никого не защитила
Рука, зовущая вдали.
С любимыми не расставайтесь!
С любимыми не расставайтесь!
С любимыми не расставайтесь!
Всей кровью прорастайте в них!
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
И каждый раз навек прощайтесь!
Когда уходите на миг!
🪶Александр Кочетков.
1932г.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 12 пользователям

СЧАСТЬЕ

Четверг, 12 Февраля 2026 г. 21:37 + в цитатник
Миша, смотри! — я застыла у калитки, не в силах поверить своим глазам.....😳🌿
Муж неуклюже переступил порог, согнувшись под тяжестью ведра с рыбой. Утренняя прохлада июля пробирала до костей, но то, что я увидела на лавке, заставило забыть о холоде.
— Что там? — Михаил поставил ведро и подошёл ко мне.
На старой скамейке у забора стояла плетёная корзина. Внутри, завёрнутый в выцветшую пелёнку, лежал ребёнок.
Его огромные карие глаза смотрели прямо на меня — без страха, без любопытства, просто смотрели.
— Господи, — выдохнул Михаил, — откуда он взялся?
Я осторожно провела пальцем по его тёмным волосам. Малыш не шелохнулся, не заплакал — только моргнул.
В его крошечном кулачке был зажат листок бумаги. Я аккуратно разжала пальчики и прочитала записку: «Пожалуйста, помогите ему. Я не могу. Простите».
— Надо звонить в милицию, — нахмурился Михаил, почесывая затылок. — И в сельсовет сообщить.
Но я уже подхватила малыша на руки, прижала к себе. От него пахло пылью дорог и немытыми волосами. Комбинезон был потрёпанным, но чистым.
— Анна, — Миша с тревогой посмотрел на меня, — мы не можем просто так взять его.
— Можем, — я встретилась с ним взглядом. — Миша, мы пять лет ждём. Пять. Врачи говорят — детей у нас не будет. А тут…
— Но законы, документы… Родители могут объявиться, — возразил он.
Я покачала головой: Не объявятся. Чувствую, что нет.
Мальчик вдруг широко улыбнулся мне, словно понимал наш разговор. И этого было достаточно. Через знакомых мы оформили опеку и документы. 1993 год был временем непростым.
Через неделю мы заметили странность. Малыш, которого я назвала Ильёй, не реагировал на звуки. Сначала думали, что он просто задумчивый, сосредоточенный.
Но когда соседский трактор прогрохотал под самыми окнами, а Илья даже не шелохнулся, сердце сжалось.
— Миш, он не слышит, — прошептала я вечером, уложив ребёнка спать в старой люльке, доставшейся от племянника.
Муж долго смотрел на огонь в печи, затем вздохнул: Поедем к врачу в Заречье. К Николаю Петровичу.
Доктор осмотрел Илью и развёл руками: Глухота врождённая, полная. На операцию даже не надейтесь — это не тот случай.
Я плакала всю дорогу домой. Михаил молчал, сжимая руль так, что побелели костяшки пальцев. Вечером, когда Илья уснул, он достал из шкафа бутылку.
— Миш, может, не стоит…
— Нет, — он налил полстакана и выпил залпом. — Не отдадим.
— Кого?
— Его. Никуда не отдадим, — твёрдо сказал он. — Сами справимся.
— Но как? Как учить его? Как…
Михаил прервал меня жестом:- Если надо — ты научишься. Ты же учительница. Придумаешь что-нибудь.
Той ночью я не сомкнула глаз. Лежала, глядя в потолок, и думала: «Как обучать ребёнка, который не слышит? Как дать ему всё, что нужно?»
А под утро пришло осознание: у него есть глаза, руки, сердце. Значит, есть всё необходимое.
На следующий день я взяла тетрадь и начала составлять план. Искать литературу. Придумывать, как можно учить без звуков. С этого момента наша жизнь изменилась навсегда.
Осенью Илье исполнилось десять. Он сидел у окна и рисовал подсолнухи. В его альбоме они были не просто цветами — они танцевали, кружились в своём особенном танце.
— Миш, взгляни, — я дотронулась до плеча мужа, входя в комнату. — Опять жёлтый. Сегодня он счастлив.
За эти годы мы с Ильёй научились понимать друг друга. Сначала я освоила дактилологию — пальцевую азбуку, затем жестовый язык.
Михаил усваивал медленнее, но самые важные слова — «сын», «люблю», «гордость» — выучил давно.
Школы для таких детей у нас не было, и я занималась с ним сама. Читать он научился быстро: алфавит, слоги, слова. А считать ещё быстрее. Но главное — он рисовал. Постоянно, на всём, что попадалось под руку.
Сначала пальцем по запотевшему стеклу. Потом углём на доске, которую Михаил специально для него сколотил. Позже — красками на бумаге и холсте. Краски я заказывала из города через почту, экономя на себе, лишь бы у мальчика были хорошие материалы.
— Опять твой немой что-то там чиркает? — фыркнул сосед Семён, заглядывая через забор. — Какой от него толк?
Михаил поднял голову от грядки:-А ты, Семён, чем полезным занимаешься? Кроме как трепать языком?
С деревенскими было непросто. Они не понимали нас. Дразнили Илью, обзывали. Особенно дети.
Однажды он вернулся домой с разорванной рубашкой и царапиной на щеке. Молча показал мне, кто это сделал, — Колька, сын главного на деревне.
Я плакала, обрабатывая рану. Илья вытирал мои слёзы пальцами и улыбался: мол, не стоит переживать, всё в порядке.
А вечером Михаил ушёл. Вернулся поздно, ничего не сказал, но под глазом у него был синяк. После этого случая никто больше не трогал Илью.
К подростковому возрасту его рисунки изменились. Появился свой стиль — необычный, словно пришедший из другого мира.
Он рисовал мир без звуков, но в этих работах была такая глубина, что захватывало дух. Все стены дома были увешаны его картинами.
Однажды к нам приехала комиссия из района проверить, как я веду домашнее обучение. Пожилая женщина в строгом костюме вошла в дом, увидела картины и замерла.- Кто это рисовал? — спросила она шёпотом.
— Мой сын, — ответила я с гордостью.
— Вам нужно показать это специалистам, — она сняла очки. — У вашего мальчика… настоящий дар.
Но мы боялись. Мир за пределами деревни казался огромным и опасным для Ильи. Как он там будет — без нас, без привычных жестов и знаков?
— Поедем, — настаивала я, собирая его вещи. — Это ярмарка художников в районе. Тебе нужно показать свои работы.
Илье уже исполнилось семнадцать. Высокий, худощавый, с длинными пальцами и внимательным взглядом, который, казалось, замечал всё. Он нехотя кивнул — спорить со мной было бесполезно.
На ярмарке его работы повесили в самом дальнем углу. Пять небольших картин — поля, птицы, руки, держащие солнце. Люди проходили мимо, бросали взгляды, но не останавливались.
А потом появилась она — седая женщина с прямой спиной и острым взглядом. Долго стояла перед картинами, не шевелясь. Потом резко повернулась ко мне:
— Это ваши работы?
— Моего сына, — я кивнула на Илью, который стоял рядом, сложив руки на груди.
— Он не слышит? — спросила она, заметив, как мы общаемся жестами.
— Да, с рождения.
Она кивнула:-Меня зовут Вера Сергеевна. Я из художественной галереи в Москве.
— Эта работа… — женщина задержала дыхание, разглядывая самую маленькую картину с закатом над полем. — В ней есть то, что многие художники годами пытаются найти. Я хочу её купить.
Илья застыл, вглядываясь в моё лицо, пока я переводила слова женщины своими неуклюжими жестами. Его пальцы дрогнули, а в глазах мелькнуло недоверие.-Вы серьёзно не рассматриваете продажу? — в голосе женщины звучала настойчивость профессионала, знающего цену искусству.
— Мы никогда… — я запнулась, чувствуя, как кровь приливает к щекам. — Понимаете, мы даже не думали о продаже. Это просто его душа на холсте.
Она достала кожаный бумажник и, не торгуясь, отсчитала сумму — ту, на которую Михаил вкалывал полгода в своей столярной мастерской.
Через неделю она вернулась снова. Забрала вторую работу — ту, с руками, держащими утреннее солнце.
А в середине осени почтальон принёс конверт с московским штемпелем. «В работах вашего сына — редкая искренность. Понимание глубины без слов. Именно это сейчас ищут настоящие ценители искусства».
Столица встретила нас серыми улицами и холодными взглядами. Галерея оказалась крошечным помещением в старом здании где-то на окраине. Но каждый день приходили люди с внимательными глазами.
Они рассматривали картины, обсуждали композицию, цветовые решения. Илья стоял поодаль, наблюдая за движением губ, за жестикуляцией.
Хотя слов он не слышал, выражения лиц говорили сами за себя: происходило что-то особенное.
Потом начались гранты, стажировки, публикации в журналах. Его прозвали «Художник тишины». Его работы — словно безмолвные крики души — находили отклик у каждого, кто их видел.
Прошло три года. Михаил не сдержал слёз, провожая сына в Петербург на персональную выставку. Я старалась держаться, но внутри всё ныло. Наш мальчик — уже взрослый. Без нас. Но он вернулся. Однажды солнечным днём он появился на пороге с охапкой полевых цветов. Обнял нас и, взяв за руки, повёл через всю деревню мимо любопытных взглядов к дальнему полю.
Там стоял дом. Новый, белоснежный, с балконом и огромными окнами. Деревня давно гадала, кто же этот богатый человек, строящий здесь, но хозяина никто не знал. — Что это? — прошептала я, не веря своим глазам.
Илья улыбнулся и достал ключи. Внутри оказались просторные комнаты, мастерская, книжные полки, новая мебель.
— Сынок, — Михаил ошарашенно осматривался, — это… твой дом?
Илья покачал головой и жестами показал: «Наш. Ваш и мой».
Затем он вывел нас во двор, где на стене дома красовалась огромная картина: корзина у калитки, женщина с сияющим лицом, держащая ребёнка, и надпись жестами над ними: «Спасибо, мама». Я застыла, не в силах пошевелиться. Слёзы текли по щекам, но я их не вытирала.
Мой всегда сдержанный Михаил внезапно шагнул вперёд и крепко обнял сына так, что тот едва мог дышать.
Илья ответил ему тем же, а затем протянул руку мне. И мы стояли так втроём посреди поля рядом с новым домом.
Сейчас картины Ильи украшают лучшие галереи мира. Он открыл школу для глухих детей в областном центре и финансирует программы поддержки.
Деревня гордится им — наш Илья, который слышит сердцем. А мы с Михаилом живём в том самом белом доме. Каждое утро я выхожу на крыльцо с чашкой чая и смотрю на картину на стене.
Иногда я задумываюсь — что было бы, если бы в то июльское утро мы не вышли тогда? Если бы я не увидела его? Если бы испугалась?
Илья теперь живёт в городе, в большой квартире, но каждые выходные приезжает домой. Обнимает меня, и все сомнения исчезают.
Он никогда не услышит мой голос. Но он знает каждое моё слово.
Он не услышит музыку, но создаёт свою — из красок и линий.
И глядя на его счастливую улыбку, я понимаю — иногда самые важные моменты жизни происходят в полной тишине......😌🙏🙏🥀🌿
Автор Джесси Джеймс
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 2 раз
Понравилось: 16 пользователям

ГОРДОСТЬ не порок

Четверг, 12 Февраля 2026 г. 21:25 + в цитатник
СВЕТЛАНА АНДРЕЕВНА, ВЫ МЕНЯ СЛЫШИТЕ? ВАШ СЫН В РЕАНИМАЦИИ.
АВАРИЯ..
СОСТОЯНИЕ КРИТИЧЕСКОЕ. ОН ЗВАЛ ВАС, ПОКА БЫЛ В СОЗНАНИИ. ПРИЕЗЖАЙТЕ...
Телефон выпал из рук Светланы Андреевны и с глухим стуком ударился о паркет.
В комнате тикали старинные часы. Тик-так. Тик-так. Каждый удар — как молотком по виску.
Её сын. Её Дениска.
Они не разговаривали восемь лет.
Восемь лет тишины, прерываемой только сухими смс-ками на Новый год: «С праздником». — «И тебя».
Всё началось из-за ерунды. Из-за невестки.
Настя, жена Дениса, не понравилась Светлане сразу. Слишком громкая, слишком простая, из деревни. «Не пара она тебе, сынок. Она на твою квартиру позарилась», — твердила Светлана.
Она, заслуженный учитель литературы, интеллигентка в третьем поколении, не могла вынести, что её сын выбрал «мещанку».
Денис терпел год. А потом, после очередного скандала, когда Светлана назвала Настю «деревенщиной», он собрал вещи.
— Мама, это мой выбор. Уважай его или забудь мой номер.
Светлана выбрала гордость.
«Приползёт, — думала она. — Разведётся и вернётся».
Не приполз.
Светлана Андреевна ехала в такси. За окном мелькали огни ночного города.
Она молилась. Впервые за много лет.
«Господи, только не забирай его. Я всё прощу. Я приму её. Только пусть он живёт».
Она вспоминала его маленьким. Как он разбил коленку и плакал, а она дула на ранку. Как он читал стихи на утреннике. Как он смотрел на неё, когда уходил тогда, восемь лет назад. В его глазах была не злость, а боль.
В больнице пахло хлоркой и бедой.
К ней вышел врач. Усталый, с красными глазами.
— Вы мать?
— Да. Что с ним?
— Черепно-мозговая. Мы сделали всё, что могли. Сейчас он в коме. Ближайшие сутки — решающие. Если сердце выдержит...
Светлана опустилась на пластиковый стул. Ноги не держали.
В коридоре, в углу, сидела женщина.
Маленькая, с заплаканным лицом, в наспех накинутой куртке.
Настя.
Увидев свекровь, она вздрогнула. Вжалась в стену, словно ожидала удара.
Светлана Андреевна посмотрела на неё.
Восемь лет она ненавидела эту женщину. Винила её в том, что та украла у неё сына.
А сейчас... Сейчас перед ней сидел единственный человек в мире, который любил Дениса так же сильно, как она.
— Как это случилось? — хрипло спросила Светлана.
— Он ехал с работы... Устал... Фура вылетела на встречку... — Настя закрыла лицо руками и зарыдала. — Светлана Андреевна, он же подарок вам вёз. У вас завтра юбилей. Он хотел помириться. Он говорил: «Всё, хватит, поеду к маме, встану на колени, но помиримся».
Светлану словно током ударило.
Завтра. Шестьдесят лет.
Он ехал к ней. Он ехал мириться. А она восемь лет держала оборону, строила баррикады из своей правоты.
И ради чего? Ради того, чтобы сейчас сидеть у дверей реанимации и ждать приговора?
Настя плакала, тихо, по-бабьи подвывая.
Светлана Андреевна встала. Подошла к невестке.
И сделала то, чего не делала никогда.
Она села рядом и обняла её.
— Тише, Настя. Тише, девочка. Он сильный. Он выкарабкается.
Настя замерла. Потом уткнулась мокрым лицом в плечо той самой «злой свекрови» и зарыдала ещё громче.
Они просидели так всю ночь.
Плечом к плечу.
Настя рассказывала.
— У вас внучка растёт, Светлана Андреевна. Маша. Ей семь лет. Она на вас похожа. Читать любит, стихи учит. Денис ей про вас рассказывает. Говорит: «Бабушка у нас королева, строгая, но добрая».
Светлана слушала, и слёзы текли по щекам, не переставая.
Внучка. Маша. Семь лет.
Она украла у себя семь лет жизни внучки. Она не видела первых шагов, не слышала первых слов.
Она сидела в своей квартире, окружённая книгами и гордостью, и гнила заживо в своём одиночестве.
— Прости меня, Настя, — прошептала она. — Я дура. Старая, напыщенная дура.
— Бог простит, — ответила Настя просто.
Утром вышел врач.
Светлана и Настя вскочили, держась за руки.
Врач снял очки, потёр переносицу.
— Пришёл в себя. Кризис миновал. Жить будет.
Светлана Андреевна сползла по стене. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
— Можно к нему? — спросила Настя.
— На минуту. Только тихо.
Они вошли в палату.
Денис лежал весь в трубках и бинтах. Бледный, как полотно.
Он открыл глаза. Увидел жену. Увидел мать.
Его губы тронула слабая улыбка.
— Мама... — прошептал он еле слышно. — С днём рождения...
Светлана упала на колени перед кроватью. Она целовала его руку, исколотую капельницами.
— Сынок... Дениска... Прости меня. Я люблю тебя. Я вас всех люблю.
Денис восстанавливался полгода.
Светлана Андреевна продала свою большую квартиру в центре. Купила «двушку» рядом с сыном.
Остаток денег отдала на реабилитацию Дениса.
Она больше не «заслуженный учитель». Она — бабушка.
Каждый день она забирает Машу из школы. Они гуляют в парке, учат стихи Пушкина.
Настя зовёт её «мама Света».
Конечно, они разные люди. Иногда Светлану всё ещё раздражает Настин громкий смех или её манера одеваться.
Но теперь, когда это чувство поднимается внутри, Светлана вспоминает ту ночь.
Холодный коридор реанимации. Запах хлорки. И страх, липкий, животный страх потерять всё.
И она молчит. Она улыбается и накладывает невестке добавки.
Потому что правота не стоит ничего, если ты празднуешь её на могиле своих отношений.
А счастье — оно хрупкое. Как человеческая жизнь на ночной трассе.
Мораль:....☝️
Гордыня — это самый дорогой яд, который мы пьём сами, надеясь, что отравится кто-то другой.
Мы тратим годы на обиды, не разговариваем с самыми родными людьми, считая, что мы их «наказываем».
А на самом деле мы наказываем себя.
Не ждите реанимации, чтобы простить. Не ждите беды, чтобы сказать «люблю». Позвоните сейчас.
Даже если вам кажется, что вы правы на сто процентов. Потому что однажды может наступить момент, когда абонент будет недоступен. Навсегда....🙄🙏🥺
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 10 пользователям

НАДЕЖДА

Среда, 14 Января 2026 г. 13:26 + в цитатник
Успех поделен по годам,
А что вы, собственно, хотели?
В пять лет удачей было нам
Проснуться на сухой постели.
В семнадцать — мысли об одном,
Как женщины быстрей добиться.
И Счастье состояло в том,
Чтоб в первый раз не осрамиться.
А в двадцать пять везёт тому,
Кто смог, не мешкая, умело,
Найти хорошую жену,
Что, кстати, не простое дело.
Куда–то делись все друзья,
То в тридцать пять — дурные вести.
Для нас карьера и семья,
Теперь стоят на первом месте.
Всё на круги придёт своя,
Мы в сорок пять вновь у барьера.
Важней для нас уже семья,
И только лишь потом — карьера.
А в шестьдесят пять загрустим,
О женщинах...(скажи на милость).
И как в семнадцать, захотим,
Чтобы хоть что–то получилось.
Но вот уж восемьдесят пять,
Как быстро годы пролетели.
Одно лишь счастье нам опять –
Проснуться на сухой постели.
Эльдар Рязанов
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 18 пользователям

Что ждет одинокую женщину в старости

Суббота, 10 Января 2026 г. 13:28 + в цитатник
Что ждет одинокую женщину в старости": пронзительные цитаты Пауло Коэльо
«В каком положении женщина перед мужчиной, которая боится одиночества? В просящем. У нее одно желание: чтобы с ее одиночеством расправились и вернули краски жизни. Смотрит ли она на потенциального партнера глазами мудрыми и понимающими, тот ли это человеком рядом с ними? Нет, ее взгляд затуманен ее болью. Это путь ошибок. Мы выбираем себе не тех друзей, неподходящий партнеров и даже слишком сильно давить на детей, чтобы те проявляли к нам больше тепла и уделяли больше времени, тем самым отдаляя их: человек, которому и так нехорошо, роет под собой яму: "Ибо кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет". Таков закон судьбы, описанный еще в древнем писании».
«Что же ждет женщину, которой хорошо наедине с собой, которая искала путь к познанию себя, открывала себя как старого друга и наконец осознала, как найти в себе счастье? Ее взгляд будет чист: он не подтолкнет к неподходящему партнеру и на заставит водить дружбу с неприятными друзьями, боясь потерять их расположение, она не будет держать детей поближе к себе и даст им ту свободу, которой они хотели, что однажды заставит их полюбить ее еще больше. Человек обретает невероятную силу, когда становится счастлив с самим собой, когда познает того прекрасного человека, которым он всегда был и лишь в таком случае он не попадает в ловушку зависимости: он не ищет спасения в других, раз за разом обжигаясь - он ищет достойного себе и не боится одиночества - ни сейчас, ни в старости - он начинает жить, не бояться»
.ПАУЛО КОЭЛЬО
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 14 пользователям

МАРТА ЧЕН

Суббота, 10 Января 2026 г. 12:51 + в цитатник
Eugenia Istratii
·

·
Её нашли мёрзлой в грузовом вагоне с запиской, приколотой к поношенному пальто — и всё же она выросла в женщину, которая спасла город, когда-то почти позволивший ей умереть.
Зима 1892 года. Ларами, Вайоминг.
Железнодорожник услышал слабый плач из товарного вагона и нашёл девочку лет четырёх, с посиневшими от холода губами и дрожащими руками. К её пальто был приколот клочок бумаги:
«Её зовут Жозефина. Я больше не могу её кормить. Будьте добрее к ней, чем смог быть я.»
Большинство жителей хотели отправить ребёнка в приют на Востоке. Но Марта Чен , прачка, потерявшая дочь из-за скарлатины, посмотрела в испуганные глаза девочки и сказала:
«Она останется со мной»
Город загудел. Китайская женщина воспитывает белого ребёнка? «Неправильно.» «Противоестественно.» Но Марта не обращала внимания на шёпот. Она учила Жозефину читать при свете лампы, считать заработанные за стирку деньги, держать спину прямо, когда люди перешёптывались у неё за спиной.
Жозефина выросла между двумя культурами, двумя языками и одной твёрдой истиной: семья — это не кровь, а те, кто остаются рядом, когда мир становится холодным.
В семнадцать лет она работала в единственном медицинском кабинете города. Зимой 1905 года Ларами накрыла эпидемия дифтерии. На третий день заболел доктор. Жозефина, которая пять лет наблюдала за его работой, вела записи и готовила инструменты, взяла дело в свои руки.
Две недели она почти не спала — готовила лекарства, ухаживала за больными, организовывала карантин по методикам, прочитанным в его медицинских журналах.
Когда всё закончилось, двадцать три человека выжили — те , чью жизнь уже не надеялись спасти.
Жители, которые когда-то сомневались, имеет ли она право жить среди них, теперь были обязаны ей жизнью детей.
Когда доктор поправился и увидел её смелость, он предложил оплатить её обучение в медицинской школе. Марта Чен прожила долго, чтобы увидеть, как Жозефину принимают в школу медсестёр — первый шаг к тому, чтобы стать одной из первых женщин-врачей в Вайоминге.
Спустя годы кто-то спросил Жозефину, интересовалась ли она судьбой родной матери. Она улыбнулась: «Женщина, которая нашла меня замерзающей, подарила мне жизнь. Женщина, которая меня вырастила, дала жизни смысл. У большинства людей одна мать. А у меня было две. Мне повезло»
Жозефина Чен проработала врачом в Ларами сорок лет: принимала роды, лечила переломы, спасала жизни — доказывая, что спасение — это не всегда конец истории.
Иногда — её начало.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 10 пользователям

ЛЮБОВЬ

Суббота, 03 Января 2026 г. 09:38 + в цитатник
...И смысл не в том, чтоб найти хоть кого-то,
чтоб делить с ним одну постель,
готовить борщи, ждать его с работы,
да рожать от него детей.
Суть не в том, чтоб осесть в паре, дабы не выло под рёбрами одиночество.
не в избитом сюжете про общий быт,
а в том, чтобы с ним хохотать до пол второго ночи,
смысл в том, чтобы просто любить.
Суть не в том, чтоб найти сильное плечо,
но при этом важно, чтобы ты на него могла опереться.
(я знаю, что ты и так сильна, и все тебе нипочем).
суть в том, чтоб найти того, кто отзовётся в сердце.
Суть не в колечке на безымянном и свадебном танце,
не в сладких фразах в ресторане под бокал вина.
а в том, чтобы прорастать друг в друга, переплетаться.
а в тихом и твёрдом: «ты мне нужна».
И смысл, как ни странно, не в штампе в паспорте,
а в том, чтоб найти того, с кем можно разговаривать до утра,
чтобы ты могла сказать: «с ним я безумно счастлива».
и при этом действительно не соврать.
Смысл в том, чтоб узнать друг друга до самых молекул,
просто что-то должно цеплять твои атомы.
смысл в том, чтоб найти своего человека,
стать друг другу домом,
тылом,
любовниками,
друзьями,
всем вместе взятым.
Суть в том, чтобы каждое утро просыпаться с тем,
кто служит главным героем снов,
чтобы когда он спит, взглянуть на него в темноте,
выдохнуть, улыбнувшись:
«да, это оно,
оно».
Главное, чтобы рядом с ним мир вокруг становился ярче,
глубже,
светлее,
лучше,
чтобы он был родным, а не набором идеальных качеств.
Смысл в том,
чтоб найти родственную душу.
слышишь, и никак,
никак иначе.
Автор неизвестен
Фото из интернета
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 16 пользователям

Ледяное сердце

Суббота, 01 Ноября 2025 г. 20:57 + в цитатник
Ледяное сердце.


Дежурный врач, чьё тело ныло от бесконечной двенадцатичасовой смены, наполненной человеческим страданием и болью, с глухим стуном облокотился о холодный подоконник и устало, почти машинально, потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки. Он сделал последний глоток остывшего до неприличия кофе и подошёл к широкому, слегка запотевшему окну. За его стеклом, в тёмном вечернем небе, illuminated тусклыми фонарями, крупными, пушистыми хлопьями медленно и величественно падал первый снег, укутывая грязный асфальт и голые ветки деревьев в чистый, девственный саван. Доктор с нервным, срывающимся движением закурил дешёвую сигарету, сделав первую глубокую затяжку, и обернулся к молчаливому медбрату, который перекладывал с места на место стерильные бинты:


— Ну и что нам, собственно, делать-то будем с этой? Она уже совершенно ледяная, буквально не подаёт никаких признаков жизни, какой толк-то возиться с трупом? Все признаки биологической смерти, как говорится, налицо. Морг уже ждёт, они там сегодня, кстати, не особо загружены работой.


Артём, молодой, но уже успевший повидать многое медбрат, молча, с каменным лицом подошёл к каталке, на которой лежало неподвижное, бледное тело молодой женщины, и с профессиональной автоматичностью проверил пульс на запястье. Он действительно не прощупывался, казалось, жизнь давно покинула это хрупкое тело, но вдруг его взгляд упал на лицо, и ему показалось, что длинные, мокрые ресницы женщины едва заметно, почти призрачно подрагивали. Он, затаив дыхание, отбросил со её лба и щёк прядь спутанных, мокрых от снега и воды тёмных волос и на мгновение застыл — измождённое, осунувшееся лицо почему-то показалось ему до боли знакомым, будто из другого измерения, из далёкого, беззаботного прошлого.


«Анна?» — пронеслось у него в голове, как электрический разряд, но он тут же, с усилием отмахнулся от этой абсурдной, невозможной мысли. У той, настоящей Анны, всегда было ухоженное, округлое, милое личико с очаровательными, глубокими ямочками на щеках, которые забавно углублялись каждый раз, когда она заливисто смеялась или просто улыбалась своей солнечной улыбкой. А перед ним сейчас лежала измождённая, худая до синевы, грязная бродяжка совершенно неопределённого возраста, одетая в лохмотья.


Пока Артём стоял в оцепенении у каталки, пытаясь совладать с нахлынувшими воспоминаниями, дежурный врач, Дмитрий Валентинович, уже успел вызвать по внутреннему телефону санитаров из патологоанатомического отделения. Те, люди в тёмно-синих халатах, с бесстрастными, привыкшими ко всему лицами, быстро и без лишних слов перегрузили безжизненное, неподвижное тело на свою специальную, металлическую каталку, накрыли его стандартной казённой простынёгустого серого цвета и без эмоций покатили её по длинному, ярко освещённому коридору в сторону лифта. Доктор, удовлетворённо докурив свою сигарету, уже хотел было выйти из приёмного покоя и наконец-то прилечь отдохнуть, как вдруг его взгляд упал на стол, и он заметил, что забыл отдать санитарам стандартный картонный файл с паспортом и всеми сопроводительными документами несчастной утопленницы. Санитары уже загрузились в медленно движущийся лифт и начали спускаться на подвальный этаж, где располагалось морг.


— Артём, — окликнул он молодого человека, — послушай, у этой бедолаги документы остались тут, на столе. Сбегай, будь друг, отнеси их прямо в морг, передашь в регистратуру, а потом уже свободен, можешь идти и покемарить немного, если силы остались, — сказал он, широко и беззвучно зевая, демонстрируя всю глубину своей усталости.


Артём молча взял предложенные листы, и, чтобы не тратить время на ожидание медлительного лифта, решительно направился к лестнице, ведущей вниз. На бетонной площадке между этажами ярко, почти слепяще горела одна-единственная лампочка без абажура, и её резкий свет упал на верхнюю строку сопроводительного листа, где чётким, казённым почерком были внесены данные погибшей пациентки: Саар Анна Геннадьевна, 17 марта 1994 года рождения. Внутри прозрачного файла лежал влажный, разбухший от воды паспорт, где уцелела и была читаема только заламинированная страница с основными данными и старой фотографией. Все остальные штампы о прописке и прочих жизненных событиях были безвозвратно размыты водой, превратившись в синие и фиолетовые разводы.


У Артёма вдруг задрожали руки, а в груди что-то холодное и тяжелое сжалось в комок. Артём и Анна родились в одном и том же году и даже в одном и том же месяце. Она была старше него всего на несколько дней. Они с самого детства жили в соседних квартирах в одном панельном доме и ходили в одну группу детского сада. Мальчик и девочка с самого раннего, неосознанного детства были абсолютно уверены, что приходятся друг другу самыми настоящими родственниками, почти братом и сестрой.


Анна очень удивилась и даже расстроилась, когда в их квартире внезапно появился маленький, крикливый малыш Тёма, и ей торжественно объявили, что это её родной брат.


— Какой ещё брат? — искренне недоумевала она, хмуря свой маленький лобик. — А Артём тогда кто мне? Мы же всегда вместе?


Родители почему-то дружно рассмеялись её детской непосредственности и терпеливо объяснили, что Артём — просто соседский мальчик, друг. Но как теперь было объяснить всем своим подружкам в садике, что Артём ей вовсе не брат, как она им с гордостью рассказывала, а какой-то там просто сосед? Это же было так сложно и несправедливо!


Примерно такая же, зеркальная история произошла и в семье Артёма, когда у него родилась маленькая сестрёнка Лиза. Его отец, строгий, но справедливый мужчина, сказал, что Артём, как самый старший, теперь должен будет её оберегать, защищать и во всем помогать. А маленький мальчик, подумав, спросил своим серьёзным тоном:


— А Анна как же? Кто будет Анну защищать, если мне теперь нужно Лизу?

— Анна? — не сразу понял отец.

— Ну да, — упрямо кивнул Артём. — Кто Анну будет защищать, если мне теперь Лизу нужно?

Папа мягко улыбнулся его детской логике и обнял сына за плечи:

— Думаю, ты у нас большой и сильный, ты сможешь защитить и Анну, и Лизу. Ты же у нас настоящий молодец, герой.

Мальчишка довольно кивнул, восприняв это как прямое указание к действию, но папа добавил уже более серьёзным тоном:

— Но ты всё-таки не забывай, сынок, Анна тебе просто соседка, хороший друг, а Лиза — твоя родная кровь, сестра.

Артём тогда тоже сильно озадачился этим странным словом «соседка». Он-то думал, что это слово применимо только к пожилым бабушкам, которые живут на первом этаже и подкармливают его конфетами. А при чём здесь Анна, с которой они с пелёнок всегда были неразлучны, делили все игрушки и секреты?

Когда пришло время идти в первый класс, их по распределению записали в параллельные классы, и оба ребёнка устроили своим родителям настоящую истерику и грандиозный скандал.

— Не буду я ходить в эту вашу школу! — кричала Анна, топая ножкой. — Меня там посадили за одну парту с каким-то толстым, противным мальчишкой, он на уроках постоянно достаёт из портфеля бутерброды и громко чавкает! Я хочу сидеть с Артёмом! Только с ним!

Артём же не только выражал яростные претензии, но и предлагал своё, как ему казалось, вполне конструктивное решение проблемы.

— Я больше в эту вашу дурацкую школу ни ногой! — заявил он твёрдо родителям. — В моём классе полно одних девчонок, они всё время шепчутся и рисуют сердечки! Пусть хоть одну на Анну поменяют, она не такая, она с мальчишками в футбол гоняет!

Родители, в конце концов, не выдержали их дуэта и обратились с коллективной просьбой к администрации школы. Детей, к их всеобщей радости, оформили в один класс и даже посадили за одну парту, но с строгим условием, что они не будут вертеться и разговаривать друг с другом на уроках. Артём и Анна радостно пообещали, и так они проучились всю начальную школу за одной партой, боясь сделать лишнее движение, чтобы их опять не рассадили по разным углам.

Они и правда свято блюли уговор и не смели перешептываться на уроках, зато на переменах наверстывали упущенное и не могли наговориться, буквально захлёбываясь словами. Тем одноклассникам, кто дразнил их и называл «женихом и невестой», Артём с горящими глазами доказывал, что Анна его сестра, только не родная, а так… двоюродная. Но мальчишки были неумолимы и продолжали свои дразнилки, и он в итоге смирился с этим статусом.

«Ну и ладно, жених так жених,» — думал он уже тогда. «Вот вырасту большим и сильным и правда женюсь на Анне, тогда все они увидят!» Что именно должны были увидеть эти злые мальчишки, Артём ещё и сам толком не знал и не понимал. Но сама мысль о каком-то счастливом будущем рядом с Аней его почему-то успокаивала и грела.

В подростковом возрасте у Анны неожиданно, как грибы после дождя, появились многочисленные поклонники из параллельного и даже старших классов. Они подстерегали её с Артёмом возле школы и, когда те неразлучно шли домой, пытались выкрасть юную, расцветающую красавицу у её вездесущего и бдительного охранника. Артёмка яростно отбивался своим тяжёлым рюкзаком, наполненным учебниками, и всем, что попадалось под руку — портфелями одноклассников, сменкой, своими собственными кулаками. Анна поначалу ему тоже активно помогала, пуская в ход острые ноготки и громкий визг, но как-то раз после урока физкультуры она вдруг заявила ему с странной улыбкой:

— Знаешь, Артём, не надо меня больше провожать до дома. Я сама.

— Почему? — искренне удивился он. — Тебе же, по-моему, лучше будет. Не надоело ещё каждый день драться, как на ринге?

Она только загадочно пожала плечами, отвернувшись, и Артём, покраснев от обиды, проворчал:

— Ну, как знаешь. Твоё право.

Он вышел из школы и, пройдя мимо шумной группы старшеклассников, спрятался за угол бетонного забора. Рядом со школой как раз возводили новый детский сад, и было много укромных мест. Через минуту он с замиранием сердца увидел, как Анна выбежала со школьного двора к стайке своих подруг, весело помахала кому-то из толпы чужих, взрослых мальчишек и дальше пошла, смеясь, в сопровождении долговязого, атлетичного баскетболиста Руслана, который считался настоящей спортивной гордостью и звездой всей школы. Ошеломлённый Артём, чтобы не закричать от боли и предательства, зажал зубами собственный кулак до боли и стоял так, не двигаясь, до тех пор, пока смеющаяся, счастливая парочка не скрылась из виду за поворотом.

С тех самых пор Артём и Анна стали почти что заклятыми врагами. По крайней мере, Артём с ней почти не разговаривал, гордо проходя мимо, хотя она и пыталась его как-то растормошить, заговорить, вернуть всё как было.

После окончания школы Анна, к всеобщему удивлению, очень рано вышла замуж за того самого баскетболиста и уехала с ним в другой, далёкий регион, где её мужу, как гудел весь район, предложили место игрока в перспективной, подающей надежды команде. Её мама, добрая подруга Артёмовой матери, то и дело, при встречах в подъезде, с гордостью рассказывала о постоянных, головокружительных разъездах молодой, красивой семьи по всей стране, о международных соревнованиях за границей, куда Анна неизменно сопровождала своего знаменитого мужа, о её роскошной, беззаботной и счастливой жизни. Артём слушал эти рассказы вполуха, с каменным лицом, внутренне считая Анну предательницей их детской дружбы и называл её в сердцах нехорошими словами. Хотя где-то в самой глубине души всё же теплилась наивная, детская надежда, что она одумается, уйдёт от своего спортсмена и когда-нибудь станет его женой.

Сам он, недолго думая, поступил в медицинский институт на отделение спортивной медицины. Он всегда восхищался работой врачей во время серьёзных соревнований по боксу и тайно мечтал, что тоже будет залечивать кровавые раны или профессионально откачивать нокаутированных спортсменов прямо на ринге, быть тем, кто даёт им второй шанс.

Но на самом последнем курсе, когда до намеченной, желанной цели оставались считанные месяцы, в его семье случилось страшное, неожиданное горе: внезапно, от обширного инфаркта, не стало отца, опоры всей семьи. Мама от переживаний и горя буквально слегла, и на молодые, но крепкие Артёмовы плечи свалились тяжёлые заботы не только о ней, но и о младшей сестре Лизе, которая ещё не закончила школу. Артём быстро, по-взрослому понял, что чтобы хоть как-то прокормить и обеспечить семью, ему придётся взять срочный академический отпуск и устроиться на любую, но серьёзную и денежную работу.

Он получил в институте все необходимые документы, подтверждающие его достаточную квалификацию, и устроился на работу медбратом в больницу скорой помощи. Новичка сразу же направили в самое пекло — в отделение реанимации, где ему ежедневно приходилось и откачивать умирающих, и обрабатывать страшные раны, и бороться за каждую жизнь. «Ну, не ринг, конечно, но тоже дело благородное и нужное,» — думал Артём, выводя очередного пострадавшего в жутком ДТП из глубокого болевого шока. Он даже не мечтал о таком повороте судьбы и стал подумывать, стоит ли ему возвращаться к прежней цели или остаться здесь, в реанимации, и помогать самым обычным людям в их самые страшные минуты.

И теперь эту самую Анну, его Анну, такую исхудавшую, грязную и беспомощную, увозили в морг, как какую-то безымянную бродяжку!

Артём, не помня себя, бросился бежать по лестнице, догнал санитаров уже у самых металлических дверей морга и резко остановил каталку:

— Ребята, стоп! Стойте! Произошла ошибка, понимаете? Ошибочка вышла. Срочно её обратно, в реанимацию, живо! — его голос дрожал от нахлынувших эмоций.

— Ты что, с ума сошёл? — удивился старший санитар. — Дежурный врач чётко написал и подписал: смерть от переохлаждения. Всё по протоколу.

— Да погодите вы, не спешите! — уже прикрикнул на них Артём, видя, что они уже собрались втолкнуть зловещую каталку в холодный, тёмный холодильник.

Он сам схватился за ручку, развернул её и потащил обратно к лифту, не слушая возмущённых возгласов.

— Артём Николаевич, ладно, но тогда это только под вашу личную ответственность! — крикнул ему вдогонку старший санитар, разводя руками.

— Ну, разумеется, я так и понял! — крикнул им в ответ Артём, уже заходя в кабину лифта.

В реанимационном отделении в тот вечер лежали всего две пациентки: пожилая бабушка с обширным инфарктом и молодая женщина с черепно-мозговой травмой после падения с высоты. Артём аккуратно подхватил Анну на руки — она была ужасно лёгкой, как подросток, — и переложил на свободную, застеленную чистой простынёй койку. «Плохо дело, очень плохо,» — пронеслось у него в голове, он тщательно укутал промёрзшее тело пациентки сухим стерильным полотенцем и быстрыми, точными движениями обрезал её длинные, мокрые, спутанные волосы как можно короче, чтобы они не мешали. Затем он аккуратно обмотал её голову другим полотенцем и немедленно поставил капельницу с обычным общеукрепляющим раствором и электролитами.

Состояние было крайне тяжёлым, но, как ни странно, стабильным: температура тела упала до критически низкой отметки, по приборам пульс едва достигал сорока ударов в минуту, артериальное давление было опасно низким.

Он не отходил от койки, смотря на Анну и всё ещё не мог поверить, что это она, его весёлая, жизнерадостная Аня. Тонкая, синюшная кожа плотно обтягивала кости, ничего в её облике не указывало на ту самую роскошную, счастливую жизнь, о которой с таким воодушевлением и гордостью рассказывала её мать. Вдруг Артём услышал за своей спиной резкий, недовольный голос дежурного врача:

— Артём, а что здесь, собственно, происходит? Я не понимаю.

— Дмитрий Валентинович, пациентка всё ещё жива, смотрите, признаки есть! Ну, сами посмотрите на монитор, — указал он дрожащей рукой на мерцающие цифры.

— Погоди, я не понял, её же уже увезли санитары из морга. Каким волшебным образом она снова оказалась здесь, в реанимации? — у врача округлились глаза от изумления.

Артёму пришлось во всём признаться, опустив голову:

— Это я их догнал на лестнице и развернул каталку обратно. Я не мог позволить… Я видел, что она жива!

— Ты что, совсем спятил? Хочешь меня под статью подвести? — распалился доктор Дмитрий Валентинович. — Типа, неоказание помощи или халатное неисполнение прямых служебных обязанностей? Ты этого добиваешься? Ты понимаешь, что ты натворил?

— Да не было у меня никакого злого умысла, честно, просто… эта женщина… это моя двоюродная сестра, — соврал Артём, опуская глаза ещё ниже.

Врач оторопел, он никак не мог представить, что эта подобранная на улице бомжиха могла оказаться нормальным человеком, да ещё и близкой родственницей его ответственного сотрудника.

— Это что ж ты за ней так не уследил, а? — спросил он уже более мягко. — Как она, бедолага, до такого состояния дошла? Совсем замёрзла, обессилела.

— Не знаю, — честно признался Артём. — Вот жду не дождусь, когда она в себя придёт и всё расскажет. Не могу же я её вот так просто отдать…

— Так, вот что, — деловито потёр ладони доктор, принимая решение. — Раз уж она тебе так дорога, я сейчас попробую хороший, сильный препарат подогнать, а не эту вашу стандартную припарку. Держись, сестрёнка.

Он куда-то ушёл и через несколько минут вернулся с новым, небольшим флаконом. Артём быстро сменил его в капельнице и горячо, с дрожью в голосе поблагодарил начальника:

— Спасибо вам, Дмитрий Валентинович, огромное спасибо! Я ваш должник навеки.

— Да не за что, — отмахнулся доктор. — Как-никак, я же всё-таки доктор, а не мясник, — и он снова ушёл в свою комнату отдыха, пока было затишье.

Артём дождался, пока весь раствор полностью не вышел из системы, аккуратно вынул иглу из вены и опустился на жёсткий стул рядом с кроватью, прикрыв глаза. В голове крутились тысячи мыслей, обрывки воспоминаний, мешая даже на короткое время отключиться и хоть немного отдохнуть.

Вдруг он с поразительной ясностью вспомнил слова своего отца, сказанные ему в том самом, далёком и беззаботном детстве: «Думаю, ты сможешь защитить и Анну, и Лизу. Ты же у нас молодец.» Он прошептал в тишину палаты: «Ну вот, пап, пришлось, как ты и говорил…» и незаметно для себя задремал от изнеможения.

Под самое утро его разбудил тихий, слабый стон. Анна тяжело, прерывисто дышала и повторяла одно и то же слово, еле слышно: «Зачем… зачем?» Артём подскочил и подошёл к ней ближе.

— Аня, Анна, — тихо, ласково позвал он, боясь спугнуть. — Ты меня слышишь?

Она с огромным усилием приоткрыла глаза и, видимо, не узнав его в полумраке, чуть слышно, шёпотом просипела:

— Зачем вы меня спасли? Я не хочу… не хочу больше жить. Оставьте меня.

— Это я, Артём. Ты узнаёшь? Успокойся, пожалуйста, с тобой теперь всё будет хорошо, я рядом, — он сжал её холодную руку в своей.

Она всмотрелась в его черты, будто продираясь сквозь туман, и вдруг заплакала тихими, безутешными слезами:

— Артём… это правда ты? Я не хочу… не хочу так…

Он сделал ей успокоительный укол, чтобы она поспала и набралась сил, и снова сел рядом, не отпуская её руку. «Что значат её слова? Она что, намеренно пыталась покончить с собой?» — угрюмо думал он, чувствуя, как сердце разрывается от боли. «А что её, весёлую, сильную, могло до такого довести?» Сдав смену, Артём попросил дежурную медсестру Марину уделить его «сестре» особое внимание, не спускать с неё глаз. Сменщица, добрая женщина, пообещала лично приглядеть и, если что-то случится, сразу же позвонить ему.

Приехав домой, Артём, не заходя к себе, первым делом позвонил в дверь напротив, в квартиру Анны.

— Вероника Петровна, вы с Аней давно общались? — спросил он у её матери, стараясь говорить как можно спокойнее.

— Не так уж и давно, позавчера вроде бы. Она звонила, сказала, что они снова собираются, едут за границу, на какие-то сборы, и звонить она какое-то время не сможет. А что такое случилось? — женщина насторожилась.

— Да как вам сказать… — Артём замялся. — К нам в больницу ночью поступила одна пациентка, ну, уж очень на вашу Аню похожая. Но раз она за границей, значит, это не она, просто поразительное сходство, — отозвался он и хотел было уже развернуться и уйти, чтобы не волновать женщину зря, но тут Вероника Петровна схватила его за рукав и не отпускала.

— Погоди, Артём, погоди, сынок… что-то у меня на душе сразу неспокойно стало, понимаешь? Голос у неё по телефону в тот раз был какой-то странный, уставший, безжизненный. Я спросила, что с ней, а она мне говорит: «Не переживай, мол, мам, просто насморк небольшой, всё пройдёт.» А у меня потом весь день осадок тяжёлый на душе был, будто она мне неправду какую-то сказала. Не обманешь ведь сердце материнское, чует беду.

Артём как мог успокоил её, сказал, что всё хорошо, и наконец пошёл к себе, но покой к нему так и не вернулся. Вечером, как он и feared, раздался звонок от дежурной медсестры Марины:

— Артём, тут твоя сестрёнка, прости Господи, пыталась из окна второго этажа выйти, еле удержали, скандал был жуткий. Боюсь, как бы её теперь в психушку не перевели, врачи уже поговаривают. Приезжай, она тебя, кажется, слушается.

Виктор немедленно, не думая, рванул в больницу. Анна лежала под капельницей, уже с седативными, но, увидев его, демонстративно отвернулась к окну, из чего он сразу сделал вывод, что она в полном сознании и узнала его.

— Ну что, поговорим начистоту? — тихо спросил он, садясь на стул рядом.

Она молчала, глочая слезы.

— Твоя мама рассказывала, что на днях ты с мужем собиралась за границу, на сборы.

— Мама… ну да, конечно, — горько усмехнулась она, не оборачиваясь. — Она же свято уверена, что у её доченьки всё в полном, идеальном порядке. По-другому у её perfect daughter быть просто не может, правда? — она вдруг развернулась к нему, и в её глазах стояла такая бездонная боль, что он внутренне содрогнулся. — А я… я всё это время, все эти годы, врала им, как последняя сука. Никуда я со своим Русланом никуда не ездила, потому что он меня никогда с собой не брал. Говорил, нечего ему, звезде, таскать с собой обузу, нечего мне в пустой квартире в чужом городе скучать. И знаешь что? Я скучала в своём же родном городе, одна. Профессии нормальной нет, образования толком тоже. Одна дорога — на рынке торговать овощами. Я так и устроилась. А супруг, как узнал, так просто рассвирепел, избил меня до синих синяков. Говорит, ещё не хватало, чтобы его жена, будущая звезда, торгашкой на рынке работала, позорит его. А я ему говорю: «Да лучше я честной торгашкой буду, чем целыми днями, как птица в золотой клетке, одна сидеть, с потолком разговаривать.» Потом он совсем озверел, похоже, любовницу какую-то завёл из своих фанаток. А меня только во всём и винил: и что у него в команде не ладится, и что соревнования вечно проигрывают — всё из-за меня, несчастливой. В общем, я не выдержала и ушла от него, а родителям продолжала по телефону бодрым голосом рассказывать, что у меня всё супер, классно и роскошно.

Жила в дешёвом хостеле с гастарбайтерами, питалась чем попало, испортила полностью желудок. В итоге начала постоянно болеть и худеть, и меня перестали ставить на хорошие, продуктовые ряды — мол, вид у тебя, девочка, не презентабельный, клиентов отпугиваешь. Перешла на торговлю дешёвыми сувенирами, но выручка там была совсем смешная, на жизнь не хватало. Когда удавалось заработать чуть больше, все деньги тут же уходили на лекарства. Чем дальше, тем страшнее и безысходнее становилось. В какой-то момент я просто сломалась и поняла, что больше не могу ходить на эту унизительную работу и решила: будь что будет, поеду домой, к маме, покаюсь во всём. Не выгонят же родные из собственного дома. Как я добралась сюда — это отдельная, унизительная история, даже вспоминать страшно и не хочется.

И вот иду я по родному, такому знакомому городу, еле ноги волочу, думаю: «Ну, наконец-то я дома, сейчас всё наладится.» И в этот самый момент у меня в кармане звонит телефон: мама. «Доченька, как ты?» — таким ласковым голосом. Ну, я и не смогла признаться, как я и где нахожусь. Начала опять, по старой привычке, рассказывать, что мы уже в аэропорту, скоро улетаем в солнечную Италию. И вдруг поднимаю глаза и вижу — стоит на тротуаре наш бывший школьный учитель истории, Иван Васильевич, и он слышит все мои бредни и смотрит на меня с таким недоумением и даже брезгливостью… Я быстренько, запинаясь, попрощалась с мамой и как побежала прочь, куда глаза глядят. Бегу, а самой так стыдно, так противно за себя, что жить не хочется. Кому я такая, лживая, нищая, больная, нужна? Маме? Брату Диме? Да они замертво упадут, как увидят, какая «золотая» родственница к ним заявилась. Добежала до речного моста и просто бросилась вниз, в воду. И знаешь, что самое ужасное и ироничное? Вода оказалась обжигающе холодной, меня всю сразу сковало, свело судорогой. А я, понимаешь, не тону. Я ведь всегда была хорошей пловчихой. Надеялась, что вода в одежду быстро наберётся, на дно потащит, а оно не получается. Зубами стучу, вся синяя, не знаю, сколько я там барахталась в этой ледяной воде, пока совсем не отключилась…

Артём смахнул с лба холодный пот и сжал её руку ещё крепче.

— Эх, Анка, что же ты с собой сделала… и ради кого? Ради этого позёрного баскетболиста-неудачника?

— Ой, не напоминай ты мне о нём, пожалуйста, — взмолилась она, закрывая глаза. — Если бы ты только слышал, какими сладкими, бархатными речами он меня тогда завлекал, какие замки на песке строил…

— Я вчера с твоей мамой разговаривал, — твёрдо сказал Артём. — Она чувствует, что ты что-то не договариваешь, сильно переживает за тебя. Давай я ей сейчас позвоню. Ну пусть она приедет, увидит тебя. Всё равно уже не скроешь.

Анна сначала испуганно замотала головой, а потом снова заплакала, но уже не от отчаяния, а от облегчения.

— А может, и правда… Пусть уж лучше она меня здесь, под капельницей, увидит, но живую, чем опознает в морге в моём знаменитом, «именитом» пуховике, который он мне когда-то подарил…

Через час Вероника Петровна была уже возле дочери. Она обняла её, рыдая так, как плачут над усопшими, гладила по испуганно вздрагивающим плечам и приговаривала сквозь слёзы:

— Родная моя, детка, прости меня, что недоглядела, не защитила тебя…

Анна, в свою очередь, сама рыдающую мать гладила по поседевшим от горя волосам и приговаривала устало:

— Не надо, мамочка, ну не надо, я же жива, всё хорошо…

Прошло две недели усиленного, почти насильственного питания, неспешных прогулок по больничному саду на свежем воздухе и интенсивной витаминной терапии. Анна заметно похорошела, округлилась, на её щеках вновь, как в детстве, появились те самые забавные, милые ямочки, с лица окончательно исчезли синяки и следы истощения, а губы приобрели здоровый, естественный розовый цвет.

Проходя как-то раз мимо её палаты, Дмитрий Валентинович даже непроизвольно присвистнул от удивления:

— Ничего себе, какие же у нас тут красотки-то лежат! Прямо как с обложки!

Но его тут же осадил подошедший Артём, перекрыв собой дверь:

— Простите, Дмитрий Валентинович, я тогда сказал вам неправду. Анна мне не сестра, а моя будущая жена. Так что, пожалуйста, проходите мимо, не смущайте мою невесту, — заявил он твёрдо, глядя начальнику прямо в глаза.

— Эх, — вздохнул доктор, но с улыбкой, — какая нынче молодёжь пошла, всё что-то мутят, друг другу мозги пудрят. Ну ладно, ладно, здоровья вам, — и он пошёл дальше по своим делам.

В день выписки Анна, идя по длинному больничному коридору с огромным букетом роз, который ей подарил Артём, светло и благодарно улыбалась всем встречающимся врачам, медсёстрам, санитаркам, от души благодарила каждого и прощалась.

Работники морга, курившие у чёрного выхода, завидев её, оживлённую и цветущую, почтительно сняли шапки и поздоровались. А потом переглянулись с немым удивлением, но она этого уже не видела и не слышала. Она шла домой, держась за руку Артёма, и впервые за несколько долгих, мучительных лет от всей души, всем сердцем хотела жить. И не просто существовать, а по-настоящему жить, любить и быть безмерно любимой, потому что именно сегодня утром Артём, её мальчик из детства, предложил ей стать его женой, и она, плача от счастья, сказала ему долгожданное «да».


Дежурный врач, чьё тело ныло от бесконечной двенадцатичасовой смены, наполненной человеческим страданием и болью, с глухим стуном облокотился о холодный подоконник и устало, почти машинально, потянулся, чувствуя, как хрустят позвонки. Он сделал последний глоток остывшего до неприличия кофе и подошёл к широкому, слегка запотевшему окну. За его стеклом, в тёмном вечернем небе, illuminated тусклыми фонарями, крупными, пушистыми хлопьями медленно и величественно падал первый снег, укутывая грязный асфальт и голые ветки деревьев в чистый, девственный саван. Доктор с нервным, срывающимся движением закурил дешёвую сигарету, сделав первую глубокую затяжку, и обернулся к молчаливому медбрату, который перекладывал с места на место стерильные бинты:


— Ну и что нам, собственно, делать-то будем с этой? Она уже совершенно ледяная, буквально не подаёт никаких признаков жизни, какой толк-то возиться с трупом? Все признаки биологической смерти, как говорится, налицо. Морг уже ждёт, они там сегодня, кстати, не особо загружены работой.


Артём, молодой, но уже успевший повидать многое медбрат, молча, с каменным лицом подошёл к каталке, на которой лежало неподвижное, бледное тело молодой женщины, и с профессиональной автоматичностью проверил пульс на запястье. Он действительно не прощупывался, казалось, жизнь давно покинула это хрупкое тело, но вдруг его взгляд упал на лицо, и ему показалось, что длинные, мокрые ресницы женщины едва заметно, почти призрачно подрагивали. Он, затаив дыхание, отбросил со её лба и щёк прядь спутанных, мокрых от снега и воды тёмных волос и на мгновение застыл — измождённое, осунувшееся лицо почему-то показалось ему до боли знакомым, будто из другого измерения, из далёкого, беззаботного прошлого.


«Анна?» — пронеслось у него в голове, как электрический разряд, но он тут же, с усилием отмахнулся от этой абсурдной, невозможной мысли. У той, настоящей Анны, всегда было ухоженное, округлое, милое личико с очаровательными, глубокими ямочками на щеках, которые забавно углублялись каждый раз, когда она заливисто смеялась или просто улыбалась своей солнечной улыбкой. А перед ним сейчас лежала измождённая, худая до синевы, грязная бродяжка совершенно неопределённого возраста, одетая в лохмотья.


Пока Артём стоял в оцепенении у каталки, пытаясь совладать с нахлынувшими воспоминаниями, дежурный врач, Дмитрий Валентинович, уже успел вызвать по внутреннему телефону санитаров из патологоанатомического отделения. Те, люди в тёмно-синих халатах, с бесстрастными, привыкшими ко всему лицами, быстро и без лишних слов перегрузили безжизненное, неподвижное тело на свою специальную, металлическую каталку, накрыли его стандартной казённой простынёгустого серого цвета и без эмоций покатили её по длинному, ярко освещённому коридору в сторону лифта. Доктор, удовлетворённо докурив свою сигарету, уже хотел было выйти из приёмного покоя и наконец-то прилечь отдохнуть, как вдруг его взгляд упал на стол, и он заметил, что забыл отдать санитарам стандартный картонный файл с паспортом и всеми сопроводительными документами несчастной утопленницы. Санитары уже загрузились в медленно движущийся лифт и начали спускаться на подвальный этаж, где располагалось морг.


— Артём, — окликнул он молодого человека, — послушай, у этой бедолаги документы остались тут, на столе. Сбегай, будь друг, отнеси их прямо в морг, передашь в регистратуру, а потом уже свободен, можешь идти и покемарить немного, если силы остались, — сказал он, широко и беззвучно зевая, демонстрируя всю глубину своей усталости.


Артём молча взял предложенные листы, и, чтобы не тратить время на ожидание медлительного лифта, решительно направился к лестнице, ведущей вниз. На бетонной площадке между этажами ярко, почти слепяще горела одна-единственная лампочка без абажура, и её резкий свет упал на верхнюю строку сопроводительного листа, где чётким, казённым почерком были внесены данные погибшей пациентки: Саар Анна Геннадьевна, 17 марта 1994 года рождения. Внутри прозрачного файла лежал влажный, разбухший от воды паспорт, где уцелела и была читаема только заламинированная страница с основными данными и старой фотографией. Все остальные штампы о прописке и прочих жизненных событиях были безвозвратно размыты водой, превратившись в синие и фиолетовые разводы.


У Артёма вдруг задрожали руки, а в груди что-то холодное и тяжелое сжалось в комок. Артём и Анна родились в одном и том же году и даже в одном и том же месяце. Она была старше него всего на несколько дней. Они с самого детства жили в соседних квартирах в одном панельном доме и ходили в одну группу детского сада. Мальчик и девочка с самого раннего, неосознанного детства были абсолютно уверены, что приходятся друг другу самыми настоящими родственниками, почти братом и сестрой.


Анна очень удивилась и даже расстроилась, когда в их квартире внезапно появился маленький, крикливый малыш Тёма, и ей торжественно объявили, что это её родной брат.


— Какой ещё брат? — искренне недоумевала она, хмуря свой маленький лобик. — А Артём тогда кто мне? Мы же всегда вместе?


Родители почему-то дружно рассмеялись её детской непосредственности и терпеливо объяснили, что Артём — просто соседский мальчик, друг. Но как теперь было объяснить всем своим подружкам в садике, что Артём ей вовсе не брат, как она им с гордостью рассказывала, а какой-то там просто сосед? Это же было так сложно и несправедливо!


Примерно такая же, зеркальная история произошла и в семье Артёма, когда у него родилась маленькая сестрёнка Лиза. Его отец, строгий, но справедливый мужчина, сказал, что Артём, как самый старший, теперь должен будет её оберегать, защищать и во всем помогать. А маленький мальчик, подумав, спросил своим серьёзным тоном:


— А Анна как же? Кто будет Анну защищать, если мне теперь нужно Лизу?

— Анна? — не сразу понял отец.

— Ну да, — упрямо кивнул Артём. — Кто Анну будет защищать, если мне теперь Лизу нужно?

Папа мягко улыбнулся его детской логике и обнял сына за плечи:

— Думаю, ты у нас большой и сильный, ты сможешь защитить и Анну, и Лизу. Ты же у нас настоящий молодец, герой.

Мальчишка довольно кивнул, восприняв это как прямое указание к действию, но папа добавил уже более серьёзным тоном:

— Но ты всё-таки не забывай, сынок, Анна тебе просто соседка, хороший друг, а Лиза — твоя родная кровь, сестра.

Артём тогда тоже сильно озадачился этим странным словом «соседка». Он-то думал, что это слово применимо только к пожилым бабушкам, которые живут на первом этаже и подкармливают его конфетами. А при чём здесь Анна, с которой они с пелёнок всегда были неразлучны, делили все игрушки и секреты?

Когда пришло время идти в первый класс, их по распределению записали в параллельные классы, и оба ребёнка устроили своим родителям настоящую истерику и грандиозный скандал.

— Не буду я ходить в эту вашу школу! — кричала Анна, топая ножкой. — Меня там посадили за одну парту с каким-то толстым, противным мальчишкой, он на уроках постоянно достаёт из портфеля бутерброды и громко чавкает! Я хочу сидеть с Артёмом! Только с ним!

Артём же не только выражал яростные претензии, но и предлагал своё, как ему казалось, вполне конструктивное решение проблемы.

— Я больше в эту вашу дурацкую школу ни ногой! — заявил он твёрдо родителям. — В моём классе полно одних девчонок, они всё время шепчутся и рисуют сердечки! Пусть хоть одну на Анну поменяют, она не такая, она с мальчишками в футбол гоняет!

Родители, в конце концов, не выдержали их дуэта и обратились с коллективной просьбой к администрации школы. Детей, к их всеобщей радости, оформили в один класс и даже посадили за одну парту, но с строгим условием, что они не будут вертеться и разговаривать друг с другом на уроках. Артём и Анна радостно пообещали, и так они проучились всю начальную школу за одной партой, боясь сделать лишнее движение, чтобы их опять не рассадили по разным углам.

Они и правда свято блюли уговор и не смели перешептываться на уроках, зато на переменах наверстывали упущенное и не могли наговориться, буквально захлёбываясь словами. Тем одноклассникам, кто дразнил их и называл «женихом и невестой», Артём с горящими глазами доказывал, что Анна его сестра, только не родная, а так… двоюродная. Но мальчишки были неумолимы и продолжали свои дразнилки, и он в итоге смирился с этим статусом.

«Ну и ладно, жених так жених,» — думал он уже тогда. «Вот вырасту большим и сильным и правда женюсь на Анне, тогда все они увидят!» Что именно должны были увидеть эти злые мальчишки, Артём ещё и сам толком не знал и не понимал. Но сама мысль о каком-то счастливом будущем рядом с Аней его почему-то успокаивала и грела.

В подростковом возрасте у Анны неожиданно, как грибы после дождя, появились многочисленные поклонники из параллельного и даже старших классов. Они подстерегали её с Артёмом возле школы и, когда те неразлучно шли домой, пытались выкрасть юную, расцветающую красавицу у её вездесущего и бдительного охранника. Артёмка яростно отбивался своим тяжёлым рюкзаком, наполненным учебниками, и всем, что попадалось под руку — портфелями одноклассников, сменкой, своими собственными кулаками. Анна поначалу ему тоже активно помогала, пуская в ход острые ноготки и громкий визг, но как-то раз после урока физкультуры она вдруг заявила ему с странной улыбкой:

— Знаешь, Артём, не надо меня больше провожать до дома. Я сама.

— Почему? — искренне удивился он. — Тебе же, по-моему, лучше будет. Не надоело ещё каждый день драться, как на ринге?

Она только загадочно пожала плечами, отвернувшись, и Артём, покраснев от обиды, проворчал:

— Ну, как знаешь. Твоё право.

Он вышел из школы и, пройдя мимо шумной группы старшеклассников, спрятался за угол бетонного забора. Рядом со школой как раз возводили новый детский сад, и было много укромных мест. Через минуту он с замиранием сердца увидел, как Анна выбежала со школьного двора к стайке своих подруг, весело помахала кому-то из толпы чужих, взрослых мальчишек и дальше пошла, смеясь, в сопровождении долговязого, атлетичного баскетболиста Руслана, который считался настоящей спортивной гордостью и звездой всей школы. Ошеломлённый Артём, чтобы не закричать от боли и предательства, зажал зубами собственный кулак до боли и стоял так, не двигаясь, до тех пор, пока смеющаяся, счастливая парочка не скрылась из виду за поворотом.

С тех самых пор Артём и Анна стали почти что заклятыми врагами. По крайней мере, Артём с ней почти не разговаривал, гордо проходя мимо, хотя она и пыталась его как-то растормошить, заговорить, вернуть всё как было.

После окончания школы Анна, к всеобщему удивлению, очень рано вышла замуж за того самого баскетболиста и уехала с ним в другой, далёкий регион, где её мужу, как гудел весь район, предложили место игрока в перспективной, подающей надежды команде. Её мама, добрая подруга Артёмовой матери, то и дело, при встречах в подъезде, с гордостью рассказывала о постоянных, головокружительных разъездах молодой, красивой семьи по всей стране, о международных соревнованиях за границей, куда Анна неизменно сопровождала своего знаменитого мужа, о её роскошной, беззаботной и счастливой жизни. Артём слушал эти рассказы вполуха, с каменным лицом, внутренне считая Анну предательницей их детской дружбы и называл её в сердцах нехорошими словами. Хотя где-то в самой глубине души всё же теплилась наивная, детская надежда, что она одумается, уйдёт от своего спортсмена и когда-нибудь станет его женой.

Сам он, недолго думая, поступил в медицинский институт на отделение спортивной медицины. Он всегда восхищался работой врачей во время серьёзных соревнований по боксу и тайно мечтал, что тоже будет залечивать кровавые раны или профессионально откачивать нокаутированных спортсменов прямо на ринге, быть тем, кто даёт им второй шанс.

Но на самом последнем курсе, когда до намеченной, желанной цели оставались считанные месяцы, в его семье случилось страшное, неожиданное горе: внезапно, от обширного инфаркта, не стало отца, опоры всей семьи. Мама от переживаний и горя буквально слегла, и на молодые, но крепкие Артёмовы плечи свалились тяжёлые заботы не только о ней, но и о младшей сестре Лизе, которая ещё не закончила школу. Артём быстро, по-взрослому понял, что чтобы хоть как-то прокормить и обеспечить семью, ему придётся взять срочный академический отпуск и устроиться на любую, но серьёзную и денежную работу.

Он получил в институте все необходимые документы, подтверждающие его достаточную квалификацию, и устроился на работу медбратом в больницу скорой помощи. Новичка сразу же направили в самое пекло — в отделение реанимации, где ему ежедневно приходилось и откачивать умирающих, и обрабатывать страшные раны, и бороться за каждую жизнь. «Ну, не ринг, конечно, но тоже дело благородное и нужное,» — думал Артём, выводя очередного пострадавшего в жутком ДТП из глубокого болевого шока. Он даже не мечтал о таком повороте судьбы и стал подумывать, стоит ли ему возвращаться к прежней цели или остаться здесь, в реанимации, и помогать самым обычным людям в их самые страшные минуты.

И теперь эту самую Анну, его Анну, такую исхудавшую, грязную и беспомощную, увозили в морг, как какую-то безымянную бродяжку!

Артём, не помня себя, бросился бежать по лестнице, догнал санитаров уже у самых металлических дверей морга и резко остановил каталку:

— Ребята, стоп! Стойте! Произошла ошибка, понимаете? Ошибочка вышла. Срочно её обратно, в реанимацию, живо! — его голос дрожал от нахлынувших эмоций.

— Ты что, с ума сошёл? — удивился старший санитар. — Дежурный врач чётко написал и подписал: смерть от переохлаждения. Всё по протоколу.

— Да погодите вы, не спешите! — уже прикрикнул на них Артём, видя, что они уже собрались втолкнуть зловещую каталку в холодный, тёмный холодильник.

Он сам схватился за ручку, развернул её и потащил обратно к лифту, не слушая возмущённых возгласов.

— Артём Николаевич, ладно, но тогда это только под вашу личную ответственность! — крикнул ему вдогонку старший санитар, разводя руками.

— Ну, разумеется, я так и понял! — крикнул им в ответ Артём, уже заходя в кабину лифта.

В реанимационном отделении в тот вечер лежали всего две пациентки: пожилая бабушка с обширным инфарктом и молодая женщина с черепно-мозговой травмой после падения с высоты. Артём аккуратно подхватил Анну на руки — она была ужасно лёгкой, как подросток, — и переложил на свободную, застеленную чистой простынёй койку. «Плохо дело, очень плохо,» — пронеслось у него в голове, он тщательно укутал промёрзшее тело пациентки сухим стерильным полотенцем и быстрыми, точными движениями обрезал её длинные, мокрые, спутанные волосы как можно короче, чтобы они не мешали. Затем он аккуратно обмотал её голову другим полотенцем и немедленно поставил капельницу с обычным общеукрепляющим раствором и электролитами.

Состояние было крайне тяжёлым, но, как ни странно, стабильным: температура тела упала до критически низкой отметки, по приборам пульс едва достигал сорока ударов в минуту, артериальное давление было опасно низким.

Он не отходил от койки, смотря на Анну и всё ещё не мог поверить, что это она, его весёлая, жизнерадостная Аня. Тонкая, синюшная кожа плотно обтягивала кости, ничего в её облике не указывало на ту самую роскошную, счастливую жизнь, о которой с таким воодушевлением и гордостью рассказывала её мать. Вдруг Артём услышал за своей спиной резкий, недовольный голос дежурного врача:

— Артём, а что здесь, собственно, происходит? Я не понимаю.

— Дмитрий Валентинович, пациентка всё ещё жива, смотрите, признаки есть! Ну, сами посмотрите на монитор, — указал он дрожащей рукой на мерцающие цифры.

— Погоди, я не понял, её же уже увезли санитары из морга. Каким волшебным образом она снова оказалась здесь, в реанимации? — у врача округлились глаза от изумления.

Артёму пришлось во всём признаться, опустив голову:

— Это я их догнал на лестнице и развернул каталку обратно. Я не мог позволить… Я видел, что она жива!

— Ты что, совсем спятил? Хочешь меня под статью подвести? — распалился доктор Дмитрий Валентинович. — Типа, неоказание помощи или халатное неисполнение прямых служебных обязанностей? Ты этого добиваешься? Ты понимаешь, что ты натворил?

— Да не было у меня никакого злого умысла, честно, просто… эта женщина… это моя двоюродная сестра, — соврал Артём, опуская глаза ещё ниже.

Врач оторопел, он никак не мог представить, что эта подобранная на улице бомжиха могла оказаться нормальным человеком, да ещё и близкой родственницей его ответственного сотрудника.

— Это что ж ты за ней так не уследил, а? — спросил он уже более мягко. — Как она, бедолага, до такого состояния дошла? Совсем замёрзла, обессилела.

— Не знаю, — честно признался Артём. — Вот жду не дождусь, когда она в себя придёт и всё расскажет. Не могу же я её вот так просто отдать…

— Так, вот что, — деловито потёр ладони доктор, принимая решение. — Раз уж она тебе так дорога, я сейчас попробую хороший, сильный препарат подогнать, а не эту вашу стандартную припарку. Держись, сестрёнка.

Он куда-то ушёл и через несколько минут вернулся с новым, небольшим флаконом. Артём быстро сменил его в капельнице и горячо, с дрожью в голосе поблагодарил начальника:

— Спасибо вам, Дмитрий Валентинович, огромное спасибо! Я ваш должник навеки.

— Да не за что, — отмахнулся доктор. — Как-никак, я же всё-таки доктор, а не мясник, — и он снова ушёл в свою комнату отдыха, пока было затишье.

Артём дождался, пока весь раствор полностью не вышел из системы, аккуратно вынул иглу из вены и опустился на жёсткий стул рядом с кроватью, прикрыв глаза. В голове крутились тысячи мыслей, обрывки воспоминаний, мешая даже на короткое время отключиться и хоть немного отдохнуть.

Вдруг он с поразительной ясностью вспомнил слова своего отца, сказанные ему в том самом, далёком и беззаботном детстве: «Думаю, ты сможешь защитить и Анну, и Лизу. Ты же у нас молодец.» Он прошептал в тишину палаты: «Ну вот, пап, пришлось, как ты и говорил…» и незаметно для себя задремал от изнеможения.

Под самое утро его разбудил тихий, слабый стон. Анна тяжело, прерывисто дышала и повторяла одно и то же слово, еле слышно: «Зачем… зачем?» Артём подскочил и подошёл к ней ближе.

— Аня, Анна, — тихо, ласково позвал он, боясь спугнуть. — Ты меня слышишь?

Она с огромным усилием приоткрыла глаза и, видимо, не узнав его в полумраке, чуть слышно, шёпотом просипела:

— Зачем вы меня спасли? Я не хочу… не хочу больше жить. Оставьте меня.

— Это я, Артём. Ты узнаёшь? Успокойся, пожалуйста, с тобой теперь всё будет хорошо, я рядом, — он сжал её холодную руку в своей.

Она всмотрелась в его черты, будто продираясь сквозь туман, и вдруг заплакала тихими, безутешными слезами:

— Артём… это правда ты? Я не хочу… не хочу так…

Он сделал ей успокоительный укол, чтобы она поспала и набралась сил, и снова сел рядом, не отпуская её руку. «Что значат её слова? Она что, намеренно пыталась покончить с собой?» — угрюмо думал он, чувствуя, как сердце разрывается от боли. «А что её, весёлую, сильную, могло до такого довести?» Сдав смену, Артём попросил дежурную медсестру Марину уделить его «сестре» особое внимание, не спускать с неё глаз. Сменщица, добрая женщина, пообещала лично приглядеть и, если что-то случится, сразу же позвонить ему.

Приехав домой, Артём, не заходя к себе, первым делом позвонил в дверь напротив, в квартиру Анны.

— Вероника Петровна, вы с Аней давно общались? — спросил он у её матери, стараясь говорить как можно спокойнее.

— Не так уж и давно, позавчера вроде бы. Она звонила, сказала, что они снова собираются, едут за границу, на какие-то сборы, и звонить она какое-то время не сможет. А что такое случилось? — женщина насторожилась.

— Да как вам сказать… — Артём замялся. — К нам в больницу ночью поступила одна пациентка, ну, уж очень на вашу Аню похожая. Но раз она за границей, значит, это не она, просто поразительное сходство, — отозвался он и хотел было уже развернуться и уйти, чтобы не волновать женщину зря, но тут Вероника Петровна схватила его за рукав и не отпускала.

— Погоди, Артём, погоди, сынок… что-то у меня на душе сразу неспокойно стало, понимаешь? Голос у неё по телефону в тот раз был какой-то странный, уставший, безжизненный. Я спросила, что с ней, а она мне говорит: «Не переживай, мол, мам, просто насморк небольшой, всё пройдёт.» А у меня потом весь день осадок тяжёлый на душе был, будто она мне неправду какую-то сказала. Не обманешь ведь сердце материнское, чует беду.

Артём как мог успокоил её, сказал, что всё хорошо, и наконец пошёл к себе, но покой к нему так и не вернулся. Вечером, как он и feared, раздался звонок от дежурной медсестры Марины:

— Артём, тут твоя сестрёнка, прости Господи, пыталась из окна второго этажа выйти, еле удержали, скандал был жуткий. Боюсь, как бы её теперь в психушку не перевели, врачи уже поговаривают. Приезжай, она тебя, кажется, слушается.

Виктор немедленно, не думая, рванул в больницу. Анна лежала под капельницей, уже с седативными, но, увидев его, демонстративно отвернулась к окну, из чего он сразу сделал вывод, что она в полном сознании и узнала его.

— Ну что, поговорим начистоту? — тихо спросил он, садясь на стул рядом.

Она молчала, глочая слезы.

— Твоя мама рассказывала, что на днях ты с мужем собиралась за границу, на сборы.

— Мама… ну да, конечно, — горько усмехнулась она, не оборачиваясь. — Она же свято уверена, что у её доченьки всё в полном, идеальном порядке. По-другому у её perfect daughter быть просто не может, правда? — она вдруг развернулась к нему, и в её глазах стояла такая бездонная боль, что он внутренне содрогнулся. — А я… я всё это время, все эти годы, врала им, как последняя сука. Никуда я со своим Русланом никуда не ездила, потому что он меня никогда с собой не брал. Говорил, нечего ему, звезде, таскать с собой обузу, нечего мне в пустой квартире в чужом городе скучать. И знаешь что? Я скучала в своём же родном городе, одна. Профессии нормальной нет, образования толком тоже. Одна дорога — на рынке торговать овощами. Я так и устроилась. А супруг, как узнал, так просто рассвирепел, избил меня до синих синяков. Говорит, ещё не хватало, чтобы его жена, будущая звезда, торгашкой на рынке работала, позорит его. А я ему говорю: «Да лучше я честной торгашкой буду, чем целыми днями, как птица в золотой клетке, одна сидеть, с потолком разговаривать.» Потом он совсем озверел, похоже, любовницу какую-то завёл из своих фанаток. А меня только во всём и винил: и что у него в команде не ладится, и что соревнования вечно проигрывают — всё из-за меня, несчастливой. В общем, я не выдержала и ушла от него, а родителям продолжала по телефону бодрым голосом рассказывать, что у меня всё супер, классно и роскошно.

Жила в дешёвом хостеле с гастарбайтерами, питалась чем попало, испортила полностью желудок. В итоге начала постоянно болеть и худеть, и меня перестали ставить на хорошие, продуктовые ряды — мол, вид у тебя, девочка, не презентабельный, клиентов отпугиваешь. Перешла на торговлю дешёвыми сувенирами, но выручка там была совсем смешная, на жизнь не хватало. Когда удавалось заработать чуть больше, все деньги тут же уходили на лекарства. Чем дальше, тем страшнее и безысходнее становилось. В какой-то момент я просто сломалась и поняла, что больше не могу ходить на эту унизительную работу и решила: будь что будет, поеду домой, к маме, покаюсь во всём. Не выгонят же родные из собственного дома. Как я добралась сюда — это отдельная, унизительная история, даже вспоминать страшно и не хочется.

И вот иду я по родному, такому знакомому городу, еле ноги волочу, думаю: «Ну, наконец-то я дома, сейчас всё наладится.» И в этот самый момент у меня в кармане звонит телефон: мама. «Доченька, как ты?» — таким ласковым голосом. Ну, я и не смогла признаться, как я и где нахожусь. Начала опять, по старой привычке, рассказывать, что мы уже в аэропорту, скоро улетаем в солнечную Италию. И вдруг поднимаю глаза и вижу — стоит на тротуаре наш бывший школьный учитель истории, Иван Васильевич, и он слышит все мои бредни и смотрит на меня с таким недоумением и даже брезгливостью… Я быстренько, запинаясь, попрощалась с мамой и как побежала прочь, куда глаза глядят. Бегу, а самой так стыдно, так противно за себя, что жить не хочется. Кому я такая, лживая, нищая, больная, нужна? Маме? Брату Диме? Да они замертво упадут, как увидят, какая «золотая» родственница к ним заявилась. Добежала до речного моста и просто бросилась вниз, в воду. И знаешь, что самое ужасное и ироничное? Вода оказалась обжигающе холодной, меня всю сразу сковало, свело судорогой. А я, понимаешь, не тону. Я ведь всегда была хорошей пловчихой. Надеялась, что вода в одежду быстро наберётся, на дно потащит, а оно не получается. Зубами стучу, вся синяя, не знаю, сколько я там барахталась в этой ледяной воде, пока совсем не отключилась…

Артём смахнул с лба холодный пот и сжал её руку ещё крепче.

— Эх, Анка, что же ты с собой сделала… и ради кого? Ради этого позёрного баскетболиста-неудачника?

— Ой, не напоминай ты мне о нём, пожалуйста, — взмолилась она, закрывая глаза. — Если бы ты только слышал, какими сладкими, бархатными речами он меня тогда завлекал, какие замки на песке строил…

— Я вчера с твоей мамой разговаривал, — твёрдо сказал Артём. — Она чувствует, что ты что-то не договариваешь, сильно переживает за тебя. Давай я ей сейчас позвоню. Ну пусть она приедет, увидит тебя. Всё равно уже не скроешь.

Анна сначала испуганно замотала головой, а потом снова заплакала, но уже не от отчаяния, а от облегчения.

— А может, и правда… Пусть уж лучше она меня здесь, под капельницей, увидит, но живую, чем опознает в морге в моём знаменитом, «именитом» пуховике, который он мне когда-то подарил…

Через час Вероника Петровна была уже возле дочери. Она обняла её, рыдая так, как плачут над усопшими, гладила по испуганно вздрагивающим плечам и приговаривала сквозь слёзы:

— Родная моя, детка, прости меня, что недоглядела, не защитила тебя…

Анна, в свою очередь, сама рыдающую мать гладила по поседевшим от горя волосам и приговаривала устало:

— Не надо, мамочка, ну не надо, я же жива, всё хорошо…

Прошло две недели усиленного, почти насильственного питания, неспешных прогулок по больничному саду на свежем воздухе и интенсивной витаминной терапии. Анна заметно похорошела, округлилась, на её щеках вновь, как в детстве, появились те самые забавные, милые ямочки, с лица окончательно исчезли синяки и следы истощения, а губы приобрели здоровый, естественный розовый цвет.

Проходя как-то раз мимо её палаты, Дмитрий Валентинович даже непроизвольно присвистнул от удивления:

— Ничего себе, какие же у нас тут красотки-то лежат! Прямо как с обложки!

Но его тут же осадил подошедший Артём, перекрыв собой дверь:

— Простите, Дмитрий Валентинович, я тогда сказал вам неправду. Анна мне не сестра, а моя будущая жена. Так что, пожалуйста, проходите мимо, не смущайте мою невесту, — заявил он твёрдо, глядя начальнику прямо в глаза.

— Эх, — вздохнул доктор, но с улыбкой, — какая нынче молодёжь пошла, всё что-то мутят, друг другу мозги пудрят. Ну ладно, ладно, здоровья вам, — и он пошёл дальше по своим делам.

В день выписки Анна, идя по длинному больничному коридору с огромным букетом роз, который ей подарил Артём, светло и благодарно улыбалась всем встречающимся врачам, медсёстрам, санитаркам, от души благодарила каждого и прощалась.

Работники морга, курившие у чёрного выхода, завидев её, оживлённую и цветущую, почтительно сняли шапки и поздоровались. А потом переглянулись с немым удивлением, но она этого уже не видела и не слышала. Она шла домой, держась за руку Артёма, и впервые за несколько долгих, мучительных лет от всей души, всем сердцем хотела жить. И не просто существовать, а по-настоящему жить, любить и быть безмерно любимой, потому что именно сегодня утром Артём, её мальчик из детства, предложил ей стать его женой, и она, плача от счастья, сказала ему долгожданное «да».
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 9 пользователям

Последняя любовь, как наважденье...

Четверг, 09 Октября 2025 г. 09:44 + в цитатник
Последняя любовь, как наважденье...
Как колдовство, как порча, как дурман.
Последний шанс на страсть и обновленье,
Прощальный утешительный обман.
В какие годы сердце горше плачет?
Увы, конечно, на исходе дней.
Любовь - загадка... Как она дурачит.
Не хватит жизни разобраться в ней...
Последняя любовь - мятежный случай, -
Судьба шальная нас с тобой свела...
Всю жизнь мы порознь были невезучи -
Тебя я ждал, и ты меня ждала...
Жизнь куролесит...Наворот событий,
сжимает сердце, голова пьяна...
И множество незнаемых открытий
Мне дарит обретенная страна.
Последняя любовь, как завещанье:
прозрение, прощенье и прощанье.
Эльдар Рязанов
#поэзия #эльдаррязанов
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 10 пользователям

Берегите своих детей,

Пятница, 11 Апреля 2025 г. 23:30 + в цитатник
Эдуард Асадов
Берегите своих детей,
Их за шалости не ругайте.
Зло своих неудачных дней
Никогда на них не срывайте.
Не сердитесь на них всерьез,
Даже если они провинились,
Ничего нет дороже слез,
Что с ресничек родных скатились.
Если валит усталость с ног
Совладать с нею нету мочи,
Ну а к Вам подойдет сынок
Или руки протянет дочка.
Обнимите покрепче их,
Детской ласкою дорожите
Это счастье! короткий миг
Быть счастливыми поспешите.
Ведь растают как снег весной,
Промелькнут дни златые эти
И покинут очаг родной
Повзрослевшие Ваши дети.
Перелистывая альбом
С фотографиями детства,
С грустью вспомните о былом
О тех днях, когда были вместе.
Как же будете Вы хотеть
В это время опять вернуться
Чтоб им маленьким песню спеть,
Щечки нежной губами коснуться.
И пока в доме детский смех,
От игрушек некуда деться,
Вы на свете счастливей всех,
Берегите, пожалуйста, детство!
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 13 пользователям

Гренвилл Кейт "Комната из листьев" (роман)

Воскресенье, 12 Января 2025 г. 22:09 + в цитатник
📚📚Гренвилл Кейт "Комната из листьев" (роман)
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 10 пользователям

https://m.youtube.com/watch?v=2sGY8TWdVEw ТЕАТР БДТ ПЯТЫЙ ДЕСЯТОК

Воскресенье, 20 Октября 2024 г. 09:05 + в цитатник
https://m.youtube.com/watch?v=2sGY8TWdVEw
ТЕАТР БДТ ПЯТЫЙ ДЕСЯТОК
Рубрики: 


Понравилось: 11 пользователям

https://m.youtube.com/watch?v=2sGY8TWdVEw

Суббота, 19 Октября 2024 г. 19:57 + в цитатник
https://m.youtube.com/watch?v=2sGY8TWdVEw ТЕАТР БДТ ПЯТЫЙ ДЕСЯТОК
Рубрики: 


Понравилось: 8 пользователям

https://dzen.ru/a/Xv8DYYKLuToKwTTx

Суббота, 19 Октября 2024 г. 19:53 + в цитатник
https://dzen.ru/a/Xv8DYYKLuToKwTTx МОСКОВСКИЙ театр САТИРЫ
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 8 пользователям

https://dzen.ru/a/X3CSamOyXQTN7h1y

Суббота, 19 Октября 2024 г. 19:43 + в цитатник
https://dzen.ru/a/X3CSamOyXQTN7h1y
СОВЕТСКИЕ ФИЛЬМЫ и СПЕКТАКЛИ
МОСКОВСКИЙ театр САТИРЫ
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

https://dzen.ru/a/X3CSamOyXQTN7h1y

Суббота, 19 Октября 2024 г. 19:40 + в цитатник
h
ttps://VJCRJDCRBQdzen.ru/a/X3CSamOyXQTN7h1y
МОСКОВСКИЙ театр САТИРЫ
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

Молодость...Старость...

Среда, 04 Сентября 2024 г. 17:40 + в цитатник
Молодость...Старость...
Привычно, знакомо.
А я бы делила жизнь по другому:
Я на две бы части ее делила,
На то, что будет,
и то, что было.
Ведь жизнь измеряют -
знаете сами -
Когда годами,
когда часами.
Знаете сами -
лет пять или десять
Минуте случается перевесить.
Я не вздыхаю: О, где ты, юность!
Не восклицаю: Ах, скоро старость!
Я жизни вопрос задаю, волнуясь:
Что у тебя для меня осталось?
Припоминаю я все, что было,
Жизнь пересматриваю сначала,
Как беспощадно меня учила,
Какие подарки порой вручала.
Знала я счастье, не знала покоя,
Знала страданья, не знала скуки.
С детства открылось мне, что такое
Непоправимость вечной разлуки.
Руки мои красивыми были,
Нежными были,
сильными стали.
Настежь я сердце свое раскрыла
Людскому счастью, людской печали.
Я улыбалась и плакала с ними,
Стала мудрее
и непримиримей,
Мягче я стала, тверже я стала,
Лгать и завидовать перестала.
Молодость - сила.
Старость - усталость.
Думаю -
сила в запасе осталась!
Вероника Михайловна Тушнова
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 26 пользователям

Привет из прошлого

Суббота, 31 Августа 2024 г. 19:16 + в цитатник
Привет из прошлого…

Однажды я проснулся очень рано.
Бессонница. Включаю телевизор.
И вдруг сюжет из "Кинопанорамы"
Показан был из прошлого сюрпризом.

Смотрел отрывки старой передачи,
И ностальгия охватила безудержно.
Ведущий там Рязанов, нет рекламы,
И обнимает Фараду Абдулов нежно.

Вот Горин молодой и безбородый,
А рядом с ним Миронов, бодр и весел.
Талантлив, в этом суть его природы,
Он так играл, что все вскочили с кресел.

Гафт с Остроумовой ещё не поженились,
Гердт много шутит и о прошлом не печётся,
И в студии все словно породнились,
Большой семьёй, как в песенке поётся.

Отдельным кадром Ширвиндт и Державин,
Их пара как всегда неразделима.
И восседает Табаков, как добрый барин,
И Лановой проходит бодро мимо.

Хазанов в этот вечер зажигает,
Караченцов заливисто смеётся,
Ерёменко о будущем мечтает,
А Харитонов - что успех вернётся.

Никитины прошли, какая пара!
Их песни всей страною овладели:
Я помню, каждый вечер под гитару
На улице про Александру пели.

Вот гордая осанка у Миледи -
Так Терехову часто величают, -
И Казаков ещё Израилем не бредит,
И Михалкова без кавычек уважают.

Высоцкого все дружно вспоминали -
Всего два года как его не стало, -
Сюжет о нём и песню показали:
Он столько сделал, хоть прожил так мало!

Вот Гурченко, ещё без изменений,
А Яковлев подтянут и любезен.
И Окуджава, безусловный гений,
Спел про войну. Ну, как же он без песен!

Они для всех казались эталоном -
Мы с ними веселились и грустили, -
Киношно-театральным эскадроном
Артисты весь народ с ума сводили.

Как много лет прошло! А может, мало...
И многих нет, иные уж далече,
Но вот под ложечкой тревожно засосало,
Хоть говорят о том, что время лечит.

Ушла, как в бездну, целая эпоха,
И времена другие наступили,
Но иногда, когда бывает плохо,
Пою о том, как молоды мы были...

Валерий Цацкис
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 18 пользователям

Я прошу, хоть ненадолго,

Суббота, 31 Августа 2024 г. 17:57 + в цитатник
Я прошу, хоть ненадолго,
грусть моя, ты покинь меня.
облаком, сизым облаком,
ты полети к родному дому,
отсюда к родному дому.
Берег мой, покажись вдали
краешком, тонкой линией.
Берег мой, берег ласковый,
ах, до тебя, родной, доплыть бы,
доплыть бы хотя б когда-нибудь.
Где-то далеко, где-то далеко
идут грибные дожди.
Прямо у реки, в маленьком саду,
созрели вишни, склонясь до земли.
Где-то далеко, в памяти моей,
сейчас, как в детстве, тепло,
хоть память укрыта
такими большими снегами.
Ты, гроза, напои меня,
допьяна, да не до смерти.
Вот опять, как в последний раз,
я всё гляжу куда-то в небо,
как будто ищу ответа...
Я прошу, хоть, не надолго,
Грусть моя, ты покинь меня.
Облаком, сизым облаком
Ты полети к родному дому,
Отсюда к родному дому.

Роберт Рождественский
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 16 пользователям

Cherry

Суббота, 31 Августа 2024 г. 09:41 + в цитатник
Он уходил уже не в первый раз.
Не плакала, вдогонку не кричала.
От теплоты ее добрейших глаз
Он удалялся в сторону вокзала.
Его пустую кружку сполоснув,
вновь спрятала на полочку..подальше.
Задвинула едва остывший стул.
"Нет сил моих! Устала жить средь фальши!
Как кот..что погуляет и вернется.
К ногам вновь бросит сердце и цветы.
И как всегда..щеки моей коснется,
и скажет: "Мне нужна одна лишь ты!"
И я прощу! Иначе..не умею.
Уже привыкла вечно его ждать.
Перенести бы первую неделю,
когда так больно сердцу заживать."

Она неделю провела привычно:
клубочком у экрана..в тишине.
Все на своих местах. Все..как обычно.
Горшочек с "Дамским счастьем" на окне.
Однажды..распахнув окно, качнулся
подаренный когда-то им цветок.
У ног мужчины с псом перевернулся,
и разлетелся вдребезги горшок.
Она спустилась: "Цел? Прости меня!"
"Горшком слегка Вы псу задели нос."
- мужчина пса прижал к себе любя.
"А вот..за что со мной Вы так?!..вопрос!"
Она взглянула. Воротник в земле.
И лепестки от "счастья" в волосах.
"Везунчик! Стебель весь у пса в хвосте.
А мог сейчас торчать в моих глазах!"
"Простите! Я...хотите?..застираю."
"Лорд, слышишь?..в гости приглашают нас!
Я ваши извинения принимаю.
И Я..и мой костюм..сегодня - ваш."
"Собаке нос промыть бы не мешало."
"Он языком своим залижет сам."
Пока она с костюмом "колдовала",
он починить успел на кухне кран.
Они разговорились..и так просто,
так хорошо сиделось им вдвоем.
Еще вчера, казалось, жизнь - несносна.
Он частым гостем стал ходить к ней в дом.
Она собаке миску прикупила,
мужские тапки и другую кружку.
Она теперь другого полюбила.
И больше не роняла слез в подушку.

Прошло полгода. Он вернулся к ней.
И как всегда с букетом красных роз.
Ключом открыл..и ахнул!..у дверей
его остановил огромный пес.
Она смеялась..Он..как в землю врос.
"Ты опоздал. Так иногда случается.
Мужчина есть. И появился пес.
А там где пес!..там кот не появляется!"
Он вышел, на окно ее взглянул.
Заметил, что исчез горшочек с "счастьем".
Он нервно закурил и кашлянул.
А душу разрывало всю на части!

Вы думаете, что незаменимы!
Что вас всегда простят! Всегда поймут!
Не дай вам Бог, вернувшись вновь к любимым,
понять, что опоздали! Вас не ждут!

Cherry
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 3 раз
Понравилось: 25 пользователям

Письмо Франчески

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:37 + в цитатник
Письмо Франчески
Франческа Джонсон умерла в январе восемьдесят девятого года. К тому времени ей было шестьдесят девять лет. Роберту Кинкейду в этом году исполнилось бы семьдесят шесть. Причина смерти была обозначена в свидетельстве как «естественная».

— Она просто умерла, — сказал Майклу и Кэролин осматривавший ее врач. — Хотя вообще-то мы в некотором недоумении. Дело в том, что нет явной причины ее смерти. Сосед нашел ее — она упала на кухонный стол.

В письме к своему адвокату от тысяча девятьсот восемьдесят второго года Франческа просила,чтобы тело ее предали огню, а пепел развеяли у Розового моста. Кремация была делом необычным для округа Мэдисон, а все необычное наводило здесь людей на подозрения в левом образе мыслей. Поэтому ее последняя воля вызвала немало толков в городских кафе, на заправочной станции «Тексако», а также в магазине скобяных товаров. Место захоронения ее праха было решено не обнародовать.

После отпевания Майкл и Кэролин поехали к Розовому мосту и выполнили последнее распоряжение Франчески. Хотя мост находился недалеко от их дома, он ничем не заслужил, насколько они помнили, особого внимания со стороны их семьи. Вот почему Майкл и Кэролин снова и снова задавали себе вопрос, как получилось, что их в высшей степени здравомыслящая мать повела себя столь загадочным образом и не захотела, чтобы ее похоронили, как это принято, рядом с их отцом на кладбище.

За похоронами последовал долгий и болезненный процесс разборки вещей в доме, а когда они побывали у адвоката, им было разрешено забрать то, что хранилось у их матери в сейфе банка.

Они разделили все бумаги пополам и начали их просматривать. Коричневый конверт достался Кэролин, он лежал третий по счету в пачке. Она открыла его и в некотором замешательстве вынула содержимое. Первым ей попалось письмо Роберта Кинкейда, написанное в шестьдесят пятом году, и она начала читать его. Затем она прочла письмо семьдесят восьмого года, а после — послание от юридической фирмы из Сиэтла и наконец вырезки из журнала «Нейшнл Джиографик».

— Майкл.

Он уловил нотки волнения и растерянности в голосе сестры и поднял глаза.

— Что такое?

В глазах Кэролин стояли слезы, и голос ее задрожал, когда она сказала:

— Мама любила человека по имени Роберт Кинкейд. Он был фотограф. Помнишь тот случай, когда мы все должны были прочитать в «Нейшнл Джиографик» рассказ о крытых мостах? И вспомни еще, ребята рассказывали, как странного вида тип бродил здесь с фотоаппаратами через плечо? Это был он.

Майкл расстегнул воротничок рубашки и снял галстук.

— Повтори, пожалуйста, помедленней. Я не совсем уверен, что правильно понял тебя.

Кэролин протянула ему письмо, и Майкл начал читать. Закончив, он поднялся наверх в спальню Франчески. Ему прежде никогда не приходилось видеть ореховый сундучок. Теперь он вытащил его и открыл крышку, после чего отнес сундучок на кухню.

— Кэролин, здесь его фотоаппараты.

В углу сундучка они увидели запечатанный конверт с надписью «Кэролин или Майклу», сделанной рукой Франчески, а между фотоаппаратами лежали три толстых тетради в кожаных переплетах.

— Знаешь, боюсь, я не в состоянии читать ее письмо, — сказал Майкл.

— Прочти вслух ты, если можешь.

Кэролин распечатала конверт и приступила к чтению.

«Седьмое января тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года.


Дорогие Кэролин и Майкл!


Хотя в данный момент я чувствую себя прекрасно, но, думаю, пришло время привести, как говорится, все дела в порядок. Существует одна очень, очень важная вещь, о которой вы должны узнать. Вот почему я пишу вам это письмо.

Когда вы просмотрите все бумаги из моего сейфа в банке и найдете большой коричневый конверт со штемпелем шестьдесят пятого года, адресованный мне, я уверена, вы в конце концов дойдете и до этого письма. Если можете, сядьте, пожалуйста, за старый кухонный стол и читайте письмо там. Вы скоро поймете, почему я прошу вас об этом.

Поймете ли вы, дети, то, что я собираюсь сейчас объяснить вам. Мне очень трудно, но я должна это сделать. Просто есть нечто слишком великое и слишком прекрасное, чтобы с моей смертью оно ушло навсегда. И если вы хотите узнать о своей матери все хорошее и плохое, то соберитесь с силами и прочтите это письмо.

Как вы уже, наверно, поняли, его звали Роберт Кинкейд. Второе его имя начиналось на „Л“, но я никогда не интересовалась, что за ним. Он был фотограф, и в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году приехал сюда снимать крытые мосты.

Помните, как взволновался весь наш город, когда статья и фотографии появились в „Нейшнл Джиографик“? Возможно, вы также помните, что как раз тогда я начала выписывать этот журнал. Теперь вы знаете причину моего внезапного интереса к этому изданию. Между прочим, я была с Робертом (несла один из его рюкзаков с аппаратурой), когда он снимал Кедровый мост.

Понимаете, я любила вашего отца, любила спокойной, ровной любовью. Я знала это тогда, знаю и сейчас. Он был порядочный человек, и он дал мне вас двоих — мое самое драгоценное в жизни сокровище. Не забывайте об этом.

Но Роберт Кинкейд был чем-то совершенно особенным. Я никогда не встречала, не слышала, не читала о таких людях, как он. Я не в силах сделать так, чтобы вы поняли, что он за человек — это попросту невозможно. Во-первых, потому что вы — другие. А во-вторых, потому что нужно быть рядом с ним, видеть, как Роберт двигается, слышать его слова и то, как он их произносит, когда говорит о том, что его путь ведет в тупик эволюционного развития. Наверно, мои тетради и вырезки из журналов помогут вам немного разобраться в нем, но этого, конечно, все равно будет недостаточно.

В каком-то смысле Роберт был чужим на этой планете. Мне он всегда казался пришельцем, который прибыл в наш мир на хвосте кометы с дальней звезды, чьи обитатели похожи на леопардов. Он двигался, как леопард, его тело было телом леопарда. Он соединял в себе огромную силу с теплотой и мягкостью. А еще в нем было какое-то неясное ощущение трагичности. Роберт чувствовал, что становится ненужным в мире компьютеров, роботов и упорядоченной системы существования. Он воспринимал себя „как одним из последних оставшихся на земле ковбоев“ (это его собственное выражение) и называл себя старомодным.

Впервые я увидела его, когда он остановился около нашего дома, чтобы спросить дорогу к Розовому мосту. Вы трое были тогда на ярмарке в Иллинойсе. Поверьте, я не бросалась в разные стороны в поисках приключений. Подобные вещи никогда меня не интересовали. Но уже через пять секунд общения с ним я поняла, что хочу всегда находиться рядом с ним, — правда, это было не так сильно, по сравнению с тем, что испытала я потом, когда узнала его ближе.

И, пожалуйста, не думайте о нем, как об этаком Казанове, который в поисках любовных авантюр забрался в деревенскую глубинку. Он совсем другой человек. Честно говоря, Роберт был даже немного застенчив, и для продолжения нашего знакомства моих усилий приложено не меньше, чем его. И даже гораздо больше. Та записка, что прикреплена к браслету, написана мной. Я повесила ее на Розовом мосту сразу после нашей первой встречи, чтобы он увидел ее утром. Все эти годы она служила ему доказательством моего существования — единственным, помимо фотографий. Она поддерживала в нем уверенность, что я — не сон, что все действительно было на самом деле.

Я знаю, что для детей естественно воспринимать своих родителей своего рода бесполыми существами. И все-таки я надеюсь, что вы не будете слишком потрясены моим рассказом, и ваши воспоминания обо мне не будут омрачены моим откровением.

В нашей старой кухне мы с Робертом провели много часов. Разговаривали и танцевали при свечах. И-да-да — занимались любовью там, и в спальне, а еще на пастбище, прямо на траве. И везде, везде, где только нам приходило в голову. Наша любовь была невероятной, по своей силе она переступала все пределы возможного. Наше желание было неукротимым, мы не могли оторваться друг от друга и все эти дни занимались любовью. Когда я думаю о нем, мне всегда приходит в голову слово „могучий“. Да, именно таким он был, когда мы встретились.

Его силу я сравниваю со стрелой. Я становилась совершенно беспомощной, когда Роберт овладевал мной. Не слабой — это слово не подходит к моим ощущениям. Я просто была переполнена его абсолютной физической и эмоциональной властью. Однажды, когда я прошептала ему об этом, он сказал: „Я — путь, и странник в пути, и все паруса на свете“.

Позже я заглянула в словарь. У слов бывает несколько значений, и он должен был помнить об этом. Можно представить себе свободную сильную птицу, можно — бродягу, а можно — кого-то, кто чужд всем обычаям и порядкам.9 По-латыни слово „перегринус“ означает „странник“. Но он был все вместе — вечный странник в пути, человек, чья личность чужда всем остальным людям и кто отвергает для себя общепринятые ценности, и бродяга тоже. Есть в нем что-то и от сокола. Именно так лучше всего представить, кто он такой.

Дети мои, трудно найти слова, чтобы объяснить вам мое состояние. Поэтому я просто желаю вам, чтобы когда-нибудь вы пережили то, что испытывала я. Хотя это вряд ли возможно. Конечно, в наши просвещенные времена немодно говорить такие вещи, но тем не менее я глубоко убеждена, что женщина не может обладать той особой силой, которая была у Роберта Кинкейда. Поэтому ты, Майкл, сразу отпадаешь. Что касается Кэролин, то боюсь, что и ее постигнет разочарование. Роберт Кинкейд был один на свете. Второго такого не найти.

Если бы не ваш отец и не вы, я бы поехала с ним куда угодно, не задумываясь ни на мгновение. Он ведь просил, умолял меня об этом. Но я не могла, а он был слишком чутким, понимающим человеком, чтобы позволить себе вмешаться в нашу жизнь.

И получился парадокс: ведь если бы не Роберт Кинкейд, я не уверена, что осталась бы на ферме до конца моих дней. Но в эти четыре дня я прожила целую жизнь. Благодаря ему я обрела Вселенную, он слепил из отдельных кусочков целое — меня. Я никогда не переставала думать о нем — ни на секунду, даже если в какие-то моменты не сознавала этого, и чувствовала его присутствие постоянно. Роберт всегда был рядом со мной.

Но моя любовь к вам и вашему отцу никуда не исчезла. Поэтому, хотя в отношении самой себя я, возможно, решила неверно, но, если принять во внимание вас, мою семью, я знаю, что поступила правильно.

Но чтобы быть честной до конца, хочу сказать вам, с самого начала Роберт понял все лучше меня. Думаю, я не могла осознать значение того, что с нами произошло, и только со временем, постепенно я наконец поняла, разобралась в своих чувствах. Если бы это случилось со мной в те минуты, когда он находился рядом и просил меня уехать с ним, — говорю вам, если бы я тогда поняла то, что открылось мне позднее, я бы скорее всего уехала с ним.

Роберт считал, что мир стал слишком рационален и люди перестали верить в волшебство, — а вроде бы должны. И я часто потом думала: не была ли и я такой рациональной, когда принимала решение остаться.

Не сомневаюсь, что вы сочли мою просьбу в отношении похорон неподобающей, вызванной, возможно, причудой выжившей из ума старухи. Но, прочитав письмо от адвоката из Сиэтла и мои тетради, вы теперь понимаете, чем она была вызвана. Я отдала моей семье жизнь. То, что осталось от меня, пусть принадлежит Роберту Кинкейду.

Думаю, Ричард догадывался о чем-то. Иногда я задаю себе вопрос, а возможно, он нашел коричневый конверт? Раньше я держала его в доме, в ящике бюро. Когда ваш отец уже лежал в больнице в Де-Мойне, в один из последних дней он сказал: „Франческа, я знаю, у тебя были свои мечты. Прости, что не смог осуществить их“. Это — самый щемящий момент в моей жизни.

Не хочу, однако, чтобы вы чувствовали себя виноватыми или жалели меня. Я пишу вам письмо вовсе не с этой целью. Мне просто хочется, чтобы вы, дети, знали, как сильно я любила Роберта Кинкейда. И прожила с этим всю свою жизнь, день за днем, год за годом — и так же он.

Нам ни разу больше не пришлось разговаривать, но мы остались тесно связаны друг с другом — насколько это возможно на расстоянии. Я не могу выразить свои чувства словами. Лучше всего сказал бы об этом Роберт. Мы прекратили существование как отдельные личности, и вместе создали что-то новое. Так оно и есть, это правда. Но, к сожалению, оно было обречено на скитания.

Кэролин, помнишь, как мы однажды жутко поссорились из-за моего розового платья? Ты увидела его и захотела надеть. И сказала, что раз я никогда его не ношу, значит, оно мне не идет. Это — то самое платье, в котором я была в нашу первую с Робертом ночь любви. Никогда в жизни я не выглядела такой красивой, как в тот вечер, и это платье — маленькое, глупое воспоминание о тех днях. Вот почему я никогда больше не надевала его и не позволила тебе его носить.

Когда Роберт уехал, я через некоторое время поняла, как, в сущности, мало знаю о нем — я имею в виду его детство, семью. Хотя, наверно, за эти четыре коротких дня я узнала почти все, что действительно имело значение: Роберт был единственным ребенком в семье, родители его умерли, в детстве он жил в маленьком городке в Огайо.

Не уверена, учился ли Роберт в колледже, и даже не знаю, окончил ли он школу. Ум его был блестящим в каком-то первобытном, неотшлифованном, я бы сказала, таинственном смысле. Да, вот еще одна подробность. Во время войны он был фотокорреспондентом и участвовал в боях частей морского десанта в Тихом океане.

Когда-то давно, еще до меня, он женился, но потом развелся. Детей у них не было. Его жена имела какое-то отношение к музыке, по-моему, он говорил, что она исполняла народные песни. Его долгие отлучки, когда он уезжал в экспедицию, оказались губительными для их брака. В разрыве он обвинял себя.

Другую семью Роберт, насколько я знаю, так и не создал. И я прошу вас, дети мои, каким бы трудным для вас это поначалу ни показалось, пусть Роберт станет для вас частью нашей семьи. Меня по крайней мере всегда окружали близкие люди. А Роберт был один. Это несправедливо.

Я предпочла бы — во всяком случае, мне так думается — ради памяти Ричарда и принимая во внимание людской обычай обсуждать чужую жизнь, чтобы все, о чем вы узнали из моего письма, не выходило за пределы семьи Джонсон. Но тем не менее оставляю это на ваше усмотрение.

Я в любом случае не стыжусь того, что произошло. Наоборот. Все эти годы я безумно любила Роберта. Но найти его я попыталась только однажды. Это было после того, как умер ваш отец. Попытка не удалась, я испугалась, что узнаю о нем самое худшее, и бросила поиски. Я просто не в состоянии была взглянуть правде в лицо. Так что вы можете, наверно, представить, что я почувствовала, когда в тысяча девятьсот восемьдесят втором году получила посылку вместе с письмом от адвокатской фирмы из Сиэтла.

Хочу еще раз сказать: я очень надеюсь, что вы поймете меня и не будете слишком плохо обо мне думать. Если вы любите меня, то должны относиться с уважением к моим поступкам.

Благодаря Роберту Китейду, я поняла, что такое быть женщиной. Возможно, знают об этом немногие, но есть женщины, которые так и не испытали любовной страсти.

Роберт был нежным, теплым и сильным. Он заслуживает вашего уважения, а возможно, и любви. Мне бы хотелось, чтобы вы смогли дать ему и то, и другое. Ведь в определенном смысле через меня он относился по-доброму и к вам.

Будьте счастливы, дети мои.

Мама».
Долго стояла тишина в старой кухне. Потом Майкл глубоко вздохнул и посмотрел в окно. Кэролин обвела взглядом стол, мойку, пол.

Она тихо заговорила. Ее голос был не громче шепота:

— О Майкл, Майкл, представь себе, как прошли для них эти годы. Они так отчаянно стремились друг к другу. Мама отказалась от него ради нас и папы. А Роберт Кинкейд оставался далеко, потому что он уважал ее чувства — к нам. Майкл, мне невыносимо думать об этом. Как мы относимся к своим семьям — так небрежно, невнимательно, как будто семья — это само собой разумеется. А ведь из-за нас их любовь закончилась вот так. Они были вместе четыре дня — всего четыре! За всю жизнь. А мы находились тогда на этой дурацкой ярмарке. Посмотри на маму. Я никогда ее такой не видела. Какая она красивая — и это не фотография сделала ее такой, а он. Ты только взгляни, она здесь свободная и какая-то неистовая. Волосы разметались по ветру, глаза блестят, лицо такое выразительное. Как замечательно она здесь получилась!

— Господи, Господи, — единственные слова, которые Майкл был в состоянии произнести, вытирая лоб кухонным полотенцем, а когда Кэролин отвернулась, он промокнул им глаза.

Кэролин снова заговорила.

— Совершенно ясно, что все эти годы он не делал никаких попыток увидеться с ней или хотя бы поговорить. И умер он, наверно, в одиночестве. И послал ей фотоаппараты, потому что ближе нашей мамы у него никого не было. Помню, как мы с мамой поругались из-за розового платья. И ведь это продолжалось несколько дней. Я все хныкала и требовала сказать, почему она не разрешает мне надеть его. Потом я долго с ней не разговаривала. А она мне только сказала: «Нет, Кэролин, только не это платье».

А Майкл вспомнил историю со столом, за которым они сейчас сидели. Теперь ему стало понятно, почему мать попросила его принести стол обратно, когда умер отец.

Кэролин открыла маленький конверт, проложенный изнутри войлоком.

— Вот его браслет и цепочка с медальоном. А вот записка, о которой упоминает мама в своем письме — она прикрепила ее на Розовом мосту. На той фотографии, которую он послал ей, виден листочек бумаги на деревянной планке.

— О Майкл, что же нам делать? Пока подумай, а я сейчас вернусь.

Она взбежала по ступенькам наверх и через несколько минут вернулась. В руках Кэролин держала полиэтиленовый пакет с розовым платьем. Она вытряхнула платье из пакета и развернула.

— Представляешь, какая мама была в этом платье? Они танцевали здесь, на кухне. Подумай, как прекрасно они провели здесь время, и чей образ стоял у нее перед глазами, когда она готовила еду для нас и сидела с нами, обсуждала наши проблемы, советовала, в какой колледж лучше пойти, соглашалась с тем, что трудно удачно выйти замуж. Господи, до чего же мы наивные дети по сравнению с ней!

Майкл кивнул и перевел взгляд на полку над раковиной.

— Как ты думаешь, у мамы было здесь что-нибудь выпить? Видит Бог, мне это сейчас необходимо. А что касается твоего вопроса, то я не знаю, как нам поступить.

Майкл обследовал полку и нашел в глубине бутылку, на донышке которой оставалось немного бренди.

— Здесь хватит на две рюмки. Кэролин, ты будешь?

— Да.

Майкл достал две единственные рюмки, поставил остатки бренди, а Кэролин молча пробежала глазами начало первой из трех тетрадей в кожаных переплетах.

«Роберт Кинкейд приехал ко мне в понедельник, шестнадцатого августа девятьсот шестьдесят пятого года. Он хотел отыскать дорогу к Розовому мосту. Солнце уже клонилось к западу, было жарко. Он вел грузовик, который называл „Гарри“…»

Постскриптум.
«Козодой» из Такомы
Во время работы над повестью о Роберте Кинкейде и Франческе Джонсон я постепенно начал понимать, что личность Кинкейда увлекает меня все больше и больше. Мне уже стало недоставать тех сведений о нем, которые у меня были, да и, в сущности, все остальные знали не больше. И вот за несколько недель до того, как отправить рукопись в печать, я поехал в Сиэтл в надежде раскопать что-нибудь новое о Роберте.

Я в целом представлял, что он был творческой натурой, любил музыку, а значит, могли найтись люди в среде музыкантов или художников в районе Пьюджет-Саунд, которые знали бы его. Очень помог мне художественный редактор газеты «Сиэтл Таймс». Он сам ничего не знал о Кинкейде, но обеспечил мне доступ к подшивкам периода с семьдесят пятого по восемьдесят второй год, то есть того времени, которое больше всего интересовало меня.

Просматривая номера газет за восьмидесятый год, я наткнулся на фотографию одного негра — джазового музыканта. Он играл на тенор-саксофоне. Звали его Джон Каммингс по прозвищу «Козодой». А под фотографией стояла подпись: Роберт Кинкейд. В профсоюзе музыкантов Сиэтла мне сообщили адрес Джона и попутно предупредили, что он давно уже не выступает. Ехать мне предстояло в Такому, немного в сторону от Пятой магистрали. Там, на одной из боковых улочек промышленного района города и жил отставной джазист.

Мне пришлось приезжать туда несколько раз, прежде чем я застал его дома. Поначалу он отнесся с подозрением к моим расспросам. Но все-таки мне удалось убедить его в серьезности моих намерений и благожелательности интереса к Кинкейду. Он стал более дружелюбным и рассказал все, что знал. То, что вам предстоит прочесть, — это слегка подредактированная запись моего интервью с Каммингсом. Ему тогда было семьдесят лет. Во время нашего разговора я включил магнитофон и просто слушал его рассказ.

Интервью с «Козодоем» Каммингсом
«Стало быть, я тогда лудил в одном кабаке у Шорти, это в Сиэтле, знаешь, да? Я там жил в то время. Мне нужна была глянцевая фотка получше — для рекламы, понятно. Ну, и наш бас-гитарист рассказал мне, что на островах живет один парень, вроде он неплохо работает. Телефона у него не было, так что пришлось посылать ему открытку.

И вот он является. Очень странный на вид, одет вроде как пижон — в джинсах, высоких ботинках, а сверху еще оранжевые подтяжки. Ну вот. Вынимает он свои причиндалы, в смысле аппараты, такие обшарпанные. В жизни не подумаешь, что они могут работать. Ну, думаю, дела. А он ставит меня вместе с моей дудкой напротив белой стенки и говорит: играй, да не останавливайся. Я и заиграл. Минуты три или около того фотограф стоял как столб и глазел на меня. Ну и взгляд у него, должен сказать! Как будто пронизывает тебя насквозь. Глаза у него были голубые-голубые. В жизни таких не видал.

Потом, смотрю, начал снимать. И спрашивает, не могу ли я сыграть „Осенние листья“. Я сыграл.

Наверно, раз десять подряд, пока он возился у своих аппаратов и отщелкивал один кадр за другим. Потом он мне говорит: „Порядок, я все сделал. Завтра будут готовы“.

На следующий день приходит с фотками, и тут я чуть не упал. Уж сколько меня снимали за всю мою жизнь, такого еще не было. Класс, можешь мне поверить. Ей-Богу. Запросил он пятьдесят долларов — дешево, по-моему. И, значит, благодарит меня и, уходя, спрашивает, где я играю. Я говорю: „У Шорти“.

А через несколько дней выхожу играть на сцену и смотрю — он сидит в углу. Слушает. Ну вот, а потом он стал приходить раз в неделю, всегда по вторникам — сядет за столик, слушает и пьет пиво — не по многу.

Я в перерывах тогда подсаживался к нему на пару-тройку минут. Спокойный такой мужик, говорит мало, но приятный. Всегда очень вежливо спрашивал, не могу ли я сыграть „Осенние листья“.

Так, мало-помалу, мы и познакомились. Я тогда любил ходить в гавань — садился и смотрел на воду и на корабли. Оказалось, что и он туда приходит. И так как-то получилось, что мы стали приходить к одной скамейке и проводили полдня в разговорах. Знаешь, такая парочка стариканов, оба уже у финиша, оба чувствуют, что устарели и никому не нужны.

Он частенько приводил с собой собаку. Хороший пес. Он звал его Хайвей.

Музыку он чувствовал, это точно. Джазмены ее тоже чувствуют. Поэтому, наверно, мы и сошлись с ним. Знаешь, как это бывает, играешь мотивчик, уже тысячу раз его сыграл, а потом вдруг р-раз! — и у тебя в голове целая тьма новых мыслей, и они сразу вылетают из дудочки, не успеваешь даже о них подумать. А он сказал, что в фотографии и в жизни также. И еще он сказал: „Это как заниматься любовью с женщиной, которую по-настоящему любишь“.

Он тогда, помню, все пытался передать музыку в визуальных образах, как он это называл. Однажды он мне сказал: „Джон, помнишь, ты играл одну фигуру в четвертом такте „Изысканной леди“? Ну так вот, я наконец поймал ее, позавчера утром. Свет на воде был такой, как надо. И тут смотрю в видоискатель, — а в небе цапля делает петлю. Я сразу же вспомнил твою фигуру и щелкнул кадр“. Так и сказал.

Он все свое время тратил на эти образы. Просто помешался на них. Не могу я только в толк взять — на что же он ухитрялся жить?

О себе он почти ничего не говорил. Я знал, что раньше он много ездил, все страны повидал, но в последнее время — нет.

Ну и вот, однажды я его спрашиваю про эту вещичку, что у него всегда висела на груди. Если поближе подойти, то можно было прочитать имя „Франческа“. Я и спросил, мол, что-нибудь, связано с этим?

Он сначала долго молчал, все смотрел на воду. Потом спрашивает: „У тебя есть время?“ А был как раз понедельник, мой выходной. Я сказал ему, что времени у меня вагон.

Тогда он и начал рассказывать. Вроде как его прорвало. Весь день говорил и почти весь вечер. Я подумал, он, наверно, долго держал это все в себе.

Ни разу не назвал фамилии этой женщины и места, где все происходило. Но, знаешь, приятель, этот Роберт Кинкейд как стихами говорил о ней. Представляю, что за штучка была эта невероятная дамочка. Пересказал он мне еще кусочки из вещицы, которую он написал для нее — что-то вроде „Измерения „Зет““, как я припоминаю. Я тогда еще подумал, что он похож на Орнета Коулмена с его свободными импровизациями.

Он плакал, когда говорил. Ей-Богу. Плакал по-настоящему. Было во всем этом такое, что заставляет старых людей плакать, а саксофон — звучать. Я тогда понял, почему он просил каждый раз сыграть ему „Осенние листья“. И еще я понял, что люблю этого бродягу. Тот, кто способен чувствовать такое к женщине, сам достоин любви.

Я стал думать о них обоих и о той силе, которая связала так крепко его и эту женщину. О том, что он называл „старыми тропами“. И я сказал себе: „Нужно сыграть эту силу, эту любовь, сыграть так, чтобы сами старые тропы выходили из моей дудочки“. Черт его знает, но было во всем этом что-то такое нежное…

Я принялся писать музыку — три месяца сочинял. Я хотел, чтобы получилось просто и красиво. Сложную вещь создать легко, а вот попробуй сделать простую! В этом вся соль. Я работал и работал над этой вещью, пока не понял: „Ага, вот оно“. Тогда я еще поднапрягся и написал партии для клавишных и баса. Наконец наступил вечер, когда я должен был сыграть ее.

Он сидел в публике, как всегда по вторникам. Вечер выдался спокойный, народу в зале человек двадцать, не больше. Никто особенно не обращал внимания на сцену.

И вот он сидит, уставившись на бутылку с пивом, но слушает, как всегда, внимательно, а я и говорю в микрофон: „Сейчас прозвучит мелодия, которую я написал для моего друга. Она называется „Франческа““.

Я это произнес и посмотрел на него. Как только он услышал имя „Франческа“, посмотрел на меня, руками пригладил длиннющие седые волосы и закурил свой „Кэмэл“. Голубые глазищи уперлись мне прямо в зрачки.

Я тогда заставил мою дудочку звучать так, как она никогда раньше не звучала. Она плакала у меня в руках, плакала за все те мили и годы, что разделяли их. В самом начале у меня было похоже, будто звучит слово „Франческа“.

Когда моя дудочка замолчала, он уже стоял около своего столика и улыбался. Потом кивнул, заплатил по счету и ушел. С тех пор я всегда играл для него эту вещь. А он вставил в рамку фотографию старого крытого моста и подарил мне — в благодарность за музыку. Он не сказал, где находится это место, но внизу, под его дарственной надписью стояло: „Розовый мост“.

Однажды во вторник лет семь-восемь назад он не пришел. И через неделю его не было. Я подумал, что он, может, заболел, или еще что случилось в этом духе. Честно говоря, я здорово разволновался и пошел в гавань спросить, не видел ли кто его. Но никто ничего не знал. Тогда я взял лодку и отправился на остров, где он жил. У него был старый домишко — развалюха, по правде сказать, недалеко от воды.

Вот, значит, я там обретаюсь, а тут сосед его подходит и спрашивает, что, мол, я тут делаю. Я объясняю, так, мол, и так. А тогда сосед мне и говорит, что он умер — умер десять дней назад. Эх, до чего же мне было больно. Да и сейчас тоже. Я ведь привязался к нему. В нем, в старом бродяге что-то было такое. Сдается мне, он знал и понимал такие вещи, о которых мы, остальные, ничего не знали.

Спросил я у соседа про собаку. Он понятия не имеет. Да и самого Кинкейда, говорит, не знал. Я тогда бегом в кутузку. Ну и, конечно, старый Хайвей там, Вызволил пса и отдал его племяннику. Последний раз, когда я заходил к ним, у него с мальцом была самая что ни на есть любовь. И я очень этому рад.

Вот такие дела. А вскоре так получилось, что у меня стала неметь левая рука, когда я играю больше двадцати минут. Говорят, нелады с позвонками. Так что я теперь не работаю.

Но, знаешь, мне покоя не дает история, которую он рассказал о себе и той женщине. Поэтому я каждый вторник вечером беру свою дудку и играю эту песню — то есть его песню. Здесь играю, для себя.

И сам не знаю почему, я все смотрю на эту фотографию — ту, что он подарил мне. Играю и смотрю. Не могу глаз отвести от нее, пока играю. Не знаю, в чем тут дело.

Вот так и стою здесь по вторникам вечером. Старушка моя, дудка, рыдает, а я играю и играю для человека по имени Роберт Кинкейд и женщины, которую он называл Франческа».
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 10 пользователям

Пепел

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:33 + в цитатник
Пепел
Ночь пришла в округ Мэдисон. Был тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год, ее шестьдесят седьмой день рождения. Франческа уже два часа как лежала в постели. Все, что случилось тогда, двадцать два года назад, теперь подступило к ней, и она видела, слышала и ощущала запахи тех давно ушедших в прошлое событий.

Она вспомнила все, с начала до конца, и принялась вспоминать опять. Двадцать два года перед глазами ее стояли красные огни, удалявшиеся от нее по Девяносто второй дороге в тот безрадостный дождливый день. Франческа коснулась пальцами груди. Память о нем жива в ней: тело Роберта, мощные грудные мышцы, ощущение его тяжести на себе. Господи, как она любила этого человека! И потом тоже, даже больше, чем она могла себе представить. И продолжает до сих пор любить. Она все готова была сделать для него — все, кроме одного: она не могла разрушить жизнь своих близких, а возможно, и его жизнь тоже.

Франческа спустилась вниз и села у старого кухонного стола с желтой пластиковой поверхностью. Ричард в свое время настоял и купил новый стол. Но она попросила, чтобы старый не выбрасывали, а поставили в сарай. Перед тем как стол унесли, она тщательно завернула его в полиэтиленовую пленку.

— Не понимаю, что ты нашла в этом старье, — проворчал тогда Ричард, помогая перенести стол в сарай.

А после смерти Ричарда Майкл по ее просьбе принес стол обратно, не спрашивая, зачем ей это понадобилось, а только вопросительно посмотрел на нее, но она ничего не сказала.

А теперь Франческа сидела за этим столом. Через некоторое время она поднялась, подошла к буфету и вынула из ящика две белых свечи в маленьких медных подсвечниках. Она зажгла их, потом включила радио и крутила ручку настройки до тех пор, пока не услышала тихую музыку.

Долго Франческа стояла у мойки, слегка откинув назад голову и всматриваясь в воспоминания.

— Я помню тебя, Роберт Кинкейд, — шептала она. — Помню. Наверно, Хозяин Великой пустыни был прав. Наверно, ты был последним. Наверно, ковбои и в самом деле вымирают.

До того как умер Ричард, она ни разу не пыталась позвонить Кинкейду или написать ему, хотя все эти годы изо дня в день она жила так, словно ходила по лезвию ножа. Если бы она услышала его голос, то уехала бы к нему. И если бы она написала, то Роберт бы приехал за ней. Слишком глубокое было у них чувство. Все эти годы он тоже не звонил и не писал ей, после того как прислал фотографии и рукопись. Он понимал, сколько осложнений мог внести в ее жизнь.

В сентябре тысяча девятьсот шестьдесят пятого года она подписалась на «Нейшнл Джиографик», и в следующем году вышла статья о крытых мостах. Там была фотография Розового моста в теплых лучах утреннего света — света того утра, когда он нашел ее записку. На обложке они поместили фото, на котором упряжка лошадей тащила фургон к Горбатому мосту. Статью тоже написал Роберт.

На последней странице журнала, там, где представляли журналистов и фотографов, часто вместе с краткими сведениями помещали фотографии, среди которых были и его. Все те же серебристо-седые волосы, браслет, джинсы или брюки цвета хаки, через плечо фотоаппарат. На руках набухли вены. Она видела его среди песков пустыни Калахари, и у стен Джайпурского монастыря в Индии, и в каноэ в Гватемале, и на севере Канады. Он оставался прежним — ковбоем в дороге.

Франческа вырезала все фотографии и хранила их в большом коричневом конверте вместе с тем журналом, где была напечатана статья о крытых мостах, рукописью, двумя фотографиями и его письмом. Конверт она спрятала в ящике платяного шкафа, под своим нижним бельем, куда Ричард никогда не заглядывал. Все эти годы она собирала вырезки с фотографиями и, как сторонний наблюдатель, отмечала в облике Роберта Кинкейда появление признаков старости.

Улыбка его оставалась прежней, да и, пожалуй, высокая худощавая фигура с крепкими мускулами тоже. Но она видела, как все отчетливее становились заметны морщины около глаз, как начали горбиться плечи, обвисать щеки. Да, она видела. Она, которая знала каждую клеточку его тела лучше, чем что бы то ни было, чем свое собственное тело. И теперь, когда он старел, она желала его еще больше, если это вообще было возможно. Она чувствовала — нет, не чувствовала, а знала — что он один. Так оно и оказалось на самом деле.

Сидя на кухне за столом, Франческа пересматривала при тусклом пламени свечей все свои вырезки. Роберт Кинкейд смотрел на нее из самых отдаленных уголков земли. Она дошла до одного снимка, вырезанного из журнала шестьдесят седьмого года. Роберт работал на какой-то реке в Восточной Африке и был снят с довольно-таки близкого расстояния. Присев на корточки, и устремив взгляд в фотоаппарат, он готовился запечатлеть какой-то объект.

Когда она первый раз, много лет назад, увидела этот снимок, ей бросилось в глаза, что на серебряной цепочке вокруг шеи висит теперь небольшой медальон. К тому времени Майкл уже учился в колледже и не жил с ними, так что когда Ричард и Кэролин вечером легли спать, она достала увеличительное стекло Майкла, которым тот пользовался, когда собирал марки, и через него стала разглядывать медальон.

— Господи, — выдохнула она.

На медальоне было выгравировано: «Франческа». Единственная маленькая нескромность, которую Роберт себе позволил. И она, улыбаясь, простила ему. С тех пор на каждом фото он появлялся с медальоном на серебряной цепочке.


С тысяча девятьсот семьдесят пятого года его статьи или фотографии перестали встречаться в журнале. Исчезли упоминания о нем и в колонке на последней странице. Она тщательнейшим образом просматривала все номера, но ничего не находила. Ему к тому времени должно было уже быть шестьдесят два.

Когда в семьдесят девятом году Ричард умер и дети после похорон вернулись к своим семьям и делам, она стала подумывать о том, чтобы позвонить Роберту Кинкейду. Ей исполнилось пятьдесят девять, значит, ему шестьдесят шесть. Еще есть время, хотя и потеряно четырнадцать лет.

Целую неделю она размышляла об этом, а потом достала его письмо, где наверху был напечатан номер телефона его мастерской, и взяла трубку.

Сердце ее замерло, когда Франческа услышала длинные гудки. Потом раздался щелчок на другом конце провода, и она чуть было не повесила трубку. Женский голос произнес:

— Страховая компания Мак-Грегора.

Внутри у нее все оборвалось, но усилием воли она заставила себя заговорить и спросила, тот ли номер она набрала. Номер оказался правильный. Франческа поблагодарила секретаршу и повесила трубку.

Тогда она связалась с диспетчерской в Беллингхеме. Такой фамилии у них не значилось. Она попробовала узнать о нем в Сиэтле. То же самое. Позвонила в отделение Торговой палаты обоих городов и попросила проверить в городских телефонных книгах, не значится ли там фамилия Кинкейд. Они проверили: ее не оказалось. «В конце концов, он может быть где угодно», — подумала тогда она.

Франческа вспомнила, что он упоминал «Нейшнл Джиографик» и позвонила туда. Секретарша в редакции оказалась очень вежливой, но сказать ничего не могла, так как пришла в журнал совсем недавно. Но она предложила Франческе связатся с кем-нибудь из тех, кто мог помочь. На третий раз поиски увенчались успехом, и с Франческой говорил помощник редактора, проработавший в журнале двадцать лет. Он помнил Роберта Кинкейда.

— Хотите отыскать его, да? Настоящий дьявол был, а не фотограф, извините за выражение. Вредный до невозможности, в хорошем смысле слова, и неуступчивый. Видите ли, он занимался искусством ради самого искусства, а с такой публикой, как наша, это не очень проходит. Читатели любят красивые, профессионально сделанные картинки, но без буйной фантазии.

Мы всегда считали Кинкейда немного, так сказать, с причудами. Близко никто из нас его не знал. Но в своем деле он был, несомненно, ас. Его посылали куда угодно, и он все делал как надо, хотя в большинстве случаев не соглашался с мнением редакторов. Что же касается его местопребывания на данный момент, то я тут просмотрел его дело, пока мы с вами разговариваем. Он ушел из журнала в семьдесят пятом году. Адрес и телефон у меня записаны следующие… — и он зачитал Франческе те сведения, которые она уже имела. С тех пор Франческа перестала его разыскивать.

Так она и жила, с каждым годом позволяя себе думать о Роберте Кинкейде все чаще и чаще. Франческа все еще хорошо управлялась с машиной и несколько раз в году совершала поездки в Де-Мойн — пообедать в том самом ресторане, куда он водил ее. В одну из таких поездок она купила толстую тетрадь в кожаном переплете. Туда она стала заносить аккуратным почерком историю своей любви и свои мысли о Роберте Кинкейде. Ей потребовалось купить еще две таких тетради, прежде чем она удовлетворилась тем, что у нее получилось.

А Уинтерсет из года в год рос и развивался. В городе активно действовала организация, в основном состоящая из женщин, в функции которой входило покровительство искусству, и уже несколько лет подряд там велись разговоры о реставрации старых мостов. На холмах, подальше от города, предприимчивые молодые люди строили дома. Нравы стали значительно мягче, длинные волосы у мужчин уже не служили поводом для косых взглядов хотя сандалии все еще были редкостью, и поэты тоже.

И все-таки, за исключением нескольких подруг, Франческа перестала общаться с местными жителями. Это не осталось незамеченным, как и тот факт, что ее часто видели у Розового моста и иногда — у Кедрового. Но объяснение нашлось само собой. «У стариков частенько появляются причуды», — говорили между собой люди и на том все успокоились.

Второго февраля тысяча девятьсот восемьдесят второго года у ее дома остановился фургон Государственной почтово-посылочной службы. Франческа не помнила, чтобы заказывала что-нибудь по почте и, расписавшись в получении посылки, с недоумением оглядела пакет с адресом: «Франческа Джонсон, РР 2, Уинтерсет, Айова, 50273». Внизу значился адрес юридической фирмы в Сиэтле.

Пакет был тщательно завернут в бумагу и застрахован. Франческа отнесла его на кухню, положила перед собой и осторожно развернула. Внутри оказались три коробки, переложенные для большей сохранности пенопластом. К одной из них сверху прикрепили небольшой конверт, имеющий изнутри войлочную прокладку. Другой, фирменный, был приклеен ко второй коробке. На нем значился ее адрес и обратный адрес фирмы.

Франческа оторвала клейкую ленту с фирменного конверта и распечатала его. Руки ее дрожали.

«Двадцать пятое января 1982 года Миссис Франческе Джонсон, РР 2, Уинтерсет, Айова 50273.

Дорогая миссис Джонсон!

Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда…»

Франческа опустила руку, в которой держала письмо. Порывы ветра разметали снег с замерзших полей и, подхватывая кукурузную шелуху со стерни, сносили ее к проволочному забору. Она снова поднесла письмо к глазам:

«Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда…»

— Роберт… о Роберт… Нет, — она произнесла эти слова совсем тихо и склонила голову.

Прошел час, прежде чем она почувствовала себя в силах прочитать письмо. Прямолинейность юридического языка, точность и беспощадность формулировок вызывала в ней негодование.

«Мы являемся распорядителями…»

Адвокат выполняет свои обязанности по отношению к клиенту.

Но где, где в этих словах сила леопарда, что пришел к ней с неба, держа комету за хвост? Где тот шаман, спросивший у нее дорогу к Розовому мосту в жаркий августовский день? И где тот человек, который смотрел на нее с подножки грузовика Гарри — на нее, сидевшую в пыли у ворот фермы, затерянной на просторах Айовы?

Это письмо должно быть на тысячу страницах. Оно должно говорить, кричать о том, что засохло целое звено в цепи эволюционного развития. И о том, что с вольной жизнью в этом мире покончено навсегда. В нем ни слова не было о ковбоях, что вырываются из-за проволочных заборов, как кукурузная шелуха в зимнюю вьюгу.

«…Его единственное завещание составлено восьмого июля тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Инструкции в отношении тех предметов, которые Вы найдете приложенными к данному письму, точны и не вызывают сомнений. В случае, если бы Вас не удалось найти, содержимое посылки предали бы огню.

Внутри коробки с надписью „Письмо“ Вы найдете сообщение, которое он оставил для Вас в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году. Покойный запечатал его в конверт, который до настоящего времени остается неоткрытым.

Останки покойного мистера Кинкейда были кремированы. По его просьбе их не захоронили. Пепел, также в соответствии с его волей, был развеян одним из наших сотрудников неподалеку от Вашего дома. Полагаю, это место называется Розовый мост.

Если Вы сочтете нужным обратиться к нам за услугами, мы всегда в Вашем распоряжении.

Искренне Ваш Аллен В. Киппен, поверенный».

Франческа перевела дыхание, вытерла глаза и принялась исследовать содержимое коробки.

Она уже знала, что находится внутри маленького пухлого конверта. Знала так же точно, как то, что после зимы наступит весна. Франческа осторожно вскрыла конверт и заглянула внутрь. Серебряный медальон на цепочке был сильно поцарапан, на одной стороне его было написано «Франческа». На другой крошечными буквами выгравировано:

«Просьба к тому, кто найдет этот медальон, послать его Франческе Джонсон РР 2, Уинтерсет, Айова, США».

Серебряный браслет она нашла в самом низу — он был завернут в папиросную бумагу. Вместе с браслетом в пакетике лежал листок бумаги. На нем было написано ее почерком:

«Если хотите поужинать снова „в час, когда белые мотыльки начинают свой танец“, приходите сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет».

Ее записка с Розового моста. Он сохранил на память даже этот маленький клочок бумаги.

Потом Франческа вспомнила, что эта записка была единственной вещью, которая осталась у него от нее, единственным доказательством, что она вообще существовала, не считая призрачных образов на рассыпающейся от времени пленке. Маленькая записка с Розового моста. Она вся была в пятнах и потертостях на многочисленных изгибах, как если бы ее долго хранили в бумажнике.

Как часто он перечитывал записку, вдали от холмов Срединной реки? Франческа представляла, как он держит в руке этот клочок бумаги и перечитывает его в который раз под слабой лампочкой в самолете, когда летит куда-нибудь на край света, или как он сидит на земляном полу бамбуковой хижины посреди джунглей и, освещая записку карманным фонариком, читает ее, складывает и убирает в бумажник, или в дождливый вечер у себя в квартире в Беллингхеме, он достает ее, а потом смотрит на фотографии женщины, прислонившейся к столбику забора летним утром или выходящей на закате солнца из-под крыши Кедрового моста.

Во всех трех коробках лежали фотоаппараты и к ним объективы. Они были покрыты многочисленными царапинами как боевыми шрамами. Франческа перевернула один из аппаратов и прочитала на наклейке «Никон». В верхнем левом углу виднелась буква «Ф». Это был тот самый фотоаппарат, который она подала ему, когда он работал у Кедрового моста.

Наконец дошла очередь до письма. Оно было написано от руки на бумаге с его штампом. В конце стояло число: шестнадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.

«Дорогая Франческа!


Надеюсь, это письмо благополучно дойдет. Не знаю, когда ты получишь его. Возможно, когда меня уже не будет в живых. Сейчас мне шестьдесят пять — тринадцать лет прошло с тех пор, как я подъехал к твоему дому, чтобы спросить, куда мне ехать дальше.

Я рискнул послать тебе эту посылку и надеюсь, что она не доставит серьезных забот. Просто мне невыносима была сама мысль, что эти аппараты попадут на полку какого-нибудь заштатного магазина подержанных вещей или просто в чужие руки. Они в довольно-таки неважном состоянии, но мне больше некому оставить их. Пожалуйста, прости меня, что я подвергаю тебя неприятностям, посылая их тебе.

Почти все это время, с шестьдесят пятого по семьдесят пятый год я находился в разъездах. Мне необходимо было избавиться хотя бы частично от постоянного острого желания позвонить тебе или приехать за тобой. С этим желанием я просыпался и засыпал. Поэтому я соглашался на любые задания, лишь бы уехать куда-нибудь подальше от тебя. Бывали моменты — и очень часто — когда я говорил себе: „К черту все! Я поеду в Уинтерсет и заберу Франческу с собой, чего бы это ни стоило“.

Но я помню твои слова и не могу не уважать твои чувства. Наверно, ты поступила правильно. Ясно только одно: уехать от тебя в то жаркое утро в пятницу было самым трудным из всего, что мне приходилось делать в жизни. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, что кому-нибудь выпадало испытать похожее.

В семьдесят пятом году я ушел из „Нейшнл Джиографик“ — решил, что остаток жизни стоит посвятить работе на самого себя. А чтобы прожить, я беру мелкие заказы для наших местных издательств — снимаю окрестности или выезжаю на несколько дней, не больше, куда-нибудь в переделах штата. Деньги мне, конечно, платят ничтожные, но я вполне обхожусь, как, впрочем, и всегда обходился.

Снимаю я в основном пейзажи рядом с Пьюджет-Саунд. Это мое любимое место. Я так думаю, когда человек стареет, его начинает тянуть к воде.

Да, у меня теперь есть собака, золотистый ретривер. Зовут его Хайвей6. Он почти всегда путешествует со мной — высунет голову из окна и вынюхивает, что бы еще поснимать интересного.

В семьдесят первом году я упал со скалы в штате Мэн — работал там в Национальном парке „Акадия“ и сломал лодыжку. Пока я летел, у меня сорвалась с шеи цепочка с медальоном. К счастью, они оказались недалеко от того места, где я упал. Я нашел их и отдал ювелиру починить.

Все эти годы, Франческа, я живу с ощущением, будто мое сердце покрылось пылью — по-другому это не назовешь. До тебя в моей жизни было немало женщин, но после тебя — ни одной. Я не давал никаких обетов, просто эта сторона жизни меня больше не интересовала.

Как-то я видел канадского гуся — его подругу подстрелили охотники. Ты, наверно, знаешь, эти птицы спариваются на всю жизнь. Бедолага несколько дней кружил над прудом, улетал, потом снова возвращался. Последний раз, когда я видел его, он одиноко плавал среди стеблей дикого риса — все искал свою подругу. Возможно, такая аналогия покажется слишком очевидной для литературно-образованного человека, но, должен признаться, чувствую я себя именно как этот канадский гусь.

Знаешь, очень часто туманным утром или днем, когда солнечные лучи скользят по водам нашего северо-запада, я пытаюсь представить, где ты и что делаешь в тот момент, когда я думаю о тебе. Наверно, ничего такого, что было бы недоступно пониманию — бродишь по саду, сидишь на крыльце дома, стоишь у раковины на кухне. Как-то так.

Я все помню. Помню, как ты пахнешь, и какая ты на вкус — летняя. Я чувствую прикосновение твоей кожи к моей и слышу, как ты что-то шепчешь, когда мы лежим вместе.

Однажды Роберт Пенн Уоррен7 сказал: „Мир, покинутый Богом“. Неплохо звучит.

Я не жалуюсь и не жалею себя — никогда этим не занимался и не склонен к этому. Просто благодарен судьбе за то, что по крайней мере я встретил тебя. Ведь мы могли пролететь друг мимо друга, как две пылинки во Вселенной.

Бог, космос или как там еще называют ту великую силу, что поддерживает мировой порядок и равновесие, не признает земного времени. Для Вселенной четыре дня — то же самое, что четыре миллиарда световых лет. Я стараюсь помнить об этом.

Но все-таки я — человек, и никакие философские обоснования не могут помочь мне не хотеть тебя, не думать о тебе каждый день, каждую секунду, и беспощадный вой времени — того времени, которое я никогда не смогу провести рядом с тобой, — не смолкает в моей голове ни на мгновение.

Я люблю тебя, люблю так глубоко и сильно, как только возможно любить.

Последний ковбой, Роберт.

P.S. Прошлым летом я поставил Гарри новый мотор, и он теперь отлично бегает».

Посылка пришла пять лет назад, и с тех пор Франческа перебирала эти вещи каждый год в день своего рождения. Она держала их — фотоаппараты, браслет и цепочку — на полке платяного шкафа, в деревянном сундучке, который по ее просьбе сделал из ореха местный плотник. Она сама придумала конструкцию и попросила, чтобы изнутри сундучок был обит войлоком и снабжен фильтром, чтобы в него не попадала пыль. «Хитрая вещица», — заметил ей плотник, но Франческа только улыбнулась в ответ.

И наконец, после осмотра ящичка наступала очередь последней части ритуала — рукописи. Франческа читала ее при свечах, когда уже становилось совсем темно. Она принесла ее из гостиной на кухню, села за покрытый желтым пластиком стол поближе к свече и закурила свою единственную за весь год сигарету — «Кэмэл». Потом она глотнула бренди и принялась читать.

«УСТРЕМЛЯЯСЬ ИЗ ИЗМЕРЕНИЯ „ЗЕТ“
РОБЕРТ КИНКЕЙД
Существуют в пути повороты, суть которых я никак не могу понять, хотя всю жизнь, кажется, скольжу по их изогнутым хребтам. Дорога переносит меня в измерение „Зет“, и мир становится просто плотным слоем вещей и существует параллельно мне, где-то в другом месте, как если бы я стоял, засунув руки в карманы и сгорбив плечи у витрины огромного магазина, и заглядывал сквозь стекло внутрь.

В измерении „Зет“ происходят странные вещи. Долго-долго я еду под дождем через Нью-Мексико, и за крутым поворотом к западу от Магделены магистраль превращается в лесную дорожку, а дорожка — в звериную тропу. Один взмах щеток на лобовом стекле — и перед глазами предстает нехоженая чаща. Еще взмах — и снова все изменилось. На этот раз передо мной вечные льды. Я крадусь по низкой тропе, завернувшись в шкуру медведя, волосы всклокочены на голове, в руке копье, тонкое и твердое, как сам лед. Весь я — комок мускулов и неукротимое коварство. Но за льдами, дальше, в глубине сути вещей, находятся соленые воды, и тогда я ныряю. У меня есть жабры, я покрыт чешуей. Больше я уже ничего не вижу, кроме бесконечного планктона на отметке „нуль“.

Эвклид8 не всегда был прав. Он исходил из параллельности во всем, от начала до конца. Но возможен и неэвклидов путь, когда параллельные прямые встречаются, далеко, но встречаются, — в точке, которая отодвигается, по мере того как приближаешься к ней. Это называется иллюзия конвергенции, мираж, в котором сливаются две параллельные прямые.

И все-таки я знаю, что такое возможно в действительности. Иногда получается идти вместе, и одна реальность выплескивается в другую. Возникает своего рода мягкое переплетение двух миров. Не строгое пересечение нитей в ткацких машинах, как это происходит в мире точности и порядка — нет. Здесь не услышать стука челнока. Оно… просто… просто дышит. И это тихое дыхание двух переплетенных миров можно услышать и даже ощутить. Только дыхание.

И я медленно наползаю на эту реальность, обтекаю ее, просачиваюсь под нее, сквозь нее, сворачиваюсь рядом — но с силой, с энергией, и всегда, всегда я отдаю ей себя. Она это чувствует и приближается навстречу со своей собственной энергией и в свою очередь отдает себя — мне.

Где-то глубоко внутри дышащей материи звучит музыка, и начинает закручиваться долгая спираль странного танца — танца со своим собственным ритмом, и первобытный человек с всклокоченными волосами и копьем в руке подчиняется этому ритму. Медленно-медленно сворачивается и разворачивается в темпе адажио — всегда адажио. Первобытный человек устремляется… из измерения „Зет“ — в нее».

К вечеру этого дня — ее шестьдесят седьмого дня рождения, — дождь прекратился. Франческа положила коричневый конверт на дно ящика старого секретера. После смерти Ричарда она решила, что будет хранить конверт в сейфе банка, и только раз в году на эти несколько дней она приносила его домой.

Затем наступил черед орехового сундучка — захлопнута крышка, и сундучок вернулся на свое место в платяном шкафу ее спальни.

Днем она ездила к Розовому мосту. Теперь же можно выйти на крыльцо. Она вытерла полотенцем качели и села. Доски очень холодные, но она посидит всего несколько минут, как и всегда.

Она поднялась, подошла к воротам и постояла немножко. Последнее, что осталось сделать — выйти на дорожку. Спустя двадцать два года она все еще видела его, — как он выходит из кабины грузовика в тот жаркий день, потому что ему надо было узнать, куда ехать дальше. И еще она видела, как подпрыгивает на ухабах сельской дороги грузовик Гарри, останавливается, на подножке появляется Роберт Кинкейд — и оборачивается назад.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 8 пользователям

Дорога и странник

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:29 + в цитатник
Дорога и странник
За эти несколько дней Роберт Кинкейд забросил все свои дела. И Франческа Джонсон оставила работу на ферме, делая лишь самое необходимое. Все время они проводили вместе, разговаривали или занимались любовью. Два раза, по ее просьбе, он брал гитару и, подыгрывая себе, пел для нее. Голос его был совсем неплох — нечто среднее между сносным и хорошим — хотя он немного смущался и говорил ей, что она его первая публика. Когда он сказал это, Франческа улыбнулась и поцеловала его, а потом снова погрузилась в свои чувства, слушая, как он поет о вельботах и песчаных бурях. Однажды они завели Гарри и ездили вдвоем в аэропорт в Де-Мойн — ему нужно было отправить отснятую пленку в Нью-Йорк. Кинкейд всегда посылал вперед несколько катушек, если позволяли условия, чтобы редакторы имели возможность оценить его работу, а техники могли проверить состояние затворов фотоаппаратов.

Потом они зашли в какой-то очень изысканный ресторан. Он протянул руки через стол, взял ее руки в свои и долго смотрел на Франческу напряженным пристальным взглядом. Официант, глядя на них, улыбался, в глубине душе надеясь, что когда-нибудь и ему выпадет испытать то же самое.

Франческа поражалась способности Роберта Кинкейда предвидеть будущий конец уготованного ему судьбой пути и тому, как спокойно он это принимает. Он видел, что племя ковбоев вымирает, понимал, что вместе с ними суждено уйти и ему. Она начала понимать, что он имел в виду, когда говорил о засыхающей ветви эволюционного древа и о том, что сам он остался на конце этой ветви. Однажды, когда он говорил о том, что сам называл «оставшимися напоследок вопросами», он шепотом процитировал: «Никогда больше! — возопил Хозяин Великой пустыни. — Никогда! Никогда!» За собой он не видел продолжение — эволюционная разновидность, к которой он принадлежал, была обречена на гибель.

Разговор произошел в четверг, после того как весь день они занимались любовью. Оба знали, что объяснения не избежать, и оба оттягивали момент, как только могли.

Наконец он спросил:

— Что будем делать?

Франческа молчала. Все внутри у нее разрывалось на части. Потом сказала очень тихо:

— Я не знаю.

— Послушай, хочешь я останусь здесь или в городе — все равно. Когда они приедут, я просто приду и поговорю с твоим мужем. Объясню ему все как есть. Конечно, это будет нелегко, но я справлюсь.

Она покачала головой.

— Ричард не поймет этого, он просто не мыслит такими категориями и не приемлет существования предопределенности или страсти и вообще всего того, о чем мы говорим и что переживаем. И никогда не поймет. Я не хочу сказать, что он человек второго сорта, нет. Просто такие вещи слишком далеки от его сознания. Он не привык иметь с ними дело.

— Так, значит, пусть все останется, как есть? — Роберт смотрел на нее серьезно, не улыбаясь.

— Я не знаю. Пойми, Роберт, в каком-то странном смысле ты владеешь мной. Я не хотела этого, так случилось. Уверена, что и ты к этому не стремился. Я больше не сижу рядом с тобой на траве, а заперта в тебе, как добровольный узник.

Он ответил:

— Не уверен, что ты во мне, Франческа, или я в тебе и владею тобой. По крайней мере, не хочу тобой владеть. Мне кажется, мы оба находимся сейчас внутри совсем другого существа, которое сами создали. Оно называется «мы».

И даже не внутри этого существа. Оно — это мы сами, которые потеряли самих себя, но создали нечто новое — переплетение нас обоих. Господи, мы же любим друг друга, любим так глубоко, так сильно, как только возможно любить.

Давай путешествовать вместе, Франческа. Это совсем не трудно. Мы будем заниматься любовью в песках пустыни и пить бренди на балконах Момбасы и смотреть, как под утренним бризом поднимают паруса аравийские дау5. Я покажу тебе страну львов и старинный французский город в Бенгальском заливе — там есть чудный ресторан на крыше одного из домов. Ты увидишь, как карабкаются в ущельях гор поезда, полюбуешься маленькими харчевнями басков в Пиренеях. Мы сможем увидеть тигриный заповедник в Южной Индии. Там есть огромное озеро, а посреди него остров. Это удивительное место. А если ты не хочешь все время ездить, я могу открыть где-нибудь мастерскую и делать репортажи для местных жителей или портреты — да что угодно. И мы будем прекрасно жить.

— Роберт, выслушай меня. Вчера ночью ты сказал мне одну вещь, которую не могу забыть. Помнишь, я все шептала тебе о твоей силе? Господи, ты очень сильный. А ты сказал о себе: «Я — путь, и странник в пути, и все паруса на свете». Ты совершенно правильно сказал. Именно так ты себя ощущаешь и чувствуешь дорогу внутри себя. В каком-то смысле — я не уверена, что смогу это точно объяснить — ты, Роберт, и есть дорога, которая ведет в то место, где мечта разбивается о действительность. И вот оттуда ты и идешь, и дорога эта — ты сам.

Ты — старые рюкзаки в грузовике по имени Гарри и огромные самолеты, что летят в Азию. И я хочу, чтобы таким ты и остался. И если твой путь действительно ведет в эволюционный тупик, то врезайся в него на полном ходу. У меня возникают сомнения, что ты можешь сделать это, если я буду рядом. Разве ты не видишь, что я люблю тебя слишком сильно, чтобы позволить себе хотя бы в чем-то ограничить твою свободу? Сделать это — значит убить то дикое великолепное животное, которое живет в тебе, а с ним погибнет и твоя сила.

Он хотел что-то сказать, но Франческа остановила его:

— Роберт, подожди. Дослушай до конца. Если ты возьмешь меня на руки, посадишь в грузовик и силой увезешь отсюда, я и не пикну. То же самое произойдет, если ты просто позовешь меня с собой. Но я думаю, что ты этого не сделаешь, так как слишком хорошо понимаешь меня и мое внутреннее состояние, понимаешь и мою ответственность за других.

Да, здесь скучно. Я имею в виду мою жизнь. В ней не хватает романтики, любовных переживаний, танцев на кухне при свечах, чудесного ощущения близости с человеком, который знает, как любить женщину. Иными словами, здесь не хватает тебя. Но на мне лежит проклятие ответственности. За Ричарда, за детей. Мой отъезд, мое отсутствие само по себе будет тяжелым ударом для Ричарда. Уже одно это разрушит его жизнь.

Но в довершение всего — и это, пожалуй, еще хуже — ему придется всю оставшуюся жизнь слышать за спиной шепот соседей: «Это Ричард Джонсон. Его распутная женушка-итальянка сбежала с длинноволосым фотографом несколько лет назад». Вот что они скажут. Ричарду придется все это выносить. И дети тоже будут слышать насмешки со всех сторон, пока не уедут из Уинтерсета. Они тоже будут страдать. И возненавидят меня за это.

Пойми, как бы я ни хотела находиться рядом с тобой, быть частью тебя, я не могу порвать со всем, забыть свои обязанности и исчезнуть. Если ты заставишь меня с помощью силы или убедишь меня, я пойду с тобой, так как не могу противостоять тебе, Роберт. И несмотря на все мои слова, на мою убежденность, что нельзя лишать тебя твоих дорог, я все равно пойду с тобой, потому что, как обычная эгоистка, хочу тебя — для себя.

Но прошу, не делай этого. Не заставляй меня забыть свои обязательства, ответственность. Я не смогу жить с мыслью о том, что сделала. Если я уйду с тобой сейчас, эта мысль превратит меня в нечто совсем иное, чем та женщина, которую ты встретил и полюбил.

Роберт Кинкейд молчал. Он знал что она имеет в виду, говоря о дорогах и об ответственности — о том, как чувство вины может изменить ее. И в чем-то соглашался с Франческой. Глядя в окно, Роберт внутренне боролся с собой, преодолевая самого себя, чтобы понять ее до конца. Она заплакала.

Тогда он обнял ее, и они долго молчали. Потом он тихо произнес:

— Я хочу сказать тебе одну вещь, Франческа, одну-единственную. И никогда больше не заговорю об этом и не повторю кому-нибудь другому. Прошу тебя, запомни! В том океане двойственности, в котором мы живем, такого рода определенность приходит только раз, и никогда больше не повторяется, сколько бы жизней мы не прожили.

Ночью они снова занимались любовью. Это была ночь с четверга на пятницу, и, когда взошло солнце, они продолжали лежать, время от времени прикасаясь друг к другу и что-то шепча. Потом Франческа уснула, а когда она открыла глаза, солнце стояло высоко над горизонтом, и жара начинала давать о себе знать. Она услышала, как во дворе скрипнула дверь кабины Гарри-грузовичка, и торопливо накинула на себя первую попавшуюся одежду.

Он уже сварил кофе и сидел за столом на кухне, дымя сигаретой. Увидев ее, он невесело усмехнулся. Она бросилась к нему, обхватила руками его голову и уткнулась лицом в его плечо. Роберт легонько обнял ее и посадил к себе на колени. Ладони его нежно поглаживали ее плечи и руки.

Наконец Роберт встал. На нем снова были его старые джинсы с оранжевыми подтяжками поверх чистой рубашки цвета хаки, ботинки туго зашнурованы, нож на своем месте. Рабочая безрукавка висела на спинке стула, из кармана торчал тросик со штоком. Ковбой собрался в дальнюю дорогу.

— Я, пожалуй, поеду.

Она кивнула, с трудом удерживаясь, чтобы не заплакать. В его глазах тоже стояли слезы, но он продолжал улыбаться своей незаметной грустной улыбкой.

— Ничего, если я как-нибудь напишу тебе? Я бы хотел по крайней мере послать пару фотографий.

— Ничего, — сказала Франческа, вытирая глаза кончиком кухонного полотенца. — Я придумаю какую-нибудь причину, почему мне приходят письма от приезжего хиппи-фотографа. Если, конечно, их не будет слишком много.

— У тебя ведь есть мой адрес и телефон?

Она кивнула.

— Если не застанешь меня там, позвони в «Нейшнл Джиографик». Вот номер, — он вырвал листок из блокнота и протянул ей. — Да и на последней странице журнала тоже всегда печатают телефоны, — добавил он. — Спросишь редакцию. Они скажут тебе, где я. Захочешь увидеться или просто поговорить, звони без колебаний. Где бы я ни был, в любой точке земного шара, заказывай разговор, а я оплачу — тогда тебе не будут присылать счетов и никто ничего не узнает. Франческа, я пробуду здесь еще несколько дней. Подумай о том, что я тебе сказал. Я приеду к вам и все устрою, и мы сможем уехать вместе.

Франческа молчала. Она знала, что он действительно может это сделать. Ричард был на пять лет моложе его, но ни в физическом отношении, ни в умственном не мог сравниться с Робертом Кинкейдом.

Голова ее была пустой, мысли ушли куда-то далеко-далеко, все кружилось перед глазами.

«Не уезжай, Роберт Кинкейд!» — слышала она свой собственный немой крик.

Он взял ее за руку, и они вышли из дома направляясь к грузовику, и остановились около него. Роберт уже поставил ногу на подножку, но затем соскочил назад и снова обнял ее. Так они стояли несколько минут, ни один из них не произнес ни слова. Франческа и Роберт стояли, запечатлевая навеки образ друг друга, признавая и подтверждая еще и еще раз существование того нового, что возникло между ними.

Роберт выпустил из объятий Франческу и прыгнул в кабину. Дверь осталась открытой, он сидел за рулем, а слезы медленно катились по его щекам. Франческа тоже ничего не видела от слез. Потом он медленно закрыл дверь, старые петли негромко скрипнули. Как всегда, Гарри не хотел заводиться, но Роберт ботинком слегка ударил несколько раз по акселератору, и в конце концов старый грузовик повиновался.

Он включил задний ход и некоторое время сидел с нажатой педалью сцепления. Потом махнул рукой в сторону проезда и, усмехнувшись, сказал:

— Ты знаешь, мне предстоит дорога. Через месяц я буду на юго-востоке Индии. Хочешь, пришлю тебе оттуда открытку?

Не в состоянии говорить, Франческа только отрицательно покачала головой. Найти у себя в почтовом ящике такое послание для Ричарда будет уже слишком. Она знала, что Роберт понимает ее. Он кивнул.

Грузовик подался немного назад, колеса захрустели по гравию. Из-под кузова во все стороны бросились врассыпную цыплята. Джек пустился вдогонку одному из них, загнал его в сарай и громко залаял.

Роберт Кинкейд высунул руку в открытое окно и помахал. Солнце вспыхнуло на серебряном браслете. Верхние пуговицы его рубашки были расстегнуты.

Он медленно выехал со двора. Слезы застилали Франческе глаза, и она поднесла руки к лицу, чтобы смахнуть их, но они снова набегали, и солнце играло в них, словно в прозрачных кристаллах.

Она подбежала к воротам и остановилась за кустами, чтобы в последний раз увидеть, как бросает из стороны в сторону на ухабах старого Гарри. Перед поворотом грузовик остановился, дверь кабины открылась, и Роберт Кинкейд встал на подножку, чтобы еще раз посмотреть на Франческу. На расстоянии ста ярдов она казалась совсем маленькой.

Разогретый Гарри нетерпеливо подрагивал, дожидаясь, когда ему разрешат ехать дальше. Не делая ни единого движения навстречу другу другу, Франческа и Роберт Кинкейд просто смотрели — она, жена фермера из Айовы, и он, творение засыхающей ветви эволюционного дерева, один из последних на земле ковбоев. Тридцать секунд его острый взгляд фотографа не пропускал ничего, запоминая образ, который Роберт никогда не сможет забыть.

Потом он сел за руль, закрыл дверь грузовика, надавил на сцепление и, глядя сквозь слезы на дорогу, повернул налево, в сторону Уинтерсета. Перед тем как ферма должна была скрыться за небольшой рощицей, Роберт еще раз обернулся и увидел, что Франческа сидела прямо на пыльной дороге сразу за воротами ее дома, опустив голову и закрыв лицо руками, а ее плечи вздрагивали от рыданий, которые она не могла больше сдерживать.

Ричард и дети приехали к вечеру, полные впечатлений о ярмарке и гордые победой бычка. За него они получили ленту, а животное тут же продали на убой. Кэролин немедленно села на телефон, а Майкл взял «Форд» и отправился в город, как это он обычно делал по пятницам — поболтаться с ребятами на площади и подразнить проезжающих мимо девушек. Ричард включил телевизор и принялся за кукурузный хлеб с маслом и кленовым сиропом, поминутно расхваливая кулинарные способности Франчески.

Она осталась сидеть на качелях у заднего крыльца. В десять программа закончилась, и Ричард показался в дверях. Потянувшись всем телом, он сказал:

— Хорошо быть дома, уж это точно.

Взгляд его задержался на ней, и он добавил:

— Ты в порядке, Фрэнни? Я смотрю, ты не то устала, не то мечтаешь или еще что?

— Да нет, все хорошо, Ричард. Я рада, что вы благополучно вернулись.

— Пожалуй, пора на боковую. Неделя выдалась будь здоров. Эта ярмарка и все такое, я порядком выдохся. Идешь, Фрэнни?

— Еще не сейчас. Здесь так хорошо, и я бы еще немножко посидела.

Франческа чувствовала смертельную усталость, но боялась, что у Ричарда на уме секс, а на это она была сегодня просто не способна.

Она тихонько качалась на качелях, отталкиваясь босыми ногами от ступенек крыльца. До слуха ее доносились шаги мужа, когда он перемещался с места на место в их спальне. Из глубины дома слышалась музыка — Кэролин включила радио.

В последующие несколько дней она постаралась не ездить в город. Роберт Кинкейд был где-то рядом, всего в нескольких милях от ее дома, и она боялась, что не сможет сдержать себя, если снова увидит его. Самой себе она призналась, что может попросту броситься к нему и крикнуть: «Все, я еду с тобой!» Один раз она уже бросила вызов судьбе и встретилась с ним у Кедрового моста. Решиться на это второй раз означало слишком большой риск.

Но ко вторнику запасы еды в доме начали иссякать, а Ричарду срочно понадобилось купить запасные части для комбайна — начало сбора кукурузы было не за горами, всю технику следовало привести в порядок. День выдался унылый, слишком холодный для августа. С утра зарядил дождь, и серая пелена тумана опустилась совсем низко, окутывая верхушки деревьев и вершины холмов.

Ричард купил все необходимое и пошел выпить кофе с другими фермерами, а она отправилась по магазинам. Он знал, сколько ей обычно требуется на это времени, и, когда Франческа вышла с покупками из супермаркета, Ричард уже ждал ее. Увидев свою жену, он выскочил из машины, на ходу натягивая кепку «Эллис-Чалмерс», и принялся помогать ей переносить сумки в «Форд». Франческа села в кабину, а Ричард стал раскладывать пакеты. Все пространство вокруг ее колен оказалось занято. Ей вспомнились рюкзаки и штативы.

— Придется еще разок заскочить в хозяйственный, — услышала она слова мужа. — Я забыл купить одну деталь.

Они поехали по Сто шестьдесят девятой дороге, часть которой составляла главную улицу Уинтерсета. Через дом от бензоколонки «Тексако» она увидела, как на дорогу выруливает Гарри. Щетки на лобовом стекле яростно разгоняли дождь. Грузовик ехал впереди, в том же, что и они, направлении.

Их «Форд» догнал старый грузовик, но не стал его перегонять, а поехал сзади. С высоты своего сиденья Франческа видела черный брезент, подсунутый под старую шину. Под брезентом очерчивались контуры чемодана и футляра с гитарой, втиснутые в угол за запасным колесом. Окно кабины заливал дождь, но она сумела разглядеть голову и плечи. Роберт наклонился вперед, как будто искал что-то в отделении для перчаток. Восемь дней назад он сделал то же самое, и его рука коснулась тогда ее бедра. А семь дней назад она ездила в Де-Мойн за розовым платьем.

— Далеко забрался грузовичок, — прокомментировал Ричард. — Посмотри, номера-то вашингтонские. Вроде бы за рулем сидит женщина — волосы длинные. Хотя постой-ка! Держу пари, это тот самый фотограф, про которого мне рассказывали в кафе.

Несколько кварталов они ехали за Робертом Кинкейдом по сто шестьдесят девятой дороге на север, до пересечения ее с Девяносто второй, которая пролегает с запада на восток. На перекрестке они остановились. В этом месте движение было особенно интенсивным — мощные потоки машин устремлялись во всех направлениях, к тому же шел дождь, и видимость становилась все хуже и хуже.

Они стояли друг за другом примерно полминуты, он на тридцать футов впереди нее. Еще оставалась возможность все изменить. Выбежать, на дорогу, броситься к правой двери Гарри, вскарабкаться на рюкзаки, холодильник и штативы.

Уже в пятницу, в ту самую минуту, когда Роберт Кинкейд уехал от нее, Франческа поняла, насколько она ошибалась, думая, что все знает о своих чувствах к нему. Она не сумела измерить силу своей любви. И только сейчас Франческа начала осознавать то, что он понял сразу, но в чем не смог ее убедить.

Прикованная к своему месту цепями ответственности, она сидела не шевелясь и только как завороженная смотрела на окно стоящего перед ними грузовика. Но вот уже на грузовике зажегся левый сигнал поворота, еще секунда — и он уедет. Ричард ловил на приемнике какую-то программу.

В голове ее происходило что-то непонятное. Франческа видела все, как на замедленной съемке. Вот включается стрелка на светофоре… и медленно, медленно Гарри трогается с места… Длинные ноги нажимают на педали сцепления и газа, перекатываются под кожей мускулы правой руки… Грузовик поворачивает налево, чтобы по Девяносто второй дороге через Кансл Блаффс и Черные Холмы уехать на северо-запад… Медленно… Медленно… Старая машина поворачивает, поворачивает… так медленно… Пересекает полотно дороги и вытягивает нос на запад.

Сквозь слезы и пелену дождя она разглядела вылинявшие буквы красного цвета на двери кабины: «Фотомастерская Кинкейда, Беллингхем, Вашингтон».

Роберт опустил стекло, чтобы лучше видеть дорогу в потоках дождя. Грузовик повернул. Ветер разметал волосы на голове Роберта, когда, набирая скорость, машина рванулась на запад.

«Господи, нет… О Всемогущий Господи! Я была не права, Роберт, я сделала ошибку, что осталась… Но я не могу… Дай мне сказать тебе еще раз… сказать, почему я не могу уйти с тобой… Скажи мне еще раз, почему мне надо было уйти».

И тогда Франческа услышала его голос — он долетел до нее с дороги сквозь шум дождя и порывы ветра: «В том океане двойственности, в котором мы живем, такого рода определенность приходит только раз и никогда больше не повторяется, сколько бы жизней мы ни прожили».

Ричард нажал на газ, и их «Форд» медленно пересек дорогу, направляясь на север. Она мельком взглянула налево и увидела сквозь дождь красные огни Гарри. Старый грузовик казался совсем маленьким рядом с огромным ревущим трейлером, который, направляясь в Уинтерсет, обдал последнего ковбоя потоком воды с дороги.

— Прощай, Роберт Кинкейд, — прошептала она, и, не скрываясь больше, заплакала. Ричард повернул голову и посмотрел на нее.

— Что с тобой, Фрэнни? Прошу тебя, скажи, что с тобой случилось?

— Ричард, мне просто нужно иметь немного времени для самой себя. Не беспокойся, через несколько минут все будет в порядке.

Ричард включил программу новостей животноводства, еще раз взглянул на нее и покачал головой.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

Войди, здесь есть место танцу

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:20 + в цитатник
Войди, здесь есть место танцу
Был вечер, вторник, августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и Роберт Кинкейд серьезно посмотрел на Франческу Джонсон, а от серьезно посмотрела т него. Их разделяли десять футов, но от были прикованы друг к другу — прикованы крепко, надежно, и цепи, соединяющие их, переплелись так, что т одна сила не смогла бы их распутать.

Зазвонил телефон. Она продолжала смотреть на Роберта, не делая ни малейшего движения, чтобы снять трубку. И после второго звонка она не шевельнулась. Наступила глубокая тишина между вторым и третьим звонком, и тогда Роберт сделал глубокий вздох и перевел взгляд на свои рюкзаки, а она пересекла пространство длиной в несколько шагов, что отделяли ее от телефона — и от Роберта Кинкейда, потому что его стул находился рядом с аппаратом.

— Ферма Джонсонов… Привет, Мардж… Все отлично. В четверг вечером? — она принялась подсчитывать в уме: он сказал, что пробудет здесь неделю, приехал он вчера, сегодня только вторник. Солгать было легко.

Она стояла у двери и держала трубку в левой руке, а он сидел к ней спиной, совсем рядом. Франческа протянула правую руку и положила ладонь на его плечо спокойным естественным жестом, присущий некоторым женщинам по отношению к тем мужчинам, о которых они заботятся. За двадцать четыре часа Франческа пришла к ощущению ответственности за Роберта Кинкейда.

— Ох, Мардж, у меня дел по горло. Мне нужно в Де-Мойн за покупками. Ричард с детьми уехали, и у меня, слава Богу, появилась возможность съездить купить без помех все, что нужно. А то я откладывала и откладывала на потом.

Ее рука спокойно лежала на его плече. Она чувствовала, как под пальцами от шеи выше ключицы проходит крепкий мускул, смотрела на густые волосы, аккуратно расчесанные на пробор. Воротника рубашки не было видно под волосами.

Мардж тем временем продолжала что-то бубнить.

— Да, Ричард недавно звонил… Нет, смотреть будут в среду, не раньше. Ричард сказал, что они приедут только поздно вечером в пятницу. Хотят что-то еще посмотреть в четверг. Путь неблизкий, к тому же вести такой фургон не так-то просто, пусть даже без бычка… Нет, на следующей неделе тренировки точно не начнутся… Угу, еще неделя. По крайней мере так мне сказал Майкл.

До ее сознания вдруг дошло, каким теплым он был. Тепло проникло сквозь рубашку в ее ладонь, поднялось выше, к плечам и шее и оттуда уже растекалось по всему ее телу, не встречая препятствий на своем пути. Она ничего не делала, чтобы направить тепло в какую-то определенную точку, все происходило само по себе, без ее воли и сознания. Он сидел очень тихо, не шевелясь, чтобы случайным движением не выдать своего присутствия и не насторожить Мардж. Франческа поняла это.

— …А, да, проезжал тут один человек, он не знал дороги.

Значит, вчера Флойд Кларк немедленно, как только добрался домой, сразу доложил жене, что видел во дворе у Джонсонов зеленый грузовик.

— Фотограф? Господи, ну откуда я знаю? Я не обратила внимания. Все может быть, — лгать становилось все легче. — Он искал Розовый мост… Серьезно? Снимает старые мосты? Ну что ж, по-моему, безобидное занятие… Что-что?.. Хиппи? — Франческа хихикнула и увидела, что Кинкейд покачал головой. — Ну, понимаешь, я не совсем знаю, как выглядят хиппи. Разговаривал он вежливо, да и оставался-то минуты две, не больше, а потом сразу уехал… Ой, я не знаю, есть в Италии хиппи или нет, Мардж, так как была там в последний раз восемь лет назад. Кроме того, я уже сказала, не уверена, что узнала бы хиппи, если бы даже увидела его.

Мардж заговорила о свободной любви, коммунах и наркотиках, — она где-то что-то читала и теперь хотела обсудить это с Франческой.

— Мардж, послушай, я тут стою раздетая — когда ты позвонила, я собиралась лезть в ванну. Так что я побегу, а то вода остынет, хорошо?.. Обязательно потом позвоню. Пока.

Ей не хотелось убирать руку с его плеча, но у нее уже не было предлога оставаться рядом. Поэтому она отошла к мойке и включила радио. Опять передают «кантри». Она покрутила ручку настройки и услышала звуки оркестра.

— «Мандарин», — сказал он.

— Что-что?

— Песня так называется — «Мандарин», — объяснил он. — В ней поется о красотке из Аргентины.

Снова разговор запрыгал по верхушкам, не касаясь глубоких тем. Слова, слова, немножко о том, немножко о другом. Разговор как средство выиграть время и вместе с тем понять все, что происходит… Взгляд со стороны и тихое щелканье замка в мозгу, когда за двумя людьми захлопывается дверь на какой-то кухне, где-то далеко-далеко в штате Айова.

Она еле заметно улыбнулась.

— Проголодались? Ужин готов, можно начинать, если хотите.

— У меня был длинный и хороший день. Я бы сначала выпил еще пива, а потом можно приниматься за еду, — ответил он. — Хотите ко мне присоединиться?

«Остановись, — приказывал сам себе Роберт, — и верни равновесие, ты теряешь его с каждой секундой».

Да, она выпьет пива. С удовольствием.

Он открыл две бутылки и поставил одну перед ней.

Франческе нравилось, как она выглядит, как ощущает себя. Женщиной — вот как. Теплой, изящной, беззаботной. Она положила ногу на ногу, и подол ее платья слегка поднялся, обнажив правое колено. Кинкейд облокотился боком о холодильник, руки сложил на груди, а правой он держал бутылку с пивом. Ей нравилось, что он заметил ее ноги, так оно и было на самом деле.

Роберт заметил ее ноги и все в ней. Он мог уйти, ускользнуть, сбежать раньше, и сейчас еще было не поздно это сделать. Разумное начало в нем взывало:«Брось это, Кинкейд, беги отсюда, возвращайся к своим дорогам. Снимай мосты, поезжай в Индию, а по дороге заверни в Бангкок. Возьми там себе дочь торговца, на ощупь гладкую, как шелк, — она знает тайны исступления, ей нашептали их старые тропы. Нырни с ней в озеро посреди джунглей, а потом слушай, изо всех сил слушай, как она хрипит, извиваясь в экстазе, когда ты выворачиваешь ей внутренности на исходе дня. Брось все и беги, — шипел внутренний голос. — Тебе не справиться с этим». Но старая шарманка уже заиграла медленное уличное танго. Где-то далеко позади или, наоборот, впереди, он и сам не знал точно где, уже послышались его звуки. Танго приближалось, медленно и неуклонно, и смело прочь все разумные доводы, все причины и следствия, оставив лишь водоворот, в котором раздельное должно было стать единым. Неумолимо и беспощадно делало свое дело старое танго, пока впереди для него уже не осталось ничего, кроме Франчески Джонсон.

— Если хотите, мы могли бы потанцевать. Музыка как раз подходящая, — с серьезной застенчивостью предложил он. И тут же поспешил заранее извиниться. — Я не слишком-то умелый партнер, но, если вам хочется потанцевать, я, пожалуй, наверно, справился бы здесь, на кухне.

Джек поскребся в дверь, чтобы его впустили. Ему придется сегодня погулять.

Франческа лишь немного покраснела.

— Согласна. Но только я сама не очень часто танцую. В юности, в Италии — да, любила потанцевать, а теперь только на Новый год и изредка по другим праздникам.

Роберт улыбнулся и поставил бутылку на стол рядом с мойкой. Франческа поднялась, и они пошли навстречу друг другу.

— Студия «Дабл Ю Джи Эн» из Чикаго, — донесся из приемника вкрадчивый баритон. — Сегодня вторник, и мы, как всегда, передаем для вас танцевальную музыку. Слушайте нас после следующих сообщений…

Оба засмеялись. Реклама и телефоны. Между ними стояла реальная действительность. Оба они знали об этом.

Но он протянул левую руку и, чуть наклонившись вперед, взял ее ладонь в свою. И так и сидел, скрестив ноги, правая на левой. За окном было очень тихо, стояла не шелохнувшись кукуруза.

— Я сейчас.

Франческе не хотелось отнимать руку, но еще одну вещь нужно было сделать. Она открыла нижний правый ящик буфета и достала оттуда две белых свечи, тоже купленные утром в Де-Мойне. На концах у них были надеты небольшие медные подсвечники. Франческа поставила свечи на стол.

Он тоже подошел к столу, слегка наклонил по очереди каждую свечу и зажег их, а Франческа выключила свет. В кухне теперь стало совсем темно, только два крошечных язычка пламени вытянулись вверх и едва заметно трепетали в неподвижном воздухе этой душной ночи. Все вещи совершенно преобразились — Франческа и представить себе не могла, что кухня может выглядеть такой красивой.

Снова заиграла музыка. К счастью, это оказалось медленное переложение «Осенних листьев».

Ей было не по себе, и ему тоже. Но, когда он взял ее за руку и коснулся ее талии, она потянулась к нему, и неловкость исчезла. Все стало очень легко. Он передвинул руку чуть дальше и притянул ее к себе.

Франческа ощущала запах — чистый легкий запах хорошего мыла. Так пахнет цивилизованный мужчина в циливизованном мире — чем-то приятно основательным. А исходившее от него тепло заставляло вспомнить о первобытной жизни, об истоках цивилизации.

— Хорошие духи, — сказал он и потянул ее руку ближе к себе, так что их переплетенные пальцы лежали на его груди, около плеча.

— Спасибо.

Они продолжали свой медленный танец. Размеры кухни не позволяли им переходить далеко с места на место, да им это было и не нужно. Франческа чувствовала, как его ноги двигаются около ее ног, как касаются друг друга их бедра.

Песня кончилась, но он не отпускал ее, тихонько напевая только что отзвучавшую мелодию, и они так и остались стоять на месте, пока не началась новая, и он снова повел ее в такт музыке. Танец продолжался, а за окном в предчувствии близкого конца лета завели свою жалобную песню кузнечики.

Через тонкую ткань рубашки она чувствовала мускулы его рук и плеч. Он был настоящий, самый настоящий из всего, что она знала в жизни.

Он слегка наклонил голову и коснулся щекой ее щеки.

Позже, в какой-то из тех дней, что они провели вместе, он назвал себя одним из последних на земле ковбоев. Франческа и Роберт сидели на траве, прислонившись к поливальной машине. Она не поняла и спросила, что он хочет этим сказать.

И тогда он объяснил ей.

— Дело в том, — начал он, — что в наше время определенная порода людей выходит из употребления. Или вот-вот выйдет. Этот мир становится все более упорядоченным, слишком упорядоченным для меня, например, и некоторых других людей. Все вещи находятся на своих местах, и для всего существует определенное место. Ну конечно, мои фотоаппараты существуют только благодаря упорядоченности, не могу не признать этого, но я сейчас говорю о другом. Жесткие правила и строгие инструкции, законы и социальные ограничения — о них идет речь. Кругом иерархия власти, контролируемые участки деятельности, долгосрочные планы, точно рассчитанные бюджеты. Мы верим в корпоративную мощь и спланированную мудрость расчета. Это мир измятых костюмов и именных наклеек на портфелях.

Но не все мы одинаковые. Кто-то приспосабливается к этому миру, а кто-то — и, возможно, таких найдется немало — не может. Достаточно посмотреть на все эти компьютеры, роботы, вслушаться в то, что нам предрекают. В прежние времена, в том мире, который теперь уходит навсегда, в нас нуждались, потому что никто больше — ни другие люди, ни машины — не делали то, что могли мы: быстрее бегали, были сильнее и проворнее, яростнее нападали и бесстрашно отбивались. Смелость и отвага сопутствовали нам. Мы дальше всех метали копья и побеждали в рукопашных битвах.

Но в конечном итоге власть в этом мире перейдет к компьютерам и роботам, то есть человек будет управлять машинами, но это не потребует уже от него ни мужества, ни силы, ни каких-либо других подобных качеств, то есть мы, мужчины, переживаем самих себя. Что нужно, чтобы род людской не вымирал? Чтобы в холодильных камерах не переводились запасы спермы, и сейчас все именно к этому и идет. Кстати, женщины заявляют, что большинство мужчин никуда не годны как любовники, так что, когда секс заменят наукой, никто этого не заметит.

Мы отказываемся от свободы ради упорядоченности и носимся со своими переживаниями. Во главу угла мы поставили производительность и эффективность. Но исчезает свобода — и ковбои уходят вместе с ней, вымирают, как горные львы и серые волки. Нет больше в этом мире места для вольных странников.

Я один из немногих оставшихся ковбоев. Моя работа в определенном смысле позволяет мне жить вольной жизнью настолько, насколько это вообще возможно в наше время. Я не жалею о том, что прежняя жизнь уходит, разве что иногда ощущаю смутную тоску. По-другому быть просто не может; только так мы сохраним самих себя от уничтожения. Я совершенно убежден, что главный источник всех бед на земле — мужские половые гормоны. Одно дело, когда племя побеждает племя и порабощает его. Другое дело, когда и у того, и у другого есть ракеты. И опять же другое дело, когда человек имеет все необходимое, чтобы губить природу, как мы это делаем. Рэчел Карсон права, так же как и Джон Мюир и Олдо Леопольд.

Беда нашего времени в том, что слишком много мужских гормонов скапливается там, где они могут принести значительный вред. Я даже не имею в виду войны между нациями или насилие над природой. Речь идет о нашей воинственности, о готовности нападать друг на друга при каждом удобном случае, и поэтому все мы стараемся держаться по отдельности. А это порождает проблемы, которые нужно преодолевать. Мы должны возвыситься над своими гормонами или, во всяком случае, держать их в узде.

Думаю, пора бросать игры и вырастать. Я понимаю это, черт возьми, понимаю и признаю без возражений. Просто хотел бы поснимать еще немного и убраться из этого мира раньше, чем окончательно устарею или причиню кому-нибудь вред.


Многие годы она вспоминала эти его слова. Все было правильно, и в то же время сама суть его личности противоречила тому, что он сказал. Да, в нем чувствовалась некая воинственная сила, но он полностью подчинил ее своей воле, по своему желанию пускал ее в ход или, наоборот, сдерживал, не давал ей вырваться наружу.

Именно это больше всего смущало и привлекало ее в нем. Сила его была невероятна, но Роберт в совершенстве владел ею, мог направлять ее, как стрелу, точно измеряя глубину проникновения в цель, и при этом никогда не пользовался ею с холодным или недостойным расчетом.

В тот вторник они танцевали на кухне, постепенно и естественно приближаясь друг к другу. Послушная его рукам, Франческа все теснее прижималась к нему, и сквозь тонкую ткань своей рубашки и ее платья он чувствовал нежное тепло ее груди.

Ей было хорошо. Если бы так могло быть всегда! Пусть звучат старые песни и длится танец, пусть еще сильней прижимается к ее телу его тело. Франческа снова стала женщиной, и ей снова есть, где танцевать. Она медленно и неуклонно уходила туда, где прежде никогда не бывала.

Жара не спадала, и усилилась влажность. Далеко на юго-западе пророкотал гром. Ночные мотыльки распластались на сетке. Огонь свечей их манил, но сетка преграждала путь к свету.

Он погружался, проваливался в нее. А она в него. Франческа откинула немного назад голову, ее темные глаза смотрели ему в глаза. И тогда Роберт поцеловал ее, и она ответила. И долгий, долгий поцелуй хлынул на них, как поток.

Танец был уже им не нужен, и ее руки теперь обнимали его за шею. Левой рукой Роберт обхватил Франческу за талию, а правой медленно провел по ее шее, затем по щеке и волосам. Томас Вулф говорил о «духе забытого нетерпения». Теперь этот дух ожил во Франческе Джонсон. В них обоих.

В свой шестьдесят седьмой день рождения Франческа сидела у окна и смотрела на дождь. Она вспоминала. Бренди она унесла на кухню и остановилась в дверях, глядя на то место, где они оба когда-то стояли. Она чувствовала, как рвутся наружу воспоминания. Так было всегда. Воспоминания по-прежнему жили в ней и вызывали чувства настолько сильные, что даже теперь, спустя столько лет, она не смела давать им волю чаще, чем раз в году. Она боялась, что ее мозг просто не выдержит и распадется под ударами пульсирующих в нем эмоций.

Она отстраняла от себя воспоминания совершенно сознательно — это был вопрос выживания. Но в последние годы подробности тех дней все чаще всплывали в ее памяти, так что всякие попытки остановить их поток она прекратила, не в силах противостоять ему. Образы возникали в ее мозгу, ясные и отчетливые, как если бы все происходило совсем недавно. А ведь прошло столько времени! Двадцать два года. Теперь все возвращалось обратно, становилось реальностью — единственной реальностью, ради которой ей хотелось бы жить.

Она знала, что ей шестьдесят семь, и примирилась с этим. Но представить, что Роберту Кинкейду семьдесят пять, она не могла. Не могла думать об этом, не в состоянии была это представить — или хотя бы представить, что представляет. Он находился здесь, с ней, в этой самой кухне, в белой рубашке, брюках цвета хаки и коричневых сандалиях. Длинные седеющие волосы спускались сзади на воротничок, шею обхватывала серебряная цепочка, на запястье темнел старый серебряный браслет. Он всегда был здесь, Роберт Кинкейд, обнимал ее, прижимал к себе.

Через какое-то очень долгое время Франческа смогла оторваться от него. Она сделала шаг в сторону, взяла его за руку и повела за собой к лестнице, вверх по ступенькам, по коридору в свою комнату. Зажгла настольную лампу.

Теперь, через много лет, Франческа снова повторила тот путь. Она взяла рюмку с бренди и стала медленно подниматься по ступенькам, откинув назад правую руку, как будто вела за собой свои воспоминания. Она поднялась наверх и пошла по коридору, дошла до своей спальни, толкнула дверь и вошла.

Образы и физические ощущения врезались в ее мозг с такой отчетливостью, что ей казалось, будто она смотрит на вереницу фотографий, одна за другой разворачивающих перед ней всю последовательность событий той ночи. Франческа помнила, как они медленно, будто во сне, сбросили с себя одежду, помнила прикосновение обнаженного тела к своей коже. Он смотрел на нее сверху, потом прикоснулся к ее животу, затем к соскам, и снова повторил все движения, очень медленно, потом еще раз, словно животное в брачном танце в соответствии с предписанным ему природой древним ритуалом. Снова и снова он кружил над ней и при этом целовал то ее лицо, то мочки ушей, то проводил языком вдоль ее шеи, вылизывая ее, как могучий леопард в высокой траве вылизывает свою самку.

Да, он походил на дикого зверя. Сильный, гибкий самец, чья власть над ней хотя и не выражалась ни в чем явном, но это была настоящая, абсолютная власть — именно такая, какую Франческа хотела испытать на себе в тот момент.

Власть Роберта над ней выходила далеко за границы физического, хотя способность заниматься любовью так долго, как он мог это делать, была частью его власти. Но ее любовь к нему была духовной, пусть это сейчас для нее звучит банально, принимая во внимание, сколько уже сказано на эту тему за последние десятилетия. Она была именно и прежде всего духовной — но не заурядной.

Мысль появилась внезапно, и она прошептала:

— Роберт, Роберт, ты сильный, … мне даже страшно.

Он был сильный — и физически тоже, но не это она имела в виду. Секс составлял только какую-то часть от целого. С самого первого момента, как Франческа увидела Роберта, она предвкушала — или во всяком случае у нее появилась надежда на что-то очень хорошее и приятное. Ей хотелось нарушить тягостное однообразие повседневности, сломать установившийся шаблон своей жизни, в том числе и сексуальной. И она совсем не предполагала, что встретится с его странной, непонятной силой.

Ей стало казаться, что он распространяет свою власть над ней во всех измерениях, и это пугало ее. Поначалу Франческа не сомневалась, что какая-то часть ее личности останется нетронутой, что бы ни произошло между ней и Робертом Кинкейдом, — та часть, которая всегда принадлежала ее семье и жизни в округе Мэдисон.

Но получилось так, что он забрал и эту часть тоже. Она должна была понять, что это произойдет, уже в тот момент, когда он зашел к ней во двор узнать, как проехать к Розовому мосту. Ей тогда сразу пришло в голову, что он похож на колдуна, шамана, и так оно и оказалось на самом деле.

Они занимались любовью час или, может быть, дольше, потом он медленно отодвигался, не сводя с нее глаз, и закуривая по очереди две сигареты — одну для нее, другую для себя. Иногда он просто лежал рядом. Но всегда он должен был касаться ее рукой, чувствовать под пальцами ее тело, ощущать гладкость и тепло ее кожи. Потом наступал момент, когда он снова оказывался в ней и нежно шептал ей на ухо, как он любит ее и целовал после каждой произнесенной фразы, после каждого слова. Одной рукой он обхватывал ее талию, стремясь, чтобы их проникновение друг в друга было как можно более полным, чтобы оно стало совершенным.

И тогда рассудок ее сворачивался в клубок и уходил куда-то вглубь черепной коробки, дыхание становилось тяжелым и прерывистым, она полностью отдавалась в его власть, и он уносил ее в те места, где обитал ее дух. А находился он в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанище на ветвях древа Дарвиновой логики.

Она утыкалась лицом в его шею, плоть к плоти, и чувствовала, как ее ноздри начинают воспринимать запахи реки и дыма от костра, а до слуха доносился стук колес старых паровозов, покидающих ночами зимние вокзалы далекого прошлого. Она видела странников в черных одеяниях, чей путь пролегал вдоль замерзших рек и пышных летних лугов к истокам мира и краю земли. Снова и снова скользил по ее телу леопард, легкий и гибкий, как ветер прерий, и, колыхаясь под его тяжестью, она летела верхом на ветре, как весталка в храме, к благоуханному быстрому пламени, зажженному для тех, кто доплыл до излучины реки забвения.

Задыхаясь, она тихо шептала:

— Роберт… о Роберт, я растворяюсь в тебе.

С ней случилось то, о чем она давно уже забыла — оргазмы приходили один за другим, и причиной тому был этот удивительный человек. Ее поражала выносливость Роберта. И тогда он объяснил ей, что может достигать экстаза не только физически, но и через определенное состояние духа, и что оргазм рассудка имеет свои необычные свойства.

Она не представляла, о чем он говорит. Ей только было ясно, что он до отказа натянул свои поводья, а затем обмотал вокруг них обоих так туго, что Франческа бы, наверно, задохнулась, если бы не ощущала безудержной свободы от самой себя.

Ночь продолжалась, и они поднимались по долгой спирали великого танца. Для Роберта Кинкейда больше не существовало линий или направлений — только форма, звук и тень. Он шел древними тропами, и путь ему освещало пламя свечей, слепленных из залитого солнцем инея, что таял на летней зеленой траве и осенних опавших листьях.

Он слышал шепот собственного голоса, но этот голос, казалось, исходил от кого-то другого, а не от него. Он узнал строчки из стихов Рильке4: «Вокруг старой башни… я кружу и кружу вот уже тысячу лет» — «Солнечная песнь Навахо». Он рассказывал Франческе о видениях, рожденных в нем ею: о песчаных бурях и красных ветрах и о бурых пеликанах, плывущих верхом на дельфинах на север вдоль побережья Африки.

Она выгибалась навстречу ему, и из ее губ исторгались звуки — очень тихие, неясные звуки. Но язык, на котором она говорила, был понятен ему, и в этой женщине, лежащей под ним, живот к животу, в самой ее глубине нашел наконец Роберт Кинкейд то, что искал всю свою жизнь.

Он понял теперь значение маленьких следов на пустынных берегах океанов и тайных грузов, что везли на себе корабли, никогда не покидавшие гаваней, понял смысл взглядов, брошенных на него из-за плотно занавешенных окон домов, когда, подгоняемый ветром, он шел мимо них по улицам мертвых городов. И как могучий охотник прежних времен проходит долгий путь, прежде чем впереди ему покажутся огни родного дома, так и он, Роберт Кинкейд, увидел наконец свет в конце пути, и одиночество оставило его. Наконец оставило. Наконец. Он пришел… кажется, пришел. Он лежал завершенный, наполненный до конца своей любовью к ней. Наконец.

Ближе к утру он приподнялся, посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вот для чего я пришел на эту планету, и именно сейчас, Франческа. Не для того, чтобы бродить по земле или снимать на пленку какие-то предметы. Я здесь, чтобы любить тебя. Теперь я это знаю. Я все летел куда-то, с вершины огромной высокой горы, и это началось в далеком прошлом, потому что я прожил в полете много-много лет, гораздо больше, чем живу на свете. И все это время, все эти годы я летел к тебе.

Когда они спустились вниз, радио еще работало. Начало рассветать, но солнца не было видно за тонким слоем утренних облаков.

— Франческа, я хочу тебя кое о чем попросить, — сказал он и улыбнулся, глядя, как она возится с кофеваркой.

— Да? — она посмотрела на него. «Господи, я же люблю его, — думала она, пошатываясь после бессонной ночи, — и я хочу его еще, хочу, чтобы это никогда не кончалось».

— Надень джинсы и футболку, в которой ты была вчера, и босоножки, а больше ничего не надо. Я хочу снять тебя такой, какая ты сейчас, в это утро. Это будет фотография для нас двоих.

Она пошла наверх, чувствуя, как ослабели ее ноги после этой ночи, оделась и вышла с ним на пастбище. Вот тогда он и сделал фотографию, на которую она смотрела в свой день рождения все эти годы.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

Мосты вторника

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:13 + в цитатник
Мосты вторника
За час до рассвета Роберт Кинкейд проезжал мимо почтового ящика Ричарда Джонсона, откусывая поочередно то от плитки шоколада «Милки Уэй», то от яблока. Стаканчик с кофе он поставил на край сиденья и зажал его коленями для дополнительной устойчивости. Белый фермерский дом виднелся в тусклом предрассветном сиянии луны. Он покачал головой. До чего же глупы бывают мужчины, некоторые из них, да нет, пожалуй, большинство. Уж самое меньшее, от могли бы выпить бренди и не хлопать дверью, уходя из дома.

Франческа слышала дребезжание старого грузовика. Этой ночью впервые в жизни, насколько ей вспоминалось, она спала без ночной рубашки. Лежа в кровати. Франческа представляла себе Кинкейда, как он сидит сейчас в грузовике, в открытое окно влетает ветер и играет его волосами. Одна рука лежит на руле, в другой он держит сигарету.

Она прислушивалась к шуму мотора, пока он не затих в направлении Розового моста, и ей пришли в голову строчки из поэмы Йетса: «Я ушел из орешника, потому что в голове моей полыхало пламя». Она прочитала их вслух, и получилось нечто среднее между чтением стихов в школе и молитвой в церкви.

Роберт Кинкейд остановился подальше от моста — так, чтобы грузовик не испортил композиции. Он вытащил из-за сиденья высокие до колена резиновые сапоги и переоделся, сидя на подножке кабины. Один рюкзак уже был у него за спиной, с левого плеча свисал на кожаном ремне штатив. Другой рюкзак он держал в правой руке. Экипировавшись подобным образом, он принялся спускаться по крутому обрыву к реке.

Хитрость заключалась в том, чтобы взять мост под острым углом и придать композиции большую напряженность. При этом нужно захватить еще кусочек реки, а надписи у входа под крышу моста оставить за кадром. Провода на заднем плане тоже были лишними, но с ними можно управиться при помощи правильного подбора рамки.

Он вытащил свой «Никон», заряженный пленкой «Кодакхром», и закрепил его на массивном штативе. В фотоаппарат был ввинчен двадцатичетырехмиллиметровый объектив, и Кинкейд заменил его на свой любимый стопятимиллиметровый. Небо на востоке понемногу светлело, и он принялся выбирать композицию.

Так, штатив можно сдвинуть на два фута влево и затем закрепить получше в глинистой почве берега, а ремень «Никона» обмотать вокруг левого запястья — деталь, про которую он никогда не забывал, работая рядом с водой. Штативы часто опрокидывались, и аппаратура тонула. Такие вещи он наблюдал много раз.

Алый свет на горизонте становился все ярче. Надо сдвинуть штатив еще на шесть дюймов вниз и снова закрепить ножки. И опять не все попадает в кадр. Еще фут влево, и снова закрепить штатив. Теперь наводка. Прикинуть глубину изображения. Придется максимально увеличить ее при помощи приема гиперфокации. Осталось привинтить тросик спускового механизма к кнопке затвора. Солнце процентов на сорок вышло из-за горизонта, и старая красная краска на мосту зажглась теплым светом — как раз то, чего он ждал.

Экспонометр в левом нагрудном кармане. Так, еще раз проверка выдержки. Одну секунду «Кодакхром» выдержит. Последний взгляд в видоискатель. Еще чуть-чуть подстроить… Готово.

Он нажал на шток и выдержал секунду.

И в тот момент, когда Кинкейд щелкнул затвором, что-то на мосту привлекло его внимание. Он еще раз взглянул в видоискатель.

— Что за черт? Бумажка у входа, — пробормотал он. — Вчера ее не было.

Надо укрепить получше штатив и бегом наверх. Солнце ждать не будет. Действительно, листок бумаги аккуратно прикреплен кнопкой к деревянной планке моста. Побыстрее снять, кнопку и бумажку в карман и бегом обратно. Солнце уже на шестьдесят процентов вылезло из-за горизонта.

Перевести дыхание и снимать. Повторить дважды — копии всегда иметь неплохо. Ветра нет, травинка не шелохнется. Теперь снять с выдержкой две секунды — три раза подряд и еще три с другой выдержкой — для страховки.

Теперь подкрутить объектив и все сначала. Наступило время переносить штатив с «Никоном» на середину ручья. Ножки плотно сидят в песке, взбаламученный ил уносит течением. Повторяется прежняя последовательность действий, затем перезарядка «Никона» и смена объективов. Двадцатичетырехмиллиметровый ввинтить, стопятимиллиметровый пусть отдохнет в кармане. Ну-ка, поближе к мосту. А течение здесь заметное. Установка, наводка, проверка выдержки — и еще три кадра. Три — с другой выдержкой, для страховки.

Теперь придется «Никону» кувырнуться на бок — надо поснимать с вертикальным кадром. Все те же действия, спокойные и методичные. Ни одного лишнего движения, все отработано до мелочей, ничего не делать без оснований, все случайности предусмотрены благодаря высокому профессионализму.

Бегом вдоль берега, через мост с аппаратурой в руках. Надо успеть за солнцем, которое уже становится жестким. Скорее второй аппарат с быстропроявляемой пленкой, «Никона» на шею — и бегом к дереву за мостом. Надо на него забраться. Черт, ободрал руку об кору. Так, еще выше. Готово. В кадре вид моста сверху, ручей сверкает на солнце.

Теперь отдельно взять крышу моста, затем теневую сторону. Что показывает экспонометр для воды? Ладно, пусть будет так. Девять кадров, подстраховка. Поехали дальше. Бедняга «Никон» перегрелся. Пора дать ему отдохнуть — пусть полежит на куртке в развилке дерева, а второй пока поработает. Пленка здесь более чувствительная. Готово. Еще десяток кадров нужно отснять.

Быстро слезть с дерева и бежать к ручью — устанавливать штатив. Зарядить «Кодакхром» и найти такую же точку, как в первой серии кадров, но только с другого берега. Время поработать третьему аппарату. Пошла черно-белая пленка. Освещение меняется каждую секунду.

После двадцати минут невероятно напряженного ритма работы, понятного разве что солдатам, хирургам и фотографам, Роберт Кинкейд забросил рюкзаки с аппаратурой в грузовик и поехал назад той же дорогой, которой приехал к Розовому мосту. До Горбатого моста всего пятнадцать минут к северо-западу от города, и если поторопиться, то можно успеть отснять несколько кадров.

Пыль столбом, Гарри подпрыгивает на каждом ухабе, «Кэмэл» дымится во рту. Что теперь? Белый фермерский дом смотрит на север, впереди почтовый ящик Ричарда Джонсона. Нет, никого не видно. А что он хотел? Она замужем, у нее все в порядке. Впрочем, у него тоже все в порядке. Зачем осложнять себе жизнь? Приятный вечер, приятный ужин, приятная женщина. Оставить все как есть, да и дело с концом. Но Бог ты мой, до чего же она прелестная, и, безусловно, что-то в ней есть. Приходилось заставлять себя не смотреть на нее.

Франческа Джонсон чистила коровник, когда Роберт Кинкейд пронесся мимо на своем грузовике. Животные вели себя очень шумно, и никакие звуки извне невозможно было услышать. А Роберт Кинкейд в погоне за солнечным светом мчался сломя голову.

Со вторым мостом дела пошли отлично. Кинкейд обнаружил его на дне долины, подернутой легкой утренней дымкой. С помощью трехсотмиллиметрового объектива он получил огромное солнце в верхнем левом углу кадра, а оставшееся место занимала извилистая дорога, окруженная белыми скалами, и сам мост.

В видоискатель попался фермер с фургоном, запряженным парой гнедых бельгиек. Воистину последний из могикан — на белой дороге будет отлично смотреться. Замечательные выйдут снимки, нужно только взять их вертикально, и тогда по небу можно пустить заголовок.

К восьми тридцати он отснял все, что хотел, сложил штатив и убрал его в кабину грузовика. Все-таки в утренней работе есть своя прелесть. Сплошные пасторали, конечно, традиционный стиль, но симпатично и основательно. А тот кадр с фермером и лошадьми, пожалуй, пойдет на обложку. Поэтому он и оставил место наверху, где можно напечатать что-нибудь символическое. Редакторы обожают такую продуманность в работе. Благодаря ей он, Роберт Кинкейд, и получает свои заказы.

Он уже отснял семь пленок. Некоторые, правда, были уже начаты, но это неважно. Вытащив три катушки из «Никонов», он сунул руку в левый карман куртки, где лежали четыре других.

— Черт! — в указательный палец воткнулась кнопка. Он совсем забыл, что бросил ее туда вместе с листком бумаги у Розового моста. Собственно, он и о самой бумажке начисто забыл. Кинкейд вытащил листок, развернул его и прочитал:

«Если хотите поужинать снова „в час, когда белые мотыльки начинают свой танец“, приходите сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет».

Он не смог сдержать улыбки, представляя, как Франческа Джонсон со своей запиской и кнопкой пробирается в темноте сквозь кусты к мосту. Через пять минут он был уже в городе. На заправочной станции «Тексако» он попросил, чтобы ему заполнили бак и проверили масло, а сам направился звонить. Тощенький телефонный справочник весь захватан грязными руками. Под фамилией «Р. Джонсон» значились два номера, но один из них имел городской адрес.

Он набрал второй номер и стал ждать.

Франческа на заднем крыльце кормила собаку, когда в кухне зазвонил телефон. Она сразу же схватила трубку.

— Привет, это Роберт Кинкейд.

Внутри у нее что-то вздрогнуло, точно так же, как вчера. Как будто комок дернулся у нее под ребрами и скатился в желудок.

— Прочитал вашу записку. Йетс в качестве курьера — это замечательно. Принимаю приглашение, но только приехать смогу довольно поздно. Понимаете, погода уж очень хороша, и я хочу поснимать этот… как он там называется? Секунду… А, вот, Кедровый мост. Так что я закончу, наверно, не раньше девяти, и мне надо будет немного почиститься. В общем, приеду в полдесятого или в десять. Ничего?

На самом деле ничего хорошего. Не может она так долго ждать. Но вслух Франческа произнесла:

— Ну конечно. Работайте столько, сколько нужно, это самое главное. А я приготовлю на ужин что-нибудь такое, что быстро разогревается.

И тогда Роберт Кинкейд сказал:

— Знаете, если вам вдруг захочется прийти посмотреть, как я снимаю, это будет замечательно. Вы мне не помешаете. Я могу заехать за вами полшестого.

Франческа лихорадочно обдумывала проблему. Она хотела поехать с ним. Но кто-нибудь мог ее увидеть. И как она объяснит это Ричарду, если он узнает?

Кедровый мост находился ярдов за пятьдесят от новой дороги, параллельно бетонному мосту. Оттуда ее вряд ли заметят. Или все-таки заметят? Она приняла решение меньше чем за две секунды.

— Я с удовольствием приду. Но только возьму свою машину, и мы встретимся на месте. Во сколько?

— Около шести. Значит, увидимся. Договорились? До встречи.


Весь день он провел в редакции местной газеты, листая старые подшивки в поисках нужных ему сведений. Сам город, зеленый и чистый, понравился ему и Роберт уселся на скамейку центральной площади, чтобы позавтракать и полюбоваться красивыми зданиями. Завтрак его состоял из хлеба, фруктов и бутылки кока-колы, купленной в кафе напротив.

Когда он зашел туда и спросил кока-колу навынос, было уже за полдень. И, как в фильмах о жизни Дикого Запада, оживленные разговоры за столиками мгновенно стихли, и все повернулись в его сторону, в точности повторяя традиционную сцену появления главного героя в салуне. Сам он терпеть не мог этих знаков внимания, всегда чувствовал себя неловко, но таковы были порядки маленьких провинциальных городков. Ну как же, кто-то чужой. Не такой, как они. Кто это? Что он здесь делает?

— Говорят, он фотограф. Его вроде видели сегодня утром у Горбатого моста с кучей фотоаппаратов.

— На грузовике у него написано, что он с Запада, из Вашингтона.

— Торчал все утро в редакции. Джим говорит, что этот тип собирает материал о наших мостах.

— Ну да, молодой Фишер с «Тексако» сказал, что какой-то человек, фотограф, вчера останавливался около его стоянки и спрашивал, как проехать к крытым мостам.

— Интересно, для чего они ему понадобились?

— Да кому они вообще нужны, эти мосты?! Скоро обвалятся совсем.

— Ясное дело, с длинными волосами. Прямо как из «Битлз» или из этих, как их там? Хиппи, во.

Последняя реплика вызвала смех за дальним столиком. Рядом тоже засмеялись.

Кинкейд забрал свою кока-колу и вышел, чувствуя, что все они провожают его взглядами. Похоже, он сделал ошибку, пригласив Франческу. Не стоило этого делать — не из-за себя, конечно, а из-за нее. Если кто-нибудь увидит ее у Кедрового моста, новость облетит все кафе уже за завтраком. Молодой Фишер с «Тексако» не задержится с новостью, если какой-нибудь прохожий шепнет ему пару слов на ушко. Пожалуй, уже к завтраку все будут в курсе событий.

Он давно понял, что нельзя недооценивать склонность жителей маленьких городов мгновенно передавать самые незначительные новости. Где-нибудь в Судане могут умереть с голоду два миллиона детей, никто и ухом не поведет, но если жену Ричарда Джонсона увидят в компании длинноволосого чужака — вот это новость! Есть о чем поговорить, рассказать всем вокруг, почесать языки. И у всех, кто услышит, сразу же начнут появляться подозрения о неверности Франчески.

Он доел свой завтрак и поднялся со скамейки. Недалеко от стоянки машин он заметил телефонную будку — туда он и направился.

Франческа подняла трубку на третий звонок — наверно, откуда-то бежала, голос ее звучал прерывисто.

— Привет, это еще раз Кинкейд.

Она сжалась. Он не сможет прийти и звонит, чтобы предупредить.

— Скажу вам откровенно. Возможно, для вас проблема — прийти сегодня к Кедровому мосту, учитывая любопытство жителей маленького города. Если это так, пожалуйста, не чувствуйте себя обязанной делать это. Честно говоря, мне совершенно безразлично, что они обо мне подумают. Так или иначе, я приеду к вам позже, вот и все. Просто хочу сказать, что, может быть, я сделал большую ошибку, пригласив вас, поэтому, если вы думаете, что не стоит этого делать — не приходите. Хотя мне, конечно, хотелось бы прогуляться с вами.

Франческа сама думала об этом же с того момента, как он позвонил ей в первый раз. Но решение принято, и она не отступит.

— Нет, я хочу посмотреть, как вы работаете. Неважно, будут об этом говорить или нет.

На самом деле она беспокоилась, но что-то в ней сопротивлялось любым разумным доводам и заставляло идти на риск. Чем бы ни обернулась для нее эта поездка, у Кедрового моста Франческа обязательно будет.

— Замечательно. Я просто подумал, что на всякий случай мне надо вам сказать. Значит, увидимся.

— Хорошо, до встречи.

Какой же он чуткий! Впрочем, она уже поняла это раньше.


В четыре часа дня Роберт Кинкейд заехал к себе в мотель, постирал в раковине всякие мелочи, надел чистую рубашку, другую бросил в кабину вместе с полотняными брюками цвета хаки и кожаными коричневыми сандалиями. Их он приобрел в Индии в шестьдесят втором году, когда делал репортаж о малюсенькой железной дороге где-то за Дарджилингом. В баре он купил два ящика пива «Будвейзер» по шесть бутылок в каждом. В холодильник вместе с пленкой влезало только восемь. Остальным придется полежать так.

Очень жарко, по-настоящему жарко. Во второй половине дня солнце в Айове начинало печь так, словно хотело еще больше усилить тот разрушительный эффект, который оно нанесло земле, цементу на дорогах и кирпичным постройкам. Казалось, все, что обращено на запад в это время суток, живое и неживое, буквально пузырится под ядовитыми лучами беспощадного светила.

В баре было темно и относительно прохладно. В распахнутую настежь дверь с улицы проникал горячий воздух, но два мощных вентилятора — один на потолке, другой на стойке у двери — с ревом в сто пять децибелов разгоняли его по всему помещению. Но почему-то сочетание воя вентиляторов, запаха прокисшего пива и табака, трубных воплей, несущихся из музыкального автомата, и выражения лиц, на которых откровенная враждебность смешивалась с любопытством, порождали в нем ощущение еще большей жары, настоящего пекла.

На улице солнце, казалось, прожигало до костей, и Роберту вспомнились Каскады с их еловыми лесами и свежим ветром, несущим прохладу со стороны пролива Сан-Хуан де Фука у мыса Кайдака.

А на Франческу Джонсон жара как будто совсем не действовала. Она прислонилась к крылу своего «Форда» в тени деревьев неподалеку от моста. На ней были все те же джинсы, что и вчера, — они так замечательно шли ей, босоножки и белая футболка, которая прелестно смотрелась на ее фигуре. Подъезжая к дому, Роберт высунулся из окна и помахал ей рукой.

— Привет. Рад снова вас увидеть. Жарковато, правда? — сказал он.

Безобидная беседа, общие темы — и снова прежняя неловкость в присутствии женщины, которая нравится. Он всегда с трудом находил слова, если только речь не шла о чем-то важном. Несмотря на достаточно развитое чувство юмора, пожалуй, несколько своеобразное, в основе своей он был глубоким человеком и все воспринимал серьезно. Давным-давно мать рассказала ему, что он казался взрослым уже в четыре года. Для работы это качество подходило как нельзя лучше. Но для общения с такими женщинами, как Франческа Джонсон, оно было только помехой.

— Я хотела бы посмотреть, как вы работаете, — сказала Франческа, — «творите», как вы это называете.

— Что ж, сейчас увидите. И кстати, вам наверняка все очень быстро надоест. По крайней мере, всем, кто видел, становилось скучно. Это ведь совсем не то, что, например, слушать, как кто-то играет на рояле, когда становишься сразу как бы участником творческого процесса. А в фотографии само творчество и его результат разделены во времени. Сейчас я создаю, а исполнением можно будет считать появление фотографий в журнале. Так что сегодня вы увидите только, как я мотаюсь с места на место, вот и все. Но я благодарен вам за интерес, более чем благодарен. Вообще-то, очень рад, что вы пришли.

Она повторила про себя его последнюю фразу. Он мог бы и не говорить этого, ограничиться только словом «благодарен». Но Роберт произнес эти слова, он был искренне рад ее видеть. Теперь она уже не сомневалась и надеялась, что ее присутствие здесь Роберт воспримет как подтверждение того же самого с ее стороны.

— Я могу чем-нибудь вам помочь? — спросила она, глядя как он натягивает резиновые сапоги.

— Возьмите вон тот синий рюкзак. А я — коричневый и штатив.

И вот Франческа стала помощницей фотографа. Она не могла с ним согласиться — ей было на что посмотреть, как на своего рода спектакль, только сам Роберт не подозревал об этом. То, что Франческа заметила вчера и что было частью его привлекательности в ее глазах, она видела и сегодня — красивые ловкие движения, быстрый взгляд, отточенная работа мускулов. Он в совершенстве владел своим телом. Мужчины, которых она знала, казались ей громоздкими и малоподвижными по сравнению с ним.

В его действиях не чувствовалось никакой спешки. Скорее наоборот, в них присутствовала основательность и продуманность. «В Роберте Кинкейде, — подумала она, — есть что-то оленье, хотя и скрытая сила тоже ощущалась». Пожалуй, он скорее напоминал леопарда, чем оленя. Да, именно так. Леопард — но не хищный. Ни в коем случае не хищный, это чувствовалось без слов.

— Франческа, дайте мне, пожалуйста, «Никон» с синим ремнем.

Она расстегнула рюкзак и с опаской достала фотоаппарат. Он обращался со своей аппаратурой с небрежной уверенностью, но Франческа боялась уронить дорогую вещь или что-то испортить и это делало ее движения скованными и неуклюжими. На хромированной пластинке над видоискателем было написано крупными буквами «Никон» с буквой «Ф» наверху, слева от названия фирмы.

Он зашел с восточной стороны моста и стоял на коленях около штатива. Не отрывая взгляда от видоискателя, Роберт протянул левую руку, и она подала ему фотоаппарат. Правая его рука в это время нащупала объектив, пальцы нажали на толкатель на конце тросика — того самого, который Франческа вчера заметила в кармане его безрукавки. Затвор щелкнул. Он снова завел аппарат и сделал еще один снимок.

Затем Роберт, вытянув руку, начал отвинчивать фотоаппарат от штатива. Отложив этот аппарат в сторону, он принялся привинчивать другой, тот, что Франческа подала ему. Покончив с этой операцией, он повернул к ней голову и, широко улыбаясь, сказал:

— Спасибо. Вы первоклассный помощник.

Франческа почувствовала, что краснеет. Господи, да что же в нем такое? Как некий пришелец с далекой звезды, он прилетел с неба верхом на комете и опустился на дорожке у ее дома. Почему она не может спокойно ответить что-нибудь типа «не стоит» в ответ на его «спасибо»?

«По сравнению с ним я выгляжу такой растяпой, думала она. — И дело тут не в нем, а во мне. Просто я не привыкла общаться с людьми, чей мозг работает так быстро, как у него».

Он залез в воду, перебрался на другой берег. Франческа с рюкзаком перешла по мосту на другую сторону речки и остановилась рядом с ним, ощущая себя странно счастливой. Во всем, что он делал, в том, как он работал, чувствовалась сила, даже своего рода власть. Он не ждал каких-то предложений, а сам брал то, что хотел, очень мягко и одновременно настойчиво изменяя и приспосабливая реально существующую действительность к тому видению, которое сложилось в его воображении.

Роберт властвовал над природой, противостоял солнцу, когда оно меняло направление своих лучей. Для этого у него были объективы, пленки, фильтры. Роберт не просто сопротивлялся, он господствовал с помощью мастерства и интеллекта. Фермеры тоже укрощают землю, но с помощью бульдозеров и удобрений. А Кинкейд не вмешивался насильственно в то, что уже существовало, и когда он уходил, то не оставлял на земле следов своей деятельности.

Франческа обвела взглядом его фигуру. Она видела, как джинсы туго обтянули мускулы бедер, когда он опустился на колени, старая застиранная рубашка прилипла к спине, а седеющие волосы разметались по воротнику. Она смотрела, как он, сидя на корточках, привинчивает какую-то деталь к штативу, и впервые за всю свою жизнь почувствовала, что в ней начинает выделяться горячая влага просто от одного взгляда на мужчину. И когда Франческа поняла, что с ней происходит, она перевела взгляд на вечернее небо и глубоко вздохнула, слушая, как Роберт тихонько бормочет проклятия фильтру, который застрял и не снимается с объектива.

Он снова пересек речку и пошел назад, к грузовикам. Резиновые сапоги негромко хлюпали в вязком песке. Франческа прошла под крышу моста, а когда появилась с другой стороны, то увидела, что Роберт пригнулся к земле и нацеливает на нее свой «Никон». Затвор щелкнул, он снова завел аппарат и снял ее еще раз, потом еще, пока она шла к нему по дороге. На лице Франчески появилась смущенная улыбка.

— Не беспокойтесь, — он тоже улыбнулся. — Без вашего разрешения я не отдам их печатать. На сегодня все. Теперь заскочу к себе — смою грязь, а потом поеду к вам.

— Делайте, как считаете нужным. Но при этом знайте, что дома у меня найдется лишнее полотенце, и вы можете воспользоваться душем, насосом или чем захотите, — спокойно и очень серьезно сказала она.

— Правда? Вот хорошо. Тогда так и сделаем. Вы поезжайте сейчас вперед, а я загружу Гарри и поеду вслед за вами.

Франческа села за руль новенького «Форда» Ричарда, дала задний ход, чтобы вывести автомобиль из тени деревьев, а затем выехала на дорогу, оставив мост позади. После поворота направо она некоторое время ехала в сторону Уинтерсета, а затем свернула к дому. Пыль на дороге была настолько густой, что она не могла понять, едет он за ней или нет, и только один раз, на повороте, Франческе показалось, что примерно в миле от нее сверкнули фары старого грузовичка.

По-видимому, это и в самом деле был он, потому что Франческа услышала грохот и треск мотора на дорожке почти сразу после того, как поставила в сарай «Форд». Джек было залаял, но тут же умолк, проворчав себе под нос только: «А-а! Вчерашний тип, понял-понял». Франческа вышла на заднее крыльцо:

— В душ?

— Это было бы замечательно, — ответил он. — Покажите мне, куда идти.

Она провела его наверх, в свою ванную, которую выстроил Ричард по ее настоянию в те времена, когда дети начали подрастать, так как Франческу вовсе не устраивало, что неуемные подростки будут шнырять в ее частных владениях. Ванная была одной из редких ее просьб, где она настаивала на своем до конца. Франческа любила вечерами подолгу лежать в горячей воде.

Ричард предпочитал пользоваться другой ванной. Он говорил, что чувствует себя неловко среди всяких женских принадлежностей. «Заморочка с ними», — это были его точные слова.

В ванную можно было попасть, только пройдя через спальню. Франческа открыла дверь и зашла туда, чтобы достать полотенце и губку из бельевого шкафчика под раковиной.

— Можете пользоваться всем, что вам понадобится, — она улыбнулась, но при этом слегка закусила губу.

— Я возьму немного шампуня? Мой остался в отеле.

— Ну конечно. Выбирайте, — она поставила на край ванны три разных флакона, все начатые.

— Спасибо, — Роберт бросил чистую одежду — брюки и белую рубашку — на кровать. Франческа заметила, что он захватил с собой сандалии. Никто из местных жителей не носил такую обувь. Некоторые в городе стали надевать в последнее время бермуды, когда шли играть в гольф, но только не фермеры. А уж о сандалиях и речи быть не могло.

Франческа направилась к лестнице и услышала, как за спиной у нее зашумела вода. «Уже разделся», — подумала она и почувствовала непонятное движение внутри, внизу живота.

Утром, сразу после его звонка, она съездила за сорок миль в Де-Мойн и зашла там в магазин, где продавались всевозможные спиртные напитки. Франческа не слишком хорошо разбиралась в таких вещах и попросила продавца помочь ей с выбором. Но он и сам оказался не силен в этом вопросе, поэтому Франческа просто начала разглядывать все бутылки подряд, пока наконец не натолкнулась на этикетку с надписью «Валполичелла». Это название она помнила еще с прежних времен. Сухое красное итальянское вино. Франческа купила две бутылки и еще бренди. При этом она чувствовала себя обуреваемой мирскими желаниями.

Потом она отправилась в центр города присмотреть себе новое летнее платье. Ей понравилось одно, светло-розового цвета с узкими бретельками. Сзади оно было довольно открытым, и впереди тоже имело весьма выразительный вырез — верхняя часть груди оставалась обнаженной. На талии платье стягивалось узким поясом. Еще она купила белые босоножки, очень дорогие, на плоской подошве, с изящной выделкой на ремешках.

Днем она нафаршировала перец пастой из риса, сыра, томатного соуса и резаной петрушки. Кроме того, приготовила салат из шпината, испекла кукурузные лепешки, а на десерт сделала яблочное суфле. Вся еда, за исключением суфле, была отправлена в холодильник.

Платье она быстренько обрезала до колен. Совсем недавно она прочитала в каталоге, что на лето такая длина — самая предпочтительная, и хотя понятие моды и слепое подражание вкусам Европы казалось ей достаточно нелепым, тем не менее модная длина устраивала ее, и она принялась подшивать подол.

С вином тоже было не все ясно. Местные жители всегда держали все спиртное в холодильнике, но в Италии, насколько она помнила, этого никто не делал. И все же оставлять вино на столе в кухне не годилось — слишком жарко. И тут она вспомнила о колодце. Сверху его прикрывает небольшая будка, и летом там не бывает выше шестидесяти градусов3. Франческа отнесла бутылки к колодцу и поставила их внутрь будки, вдоль стенки.

Телефон зазвонил как раз в тот момент, когда шум воды наверху прекратился. Звонил Ричард из Иллинойса.

— Как дела?

— Все в порядке.

— Бычка Кэролин будут выводить в среду, да и в четверг есть что посмотреть. Так что жди нас в пятницу к вечеру.

— Хорошо, Ричард. Постарайтесь получше провести время и аккуратно ведите машину.

— Фрэнни, дома точно все в порядке? У тебя какой-то странный голос.

— Ну конечно, все в порядке. Что со мной может случиться? Просто здесь очень жарко. Я приму ванну и стану пободрее.

— Ну ладно. Привет от меня Джеку.

— Непременно передам, — она взглянула на распростершегося на цементной дорожке пса и повесила трубку.

Роберт Кинкейд спустился вниз и пошел в кухню. Франческа подняла глаза: белая рубашка с отстегивающимся воротничком, рукава закатаны выше локтя, легкие брюки цвета хаки, коричневые сандалии. На шее серебряная цепочка. Волосы, еще влажные, были аккуратно расчесаны на пробор. «Все-таки видеть сандалии на мужчине как-то непривычно», — подумала она.

— Я только занесу свое барахлишко в дом, хорошо? — сказал он. — Мне нужно кое-что почистить.

— Действуйте. А я пока приму ванну.

— Хотите взять с собой пиво?

— С удовольствием, если у вас найдется лишняя бутылка.

Он внес сначала холодильник, вынул бутылку и открыл ее. Франческа достала из буфета два высоких стакана — они вполне сходили за пивные кружки — и поставила их на стол. Потом он отправился за рюкзаками, а Франческа взяла бутылку и один из стаканов и пошла наверх. Она сразу заметила, что Роберт вымыл за собой ванну, и стала наливать воду. Стакан она поставила на пол, а сама намылилась и аккуратно сбрила волоски на ногах. Всего несколько минут назад здесь был он, и она лежит сейчас там, куда стекала вода с его тела. Мысль вызвала сильнейшее возбуждение. Впрочем, в Роберте Кинкейде все, кажется, действовало на нее возбуждающе.

Странно, такая простая вещь, как стакан холодного пива в ванне может, оказывается, произвести эффект изысканности, утонченности. Почему в их с Ричардом отношениях нет места этой стороне жизни? Понятно, отчасти здесь виновата инерция годами выработанной привычки. Вероятно, любой брак, любые отношения этому подвержены. Привычка порождает предсказуемость, что само по себе имеет свои положительные стороны, она отдавала себе в этом отчет.

К тому же они имели ферму, которая, как капризный больной, требовала постоянного внимания, невзирая на то, что машины теперь во многом заменили человеческий труд, сделали работу на земле гораздо менее тяжелой, чем это было раньше.

Но, помимо привычки, здесь было кое-что еще. Одно дело — предсказуемость, другое — боязнь перемен. Перемены — этого-то и боялся Ричард, любой перемены в их супружеской жизни. Он не хотел разговаривать на эту тему вообще, и о сексе — в частности. Половые отношения, с его точки зрения были штукой опасной — опасной и непристойной.

Но, в конце концов, он не один так относился к сексу, и, уж конечно, его нельзя было в этом винить. Что за барьер на пути к свободе существовал здесь — не только на их ферме, а вообще в культуре сельской жизни? Возможно, причина коренилась в противопоставлении себя городу и городской культуре? Зачем нужны все эти стены и преграды, которые не дают развиваться естественным, открытым отношениям между мужчиной и женщиной? Для чего нужно отказываться от личного, лишать себя радости физической любви?

В журналах для женщин довольно часто стали обсуждать эти вопросы. И женщины возымели определенные надежды как в отношении своего места в великой тайне жизни вообще, так и в отношении происходящего в их спальнях в частности. А такие мужчины, как Ричард, то есть подавляющее большинство мужчин, испугались этих надежд, потому что женщины захотели, чтобы они были одновременно поэтами и страстными любовниками.

Женщины не усматривали в этом противоречия. А для мужчин оно было очевидно. Мужские раздевалки и холостяцкие обеды, бильярд и вечеринки для дам в их жизни составляли некий набор, необходимый, чтобы мужчины чувствовали себя мужчинами, и такие вещи, как поэзия и прочие тонкости, им были не нужны. А отсюда следовал вывод, что, если эротика как своего рода искусство тоже входила в число тонкостей, то они в соответствии со своими представлениями о жизни пресекали всякие попытки навязать им понимание красоты сексуальных отношений. Поэтому мужчины округа Мэдисон продолжали играть в свои весьма занимательные и веками проверенные игры, которые позволяли им сохранять прежнее положение вещей, в то время как женщины ночами вздыхали и поворачивались лицом к стене.

В Роберте Кинкейде же было такое, что позволяло ему сразу понять, как обстоит дело. Она не сомневалась в этом.

Франческа завернулась в полотенце и прошла в спальню. Часы показывали начало одиннадцатого. Жара не спадала, но после ванны ей стало лучше. Она открыла шкаф и достала новое платье.

Франческа откинула назад свои длинные черные волосы и заколола их серебряной заколкой. Серебряные серьги в виде обручей и свободный серебряный браслет она тоже купила утром в Де-Мойне.

Теперь немного «Песнь южного ветра» на волосы и шею и чуть-чуть помады, тоном светлее, чем платье. В зеркале отражалось треугольное лицо с высокими скулами — лицо женщины латинского происхождения. От постоянной работы под открытым небом в шортах и купальнике кожа ее приобрела смуглый оттенок, и в сочетании с розовым платьем тело смотрелось великолепно. Стройные загорелые ноги тоже выглядели неплохо.

Она поворачивалась перед зеркалом то одним боком, то другим. Да, пожалуй, Франческа сделала все, что могла. И, вполне удовлетворенная увиденным, она произнесла вслух:

— А ведь совсем даже ничего.

Роберт Кинкейд уже принялся за вторую бутылку пива и начал перепаковывать рюкзаки, когда Франческа вошла в кухню. Он поднял на нее глаза.

— Иисус Христос, — тихо пробормотал он.

Чувства, жившие в нем до сих пор, его поиски и раздумья сошлись воедино в это мгновение, вся прожитая жизнь, отданная чувствам и поискам, обрела наконец смысл, и Роберт Кинкейд влюбился во Франческу Джонсон, жену фермера, когда-то очень давно покинувшую Неаполь ради округа Мэдисон, штат Айова.

— Я хочу сказать, — голос его звучал хрипло и немного дрожал, — если только вы не рассердитесь на меня за нахальство. Так вот, вы потрясающая. Я серьезно. Вы просто экстра-класс, Франческа, в наивысочайшем смысле этого слова.

Его восхищение было совершенно искренним, в этом не могло быть никаких сомнений. И Франческа упивалась им, погружалась в него, оно окутывало ее, проникало во все поры ее кожи, как нежнейшее масло, которое проливало на нее некое высшее существо, чья божественная сила уже много лет как покинула ее, а теперь вернулась обратно.

В это мгновение она влюбилась в Роберта Кинкейда, фотографа и писателя из Беллингхема, штат Вашингтон, у которого был старый грузовик по имени Гарри.

Войди, здесь есть место танцу
Был вечер, вторник, августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и Роберт Кинкейд серьезно посмотрел на Франческу Джонсон, а от серьезно посмотрела т него. Их разделяли десять футов, но от были прикованы друг к другу — прикованы крепко, надежно, и цепи, соединяющие их, переплелись так, что т одна сила не смогла бы их распутать.

Зазвонил телефон. Она продолжала смотреть на Роберта, не делая ни малейшего движения, чтобы снять трубку. И после второго звонка она не шевельнулась. Наступила глубокая тишина между вторым и третьим звонком, и тогда Роберт сделал глубокий вздох и перевел взгляд на свои рюкзаки, а она пересекла пространство длиной в несколько шагов, что отделяли ее от телефона — и от Роберта Кинкейда, потому что его стул находился рядом с аппаратом.

— Ферма Джонсонов… Привет, Мардж… Все отлично. В четверг вечером? — она принялась подсчитывать в уме: он сказал, что пробудет здесь неделю, приехал он вчера, сегодня только вторник. Солгать было легко.

Она стояла у двери и держала трубку в левой руке, а он сидел к ней спиной, совсем рядом. Франческа протянула правую руку и положила ладонь на его плечо спокойным естественным жестом, присущий некоторым женщинам по отношению к тем мужчинам, о которых они заботятся. За двадцать четыре часа Франческа пришла к ощущению ответственности за Роберта Кинкейда.

— Ох, Мардж, у меня дел по горло. Мне нужно в Де-Мойн за покупками. Ричард с детьми уехали, и у меня, слава Богу, появилась возможность съездить купить без помех все, что нужно. А то я откладывала и откладывала на потом.

Ее рука спокойно лежала на его плече. Она чувствовала, как под пальцами от шеи выше ключицы проходит крепкий мускул, смотрела на густые волосы, аккуратно расчесанные на пробор. Воротника рубашки не было видно под волосами.

Мардж тем временем продолжала что-то бубнить.

— Да, Ричард недавно звонил… Нет, смотреть будут в среду, не раньше. Ричард сказал, что они приедут только поздно вечером в пятницу. Хотят что-то еще посмотреть в четверг. Путь неблизкий, к тому же вести такой фургон не так-то просто, пусть даже без бычка… Нет, на следующей неделе тренировки точно не начнутся… Угу, еще неделя. По крайней мере так мне сказал Майкл.

До ее сознания вдруг дошло, каким теплым он был. Тепло проникло сквозь рубашку в ее ладонь, поднялось выше, к плечам и шее и оттуда уже растекалось по всему ее телу, не встречая препятствий на своем пути. Она ничего не делала, чтобы направить тепло в какую-то определенную точку, все происходило само по себе, без ее воли и сознания. Он сидел очень тихо, не шевелясь, чтобы случайным движением не выдать своего присутствия и не насторожить Мардж. Франческа поняла это.

— …А, да, проезжал тут один человек, он не знал дороги.

Значит, вчера Флойд Кларк немедленно, как только добрался домой, сразу доложил жене, что видел во дворе у Джонсонов зеленый грузовик.

— Фотограф? Господи, ну откуда я знаю? Я не обратила внимания. Все может быть, — лгать становилось все легче. — Он искал Розовый мост… Серьезно? Снимает старые мосты? Ну что ж, по-моему, безобидное занятие… Что-что?.. Хиппи? — Франческа хихикнула и увидела, что Кинкейд покачал головой. — Ну, понимаешь, я не совсем знаю, как выглядят хиппи. Разговаривал он вежливо, да и оставался-то минуты две, не больше, а потом сразу уехал… Ой, я не знаю, есть в Италии хиппи или нет, Мардж, так как была там в последний раз восемь лет назад. Кроме того, я уже сказала, не уверена, что узнала бы хиппи, если бы даже увидела его.

Мардж заговорила о свободной любви, коммунах и наркотиках, — она где-то что-то читала и теперь хотела обсудить это с Франческой.

— Мардж, послушай, я тут стою раздетая — когда ты позвонила, я собиралась лезть в ванну. Так что я побегу, а то вода остынет, хорошо?.. Обязательно потом позвоню. Пока.

Ей не хотелось убирать руку с его плеча, но у нее уже не было предлога оставаться рядом. Поэтому она отошла к мойке и включила радио. Опять передают «кантри». Она покрутила ручку настройки и услышала звуки оркестра.

— «Мандарин», — сказал он.

— Что-что?

— Песня так называется — «Мандарин», — объяснил он. — В ней поется о красотке из Аргентины.

Снова разговор запрыгал по верхушкам, не касаясь глубоких тем. Слова, слова, немножко о том, немножко о другом. Разговор как средство выиграть время и вместе с тем понять все, что происходит… Взгляд со стороны и тихое щелканье замка в мозгу, когда за двумя людьми захлопывается дверь на какой-то кухне, где-то далеко-далеко в штате Айова.

Она еле заметно улыбнулась.

— Проголодались? Ужин готов, можно начинать, если хотите.

— У меня был длинный и хороший день. Я бы сначала выпил еще пива, а потом можно приниматься за еду, — ответил он. — Хотите ко мне присоединиться?

«Остановись, — приказывал сам себе Роберт, — и верни равновесие, ты теряешь его с каждой секундой».

Да, она выпьет пива. С удовольствием.

Он открыл две бутылки и поставил одну перед ней.

Франческе нравилось, как она выглядит, как ощущает себя. Женщиной — вот как. Теплой, изящной, беззаботной. Она положила ногу на ногу, и подол ее платья слегка поднялся, обнажив правое колено. Кинкейд облокотился боком о холодильник, руки сложил на груди, а правой он держал бутылку с пивом. Ей нравилось, что он заметил ее ноги, так оно и было на самом деле.

Роберт заметил ее ноги и все в ней. Он мог уйти, ускользнуть, сбежать раньше, и сейчас еще было не поздно это сделать. Разумное начало в нем взывало:«Брось это, Кинкейд, беги отсюда, возвращайся к своим дорогам. Снимай мосты, поезжай в Индию, а по дороге заверни в Бангкок. Возьми там себе дочь торговца, на ощупь гладкую, как шелк, — она знает тайны исступления, ей нашептали их старые тропы. Нырни с ней в озеро посреди джунглей, а потом слушай, изо всех сил слушай, как она хрипит, извиваясь в экстазе, когда ты выворачиваешь ей внутренности на исходе дня. Брось все и беги, — шипел внутренний голос. — Тебе не справиться с этим». Но старая шарманка уже заиграла медленное уличное танго. Где-то далеко позади или, наоборот, впереди, он и сам не знал точно где, уже послышались его звуки. Танго приближалось, медленно и неуклонно, и смело прочь все разумные доводы, все причины и следствия, оставив лишь водоворот, в котором раздельное должно было стать единым. Неумолимо и беспощадно делало свое дело старое танго, пока впереди для него уже не осталось ничего, кроме Франчески Джонсон.

— Если хотите, мы могли бы потанцевать. Музыка как раз подходящая, — с серьезной застенчивостью предложил он. И тут же поспешил заранее извиниться. — Я не слишком-то умелый партнер, но, если вам хочется потанцевать, я, пожалуй, наверно, справился бы здесь, на кухне.

Джек поскребся в дверь, чтобы его впустили. Ему придется сегодня погулять.

Франческа лишь немного покраснела.

— Согласна. Но только я сама не очень часто танцую. В юности, в Италии — да, любила потанцевать, а теперь только на Новый год и изредка по другим праздникам.

Роберт улыбнулся и поставил бутылку на стол рядом с мойкой. Франческа поднялась, и они пошли навстречу друг другу.

— Студия «Дабл Ю Джи Эн» из Чикаго, — донесся из приемника вкрадчивый баритон. — Сегодня вторник, и мы, как всегда, передаем для вас танцевальную музыку. Слушайте нас после следующих сообщений…

Оба засмеялись. Реклама и телефоны. Между ними стояла реальная действительность. Оба они знали об этом.

Но он протянул левую руку и, чуть наклонившись вперед, взял ее ладонь в свою. И так и сидел, скрестив ноги, правая на левой. За окном было очень тихо, стояла не шелохнувшись кукуруза.

— Я сейчас.

Франческе не хотелось отнимать руку, но еще одну вещь нужно было сделать. Она открыла нижний правый ящик буфета и достала оттуда две белых свечи, тоже купленные утром в Де-Мойне. На концах у них были надеты небольшие медные подсвечники. Франческа поставила свечи на стол.

Он тоже подошел к столу, слегка наклонил по очереди каждую свечу и зажег их, а Франческа выключила свет. В кухне теперь стало совсем темно, только два крошечных язычка пламени вытянулись вверх и едва заметно трепетали в неподвижном воздухе этой душной ночи. Все вещи совершенно преобразились — Франческа и представить себе не могла, что кухня может выглядеть такой красивой.

Снова заиграла музыка. К счастью, это оказалось медленное переложение «Осенних листьев».

Ей было не по себе, и ему тоже. Но, когда он взял ее за руку и коснулся ее талии, она потянулась к нему, и неловкость исчезла. Все стало очень легко. Он передвинул руку чуть дальше и притянул ее к себе.

Франческа ощущала запах — чистый легкий запах хорошего мыла. Так пахнет цивилизованный мужчина в циливизованном мире — чем-то приятно основательным. А исходившее от него тепло заставляло вспомнить о первобытной жизни, об истоках цивилизации.

— Хорошие духи, — сказал он и потянул ее руку ближе к себе, так что их переплетенные пальцы лежали на его груди, около плеча.

— Спасибо.

Они продолжали свой медленный танец. Размеры кухни не позволяли им переходить далеко с места на место, да им это было и не нужно. Франческа чувствовала, как его ноги двигаются около ее ног, как касаются друг друга их бедра.

Песня кончилась, но он не отпускал ее, тихонько напевая только что отзвучавшую мелодию, и они так и остались стоять на месте, пока не началась новая, и он снова повел ее в такт музыке. Танец продолжался, а за окном в предчувствии близкого конца лета завели свою жалобную песню кузнечики.

Через тонкую ткань рубашки она чувствовала мускулы его рук и плеч. Он был настоящий, самый настоящий из всего, что она знала в жизни.

Он слегка наклонил голову и коснулся щекой ее щеки.

Позже, в какой-то из тех дней, что они провели вместе, он назвал себя одним из последних на земле ковбоев. Франческа и Роберт сидели на траве, прислонившись к поливальной машине. Она не поняла и спросила, что он хочет этим сказать.

И тогда он объяснил ей.

— Дело в том, — начал он, — что в наше время определенная порода людей выходит из употребления. Или вот-вот выйдет. Этот мир становится все более упорядоченным, слишком упорядоченным для меня, например, и некоторых других людей. Все вещи находятся на своих местах, и для всего существует определенное место. Ну конечно, мои фотоаппараты существуют только благодаря упорядоченности, не могу не признать этого, но я сейчас говорю о другом. Жесткие правила и строгие инструкции, законы и социальные ограничения — о них идет речь. Кругом иерархия власти, контролируемые участки деятельности, долгосрочные планы, точно рассчитанные бюджеты. Мы верим в корпоративную мощь и спланированную мудрость расчета. Это мир измятых костюмов и именных наклеек на портфелях.

Но не все мы одинаковые. Кто-то приспосабливается к этому миру, а кто-то — и, возможно, таких найдется немало — не может. Достаточно посмотреть на все эти компьютеры, роботы, вслушаться в то, что нам предрекают. В прежние времена, в том мире, который теперь уходит навсегда, в нас нуждались, потому что никто больше — ни другие люди, ни машины — не делали то, что могли мы: быстрее бегали, были сильнее и проворнее, яростнее нападали и бесстрашно отбивались. Смелость и отвага сопутствовали нам. Мы дальше всех метали копья и побеждали в рукопашных битвах.

Но в конечном итоге власть в этом мире перейдет к компьютерам и роботам, то есть человек будет управлять машинами, но это не потребует уже от него ни мужества, ни силы, ни каких-либо других подобных качеств, то есть мы, мужчины, переживаем самих себя. Что нужно, чтобы род людской не вымирал? Чтобы в холодильных камерах не переводились запасы спермы, и сейчас все именно к этому и идет. Кстати, женщины заявляют, что большинство мужчин никуда не годны как любовники, так что, когда секс заменят наукой, никто этого не заметит.

Мы отказываемся от свободы ради упорядоченности и носимся со своими переживаниями. Во главу угла мы поставили производительность и эффективность. Но исчезает свобода — и ковбои уходят вместе с ней, вымирают, как горные львы и серые волки. Нет больше в этом мире места для вольных странников.

Я один из немногих оставшихся ковбоев. Моя работа в определенном смысле позволяет мне жить вольной жизнью настолько, насколько это вообще возможно в наше время. Я не жалею о том, что прежняя жизнь уходит, разве что иногда ощущаю смутную тоску. По-другому быть просто не может; только так мы сохраним самих себя от уничтожения. Я совершенно убежден, что главный источник всех бед на земле — мужские половые гормоны. Одно дело, когда племя побеждает племя и порабощает его. Другое дело, когда и у того, и у другого есть ракеты. И опять же другое дело, когда человек имеет все необходимое, чтобы губить природу, как мы это делаем. Рэчел Карсон права, так же как и Джон Мюир и Олдо Леопольд.

Беда нашего времени в том, что слишком много мужских гормонов скапливается там, где они могут принести значительный вред. Я даже не имею в виду войны между нациями или насилие над природой. Речь идет о нашей воинственности, о готовности нападать друг на друга при каждом удобном случае, и поэтому все мы стараемся держаться по отдельности. А это порождает проблемы, которые нужно преодолевать. Мы должны возвыситься над своими гормонами или, во всяком случае, держать их в узде.

Думаю, пора бросать игры и вырастать. Я понимаю это, черт возьми, понимаю и признаю без возражений. Просто хотел бы поснимать еще немного и убраться из этого мира раньше, чем окончательно устарею или причиню кому-нибудь вред.


Многие годы она вспоминала эти его слова. Все было правильно, и в то же время сама суть его личности противоречила тому, что он сказал. Да, в нем чувствовалась некая воинственная сила, но он полностью подчинил ее своей воле, по своему желанию пускал ее в ход или, наоборот, сдерживал, не давал ей вырваться наружу.

Именно это больше всего смущало и привлекало ее в нем. Сила его была невероятна, но Роберт в совершенстве владел ею, мог направлять ее, как стрелу, точно измеряя глубину проникновения в цель, и при этом никогда не пользовался ею с холодным или недостойным расчетом.

В тот вторник они танцевали на кухне, постепенно и естественно приближаясь друг к другу. Послушная его рукам, Франческа все теснее прижималась к нему, и сквозь тонкую ткань своей рубашки и ее платья он чувствовал нежное тепло ее груди.

Ей было хорошо. Если бы так могло быть всегда! Пусть звучат старые песни и длится танец, пусть еще сильней прижимается к ее телу его тело. Франческа снова стала женщиной, и ей снова есть, где танцевать. Она медленно и неуклонно уходила туда, где прежде никогда не бывала.

Жара не спадала, и усилилась влажность. Далеко на юго-западе пророкотал гром. Ночные мотыльки распластались на сетке. Огонь свечей их манил, но сетка преграждала путь к свету.

Он погружался, проваливался в нее. А она в него. Франческа откинула немного назад голову, ее темные глаза смотрели ему в глаза. И тогда Роберт поцеловал ее, и она ответила. И долгий, долгий поцелуй хлынул на них, как поток.

Танец был уже им не нужен, и ее руки теперь обнимали его за шею. Левой рукой Роберт обхватил Франческу за талию, а правой медленно провел по ее шее, затем по щеке и волосам. Томас Вулф говорил о «духе забытого нетерпения». Теперь этот дух ожил во Франческе Джонсон. В них обоих.

В свой шестьдесят седьмой день рождения Франческа сидела у окна и смотрела на дождь. Она вспоминала. Бренди она унесла на кухню и остановилась в дверях, глядя на то место, где они оба когда-то стояли. Она чувствовала, как рвутся наружу воспоминания. Так было всегда. Воспоминания по-прежнему жили в ней и вызывали чувства настолько сильные, что даже теперь, спустя столько лет, она не смела давать им волю чаще, чем раз в году. Она боялась, что ее мозг просто не выдержит и распадется под ударами пульсирующих в нем эмоций.

Она отстраняла от себя воспоминания совершенно сознательно — это был вопрос выживания. Но в последние годы подробности тех дней все чаще всплывали в ее памяти, так что всякие попытки остановить их поток она прекратила, не в силах противостоять ему. Образы возникали в ее мозгу, ясные и отчетливые, как если бы все происходило совсем недавно. А ведь прошло столько времени! Двадцать два года. Теперь все возвращалось обратно, становилось реальностью — единственной реальностью, ради которой ей хотелось бы жить.

Она знала, что ей шестьдесят семь, и примирилась с этим. Но представить, что Роберту Кинкейду семьдесят пять, она не могла. Не могла думать об этом, не в состоянии была это представить — или хотя бы представить, что представляет. Он находился здесь, с ней, в этой самой кухне, в белой рубашке, брюках цвета хаки и коричневых сандалиях. Длинные седеющие волосы спускались сзади на воротничок, шею обхватывала серебряная цепочка, на запястье темнел старый серебряный браслет. Он всегда был здесь, Роберт Кинкейд, обнимал ее, прижимал к себе.

Через какое-то очень долгое время Франческа смогла оторваться от него. Она сделала шаг в сторону, взяла его за руку и повела за собой к лестнице, вверх по ступенькам, по коридору в свою комнату. Зажгла настольную лампу.

Теперь, через много лет, Франческа снова повторила тот путь. Она взяла рюмку с бренди и стала медленно подниматься по ступенькам, откинув назад правую руку, как будто вела за собой свои воспоминания. Она поднялась наверх и пошла по коридору, дошла до своей спальни, толкнула дверь и вошла.

Образы и физические ощущения врезались в ее мозг с такой отчетливостью, что ей казалось, будто она смотрит на вереницу фотографий, одна за другой разворачивающих перед ней всю последовательность событий той ночи. Франческа помнила, как они медленно, будто во сне, сбросили с себя одежду, помнила прикосновение обнаженного тела к своей коже. Он смотрел на нее сверху, потом прикоснулся к ее животу, затем к соскам, и снова повторил все движения, очень медленно, потом еще раз, словно животное в брачном танце в соответствии с предписанным ему природой древним ритуалом. Снова и снова он кружил над ней и при этом целовал то ее лицо, то мочки ушей, то проводил языком вдоль ее шеи, вылизывая ее, как могучий леопард в высокой траве вылизывает свою самку.

Да, он походил на дикого зверя. Сильный, гибкий самец, чья власть над ней хотя и не выражалась ни в чем явном, но это была настоящая, абсолютная власть — именно такая, какую Франческа хотела испытать на себе в тот момент.

Власть Роберта над ней выходила далеко за границы физического, хотя способность заниматься любовью так долго, как он мог это делать, была частью его власти. Но ее любовь к нему была духовной, пусть это сейчас для нее звучит банально, принимая во внимание, сколько уже сказано на эту тему за последние десятилетия. Она была именно и прежде всего духовной — но не заурядной.

Мысль появилась внезапно, и она прошептала:

— Роберт, Роберт, ты сильный, … мне даже страшно.

Он был сильный — и физически тоже, но не это она имела в виду. Секс составлял только какую-то часть от целого. С самого первого момента, как Франческа увидела Роберта, она предвкушала — или во всяком случае у нее появилась надежда на что-то очень хорошее и приятное. Ей хотелось нарушить тягостное однообразие повседневности, сломать установившийся шаблон своей жизни, в том числе и сексуальной. И она совсем не предполагала, что встретится с его странной, непонятной силой.

Ей стало казаться, что он распространяет свою власть над ней во всех измерениях, и это пугало ее. Поначалу Франческа не сомневалась, что какая-то часть ее личности останется нетронутой, что бы ни произошло между ней и Робертом Кинкейдом, — та часть, которая всегда принадлежала ее семье и жизни в округе Мэдисон.

Но получилось так, что он забрал и эту часть тоже. Она должна была понять, что это произойдет, уже в тот момент, когда он зашел к ней во двор узнать, как проехать к Розовому мосту. Ей тогда сразу пришло в голову, что он похож на колдуна, шамана, и так оно и оказалось на самом деле.

Они занимались любовью час или, может быть, дольше, потом он медленно отодвигался, не сводя с нее глаз, и закуривая по очереди две сигареты — одну для нее, другую для себя. Иногда он просто лежал рядом. Но всегда он должен был касаться ее рукой, чувствовать под пальцами ее тело, ощущать гладкость и тепло ее кожи. Потом наступал момент, когда он снова оказывался в ней и нежно шептал ей на ухо, как он любит ее и целовал после каждой произнесенной фразы, после каждого слова. Одной рукой он обхватывал ее талию, стремясь, чтобы их проникновение друг в друга было как можно более полным, чтобы оно стало совершенным.

И тогда рассудок ее сворачивался в клубок и уходил куда-то вглубь черепной коробки, дыхание становилось тяжелым и прерывистым, она полностью отдавалась в его власть, и он уносил ее в те места, где обитал ее дух. А находился он в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанище на ветвях древа Дарвиновой логики.

Она утыкалась лицом в его шею, плоть к плоти, и чувствовала, как ее ноздри начинают воспринимать запахи реки и дыма от костра, а до слуха доносился стук колес старых паровозов, покидающих ночами зимние вокзалы далекого прошлого. Она видела странников в черных одеяниях, чей путь пролегал вдоль замерзших рек и пышных летних лугов к истокам мира и краю земли. Снова и снова скользил по ее телу леопард, легкий и гибкий, как ветер прерий, и, колыхаясь под его тяжестью, она летела верхом на ветре, как весталка в храме, к благоуханному быстрому пламени, зажженному для тех, кто доплыл до излучины реки забвения.

Задыхаясь, она тихо шептала:

— Роберт… о Роберт, я растворяюсь в тебе.

С ней случилось то, о чем она давно уже забыла — оргазмы приходили один за другим, и причиной тому был этот удивительный человек. Ее поражала выносливость Роберта. И тогда он объяснил ей, что может достигать экстаза не только физически, но и через определенное состояние духа, и что оргазм рассудка имеет свои необычные свойства.

Она не представляла, о чем он говорит. Ей только было ясно, что он до отказа натянул свои поводья, а затем обмотал вокруг них обоих так туго, что Франческа бы, наверно, задохнулась, если бы не ощущала безудержной свободы от самой себя.

Ночь продолжалась, и они поднимались по долгой спирали великого танца. Для Роберта Кинкейда больше не существовало линий или направлений — только форма, звук и тень. Он шел древними тропами, и путь ему освещало пламя свечей, слепленных из залитого солнцем инея, что таял на летней зеленой траве и осенних опавших листьях.

Он слышал шепот собственного голоса, но этот голос, казалось, исходил от кого-то другого, а не от него. Он узнал строчки из стихов Рильке4: «Вокруг старой башни… я кружу и кружу вот уже тысячу лет» — «Солнечная песнь Навахо». Он рассказывал Франческе о видениях, рожденных в нем ею: о песчаных бурях и красных ветрах и о бурых пеликанах, плывущих верхом на дельфинах на север вдоль побережья Африки.

Она выгибалась навстречу ему, и из ее губ исторгались звуки — очень тихие, неясные звуки. Но язык, на котором она говорила, был понятен ему, и в этой женщине, лежащей под ним, живот к животу, в самой ее глубине нашел наконец Роберт Кинкейд то, что искал всю свою жизнь.

Он понял теперь значение маленьких следов на пустынных берегах океанов и тайных грузов, что везли на себе корабли, никогда не покидавшие гаваней, понял смысл взглядов, брошенных на него из-за плотно занавешенных окон домов, когда, подгоняемый ветром, он шел мимо них по улицам мертвых городов. И как могучий охотник прежних времен проходит долгий путь, прежде чем впереди ему покажутся огни родного дома, так и он, Роберт Кинкейд, увидел наконец свет в конце пути, и одиночество оставило его. Наконец оставило. Наконец. Он пришел… кажется, пришел. Он лежал завершенный, наполненный до конца своей любовью к ней. Наконец.

Ближе к утру он приподнялся, посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вот для чего я пришел на эту планету, и именно сейчас, Франческа. Не для того, чтобы бродить по земле или снимать на пленку какие-то предметы. Я здесь, чтобы любить тебя. Теперь я это знаю. Я все летел куда-то, с вершины огромной высокой горы, и это началось в далеком прошлом, потому что я прожил в полете много-много лет, гораздо больше, чем живу на свете. И все это время, все эти годы я летел к тебе.

Когда они спустились вниз, радио еще работало. Начало рассветать, но солнца не было видно за тонким слоем утренних облаков.

— Франческа, я хочу тебя кое о чем попросить, — сказал он и улыбнулся, глядя, как она возится с кофеваркой.

— Да? — она посмотрела на него. «Господи, я же люблю его, — думала она, пошатываясь после бессонной ночи, — и я хочу его еще, хочу, чтобы это никогда не кончалось».

— Надень джинсы и футболку, в которой ты была вчера, и босоножки, а больше ничего не надо. Я хочу снять тебя такой, какая ты сейчас, в это утро. Это будет фотография для нас двоих.

Она пошла наверх, чувствуя, как ослабели ее ноги после этой ночи, оделась и вышла с ним на пастбище. Вот тогда он и сделал фотографию, на которую она смотрела в свой день рождения все эти годы.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 3 пользователям

Франческа

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:09 + в цитатник
Франческа
Франческа родилась глубокой осенью. Холодный дождь хлестал по крыше ее дома, затерянного посреди просторов юга Айовы. Она стояла и смотрела на падающие капли дождя и на то, как проглядывают сквозь серую пелену холмы и река, и вспоминала Ричарда. В такой день он умер, восемь лет назад, от болезни, название которой ей не хотелось вспоминать. Но сейчас Франческа думала о нем и его неизменной доброте, о непоколебимых принципах, которым он никогда не изменял, о том, что, благодаря Ричарду, ее, Франчески, жизнь была спокойной и размеренной.

Дети уже позвонили. В этом году они оба опять не сумели приехать, хотя ей исполнилось уже шестьдесят семь. Как и прежде, она все поняла. Она всегда понимала их. И всегда будет понимать. Оба много работали, продвигаясь по ступенькам служебной лестницы, у обоих было много хлопот: нелегко заведовать клиникой и нелегко работать со студентами. Кроме того, Майклу нужно строить семью — уже во второй раз, а Кэролин пыталась сохранить свою. В глубине души Франческа радовалась, что детям никогда не удавалось приехать на ее день рождения — в этот день она выполняла свои ритуалы и не хотела, чтобы какие бы то ни было обстоятельства помешали их выполнению.

С утра к ней забежали друзья из Уинтерсета и принесли с собой торт. Франческа сварила кофе, и они немного поболтали. Разговор коснулся детей и города, затем они перешли на День Благодарения и обсудили проблему подарков на Рождество. Все сидели в гостиной, то и дело разговор прерывали взрывы веселого смеха, голоса звучали то громче, то тише, и успокоение, которое Франческа черпала из ощущения давнего знакомства с этими людьми, напомнило ей об одной маленькой причине, по которой она осталась жить в этом доме после смерти Ричарда.

Майкл тогда усиленно предлагал ей переехать к нему во Флориду, Кэролин расхваливала Новую Англию. Но она осталась здесь, среди холмов Айовы, на своей земле, потому что хотела сохранить свой старый адрес. И была рада, что сделала это.

К полудню все разъехались. Франческа смотрела, как отъезжают гости в своих «бьюиках» и «фордах», сначала по дорожке от ворот ее дома, а затем сворачивают на мощенную камнем дорогу в сторону Уинтерсета. Щетки на стеклах машин работали на полную мощность, разгоняя дождь. Хорошие, добрые друзья — но никогда, никогда они не смогут понять то, что она, Франческа, хранила в своей душе, даже если бы она рассказала им все.

Муж когда-то сказал, что она найдет здесь много друзей. Он только привез ее сюда после войны из Неаполя. Ей вспомнились его слова: «У этих людей много недостатков, но равнодушия к чужим бедам ты не увидишь ни в ком из них». Так оно и оказалось.

Ей было двадцать пять, когда она познакомилась с Ричардом. Франческа уже три года преподавала после окончания университета в частной школе для девочек. Не раз она размышляла о своей дальнейшей судьбе. Одни молодые итальянцы погибли, другие находились в лагерях, а вернувшиеся домой были искалечены или сломлены войной. Ее роман с Никколо уже год как закончился под давлением ее родителей, воззрения которых на жизнь отличались значительным консерватизмом. Никколо преподавал в университете живопись, весь день он писал картины, а ночью пускался в самые дикие безрассудные странствования по притонам Неаполя и брал ее с собой.

Она вплетала тогда ленты в черные волосы и оставалась верна своим мечтам. Но красивые моряки не сходили с кораблей на берег в поисках прекрасной Франчески, никто не пел под ее окнами серенады. Суровая тяжесть действительности давала о себе знать, и постепенно Франческа стала понимать, что выбирать ей, в сущности, было не из чего. А жизнь с Ричардом предполагала реальные перспективы. Рядом добрый и порядочный человек, поэтому радужные надежды на спокойную жизнь в Америке могли осуществиться.

Они сидели на улице в кафе под горячими лучами средиземноморского солнца; Франческа всматривалась в него, изучала его военную форму, отмечала, как серьезно смотрит на нее этот американец со Среднего Запада, а потом взяла да и поехала с ним в Айову. Поехала, чтобы родить ему двоих детей, а потом смотреть, как подросший Майкл играет в футбол холодными октябрьскими вечерами, и ездить в Де-Мойн с Кэролин за платьями для очередного школьного бала. Несколько раз Франческа обменялась письмами с сестрой, которая осталась жить в Неаполе, и дважды ездила туда, когда умерли отец и мать. Но ее домом стал округ Мэдисон, и она не чувствовала в себе никакого желания вернуться на родину.

Днем дождь прекратился, но к вечеру пошел опять. Начинало темнеть. Франческа налила себе рюмку бренди, открыла нижний ящик старинного орехового секретера — он принадлежал еще семье Ричарда и пережил три поколения. Она достала большой коричневый конверт и медленно провела по нему рукой, как делала это каждый раз в свой день рождения уже много лет.

На почтовом штемпеле значилось: «Сиэтл, штат Вашингтон. Двенадцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят пятый год». Она всегда сначала смотрела на штемпель — это было началом ритуала. Затем взгляд ее скользил вниз, туда, где был написан ее адрес: «Франческе Джонсон РР 2, Уинтерсет, Айова». Дальше она смотрела на обратный адрес, небрежно нацарапанный в верхнем левом углу: «Почтовый ящик 642, Беллингхем, Вашингтон». Она присела в кресло у окна, не отводя взгляда от обоих адресов, и углубилась в воспоминания, ибо за этими строчками на конверте было движение его рук, а она хотела ощутить их прикосновение так, как она ощущала это двадцать два года назад.

Почувствовав наконец, как его руки касаются ее тела, Франческа открыла конверт и осторожно вынула три письма, рукопись, две фотографии и «Нейшнл Джиографик» вместе с вырезками из других номеров этого же журнала. Сумерки сгущались. Она смотрела поверх бокала с бренди на строчки, написанные от руки на листке бумаги, прикрепленном к машинописным страницам рукописи. Вверху мелким шрифтом было напечатано: «Роберт Кинкейд, писатель и фотограф».

«12 сентября, 1965 года. Дорогая Франческа!

Посылаю тебе две фотографии. Одну из них я сделал, когда мы были с тобой на пастбище, на рассвете. Надеюсь, она тебепонравится так же, как и мне. На другой — Розовый мост. На нем виднеется твоя записка.

С тех пор как я уехал, не даю покоя своим серым клеткам и заставляю их прокручивать снова и снова до мельчайших подробностей события, которые произошли между нами в те несколько дней, что мы были вместе. Я задаю себе один и тот же вопрос: Что случилось со мной в округе Мэдисон? Стараюсь осознать это до конца. Вот почему я написал небольшую вещь — „Вырываясь из измерения Зет“, которую и посылаю тебе. С ее помощью пытался разобраться в себе, во всей той неразберихе мыслей и чувств, которая творится сейчас в моей душе.

Я смотрю в объектив — и вижу тебя, начинаю работать над какой-нибудь статьей, — а пишу о тебе. Не могу даже сказать, как я вообще добрался домой из Айовы. Но старичок Гарри (мой грузовик, если помнишь) как-то довез меня. Но я совершенно не в состоянии объяснить, как ухитрился проехать все эти мили.

Всего лишь несколько недель назад я был замкнутым человеком, но это, в сущности, мне не мешало. Пожалуй, я не выглядел слишком счастливым и временами чувствовал свое одиночество, но тем не менее в целом я был удовлетворен жизнью. А теперь все изменилось.

Сейчас мне совершенно ясно, что я давно уже шел к тебе — а ты ко мне, хотя мы и не подозревали о существовании друг друга. Какая-то бездумная уверенность, скрытая глубоко под нашим неведением, и привела нас друг к другу. Как две одиноких птицы, мы парили над великой равниной, подчиняясь некоему небесному расчету, и все годы, прожитые нами, нужны были для того, чтобы мы наконец встретились.

Странная штука — дорога. Не ведая ни о чем, я брел себе и брел в тот августовский день и вдруг поднял глаза, — а ты уже шла по траве навстречу. Оглядываясь назад, я понимаю, что произошло неизбежное, я называю это высочайшей вероятностью невероятного, а если попросту, иначе и быть не могло.

Теперь внутри меня живет другой человек. Хотя, пожалуй, лучше всего я смог выразить это ощущение в тот день, когда мы расстались. Я сказал тогда, что из нас двоих мы сотворили третью личность, и теперь она повсюду следует за мной.

Не знаю как, но мы должны увидеться снова, где бы то ни было.

Позвони, если что-нибудь понадобится или просто соскучишься. Я мигом примчусь. А если соберешься сюда, дай мне знать обязательно, в любое время. О билетах, если возникнет такая проблема, я позабочусь. На следующей неделе отбываю на юго-восток Индии, вернусь в конце октября.

Люблю тебя. Роберт.

P.S. Мосты вышли замечательно. Появятся в „НД“ в будущем году, так что жди. А хочешь, я пришлю тебе тот журнал, в котором их напечатают?»

Франческа Джонсон поставила рюмку на широкий дубовый подоконник и перевела взгляд на черно-белую фотографию восемь на десять — ее, Франчески, фотографию. Теперь уже ей не всегда удавалось вспомнить, как она выглядела тогда, двадцать два года тому назад. На ней полинялые джинсы в обтяжку, босоножки, белая футболка. Волосы развеваются на ветру. Сзади забор. Фотография сделана ранним утром.

Со своего места у окна Франческа могла видеть сквозь пелену дождя тот самый стол, к которому она прислонилась тогда. Старый забор все еще огораживал пастбище. После смерти Ричарда она сдала землю в аренду, но оговорила, что пастбище трогать нельзя, все должно остаться, как есть, и с тех пор оно так и стояло пустым и поросло высокой луговой травой.

Тогда первые глубокие морщины только начали появляться на ее лице, и на фотографии они были видны. Пленка выявила их. И все-таки она себе нравилась: волосы густые и черные, тело упругое, от него исходило тепло, джинсы обтягивали именно те места, какие надо. Но на фотографии приковывало к себе внимание именно лицо женщины, до безумия влюбленной в человека, снимавшего ее.

В потоке воспоминаний Франческа видела Роберта совершенно отчетливо. Каждый год в этот день она мысленно просеивала образы сквозь сознание, тщательно отделяя один от другого, не позволяя себе забыть ни одной мельчайшей подробности, и навсегда запечатлевая в своей памяти события тех дней. Так, наверно, передавали устные предания из поколения в поколение древние племена.

Роберт был высокий, худой и сильный, а двигался, как трава под ветром, плавно, без усилий. Серебристо-седые волосы прикрывали уши и шею, и, надо сказать, выглядел он всегда слегка растрепанным, как будто только что сошел на землю после путешествия по бурному морю и пытался ладонью привести волосы в порядок. Узкое лицо, высокие скулы и лоб, наполовину прикрытый волосами, на фоне которых голубые глаза смотрелись особенно ярко. Взгляд его, казалось, постоянно перебегал с одного предмета на другой в поисках нового сюжета, новой композиции.

В то утро он все время улыбался и говорил ей, какой красивой и теплой она выглядит в лучах утреннего солнца, потом попросил Франческу прислониться к забору, а сам принялся кружить вокруг нее с фотоаппаратом, то опускаясь на колено, то вставая, а затем лег на спину и сфотографировал ее снизу вверх.

Франческе тогда было неловко при мысли, сколько пленки он извел на нее, но в то же время нравилось, что он уделяет ей столько внимания. А еще она надеялась, что никто из соседей не выедет на тракторе в такую рань. Впрочем, в то утро ей было все равно, что подумают соседи.

А Роберт все снимал и снимал кадр за кадром, перезаряжал пленку, менял объективы и все это время не переставал говорить ей, как она нравится ему, и что он любит ее. «Франческа, ты невероятно красивая женщина», — неустанно повторял он. А иногда выпрямлялся и просто смотрел на нее, вокруг нее, сквозь нее.

На фотографии видно, как явно очерчиваются соски под футболкой. Но ее это совершенно не смущало. Острое чувство горячей нежности пронизывало все ее тело при мысли, что Роберт так отчетливо видит ее грудь через объектив. Будь рядом Ричард, ей бы и в голову не пришло так одеться. Он не одобрил бы ее. Да она и раньше, до встречи с Робертом Кинкейдом, никогда так не одевалась.

А Роберт тогда попросил ее слегка выгнуть спину, и когда она сделала это, прошептал: «Да, да, вот так, хорошо. Оставайся так».

И теперь она смотрела на фотографию, которую он тогда сделал. Освещение было великолепным — он называл его «рассеянно-ярким», — и створки фотоаппарата непрерывно щелкали, пока Роберт ходил вокруг нее.

Он был гибкий — именно это слово пришло ей на ум, когда она наблюдала за его движениями ранним утром на пастбище. В пятьдесят два года тело его состояло сплошь из мускулов, и они двигались под кожей с напряжением и силой, присущими лишь тем мужчинам, кто много работает и к тому же постоянно поддерживает форму. Он рассказал ей, что во время войны служил на флоте фотокорреспондентом. Их часть вела боевые действия на Тихом океане, и Франческе было нетрудно представить, как Роберт шагает по задымленному берегу вместе с моряками, тяжелая аппаратура при ходьбе бьет его по бедру, глаза не отрываются от объектива, и створки фотоаппарата раскалились добела от непрерывной работы.

Франческа снова перевела взгляд на фотографию и пристально всмотрелась в себя.

«Я и в самом деле неплохо выглядела, — подумала она, любуясь собой. — Собственно, я никогда больше не была так хороша, ни до, ни после. Это все он».

Франческа выпила еще немного бренди, а дождь, казалось, оседлав холодный ноябрьский ветер, вместе с ним обрушивался в яростных порывах на весь мир.


Роберт Кинкейд был в каком-то смысле колдун и обитал сам по себе в никому не ведомых местах, таинственных и грозных. Франческа мгновенно почувствовала это, как только он ступил на землю, выйдя из своего грузовика в тот жаркий сухой понедельник августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и вошел в ворота ее дома. Ричард и дети уехали на ярмарку в Иллинойс — им предстояло выставить там призового бычка, который получал неизмеримо больше внимания с их стороны, нежели она. Но зато неделю Франческа могла распоряжаться собой, как хотела.

Она сидела на ступеньках крыльца, пила чай со льдом и наблюдала без особого интереса, как поднимается столбом пыль на дороге от колес проезжавшей мимо машины. Машина — грузовик — двигалась медленно, как если бы водитель не был уверен в выбранном направлении. Наконец он притормозил и, свернув в проезд, медленно поехал прямо к ее дому. «Бог ты мой, — подумала она. — Кто это?»

Франческа была в джинсах и старой голубой ковбойке с закатанными рукавами. Ходить по такой жаре она предпочитала босиком. Длинные черные волосы Франческа забрала сзади в «хвост», заколов их черепаховым гребнем, подаренным ей отцом, когда она уезжала из Италии.

Грузовик подкатил к самым воротам и остановился рядом с проволочным забором. Франческа встала и неторопливо пошла навстречу незнакомцу. А из грузовика выпрыгнул Роберт Кинкейд, который выглядел в точности, как картинка из несуществующей книги под названием «Иллюстрированная история шаманства и колдовства».

Бежевая военного образца рубашка насквозь пропиталась потом и прилипла к спине, темные широкие круги виднелись под мышками. Три верхние пуговицы на рубашке были расстегнуты, и ей бросились в глаза мощные грудные мышцы под простенькой серебряной цепочкой. Поверх рубашки проходили широкие полосы подтяжек оранжевого цвета — такие обычно носят люди, чья жизнь связана с пребыванием в дикой местности.

Он улыбнулся.

— Простите, что приходится вас беспокоить, но дело в том, что я ищу крытый мост, но никак не могу найти. Боюсь, что на данный момент я заблудился.

Роберт вытер лоб синим носовым платком и снова улыбнулся. Его взгляд был устремлен прямо на Франческу, и она почувствовала, как что-то шевельнулось у нее внутри. Глаза, голос, лицо, серебристо-седые волосы, легкость, с которой он нес свое тело — все это древние тропы. Они заманивают и завлекают тебя, нашептывают тебе нечто в то самое краткое мгновение, когда еще не спишь, но сон уже пришел и все преграды пали. Тропы, которые пересекают космическое пространство длиной в один атом, что разделяет мужское и женское начало на любой ступени эволюционного развития. «Род должен продолжаться», — шепчут древние тропы, и это все, что им нужно, больше ничего. Власть их безгранична, и способы ее осуществления отточены и просты. Тропы ведут всегда в одном направлении, вперед, к цели, которая ясна. Идти по ним легко, к сожалению, мы все запутываем и запутываемся сами. Франческа поняла это сразу, так как клетки ее тела приняли сообщение. И тогда случилось то, что изменило ее жизнь навсегда.

По дороге, поднимая за собой облако пыли, проехал автомобиль и посигналил ей. Бронзовая рука Флойда Кларка просунулась в окно «Шевроле», и Франческа помахала ему в ответ, а потом снова повернулась к Роберту.

— Вы почти у цели, — сказала она. — Отсюда до моста две мили.

И, после долгих лет жизни в замкнутом кругу с четко очерченными правилами поведения и скрытыми глубоко в душе чувствами, как того требовали сельские обычаи, Франческа Джонсон произнесла нечто удивительное для самой себя.

— Если хотите, — сказала она, — я буду рада показать вам дорогу.

Франческа так никогда и не поняла до конца, как смогли эти слова вырваться наружу. Возможно, причиной тому были юные чувства, еще жившие в ней и поднявшиеся на поверхность ее души, как поднимаются пузырьки воздуха из глубины озера и лопаются наверху. Кто знает? Она не страдала особой застенчивостью, но и развязной тоже не была. В конце концов она заключила, что Роберт Кинкейд каким-то образом расположил ее к себе за те несколько секунд, что она смотрела на него.

Он явно был ошарашен ее предложением, но быстро пришел в себя и очень серьезно сказал, что будет признателен за помощь. Франческа сбегала к заднему крыльцу, надела свои рабочие сапоги и последовала за ним к грузовику.

— Подождите минутку, хорошо? Я только освобожу для вас место, а то здесь все забито, —пробормотал он, больше обращаясь к самому себе, и Франческа поняла, что он смущен и взволнован предстоящей поездкой.

Он принялся перекладывать штативы, холщовые мешки и распихивать по углам бумажные пакеты. Наверху, в кузове, она заметила старый рыжий чемодан и футляр с гитарой, оба пыльные и потрепанные. Куском бельевой веревки они были привязаны к запасному колесу — для надежности.

Дверца кабины качалась, слегка ударяя Роберта по спине, и он все бормотал что-то, перекладывал с места на место вещи, засовывал в коричневый пакет бумажные стаканчики из-под кофе и банановую кожуру. Покончив с уборкой, он швырнул пакет в кузов. Бело-голубой переносной холодильник он задвинул подальше в угол кабины. На зеленой дверце грузовика Франческа заметила полустершуюся надпись: «Фотомастерская Кинкейда, Беллингхем, Вашингтон».

— Ну вот, теперь, я думаю, вы протиснитесь.

Пока она садилась, Роберт придерживал дверь, затем закрыл ее, обошел грузовик и неуловимо быстрым движением запрыгнул в кабину. Искоса взглянув на нее, он слегка улыбнулся и спросил:

— Куда ехать?

— Направо, — и Франческа показала рукой.

Он повернул ключ зажигания, и до того молчавший двигатель заработал. Грузовик тронулся, подпрыгивая на каждом бугорке. Его длинные ноги нажимали на педали, края потрепанных джинсов задевали за кожаные шнурки высоких коричневых ботинок, глядя на которые, можно было сразу определить, что их хозяин много ходит пешком.

Он наклонился вперед, задев ненамеренно ее бедро, и открыл ящичек. Поглядывая на дорогу, он некоторое время шарил там рукой и среди всевозможных вещей нашел наконец визитную карточку и вытащил ее.

— Роберт Кинкейд, писатель и фотограф, — представился он.

Она посмотрела на карточку. Адрес был напечатан тут же, вместе с номером телефона.

— Я здесь по заданию «Нейшнл Джиографик», — объяснил он. — Вы знаете этот журнал?

— Да, — ответила она, а про себя подумала: «Да кто ж его не знает?»

— Они хотят сделать очерк о крытых мостах, а здесь, в Айове, есть кое-что интересное. Я обнаружил уже шесть мостов, но, насколько я знаю, есть еще седьмой, где-то подальше.

— Он называется Розовым, — сказала Франческа, стараясь перекричать шум ветра, скрежет колес и рев двигателя. Голос ее звучал странно, как будто он принадлежал не ей, а кому-то другому — той девочке из Неаполя, которая надеялась увидеть, как с поезда или с корабля сойдет ее единственный, долгожданный возлюбленный и стремительно направится к ней по этой улице. Она продолжала что-то говорить, а сама смотрела, как напрягаются мускулы его руки, когда Роберт переключал скорость.

Рядом с ее сиденьем лежали два рюкзака. Клапан одного из них был застегнут, но край другого загнулся, и Франческа увидела серебристо-серую крышку и черный корпус фотоаппарата, к которому была привязана коробка с пленкой «Кодак-хром-П». Среди пакетов она заметила коричневую безрукавку со множеством карманов. Из одного кармана торчал тонкий провод со штоком на конце.

Под ногами у нее лежали два штатива, покрытые сплошь царапинами. Но на одном из них Франческа сумела прочитать название фирмы: «Джитзо». Еще она разглядела, что в ящичке вперемешку валялись блокноты, карты, ручки, катушки из-под пленки и прочий хлам. Там же лежала разменная мелочь и блок сигарет «Кэмэл».

— За углом сверните направо, — подсказала она и, пользуясь случаем, взглянула на его профиль. Загорелый гладкий лоб блестел от пота, красивый рот — это она заметила почему-то с самого начала, а нос как у индейца. Когда-то давно дети были еще совсем маленькими, они всей семьей ездили отдохнуть на Западное побережье, и Франческа запомнила, как выглядят мужчины-индейцы в профиль.

Он не был красив в общепринятом смысле этого слова, но и простоватым она тоже бы не назвала его. Ни то, ни другое определение не подходили к нему. В нем таилось что-то такое, чему нет названия — нечто очень древнее, на чем годы оставили свой след, — не во внешности, конечно, а в глазах.

На левой руке он носил какие-то замысловатые часы на кожаном, пропитанном потом ремешке, на правой Франческа увидела серебряный браслет со сложным орнаментом. «Браслет не мешало бы почистить», — подумала она, но тут же мысленно обругала себя за провинциальное внимание к мелким проблемам — привычку, против которой сама же боролась все эти годы.

Роберт Кинкейд достал из нагрудного кармана пачку «Кэмэл», вытряхнул из нее сигарету и предложил ей. И снова за последние пять минут Франческе пришлось удивляться самой себе, потому что она взяла сигарету. «Что я делаю?» — задумалась она. Когда-то она не прочь была покурить, но давно уже отказалась от этой привычки под настойчивым давлением со стороны Ричарда.

Он вытряхнул еще одну сигарету, сунул ее в рот и достал зажигалку — золотую «Зиппо». Щелкнув колесиком, он поднес зажигалку к ее сигарете, не отводя взгляда от дороги.

Франческа заслонила огонек ладонями от ветра. Ей пришлось слегка опереться на его руку, потому что из-за тряски в машине она никак не могла коснуться концом сигареты мелькающего пламени. Понадобилась всего секунда, чтобы прикурить, но и за это время она успела почувствовать тепло его руки и крохотные волоски на коже.

Франческа откинулась назад. Он поднес зажигалку к своей сигарете, ловко прикрыл огонек одной рукой и закурил. Это движение заняло у него доли секунды.

Франческа Джонсон, жена фермера из Айовы, удобно устроилась на пыльном сиденье грузовика, курила и показывала дорогу Роберту Кинкейду.

— Ну вот, за поворотом вы увидите его, — наконец произнесла она, вытягивая вперед руку.

Старый мост соединял берега неширокой речки. Он немного покосился от времени, краска в некоторых местах совсем облупилась.

Роберт Кинкейд улыбнулся, потом быстро взглянул на нее и сказал:

— Я приду сюда на восходе. Замечательно получится.

Он остановил грузовик футов за сто от моста и спрыгнул на землю, стащив за собой рюкзак с загнутым клапаном.

— Хочу немного осмотреться, — сказал он Франческе. — Вы не против?

Она не возражала и улыбнулась ему в ответ.

Из окна кабины Франческа наблюдала, как Роберт идет по дороге, на ходу вытаскивая из рюкзака фотоаппарат, а затем закидывает мешок на левое плечо. Судя по легкости движения, он, должно быть, проделывал это тысячу раз. И все время его голова находилась в движении, он смотрел то в одну сторону, то в другую, потом на мост, на деревья рядом с мостом. Один раз Роберт обернулся и взглянул на нее. Его лицо было очень серьезно.

По сравнению с местными жителями, которые питались в основном картошкой с мясом и подливой, некоторые по три раза в день, Роберт Кинкейд выглядел так, словно он ел исключительно фрукты, орехи и овощи.

«Видно, что он физически сильный», — подумала она.

Франческа обратила внимание, на его узкий таз, который так туго обтягивали джинсы, что были видны контуры бумажника в левом кармане и носового платка в правом. Роберт ходил плавно, не делая ни одного лишнего движения.

Вокруг стояла тишина. Краснокрылый дрозд сидел на заборе и посматривал на Франческу черным блестящим глазом. Из придорожной травы доносился зов лугового жаворонка. А больше ни звука, ни движения не было заметно под белым августовским солнцем.

Не дойдя до моста, Роберт Кинкейд остановился. Он постоял немного, потом присел на корточки и посмотрел на мост через объектив. Перешел дорогу и проделал то же самое с другой стороны, после чего углубился под крышу моста и принялся рассматривать балки и доски настила, а затем, выглянув через проем сбоку, посмотрел вниз, на реку.

Франческа потушила окурок, толкнула дверь и выпрыгнула из кабины. Взгляд ее скользнул по дороге: соседских машин как будто не видно. Она направилась к мосту. Полуденное солнце пекло нещадно, а под крышей моста, казалось, можно было найти прохладу. На мгновение силуэт Роберта мелькнул у другого выхода, потом он направился вниз, к ручью, и исчез.

Под крышей негромко ворковали в гнездах голуби. Она положила руку на перила и ощутила мягкий жар, исходивший от дерева. Там и сям на планках попадались следы деяний человека в виде надписей: «Джимбо-Денисон, Айова», «Шерри + Дабби» и «Вперед, „Ястребы“!» Голубиное воркование не умолкало ни на мгновение.

Франческа просунула голову в щель между двумя досками и посмотрела вниз, в ту сторону, куда ушел Роберт Кинкейд. Он стоял на камне посреди речки и смотрел на мост и вдруг помахал ей рукой. Франческа вздрогнула. Он благополучно перебрался на берег и с легкостью принялся взбираться по крутому каменистому склону. Но Франческа не шевельнулась и продолжала смотреть на воду. Только когда она услышала звук его шагов по деревянному настилу, повернула голову.

— Здесь и в самом деле красивое место, — сказал Роберт, и голос его гулким эхом разнесся по всему мосту.

Франческа кивнула.

— Да, вы правы. Но мы, местные жители, привыкли к этим мостам и считаем их за нечто само собой разумеющееся, так что даже перестали их замечать.

Он подошел к ней и протянул букетик полевых цветов.

— Спасибо за экскурсию, — улыбнулся он. — Я приеду сюда через пару дней и сделаю несколько снимков.

Странное чувство, которое она испытала, увидев его в первый раз, вернулось. Цветы. Никто никогда не дарил ей цветов, даже по самым торжественным случаям.

— Я не знаю, как вас зовут, — сказал он, и Франческа вспомнила наконец, что так и не назвала ему своего имени и это смутило ее гораздо больше, чем она могла предположить. Некоторое время Франческа молча смотрела на него, затем представилась. Он кивнул и сказал:

— Я уловил легчайший акцент. Вы из Италии?

— Да, но уже много лет, как уехала оттуда.

И снова они в кабине грузовика, снова едут по каменистой неровной дороге, а солнце потихоньку опускается к горизонту. Дважды им навстречу попадались машины, но людей за рулем Франческа не знала. Дорога назад, на ферму, заняла четыре минуты, и за это время она уплыла в мыслях куда-то очень далеко. Все стало просто и одновременно непонятно. Общение с Робертом Кинкейдом не должно закончиться — вот то, чего она теперь хотела. Ей нужно было знать о нем больше. Франческа сидела, стиснув букет на коленях, как школьница после загородной прогулки. Кровь бросилась ей в лицо — она чувствовала это. Франческа не сделала и не сказала ничего особенного, но ощущение было таким, будто она переступила какую-то границу. Из приемника, едва слышного в шуме ветра и рокоте мотора, донеслись звуки гитары, а затем сразу же началась программа пятичасовых новостей.

Грузовик свернул к ее дому.

— Ричард — это ваш муж?

Они подъехали к почтовому ящику.

— Да, — ответила Франческа каким-то приглушенным голосом. Начав говорить, она уже не могла остановиться и продолжала. — Довольно жарко. Не хотите ли зайти выпить чаю со льдом?

Он испытующе взглянул на нее.

— Если это без проблем, то я с удовольствием зайду.

— Без проблем, — сказала Франческа.

Она попросила его поставить грузовик за дом, надеясь в глубине души, что ее слова прозвучали естественно. Ей, конечно, не хотелось, чтобы, когда Ричард вернется, кто-нибудь из соседей заявил: «Привет, Дик, что-нибудь строишь? Я тут видел на прошлой неделе зеленый грузовик у тебя во дворе. Но Фрэнни-то, я знал, оставалась дома, вот я и не стал проверять кто да что».

Так, а теперь вверх по раскрошившимся от времени цементным ступенькам к заднему крыльцу. Он придержал перед ней дверь. С собой он взял рюкзаки с аппаратурой.

— Зверская жарища. Нельзя оставлять в кабине, — объяснил он, занося рюкзаки в дом.

В кухне было немного прохладнее, но все-таки тоже жарко. Навстречу им поднялся пес — шотландская овчарка — и шумно обнюхал ботинки Кинкейда, после чего отправился на крыльцо и завозился там на ступеньках. Франческа достала металлический поднос со льдом и принялась разливать чай из большой стеклянной банки в стаканы. Спиной она чувствовала, что Роберт Кинкейд смотрит на нее со своего места за столом. Он сидел, вытянув ноги, и время от времени проводил руками по волосам, пытаясь их пригладить.

— С лимоном? — спросила она.

— Да, пожалуйста.

— Сахару?

— Нет, спасибо.

Лимонный сок медленно стекал по стенке стакана, и он это заметил. Роберт Кинкейд замечал все.

Франческа поставила перед ним стакан с чаем. Цветы она поместила в старый пластмассовый бокал с изображением утенка Дональда сбоку. Затем прислонилась к раковине, нагнулась и, балансируя на одной ноге, принялась стаскивать сапог. Потом, переступив на босую ногу, она проделала то же самое со вторым сапогом.

Роберт сделал маленький глоток чая и снова посмотрел на нее. «Примерно пять футов шесть дюймов росту, — определил он. — На вид лет сорок или чуть больше. Прелестное нежное лицо, прекрасное теплое тело». Но в своих путешествиях по миру он часто встречал красивых женщин. Физическое совершенство, бесспорно, было приятно само по себе, но для Роберта действительную ценность представляло другое: интеллект и страсть как проявление жизненного опыта, способность воспринимать тончайшие движения ума и духа и побуждать к этому другого — вот что имело для него значение. Поэтому почти во всех случаях молодые женщины, даже самые красивые, не казались ему привлекательными. Они жили еще слишком мало или слишком легко, чтобы обладать теми качествами, которые интересовали его.

А во Франческе Джонсон что-то привлекло его сразу же. Ум — вот что он почувствовал. И страсть в ней тоже чувствовалась, хотя он не мог определить, на что именно эта страсть направлена, и была ли она направлена вообще.

Позже он сказал ей, что совершенно необъяснимым образом момент, когда она снимала на кухне сапоги, стал для него одним из самых чувственных из всех, которые он когда-либо испытывал в жизни. Почему — роли не играло. В его восприятии жизни причины явлений были несущественны. «Анализ разрушает целое. Есть некоторые вещи, таинственные вещи, которые должны оставаться нетронутыми. Если будешь рассматривать их по частям, они исчезнут». Таковы были его слова.

Франческа села за стол, поджав под себя ногу. Волосы ее растрепались, несколько прядей упали на глаза. Она откинула волосы назад, снова забрала их в хвост, заколов гребнем. Затем, спохватившись, поднялась снова, подошла к буфету, достала оттуда пепельницу и поставила на стол так, чтобы Роберту было удобно стряхивать пепел.

Поняв это как молчаливое разрешение курить, он достал пачку «Кэмэл» и протянул Франческе. Она взяла сигарету и заметила, что сигарета была слегка влажная — так сильно он вспотел. Повторился прежний ритуал: он протянул ей золотую «Зиппо», она оперлась рукой о его руку, ощутила кончиками пальцев тепло его кожи и откинулась назад. Сигарета на вкус была изумительной, и Франческа улыбнулась.

— Чем же вы все-таки занимаетесь — я имею в виду вашу работу как фотографа? — спросила она.

Он посмотрел на кончик своей сигареты и неторопливо заговорил:

— Я — фотограф, работаю по контракту, э-э… с «Нейшнл Джиографик». Это занимает половину моего времени. Я рождаю идеи, продаю их журналу и делаю снимки. Или им приходит что-нибудь в голову, и тогда они связываются со мной и объясняют, что им нужно. Возможностей для самовыражения здесь, конечно, немного. У них довольно-таки консервативные вкусы, но зато хорошо платят. Деньги, понятно, не бешеные, но вполне приличные, и задержек не бывает. Оставшееся время я работаю на себя. Пишу и снимаю, потом посылаю свои работы в другие журналы. Н-ну, если с деньгами начинает поджимать, я беру заказ в какой-нибудь фирме, хотя и не люблю этого — они вечно ставят до черта жесткие условия. Иногда я пишу стихи, но это так, для себя. Время от времени я пытаюсь писать и прозу, но, по-моему, у меня нет к этому таланта. Живу я к северу от Сиэтла и часто брожу по тамошним местам — фотографирую рыбачьи лодки, индейские поселения или просто пейзажи. Это мои любимые сюжеты. «Нейшнл» часто отправляет меня на пару месяцев куда-нибудь вроде бассейна Амазонки или в пустыню Северной Африки. Обычно на такие задания, как это, я лечу на самолете, но в этот раз мне захотелось проехать по стране на машине и разведать, где что можно поснимать в будущем. Полюбовался озером Верхним, обратно поеду через Черные Холмы. А чем занимаетесь вы?

Вопрос застал Франческу врасплох, и она на секунду растерялась.

— О Господи, ничем даже близко похожим на вашу работу. Я закончила университет по специальности «Сравнительная литература». Когда в сорок шестом году я приехала в Уинтерсет, здесь не хватало учителей, а я была замужем за местным жителем, к тому же еще ветераном войны, так что они сочли меня пригодной для преподавания в школе. Я получила диплом учителя и несколько лет преподавала английский у старших школьников. Но Ричарду не нравилось, что я работаю. Он сказал, что может содержать семью сам, а мне незачем работать, тем более что дети были совсем еще маленькие. Так что я бросила работу и стала стопроцентной фермерской женой. Вот и все.

Франческа обратила внимание, что его стакан уже почти пуст, и налила ему еще чаю.

— Спасибо. Нравится вам жить в Айове?

В вопросе заключалась вся суть ее жизни. Ответить на него означало для нее сказать, довольна ли она тем, как прожила жизнь. Она давно поняла это, но обычно отвечала несколькими словами: «Да, здесь прекрасное место. Очень спокойное, и люди просто замечательные».

На этот раз Франческа задумалась.

— Можно мне еще сигарету? — попросила она.

Снова пачка «Кэмэл», зажигалка, прикосновение к его руке.

Солнечный луч переполз на заднее крыльцо, и лежавшая там собака немедленно поднялась и ушла в тень. Франческа впервые за весь разговор посмотрела Роберту Кинкейду в глаза.

— Вообще-то я должна ответить вам, что здесь замечательно, спокойно, вокруг хорошие люди. И это правда. Здесь спокойно. И люди здесь действительно хорошие во многих отношениях. Мы все помогаем друг другу. Например, если кто-нибудь заболеет или получит серьезную травму, соседи берут всю работу на себя, убирают кукурузу и овес и делают все, что нужно. В городе оставляют машины незапертыми, а детей отпускают гулять, не беспокоясь за них. И вообще, о здешних людях можно сказать очень много хорошего, и я уважаю их и ценю. Но… — она заколебалась и снова посмотрела на него, — но это не то, о чем я мечтала в юности.

Вот оно, признание, она наконец сказала ему. Эти слова жили в ней многие годы, но Франческа никогда не позволяла им вырваться наружу. А теперь она открылась человеку с зеленым грузовиком из Беллингхема, штат Вашингтон.

Несколько секунд он молчал, а потом сказал:

— Знаете, я позавчера записал кое-что в свой блокнот, может, в будущем пригодится. Я ехал по дороге и мне пришла в голову одна мысль. Со мной это часто случается. Она звучит примерно так: «Прежние мечты были прекрасны. Они не сбылись, но я рад, что они у меня были». Не знаю, что бы эта мысль могла означать, но, думаю, я найду ей применение. Так что, мне кажется, я понимаю, что вы чувствуете.

И тогда Франческа улыбнулась ему. Впервые она улыбнулась теплой широкой улыбкой. Инстинкт игрока одержал верх над осторожностью, и она сказала:

— Может быть, останетесь поужинать? Муж и дети, правда, сейчас в отъезде, так что еды в доме не слишком много, но я что-нибудь придумаю.

— Вообще-то, если честно, мне здорово надоели рестораны и сухомятка. Это точно. Так что, если не причиню слишком большого беспокойства, я буду рад принять ваше приглашение.

Франческа задумалась.

— Как вы относитесь к свиным отбивным? Я быстро приготовлю их с овощами из своего огорода.

— Овощи — это как раз то, что надо, — ответил Кинкейд. — Я не ем мяса. Уже много лет. Здесь нет никаких идей, просто без мяса я лучше себя чувствую.

Франческа снова улыбнулась.

— В наших краях такая точка зрения не пользовалась бы популярностью. Ричард и его друзья сказали бы, что вы пытаетесь испортить их мужские достоинства. Сама я не ем много мяса, не знаю почему. Просто, наверно, я равнодушна к нему. Но каждый раз, когда я пытаюсь накормить мое семейство вегетарианским ужином, мне приходится выслушивать громкие вопли протеста. Так что я окончательно отказалась от своих попыток. А теперь будет даже приятно приготовить что-то другое, ради разнообразия.

— Замечательно, но только, пожалуйста, не слишком беспокойтесь. Да, вот еще какая штука. Я тут положил пленку охлаждаться. Теперь мне нужно вылить воду и подтаявший лед и еще кое-что сделать. Это займет некоторое время.

Он допил остатки чая и поднялся.

Франческа смотрела ему вслед. Роберт Кинкейд вышел на крыльцо и спустился по ступенькам во двор. Закрывая дверь, он придержал ее, чтобы она тихо закрылась. Обычно людям и в голову не приходило подумать о подобных мелочах, и дверь хлопала со всего размаха. Проходя мимо собаки, он потрепал ее по шее, и шотландская овчарка в знак благодарности облизала ему руки влажным шершавым языком.

Наверху Франческа быстро приняла душ и, вытираясь, выглянула поверх занавески во двор. Роберт Кинкейд открыл чемодан и поливал себя из шланга, пользуясь старым ручным насосом. «Надо было ему сказать, что он может воспользоваться душем, если хочет», — подумала она. И ведь Франческа же хотела это сделать, но мысль о недостаточно близком знакомстве остановила ее, и в конце концов она настолько смутилась, что вообще ничего не сказала.

Но Роберту Кинкейду приходилось мыться и в худших условиях. Например, черпая протухшую воду из ведра в джунглях Амазонки или поливая себя из фляжки посреди пустыни. Теперь же он разделся до пояса и, приспособив грязную рубашку в качестве мочалки и полотенца одновременно, вымылся и принялся вытираться.

«Полотенце, — упрекнула себя Франческа, глядя на него из окна, — уж полотенце-то я могла бы ему дать».

На цементной дорожке рядом с насосом блестела бритва, и Франческа увидела, что он намыливает лицо. И снова она подумала о том, что никакое другое слово не может описать его лучше, чем слово «сильный». Не сказать, чтобы крупный или очень высокий, — шесть футов, возможно, чуть выше и, пожалуй, худой. Но для своего размера он был очень широк в плечах, с плоским мускулистым животом. Франческа затруднялась определить, сколько ему лет — слишком молодо он выглядел и, уж конечно, Роберт совсем не походил на мужчин, которых она привыкла видеть рядом — с их пристрастием к печенью со сладким сиропом по утрам.

В последнюю свою вылазку по магазинам в Де-Мойне она купила новые духи под названием «Песнь южного ветра». Теперь она достала их, открыла крышечку и провела ею по волосам. Хорошо, больше не надо. Но что надеть? Особенно наряжаться не годится — он будет в своей рабочей одежде. Пожалуй, лучше всего так: белая футболка с длинным рукавом — рукава закатать до локтя, чистые джинсы и босоножки. В ушах у нее будут золотые сережки в виде колец, про которые Ричард как-то сказал, что в них она похожа на особу легкого поведения. На руку можно надеть золотой браслет. Волосы она закрепит заколкой по бокам, а сзади распустит по плечам. Да, вот так, хорошо.

Когда она вошла в кухню, Роберт Кинкейд уже сидел там вместе со своими рюкзаками и холодильником. Он надел чистую рубашку цвета хаки и все те же оранжевые подтяжки. На столе перед ним лежали три фотоаппарата, пять объективов и новая пачка «Кэмэл». На всех фотоаппаратах имелась наклейка «Никон». Объективы, она заметила, предназначались для съемок на разном расстоянии и имели такую же наклейку. Аппаратура была сильно поцарапана, в некоторых местах виднелись зазубрины, но обращался он с ней аккуратно, хотя и без особой осторожности: продувал какие-то отверстия, сметал щеточкой пыль, вытирал пластмассовые части.

Услышав ее шаги, он поднял глаза. Лицо его было серьезно — это было лицо человека застенчивого и ранимого.

— У меня там, в холодильнике, есть пиво. Хотите?

— С удовольствием выпью.

Он достал две бутылки «Будвейзера». В холодильнике она заметила пластмассовые коробки с пленкой и еще четыре бутылки пива, помимо тех, что он вынул.

Франческа выдвинула ящик буфета в поисках консервного ножа, но он сказал:

— У меня есть, — и вытащил из футляра нож, тот, что висел у него на поясе. Негромкий щелчок — и пробка отскочила.

Он передал ей бутылку, поднял свою и произнес нечто вроде тоста:

— За крытые мосты в послеполуденную жару. Или нет, лучше за мосты в теплых алых лучах восходящего солнца, — и широко заулыбался.

Франческа ничего не ответила, только слегка улыбнулась в ответ и нерешительно, с неловкостью приподняла бутылку. Странный гость, цветы, духи, пиво и этот тост в жаркий понедельник в конце лета — слишком много всего одновременно.

— Давным-давно жили на свете люди, которые умирали от жажды. Было это в знойный августовский полдень. И вот Некто смотрел, смотрел, как они мучаются, а потом — раз! — и изобрел пиво. Вот откуда оно произошло, и никто больше не мучается жаждой.

Продолжая говорить, он в то же время возился с фотоаппаратом, подкручивал какой-то винт на крышке крошечной отверткой. Казалось, он разговаривает с фотоаппаратом, а не с Франческой.

— Мне нужно на минутку выйти в сад, — сказала она. — Я сейчас вернусь.

Он поднял глаза.

— Нужна моя помощь?

Она покачала головой и прошла к двери, ощущая его пристальный взгляд. Ей подумалось, что он, наверно, провожает ее глазами до самого сада.

Она не ошиблась. Он действительно смотрел на нее. Потом отвел взгляд, покачал головой и снова посмотрел ей вслед. Роберт подумал, что не ошибся, обнаружив в ней глубокий ум, почувствовал, что хотел бы знать, прав ли он и в других своих предположениях. Его тянуло к Франческе, но он как мог сопротивлялся этому желанию.

Солнце уже ушло из сада. Франческа с облупленной белой эмалированной кастрюлей медленно двигалась вдоль грядок, собирая морковку, петрушку, пастернак, лук и репу.

Когда она вернулась на кухню, Роберт Кинкейд перепаковывал рюкзаки, причем очень ловко и умело. Каждая вещь явно имела свое собственное место, куда они и были разложены. Он уже допил свою бутылку и открыл еще две, хотя у нее еще оставалось пиво. Франческа запрокинула голову, допила свою бутылку до конца и протянула ее Кинкейду.

— Могу я чем-нибудь помочь? — спросил он.

— Принесите арбуз с крыльца и несколько картофелин. Корзина рядом с крыльцом.

Легкость, с которой Роберт передвигался, снова поразила ее — так быстро он вернулся с арбузом под мышкой и четырьмя картофелинами в руках.

— Хватит?

Она кивнула. Ей пришло в голову, что он больше похож на дух, чем на человека. Кинкейд положил картофелины на кухонный стол рядом с раковиной, где Франческа мыла овощи, и снова сел на прежнее место и закурил.

— Долго вы собираетесь здесь пробыть? — спросила Франческа, внимательно осматривая каждую морковку.

— Пока еще не знаю. Торопиться мне некуда — на работу с мостами мне дали три недели. Так что, думаю, я уеду, как только отсниму все, что только возможно. Скорее всего через неделю.

— Где вы остановились? В городе?

— Да. Там есть заведение с коттеджами. Мотель. Я только сегодня утром поселился, даже еще не успел распаковать вещи.

— В городе один мотель. Правда, миссис Карлсон принимает постояльцев. Рестораны, боюсь, вас разочаруют, особенно если учесть ваши привычки.

— Я знаю. Обычная история. Но я уже научился обходиться без ресторанов. Тем более в это время года. Я покупаю еду в магазинах и на придорожных лотках. Беру хлеб и что-нибудь еще, так что в принципе особых лишений я не испытываю. Но, конечно, прийти вот так в дом поужинать очень приятно. Большое спасибо за приглашение.

Она включила радио — маленький приемничек всего с двумя программами. Его динамики были затянуты коричневой тканью.

«Погода за меня, и время в кулаке…» — запел голос, а откуда-то снизу донеслось дребезжание гитары. Франческа уменьшила звук.

— Я здорово умею крошить овощи, — сказал он.

— Ладно, вот вам разделочная доска, ножи внизу, в ящике справа. Я собираюсь делать рагу, так что режьте кубиками.

Он стоял в двух шагах от нее и усердно крошил морковку, репу, пастернак и лук. Франческа чистила в мойке картошку, остро ощущая присутствие рядом чужого мужчины. И надо же, ей никогда раньше не приходило в голову, что, когда чистишь картошку, нужно делать так много коротких косых движений ножом.

— Вы играете на гитаре? Я заметила футляр у вас в кузове.

— Совсем чуть-чуть. Гитара составляет мне компанию, если так можно выразиться, и не более того. Моя жена когда-то исполняла песни в стиле «кантри», давно еще, задолго до того, как это стало модным. Она меня и научила двум-трем аккордам.

Франческа сжалась при слове «жена». Почему, она и сама не знала. Он имел полное право иметь семью, хотя это как-то не вязалось с его обликом. Ей не хотелось, чтобы он был женат.

— Не выдержала моих долгих отлучек. Ведь иногда меня не бывало дома месяцами. Я не виню ее. Мы разошлись девять лет назад — она ушла от меня. Через год прислала документы на развод. Детей у нас не было, так что сложности это не представляло. Взяла одну гитару, а другую, попроще, оставила мне.

— Вы что-нибудь знаете о ней?

— Нет, ничего.

Он замолчал, и Франческа больше не стала задавать вопросы. Но, непонятно почему, ей стало легче. Собственная реакция удивила ее — в конце концов, не все ли ей равно? Во всяком случае она не должна принимать его слова так близко к сердцу.

— Я два раза был в Италии, — снова заговорил он. — Вы откуда родом?

— Из Неаполя.

— Нет, туда не заглядывал. Я ездил по северным областям, вдоль реки По. Снимал там. А второй раз я делал фоторепортаж о Сицилии.

Франческа продолжала чистить картошку, ни на секунду не переставая ощущать рядом присутствие Роберта Кинкейда. Мысль об Италии лишь на мгновение задержалась в ее сознании.

Облака переместились на запад, и солнце проглядывало сквозь них, освещая землю узкими лучами, так что свет и тень на траве, домах и деревьях чередовались длинными неровными полосами. Он перегнулся через мойку и выглянул в окно.

— Божий свет. Рекламные издательства обожают делать календари в этом духе. И еще религиозные журналы тоже любят такое освещение.

— Мне кажется, у вас очень интересная работа, — заметила Франческа. Нейтральный стиль разговора был ей абсолютно необходим.

— Да, пожалуй, — согласился он. — Я люблю свою работу. Люблю дороги, люблю создавать картины.

Она обратила внимание на его последние слова.

— Вы хотите сказать, что создаете сами, а не снимаете то, что видите?

— Именно так. Во всяком случае я отношусь к своей работе как творец. В этом и состоит разница между любителем и профессионалом. Когда выйдут фотографии моста, который мы с вами сегодня видели, на них будет вовсе не то, что вы думаете. То есть я именно создаю картину: меняю объективы, веду съемку с разных ракурсов, так что общая композиция получается совсем иной. И чаще всего я пользуюсь несколькими приемами сразу, чтобы выразить на фотографии мое собственное видение предмета или пейзажа.

Я не воспринимаю вещи такими, какие они есть, а стараюсь найти их суть. И вкладываю в эту работу всю душу. Пытаюсь отыскать скрытую поэзию образа. У журналов есть свой стиль и свои требования, и далеко не всегда они совпадают с моими. Откровенно говоря, почти никогда не совпадают. А издателей это раздражает. Думаю, журналисты просто потакают вкусам своих читателей, но мне-то хотелось, чтобы они время от времени бросали публике вызов, а не шли у нее на поводу. Периодически я высказываю им свое мнение, а они злятся.

В этом вся трудность, когда зарабатываешь на жизнь искусством. Работаешь на рынок, а рынок — массовый рынок — призван удовлетворять некий средний вкус. Вот в чем проблема — в так называемой «реальной действительности». Но, как я сказал, при этом не чувствуешь себя свободным. Правда, они разрешают мне оставлять у себя тот материал, который они не используют, так что по крайней мере я имею возможность хранить все свои работы.

А иногда бывает, что какой-нибудь другой журнал возьмет одну-две мои работы, или, например, я пишу статью о местах, где я бывал, и иллюстрирую ее посмелее — не так традиционно, как любит «Нейшнл Джиографик».

У меня часто возникает желание написать очерк под названием «Преимущество любительства». Я бы хотел объяснить всем людям, которые жалеют, что не могут зарабатывать на жизнь искусством, каково это на самом деле. Рынок убивает жажду творить больше, чем что бы то ни было. Знаете, к чему стремится мир, в котором мы живем? К безопасности. Во всяком случае большинство людей думают именно так. Им нужно ощущать себя в безопасности, и журналы вместе с производителями товаров предоставляют им эту возможность, дают почувствовать себя однородной массой, гарантируют все то удобное и знакомое, к чему они привыкли, не тревожат и не дразнят их.

Над искусством господствует прибыль, а прибыль обеспечивают подписчики. Так что нас всех гонят кнутом в одну сторону во имя великого принципа единообразия.

В газетах и передачах на экономические темы часто можно услышать слово «потребитель». И вы знаете, у меня в голове даже сложился мысленный образ, соответствующий этому понятию. Эдакий толстенький маленький человек в мятых бермудах, гавайской рубашке и соломенной шляпе. В одной руке он держит банку с пивом, с открытой крышкой, а в другой сжимает доллары.

Франческа тихонько засмеялась, так как сама всегда думала о безопасности и комфорте.

— Но я в общем-то не слишком жалуюсь. Как я говорил, мне интересно путешествовать и я с удовольствием выделываю всякие штучки с аппаратами и объективами. Мне нравится, что я не сижу в четырех стенах. Музыка оказалась, возможно, и не совсем такой, какой она сочинялась вначале, но песенка, я считаю, получилась неплохая.

Слушая Роберта Кинкейда, Франческа думала, что для него, вероятно, такой разговор — обычное дело, но для нее подобного рода тема была возможна только в литературе. В округе Мэдисон люди так не разговаривают, не обсуждают подобные вещи. Они говорят о плохой погоде или о низких ценах на зерно, о крестинах и похоронах, о новых программах правительства и футбольных командах. Но никогда — об искусстве и мечтах, о том, что реальная действительность не дает музыке звучать, о надеждах, которым не суждено сбыться.

Все овощи были аккуратно покрошены в миску.

— Что-нибудь еще надо сделать? — спросил он. Франческа покачала головой.

— Нет, теперь уже пора мне брать все в свои руки.

Он вернулся на свое место и закурил, время от времени делая глоток-другой из бутылки. Она принялась готовить, но между очередными операциями у плиты она подходила к столу, на котором стояла ее бутылка с пивом, и отпивала из нее по глотку. Алкоголь уже начинал действовать на Франческу, хотя приняла она, в сущности, совсем немного. На Новый год они с Ричардом бывали в Лиджен-Холле и там заказывали себе по паре коктейлей, но других поводов употреблять спиртное практически не бывало, а поэтому горячительные напитки у них в доме не водились. И только однажды, в неизвестно откуда взявшемся порыве надежды на романтику в их семейной жизни, Франческа купила бутылку бренди, которая так и осталась неоткупоренной.

Так, нарезанные овощи надо залить растительным маслом и поставить тушиться до золотистого цвета. Добавить муку и как следует перемешать. Теперь пинту воды. И еще оставшиеся овощи, приправу и соль. Тушить на медленном огне в течение сорока минут.

Франческа снова подсела к столу. Сокровенные чувства неожиданно проснулись в ней. Приготовление пищи каким-то образом пробудило их. Она впервые это делала для незнакомого мужчины. А он, стоя рядом с ней, ловко крошил репу, и тогда ощущение непривычности ушло, уступив место чему-то теплому и глубокому.

Роберт подтолкнул к ней «Кэмэл». На пачке сигарет лежала зажигалка. Франческа попыталась закурить, но у нее ничего не получилось. Пламени не было. Она почувствовала себя глупой и неуклюжей. Роберт слегка улыбнулся, осторожно вынул зажигалку из ее пальцев и дважды щелкнул кремниевым колесиком, прежде чем огонек наконец показался. Она прикурила. Рядом с мужчинами Франческа всегда ощущала себя особенно изящной. Но с Робертом Кинкейдом все было иначе.

Солнце, превратившись в огромный красный диск, мягко улеглось позади кукурузного поля. Из окна кухни Франческа увидела, как в небе, в потоках вечернего прохладного воздуха парит ястреб. По радио передавали семичасовые новости и биржевую сводку. И тогда Франческа, сидя по другую сторону желтого пластмассового стола, посмотрела на Роберта Кинкейда — человека, который прошел длинный путь, чтобы оказаться здесь, в ее, Франчески Джонсон, кухне. Длинный путь, исчисляемый чем-то большим, чем просто расстоянием в милях.

— А пахнет хорошо, — заметил он, кивая в сторону плиты. — Как-то очень спокойно пахнет.

И посмотрел на нее.

«Спокойно? — подумала она. — Разве запах может быть спокойным?»

Она повторила про себя его фразу. Он прав. После всех свиных отбивных, бифштексов и ростбифов, во множестве поедаемых ее домашними, этот ужин и в самом деле был спокойным. Ни одно звено в длинной цепи, которую проходит пища, прежде чем дойти до стола, не несло в себе насилия. Разве что, может быть, выдергивание овощей с грядки. Рагу спокойно тушилось и спокойно пахло. Спокойным было все в ее кухне в этот вечер.

— Если можно, расскажите мне о вашей жизни в Италии, — он вытянул ноги и скрестил их, правая на левой.

С ним она боялась молчания, и поспешила начать рассказ. Она говорила о своем детстве, о частной школе, монахинях, о своих родителях — матери-домохозяйке и отце, управляющем банка, о том, что проводила часы на пристани и смотрела, как со всех концов света приходят в порт огромные корабли. Она рассказала ему об американских солдатах, которые пришли после войны. О Ричарде, о том, как они познакомились в кафе, куда она с подругами заходила выпить кофе. Война унесла много юных жизней, и девушки загадывали, выйдут ли когда-нибудь замуж. О Никколо Франческа умолчала.

Он слушал, не перебивая, и только изредка кивал в знак согласия или понимания. Когда она замолчала, он спросил:

— Вы сказали, у вас есть дети?

— Да. Майклу семнадцать, Кэролин шестнадцать. Ходят в школу в Уинтерсете. Сейчас они на ярмарке в Иллинойсе, выставляют бычка Кэролин. Честно говоря, я не могу понять, как можно окружать животное такой любовью и заботой — и все для того, чтобы потом продать его на убой. Но я не высказываю этого вслух, потому что Ричард с фермерами тут же на меня накинутся. И все-таки в этом есть какое-то холодное бездушное противоречие.

Франческа вдруг почувствовала себя виноватой. Она ничего недостойного не сделала, совсем ничего, но само упоминание о Ричарде заставило ее ощутить свою вину перед ним — вину, рожденную неясными мыслями о каких-то пусть отдаленных, но надеждах. Франческа спрашивала себя, чем закончится этот вечер, не вступила ли она на путь, с которого уже не сможет сойти, или пока не поздно повернуть назад. Впрочем, возможно, Роберт Кинкейд просто встанет и уйдет. Он показался ей очень спокойным, достаточно приятным в общении человеком, немного даже застенчивым.

Они продолжали разговаривать, а вечер постепенно вступал в свои права. Опустились голубые сумерки, трава на лугу подернулась легкой дымкой. Он открыл еще две бутылки пива. Рагу было готово. Она поднялась, опустила в кипящую воду запеченные в тесте яблоки, перевернула их, затем вынула и дала стечь воде. Где-то глубоко внутри ее разливалось тепло, оттого что здесь, в ее кухне, сидел Роберт Кинкейд из Беллингхема, штат Вашингтон. И Франческа надеялась, что он не уйдет слишком рано.

Он съел две порции рагу, обнаружив при этом манеры хорошо воспитанного человека, и два раза повторил, как прекрасно она готовит. Арбуз оказался выше всяких похвал. Пиво было холодным, а вечер из голубого стал синим. Франческе Джонсон было сорок пять, и Хэнк Сноу пел по радио грустную песню о любви.

«Что же теперь? — думала Франческа. — С ужином покончено. Просто сидеть?»

Роберт Кинкейд позаботился о дальнейшем.

— Может быть, прогуляемся немного по лугу? — предложил он. — Мне кажется, что жара уже спала.

Франческа согласилась, и тогда он нагнулся к рюкзаку, достал фотоаппарат и повесил его на плечо.

Они подошли к двери. Роберт Кинкейд распахнул ее и подождал, пока Франческа выйдет, а затем мягко повернул ручку, так что дверь закрылась совсем неслышно. По потрескавшейся бетонной дорожке они прошли через посыпанный гравием двор. Потом дорожка кончилась, и они вступили на траву, обогнули с восточной стороны сарай, где хранилась техника, и пошли дальше. От сарая пахнуло разогретым машинным маслом.

Когда они дошли до забора, Франческа опустила вниз проволоку и перешагнула. На ногах у нее были только босоножки с тонкими ремешками, и она сразу же ощутила холодные капли росы на ступнях и лодыжках. Он с легкостью проделал то же самое, перекинув ноги в ботинках через проволоку.

— Это луг или пастбище? — поинтересовался он.

— Скорее пастбище. Скот не дает траве вырасти. Будьте осторожны: здесь везде лепешки.

Лунный диск, почти полный, появился на восточном краю неба. По сравнению с только что исчезнувшим за горизонтом солнцем он казался светло-голубым. Где-то рядом промчался автомобиль. Звук был негромкий — на двигателе стоял глушитель. Значит, это мальчишка Кларков, защитник уинтерсетской футбольной команды. Едет со свидания с Джуди Леверенсон.

Давно Франческе не случалось выходить вечером погулять. После ужина в пять вечера следовали новости по телевизору, потом вечерняя программа — ее смотрели либо Ричард, либо дети, закончившие уроки. Сама она уходила на кухню почитать. Книги она брала или в библиотеке, или в клубе, членом которого она состояла. Ее интересовала история, поэзия и литература. Если погода была хорошая, она выходила посидеть на крыльцо. Смотреть телевизор ей не хотелось.

Иногда Ричард звал ее.

— Фрэнни, ты только посмотри!

Тогда она возвращалась в гостиную и некоторое время сидела рядом с ним. Чаще всего призыв раздавался, когда на экране появлялся Элвис. Примерно такой же эффект производили «Битлз», когда они только начали появляться в «Шоу Эда Салливэна». Ричард глаз не сводил с их причесок и неодобрительно качал головой, время от времени издавая недоуменные возгласы.

На несколько минут западную часть неба прорезали яркие красные полосы.

— Я называю это «рикошет», — сказал Роберт Кинкейд, показывая рукой в сторону горизонта. — Многие слишком рано убирают в футляры свои фотоаппараты. Ведь на самом деле, после того как солнце сядет, наступает момент, когда цвет и освещение делаются удивительно красивыми. Этот эффект длится всего несколько секунд, когда солнце только что ушло за горизонт, но его лучи как бы рикошетом продолжают освещать небо.

Франческа ничего не ответила, изумляясь, что на свете существует человек, которому не все равно, как называется место, где растет трава, — луг или пастбище. Его волнует цвет неба, он пишет стихи и не пишет прозу, играет на гитаре и зарабатывает на жизнь тем, что создает образы, а все свои орудие труда носит в рюкзаке. Он словно ветер. И двигается так же легко. Может быть, ветер его и принес.

Роберт смотрел вверх, засунув руки в карманы джинсов. Футляр с фотоаппаратом болтался у его левого бедра.

— «Серебряные яблоки луны. Золотые яблоки солнца». — Он произнес эти строчки низким бархатистым голосом, как профессиональный актер.

Она взглянула на него:

— У. Б. Йетс. «Песнь странствующего Энгуса».

— Правильно, У Йетса замечательные стихи. Реалистичные, лаконичные, в них есть чувства, красота, волшебство. Очень привлекают мою ирландскую натуру.

Всего лишь одна фраза — и в ней все. Франческа в свое время приложила немало сил, чтобы объяснить своим ученикам Йетса, но ей так никогда и не удалось достучаться до них. Одной из причин, почему она выбрала тогда Йетса, было именно то, о чем говорил Кинкейд. Ей казалось, что эти качества могли бы привлечь подростков, чьи глотки успешно соперничали со школьным духовым оркестром на футбольном матче. Но предубеждение против поэзии, которое они уже успели впитать в себя, представление о стихах, как о занятии для неполноценных мужчин, было слишком сильным. Никто, даже Йетс, не смог бы преодолеть его.

Франческа вспомнила Мэттью Кларка, который в тот момент, когда она читала «Золотые яблоки солнца», повернулся к своему соседу и сделал выразительный жест руками — будто бы брал женщину за грудь. Оба сидели и давились от смеха, а девочки рядом с ними покраснели.

С таким отношением к стихам они проживут всю свою жизнь. Именно это, она знала, и разочаровало ее окончательно в работе и в самом Уинтерсете. Она чувствовала себя униженной и одинокой, несмотря на внешнюю доброжелательность местных жителей. Поэты не были здесь желанными гостями. А люди, стремясь восполнить комплекс культурной неполноценности жизни в округе Мэдисон, ими же самими созданный, говорили: «Какое прекрасное место, чтобы растить детей». И ей всегда в таких случаях хотелось спросить: «А прекрасное ли это место, чтобы растить взрослых?»

Ни о чем заранее не договариваясь, они брели по пастбищу, обошли его кругом и повернули назад, к дому. К забору они подошли уже в полной темноте. На этот раз он опустил для нее проволоку, а затем прошел сам.

Франческа вспомнила про нераспечатанную бутылку бренди в буфете и сказала:

— У меня есть немного бренди. Или вы предпочитаете кофе?

— А можно сочетать одно с другим? — донесся из темноты его голос, и Франческа поняла, что Роберт улыбается.

Они вступили в круг света, очерченный на траве и гравии фонарем, и Франческа ответила:

— Конечно, можно, — в собственном голосе она уловила непонятные самой себе нотки и почувствовала беспокойство. Она узнала их: это были нотки беззаботного смеха в кафе Неаполя.

Похоже, все чашки в доме имели щербинки, а ей, хотя она и не сомневалась, что в его жизни щербинки и трещины в чашках были делом естественным, хотелось все-таки, чтобы ни одна мелочь не нарушала совершенства этого вечера. Две рюмки, перевернутые вверх основаниями, примостились в самой глубине буфета. Как и бренди, рюмки стояли там без употребления. Чтобы до них дотянуться, ей пришлось встать на цыпочки. Она чувствовала, что он смотрит и на мокрые босоножки, и на джинсы, натянувшиеся на бедрах и ягодицах.

Он сидел на том же стуле, что и раньше, и глядел на нее. Вот они, старые тропы. Он снова вступил на них, и они говорят с ним. Ему хотелось ощутить шелк ее волос под своей ладонью, почувствовать изгиб ее бедер, увидеть ее глаза, когда она будет лежать на спине под тяжестью его тела.

Старые тропы восставали против всего, что считается общепринятым — против понятий о приличиях, вбитых в головы людей столетиями культурного существования, против жестких правил поведения цивилизованного человека. Он пытался думать о чем-нибудь другом: о фотографии, например, о дорогах или о крытых мостах — о чем угодно, только чтобы не думать о ней, о том, какая она.

Но все было бесполезно, и снова он вернулся к мыслям об ощущении ее кожи, когда он коснется ее живота своим животом. Вечные вопросы, всегда одни и те же. Проклятые старые тропы, они прорываются наружу, как их не засыпай. Он топтал их ногами, гнал прочь от себя, затем закурил и глубоко вздохнул.

Франческа все время чувствовала на себе его глаза, хотя взгляд его был очень сдержанным. Роберт не позволял себе ничего лишнего, никакой настойчивости. Она не сомневалась, что он сразу понял — в эти рюмки никогда не наливали бренди. И еще Франческа знала, что он, со свойственным ирландцам чувством трагического, не остался безразличным к пустоте этих рюмок. Но возникшее в нем чувство — не жалость. Он не тот человек. Скорее это печаль. Ей подумалось, что в голове у него могли зазвучать строчки:

«Неоткрытая бутылка
И пустые бокалы.
Она протянула руку,
Чтобы найти их.
Где-то к северу
От Срединной реки.
Это было
В Айове.
Мои глаза смотрели на нее,
Глаза, что видели амазонок
Древнего племени хиваро
И Великий Шелковый путь,
Покрытый пылью времени.
Пыль вздымалась за мной
И улетала п
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

Роберт Кинкейд

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:03 + в цитатник
Роберт Кинкейд
Утром восьмого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года Роберт Кинкейд запер дверь своей маленькой двухкомнатной квартиры на третьем этаже старого дома в Беллинэме, штат Вашингтон. За плечами у него висел рюкзак, набитый всевозможными фотопринадлежностями, в руке он нес большой чемодан. Кинкейд спустился вниз по деревянным ступенькам и прошел к заднему двору, где стоял его видавший виды грузовик марки «Шевроле», который по праву занимал это место — ставить сюда свои машины могли только жильцы дома.

В кабине его уже дожидались еще один рюкзак, средних размеров переносной холодильник, два фотоштатива, несколько блоков сигарет «Кэмэл», термос и большой пакет с фруктами. Футляр с гитарой и чемодан заняли свое место в кузове. Кинкейд устроил оба рюкзака на сиденье, холодильник со штативами остались в кабине. Затем он залез в кузов. Чемодан и футляр с гитарой, припертые запасным колесом, не могли уже никуда сдвинуться, однако для большей безопасности он привязал их к колесу куском бельевой веревки, а под старую шину засунул край брезента.

Кинкейд вернулся в кабину, достал пачку «Кэмэла», закурил и принялся мысленно перебирать, не забыл ли он чего-нибудь: двести коробок пленки, в основном «Кодакхром», штативы, холодильник, три фотоаппарата и к ним пять объективов, затем джинсы и брюки цвета хаки, запасные рубашки и безрукавка на случай холода — все на месте. Порядок. Остальное можно будет купить по дороге.

На себя он надел старые полинявшие джинсы, изрядно поношенные ботинки и рубашку цвета хаки. Джинсы держались на подтяжках оранжевого цвета. На широком кожаном ремне висел нож, какие носят солдаты в швейцарской армии. Нож был в чехле.

Кинкейд взглянул на часы: восемь семнадцать. Мотор завелся со второго раза. Так, задний ход, переключить скорости, а теперь вперед, медленно, сквозь узкий проход между домами, навстречу утреннему солнцу. Уходят назад улицы Беллингхема, путь его лежит на юг, через штат Вашингтон, по Одиннадцатой магистрали, сначала несколько миль вдоль побережья Пьюджет-Саунд и затем на восток, потому что именно туда ведет дорога, а ему нужно попасть на государственную трассу номер двадцать.

Вот он — поворот к солнцу, и теперь ему предстоит долгий извилистый путь через Каскады. Кинкейд всегда любил эти места и поскольку он не спешил, то время от времени останавливался, чтобы запомнить, куда в следующий раз можно приехать поснимать то, что привлекло его внимание. Иногда он доставал фотоаппарат и делал «снимки на память», как он сам их называл. Через какое-то время Кинкейд бегло просматривал отснятый материал. И если что-то казалось ему интересным, то он и в дальнейшем мог снова приехать в эти места, чтобы поработать уже основательно.

К вечеру он добрался до трассы номер двадцать и повернул на север, к Спокану. Ему нужно было доехать до Дулута, Миннесота. Машина прошла уже полпути, а вообще маршрут охватывал все северные штаты Америки.

И в тысячу первый раз Кинкейд пожалел, что у него нет собаки, например, золотистого ретривера, которого он мог бы брать с собой в такие путешествия, да и дома Роберт не был бы один. Однако ему приходилось часто уезжать надолго, далеко, на другие континенты. Эти поездки чрезвычайно осложнили бы жизнь и собаки, и ее хозяина. И все-таки он хотел иметь такого четвероногого друга. Возможно, через несколько лет, когда он уже будет слишком стар для работы, так сказать, в полевых условиях, вот тогда…

— Вот тогда заведу собаку, — вслух произнес он, обращаясь к хвое, которая промелькнула за окном грузовика.

Длительные поездки по дорогам Америки всегда наводили его на философские размышления о самом себе. Собака являлась неотъемлемой частью этих размышлений. Кинкейд был настолько одинок, насколько это вообще возможно в жизни — единственный сын, родители умерли, дальние родственники давно забыли о его существовании, как, впрочем, и он о них. Близких друзей он не имел.

Кинкейд знал, как зовут хозяина продуктовой лавки на углу в Беллинэме и владельца фотомагазина, где он покупал все необходимое для работы. У него были также формальные деловые отношения с редакторами журналов, в которых он печатался. А больше он, в сущности, никого и не знал. Цыгане плохо уживаются с другими людьми, а Роберт Кинкейд по духу был очень близок к цыганам.

Он вспомнил Мэриан, свою жену. Она ушла от него девять лет назад, после пяти лет совместной жизни. Ему сейчас пятьдесят два, значит, ей около сорока. Мэриан мечтала о карьере певицы. Она исполняла фольклорные песни, выучила наизусть «Песни ткачей» и очень недурно пела их по вечерам в кафе, так что ее знал весь Сиэтл. В прежние времена, когда Роберт бывал дома, он отвозил ее на выступления, а сам садился среди публики и слушал.

Но долгие отлучки — слишком серьезное испытание для супружеской жизни. Они в общем-то отдавали себе в этом отчет, когда решили пожениться. Оба надеялись, что все как-нибудь образуется. Но не образовалось. Когда он однажды приехал домой после поездки в Исландию, где делал фотоиллюстрации для какого-то рассказа, Мэриан не оказалось дома. В ее записке он прочитал: «Роберт, ничего не получается. Оставляю тебе гитару. Не исчезай совсем».

Но он исчез. Как, впрочем, и она. А когда через год ему прислали документы для развода, он подписал их и на следующий день улетел в Австралию. Мэриан не просила ничего, кроме свободы.


Поздно вечером он добрался до Келлиспела, штат Монтана, и остался там на ночь. Отель «Коузи Инн» на вид показался ему недорогим. Таковым он и был. Фотопринадлежности Роберт взял с собой в номер.

Из двух настольных ламп работала только одна. Лежа в постели, он читал «Зеленые холмы Африки» и пил небольшими глотками пиво прямо из банки. В комнату просачивался запах с местной бумажной фабрики. С утра он сделал свою обычную сорокаминутную пробежку, потом пятьдесят раз отжался и под конец сделал несколько упражнений, используя фотоаппараты в качестве гантелей.

И снова «Шевроле» катит вперед, оставляя позади землю Монтаны, а впереди расстилается ровная неброская поверхность Северной Дакоты. Но и эта плоская равнина не казалась ему однообразной по сравнению с горами или морем. Он не мог остаться равнодушным к суровой красоте здешних мест и несколько раз останавливался, вытаскивал штатив и делал черно-белые снимки старых ферм. Пейзаж соответствовал его минималистским наклонностям. Индейские резервации мало-помалу приходили в упадок по причинам всем известным и всеми пренебрегаемым. Не лучше обстояло дело с такими поселениями и на северо-западе штата Вашингтон, как, впрочем, и везде, где он их видел.

Утром четырнадцатого августа, когда до Дулута оставалось часа два езды, он свернул на юг, на местную дорогу, и вскоре добрался до Хиббинса и шахт. В воздухе висела красноватая пыль, вокруг громыхали какие-то громадные механизмы. От шахт отходили составы с рудой, которую доставляли к озеру Верхнее, где ее грузили на суда и отправляли дальше. Кинкейд до вечера бродил по улицам Хиббинса и в конце концов решил, что город ему не по вкусу, пусть даже здесь родился Боб Циммерман-Дилан1.

Да и среди песен Дилана по-настоящему ему нравилась только одна: «Девушка из Северного округа». Роберт мог играть и петь ее и, покидая это место с гигантскими красными дырами, вырытыми в земле, он тихонько мурлыкал мотив этой песенки себе под нос. Мэриан когда-то показала ему несколько аккордов и научила, как нужно исполнять арпеджио2, чтобы подыгрывать себе на гитаре. «Она оставила мне больше, чем я ей», — признался он однажды пьяному штурману с речного парохода, когда они сидели вместе в заведении под названием «Бар Макэлроя» среди болотистых низин Амазонки и выпивали. И он был прав.

А вот заповедник вокруг озера Верхнее действительно славный. Страна путешественников. В детстве Роберт мечтал о том, что, когда он вырастет, то пополнит их ряды. Кинкейд проехал через луга, видел трех лосей, лисицу и великое множество оленей. У пруда он остановился — внимание его привлекла необычно изогнутая ветвь дерева, и Роберт сделал несколько снимков ее отражения в воде. Затем он присел на подножку грузовика покурить и выпить кофе. Наверху, в кронах берез, шумел ветер.

«Хорошо бы рядом кто-нибудь был. Женщина, — подумал он, глядя, как дым от сигареты медленно плывет над прудом. — Чем старше становишься, тем чаще приходят подобные мысли». Но жить с таким скитальцем, как он, слишком тяжело для того, кто остается дома. Он уже один раз пробовал.

В Беллингхеме Роберт встречался с женщиной — они познакомились, когда он делал заказ для рекламного агентства в Сиэтле. Она была творческим директором этого агентства — красивая, яркая женщина сорока двух лет и очень милый, славный человек. Но он не любил ее и никогда не смог бы полюбить.

Они встречались, когда обоим становилось одиноко, и проводили вместе вечер: сначала шли в кино, затем заходили куда-нибудь выпить пива, а потом возвращались домой и занимались любовью. Это было совсем неплохо. Жизнь она знала не по рассказам: два брака за спиной, в юности работала официанткой в баре и одновременно училась в колледже. Каждый раз, когда они лежали, отдыхая после очередного акта любви, она говорила: «Роберт, ты лучше всех. И вне конкуренции. Никто даже сравниться с тобой не может».

Вероятно, такие слова хотел бы услышать каждый мужчина, но сам он мало смыслил в этом вопросе, а способа выяснить, насколько искренне она это говорила, у него не было. Но как-то она сказала ему нечто совсем иное, и ее слова потом долго преследовали его: «Роберт, в тебе есть что-то не поддающееся определению, до чего у меня не хватает сил дотянуться. Но я не могу отделаться от ощущения, что будто ты живешь на свете очень-очень долго, дольше, чем обычные люди, и обитаешь в каких-то закрытых таинственных мирах, о которых никто из нас и понятия не имеет. Ты пугаешь, хотя со мной ты всегда ласков и нежен. Знаю, если бы я не старалась всеми силами контролировать себя, то давно бы уже тронулась, и никто и ничто бы меня не вылечило».

Он догадывался, что она имеет в виду, хотя никогда не смог бы выразить это словами. Будучи подростком, Роберт жил в маленьком городке в Огайо. Его часто преследовали какие-то неопределенные мысли, томительное предчувствие трагедии жизни сочеталось в нем со значительными физическими и умственными способностями. И в то время как его сверстники распевали «Плыви, плыви в лодке», он разучивал английские слова к сентиментальной французской песенке.

Роберта интересовали слова и образы. Одним из самых любимых было слово «голубой». Ему нравилось ощущение на губах и в языке, когда он произносил его. «Слова можно ощущать физически, а не только обозначать ими какие-то понятия», — так думал он в дни своей юности. Ему нравились и другие слова: «отдаленный», «дымный», «тракт», «старинный», «странствовать», «мореход» и еще «Индия» — нравилось, как они звучали, нравился их вкус и те образы, которые они вызывали в его сознании. Роберт имел целый список таких слов, которые он повесил на стене у себя в комнате.

Позже Роберт стал соединять слова в целые фразы. Их он выписывал на листах бумаги, которые тоже вешал на стены:

«Слишком близко к огню»;

«Я прибыл с Востока и вместе со мной караван»;

«Крики тех, кто хочет спасти меня, сменяются криками продающих меня. Кто же перекричит?»;

«Талисман, талисман, мне секрет свой открой. Капитан, капитан, поверни-ка домой»;

«Лежу обнаженный на китовом ложе»;

«Она пожелала ему дымящихся рельс, когда состав отойдет на всех парах от зимнего вокзала»;

«Прежде чем стать человеком, я был стрелой — но как давно это было».

Но еще ему нравилось, как звучали некоторые названия: Сомалийское течение, гора Большой Томагавк, Малаккский пролив, и много-много других. В конце концов на стенах его комнаты не осталось ни единого свободного места: все было увешано листами со словами и фразами.

Даже его мать заметила, что Роберт не такой, как другие мальчики его возраста. До трех лет он вообще молчал, зато потом сразу стал говорить целыми предложениями, а к пяти годам уже прекрасно читал. В школе он доводил учителей до отчаяния полнейшим равнодушием ко всем без исключения предметам.

Они просмотрели результаты теста и вызвали его на беседу. Ему долго объясняли про достижения в жизни, убеждали: человек должен делать то, на что он способен. Говорили: он, Роберт Кинкейд, может добиться всего, чего захочет. В старших классах один из учителей написал в его характеристике следующее: «Он (Роберт Кинкейд) считает, что „тест Ай-Кью непригоден для оценки способностей людей, потому что он не принимает в расчет магию, а она очень важна как сама по себе, так и в качестве дополнения к логике“. Предлагаю вызвать на собеседование родителей».

Его мать разговаривала с несколькими учителями, и, когда они начинали говорить ей о молчаливом упорстве Роберта и его способностях, она отвечала: «Роберт живет в придуманном им самим мире. Я знаю, конечно, что он мой сын, но иногда у меня возникает такое чувство, будто он родился не от нас с мужем, появился откуда-то из совсем другого места на земле и теперь пытается туда вернуться. Я очень признательна вам за внимание к нему и попробую еще раз убедить его проявлять больше интереса к учебе».

Но он предпочитал брать в местной библиотеке книги о приключениях и путешествиях и прочел все, какие только нашел в ней. Его не интересовало мнение других о нем самом. Он мог целые дни проводить у воды — их городок стоял на реке. А футбол, вечеринки и прочие подобные развлечения были ему попросту скучны. Он ловил рыбу, купался, бродил вдоль берега или лежал в высокой траве, прислушиваясь к далеким голосам. Ему чудилось, что они исходили из травы, и никто, кроме него, считал он, не мог их слышать. «Там живут гномы-волшебники, — говорил он сам себе, — и если сидеть очень тихо и открыться им навстречу, они выйдут».

В такие минуты ему очень не хватало собаки.

Денег, чтобы продолжать учебу в колледже, не было, да и особого желания тоже. Отец его много работал, и того, что он зарабатывал, хватало, чтобы прокормить семью, но и только. Зарплата рабочего не позволяла никаких лишних трат, в том числе и на собаку. Ему было восемнадцать, когда отец умер, а Великая Депрессия уже сжимала свои железные объятия на шее нации, и он пошел в армию, потому что заботы о матери легли на его плечи, да и за себя теперь отвечал он сам. Четыре года Роберт пробыл в армии, и эти годы полностью изменили его жизнь.

Благодаря каким-то непостижимым соображениям, которыми руководствуется разум военных, его определили в помощники фотографа, хотя он и понятия не имел даже, как заряжать пленку в аппарат. Но именно тогда он и понял, что фотография — это дело его жизни. Техническая сторона не представляла для него затруднений. Через месяц он уже не только помогал печатать снимки двум армейским фотографам, но и получил разрешение самому работать на несложных объектах.

Робертом заинтересовался один из фотографов, Джим Петерсон, и не пожалев времени, объяснил ему многие тонкости своей профессии. Роберт Кинкейд начал ходить в местную библиотеку в Форт Монмуте, где брал альбомы по фотографии и живописи и часами изучал их. Почти сразу Роберт почувствовал, что особенно его восхищают французские импрессионисты и Рембрандт — мастер светотени.

Постепенно он понял, что искусство фотографии заключается в том, чтобы снимать свет, а не предметы. Сам по себе предмет служит просто орудием для отражения света, его проводником. И если освещение хорошее, то всегда можно найти в предмете что-то достойное внимания фотографа. В те времена только начали появляться тридцатипятимиллиметровые аппараты, и он купил себе подержанную «Лейку» в местном магазинчике фотопринадлежностей, которую и взял с собой на мыс Кейп-Мей в Нью-Джерси. Он провел там неделю своего отпуска, фотографируя все живое, что только замечал на берегу.

В следующий свой отпуск Роберт взял билет на автобус и доехал до штата Мэн, а затем, голосуя на дорогах, добрался до Восточного побережья. Там он сел на почтовый пароход, отходивший ночью из Стонингтона и доплыл на нем до острова Оу, разбил палатку и провел там несколько дней. Потом сел на паром и через залив Фанди доплыл до Новой Скотий. Тогда-то он и начал описывать те места, которые хотел бы посетить еще раз. Пейзажам он уделял особое место, так как ему казалось, что они могли бы послужить фоном для какого-нибудь сюжета.

Кинкейду было двадцать два, когда он демобилизовался. Его уже знали как очень приличного фотографа, так что он без труда нашел работу в престижном доме моделей в Нью-Йорке в качестве помощника фотографа.

Девушки-фотомодели были очень красивы, он встречался с несколькими и в одну даже почти влюбился, но потом ей предложили работу в Париже, и они расстались. На прощание она сказала ему: «Роберт, я не знаю, кто ты и что ты такое, но, пожалуйста, приезжай в Париж».

Он обещал, что приедет, как только сможет, и в тот момент сам в это верил — но так и не поехал. Прошло много лет. Как-то ему довелось делать репортаж о пляжах Нормандии. Он нашел ее номер в телефонном справочнике Парижа и позвонил. Они встретились и поболтали, сидя за кофе в уличном кафе. Она вышла замуж за кинорежиссера, и у нее было трое детей.

Само понятие моды он не воспринимал. Люди выбрасывали совершенно новые хорошие вещи или поскорее переделывали их, в угоду требованиям европейских законодателей моды. Это казалось ему настолько глупым, что он чувствовал себя ничтожным, обслуживая эту отрасль человеческой деятельности.

— Я не понимаю, что вы делаете, — сказал Роберт на прощание людям, на которых он работал.

Он уже больше года жил в Нью-Йорке, когда умерла его мать. Роберт поспешил в Огайо, похоронил ее и предстал перед адвокатом для слушания последней воли умершей. Мать оставила немного. Сам он вообще ничего не ожидал и очень удивился, когда оказалось, что маленький домик его родителей был тем капиталом, который они накопили за всю свою жизнь. Роберт продал дом и на эти деньги купил первоклассную фотоаппаратуру. Выписывая чек в магазине, он думал о том, сколько лет его отец зарабатывал эти доллары, и о той предельно скромной жизни, которую вели его родители.

Тем временем его работы начали — потихоньку появляться в различных небольших журналах. А потом позвонили из «Нейшнл Джиографик». Им попался на глаза календарь с одним из его снимков, которые он сделал на мысе Кейп-Мей. Они поговорили с ним и дали маленькое задание, которое он выполнил на высоком профессиональном уровне. С этого момента он вышел на свою дорогу.

В сорок третьем году его снова призвали в армию. Он пошел служить на флот и пропахал весь путь до пляжей в Южных морях с фотоаппаратом на плече. Лежа на спине, он снимал высадку десанта на берег, видел ужас на лицах людей, ощутил его сам, запечатлел, как падают матросы, разрезанные пополам пулеметным огнем, слышал, как они просят у Бога пощады и умоляют своих матерей спасти их от гибели. Многое попало в объектив его фотоаппарата, и при этом он сумел остаться в живых и с тех пор навсегда избавился от заблуждений, именуемых военной романтикой и славой профессии армейского фотографа.

Вернулся Роберт в сорок пятом году и сразу же позвонил в «Нейшнл Джиографик». Они ждали его в любое время. Тогда он купил в Сан-Франциско мотоцикл и погнал его на юг, до Биг-Су. Там Роберт занимался любовью на пляже с виолончелисткой из Кармела, а потом подался на север. Внимание его привлек штат Вашингтон — ему понравились места, и он решил обосноваться там, на северо-западе Соединенных Штатов.

В пятьдесят два года он все еще видел перед собой свет. Теперь он побывал во всех тех местах, которые в детстве представали перед ним только на плакатах, и не переставал удивляться, что ему это удалось. Он видел Райфлз-Бар, поднялся вверх по Амазонке на моторной лодке, которая пыхтела и чихала, выпуская из себя струю вонючего дыма. На спине верблюда пересек пустыню Раджастхан.

Берег озера Верхнее радовал глаз — именно таким Роберт его и представлял — спокойным и безмятежным. Он осмотрел окрестности, нашел несколько мест, привлекательных с точки зрения композиции, и внес их в свой блокнот, а затем двинулся дальше, вдоль Миссисипи в штат Айова. Ему не приходилось раньше бывать здесь, но вид холмов, высившихся на северо-востоке штата, сразу же захватил его. Он остановился в небольшом городке Клейтон и два дня подряд выходил на рассвете фотографировать буксирные катера на реке. В местном баре Роберт познакомился с капитаном одного из буксиров. Капитан пригласил его на катер, где Роберт и провел остаток второго дня.

Отрезок пути по Шестьдесят пятой дороге занял мало времени, и было еще совсем рано, понедельник шестнадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, когда он, проехав Де-Мойн, свернул на Девяносто вторую дорогу штата Айова и покатил в сторону округа Мэдисон, где, в соответствии с указаниями «Нейшнл Джиографик», находились крытые мосты.

— Да-да, их следует искать именно там, — подтвердил человек на бензоколонке «Тексако» и весьма сносно объяснил, как до них добраться.

Шесть мостов Роберт нашел легко и сразу же принялся обдумывать план съемки. Но седьмой — Розовый мост — он никак не мог разыскать. Жара стояла невыносимая. Ему самому было жарко и Гарри — его грузовику — тоже, но он все ехал и ехал вперед, поворачивая то направо, то налево, одна каменистая дорога кончалась, начиналась другая — а больше ничего не происходило.

Путешествуя по разным странам, Роберт придерживался такого правила: «Спроси трижды». Это означало, что когда три раза спросишь, как попасть в то или иное интересующее тебя место, то, даже если все ответы окажутся неверными, ты тем не менее определишь, в каком направлении нужно двигаться. Здесь же, в штате Айова, возможно, хватит и двух раз.

Примерно в ста ярдах от дороги, в конце узкого проезда между кустами он заметил почтовый ящик, на котором было написано: «Ричард Джонсон, РР 2». Он сбавил скорость и свернул в проезд, надеясь спросить дорогу у владельцев почтового ящика.

Кинкейд подъехал к воротам фермы и увидел во дворе дома женщину. Она сидела на ступеньках крыльца. От всего этого места исходила прохлада, и женщина тоже пила что-то, показавшееся ему очень прохладным. Она поднялась со ступенек и направилась ему навстречу. Кинкейд вылез из кабины и посмотрел на нее, потом еще раз и еще. Она была очень красивая, или, возможно, прежде славилась красотой, или могла бы быть красивой. И сразу же он почувствовал неуклюжую стеснительность — ту самую стеснительность, свойственную ему только тогда, когда рядом появлялась женщина, которая хотя бы немного ему нравилась.


Утром восьмого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года Роберт Кинкейд запер дверь своей маленькой двухкомнатной квартиры на третьем этаже старого дома в Беллинэме, штат Вашингтон. За плечами у него висел рюкзак, набитый всевозможными фотопринадлежностями, в руке он нес большой чемодан. Кинкейд спустился вниз по деревянным ступенькам и прошел к заднему двору, где стоял его видавший виды грузовик марки «Шевроле», который по праву занимал это место — ставить сюда свои машины могли только жильцы дома.

В кабине его уже дожидались еще один рюкзак, средних размеров переносной холодильник, два фотоштатива, несколько блоков сигарет «Кэмэл», термос и большой пакет с фруктами. Футляр с гитарой и чемодан заняли свое место в кузове. Кинкейд устроил оба рюкзака на сиденье, холодильник со штативами остались в кабине. Затем он залез в кузов. Чемодан и футляр с гитарой, припертые запасным колесом, не могли уже никуда сдвинуться, однако для большей безопасности он привязал их к колесу куском бельевой веревки, а под старую шину засунул край брезента.

Кинкейд вернулся в кабину, достал пачку «Кэмэла», закурил и принялся мысленно перебирать, не забыл ли он чего-нибудь: двести коробок пленки, в основном «Кодакхром», штативы, холодильник, три фотоаппарата и к ним пять объективов, затем джинсы и брюки цвета хаки, запасные рубашки и безрукавка на случай холода — все на месте. Порядок. Остальное можно будет купить по дороге.

На себя он надел старые полинявшие джинсы, изрядно поношенные ботинки и рубашку цвета хаки. Джинсы держались на подтяжках оранжевого цвета. На широком кожаном ремне висел нож, какие носят солдаты в швейцарской армии. Нож был в чехле.

Кинкейд взглянул на часы: восемь семнадцать. Мотор завелся со второго раза. Так, задний ход, переключить скорости, а теперь вперед, медленно, сквозь узкий проход между домами, навстречу утреннему солнцу. Уходят назад улицы Беллингхема, путь его лежит на юг, через штат Вашингтон, по Одиннадцатой магистрали, сначала несколько миль вдоль побережья Пьюджет-Саунд и затем на восток, потому что именно туда ведет дорога, а ему нужно попасть на государственную трассу номер двадцать.

Вот он — поворот к солнцу, и теперь ему предстоит долгий извилистый путь через Каскады. Кинкейд всегда любил эти места и поскольку он не спешил, то время от времени останавливался, чтобы запомнить, куда в следующий раз можно приехать поснимать то, что привлекло его внимание. Иногда он доставал фотоаппарат и делал «снимки на память», как он сам их называл. Через какое-то время Кинкейд бегло просматривал отснятый материал. И если что-то казалось ему интересным, то он и в дальнейшем мог снова приехать в эти места, чтобы поработать уже основательно.

К вечеру он добрался до трассы номер двадцать и повернул на север, к Спокану. Ему нужно было доехать до Дулута, Миннесота. Машина прошла уже полпути, а вообще маршрут охватывал все северные штаты Америки.

И в тысячу первый раз Кинкейд пожалел, что у него нет собаки, например, золотистого ретривера, которого он мог бы брать с собой в такие путешествия, да и дома Роберт не был бы один. Однако ему приходилось часто уезжать надолго, далеко, на другие континенты. Эти поездки чрезвычайно осложнили бы жизнь и собаки, и ее хозяина. И все-таки он хотел иметь такого четвероногого друга. Возможно, через несколько лет, когда он уже будет слишком стар для работы, так сказать, в полевых условиях, вот тогда…

— Вот тогда заведу собаку, — вслух произнес он, обращаясь к хвое, которая промелькнула за окном грузовика.

Длительные поездки по дорогам Америки всегда наводили его на философские размышления о самом себе. Собака являлась неотъемлемой частью этих размышлений. Кинкейд был настолько одинок, насколько это вообще возможно в жизни — единственный сын, родители умерли, дальние родственники давно забыли о его существовании, как, впрочем, и он о них. Близких друзей он не имел.

Кинкейд знал, как зовут хозяина продуктовой лавки на углу в Беллинэме и владельца фотомагазина, где он покупал все необходимое для работы. У него были также формальные деловые отношения с редакторами журналов, в которых он печатался. А больше он, в сущности, никого и не знал. Цыгане плохо уживаются с другими людьми, а Роберт Кинкейд по духу был очень близок к цыганам.

Он вспомнил Мэриан, свою жену. Она ушла от него девять лет назад, после пяти лет совместной жизни. Ему сейчас пятьдесят два, значит, ей около сорока. Мэриан мечтала о карьере певицы. Она исполняла фольклорные песни, выучила наизусть «Песни ткачей» и очень недурно пела их по вечерам в кафе, так что ее знал весь Сиэтл. В прежние времена, когда Роберт бывал дома, он отвозил ее на выступления, а сам садился среди публики и слушал.

Но долгие отлучки — слишком серьезное испытание для супружеской жизни. Они в общем-то отдавали себе в этом отчет, когда решили пожениться. Оба надеялись, что все как-нибудь образуется. Но не образовалось. Когда он однажды приехал домой после поездки в Исландию, где делал фотоиллюстрации для какого-то рассказа, Мэриан не оказалось дома. В ее записке он прочитал: «Роберт, ничего не получается. Оставляю тебе гитару. Не исчезай совсем».

Но он исчез. Как, впрочем, и она. А когда через год ему прислали документы для развода, он подписал их и на следующий день улетел в Австралию. Мэриан не просила ничего, кроме свободы.


Поздно вечером он добрался до Келлиспела, штат Монтана, и остался там на ночь. Отель «Коузи Инн» на вид показался ему недорогим. Таковым он и был. Фотопринадлежности Роберт взял с собой в номер.

Из двух настольных ламп работала только одна. Лежа в постели, он читал «Зеленые холмы Африки» и пил небольшими глотками пиво прямо из банки. В комнату просачивался запах с местной бумажной фабрики. С утра он сделал свою обычную сорокаминутную пробежку, потом пятьдесят раз отжался и под конец сделал несколько упражнений, используя фотоаппараты в качестве гантелей.

И снова «Шевроле» катит вперед, оставляя позади землю Монтаны, а впереди расстилается ровная неброская поверхность Северной Дакоты. Но и эта плоская равнина не казалась ему однообразной по сравнению с горами или морем. Он не мог остаться равнодушным к суровой красоте здешних мест и несколько раз останавливался, вытаскивал штатив и делал черно-белые снимки старых ферм. Пейзаж соответствовал его минималистским наклонностям. Индейские резервации мало-помалу приходили в упадок по причинам всем известным и всеми пренебрегаемым. Не лучше обстояло дело с такими поселениями и на северо-западе штата Вашингтон, как, впрочем, и везде, где он их видел.

Утром четырнадцатого августа, когда до Дулута оставалось часа два езды, он свернул на юг, на местную дорогу, и вскоре добрался до Хиббинса и шахт. В воздухе висела красноватая пыль, вокруг громыхали какие-то громадные механизмы. От шахт отходили составы с рудой, которую доставляли к озеру Верхнее, где ее грузили на суда и отправляли дальше. Кинкейд до вечера бродил по улицам Хиббинса и в конце концов решил, что город ему не по вкусу, пусть даже здесь родился Боб Циммерман-Дилан1.

Да и среди песен Дилана по-настоящему ему нравилась только одна: «Девушка из Северного округа». Роберт мог играть и петь ее и, покидая это место с гигантскими красными дырами, вырытыми в земле, он тихонько мурлыкал мотив этой песенки себе под нос. Мэриан когда-то показала ему несколько аккордов и научила, как нужно исполнять арпеджио2, чтобы подыгрывать себе на гитаре. «Она оставила мне больше, чем я ей», — признался он однажды пьяному штурману с речного парохода, когда они сидели вместе в заведении под названием «Бар Макэлроя» среди болотистых низин Амазонки и выпивали. И он был прав.

А вот заповедник вокруг озера Верхнее действительно славный. Страна путешественников. В детстве Роберт мечтал о том, что, когда он вырастет, то пополнит их ряды. Кинкейд проехал через луга, видел трех лосей, лисицу и великое множество оленей. У пруда он остановился — внимание его привлекла необычно изогнутая ветвь дерева, и Роберт сделал несколько снимков ее отражения в воде. Затем он присел на подножку грузовика покурить и выпить кофе. Наверху, в кронах берез, шумел ветер.

«Хорошо бы рядом кто-нибудь был. Женщина, — подумал он, глядя, как дым от сигареты медленно плывет над прудом. — Чем старше становишься, тем чаще приходят подобные мысли». Но жить с таким скитальцем, как он, слишком тяжело для того, кто остается дома. Он уже один раз пробовал.

В Беллингхеме Роберт встречался с женщиной — они познакомились, когда он делал заказ для рекламного агентства в Сиэтле. Она была творческим директором этого агентства — красивая, яркая женщина сорока двух лет и очень милый, славный человек. Но он не любил ее и никогда не смог бы полюбить.

Они встречались, когда обоим становилось одиноко, и проводили вместе вечер: сначала шли в кино, затем заходили куда-нибудь выпить пива, а потом возвращались домой и занимались любовью. Это было совсем неплохо. Жизнь она знала не по рассказам: два брака за спиной, в юности работала официанткой в баре и одновременно училась в колледже. Каждый раз, когда они лежали, отдыхая после очередного акта любви, она говорила: «Роберт, ты лучше всех. И вне конкуренции. Никто даже сравниться с тобой не может».

Вероятно, такие слова хотел бы услышать каждый мужчина, но сам он мало смыслил в этом вопросе, а способа выяснить, насколько искренне она это говорила, у него не было. Но как-то она сказала ему нечто совсем иное, и ее слова потом долго преследовали его: «Роберт, в тебе есть что-то не поддающееся определению, до чего у меня не хватает сил дотянуться. Но я не могу отделаться от ощущения, что будто ты живешь на свете очень-очень долго, дольше, чем обычные люди, и обитаешь в каких-то закрытых таинственных мирах, о которых никто из нас и понятия не имеет. Ты пугаешь, хотя со мной ты всегда ласков и нежен. Знаю, если бы я не старалась всеми силами контролировать себя, то давно бы уже тронулась, и никто и ничто бы меня не вылечило».

Он догадывался, что она имеет в виду, хотя никогда не смог бы выразить это словами. Будучи подростком, Роберт жил в маленьком городке в Огайо. Его часто преследовали какие-то неопределенные мысли, томительное предчувствие трагедии жизни сочеталось в нем со значительными физическими и умственными способностями. И в то время как его сверстники распевали «Плыви, плыви в лодке», он разучивал английские слова к сентиментальной французской песенке.

Роберта интересовали слова и образы. Одним из самых любимых было слово «голубой». Ему нравилось ощущение на губах и в языке, когда он произносил его. «Слова можно ощущать физически, а не только обозначать ими какие-то понятия», — так думал он в дни своей юности. Ему нравились и другие слова: «отдаленный», «дымный», «тракт», «старинный», «странствовать», «мореход» и еще «Индия» — нравилось, как они звучали, нравился их вкус и те образы, которые они вызывали в его сознании. Роберт имел целый список таких слов, которые он повесил на стене у себя в комнате.

Позже Роберт стал соединять слова в целые фразы. Их он выписывал на листах бумаги, которые тоже вешал на стены:

«Слишком близко к огню»;

«Я прибыл с Востока и вместе со мной караван»;

«Крики тех, кто хочет спасти меня, сменяются криками продающих меня. Кто же перекричит?»;

«Талисман, талисман, мне секрет свой открой. Капитан, капитан, поверни-ка домой»;

«Лежу обнаженный на китовом ложе»;

«Она пожелала ему дымящихся рельс, когда состав отойдет на всех парах от зимнего вокзала»;

«Прежде чем стать человеком, я был стрелой — но как давно это было».

Но еще ему нравилось, как звучали некоторые названия: Сомалийское течение, гора Большой Томагавк, Малаккский пролив, и много-много других. В конце концов на стенах его комнаты не осталось ни единого свободного места: все было увешано листами со словами и фразами.

Даже его мать заметила, что Роберт не такой, как другие мальчики его возраста. До трех лет он вообще молчал, зато потом сразу стал говорить целыми предложениями, а к пяти годам уже прекрасно читал. В школе он доводил учителей до отчаяния полнейшим равнодушием ко всем без исключения предметам.

Они просмотрели результаты теста и вызвали его на беседу. Ему долго объясняли про достижения в жизни, убеждали: человек должен делать то, на что он способен. Говорили: он, Роберт Кинкейд, может добиться всего, чего захочет. В старших классах один из учителей написал в его характеристике следующее: «Он (Роберт Кинкейд) считает, что „тест Ай-Кью непригоден для оценки способностей людей, потому что он не принимает в расчет магию, а она очень важна как сама по себе, так и в качестве дополнения к логике“. Предлагаю вызвать на собеседование родителей».

Его мать разговаривала с несколькими учителями, и, когда они начинали говорить ей о молчаливом упорстве Роберта и его способностях, она отвечала: «Роберт живет в придуманном им самим мире. Я знаю, конечно, что он мой сын, но иногда у меня возникает такое чувство, будто он родился не от нас с мужем, появился откуда-то из совсем другого места на земле и теперь пытается туда вернуться. Я очень признательна вам за внимание к нему и попробую еще раз убедить его проявлять больше интереса к учебе».

Но он предпочитал брать в местной библиотеке книги о приключениях и путешествиях и прочел все, какие только нашел в ней. Его не интересовало мнение других о нем самом. Он мог целые дни проводить у воды — их городок стоял на реке. А футбол, вечеринки и прочие подобные развлечения были ему попросту скучны. Он ловил рыбу, купался, бродил вдоль берега или лежал в высокой траве, прислушиваясь к далеким голосам. Ему чудилось, что они исходили из травы, и никто, кроме него, считал он, не мог их слышать. «Там живут гномы-волшебники, — говорил он сам себе, — и если сидеть очень тихо и открыться им навстречу, они выйдут».

В такие минуты ему очень не хватало собаки.

Денег, чтобы продолжать учебу в колледже, не было, да и особого желания тоже. Отец его много работал, и того, что он зарабатывал, хватало, чтобы прокормить семью, но и только. Зарплата рабочего не позволяла никаких лишних трат, в том числе и на собаку. Ему было восемнадцать, когда отец умер, а Великая Депрессия уже сжимала свои железные объятия на шее нации, и он пошел в армию, потому что заботы о матери легли на его плечи, да и за себя теперь отвечал он сам. Четыре года Роберт пробыл в армии, и эти годы полностью изменили его жизнь.

Благодаря каким-то непостижимым соображениям, которыми руководствуется разум военных, его определили в помощники фотографа, хотя он и понятия не имел даже, как заряжать пленку в аппарат. Но именно тогда он и понял, что фотография — это дело его жизни. Техническая сторона не представляла для него затруднений. Через месяц он уже не только помогал печатать снимки двум армейским фотографам, но и получил разрешение самому работать на несложных объектах.

Робертом заинтересовался один из фотографов, Джим Петерсон, и не пожалев времени, объяснил ему многие тонкости своей профессии. Роберт Кинкейд начал ходить в местную библиотеку в Форт Монмуте, где брал альбомы по фотографии и живописи и часами изучал их. Почти сразу Роберт почувствовал, что особенно его восхищают французские импрессионисты и Рембрандт — мастер светотени.

Постепенно он понял, что искусство фотографии заключается в том, чтобы снимать свет, а не предметы. Сам по себе предмет служит просто орудием для отражения света, его проводником. И если освещение хорошее, то всегда можно найти в предмете что-то достойное внимания фотографа. В те времена только начали появляться тридцатипятимиллиметровые аппараты, и он купил себе подержанную «Лейку» в местном магазинчике фотопринадлежностей, которую и взял с собой на мыс Кейп-Мей в Нью-Джерси. Он провел там неделю своего отпуска, фотографируя все живое, что только замечал на берегу.

В следующий свой отпуск Роберт взял билет на автобус и доехал до штата Мэн, а затем, голосуя на дорогах, добрался до Восточного побережья. Там он сел на почтовый пароход, отходивший ночью из Стонингтона и доплыл на нем до острова Оу, разбил палатку и провел там несколько дней. Потом сел на паром и через залив Фанди доплыл до Новой Скотий. Тогда-то он и начал описывать те места, которые хотел бы посетить еще раз. Пейзажам он уделял особое место, так как ему казалось, что они могли бы послужить фоном для какого-нибудь сюжета.

Кинкейду было двадцать два, когда он демобилизовался. Его уже знали как очень приличного фотографа, так что он без труда нашел работу в престижном доме моделей в Нью-Йорке в качестве помощника фотографа.

Девушки-фотомодели были очень красивы, он встречался с несколькими и в одну даже почти влюбился, но потом ей предложили работу в Париже, и они расстались. На прощание она сказала ему: «Роберт, я не знаю, кто ты и что ты такое, но, пожалуйста, приезжай в Париж».

Он обещал, что приедет, как только сможет, и в тот момент сам в это верил — но так и не поехал. Прошло много лет. Как-то ему довелось делать репортаж о пляжах Нормандии. Он нашел ее номер в телефонном справочнике Парижа и позвонил. Они встретились и поболтали, сидя за кофе в уличном кафе. Она вышла замуж за кинорежиссера, и у нее было трое детей.

Само понятие моды он не воспринимал. Люди выбрасывали совершенно новые хорошие вещи или поскорее переделывали их, в угоду требованиям европейских законодателей моды. Это казалось ему настолько глупым, что он чувствовал себя ничтожным, обслуживая эту отрасль человеческой деятельности.

— Я не понимаю, что вы делаете, — сказал Роберт на прощание людям, на которых он работал.

Он уже больше года жил в Нью-Йорке, когда умерла его мать. Роберт поспешил в Огайо, похоронил ее и предстал перед адвокатом для слушания последней воли умершей. Мать оставила немного. Сам он вообще ничего не ожидал и очень удивился, когда оказалось, что маленький домик его родителей был тем капиталом, который они накопили за всю свою жизнь. Роберт продал дом и на эти деньги купил первоклассную фотоаппаратуру. Выписывая чек в магазине, он думал о том, сколько лет его отец зарабатывал эти доллары, и о той предельно скромной жизни, которую вели его родители.

Тем временем его работы начали — потихоньку появляться в различных небольших журналах. А потом позвонили из «Нейшнл Джиографик». Им попался на глаза календарь с одним из его снимков, которые он сделал на мысе Кейп-Мей. Они поговорили с ним и дали маленькое задание, которое он выполнил на высоком профессиональном уровне. С этого момента он вышел на свою дорогу.

В сорок третьем году его снова призвали в армию. Он пошел служить на флот и пропахал весь путь до пляжей в Южных морях с фотоаппаратом на плече. Лежа на спине, он снимал высадку десанта на берег, видел ужас на лицах людей, ощутил его сам, запечатлел, как падают матросы, разрезанные пополам пулеметным огнем, слышал, как они просят у Бога пощады и умоляют своих матерей спасти их от гибели. Многое попало в объектив его фотоаппарата, и при этом он сумел остаться в живых и с тех пор навсегда избавился от заблуждений, именуемых военной романтикой и славой профессии армейского фотографа.

Вернулся Роберт в сорок пятом году и сразу же позвонил в «Нейшнл Джиографик». Они ждали его в любое время. Тогда он купил в Сан-Франциско мотоцикл и погнал его на юг, до Биг-Су. Там Роберт занимался любовью на пляже с виолончелисткой из Кармела, а потом подался на север. Внимание его привлек штат Вашингтон — ему понравились места, и он решил обосноваться там, на северо-западе Соединенных Штатов.

В пятьдесят два года он все еще видел перед собой свет. Теперь он побывал во всех тех местах, которые в детстве представали перед ним только на плакатах, и не переставал удивляться, что ему это удалось. Он видел Райфлз-Бар, поднялся вверх по Амазонке на моторной лодке, которая пыхтела и чихала, выпуская из себя струю вонючего дыма. На спине верблюда пересек пустыню Раджастхан.

Берег озера Верхнее радовал глаз — именно таким Роберт его и представлял — спокойным и безмятежным. Он осмотрел окрестности, нашел несколько мест, привлекательных с точки зрения композиции, и внес их в свой блокнот, а затем двинулся дальше, вдоль Миссисипи в штат Айова. Ему не приходилось раньше бывать здесь, но вид холмов, высившихся на северо-востоке штата, сразу же захватил его. Он остановился в небольшом городке Клейтон и два дня подряд выходил на рассвете фотографировать буксирные катера на реке. В местном баре Роберт познакомился с капитаном одного из буксиров. Капитан пригласил его на катер, где Роберт и провел остаток второго дня.

Отрезок пути по Шестьдесят пятой дороге занял мало времени, и было еще совсем рано, понедельник шестнадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, когда он, проехав Де-Мойн, свернул на Девяносто вторую дорогу штата Айова и покатил в сторону округа Мэдисон, где, в соответствии с указаниями «Нейшнл Джиографик», находились крытые мосты.

— Да-да, их следует искать именно там, — подтвердил человек на бензоколонке «Тексако» и весьма сносно объяснил, как до них добраться.

Шесть мостов Роберт нашел легко и сразу же принялся обдумывать план съемки. Но седьмой — Розовый мост — он никак не мог разыскать. Жара стояла невыносимая. Ему самому было жарко и Гарри — его грузовику — тоже, но он все ехал и ехал вперед, поворачивая то направо, то налево, одна каменистая дорога кончалась, начиналась другая — а больше ничего не происходило.

Путешествуя по разным странам, Роберт придерживался такого правила: «Спроси трижды». Это означало, что когда три раза спросишь, как попасть в то или иное интересующее тебя место, то, даже если все ответы окажутся неверными, ты тем не менее определишь, в каком направлении нужно двигаться. Здесь же, в штате Айова, возможно, хватит и двух раз.

Примерно в ста ярдах от дороги, в конце узкого проезда между кустами он заметил почтовый ящик, на котором было написано: «Ричард Джонсон, РР 2». Он сбавил скорость и свернул в проезд, надеясь спросить дорогу у владельцев почтового ящика.

Кинкейд подъехал к воротам фермы и увидел во дворе дома женщину. Она сидела на ступеньках крыльца. От всего этого места исходила прохлада, и женщина тоже пила что-то, показавшееся ему очень прохладным. Она поднялась со ступенек и направилась ему навстречу. Кинкейд вылез из кабины и посмотрел на нее, потом еще раз и еще. Она была очень красивая, или, возможно, прежде славилась красотой, или могла бы быть красивой. И сразу же он почувствовал неуклюжую стеснительность — ту самую стеснительность, свойственную ему только тогда, когда рядом появлялась женщина, которая хотя бы немного ему нравилась.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

МОСТЫ ОКРУГА МЭДИСОН

Суббота, 01 Июня 2024 г. 18:54 + в цитатник
Роберт Джеймс Уоллер
МОСТЫ ОКРУГА МЭДИСОН
Начало
Есть на свете песни, рожденные голубоглазой травой, песни, что приносит пыль с тысячи равнинных дорог. Вот одна из них.

Осенью тысяча девятьсот восемьдесят девятого года я как-то засиделся допоздна за работой. Передо мной светился экран компьютера, и я все смотрел и смотрел на мерцающую перед глазами стрелку, но в это время как раз зазвонил телефон.

На другом конце провода я услышал голос человека по имени Майкл Джонсон. Он жил во Флориде, но родился в штате Айова, и недавно друг Майкла прислал ему оттуда одну из моих книг. Джонсон прочитал ее и предложил своей сестре Кэролин. Вот тогда-то они вместе и решили, что мне будет интересно услышать одну историю. Майкл Джонсон оказался человеком осмотрительным и не захотел говорить что-либо по телефону. Но он сообщил, что они с Кэролин хотели бы приехать в Айову и рассказать мне эту историю.

Сразу признаюсь, они разожгли во мне любопытство именно из-за того, что готовы были на такие усилия ради какой-то истории, хотя я и скептически отношусь к подобного рода предложениям. Поэтому я согласился увидеться с ними на следующей неделе в Де-Мойне.

И вот мы встречаемся в отеле «Холидей Инн», недалеко от аэропорта. Неловкость первых минут постепенно исчезает. Мы сидим напротив друг друга, а за окном начинает темнеть, неслышно падает снег.

Они вытягивают из меня обещание: если я решу, что писать об этом не стоит, то не должен рассказывать кому бы то ни было о случившемся в округе Мэдисон, штат Айова, в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, а также и о других, связанных с этой историей, событиях, которые происходили в течение последующих двадцати четырех лет. Что ж, их просьба вполне обоснованна. Да и, в конце концов, это же их история, не моя.

Майкл и его сестра начинают свой рассказ, а я слушаю. Слушаю напряженно и задаю вопросы. Они отвечают на них. Временами Кэролин, не стесняясь, плачет. Майкл изо всех сил пытается удержаться от слез. Они показывают мне документы, вырезки из газет, а также дневники их матери, Франчески.

Горничная приходит и уходит. Мы заказываем кофе, потом еще и еще. В голове у меня постепенно рождаются образы. Такой у меня порядок: сначала образы, и значительно позже — слова. А потом я уже слышу фразы и вижу их на листах рукописи. И в какой-то момент — уже за полночь — я соглашаюсь написать рассказ, или, во всяком случае, попробовать.

Решение предать события гласности далось Майклу и Кэролин нелегко. Ведь деликатные обстоятельства этой истории затрагивают их мать и в немалой степени отца. Они вполне отдавали себе отчет в том, сколько развесистых сплетен может последовать за опубликованием рассказа, каким жестоким унижениям, возможно, подвергнется память о Ричарде и Франческе Джонсон со стороны людей, знавших их близко.

И все-таки они не сомневались в своем решении. Эта красивая легенда стоила того, чтобы рассказать ее миру — тому миру, где обязательства в каких бы то ни было формах считаются вредными для нервной системы, а любовь стала вопросом удобства. Моя личная убежденность в правоте их суждений нисколько не поколебалась со временем — наоборот, она стала еще крепче.

В ходе работы мне пришлось трижды просить Майкла и Кэролин о встрече, и каждый раз они без каких-либо возражений приезжали в Айову, так как стремились, чтобы рассказ вышел как можно более достоверным. Иногда мы просто беседовали, а иногда садились в машину и, не торопясь, ездили по дорогам округа Мэдисон. Они показывали мне те места, где происходили события, связанные с этой историей.

Помимо сведений, которые мне предоставили Майкл и Кэролин, в своем рассказе я использовал также материалы дневников Франчески Джонсон. Кроме того, много существенного открылось мне в процессе поисков, проведенных на северо-западе Соединенных Штатов, особенно в Сиэтле и Беллингхеме, штат Вашингтон. Очень важными оказались мои поездки по округу Мэдисон. Я нахожу неоценимой информацию, почерпнутую мной из очерков Роберта Кинкейда, а также помощь, предоставленную редакторами журналов, с которыми он сотрудничал. Весьма полезными для работы были технические подробности, добытые мной у владельцев фотомагазинов. И, конечно, я глубоко благодарен тем немногим, оставшимся в живых, замечательным старикам, с которыми мне довелось поговорить в доме для престарелых в Барнесвилле, штат Огайо. Они помнили Кинкейда, когда он был еще ребенком.

Однако, несмотря на все мои изыскательские усилия, в его судьбе остается еще много неясного. В ряде случаев мне пришлось призвать на помощь воображение, но только тогда, когда я был уверен, что оценки мои основываются на правильном понимании личностей Франчески Джонсон и Роберта Кинкейда. Тщательные поиски материалов и их скрупулезное изучение позволили мне приблизиться к такому пониманию, и я, прибегая к воображению, очень близко подошел к тому, что имело место в реальной действительности.

Трудно воссоздать в точности подробности поездки Кинкейда через Северные штаты. Мы знаем его маршрут, благодаря многочисленным фотографиям, напечатанным впоследствии в журналах, а также нескольким коротким замечаниям в дневниках Франчески Джонсон и тем запискам, которые он оставлял для редактора «Нейшнл Джиографик». Пользуясь этими источниками как путеводителем, я восстановил, полагаю, достаточно точно, путь, который привел его из Беллингхема в округ Мэдисон в августе тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Когда же странствия мои подошли к концу и я добрался на машине до округа Мэдисон, должен признаться, я почувствовал, что стал во многом самим Робертом Кинкейдом.

Но мне предстояло решить, пожалуй, самую сложную задачу в моей работе: понять личность Роберта Кинкейда. Он был настолько неоднозначен, что определить его сущность в нескольких словах едва ли возможно. Временами Роберт казался вполне обычным человеком. В другой же раз он выглядел каким-то бесплотным, даже призрачным созданием. В работе Кинкейд был, безусловно, мастером своего дела, но себя он относил к представителям особого вида вымирающих животных, места которому нет в обществе, где все систематизировано и властвует порядок. Как-то однажды Роберт сказал, что слышит внутри себя «беспощадный вой времени». А Франческа Джонсон, описывая его, говорила: «Он обитает в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанища на ветвях древа Дарвиновой логики».

И еще два вопроса по-прежнему занимают мои мысли. Во-первых, мы так и не выяснили, что сталось с фотографиями. Учитывая, что он был профессиональный фотограф, мы рассчитывали найти сотни, а то и тысячи пачек со снимками. Но в его квартире ничего не обнаружили. Наиболее вероятно — и это вполне согласуется с его представлениями о себе самом и своей роли в этой жизни, — что он попросту уничтожил все фотографии незадолго до смерти.

Второй вопрос связан с его жизнью в период с тысяча девятьсот семьдесят пятого по тысяча девятьсот восемьдесят второй год. Об этом времени мы не имеем практически никаких сведений. Известно только, что он несколько лет перебивался кое-как, делая портретные снимки в Сиэтле и одновременно продолжая работать в окрестностях Пьюджет-Саунд. Однако больше мы не знаем ничего. Но одну любопытную подробность выяснить удалось. Все письма, адресованные ему Управлением социального обеспечения и Комитетом по делам ветеранов вернулись обратно с пометкой «Вернуть отправителю», сделанной рукой Кинкейда.

Должен признаться, что работа над этой книгой очень сильно изменила мое мировоззрение, образ мыслей, и, самое главное, теперь я с гораздо меньшим цинизмом отношусь к тому, что принято называть человеческими отношениями. Благодаря тем исследованиям, которые были проведены мной в связи с написанием книги, я близко узнал Франческу Джонсон и Роберта Кинкейда и понял, что границы отношений между людьми могут расширяться в значительно больших пределах, чем я думал прежде. Возможно, что и вы придете к пониманию того же, когда прочтете эту историю.

Вам будет нелегко. Мы живем в мире, где черствость и безразличие все чаще становятся нормой человеческих отношений, а наши души, как панцирем, покрыты струпьями засохших страданий и обид. Не могу точно сказать, где тот предел, за которым великая страсть перерождается в слащавую сахарную водицу, но наша склонность высмеивать первую и провозглашать истинным и глубоким чувством вторую сильно затрудняет проникновение в область нежности и взаимопонимания. А без этого невозможно до конца понять историю Франчески Джонсон и Роберта Кинкейда. Мне самому пришлось преодолеть эту склонность, прежде чем я смог начать писать свою книгу.

Но, если вы подойдете к тому, что вам предстоит прочитать, с «желанием оставить неверие», как называл это Кольридж, вы испытаете, безусловно, то же, что испытал и я. И в прохладных глубинах вашей души вы, возможно, найдете, как Франческа Джонсон, место для танца.

Лето, 1991 г.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 3 пользователям

Стефан Цвейг Амок

Суббота, 02 Марта 2024 г. 01:02 + в цитатник
Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, как злоумышленник… Ни за какие блага в мире не прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха… Я пошел… точно не знаю, куда я пошел… в какие-то кабаки… и напился, напился, как человек, который хочет все забыть… Но… но мне не удалось одурманить себя… ее смех отдавался во мне, резкий и злобный… этого проклятого смеха я никак не мог заглушить… Потом я бродил по гавани… револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы застрелился. Я больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой… с мыслью о левом ящике комода, где лежал мой револьвер… с одной этой мыслью.

Если я тогда не застрелился… клянусь вам, это была не трусость… для меня было бы избавлением спустить уже взведенный холодный курок… Но, как бы объяснить это вам… я чувствовал, что на мне еще лежит долг… да, тот самый долг помощи, тот проклятый долг… Меня сводила с ума мысль, что я могу еще быть ей полезен, что я нужен ей. Было ведь уже утро четверга, а в субботу… я ведь говорил вам… в субботу должен был прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная, гордая женщина не переживет своего унижения перед мужем и перед светом. О, как мучили меня мысли о безрассудно потерянном драгоценном времени, о моей безумной опрометчивости, сделавшей невозможной своевременную помощь… Часами, клянусь вам, часами ходил я взад и вперед по комнате и ломал голову, стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку, помочь ей… Что она больше не допустит меня к себе, было для меня совершенно ясно… я всеми своими нервами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание ноздрей… Часами, часами метался я по своей тесной комнате… был уже день, время приближалось к полудню…

И вдруг меня толкнуло к столу… я выхватил пачку почтовой бумаги и начал писать ей… я все написал… я скулил, как побитый пес, я просил у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником… умолял ее довериться мне… Я обещал исчезнуть в тот же час из города, из колонии, умереть, если бы она пожелала… лишь бы она простила мне, и поверила, и позволила помочь ей в этот последний, роковой час… Я исписал двадцать страниц… Вероятно, это было безумное, немыслимое письмо, похожее на горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту… комната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды… Я попытался перечитать письмо, но мне стало страшно первых же слов… дрожащими руками сложил я его и собирался уже сунуть в конверт… и вдруг меня осенило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и приписал на последнем листке: «Жду здесь, в Странд-отеле, вашего прощения. Если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь!»

После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то было сказано все!

Возле нас что-то зазвенело и покатилось, — неосторожным движением он опрокинул бутылку. Я слышал, как его рука шарила по палубе и, наконец, схватила пустую бутылку; сильно размахнувшись, он бросил ее в море. Несколько минут он молчал, потом заговорил еще более лихорадочно, еще более возбужденно и торопливо.

— Я больше не верую ни во что… для меня нет ни неба, ни ада а если и есть ад, то я его не боюсь — он не может быть ужаснее часов, которые я пережил в то утро, в тот день. Вообразите маленькую комнату, нагретую солнцем, все более накаляемую полуденным зноем комнату, где только стол, стул и кровать… На этом столе — ничего, кроме часов и револьвера, а у стола — человек не сводящий глаз с секундной стрелки, человек, который не ест, не пьет, не курит, не двигается, который все время… слышите, все время, три часа подряд смотрит на белый круг циферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую по этому кругу… Так… так провел я этот день, только ждал, ждал… но так, как гонимый амоком делает все — бессмысленно, тупо, с безумным, прямолинейным упорством.

Не стану описывать вам эти часы… это не поддается описанию… я и сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не… сойдя с ума… И… в двадцать две минуты четвертого… я знаю точно, потому что смотрел ведь на часы… раздался внезапный стук в дверь… Я вскакиваю… вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним прыжком я у двери, распахиваю ее… в коридоре маленький китайчонок робко протягивает мне записку. Я выхватываю сложенную бумажку у него из рук, и он сейчас же исчезает.

Разворачиваю записку, хочу прочесть… и не могу… перед глазами красные круги… Подумайте об этой муке… наконец, наконец, я получил от нее ответ… а тут буквы прыгают и пляшут… Я окунаю голову в воду… становится лучше… Снова берусь за записку и читаю:

«Поздно! Но ждите дома. Может быть, я вас еще позову».

Подписи нет. Бумажка измятая, оторванная от какого-нибудь старого проспекта… слова нацарапаны карандашом, торопливо, кое-как, не обычным почерком… Я сам не знаю, почему эта записка так потрясла меня… Какой-то ужас, какая-то тайна была в этих строках, написанных словно во время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже… Каким-то неописуемым страхом и холодом повеяло на меня от этой тайной записки… и все-таки… и все-таки я был счастлив… она написала мне, я не должен был еще умирать, она позволяла мне помочь ей… может быть… я мог бы… о, я сразу исполнился самых несбыточных надежд и мечтаний… Сотни, тысячи раз перечитывал я клочок бумаги, целовал его… рассматривал, в поисках какого-нибудь забытого, незамеченного слова… Все смелее, все фантастичнее становились мои грезы, это был какой-то лихорадочный сон наяву… оцепенение, тупое и в то же время напряженное, между дремотой и бодрствованием, длившееся не то четверть часа, не то целые часы…

Вдруг я встрепенулся… Как будто постучали? Я затаил дыхание… минута, две минуты мертвой тишины… А потом опять тихий, словно мышиный шорох, тихий, но настойчивый стук… Я вскочил — голова у меня кружилась, рванул дверь, за ней стоял бой, ее бой, тот самый, которого я тогда побил… Его смуглое лицо было пепельного цвета, тревожный взгляд говорил о несчастье. Мной овладел ужас…

— Что… что случилось? — с трудом выговорил я.

— Come quickly[4] — ответил он… и больше ничего… Я бросился вниз по лестнице, он за мной… Внизу стояла «садо», маленькая коляска, мы сели…

— Что случилось? — еще раз спросил я…

Он молча взглянул на меня, весь дрожа, стиснув зубы… Я повторил свой вопрос, но он все молчал и молчал… Я охотно еще раз ударил бы его, но… меня трогала его собачья преданность ей… и я не стал больше спрашивать… Колясочка так быстро мчалась по оживленным улицам, что прохожие с бранью отскакивали в сторону. Мы оставили за собой европейский квартал, берегом проехали в нижний город и врезались в шумливую сутолоку китайского квартала… Наконец, мы свернули в узкую уличку, где-то на отлете… остановились перед низкой лачугой… Домишко был грязный, вросший в землю, со стороны улицы — лавчонка, освещенная сальной свечой… одна из тех лавчонок, за которыми прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские притоны и склады краденых вещей… Бой поспешно постучался… Дверь приотворилась, из щели послышался сиплый голос… он спрашивал и спрашивал… Я не выдержал, выскочил из экипажа, толкнул дверь… Старуха китаянка, испуганно вскрикнув, убежала… Бой вошел вслед за мной, провел меня узким коридором… открыл другую дверь… в темную комнату, где стоял запах водки и свернувшейся крови… Оттуда слышались стоны… Я ощупью стал пробираться вперед…

Снова голос пресекся. Потом заговорил — но это была уже не речь, а почти рыдание.

— Я… я нащупывал дорогу… и там… там, на грязной циновке… корчась от боли… лежало человеческое существо… лежала она…

Я не видел ее лица… Мои глаза еще не привыкли к темноте… ощупью я нашел ее руку… горячую… как огонь. У нее был жар, сильный жар… и я содрогнулся… я сразу понял все… Она бежала сюда от меня… дала искалечить себя… первой попавшейся грязной старухе… только потому, что боялась огласки… дала какой-то ведьме убить себя, лишь бы не довериться мне… Только потому, что я, безумец… не пощадил ее гордости, не помог ей сразу… потому что смерти она боялась меньше, чем меня…

Я крикнул, чтобы дали свет. Бой вскочил, старуха дрожащими руками внесла коптившую керосиновую лампу. Я едва удержался, чтобы не схватить старую каргу за горло… Она поставила лампу на стол… желтый свет упал на истерзанное тело… И вдруг… вдруг с меня точно рукой сняло всю мою одурь и злобу, всю эту нечистую накипь страстей теперь я был только врач, помогающий, исследующий, вооруженный знаниями человек… Я забыл о себе… мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу с надвигающимся ужасом. Нагое тело, о котором я грезил с такою страстью, я ощущал теперь только как… ну, как бы это сказать… как материю, как организм… я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со смертью, человека, корчившегося в убийственных муках… Ее кровь, ее горячая священная кровь текла по моим рукам, но я не испытывал ни волнения, ни ужаса… я был только врач… я видел только страдание и видел… и видел, что все погибло, что только чудо может спасти ее… Она была изувечена неумелой, преступной рукой, и истекала кровью, а у меня в этом гнусном вертепе не было ничего, чтобы остановить кровь… не было даже чистой воды… Все, до чего я дотрагивался, было покрыто грязью…

— Нужно сейчас же в больницу, — сказал я. Но не успел я это произнести, как больная судорожным усилием приподнялась.

— Нет… нет… лучше смерть чтобы никто не узнал… никто не узнал… Домой… домой!..

Я понял… только за свою тайну, за свою честь боролась она… не за жизнь… И я повиновался. Бой принес носилки… мы уложили ее… обессиленную, в лихорадке… и словно труп понесли сквозь ночную тьму домой. Отстранили недоумевающих, испуганных слуг… как воры проникли в ее комнату… заперли двери. А потом… потом началась борьба, долгая борьба со смертью…

Внезапно в мое плечо судорожно впилась рука, и я чуть не вскрикнул от испуга и боли. Его лицо вдруг приблизилось к моему, и я увидел белые оскаленные зубы и стекла очков, мерцавшие в отблеске лунного света, точно два огромных кошачьих глаза. И он уже не говорил — он кричал в пароксизме гнева:

— Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь в удобном кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я часто видел все это, наблюдал как врач… Это были для меня клинические случаи, некая данность… я, так сказать, изучал это — но пережил только один раз… Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и терзал свой мозг, пытаясь найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. Понимаете ли вы, что это значит — быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно заметили, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей, знать и быть бессильным… знать только одно, только ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены… Видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс, учащенный и прерывистый… затухающий у тебя под пальцами… быть врачом и не знать ничего, ничего… только сидеть и то бормотать молитву, как дряхлая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я… я только… одного не понимаю, как… как можно не умереть в такие минуты… как можно, поспав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук… как можно жить после того, что я пережил… чувствуя, что это живое дыхание, что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не нахожу в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека…

И к тому же еще, чтобы удвоить мои муки, еще вот это… Когда я сидел у ее постели — я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная, — да… когда я так сидел, я все время чувствовал за собой глаза, устремленные на меня с неистовым напряжением… Это бой сидел там на корточках, на полу, и шептал какие-то молитвы… Когда наши взгляды встречались, я читал в его глазах нет, я не могу вам описать… читал такую мольбу, такую благодарность, и в эти минуты он протягивал ко мне руки, словно заклинал меня спасти ее… вы понимаете ко мне, ко мне простирал руки, как к богу… ко мне… а я знал, что я бессилен, знал, что все потеряно и что я здесь так же нужен, как ползающий по полу муравей… Ах, этот взгляд, как он меня мучил… эта фанатическая, слепая вера в мое искусство… Мне хотелось крикнуть на него, ударить его ногой, такую боль причинял он мне, и все же я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней… и тайной… Как притаившийся зверь, сидел он, сжавшись клубком, за моей спиной… Стоило мне сказать слово, как он вскакивал и, бесшумно ступая босыми ногами, приносил требуемое и, дрожа, исполненный ожидания, подавал мне просимую вещь, словно в этом была помощь… спасение… Я знаю, он вскрыл бы себе вены, чтобы ей помочь… такова была эта женщина, такую власть имела она над людьми, а я… у меня не было власти спасти каплю ее крови… О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь между жизнью и смертью!

К утру она еще раз очнулась… открыла глаза… теперь в них не было ни высокомерия, ни холодности… они горели влажным, лихорадочным блеском, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на меня; казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то, вглядываясь в мое лицо… и вдруг… я увидел… она вспомнила… Какой-то испуг, негодование, что-то… что-то… враждебное, гневное исказило ее черты… она начала двигать руками, словно хотела бежать… прочь, прочь от меня… Я видел, что она думает о том… о том часе, когда я… Но потом к ней вернулось сознание… она спокойно взглянула на меня, но дышала тяжело… Я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать… опять ее руки пришли в движение… она хотела приподняться, но была слишком слаба… Я стал ее успокаивать, наклонился над ней… тут она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом… ее губы тихо шевельнулись… это был последний угасающий звук… Она сказала:

— Никто не узнает… Никто?

— Никто, — сказал я со всей силой убеждения, — обещаю вам.

Но в глазах ее все еще было беспокойство… Невнятно, с усилием она пролепетала:

— Поклянитесь мне… никто не узнает… поклянитесь!

Я поднял руку, как для присяги. Она смотрела на меня неизъяснимым взглядом… нежным, теплым, благодарным… да, поистине, поистине благодарным… она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно… Долго лежала она, обессиленная, с закрытыми глазами. Потом начался ужас… ужас… еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец…

Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда в тишине раздался колокол — один, два, три сильных удара — три часа. Лунный свет потускнел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и весь этот кошмар исчезнет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика, так как тени были уже не так густы и черны в нашем углу. Он сиял шапочку, и я увидел его голый череп и измученное лицо, показавшееся мне еще более страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились на меня, он выпрямился, и в его голосе зазвучали резкие, язвительные нотки.

— Для нее настал конец — но не для меня. Я был наедине с трупом — один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, а я, — я должен был оберегать тайну… Да, вообразите себе мое положение: женщина из высшего общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне на балу у губернатора, лежит мертвая в своей постели… При ней находится чужой врач, которого будто бы позвал ее слуга никто в доме не видел, когда и откуда он пришел… Ночью внесли ее на носилках и потом заперли дверь… а утром она уже мертва… Тогда лишь зовут слуг, и весь дом вдруг оглашается воплями… В тот же миг об этом узнают соседи, весь город… и только один человек может все это объяснить… это я, чужой человек, врач с отдаленного поста… Приятное положение, не правда ли?

Я знал, что мне предстояло. К счастью, подле меня был бой, надежный слуга, который читал малейшее желание в моих глазах; даже этот полудикарь понимал, что борьба здесь еще не кончена. Мне достаточно было сказать ему «Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло». Он посмотрел мне в глаза влажным, преданным, но в то же время решительным взглядом: «Yes, sir»[5]. Больше он ничего не сказал. Но он вытер с пола следы крови, привел все в полный порядок — и эта решительность, с какой он действовал, вернула самообладание и мне. Никогда в жизни не проявлял я подобной энергии и уж, конечно, никогда больше не проявлю. Когда человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением, — и этим последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием принимал людей, рассказывал им всем одну и ту же басню о том, как посланный за врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время как я с притворным спокойствием рассказывал все это, я ждал… ждал решительной минуты… ждал освидетельствования тела, без чего нельзя было заключить в гроб ее — и вместе с ней ее тайну… Не забудьте, был уже четверг, а в субботу должен был приехать ее муж…

В девять часов мне, наконец, доложили о приходе городского врача. Я посылал за ним — он был мой начальник и в то же время соперник, — тот самый врач, о котором она так презрительно отзывалась и которому, очевидно, была уже известна моя просьба о переводе. Я почувствовал это, как только он взглянул на меня, — он был моим врагом. Но именно это и придало мне силы.

Уже в передней он спросил: — Когда умерла госпожа? — он назвал ее имя.

— В шесть часов утра.

— Когда она послала за вами?

— В одиннадцать вечера.

— Вы знали, что я ее врач?

— Да, но медлить было нельзя и потом покойная пожелала, чтобы пришел именно я Она запретила звать другого врача.

Он уставился на меня; краска появилась на его бледном, несколько оплывшем лице, — я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но мне только это и нужно было — я всеми силами стремился к быстрой развязке, зная, что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить какой-то колкостью, но раздумал и с небрежным видом сказал: — Ну что же, если вы считаете, что можете обойтись без меня… но все-таки мой служебный долг — удостоверить смерть и… от чего она наступила.

Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем вернулся к двери, запер ее и положил ключ на стол.

Он удивленно поднял брови: — Что это значит?

Я спокойно стал против него.

— Речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы скрыть ее. Эта женщина обратилась ко мне после… после неудачного вмешательства… Я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь я исполню это. И я прошу вас помочь мне.

Он широко раскрыл глаза от изумления. — Вы предлагаете мне, проговорил он с запинкой, — мне, должностному лицу, покрыть преступление?

— Да, предлагаю, я должен это сделать.

— Чтобы я за ваше преступление…

— Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, а то… а то я не стоял бы перед вами и давно бы уже покончил с собой. Она искупила свое прегрешение — если угодно, назовем это так, — и мир ничего не должен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была запятнана.

Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение. — Вы не потерпите! Так… Ну, вы ведь мой начальник… или по крайней мере собираетесь стать им… Попробуйте только приказывать мне!.. Я сразу подумал, что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла… Недурной практикой вы тут занялись… недурной образец для начала… Но теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что свидетельство, под которым я поставлю свое имя, будет соответствовать истине. Я не подпишусь под ложью.

Я спокойно ответил ему. — На этот раз вам придется все-таки это сделать. Иначе вы не выйдете из этой комнаты.

При этом я сунул руку в карман — револьвера при мне не было. Но он вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и в упор посмотрел на него.

— Послушайте, что я вам скажу… чтобы избежать крайностей. Моя жизнь не имеет для меня никакой цены… чужая — тоже… я дошел уже до такого предела… Единственное, чего я хочу, это выполнить свое обещание и сохранить в тайне причину этой смерти… Слушайте: даю вам честное слово если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана… какой-нибудь случайностью, то я через несколько дней покину город, страну… и, если вы этого потребуете, застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю и я буду уверен в том, что никто… вы понимаете — никто не сможет расследовать дело. Это, я надеюсь, вас удовлетворит.

В моем голосе было, вероятно, что-то угрожающее, какая-то опасность, потому что, когда я невольно сделал шаг к нему, он отскочил с тем же выражением ужаса, с каким… ну, с каким люди спасаются от гонимого амоком, когда он мчится, размахивая крисом… И он сразу стал другим… каким-то пришибленным и робким, от его вверенного тона не осталось и следа. В виде слабого протеста он пробормотал еще:

— Не было случая в моей жизни, чтобы я подписал ложное свидетельство… но так или иначе что-нибудь придумаем… мало ли что бывает… Однако не мог же я так, сразу…

— Конечно, не могли, — поспешил я поддакнуть ему. — («Только скорее!.. только скорее!..» — стучало у меня в висках), — но теперь, когда вы знаете, что вы только причинили бы боль живому и жестоко поступили бы с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.

Он кивнул. Мы подошли к столу. Через несколько минут удостоверение было готово (оно было опубликовано затем в газетах и вполне правдоподобно описывало картину паралича сердца). После этого он встал и посмотрел на меня:

— Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?

— Даю вам честное слово.

Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться строгим и деловитым.

— Я сейчас же закажу гроб, — сказал он, чтобы скрыть свое смущение. Но что-то, видимо, было во мне, какое-то безмерное страдание, — он вдруг протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. — Желаю вам справиться с этим, — сказал он.

Я не понял, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или… сошел с ума? Я проводил его до двери, отпер и, сделав над собой последнее усилие, запер за ним. Потом опять у меня застучало в висках, все закачалось и завертелось передо мной, и у самой ее постели я рухнул на пол… как… как падает в изнеможении гонимый амоком в конце своего безумного бега.

Он опять умолк. Меня знобило — оттого ли, что первый порыв утреннего ветра легкой волной пробегал по кораблю? Но на измученном лице, которое я уже ясно различал во мгле рассвета, снова отразилось усилие воли, и он заговорил опять:

— Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке.

Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул. Это был бой, с робким и почтительным видом стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.

— Сюда хотят войти… хотят видеть ее…

— Не впускать никого!

— Да… но…

В его глазах был испуг. Он хотел что-то сказать и не решался Его явно что-то мучило.

— Кто это?

Он, дрожа, посмотрел на меня, словно ожидая удара. Потом сказал — он не назвал имени… откуда берется вдруг в таком первобытном существе столько понимания? Почему в иные мгновения необыкновенную чуткость проявляют совсем темные люди?.. Бой сказал… тихо и боязливо: — Это он.

Я вскочил… я сразу понял, и меня охватило жгучее, нетерпеливое желание увидеть этого незнакомца. Дело в том, видите ли, что, как это ни странно… но среди всей этой муки, среди этих лихорадочных волнений, страхов и сумятицы я совершенно забыл о нем… Забыл, что здесь замешан еще один человек — тот, которого любила эта женщина, кому она в пылу страсти отдала то, в чем отказала мне… Двенадцатью часами, сутками раньше я ненавидел бы этого человека, мог бы разорвать его на куски… Но теперь… Я не могу, не могу передать вам, как я жаждал увидеть его, полюбить за то, что она его любила.

Одним прыжком я очутился у двери. Передо мной стоял юный, совсем юный офицер, светловолосый, очень смущенный, очень бледный. Он казался почти ребенком, так… так трогательно молод он был, и невыразимо потрясло меня, как он старался быть мужчиной, показать выдержку скрыть свое волнение. Я сразу заметил, что у него дрожит рука, когда он поднес ее к фуражке… Мне хотелось обнять его… потому что он был именно таким, каким я хотел видеть человека, обладавшего этой женщиной — не соблазнитель, не гордец… Нет, полуребенку, чистому, нежному созданию подарила она себя.

В крайнем смущении стоял передо мною молодой человек. Мой жадный взор и порывистые движения еще более смутили его. Усики над его губой предательски вздрагивали… этот юный офицер, этот мальчик едва удерживался, чтобы не расплакаться.

— Простите, — сказал он, наконец, — я хотел бы еще раз… увидеть… госпожу.

Невольно, сам того не замечая, я обнял его, чужого человека, за плечи и повел, как ведут больного. Он посмотрел на меня изумленным и бесконечно благодарным взглядом… уже в этот миг между нами вспыхнуло сознание какой-то общности. Я подвел его к мертвой… Она лежала, белая на белых простынях… Я почувствовал, что мое присутствие все еще стесняет его, поэтому я отошел в сторону, чтобы оставить его наедине с ней Он медленно приблизился к постели неверными шагами, волоча ноги… по тому, как дергались его плечи, я видел, какая боль разрывает ему сердце… он шел как человек, идущий навстречу чудовищной буре. И вдруг упал на колени перед постелью так же, как раньше упал я.

Я подскочил к нему, поднял его и усадил в кресло. Он больше не стыдился и заплакал навзрыд. Я не мог произнести ни слова и только бессознательно проводил рукой по его светлым, мягким, как у ребенка, волосам. Он схватил меня за руку… с каким то страхом… и вдруг я почувствовал на себе его пристальный взгляд.

— Скажите мне правду, доктор, — проговорил он, — она наложила на себя руки?

— Нет, — ответил я.

— А… кто-нибудь… кто-нибудь… виноват в ее смерти?

— Нет, — повторил я, хотя у меня уже готов был вырваться крик — «Я! Я! Я! И ты! Мы оба! И ее упрямство, ее злосчастное упрямство!» Но я удержался и повторил еще раз:

— Нет, никто не виноват. Судьба!

— Просто не верится, — простонал он, — не верится. Позавчера только она была на балу, улыбалась, кивнула мне. Как это мыслимо, как это могло случиться?

Я начал плести длинную историю. Даже ему не выдал я тайны покойной. Все эти дни мы были как два брата, словно озаренные связывавшим нас чувством… Мы не поверяли его друг другу, но оба знали, что вся наша жизнь принадлежала этой женщине… Иногда запретное слово готово было сорваться с моих уст, но я стискивал зубы — и он не узнал, что она носила под сердцем ребенка от него… что она хотела, чтобы я убил этого ребенка, его ребенка и что она увлекла его с собой в пропасть. И все же мы говорили только о ней в эти дни, пока я скрывался у него потому что — я забыл вам сказать — меня разыскивали… Ее муж приехал, когда гроб был уже закрыт… он не хотел верить официальной версии… ходили темные слухи и он искал меня… Но я не мог решиться на встречу с ним… увидеть его, человека, заставлявшего, как я знал, ее страдать… Я прятался… четыре дня не выходил из дому, четыре дня мы оба не покидали квартиры… Ее возлюбленный купил для меня под чужим именем место на пароходе, чтобы я мог бежать… Словно вор, прокрался я ночью на палубу, чтобы никто меня не узнал.

Я бросил там все, что имел свой дом и работу, на которую потратил семь лет жизни. Все мое добро брошено на произвол судьбы, а начальство, вероятно, уже уволило меня со службы, так как я без разрешения оставил свой пост. Но я больше не мог жить в этом доме, в этом городе в этом мире, где все напоминало мне о ней… Как вор, бежал я ночью, только чтобы уйти от нее… забыть…

Но когда я взошел на борт ночью… в полночь… мой друг был со мной тогда… тогда как раз поднимали что-то краном что-то продолговатое, черное это был ее гроб вы слышите! ее гроб!.. Она преследовала меня, как раньше я преследовал ее… и я должен был стоять тут же, с безучастным видом, потому что он, ее муж, тоже был тут… он везет тело в Англию… может быть, он хочет произвести там вскрытие… Он овладел ею… теперь ода опять принадлежит ему… уже не нам… нам обоим… Но я еще здесь… Я пойду за ней до конца… он не узнает, он не должен узнать… я сумею защитить ее тайну от любого посягательства… от этого негодяя, из-за которого она пошла на смерть… Ничего, ничего ему не узнать… ее тайна принадлежит мне, только мне одному…

Понимаете вы теперь… понимаете… почему я не могу видеть людей… не выношу их смеха… когда они флиртуют и жаждут сближения?.. Потому что там, внизу — внизу, в трюме; между тюками с чаем и кокосовыми орехами, стоит ее гроб… Я не могу пробраться туда, там заперто… но я сознаю, ощущаю это всем своим существом, ощущаю каждую секунду… и тогда, когда здесь играют вальсы или танго… Это ведь глупо, на дне моря лежат миллионы мертвецов; под любой пядью земли, на которую мы ступаем ногой, гниет труп, и все-таки я не могу, не могу вынести, когда устраивают здесь маскарады и так плотоядно смеются. Я чувствую, что она здесь, и знаю, чего она от меня хочет… я знаю, на мне еще лежит долг… еще не конец… ее тайна еще не погребена… Покойная еще не отпустила меня…

На средней палубе зашаркали шаги, зашлепали мокрые швабры — матросы начинали уборку. Он вздрогнул, как человек, застигнутый на месте преступления; на его бескровном лице отразился испуг. Он встал и пробормотал:

— Пойду… пойду уж.

Тяжело было смотреть на него — страшен был пустой взгляд его опухших глаз, красных от виски или от слез. Его стесняло мое участие; я ощущал во всей его сгорбленной фигуре стыд, мучительный стыд за откровенность со мной в эту долгую ночь. Невольно я сказал:

— Вы позволите мне зайти днем к вам в каюту?

Он посмотрел на меня, — жесткая усмешка искривила его губы, с какой-то злобой выдавливал он из себя каждое слово.

— А-а… ваш пресловутый долг… помогать… этим самым словцом вы и подбили меня на болтовню. Ну нет, сударь, спасибо! Пожалуйста, не воображайте, что мне теперь легче, после того как я перед вам вывернул наружу все свои внутренности, вплоть до кишок. Жизнь свою я исковеркал, и никто мне ее не починит. Вышло так, что я даром потрудился для почтенного голландского правительства… Пенсия — тю-тю, бездомным псом возвращаюсь я в Европу… псом, с воем плетущимся за гробом… Безнаказанно не бегут в бреду амока: рано или поздно меня подкосит, и я надеюсь, что конец уж близок… Нет, спасибо, сударь, за любезное желание меня посетить… Я уже завел себе приятелей в своей каюте… две-три бутылки доброго старого виски… они меня иногда утешают, а затем — мой старинный друг, к которому я, к сожалению, своевременно не обратился, — мой славный браунинг… он-то уж поможет лучше всякой болтовни… Прошу вас, не утруждайте себя… у человека всегда остается его единственное право — околеть как ему вздумается… и без непрошенной помощи.

Он еще раз насмешливо, даже вызывающе посмотрел на меня, но я чувствовал — в нем говорил только стыд, бесконечный стыд. Потом он втянул голову в плечи, повернулся и, не прощаясь, пошел кривой и шаркающей походкой по уже светлой палубе к каютам. Больше я его не видал. Напрасно искал я его в ближайшие две ночи на обычном месте. Он исчез, и я мог бы предположить, что все это был сон или галлюцинация, если бы мое внимание не было привлечено одним пассажиром с траурной повязкой на рукаве. Это был крупный голландский коммерсант, и мне рассказали, что он только что потерял жену, скончавшуюся от какой-то тропической болезни. Я видел, как он шагал взад и вперед по палубе в стороне от других, видел замкнутое, скорбное выражение его лица, и мысль о том, что я знаю его сокровенные думы, смущала меня; я всегда сворачивал с дороги, когда встречался с ним, боясь даже взглядом выдать, что знаю о его судьбе больше, чем он сам,

В порту Неаполя произошел потом тот загадочный несчастный случай, объяснение которому нужно, мне кажется, искать в рассказе незнакомца. Большинство пассажиров вечером съехало на берег — я сам отправился в оперу, а оттуда в кафе на Виа Рома. Когда мы в шлюпке возвращались на пароход, мне бросилось в глаза, что несколько лодок с факелами и ацетиленовыми фонарями кружили и искали что-то вокруг корабля, а наверху в темноте расхаживали по палубе карабинеры и жандармы. Я спросил у одного из матросов, что случилось. Он уклонился от ответа, и было ясно, что команде приказано молчать. На следующий день, когда пароход мирно и без всяких происшествий шел дальше, в Геную, на борту по-прежнему ничего нельзя было узнать, и лишь в итальянских газетах я потом прочел романтически разукрашенное сообщение о том, что случилось в Неаполе. В ту ночь, писали газеты, в поздний час, чтобы не обеспокоить печальным зрелищем пассажиров, с борта парохода спускали в лодку гроб с останками знатной дамы из голландских колоний. Матросы, в присутствии мужа, сходили по веревочной лестнице, а муж покойной помогал им. В этот миг что-то тяжелое рухнуло с верхней палубы и увлекло за собой в воду и гроб, и мужа, и матросов. Одна из газет утверждала, что это был какой-то сумасшедший бросившийся сверху на веревочную лестницу. По другой версии, лестница оборвалась сама от чрезмерной тяжести. Как бы то ни было, пароходная компания приняла, очевидно, все меры, чтобы скрыть истину. С большим трудом спасли матросов и мужа покойной, но свинцовый гроб тотчас же пошел ко дну, и его не удалось найти. Появившаяся одновременно короткая заметка о том, что в порту прибило к берегу труп неизвестного сорокалетнего мужчины, не привлекла к себе внимания публики так как, по-видимому, вовсе не стояла в связи с романтически описанным происшествием; но передо мною как только я прочел эти беглые строки, еще раз призрачно выступило из-за газетного листа иссиня-бледное лицо со сверкающими стеклами очков.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

Стефан Цвейг АМОК

Суббота, 02 Марта 2024 г. 00:14 + в цитатник
Стефан Цвейг АМОК

В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого океанского парохода, произошел своеобразный несчастный случаи, по поводу которого в газетах появились подробные, но весьма фантастические сообщения. Хотя я сам был пассажиром «Океании», но, так же как и другие, не мог быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ночное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума, съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все же я лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказывал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены, а давность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.

Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте место для возвращения в Европу на борту «Океании», клерк только с сожалением пожал плечами — он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь, перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура. Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что еще может занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под палубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой, поэтому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.

Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта плохая — тесный четырехугольный закуток недалеко от машинного отделения, освещенный только тусклым глазом иллюминатора. В душном, застоявшемся воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от электрического вентилятора, который, как обезумевшая стальная летучая мышь, вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина кряхтела и стонала, точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по одной и той же лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по палубе. Поэтому, сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов, я поспешил на палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как амбру, мягкий, сладостный воздух, доносимый к нам береговым ветром.

Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая, расхаживали по палубе. Щебетание и трескотня женщин, безостановочное кружение по тесным закоулкам палубы, назойливая болтовня пассажиров, скоплявшихся перед креслами, — все это почему-то причиняло мне боль. Я только что увидел новый для меня мир, передо мной пронеслись пестрые, мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привести в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе, не было ни минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней проходивших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с собой на этой залитой солнцем и полной движения пароходной улице.

Три дня я крепился — смотрел на людей, на море, но море было всегда одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все лица были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал меня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров, моих соседей. Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок дня и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно оглушив себя стаканом-другим пива; это давало мне возможность проспать ужин и вечерние танцы.

Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже совсем темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам, липкий и влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось несколько минут, чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже за полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья ног. Только машина — упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала поскрипывающее тело корабля вперед, в необозримую даль.

Ощупью выбрался я на палубу. Она была пуста. И когда я поднял взор над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим рангоутом, мне вдруг ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом с белизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно бархатный полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся звезды — только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуемый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким сияющим, холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом, излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какой-то таинственной глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания парохода, резко выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры растворялись в этом струящемся блеске. Словно в пустоте висели огни на мачтах, а над ними круглый глаз на марсе — земные желтые звезды среди сверкающих небесных.

Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерцающими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слегка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то опускаясь, подвигался вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал себя как под душем, где сверху падает теплая вода; только это был свет, белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на плечи, нежно струившийся вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное в моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом ощущал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно шипучий, пьянящий воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом дальних островов. Только теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни, я испытал священную радость мечтания и другую, более чувственную; предаться, словно женщина, окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на белые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной палубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и помечтать.

Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохода, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на меня со всех сторон. Мне было почти больно от этого резко белого звездного света, мне хотелось укрыться куда-нибудь в тень, растянуться на циновке, не чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых им предметах, — так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть, как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, врезаясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии, всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я утратил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или несколько минут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость. Мне хотелось спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб. Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза, но в них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под собой я чувствовал тихое журчание воды, вверху — неслышный звон белого потока вселенной. И мало-помалу это журчание наполнило все мое существо — я больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или биение далекого сердца корабля: я словно растворился в этом неумолчном журчании полуночного мира.

Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим даже сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против меня, в тени борта, сверкало что-то похожее на отблеск от очков; потом вспыхнула большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, неподвижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал по-немецки: — Простите! О, пожалуйста… — по-немецки же ответил голос из темноты.

Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он посасывает свою трубку.

Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это было бы уж слишком резко и неучтиво. В смущении я достал папиросу. Вспыхнула спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За стеклами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на борту — ни за обедом, ни на палубе, — и не знаю, резнула ли мне глаза внезапная вспышка, или то была галлюцинация, но лицо показалось мне мрачным, страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я мог отчетливо разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я видел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени круглое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как душный тропический воздух.

Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал: — Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, — ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржавленный, голос.

Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги, торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно остановился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил какую-то робость и удрученность в его походке.

— Простите, — поспешно заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой. Я… я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — я. У меня есть личные… чисто личные причины искать уединения… тяжелая утрата… я избегаю общества пассажиров… Вас я не имею в виду… нет, нет… Я хотел только попросить вас… вы меня очень обяжете, если никому на борту не сообщите о том, что видели меня здесь… На это есть… так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время на людях… Да, так вот, мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью… что я…

Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы пожали друг другу руки. Потом я вернулся в свою каюту и уснул тяжелым, тревожным сном, полным причудливых видении.

Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя искушение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин, завязавшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило желание узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире Я просмотрел судовые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стараясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения; целый день я был во власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в надежде снова встретиться с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают меня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до тех пор, пока мне не удается проникнуть в их тайну, люди со странностями одним своим присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу, которая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь проснусь, что какая-то сила разбудит меня.

И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в единую полоску света. Я поспешно поднялся из душной каюты в еще более душную ночь.

Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший пароход рассеянным светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера, — в тропиках дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, — только во мне не было вчерашнего нежного, баюкающего, мечтательного опьянения. Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к черной путанице снастей на носу — узнать, не сидит ли он там, неподвижный и таинственный. Сверху раздался удар корабельного колокола. Меня словно что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед, нехотя уступая какой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как впереди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, — его трубка. Значит, он там.

Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно, но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг я услышал его голос.

— Простите, — вежливо и как-то виновато сказал он, — вы, очевидно, хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали, когда увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.

Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и что я отошел, чтобы не помешать ему.

— Мне вы не мешаете, — не без горечи возразил он, — напротив, я рад поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни слова… собственно даже несколько лет… и мне тяжело — я задыхаюсь, верно оттого, что должен нести свое бремя молча… Я больше не могу сидеть в каюте, в этом… в этом гробу… я больше не могу… и людей я тоже не переношу, потому что они целый день смеются… Я не могу этого выносить теперь… я слышу это даже в каюте и затыкаю уши… правда, никто ведь не знает, что… они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чужим…

Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: — Но я не хочу стеснять вас… простите мою болтливость.

Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. — Вы нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши… Не хотите ли?

Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал, что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.

Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предложил мне Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, молчал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:

— Вы очень устали?

— Нет, нисколько.

Голос во мраке снова на минуту замер.

— Мне хотелось бы спросить вас кое о чем… то есть я хотел бы вам кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к первому встречному, однако… я… я нахожусь в тяжелом психическом состоянии… Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с кем-нибудь поговорить… не то я погибну… Вы поймете меня, когда я… да, когда я вам расскажу… Я знаю, что вы не можете помочь мне… но я прямо болен от этого молчания… а больной всегда смешон в глазах других…

Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь, расскажет мне все… Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то, естественно, наш долг помочь ему.

— Долг… предложить свою помощь… долг сделать попытку… Так и вы, значит, думаете, что на нас лежит долг… долг предложить свою помощь?

Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого, упорного повторения. Не сумасшедший ли этот человек? Не пьян ли он?

Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух, он вдруг сказал совсем другим голосом:

— Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет, этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня… поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит — лежит ли на нас долг… долг…

Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять заговорил:

— Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи, такие роковые… Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли на тебе долг… долг ведь не один — есть долг перед ближним, есть еще долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой… Нужно помогать, конечно, для этого мы и существуем… но такие правила хороши только в теории… До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой человек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня видели… Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг… Я прошу вас поговорить со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания… Вы готовы выслушать меня… Хорошо… Но это ведь легко… А что, если бы я попросил вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любезность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться… там, где дело касается нашей жизни, нашей личной ответственности… где-то это должно кончаться… где-то должен прекращаться этот долг… или, может быть, как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть каким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-нибудь… когда какой-нибудь пациент является и требует от него благородства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается долг… там, где предел нашим силам, именно там…

Он снова приостановился и затем продолжал:

— Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян… пока еще не пьян… впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бывает в этом дьявольском одиночестве… Подумайте — я семь лет прожил почти исключительно среди туземцев и животных… тут можно отучиться от связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край… Но подождите… да, я уже вспомнил… я хотел вас спросить, хотел рассказать вам один случай… лежит ли на нас долг помочь… с ангельской чистотой, бескорыстно помочь… Впрочем, я боюсь, что это будет слишком длинная история. Вы в самом деле не устали?

— Да нет же, нисколько.

— Я… я очень признателен вам… Не угодно ли?

Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две, три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опрокинул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол: половина первого.

— Итак… я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в одном… в маленьком городке… или, вернее, в деревне… врач, который… врач, который…

Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.

— Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете… Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая… я должен рассказать вам свою историю. Тут не должно быть ни стыда, ни игры в прятки… передо мной ведь тоже люди раздеваются донага и показывают мне свои язвы… Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать… Итак, я не стану рассказывать вам про случаи с неким воображаемым врачом… я раздеваюсь перед вами догола и говорю: «я»… Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.

Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.

— Ах, вы протестуете… понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны очарования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля, из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые приехал сюда. О чем я только не мечтал — я хотел овладеть языками и читать священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне, — стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжает, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи человек теряет силы, лихорадка — от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хинина — подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как медуза. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого, одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, мечтаешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, посидеть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, — уже лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морская ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот день, когда я продал себя в эту вонючую дыру.

Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии, стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при Лейпцигской клинике. В медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, которое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его. Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела, я… да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь лет… я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло наружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но моя карьера погибла. В это время узнал, что голландское правительство вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что могильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было, я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внушительную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня дочиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку. Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палубе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце таяло у меня в груди. Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил довольно Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, а впрочем, название не играет никакой роли — на один из глухих постов в восьми часах езды от ближайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевропейцев из туземных жителей — это было все мое общество, а кроме него вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.

Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Однажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-резидент совершал инспекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощников, сделал ему операцию — об этом много тогда говорили. Я собирал яды и оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила привезенная из Европы сила; потом я завял Европейцы наскучили мне, я прервал общение с ними, пил и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, лежал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы не она… если бы не случилось все это…

Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, боялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его молчание.

Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепенулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался снова, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.

— Да, так вот… постойте… да, вот как это было. Сижу я там, в своей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые месяцы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил по крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо дня в день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами и своим шотландским виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я читал в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня начинали дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это особого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в то же время бессильная тоска по родине.

Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и мечтал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и я увидел своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление. Они докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза меня спрашивает какая-то дама, леди, белая женщина.

Я вскакиваю Я не слышал шума экипажа или автомобиля. Белая женщина здесь, в этой глуши?

Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над собой усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу себя немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.

В передней ждет дама. Увидев меня, она поспешно направляется мне навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться с ней, но она сама начинает говорить.

— Добрый день, доктор, — начинает она по-английски. (Ее речь кажется мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) — Простите, что я врываюсь к вам. Но мы были как раз на станции, наш автомобиль остался там. — «Почему она не подъехала к дому?» — молнией промелькнуло у меня в голове. — И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много слышала о вас, с вице-резидентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично зажила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом, и мы охотно отдали бы нашего ворчливого военного врача и обоих других в придачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не видно? Вы живете, точно йог…

И так она тараторит без конца, торопится и не дает мне вставить ни слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой болтовне, и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много говорит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает вуали? Лихорадка у нее, что ли? Больна она? Сумасшедшая? Я все сильнее волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под неиссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимается по лестнице.

— Как у вас мило, — говорит она, осматривая мою комнату. — О, какая прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! — Она подходит к полке и рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел к ней, она на минуту умолкает.

— Разрешите предложить вам чаю? — спрашиваю я.

Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.

— Нет, спасибо, доктор… нам нужно сейчас же ехать дальше… у меня мало времени… это была ведь просто прогулка… Ах, у вас есть и Флобер, я его так люблю… чудесная, удивительная вещь его «Education sentimentale»…[1]Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только вы не знаете!.. Да, немцы… их всему учат в школе… Право, удивительно — знать столько языков!.. Вице-резидент бредит вами и всегда говорит, что вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож… Наш старый доктор годится только для игры в бридж… Кстати, знаете ли (она все еще говорит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо было бы посоветоваться с вами… а мы как раз проезжали мимо, я и подумала… Ну, вы сегодня, может быть, заняты… я лучше заеду в другой раз.

«Наконец-то ты раскрыла карты!» — сейчас же подумал я. Но я и виду не подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда ей угодно.

— У меня ничего серьезного, — сказала она, полуобернувшись ко мне и в то же время перелистывая книгу, снятую с полки, — ничего серьезного, пустяки… женские неполадки, головокружение, обмороки. Сегодня утром, во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без чувств… бой должен был поднять меня и принести воды… Ну, может быть, шофер слишком быстро ехал… как вы думаете, доктор?

— Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?

— Нет… то есть да… в последнее время… именно в самое последнее время… да… обмороки и тошнота.

Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит книгу на место, вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно, почему это она все перелистывает… так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она снова начинает гоном легкой болтовни:

— Не правда ли, доктор, в этом нет ничего серьезного? Это не какая-нибудь опасная тропическая болезнь?

— Я должен сначала посмотреть, нет ли у вас жара. Позвольте ваш пульс…

Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.

— Нет, нет, у меня нет жара… безусловно, безусловно нет… я измеряю температуру каждый день, с тех пор… с тех пор, как начались эти обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.

Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую, что эта женщина чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту, другую. — Простите, — говорю я затем, — разрешите мне задать вам несколько вопросов?

— Конечно, вы ведь врач! — отвечает она, но тут же опять поворачивается ко мне спиной и начинает перебирать книги.

— У вас есть дети?

— Да, сын.

— А было ли у вас… было ли у вас раньше… я хочу сказать — тогда… были ли у вас подобные явления?

— Да.

Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства и нервности.

— А возможно ли, чтобы вы… простите за вопрос… возможно ли, чтобы сейчас была та же причина?

— Да.

Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в ее лице, которое я видел в профиль.

— Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?

Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.

— Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в причине моего недомогания.

Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.

— Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься во все это: к человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… И вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Я весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщины, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу — не в первый раз женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… тут была железная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она может подчинить меня своей воле… Однако… однако… во мне поднималась какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.

Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я притворялся, что не понял ее, потому что — не знаю, можете ли вы понять это — я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы она попросила… именно она, явившаяся с таким повелительным видом… И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высокомерные, холодные женщины.

Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки в порядке вещей, более того, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских журналов… Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.

И действительно, она резким движением прервала меня, словно отметая все эти успокоительные разговоры.

— Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я носила первого ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уж не та… у меня бывают сердечные припадки…

— Вот как, сердечные припадки? — повторил я, изображая на лице беспокойство. — Сейчас послушаем! — Я сделал вид, что встаю, чтобы достать трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и повелительно, как команда.

— У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования — вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие к вам.

Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.

— Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.

Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо — такое, какое боялся увидеть: непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, Отмеченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие часто бывают у англичанок, — очень спокойные, но скрывающие затаенный огонь. Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взгляд.

Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала: — Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?

— Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?

— Да.

Как нож гильотины, упало это слово.

— А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?

— Да.

— Что закон запрещает их?

— Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.

— Но это требует заключения врача.

— Так вы дайте это заключение. Вы — врач.

Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен. «Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», — нашептывало мне какое-то смутное вожделение.

— Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…

— Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.

— Позвольте узнать, почему именно ко мне?

Она холодно взглянула на меня.

— Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… — она в первый раз запнулась, — вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой значительную сумму.

Меня так и обдало холодом. Эта сухая, чисто коммерческая расчетливость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а потом начала травлю. Я чувствовал, как проникает в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.

— И эту значительную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?

— За вашу помощь и немедленный отъезд.

— Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?

— Я возмещу вам ее.

— Вы говорите очень ясно… Но я хотел бы еще большей ясности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?

— Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.

Я задрожал… задрожал от гнева и… от восхищения. Все она рассчитала — и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной, уверенная в своей власти. Мне хотелось ударить ее по лицу… Но когда я поднялся (она тоже встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянув на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая-то жажда мести, насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни она, ни я уже не скрывали своей ненависти. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, впилась в меня мысль, и я сказал… сказал ей…

Но постойте, так вам не понять, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…

Опять тихонько звякнул во тьме стакан. И голос продолжал с еще большим волнением:

— Не думайте, что я хочу умалять свою вину, оправдываться, обелять себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… А там в моей собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь горсточкой знаний, вколоченных в мозг, сохранить жизнь живому существу… Я чувствовал себя тогда господом богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеиным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, — еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, — сознание, что ты нужен другому.

Но эта женщина — не знаю, сумею ли я объяснить вам, — она волновала, раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом, в мой дом. Своим высокомерием она вызывала меня на сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и с холодным равнодушием предлагает мне сделку, когда речь идет о жизни и смерти. И потом… потом… в конце концов от игры в гольф не родятся дети… я знал… то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал — это и была та мысль, — с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неприступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ… почти негодование, — что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста в поцелуя… Вот это, вот это и была пронзившая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной холодностью, словно английский офицер… И тогда, тогда у меня помутилось в голове… я обезумел от желания унизить ее… С этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я никогда еще не злоупотреблял своим положением врача… но здесь не было влечения, не было ничего сексуального, поверьте мне… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… победить как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой женщины, что я не встречал сопротивления… Здешние женщины, эти щебечущие милые создания, с благоговейным трепетом отдаются белому человеку, «господину»… Они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с тихим гортанным смехом… Но именно из-за этой покорности, из-за этой рабской угодливости чувствуешь себя свиньей… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней страсти… когда она дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что произошло потом. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался и разыграл равнодушие. Я холодно произнес:

— Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.

Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадывалась, что мои отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:

— Сколько же вы хотите?

Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.

— Будем играть в открытую. Я не делец… не бедный аптекарь из «Ромео и Джульетты», продающий яд за corrupted gold[2]; может быть, я меньше всего делец… этим путем вы своего не добьетесь.

— Так вы не желаете?

— За деньги — нет.

На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в первый раз услышал ее дыхание.

— Чего же вы еще можете хотеть?

Тут меня прорвало:

— Прежде всего я хочу, чтобы вы… чтобы вы не обращались ко мне, как к торгашу, а как к человеку… Чтобы вы, если вам нужна помощь, не… совали сразу же ваши гнусные деньги… а попросили… попросили меня, как человека, помочь вам, как человеку… Я не только врач, у меня не только приемные часы… у меня бывают и другие часы… может быть, вы пришли в такой час…

Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быстро произносит:

— Значит, если бы я вас попросила… тогда вы бы это сделали?

— Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны попросить только в том случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я вам отвечу.

Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.

— Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!

Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.

— Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно выражаться яснее — вы знаете, чего я от вас хочу. Тогда… тогда я вам помогу.

Она с изумлением посмотрела на меня. Потом — о, я не могу, не могу передать, как ужасно это было, — на миг ее лицо словно окаменело, а потом… потом она вдруг расхохоталась… с неописуемым презрением расхохоталась мне прямо в лицо… с презрением, которое уничтожило меня… и в то же время еще больше опьянило… Это было похоже на взрыв, внезапный, раскатистый, мощный… Такая огромная сила чувствовалась в этом презрительном смехе, что я… да, я готов был пасть перед ней ниц и целовать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение… словно молния огнем опалила меня… Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.

Я невольно бросился за ней… хотел объяснить ей… умолять ее о прощении… моя сила была ведь окончательно сломлена… но она еще раз оглянулась и проговорила… нет, приказала:

— Посмейте только идти за мной или выслеживать меня… Пожалеете!

В тот же миг за ней захлопнулась дверь.

Снова пауза. Снова молчание… Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света. И, наконец, опять его голос:

— Хлопнула дверь… но я стоял, не двигаясь с места… Я был словно загипнотизирован ее приказом… я слышал, как она спускалась по лестнице, как закрылась входная дверь… я слышал все и всем существом рвался к ней… чтобы ее… я не знаю, что. Чтобы вернуть ее, или ударить, или задушить… но только бежать за ней… за ней… Но я не мог это сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим током… я был поражен, поражен в самое сердце убийственной молнией ее взора… Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать… Это может показаться смешным, но я все стоял и стоял… и. Прошло несколько минут, может быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от земли…

Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и готов был бежать… Вмиг слетел я с лестницы… Она ведь могла пойти только к станции… Я бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что забыл ключ, срываю засов, бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде и несусь ей вдогонку… я должен… я должен догнать ее, прежде чем она сядет в автомобиль… я должен поговорить с ней…

Я мчусь по пыльной улице… теперь только я вижу, как долго я простоял в оцепенении… Но вот… на повороте к лесу, перед самой станцией, я вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя… Но и она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот останавливается, а она идет дальше одна… Что она задумала? Почему хочет быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не слышал?.. Яростно нажимаю на педали… Вдруг что-то кидается мне наперерез на дорогу… ее бой… я едва успеваю рвануть велосипед в сторону и лечу на землю…

Поднимаюсь с бранью… невольно заношу кулак, чтобы дать болвану тумака, но он увертывается… Встряхиваю велосипед, собираясь снова вскочить на него… Но подлец опять тут как тут, хватается за велосипед и говорит на ломаном английском языке: «You remain here»[3].

Вы не жили в тропиках… Вы не знаете, какая это дерзость, когда туземец хватается за велосипед белою «господина» и ему, «господину», приказывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу… он шатается, но все— таки не выпускает велосипеда… Его узкие глаза широко раскрыты и полны страха… но он держит руль, держит его дьявольски крепко… «You remain here», — бормочет он еще раз.

К счастью, при мне не было револьвера, а то я непременно пристрелил бы наглеца.

— Прочь, каналья! — прорычал я.

Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу в ярость… я вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала… Я закатываю ему настоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног… Теперь велосипед опять в моем распоряжении… Вскакиваю в седло, но машина не идет… во время борьбы погнулась спица… Дрожащими руками я пытаюсь выпрямить ее… ничего не выходит… Тогда я швыряю велосипед на дорогу рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону… И тогда — нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец… но я уже не понимал, что делаю… у меня была только одна мысль: за ней, догнать ее… и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской улице, мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у дверей, чтобы посмотреть, как бежит белый человек, как бежит доктор.

Обливаясь потом, примчался я к станции… Мой первый вопрос был: — Где автомобиль? — Только что уехал. — С удивлением смотрели на меня люди — я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в поту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос… На дороге за станцией я вижу клубящийся вдали белый дымок автомобиля. Ей удалось уехать удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения.

Но бегство ей не помогло… В тропиках нет тайн между европейцами… все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие… Не напрасно простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало… через несколько минут я уже знаю все… Знаю, кто она… что живет она в… ну, в главном городе района, в восьми часах езды отсюда по железной дороге… что она… Ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно богата, из хорошей семьи, англичанка… Знаю, что ее муж пробыл пять месяцев в Америке и в ближайшие дни… должен приехать, чтобы увезти ее в Европу…

А она — и эта мысль, как яд, жжет меня, — она беременна не больше двух или трех месяцев…

— До сих пор я еще мог все объяснить вам… может быть, только потому, что до этой минуты сам еще понимал себя… сам, как врач, ставил диагноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка… я потерял способность управлять своими поступками… то есть я ясно сознавал, как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над собой… я уже не понимал самого себя… я как одержимый бежал вперед, видя перед собой только одну цель… Впрочем, подождите… я все же постараюсь объяснить вам… Знаете вы, что такое «амок»?

— Амок?.. Что-то припоминаю… Это род опьянения… у малайцев…

— Это больше чем опьянение… это бешенство, напоминающее собачье… припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую нельзя сравнить ни с каким другим видом алкогольного отравления… Во время моего пребывания там я сам наблюдал несколько случаев — когда речь идет о других, мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! — но мне так и не удалось выяснить причину этой ужасной и загадочной болезни… Это, вероятно, как-то связано с климатом, с этой душной, насыщенной атмосферой, которая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не взрывается… О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок — вот как это бывает: какой— нибудь малаец, человек простой и добродушный, сидит и тянет свою настойку… сидит, отупевший, равнодушный, вялый… как я сидел у себя в комнате… и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу… и бежит все вперед и вперед… сам не зная куда… Кто бы ни попался ему на дороге, человек или животное, он убивает его своим «крисом», и вид крови еще больше разжигает его… Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь… и бежит, бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями, с окровавленным ножом в руке, по своему ужасному, неуклонному пути… Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимого амоком… они кричат, предупреждая других, при его приближении. «Амок! Амок!», и все обращается в бегство… а он мчится, не слыша, не видя, убивая встречных… пока его не пристрелят, как бешеную собаку, или он сам не рухнет на землю…

Я видел это раз из окна своего дома… это было страшное зрелище… но только потому, что я это видел, я понимаю самого себя в те дни… Точно так же, с тем же ужасным, неподвижным взором, с тем же исступлением ринулся я… вслед за этой женщиной… Я не помню, как я все это проделал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло… Через десять минут, нет, что я говорю, через пять, через две… после того как я все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан костюм, захватил денег и помчался на железнодорожную станцию… уехал, не предупредив окружного чиновника… не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи на произвол судьбы… Вокруг меня столпились слуги, изумленные женщины о чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не обернулся… помчался на железную дорогу и первым поездом уехал в город… Прошло не больше часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже поставил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная зачем…

Я мчался вперед очертя голову… В шесть часов вечера я приехал… в десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе… Это было… вы понимаете… самое бессмысленное, самое глупое, что я мог сделать… но у гонимого амоком незрячие глаза, он не видит, куда бежит… Через несколько минут слуга вернулся… сказал вежливо и холодно… госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять…

Я вышел, шатаясь… Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надежде, что она пошлет за мной… лишь после этого я занял номер в Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки виски… Виски и двойная лоза веронала помогли мне… я, наконец, уснул… и навалившийся на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой в этой скачке между жизнью и смертью.

Прозвучал колокол — два твердых, полновесных удара, долго вибрировавших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом неумолчном журчании воды, которое неотступно сопровождало взволнованный рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бутылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он заговорил более ровным голосом:

— То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь я думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае я был в состоянии крайнего возбуждения, граничившего с безумием, — человек, гонимый амоком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу, как я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж; следовательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти ее. Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог говорить с не». Именно эта потребность просить прощения за мое смешное, необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как драгоценно каждое мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти, и все— таки не имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, потому что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это было… да, постойте… как бывает, когда один бежит предостеречь другого, что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и бежит вперед, навстречу своей гибели… Она видела во мне только безумного, который преследует ее, чтобы унизить, а я… в этом и была вся ужасная бессмыслица… я больше и не думал об этом… я был вконец уничтожен, я хотел только помочь ей, услужить… Я пошел бы на преступление, на убийство, чтобы помочь ей… Но она, она этого не понимала. Утром, как только я проснулся, я сейчас же побежал опять к ее дому; у дверей стоял бой, тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня несомненно, он меня поджидал, — проворно юркнул в дверь. Быть может, он это сделал только для того, чтобы предупредить о моем приходе… ах, эта неизвестность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже подготовлено для моего приема… но в тот миг, когда я его увидел и вспомнил о своем позоре, у меня не хватило духу сделать еще одну попытку… У меня дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел… ушел в ту минуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.

Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где улицы, казалось, жгли мне подошвы… Вдруг у меня блеснула мысль; в тот же миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-резиденту, которому я оказал помощь, и велел доложить о себе… В моей внешности было, вероятно, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как-то испуганно, и в его вежливости сквозило беспокойство… может быть, он тогда уже угадал во мне человека, гонимого амоком… Я решительно заявил ему, что прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать на моем посту… я должен переехать немедленно… Он взглянул на меня… не могу вам передать, как он на меня взглянул… ну, примерно так, как смотрит врач на больного…

— У вас не выдержали нервы, милый доктор, — сказал он, — я это прекрасно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только немного… Скажем, недели четыре… мне нужно сначала подыскать вам заместителя.

— Не могу ждать ни единого дня, — ответил я. Он опять окинул меня странным взглядом. — Нужно потерпеть, доктор, — серьезно сказал он, — мы не можем оставить пост без врача. Но обещаю вам, что сегодня же займусь этим

Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я продавшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светской любезностью, опередил меня

— Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не берете отпуска Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях. Приходите по крайней мере сегодня вечером, — сегодня прием у губернатора, там будет вся наша колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.

Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она ли? Я сразу словно переродился и, поблагодарив вице-резидента самым вежливым образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже слишком точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я первый явился в огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сновали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось моему помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В течение четверти часа я был единственным европейцем среди этой бесшумной толпы и настолько одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане. Наконец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и сам губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу; я внимательно слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока мной не овладело вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял самообладание и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной двери зала, но сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяснить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря с губернатором и прислушиваясь к его словам, я в то же время ощущал где-то за собой ее присутствие. К счастью, губернатор вскоре окончил разговор — мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все равно, пренебрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное напряжение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно, не успел я обернуться, как увидел ее на том самом месте, где мысленно представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким вырезом, матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи; она разговаривала, окруженная группой гостей Она улыбалась, но я уловил в ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе — она не видела или не хотела меня видеть — и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежливую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня, потому что она… потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу приходит пароход, на котором едет ее муж… Как может она так улыбаться, так… так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть веером, вместо того чтобы комкать его от волнения? Я… я, чужой… я уже два дня дрожу в ожидании того часа… я, чужой, мучительно переживаю за нее ее страхи, ее отчаяние… а она явилась на бал и улыбается, улыбается…

Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу — но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, как случайному знакомому, сказала «добрый вечер, доктор!» — и скрылась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.

Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде этих серо-зеленых глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Было ли это самозащитой, или шагом к примирению, или просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным выражением лица, а я ведь знал, что она… что она, так же, как и я, думает только об одном… только об одном… что только нам двоим в этой толпе известна ужасная тайна… а она танцевала… В эти минуты мои муки, страстное желание спасти ее и восхищение достигли апогея. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что так искусно скрывала она, — я не мог заставить себя смотреть в другую сторону, я должен был… да, должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, издали впивался в ее невозмутимое лицо — не спадет ли маска хотя бы на миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и он тяготил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая мне складка высокомерного гнева снова прорезала ее лоб…

Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее — этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» — Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она — и с полным основанием — боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.

Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:

— Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!

И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…

Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины — играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал — вы слышите — я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:

— Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..

Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен — как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.

Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, к
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 4 пользователям

Стефан Цвейг Амок

Пятница, 01 Марта 2024 г. 23:45 + в цитатник
Стефан Цвейг
Амок
В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого океанского парохода, произошел своеобразный несчастный случаи, по поводу которого в газетах появились подробные, но весьма фантастические сообщения. Хотя я сам был пассажиром «Океании», но, так же как и другие, не мог быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ночное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума, съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все же я лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказывал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены, а давность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.

Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте место для возвращения в Европу на борту «Океании», клерк только с сожалением пожал плечами — он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь, перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура. Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что еще может занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под палубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой, поэтому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.

Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта плохая — тесный четырехугольный закуток недалеко от машинного отделения, освещенный только тусклым глазом иллюминатора. В душном, застоявшемся воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от электрического вентилятора, который, как обезумевшая стальная летучая мышь, вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина кряхтела и стонала, точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по одной и той же лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по палубе. Поэтому, сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов, я поспешил на палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как амбру, мягкий, сладостный воздух, доносимый к нам береговым ветром.

Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая, расхаживали по палубе. Щебетание и трескотня женщин, безостановочное кружение по тесным закоулкам палубы, назойливая болтовня пассажиров, скоплявшихся перед креслами, — все это почему-то причиняло мне боль. Я только что увидел новый для меня мир, передо мной пронеслись пестрые, мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привести в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе, не было ни минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней проходивших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с собой на этой залитой солнцем и полной движения пароходной улице.

Три дня я крепился — смотрел на людей, на море, но море было всегда одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все лица были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал меня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров, моих соседей. Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок дня и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно оглушив себя стаканом-другим пива; это давало мне возможность проспать ужин и вечерние танцы.

Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже совсем темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам, липкий и влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось несколько минут, чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже за полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья ног. Только машина — упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала поскрипывающее тело корабля вперед, в необозримую даль.

Ощупью выбрался я на палубу. Она была пуста. И когда я поднял взор над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим рангоутом, мне вдруг ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом с белизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно бархатный полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся звезды — только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуемый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким сияющим, холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом, излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какой-то таинственной глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания парохода, резко выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры растворялись в этом струящемся блеске. Словно в пустоте висели огни на мачтах, а над ними круглый глаз на марсе — земные желтые звезды среди сверкающих небесных.

Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерцающими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слегка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то опускаясь, подвигался вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал себя как под душем, где сверху падает теплая вода; только это был свет, белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на плечи, нежно струившийся вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное в моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом ощущал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно шипучий, пьянящий воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом дальних островов. Только теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни, я испытал священную радость мечтания и другую, более чувственную; предаться, словно женщина, окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на белые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной палубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и помечтать.

Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохода, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на меня со всех сторон. Мне было почти больно от этого резко белого звездного света, мне хотелось укрыться куда-нибудь в тень, растянуться на циновке, не чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых им предметах, — так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть, как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, врезаясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии, всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я утратил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или несколько минут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость. Мне хотелось спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб. Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза, но в них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под собой я чувствовал тихое журчание воды, вверху — неслышный звон белого потока вселенной. И мало-помалу это журчание наполнило все мое существо — я больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или биение далекого сердца корабля: я словно растворился в этом неумолчном журчании полуночного мира.

Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим даже сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против меня, в тени борта, сверкало что-то похожее на отблеск от очков; потом вспыхнула большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, неподвижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал по-немецки: — Простите! О, пожалуйста… — по-немецки же ответил голос из темноты.

Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он посасывает свою трубку.

Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это было бы уж слишком резко и неучтиво. В смущении я достал папиросу. Вспыхнула спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За стеклами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на борту — ни за обедом, ни на палубе, — и не знаю, резнула ли мне глаза внезапная вспышка, или то была галлюцинация, но лицо показалось мне мрачным, страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я мог отчетливо разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я видел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени круглое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как душный тропический воздух.

Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал: — Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, — ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржавленный, голос.

Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги, торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно остановился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил какую-то робость и удрученность в его походке.

— Простите, — поспешно заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой. Я… я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — я. У меня есть личные… чисто личные причины искать уединения… тяжелая утрата… я избегаю общества пассажиров… Вас я не имею в виду… нет, нет… Я хотел только попросить вас… вы меня очень обяжете, если никому на борту не сообщите о том, что видели меня здесь… На это есть… так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время на людях… Да, так вот, мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью… что я…

Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы пожали друг другу руки. Потом я вернулся в свою каюту и уснул тяжелым, тревожным сном, полным причудливых видении.

Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя искушение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин, завязавшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило желание узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире Я просмотрел судовые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стараясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения; целый день я был во власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в надежде снова встретиться с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают меня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до тех пор, пока мне не удается проникнуть в их тайну, люди со странностями одним своим присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу, которая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь проснусь, что какая-то сила разбудит меня.

И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в единую полоску света. Я поспешно поднялся из душной каюты в еще более душную ночь.

Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший пароход рассеянным светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера, — в тропиках дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, — только во мне не было вчерашнего нежного, баюкающего, мечтательного опьянения. Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к черной путанице снастей на носу — узнать, не сидит ли он там, неподвижный и таинственный. Сверху раздался удар корабельного колокола. Меня словно что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед, нехотя уступая какой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как впереди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, — его трубка. Значит, он там.

Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно, но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг я услышал его голос.

— Простите, — вежливо и как-то виновато сказал он, — вы, очевидно, хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали, когда увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.

Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и что я отошел, чтобы не помешать ему.

— Мне вы не мешаете, — не без горечи возразил он, — напротив, я рад поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни слова… собственно даже несколько лет… и мне тяжело — я задыхаюсь, верно оттого, что должен нести свое бремя молча… Я больше не могу сидеть в каюте, в этом… в этом гробу… я больше не могу… и людей я тоже не переношу, потому что они целый день смеются… Я не могу этого выносить теперь… я слышу это даже в каюте и затыкаю уши… правда, никто ведь не знает, что… они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чужим…

Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: — Но я не хочу стеснять вас… простите мою болтливость.

Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. — Вы нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши… Не хотите ли?

Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал, что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.

Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предложил мне Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, молчал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:

— Вы очень устали?

— Нет, нисколько.

Голос во мраке снова на минуту замер.

— Мне хотелось бы спросить вас кое о чем… то есть я хотел бы вам кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к первому встречному, однако… я… я нахожусь в тяжелом психическом состоянии… Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с кем-нибудь поговорить… не то я погибну… Вы поймете меня, когда я… да, когда я вам расскажу… Я знаю, что вы не можете помочь мне… но я прямо болен от этого молчания… а больной всегда смешон в глазах других…

Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь, расскажет мне все… Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то, естественно, наш долг помочь ему.

— Долг… предложить свою помощь… долг сделать попытку… Так и вы, значит, думаете, что на нас лежит долг… долг предложить свою помощь?

Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого, упорного повторения. Не сумасшедший ли этот человек? Не пьян ли он?

Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух, он вдруг сказал совсем другим голосом:

— Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет, этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня… поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит — лежит ли на нас долг… долг…

Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять заговорил:

— Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи, такие роковые… Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли на тебе долг… долг ведь не один — есть долг перед ближним, есть еще долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой… Нужно помогать, конечно, для этого мы и существуем… но такие правила хороши только в теории… До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой человек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня видели… Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг… Я прошу вас поговорить со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания… Вы готовы выслушать меня… Хорошо… Но это ведь легко… А что, если бы я попросил вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любезность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться… там, где дело касается нашей жизни, нашей личной ответственности… где-то это должно кончаться… где-то должен прекращаться этот долг… или, может быть, как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть каким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-нибудь… когда какой-нибудь пациент является и требует от него благородства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается долг… там, где предел нашим силам, именно там…

Он снова приостановился и затем продолжал:

— Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян… пока еще не пьян… впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бывает в этом дьявольском одиночестве… Подумайте — я семь лет прожил почти исключительно среди туземцев и животных… тут можно отучиться от связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край… Но подождите… да, я уже вспомнил… я хотел вас спросить, хотел рассказать вам один случай… лежит ли на нас долг помочь… с ангельской чистотой, бескорыстно помочь… Впрочем, я боюсь, что это будет слишком длинная история. Вы в самом деле не устали?

— Да нет же, нисколько.

— Я… я очень признателен вам… Не угодно ли?

Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две, три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опрокинул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол: половина первого.

— Итак… я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в одном… в маленьком городке… или, вернее, в деревне… врач, который… врач, который…

Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.

— Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете… Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая… я должен рассказать вам свою историю. Тут не должно быть ни стыда, ни игры в прятки… передо мной ведь тоже люди раздеваются донага и показывают мне свои язвы… Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать… Итак, я не стану рассказывать вам про случаи с неким воображаемым врачом… я раздеваюсь перед вами догола и говорю: «я»… Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.

Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.

— Ах, вы протестуете… понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны очарования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля, из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые приехал сюда. О чем я только не мечтал — я хотел овладеть языками и читать священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне, — стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжает, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи человек теряет силы, лихорадка — от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хинина — подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как медуза. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого, одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, мечтаешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, посидеть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, — уже лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морская ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот день, когда я продал себя в эту вонючую дыру.

Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии, стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при Лейпцигской клинике. В медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, которое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его. Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела, я… да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь лет… я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло наружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но моя карьера погибла. В это время узнал, что голландское правительство вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что могильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было, я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внушительную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня дочиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку. Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палубе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце таяло у меня в груди. Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил довольно Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, а впрочем, название не играет никакой роли — на один из глухих постов в восьми часах езды от ближайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевропейцев из туземных жителей — это было все мое общество, а кроме него вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.

Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Однажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-резидент совершал инспекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощников, сделал ему операцию — об этом много тогда говорили. Я собирал яды и оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила привезенная из Европы сила; потом я завял Европейцы наскучили мне, я прервал общение с ними, пил и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, лежал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы не она… если бы не случилось все это…

Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, боялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его молчание.

Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепенулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался снова, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.

— Да, так вот… постойте… да, вот как это было. Сижу я там, в своей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые месяцы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил по крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо дня в день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами и своим шотландским виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я читал в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня начинали дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это особого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в то же время бессильная тоска по родине.

Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и мечтал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и я увидел своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление. Они докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза меня спрашивает какая-то дама, леди, белая женщина.

Я вскакиваю Я не слышал шума экипажа или автомобиля. Белая женщина здесь, в этой глуши?

Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над собой усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу себя немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.

В передней ждет дама. Увидев меня, она поспешно направляется мне навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться с ней, но она сама начинает говорить.

— Добрый день, доктор, — начинает она по-английски. (Ее речь кажется мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) — Простите, что я врываюсь к вам. Но мы были как раз на станции, наш автомобиль остался там. — «Почему она не подъехала к дому?» — молнией промелькнуло у меня в голове. — И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много слышала о вас, с вице-резидентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично зажила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом, и мы охотно отдали бы нашего ворчливого военного врача и обоих других в придачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не видно? Вы живете, точно йог…

И так она тараторит без конца, торопится и не дает мне вставить ни слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой болтовне, и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много говорит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает вуали? Лихорадка у нее, что ли? Больна она? Сумасшедшая? Я все сильнее волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под неиссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимается по лестнице.

— Как у вас мило, — говорит она, осматривая мою комнату. — О, какая прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! — Она подходит к полке и рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел к ней, она на минуту умолкает.

— Разрешите предложить вам чаю? — спрашиваю я.

Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.

— Нет, спасибо, доктор… нам нужно сейчас же ехать дальше… у меня мало времени… это была ведь просто прогулка… Ах, у вас есть и Флобер, я его так люблю… чудесная, удивительная вещь его «Education sentimentale»…[1]Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только вы не знаете!.. Да, немцы… их всему учат в школе… Право, удивительно — знать столько языков!.. Вице-резидент бредит вами и всегда говорит, что вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож… Наш старый доктор годится только для игры в бридж… Кстати, знаете ли (она все еще говорит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо было бы посоветоваться с вами… а мы как раз проезжали мимо, я и подумала… Ну, вы сегодня, может быть, заняты… я лучше заеду в другой раз.

«Наконец-то ты раскрыла карты!» — сейчас же подумал я. Но я и виду не подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда ей угодно.

— У меня ничего серьезного, — сказала она, полуобернувшись ко мне и в то же время перелистывая книгу, снятую с полки, — ничего серьезного, пустяки… женские неполадки, головокружение, обмороки. Сегодня утром, во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без чувств… бой должен был поднять меня и принести воды… Ну, может быть, шофер слишком быстро ехал… как вы думаете, доктор?

— Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?

— Нет… то есть да… в последнее время… именно в самое последнее время… да… обмороки и тошнота.

Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит книгу на место, вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно, почему это она все перелистывает… так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она снова начинает гоном легкой болтовни:

— Не правда ли, доктор, в этом нет ничего серьезного? Это не какая-нибудь опасная тропическая болезнь?

— Я должен сначала посмотреть, нет ли у вас жара. Позвольте ваш пульс…

Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.

— Нет, нет, у меня нет жара… безусловно, безусловно нет… я измеряю температуру каждый день, с тех пор… с тех пор, как начались эти обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.

Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую, что эта женщина чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту, другую. — Простите, — говорю я затем, — разрешите мне задать вам несколько вопросов?

— Конечно, вы ведь врач! — отвечает она, но тут же опять поворачивается ко мне спиной и начинает перебирать книги.

— У вас есть дети?

— Да, сын.

— А было ли у вас… было ли у вас раньше… я хочу сказать — тогда… были ли у вас подобные явления?

— Да.

Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства и нервности.

— А возможно ли, чтобы вы… простите за вопрос… возможно ли, чтобы сейчас была та же причина?

— Да.

Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в ее лице, которое я видел в профиль.

— Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?

Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.

— Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в причине моего недомогания.

Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.

— Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься во все это: к человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… И вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Я весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщины, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу — не в первый раз женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… тут была железная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она может подчинить меня своей воле… Однако… однако… во мне поднималась какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.

Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я притворялся, что не понял ее, потому что — не знаю, можете ли вы понять это — я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы она попросила… именно она, явившаяся с таким повелительным видом… И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высокомерные, холодные женщины.

Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки в порядке вещей, более того, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских журналов… Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.

И действительно, она резким движением прервала меня, словно отметая все эти успокоительные разговоры.

— Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я носила первого ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уж не та… у меня бывают сердечные припадки…

— Вот как, сердечные припадки? — повторил я, изображая на лице беспокойство. — Сейчас послушаем! — Я сделал вид, что встаю, чтобы достать трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и повелительно, как команда.

— У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования — вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие к вам.

Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.

— Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.

Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо — такое, какое боялся увидеть: непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, Отмеченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие часто бывают у англичанок, — очень спокойные, но скрывающие затаенный огонь. Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взгляд.

Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала: — Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?

— Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?

— Да.

Как нож гильотины, упало это слово.

— А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?

— Да.

— Что закон запрещает их?

— Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.

— Но это требует заключения врача.

— Так вы дайте это заключение. Вы — врач.

Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен. «Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», — нашептывало мне какое-то смутное вожделение.

— Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…

— Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.

— Позвольте узнать, почему именно ко мне?

Она холодно взглянула на меня.

— Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… — она в первый раз запнулась, — вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой значительную сумму.

Меня так и обдало холодом. Эта сухая, чисто коммерческая расчетливость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а потом начала травлю. Я чувствовал, как проникает в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.

— И эту значительную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?

— За вашу помощь и немедленный отъезд.

— Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?

— Я возмещу вам ее.

— Вы говорите очень ясно… Но я хотел бы еще большей ясности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?

— Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.

Я задрожал… задрожал от гнева и… от восхищения. Все она рассчитала — и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной, уверенная в своей власти. Мне хотелось ударить ее по лицу… Но когда я поднялся (она тоже встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянув на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая-то жажда мести, насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни она, ни я уже не скрывали своей ненависти. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, впилась в меня мысль, и я сказал… сказал ей…

Но постойте, так вам не понять, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…

Опять тихонько звякнул во тьме стакан. И голос продолжал с еще большим волнением:

— Не думайте, что я хочу умалять свою вину, оправдываться, обелять себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… А там в моей собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь горсточкой знаний, вколоченных в мозг, сохранить жизнь живому существу… Я чувствовал себя тогда господом богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеиным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, — еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, — сознание, что ты нужен другому.

Но эта женщина — не знаю, сумею ли я объяснить вам, — она волновала, раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом, в мой дом. Своим высокомерием она вызывала меня на сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и с холодным равнодушием предлагает мне сделку, когда речь идет о жизни и смерти. И потом… потом… в конце концов от игры в гольф не родятся дети… я знал… то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал — это и была та мысль, — с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неприступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ… почти негодование, — что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста в поцелуя… Вот это, вот это и была пронзившая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной холодностью, словно английский офицер… И тогда, тогда у меня помутилось в голове… я обезумел от желания унизить ее… С этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я никогда еще не злоупотреблял своим положением врача… но здесь не было влечения, не было ничего сексуального, поверьте мне… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… победить как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой женщины, что я не встречал сопротивления… Здешние женщины, эти щебечущие милые создания, с благоговейным трепетом отдаются белому человеку, «господину»… Они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с тихим гортанным смехом… Но именно из-за этой покорности, из-за этой рабской угодливости чувствуешь себя свиньей… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней страсти… когда она дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что произошло потом. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался и разыграл равнодушие. Я холодно произнес:

— Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.

Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадывалась, что мои отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:

— Сколько же вы хотите?

Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.

— Будем играть в открытую. Я не делец… не бедный аптекарь из «Ромео и Джульетты», продающий яд за corrupted gold[2]; может быть, я меньше всего делец… этим путем вы своего не добьетесь.

— Так вы не желаете?

— За деньги — нет.

На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в первый раз услышал ее дыхание.

— Чего же вы еще можете хотеть?

Тут меня прорвало:

— Прежде всего я хочу, чтобы вы… чтобы вы не обращались ко мне, как к торгашу, а как к человеку… Чтобы вы, если вам нужна помощь, не… совали сразу же ваши гнусные деньги… а попросили… попросили меня, как человека, помочь вам, как человеку… Я не только врач, у меня не только приемные часы… у меня бывают и другие часы… может быть, вы пришли в такой час…

Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быстро произносит:

— Значит, если бы я вас попросила… тогда вы бы это сделали?

— Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны попросить только в том случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я вам отвечу.

Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.

— Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!

Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.

— Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно выражаться яснее — вы знаете, чего я от вас хочу. Тогда… тогда я вам помогу.

Она с изумлением посмотрела на меня. Потом — о, я не могу, не могу передать, как ужасно это было, — на миг ее лицо словно окаменело, а потом… потом она вдруг расхохоталась… с неописуемым презрением расхохоталась мне прямо в лицо… с презрением, которое уничтожило меня… и в то же время еще больше опьянило… Это было похоже на взрыв, внезапный, раскатистый, мощный… Такая огромная сила чувствовалась в этом презрительном смехе, что я… да, я готов был пасть перед ней ниц и целовать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение… словно молния огнем опалила меня… Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.

Я невольно бросился за ней… хотел объяснить ей… умолять ее о прощении… моя сила была ведь окончательно сломлена… но она еще раз оглянулась и проговорила… нет, приказала:

— Посмейте только идти за мной или выслеживать меня… Пожалеете!

В тот же миг за ней захлопнулась дверь.

Снова пауза. Снова молчание… Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света. И, наконец, опять его голос:

— Хлопнула дверь… но я стоял, не двигаясь с места… Я был словно загипнотизирован ее приказом… я слышал, как она спускалась по лестнице, как закрылась входная дверь… я слышал все и всем существом рвался к ней… чтобы ее… я не знаю, что. Чтобы вернуть ее, или ударить, или задушить… но только бежать за ней… за ней… Но я не мог это сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим током… я был поражен, поражен в самое сердце убийственной молнией ее взора… Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать… Это может показаться смешным, но я все стоял и стоял… и. Прошло несколько минут, может быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от земли…

Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и готов был бежать… Вмиг слетел я с лестницы… Она ведь могла пойти только к станции… Я бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что забыл ключ, срываю засов, бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде и несусь ей вдогонку… я должен… я должен догнать ее, прежде чем она сядет в автомобиль… я должен поговорить с ней…

Я мчусь по пыльной улице… теперь только я вижу, как долго я простоял в оцепенении… Но вот… на повороте к лесу, перед самой станцией, я вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя… Но и она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот останавливается, а она идет дальше одна… Что она задумала? Почему хочет быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не слышал?.. Яростно нажимаю на педали… Вдруг что-то кидается мне наперерез на дорогу… ее бой… я едва успеваю рвануть велосипед в сторону и лечу на землю…

Поднимаюсь с бранью… невольно заношу кулак, чтобы дать болвану тумака, но он увертывается… Встряхиваю велосипед, собираясь снова вскочить на него… Но подлец опять тут как тут, хватается за велосипед и говорит на ломаном английском языке: «You remain here»[3].

Вы не жили в тропиках… Вы не знаете, какая это дерзость, когда туземец хватается за велосипед белою «господина» и ему, «господину», приказывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу… он шатается, но все— таки не выпускает велосипеда… Его узкие глаза широко раскрыты и полны страха… но он держит руль, держит его дьявольски крепко… «You remain here», — бормочет он еще раз.

К счастью, при мне не было револьвера, а то я непременно пристрелил бы наглеца.

— Прочь, каналья! — прорычал я.

Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу в ярость… я вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала… Я закатываю ему настоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног… Теперь велосипед опять в моем распоряжении… Вскакиваю в седло, но машина не идет… во время борьбы погнулась спица… Дрожащими руками я пытаюсь выпрямить ее… ничего не выходит… Тогда я швыряю велосипед на дорогу рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону… И тогда — нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец… но я уже не понимал, что делаю… у меня была только одна мысль: за ней, догнать ее… и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской улице, мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у дверей, чтобы посмотреть, как бежит белый человек, как бежит доктор.

Обливаясь потом, примчался я к станции… Мой первый вопрос был: — Где автомобиль? — Только что уехал. — С удивлением смотрели на меня люди — я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в поту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос… На дороге за станцией я вижу клубящийся вдали белый дымок автомобиля. Ей удалось уехать удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения.

Но бегство ей не помогло… В тропиках нет тайн между европейцами… все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие… Не напрасно простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало… через несколько минут я уже знаю все… Знаю, кто она… что живет она в… ну, в главном городе района, в восьми часах езды отсюда по железной дороге… что она… Ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно богата, из хорошей семьи, англичанка… Знаю, что ее муж пробыл пять месяцев в Америке и в ближайшие дни… должен приехать, чтобы увезти ее в Европу…

А она — и эта мысль, как яд, жжет меня, — она беременна не больше двух или трех месяцев…

— До сих пор я еще мог все объяснить вам… может быть, только потому, что до этой минуты сам еще понимал себя… сам, как врач, ставил диагноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка… я потерял способность управлять своими поступками… то есть я ясно сознавал, как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над собой… я уже не понимал самого себя… я как одержимый бежал вперед, видя перед собой только одну цель… Впрочем, подождите… я все же постараюсь объяснить вам… Знаете вы, что такое «амок»?

— Амок?.. Что-то припоминаю… Это род опьянения… у малайцев…

— Это больше чем опьянение… это бешенство, напоминающее собачье… припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую нельзя сравнить ни с каким другим видом алкогольного отравления… Во время моего пребывания там я сам наблюдал несколько случаев — когда речь идет о других, мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! — но мне так и не удалось выяснить причину этой ужасной и загадочной болезни… Это, вероятно, как-то связано с климатом, с этой душной, насыщенной атмосферой, которая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не взрывается… О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок — вот как это бывает: какой— нибудь малаец, человек простой и добродушный, сидит и тянет свою настойку… сидит, отупевший, равнодушный, вялый… как я сидел у себя в комнате… и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу… и бежит все вперед и вперед… сам не зная куда… Кто бы ни попался ему на дороге, человек или животное, он убивает его своим «крисом», и вид крови еще больше разжигает его… Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь… и бежит, бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями, с окровавленным ножом в руке, по своему ужасному, неуклонному пути… Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимого амоком… они кричат, предупреждая других, при его приближении. «Амок! Амок!», и все обращается в бегство… а он мчится, не слыша, не видя, убивая встречных… пока его не пристрелят, как бешеную собаку, или он сам не рухнет на землю…

Я видел это раз из окна своего дома… это было страшное зрелище… но только потому, что я это видел, я понимаю самого себя в те дни… Точно так же, с тем же ужасным, неподвижным взором, с тем же исступлением ринулся я… вслед за этой женщиной… Я не помню, как я все это проделал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло… Через десять минут, нет, что я говорю, через пять, через две… после того как я все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан костюм, захватил денег и помчался на железнодорожную станцию… уехал, не предупредив окружного чиновника… не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи на произвол судьбы… Вокруг меня столпились слуги, изумленные женщины о чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не обернулся… помчался на железную дорогу и первым поездом уехал в город… Прошло не больше часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже поставил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная зачем…

Я мчался вперед очертя голову… В шесть часов вечера я приехал… в десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе… Это было… вы понимаете… самое бессмысленное, самое глупое, что я мог сделать… но у гонимого амоком незрячие глаза, он не видит, куда бежит… Через несколько минут слуга вернулся… сказал вежливо и холодно… госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять…

Я вышел, шатаясь… Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надежде, что она пошлет за мной… лишь после этого я занял номер в Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки виски… Виски и двойная лоза веронала помогли мне… я, наконец, уснул… и навалившийся на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой в этой скачке между жизнью и смертью.

Прозвучал колокол — два твердых, полновесных удара, долго вибрировавших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом неумолчном журчании воды, которое неотступно сопровождало взволнованный рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бутылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он заговорил более ровным голосом:

— То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь я думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае я был в состоянии крайнего возбуждения, граничившего с безумием, — человек, гонимый амоком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу, как я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж; следовательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти ее. Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог говорить с не». Именно эта потребность просить прощения за мое смешное, необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как драгоценно каждое мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти, и все— таки не имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, потому что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это было… да, постойте… как бывает, когда один бежит предостеречь другого, что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и бежит вперед, навстречу своей гибели… Она видела во мне только безумного, который преследует ее, чтобы унизить, а я… в этом и была вся ужасная бессмыслица… я больше и не думал об этом… я был вконец уничтожен, я хотел только помочь ей, услужить… Я пошел бы на преступление, на убийство, чтобы помочь ей… Но она, она этого не понимала. Утром, как только я проснулся, я сейчас же побежал опять к ее дому; у дверей стоял бой, тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня несомненно, он меня поджидал, — проворно юркнул в дверь. Быть может, он это сделал только для того, чтобы предупредить о моем приходе… ах, эта неизвестность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже подготовлено для моего приема… но в тот миг, когда я его увидел и вспомнил о своем позоре, у меня не хватило духу сделать еще одну попытку… У меня дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел… ушел в ту минуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.

Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где улицы, казалось, жгли мне подошвы… Вдруг у меня блеснула мысль; в тот же миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-резиденту, которому я оказал помощь, и велел доложить о себе… В моей внешности было, вероятно, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как-то испуганно, и в его вежливости сквозило беспокойство… может быть, он тогда уже угадал во мне человека, гонимого амоком… Я решительно заявил ему, что прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать на моем посту… я должен переехать немедленно… Он взглянул на меня… не могу вам передать, как он на меня взглянул… ну, примерно так, как смотрит врач на больного…

— У вас не выдержали нервы, милый доктор, — сказал он, — я это прекрасно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только немного… Скажем, недели четыре… мне нужно сначала подыскать вам заместителя.

— Не могу ждать ни единого дня, — ответил я. Он опять окинул меня странным взглядом. — Нужно потерпеть, доктор, — серьезно сказал он, — мы не можем оставить пост без врача. Но обещаю вам, что сегодня же займусь этим

Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я продавшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светской любезностью, опередил меня

— Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не берете отпуска Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях. Приходите по крайней мере сегодня вечером, — сегодня прием у губернатора, там будет вся наша колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.

Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она ли? Я сразу словно переродился и, поблагодарив вице-резидента самым вежливым образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже слишком точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я первый явился в огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сновали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось моему помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В течение четверти часа я был единственным европейцем среди этой бесшумной толпы и настолько одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане. Наконец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и сам губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу; я внимательно слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока мной не овладело вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял самообладание и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной двери зала, но сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяснить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря с губернатором и прислушиваясь к его словам, я в то же время ощущал где-то за собой ее присутствие. К счастью, губернатор вскоре окончил разговор — мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все равно, пренебрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное напряжение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно, не успел я обернуться, как увидел ее на том самом месте, где мысленно представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким вырезом, матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи; она разговаривала, окруженная группой гостей Она улыбалась, но я уловил в ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе — она не видела или не хотела меня видеть — и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежливую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня, потому что она… потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу приходит пароход, на котором едет ее муж… Как может она так улыбаться, так… так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть веером, вместо того чтобы комкать его от волнения? Я… я, чужой… я уже два дня дрожу в ожидании того часа… я, чужой, мучительно переживаю за нее ее страхи, ее отчаяние… а она явилась на бал и улыбается, улыбается…

Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу — но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, как случайному знакомому, сказала «добрый вечер, доктор!» — и скрылась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.

Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде этих серо-зеленых глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Было ли это самозащитой, или шагом к примирению, или просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным выражением лица, а я ведь знал, что она… что она, так же, как и я, думает только об одном… только об одном… что только нам двоим в этой толпе известна ужасная тайна… а она танцевала… В эти минуты мои муки, страстное желание спасти ее и восхищение достигли апогея. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что так искусно скрывала она, — я не мог заставить себя смотреть в другую сторону, я должен был… да, должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, издали впивался в ее невозмутимое лицо — не спадет ли маска хотя бы на миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и он тяготил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая мне складка высокомерного гнева снова прорезала ее лоб…

Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее — этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» — Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она — и с полным основанием — боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.

Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:

— Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!

И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…

Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины — играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал — вы слышите — я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:

— Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..

Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен — как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.

Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, ка

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 18:43 + в цитатник
Глава 20
26.09.1943

Привет мои дорогие тетушка Клава и сестренка Надюша!

Пишу вам из солнечной Баварии. Находимся мы с Анькой в городе Эрдингер, близ Мюнхена, адрес почты нашей предоставляю. Я жива, здорова и более чем прекрасно себя чувствую. Аннушка моя сейчас работает в прачечной под Мюнхеном, все это время мы и не виделись ни разу. Но я встречусь с ней после католического Рождества. Благодарю бога, что не раскидало нас по разным частям Германии.

Мне очень повезло, работаю я на ферме у фрау одной. У нее хозяйство здесь знатное, в руках рабочих нуждается остро. Помимо меня здесь еще две девочки из Одессы и два хлопца из Харькова, а также моя подруга Ася из Свибло. Живем хорошо, едой и жалованием не обижают. Фрау наша хорошая, мудрая и справедливая хозяйка. Руку на нас ни разу не подымала, и слов плохих мы от нее не слышим.

Сын у нее младший болен неизвестным душевным недугом… А так с виду смышленый малый, наукам разным хорошо обучен, примеры и задачки математические как семечки щелкает. Вот только ни один врач германский не может точный диагноз поставить, да лечение верное выписать. К тому же, долгое время он и слова не мог сказать, хоть и понимал все. Вот и страдает наша фрау… безумно мне ее жаль. Даже несмотря на то, что немка она и вроде как враг наш… но сердце мое кровью обливается, когда я слезы ее вижу или взгляд уставший с грустной улыбкой.

Родные, надеюсь вы в Кедайняе хорошо обустроились. Вы моя единственная ниточка, связующая с родиной. Каждую ночь молю бога о встрече с вами. Как только все закончится, мы с Анькой сразу к вам приедем. Только путь наш будет не близкий, месяца два займет, если не больше…

Если все получится, прочтете это письмо без жесткой немецкой цензуры. Ежели так не будет, значит уповайте на бога и молитесь, чтобы у меня все получилось…

Целую и обнимаю вас крепко-крепко,

ваша Катерина.
В конце ноября 1943 фрау Шульц отпустила нас на прогулку в Мюнхен в сопровождении очередного рядового полицейского. Каково же было мое счастье, когда я увидела рядового Вальтера. На тот момент он не сопровождал нас уже более месяца, и как только мы с Артуром заприметили его широкую улыбку и добрые глаза, сверкавшие зеленцой, едва сдержались, чтобы не подпрыгнуть от радости.

— Могу я попросить вас об одной просьбе? — осторожно спросила я, когда мы остановились на центральной площади.

Артур в это время резвился с голубями, поедая фруктовый лед, а мы с рядовым сидели на лавочке чуть поодаль от мальчика.

— Все, что угодно, фройляйн… в рамках закона, — в привычной манере усмехнулся Макс, щурясь от назойливых солнечных лучей.

— Можете передать гер Мюллеру одно письмо? Его нужно отправить без лишних глаз в Литву, — сообщила я, внимательно понаблюдав за рядовым.

Лицо Вальтера тут же вытянулось, а от прежней лучезарной улыбки остался лишь намек. В какой-то момент мне даже показалось, что он побледнел.

— В Литву? — переспросил он. — Вы уверены, фройляйн?

Я убедительно кивнула, наблюдая, как Артур запнулся и едва не уронил мороженое на голубей.

— Но зачем вам обходить цензуру? — все еще недоумевал Макс, нахмурив брови. — У вас есть родственники на Восточном фронте?

— Мой брат… он еще в сорок втором уехал в Литву в составе дивизии Вермахта, — постаралась как можно убедительнее соврать я. — С тех пор я получала от него всего одно письмо. Я переживаю… ведь могло случиться все, что угодно.

— Вы напрасно переживаете, фройляйн Штольц. Как правило, части, которые оккупируют территории врагов, редко вступают в боевые действия… разве что с партизанами, — сообщил он, и я нервно прикусила внутреннюю сторону щеки. — Да и потом… почему бы вам самой не передать Алексу письмо? Мы можем прямо сейчас пойти в часть. Тут недалеко… буквально в паре кварталов.

Я мгновенно поднялась со скамьи, нервозно стиснув сумочку. От одной мысли, что я могла встретиться в Мюллером… увидеть его и поговорить, посмотреть на него со стороны и ощутить его взгляд на себе — дыхание тотчас же перехватывало, а сердце заколотилось в груди неприлично быстро.

— А мы… — я запнулась на мгновение, неловко прочистив горло. — Мы действительно можем пойти в часть?

Рядовой Макс Вальтер улыбнулся забавной мальчишечьей улыбкой, глядя на мое растерянное лицо.

— Мне приказано сопровождать вас с Артуром. А куда отправиться — решать исключительно вам. Я могу прогуляться с мальчиком пока вы будете в штабе. Там поблизости разбили ярмарку.

Парень встал со скамьи вслед за мной и слегка поправил темно-зеленый китель, который так сильно подчеркивал его глаза. Я подавила нервный смешок и глупо улыбнулась. Всю дорогу до штаба в груди зарождалось приятное волнение от предстоящей встречи. Но в то же время я боялась напортачить, сделать что-то не так и выставить себя в дурном свете перед Мюллером. Прежде меня не заботили подобные мысли, ведь было совершенно неважно что обо мне подумает немецкий офицер.

Непонятно было в какой момент все кардинально переменилось… и пугало то, с какой скоростью это произошло.

Мы втроем зашли в прохладное помещение штаба, где Вальтер на посту предупредил другого рядового к кому и куда я иду. После Макс вскинул руку на прощание и удалился с Артуром в сторону ярмарки, а я затаила дыхание и ощутила, как пальцы, державшие сумочку, поразила мелкая дрожь. Парень, сидящий на посту, подозвал мимо проходящего офицера и объяснил куда меня следует проводить. Офицер с короткими черными усами оглядел меня неоднозначным взглядом и равнодушно приказал следовать за ним. Когда уловила знакомую дверь кабинета, в легких мигом закончился воздух, но я тут же собрала себя в руки и приготовилась к встрече.

— Алекс, к тебе посетитель, — громко произнес мужчина, предварительно постучав по двери. Он не заходил в кабинет, лишь выглянул в помещение, ожидая поручения Мюллера.

— Можешь быть свободен, — раздался безучастный командирский голос офицера из глубины кабинета.

— Есть, — тут же отозвался усатый мужчина и прикрыл дверь.

Напоследок он бросил на меня странный взгляд в сочетании с вздернутой бровью и вялой ухмылкой. Я собралась с мыслями и отворила дверь, войдя в прохладное помещение. Алекс все еще не поднимал взгляд с документации, увлеченно листая бумаги. Увидев его, я замерла на месте, так и оставшись стоять у двери.

— Слушаю, — требовательно произнес он, не отрывая взгляда от бумаг.

Я молча принялась рассматривать его привычную белую рубашку с расстегнутым воротом ровно на две пуговицы, и неизменные черные подтяжки на плечах. Правой рукой он удерживал черную перьевую ручку, а второй увлеченно перелистывал страницы. Его сосредоточенный взгляд бегло скользил по бумагам. Но в какой-то определенный момент из-за отсутствия ответа с моей стороны, два синих сапфира впервые взглянули на меня.

Он мгновенно поднялся со стула, как только заметил кто именно к нему пожаловал. Перьевая ручка тут же выпала из рук и с характерным звуком покатилась по полу, но никто из нас в упор не замечал ее. Наши глаза встретились, и в воздухе повис немой вопрос. С минуту мы молча стояли, глядя друг на друга: он удивленно, но хмуро, а я испуганно и взволнованно, пытаясь совладать с чувствами.

— Катарина, зачем…

— Мне нужна помощь…

Мы одновременно начали разговор, ощутив неловкость, повисшую тогда между нами. Я беспомощно пропищала три слова и сразу же замолкла. Мюллер медленно вышел из-за стола, но остановился в нескольких шагах от меня, будто не решался подойти ближе. Будто боялся пересечь опасную дистанцию, чтобы не случилось непоправимое. Мужчина впервые заметно нервничал в моем присутствии. Я уловила это его по непривычным жестам: за считанные минуты он устало провел рукой лицу, запустил пальцы в волосы, растрепав светло-русую копну, а взгляд его растерянно блуждал по моему лицу.

Непослушными руками я кое-как достала скомканный желтый конверт и сказала несмелым дрожащим голосом:

— Пожалуйста, помогите отправить письмо в Литву… в обход цензуре.

Он преподнес кулак ко рту и неловко прокашлялся, в ту же секунду нацепив прежнее невозмутимое выражение. Всегда хладнокровное, полное стальной беспристрастной решимости лицо.

— Там ваши родственники? — низким хрипловатым голосом спросил он, спрятав руки в карманы серых брюк галифе.

Я робко кивнула, уловив на его лице тяжелую межбровную морщину.

— Сделаю все, что в моих силах, — твердо произнес он, не сводя с меня пристального взгляда.

Сердце мое тотчас же сжималось под таким внимательным взглядом Мюллера.

Спустя минуту неловкого молчания он шагнул вперед и взялся за конверт. В воздухе раздался знакомый аромат его парфюма вперемешку с табаком. Пальцы наши мгновенно соприкоснулись, отчего я испытала укол смущения, и нервно дернулась назад, крепче цепляясь за конверт. В конце концов, мне удалось вырвать письмо, но Мюллер продолжил стоять в непосредственной близости от меня.

— Это еще не все… — было практически невозможно собраться, ведь он стоял от меня всего в паре шагов, но спустя минуту я прочистила горло и проговорила чуть смелее. — Мне нужно знать, что немцы делают с беременными русскими женщинами.

Он недоуменно вскинул бровь, но продолжил глядеть на меня в упор.

— До сорок третьего отправляли обратно в Россию. Но, когда девушки начали массово беременеть, чтобы уехать домой, стали отправлять на принудительный аборт.

В тот момент я забыла сделать очередной вздох. Стало жутко страшно за Асю.

— Всех без исключения? — несмело спросила я.

— Зависит от того, кто отец, — тихим голосом сообщил Алекс. — Если немец, еще к тому же и военнослужащий, а она русская, украинка или полячка… то в этом случае оба попадают под расстрел.

Мужчина не задавал лишних неудобных вопросов. Но от его слов становилось дурно. На глаза мгновенно навернулись слезы. Я прикусила нижнюю губу, чтобы остановить предательскую дрожь, но подбородок начинал дрожать пуще прежнего.

— А если отец… если отец тоже русский? — полушепотом произнесла я, в полной мере ощутив, как первые слезы скатились по щекам.

Мое нервное состояние не осталось незамеченным офицером. Его ровные черты лица расплылись перед глазами из-за набивавшихся слез, а ярко выраженные скулы заметно напряглись. Глаза с пронзительной синевой впервые взглянули с нескрываемым беспокойством.

— Катарина, не ходи вокруг да около… — ровным тоном сказал Мюллер, напряженно поджав губы. — Говори сразу, у тебя проблемы?

Сама не понимая от чего, но я нервно усмехнулась в ответ на его вопрос и принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони.

— Да нет же… Боже… — я подавила короткий смешок и подняла взгляд, чтобы хоть как-то остановить поток слез. — Моя подруга Ася… она родит зимой. И мы до сих пор не знаем… точнее фрау Шульц еще не знает…

Он едва заметно кивнул, направив задумчивый взгляд куда-то сквозь меня.

— Если ты уверена, что отец не немец, то ситуация вполне решаема.

— Уве… уверена, — я запнулась от волнения, шмыгнув носом.

— Асе повезло, она работает у фермера, а не на предприятии. В таком случае оставлять ребенка или нет, решает исключительно помещик, — уверенно произнес офицер. — Думаю, фрау Шульц будет не против. Насколько мне известно, у остарбайтеров за все это время родилось порядка десяти детей на фермах Баварии. Они не являются гражданами Германии, но…

Не дав ему договорить, я обрушилась на него с объятиями, обвив руками его сильную спину. Поначалу его тело было заметно напряжено то ли от неожиданности, то ли просто от того, что я была рядом. Но постепенно его руки неторопливыми и неловкими движениями обняли меня в ответ. Я и сама поразилась своему неоднозначному проявлению чувств. Но его слова о том, что Асе все же удастся родить, вселили в меня высокую надежду. Подругу терять было страшно, да и не заслуживала она подобной участи.

А после в голове запульсировала отчаянная мысль — я сошла с ума!

Как только осознание того, что я натворила, обрушилось на меня ледяным потоком, я тут же вырвалась из объятий. А после отвернулась, буравя округленными глазами дверь кабинета. Сердце испуганно колотилось в груди, и я опасалась, что Мюллер мог его услышать. От волнения дыхание участилось, я дышала ртом словно рыба, а затем и вовсе прикрыла губы обеими руками, как бы запрещая себе дышать настолько громко. Кровь прильнула к щекам, и они тотчас же загорелись предательским пламенем вместе с горящими мочками ушей. Стыд, который я прежде не испытывала, накрыл с головой, вознамерившись окончательно свести с ума.

— Катерина, — наконец прозвучал его тихий встревоженный голос за спиной. И я удивилась, что он обратился ко мне не на привычной немецкий манер. — Нам не следует видеться. Кристоф… он все роет и роет, и я не хочу, чтобы ты упала в эту яму.

Его слова хлыстали розгами по сердцу.

Я хотела кричать изо всех сил, ведь он задел мою гордость. Как же… как же он мог подумать, что я вдруг посмотрю на немца в романтическом плане? Как же я могла допустить чувства к нему?! Как же я ненавидела себя в тот момент! Его слова дали мне невидимую пощечину и вмиг отрезвили. Я прикрыла веки, утопающие в слезах, и покачала головой, в надежде избавиться от навязчивых мыслей.

Я хотела сказать, что запуталась. Хотела признаться ему, что страдаю каждую ночь, что день за днем вижу его во снах. Я хотела сказать, что душа моя неровен час разорвется на части от ненависти, непонимания и какой-то скрытой привязанности к нему, совладать с которой я не была в силах.

Но вместо этого прочистила горло и проговорила самым холодным голосом, на который только была способна в тот момент:

— Вы правы. Мне живется намного легче, когда меня не буравят тяжелым взглядом и не отдают приказы вместо обычных просьб.

Я обернулась, чтобы передать ему наконец конверт с письмом. Но он шагнул ко мне в ту самую секунду, и через мгновение взор заполонила его широкая грудная клетка. Он с осторожностью преподнес ладонь к моему лицу, она пахла примесью табака и железа… А после большим пальцем словил пару слезинок, и мягко приложил ладонь к моей щеке. Будто выражал этим действием то, что не мог произнести вслух…

Он не улыбался, и в целом лицо его не выказывало никаких чувств. Вот только глаза с загадочной глубокой синевой отображали все то, что говорить он был не в силах. Напротив, слова его и взгляд разнились в показаниях, и от этого становилось лишь хуже. Я не понимала, чему мне верить и разрывалась на части от того еще сильнее.

Молча прикрыла глаза, пытаясь совладать с чувствами, которые накрывали с головой рядом с ним. Я приложилась к его горячей руке с шероховатой ладонью словно бездомный котенок, жаждущий ласки и внимания. Так горько мне было от осознания того, что слезы не переставали течь рекой. Несколько месяцев я жаждала его прикосновений, но как только это случилось мне вдруг стало ужасно больно, но оттого и не менее приятно.

— Мама и сестра ужасно расстроились, что не познакомились с тобой. По сей день спрашивают, когда же ты приедешь погостить, — его низкий, слегка хрипловатый голос заставил коленки дрожать, а закрытые веки дрогнуть и распахнуться. Я молча кивнула, поборов смущение и стыд за тогдашний поступок. — Тебя видели много лишних глаз. Я отправлю твое письмо, об этом можешь не беспокоиться.

На этих словах Мюллер слегка прикоснулся до моей ладони и осторожно взял конверт. А я сделала шаг назад и вновь отвернулась, намереваясь уходить.

— Имя получателя и город на конверте, — произнесла я робко, направившись к выходу.

Его голос с нотками беспокойства догнал уже у самой двери:

— Катерина, пожалуйста, будь осторожна.

Поначалу я опешила, а потом ощутила, как губы растянулись в улыбке. Я не ответила и не оглянулась, лишь на секунду замерла у двери, а затем выскользнула в коридор.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 18:29 + в цитатник
Глава 19
— Добрый… добрый вечер, фрау, — растерянно пролепетала я. — Извините за…

— К твоему сведению, юная леди, хозяевам следует кланяться, — она перебила меня холодным бесцветным голосом, укоризненно оглядев мой внешний вид. — В особенности, если извиняешься за что-то. Книксен обязателен во время приветствия и после завершения разговора. Чего ты смотришь на меня так? Не знаешь, что такое книксен? Присядь чуток и опусти голову… вот так… и лицо сделай приветливее, а то я будто на похороны приехала, а не к внучке на свадьбу. Ох, неужто Генриетта вас настолько избаловала? Надо бы вплотную заняться вашей дисциплиной! Хотя… стоит признать, немецкий у тебя неплохой… А теперь немедленно возьми мой чемодан и проводи в гостиную.

Я нервно сглотнула слюну и проводила женщину изумленным взглядом, а затем впопыхах взяла ее тяжелый чемодан и последовала за ней в дом.

Свекровь нашей хозяйки выглядела как ее копия, умноженная на десять. Женщина с благородной серой сединой, аккуратно уложенной в пучок, действительно и выглядела, и вела себя словно царица. Чего только стоила ее железная осанка и строгий убийственный взгляд. Несмотря на относительно теплый июльский вечер, она приехала в распахнутом бежевом пальто легкого фасона и белоснежных перчатках, а голову ее украшала небольшая светлая шляпка с короткой вуалью. Возраст ее определить было практически невозможно. За счет гордой стати и относительно худощавого телосложения она выглядела значительно моложе сверстниц из нашей деревни, да и старческих морщин на ее лице можно было сосчитать по пальцам одной руки. Несмотря на все признаки, я предположила, что ей было не больше шестидесяти.

— Мама, вы уже приехали? Какое счастье! — воскликнула Генриетта с нервозной улыбкой на устах. — Я сейчас же распоряжусь подать ужин.

— Не торопись, я еще не привела себя в порядок после дороги. Водитель ехал чересчур быстро, мы собрали все кочки и мне стало ужасно дурно, — недовольным тоном сообщила женщина, оценивающим взглядом разглядев гостиную. — Опять убираешься, чтобы угодить мне?

— Но, мама, вы же…

— Сколько раз я говорила называть меня Маргарет! Никакая я тебе не мама, — сухо проговорила женщина, сняв белоснежные перчатки. — В какой комнате я могу остановиться?

Следующие пару часов прошли как в тумане.

Все ребята пребывали в полном недоумении от неожиданной гостьи. За столь короткий промежуток времени она успела сделать замечания каждому, кто оказался на ее пути. Маргарет научила всех девушек в доме делать книксен — легкий поклон с приседанием в знак приветствия или благодарности. Хлопцы же обязаны были обойтись коротким кивком.

В обеденной зале за ужином были лишь Генриетта, Маргарет и Артур. Мальчик бесконечно досаждал бабушку непривычным и непростительным поведением за столом. Она строго отчитывала его каждый раз, как только он вслух принимался считать ложки, отправленные в рот, или играться с кусочками хлеба, пересчитывая их снова и снова.

Мы с ребятами ужинали в непривычной тишине. Лёлька пускала в мою сторону ненавистные взгляды, Танька делала вид, будто ничего не происходило, Ванька пытался как-то заговорить со мной, но я отвечала холодно и отстраненно, из-за чего разговор совсем не шел, а Колька на протяжении всего ужина спрашивал о самочувствии Аси.

Я первая вышла из кухни, чтобы больше не ощущать на себе убийственный взгляд Оли. И направилась в обеденную залу, чтобы принести горячий чайник и собрать все пустующие тарелки. Не доходя до залы, где ужинали хозяева, я уловила обрывки их разговоров:

— …я звонила ему, но он не смог приехать из-за службы, — раздался голос фрау Шульц.

— Он все еще не женился?

— Нет, Алекс…

Я замерла в коридоре как статуя, услышав его имя.

— В его-то годы быть холостяком… Вздор! — упрекнула Маргарет. — Его отец и деды в его возрасте уже имели по двое детей. К тому же, он бывший герцог… и я уже не раз говорила Фридриху, что было бы неплохо выдать за него Амалию. Но ты будто когтями вцепилась за Нойманна. Вечно упрямишься…

— Молодежь сейчас придерживается других более свободных взглядов. К тому же, Алексу всего тридцать два, а не семьдесят. Все еще впереди, — твердо произнесла Генриетта, защищая Мюллера.

— Знаю я их взгляды. Жениться не хотят, брать на себя ответственность в виде детей, тоже. Зато быть завсегдатаем борделей — пожалуйста! — ядовито усмехнулась Маргарет. — К тому же, он работает в полиции. Всем известно о похождениях полицей…

— Прошу вас, только не при ребенке! — сердито воскликнула фрау Шульц.

— Не уверена, что Артур вообще понимает, о чем идет речь, — с холодным равнодушием изрекла старшая фрау Шульц. — Ты водила его к доктору, которого я тебе рекомендовала?

Генриетта замолкла. Некоторое время в помещении раздавался лишь напряженный звон приборов.

— Я не пойду к нему ни под каким предлогом, — твердо заявила помещица. — Доктор Циглер состоит в партии…

— Ты с ума сошла?! — возмутилась Маргарет, бренча приборами об тарелку. — Хочешь, чтобы ребенок до конца дней своих остался никому ненужным шизофреником?!

— Пусть лучше он останется никому ненужным, но он будет рядом со мной, а не в газовой камере! — сквозь зубы процедила Генриетта. Ее голос дрожал, и от осознания этого сердце болезненно сжалось. — И ни один доктор… слышите меня?.. Ни один доктор не поставил ему шизофрению! И не смейте так говорить об Артуре! Он все слышит и все понимает!

В тот момент я не выдержала и вступила в просторы обеденной залы с горячим чайником в руках. Женщины тут же умолкли, как только увидели меня. Фрау Шульц опустила рассерженный взгляд в тарелку, а свекровь ее презрительно разглядывала мой внешний вид.

— Ты что не знаешь элементарных вещей? — возмутилась Маргарет. — Прежде чем зайти к хозяевам нужно стучаться. И не смей забирать тарелки без спроса! Кому-то из присутствующих они могут пригодиться.

Я испуганно отпрянула от стола, пряча руки за спиной.

— Бабушка, не кричите на Китти! Она мой хороший друг! — раздался обиженный голос Артура.

Мальчик встал со стула и подбежал ко мне, крепко обвив мою талию руками. Я невольно обняла его в ответ, потрепав пшеничные волосы.

— Что за вздор, мальчик мой? Ты не можешь с ней дружить! — рассердилась Маргарет, изумленно похлопав ресницами. Ее растерянный взгляд тут же направился в сторону Генриетты.

— В последнем письме я говорила вам о… Китти, — безучастным голосом произнесла фрау Шульц. — Артур заговорил во многом благодаря ей. И с помощью Китти повысилась его успеваемость. Это может подтвердить профессор Шмидт.

— Это неслыханно! — возмутилась женщина, сдержанно всплеснув руками. — Мой внук не должен иметь в друзьях какую-то русскую девку!

— Довольно! — воскликнула Генриетта, не выдержав давление со стороны свекрови. Она молниеносно встала из-за стола, скрипя ножками стула, и возмущенно хлопнула руками по столу. — Китти, уведи Артура в свою комнату, и не покидай его пока он не заснет. И позови сюда Тату, пусть обслужит фрау Шульц.

Я изобразила книксен под строгим взглядом Маргарет и забрала мальчика на второй этаж. Всю дорогу до комнаты он спрашивал почему его бабушка назвала меня русской. Я уклонялась от ответа и старалась отвлечь его различными игрушками, пока его выбор не пал на солдатиков. Артур достаточно быстро отвлекся от выходок сварливой женщины и принялся играть в солдатики за немцев, а я, по обыкновению, играла за русских.

Вечер плавно перешел в ночь. Я поцеловала спящего Артура на прощание и последовала в свою новую комнату, принадлежавшую когда-то Амалии. Еще днем я перенесла свои немногочисленные вещи, поэтому принялась снимать фартук, а затем и платье горничной. Но как только руки дотянулись до молнии на платье, я услыхала, что в комнате уже была не одна.

— И как только она позволила тебе поселиться в спальне Амалии, — с презрением процедила Маргарет, стоя в дверном проеме. В ее голосе отсутствовала вопросительная интонация, а высокомерный взгляд холодных серых глаз скользил по моему лицу.

Я застыла на месте, оставаясь в черном платье горничной без передника. Глаза растерянно блуждали от двери до женщины. Я не знала, чего от нее было ожидать, поэтому решила помалкивать.

— Раз Генриетта не занялась вашей дисциплиной, этим займусь я. С сегодняшнего дня я буду строго следить за всеми вами. Если замечу малейшее нарушение, каждый из вас будет наказан, — заявила она суровым голосом, гордо вздернув подбородок. — Ты первая, кто попался мне на глаза сегодня вечером. Поэтому первой и пойдешь отбывать свое наказание. На кухню. Живо!

Я испуганно заморгала, не понимая, что она имела в виду. Но женщина тут же подошла и грубо схватила меня за платье в области плеча, с силой потащив в сторону двери, будто я была каким-то беспризорником. Я покорно последовала на кухню и после того, как прошла лестницу Маргарет наконец отпустила меня.

Некоторое время она открывала все дверцы кухонного шкафа в надежде отыскать что-то, пока наконец не наткнулась на железные банки с крупами. После женщина взяла большую миску, высыпала в нее две крупы с поднявшейся пылью, а затем положила на стол парочку небольших тарелок.

— Одно из самых эффективных наказаний — делать бесполезную работу, — заявила Маргарет, сухо улыбаясь. — Перебирай крупы для скота и заодно переберешь языческое зерно от шелухи и неочищенных зерен. Строгая дисциплина, ответственность и порядок — основа всего. Именно этих трех правил вы должны беспрекословно придерживаться, а не надеяться на снисходительность хозяйки! Я не позволю ферму покойного сына превратить в кавардак! И только попробуй уснуть! Утром я все тщательно проверю.

С этими словами она вышла из кухни, оставив меня один на один с пыльными крупами. Я бросила скучающий взгляд на гречку и рис и не могла понять, какую именно крупу она назвала языческим зерном. Странные обычаи были у немцев… и крупы называли по-иному, и гречкой скот кормили, когда мы в деревнях только ею и питались. Я грустно выдохнула и взяла горсть круп в ладонь, вспомнив, как мы с Анкой ночами перебирали пол мешка гречки. Мысль та возбудила дикую тоску по родине. Вдруг отчаянно захотелось дышать ее воздухом, сходить в баньку и хорошенько попариться, а после за горячим чаем из полевых трав собраться всей семьей на кухне перед сном… и говорить о чем-то бытовом и невероятно простом.

Спустя пару часов веки тяжелели с каждой секундой и сознание беспощадно клонило в сон. После свадьбы я спала всего около трех часов, и за день усталость накопилась в удвоенном объеме. Пальцы почернели от пыли и грязи, а под ногти заползала мелкая надоедливая шелуха. Я постоянно чесала сонные глаза и невольно размазывала пыль по лицу. Наконец, в какой-то момент не выдержала и провалилась в сон, обессиленно опустив голову на руки.

Распущенные волосы переливаются в утренних лучах солнца, а хлопковое платье из белого ситца свободно развивается на ветру. Я смеюсь. Мой смех звонко разливается по душистому саду, в параллель пению птиц. Вокруг благоухают цветущие яблони, словно накрытые белым инеем, а я кружусь на месте будто озорной ребенок, и не могу поверить, что смеюсь.

Смеюсь впервые за долгое время.

А после наталкиваюсь на протянутую мужскую руку — ее обладателем оказывается Мюллер. На его устах играет сияющая обаятельная улыбка, увидеть которую было настоящей редкостью. А глаза его — с манящей таинственной синевой — схожи с сиянием самого чистого драгоценного сапфира. На нем красовалась белоснежная рубашка с расстегнутым воротом и закатанными по локоть рукавами, а черные подтяжки на плечах от брюк галифе заметно выделялись на фоне светлой рубахи.

Ни секунды не сомневаясь, я вкладываю руку в его протянутую ладонь, и утопаю в его объятиях. В какой-то момент он отодвигается от меня, а я наблюдаю, как легкий ветерок взъерошивает его светло-русые волосы. Указательным пальцем он слегка приподнимает мой подбородок, заглядывая в глаза с немым вопросом.

— Все еще хочешь уехать? — спрашивает он негромким голосом.

Я отвечаю одним коротким кивком.

— Тогда оставь мне свое сердце…

Он смотрит на мое лицо словно художник на свое творение… требовательно, с неким восхищением. Проводит по моей шее одними кончиками пальцев, чем вызывает непроизвольные мурашки по всему телу. А затем вмиг накрывает мои губы своими требовательными, от неожиданности лишая дыхания…

— Ти що тут забыла, Катька? — раздался в голове недоуменный голос Таты. — Ночувала чи що?

С большим усилием пришла в себя и разлепила сонные веки. Последняя фраза офицера все еще вертелась на кончике языка. Точно такую же говорила мне та странная бабушка из антикварной лавки. А его горячий поцелуй все еще остывал на моих губах.

От осознания этого по рукам тотчас же пробежали приятные мурашки, а в животе зародилось необъяснимое трогательное волнение. Но я мысленно тряхнула головой и продолжила успокаивать себя, что это был всего лишь очередной странный сон с участием Мюллера в главной роли.

Приподняв голову со стола, отчетливо ощутила, как несколько крупиц гречки прилипли к щеке, оставив после себя глубокие следы. Потерла глаза пыльными от круп руками и потянулась.

— Фрау Шульц старшая… решила меня наказать и заставила перебирать крупы, — призналась я сонным охрипшим голосом.

— А ты, я погляжу, и с половиной не справилась, — девушка оценивающим взглядом прошлась по столу и устало выдохнула. — Ладно, иди. В порядок себя приведи пока хозяйки не встали, а я быстренько переберу.

Я искренне поблагодарила девушку и выбежала прочь из кухни, невольно приложив пальцы к полыхающим губам.

* * *
С того дня в доме семейства Шульц начался кромешный ад. Жизнь до приезда Маргарет показалась настоящим раем, ведь в последние месяцы Генриетта относилась к нам более чем снисходительно. Но свекровь ее решила внести свою лепту в воспитание «этих бестолковых русских» и содержать нас в соответствии с придуманными ею правилами.

Отныне нам запрещалось покидать пределы фермы без особой на то надобности, а также заводить знакомства и, упаси боже, разговаривать с немцами. Исключила она и выходные, которыми так щедро награждала фрау Шульц. Остались мы также без небольших сладких подарков на праздники и дни рождения. Мы буквально ходили на цыпочках в ее присутствии: лишь бы она не заметила нас, лишь бы не влепила очередной выговор, лишь бы мы провели следующую ночь в постели, а не за очередным бесполезным и унизительным наказанием.

Казалось, каждый в усадьбе боялся и одновременно недолюбливал Маргарет.

Лето, к несчастью фрау Шульц младшей, выдалось дождливым, прохладным и чрезмерно сырым. Урожая тогда удалось собрать вдвое меньше, чем год назад при знойной жаре. Хлопцы и Лёлька постоянно тонули в сырой земле, которая едва успевала приходить в себя после ливня с грозой, как накатывала новая волна непогоды. Гектары земли едва ли не превращались в настоящие болота. Спасали разве что кратковременные периоды затишья, в которые солнце, если повезет, несмело выглядывало из-за хмурых туч. Бывали конечно и полноценные жаркие денечки с чистой небесной гладью, во время которых верхние слои земли успевали просохнуть от бесконечной влаги, но их за все лето можно было перечесть по пальцам.

Шел уже пятый месяц с того момента, когда мы с Мюллером побывали на свадьбе в качестве фиктивной пары. Но еще хуже — ровно пять месяцев он не выходил из моей головы. Что-то переменилось во мне после той злосчастной свадьбы. Вот только что именно, понять я была не в силах. И каждый раз, когда кто-то в «Розенхоф» упоминал в разговоре его имя, сердце мое тотчас же подскакивало. Казалось, мысли о нем учащались с пугающей скоростью. Думала я о нем в большинстве своем перед сном, или, как это частенько бывало, утром, когда он в очередной раз становился главным героем моих сновидений.

Виделись мы за все то время редко, от силы пару-тройку раз. Оба раза это были мимолетные и случайные встречи в гостиной или в коридоре, и всегда они сопровождались напряженным присутствием фрау Маргарет. Отчего мы могли обменяться лишь многозначительными взглядами всего на мгновение. В них мы выражали невысказанные слова, тоску и какое-то необъяснимое желание, рвущее душу на части.

Последний раз был пару недель назад, когда мы с Артуром в сопровождении незнакомого рядового гуляли по многолюдным улочкам Мюнхена. Сначала я заприметила автомобиль со знакомыми номерами, а после уловила Алекса, выходящего из незнакомого здания. Шофер любезно открыл ему дверь, и в самый последний момент Мюллер оглянулся в нашу сторону. Взгляды наши встретились, и я едва не задохнулась от столь неожиданной встречи. Я нервно сглотнула слюну и с трепетом прикусила нижнюю губу. Мы находились друг от друга через дорогу, и в какой-то момент мне показалось, что прямо сейчас он сорвется и пойдет в нашу сторону… Но мужчина лишь едва заметно кивнул, снял офицерскую фуражку и молча сел в машину. Смешанные чувства меня одолевали тогда: не то грусть и тоска, не то разочарование, не то злость и ненависть к самой себе из-за собственной наивности…

Как и предполагала ранее, после замужества Амалии его визиты на ферму заметно сократились. Я все гадала: было ли связано это с тем, что после свадьбы семья Шульц находилась под негласным попечением семьи Кристофа… или же его редкие визиты каким-то образом были связано со мной. Ведь во время нашего с ним разговора он твердо разъяснил, что более нам так часто видеться не стоит. И, как это обычно бывает, сдержал свое обещание.

Но отчего-то с каждым новым днем становилось мне дурно.

Сама того не осознавая, на каждой прогулке в Эрдинг и Мюнхен с очередным рядовым, я начала искать Алекса в каждом мужчине. Даже если это был мужчина в штатском. Даже если это был моложавый рядовой. Жизнь моя превратилась в томительное ожидание его присутствия. Я искала его в каждом офицере, отчаянно желала увидеть его лицо, жаждала ощутить на себе его изучающий взгляд… завести непринужденную беседу, с упоением слушать его рассказ о себе, чертовой политике или услышать очередную заумную цитату Канта, которую пойму лишь спустя время.

Если бы кто-то два года назад осмелился мне сказать, что я буду жаждать встречи с немецким офицером, я бы покрутила пальцем у виска. Настолько невозможно это было тогда… Столько во мне было злобы и презрения к этому человеку, что я восприняла бы это как очередную нелепую шутку, недостойную внимания.

Поначалу старалась отчаянно переубедить себя. Я не могла признаться самой себе, что начинала испытывать к Мюллеру что-то кроме ненависти и презрения. Долгое время не могла усмирить бушующее во мне предубеждение об этом человеке. Он в первую очередь немец, а все немцы поголовно — враги. Враги каждого советского гражданина. Нет исключений. Не бывает исключений во время страшной кровопролитной войны.

Я боролась с гордостью, пыталась душить ее и подавить саму себя, ведь не могла поверить, что начинала ощущать к нему какие-то чувства, не поддававшиеся никакому объяснению. На протяжении пяти месяцев я пыталась задушить столь странную нарастающую привязанность. Я ненавидела себя. Не могла глядеть в отражение зеркала и не испытывать отвращение к самой себе… и душевную боль, так сильно терзавшую сердце.

Подобные пытки сердца сравнимы были разве что с пытками Гестапо. Различие было лишь в методах и ожидании конца. В моем случае же я не знала когда этот конец настанет и что будет со мной по итогу. Но точно чувствовала, что образ его надолго засел мне в сердце. И не знала я тогда зачем все это было… Для чего?.. Ответы я искала долго… но так и не смогла ответить на терзающие вопросы.

Я не понимала, отчего меня так тянуло к нему!

Благо днем мне было не до мук совести. У нас с Артуром появилось новое увлечение — игра на фортепиано в музыкальной комнате. Правда учились играть мы лишь в отсутствие Маргарет, иначе рисковали нарваться на ее грозные упреки. Ей, видите ли, не нравилась наша игра, и она была убеждена, что мы своим бездарным исполнением лишь расстраивали старый инструмент и портили ее безупречный музыкальный слух.

Одному я была благодарна — уезжала из усадьбы она едва ли не каждый день. Пару раз даже оставалась на ночь у каких-то хороших друзей в Мюнхене, и в те дни вся ферма выдыхала с облегчением. В те счастливые часы отсутствия Маргарет, фрау Шульц в тайне от свекрови приглашала милую женщину из Эрдинга — фрау Беккер, которая послужила нам неплохим учителем игры на фортепиано.

Артуру удавалось попадать в ноты гораздо реже, чем мне. Неудача его нисколько не расстраивала, поскольку он был искренне рад, что у меня получалось лучше. Вот только с изучением нотной грамоты у меня возникли некоторые сложности. Поначалу мы изучали простейшие детские мелодии, но постепенно переходили и к более сложным. Мне было намного легче воспринимать мелодию на слух, и уже потом пытаться повторить ее без предложенных нот. Фрау Беккер хвалила мой слух и неистовые старания, но все же настойчиво рекомендовала привыкнуть к нотам. Чистейшую и простейшую мелодию без фальшивых нот мне удавалось сыграть лишь раза с десятого. Я отлично запоминала ее на слух и упорно не замечала ноты перед глазами, которые служили мне огромной подсказкой.

Как только я осознавала, что впервые сыграла чисто, меня уже было не остановить. Меня охватывал какой-то необъяснимый азарт и желание играть сутками напролет, пока руки не привыкнут к клавишам, а спина не отвалится от бесконечного сидения. Временами, поглощенные обучением, мы с фрау Беккер и вовсе забывали, что с нами был еще и Артур. Мальчик не проявлял особого интереса к игре на пианино, но с удовольствием поддерживал и искренне радовался моим маленьким успехам, внимательно наблюдая со стороны.

Что же касается Лёльки и Ваньки…

Они оба потихоньку смирились с тем, что Мюллер практически не появлялся на ферме и не забирал меня в город. Иван остыл первее Оли, и мы старались сохранить прежнее общение. А вот Лёля еще с месяц после свадьбы дулась на меня, но вскоре проглотила обиды, извинилась за грубости, и в июле мы вновь вплотную принялись дорабатывать план моего побега.

Беспокоила меня и Аська с ее округляющимся животиком. Она старалась прятать его за платьем горничной, а всю тяжелую работу по дому выполняли мы с Танькой поровну. Хозяйки дома все еще не догадывались о положении подруги. Но в определенные моменты казалось, что сочувствующий взгляд Генриетты был в ее сторону вполне обоснован догадками.

Положа руку на сердце, у меня не хватало духу спросить у фрау Шульц о дальнейшей судьбе Аси и ее ребенка. Мы все тянули и тянули, в надежде, что мне все же удастся поговорить об этом с Мюллером наедине хотя бы пару минут. Но такой возможности все не представлялось, а напрямую просить о встрече с ним у хозяек дома было крайне недопустимо. Все это время я делала вид, будто жаждала встречи с ним только лишь из-за того вопроса, когда истинная причина скрывалась в другом… В том, в чем я никому не могла признаться. Даже самой себе.

В перерыве между наказаниями Маргарет, проведением дня с Артуром и помощью по хозяйству, я пыталась забыться в книгах. Но тот факт, что одна из них была любезно подарена Алексом, лишь сбивал меня с философских мыслей Канта, и вновь погружал в муки совести. Утешение и здравый ум я находила лишь в книге по врачеванию на немецком. Только она могла привести меня в чувство и служила неким ведром ледяной воды, которое отрезвляло и сводило душевные терзания на нет.

Глава 20
26.09.1943

Привет мои дорогие тетушка Клава и сестренка Надюша!

Пишу вам из солнечной Баварии. Находимся мы с Анькой в городе Эрдингер, близ Мюнхена, адрес почты нашей предоставляю. Я жива, здорова и более чем прекрасно себя чувствую. Аннушка моя сейчас работает в прачечной под Мюнхеном, все это время мы и не виделись ни разу. Но я встречусь с ней после католического Рождества. Благодарю бога, что не раскидало нас по разным частям Германии.

Мне очень повезло, работаю я на ферме у фрау одной. У нее хозяйство здесь знатное, в руках рабочих нуждается остро. Помимо меня здесь еще две девочки из Одессы и два хлопца из Харькова, а также моя подруга Ася из Свибло. Живем хорошо, едой и жалованием не обижают. Фрау наша хорошая, мудрая и справедливая хозяйка. Руку на нас ни разу не подымала, и слов плохих мы от нее не слышим.

Сын у нее младший болен неизвестным душевным недугом… А так с виду смышленый малый, наукам разным хорошо обучен, примеры и задачки математические как семечки щелкает. Вот только ни один врач германский не может точный диагноз поставить, да лечение верное выписать. К тому же, долгое время он и слова не мог сказать, хоть и понимал все. Вот и страдает наша фрау… безумно мне ее жаль. Даже несмотря на то, что немка она и вроде как враг наш… но сердце мое кровью обливается, когда я слезы ее вижу или взгляд уставший с грустной улыбкой.

Родные, надеюсь вы в Кедайняе хорошо обустроились. Вы моя единственная ниточка, связующая с родиной. Каждую ночь молю бога о встрече с вами. Как только все закончится, мы с Анькой сразу к вам приедем. Только путь наш будет не близкий, месяца два займет, если не больше…

Если все получится, прочтете это письмо без жесткой немецкой цензуры. Ежели так не будет, значит уповайте на бога и молитесь, чтобы у меня все получилось…

Целую и обнимаю вас крепко-крепко,

ваша Катерина.
В конце ноября 1943 фрау Шульц отпустила нас на прогулку в Мюнхен в сопровождении очередного рядового полицейского. Каково же было мое счастье, когда я увидела рядового Вальтера. На тот момент он не сопровождал нас уже более месяца, и как только мы с Артуром заприметили его широкую улыбку и добрые глаза, сверкавшие зеленцой, едва сдержались, чтобы не подпрыгнуть от радости.

— Могу я попросить вас об одной просьбе? — осторожно спросила я, когда мы остановились на центральной площади.

Артур в это время резвился с голубями, поедая фруктовый лед, а мы с рядовым сидели на лавочке чуть поодаль от мальчика.

— Все, что угодно, фройляйн… в рамках закона, — в привычной манере усмехнулся Макс, щурясь от назойливых солнечных лучей.

— Можете передать гер Мюллеру одно письмо? Его нужно отправить без лишних глаз в Литву, — сообщила я, внимательно понаблюдав за рядовым.

Лицо Вальтера тут же вытянулось, а от прежней лучезарной улыбки остался лишь намек. В какой-то момент мне даже показалось, что он побледнел.

— В Литву? — переспросил он. — Вы уверены, фройляйн?

Я убедительно кивнула, наблюдая, как Артур запнулся и едва не уронил мороженое на голубей.

— Но зачем вам обходить цензуру? — все еще недоумевал Макс, нахмурив брови. — У вас есть родственники на Восточном фронте?

— Мой брат… он еще в сорок втором уехал в Литву в составе дивизии Вермахта, — постаралась как можно убедительнее соврать я. — С тех пор я получала от него всего одно письмо. Я переживаю… ведь могло случиться все, что угодно.

— Вы напрасно переживаете, фройляйн Штольц. Как правило, части, которые оккупируют территории врагов, редко вступают в боевые действия… разве что с партизанами, — сообщил он, и я нервно прикусила внутреннюю сторону щеки. — Да и потом… почему бы вам самой не передать Алексу письмо? Мы можем прямо сейчас пойти в часть. Тут недалеко… буквально в паре кварталов.

Я мгновенно поднялась со скамьи, нервозно стиснув сумочку. От одной мысли, что я могла встретиться в Мюллером… увидеть его и поговорить, посмотреть на него со стороны и ощутить его взгляд на себе — дыхание тотчас же перехватывало, а сердце заколотилось в груди неприлично быстро.

— А мы… — я запнулась на мгновение, неловко прочистив горло. — Мы действительно можем пойти в часть?

Рядовой Макс Вальтер улыбнулся забавной мальчишечьей улыбкой, глядя на мое растерянное лицо.

— Мне приказано сопровождать вас с Артуром. А куда отправиться — решать исключительно вам. Я могу прогуляться с мальчиком пока вы будете в штабе. Там поблизости разбили ярмарку.

Парень встал со скамьи вслед за мной и слегка поправил темно-зеленый китель, который так сильно подчеркивал его глаза. Я подавила нервный смешок и глупо улыбнулась. Всю дорогу до штаба в груди зарождалось приятное волнение от предстоящей встречи. Но в то же время я боялась напортачить, сделать что-то не так и выставить себя в дурном свете перед Мюллером. Прежде меня не заботили подобные мысли, ведь было совершенно неважно что обо мне подумает немецкий офицер.

Непонятно было в какой момент все кардинально переменилось… и пугало то, с какой скоростью это произошло.

Мы втроем зашли в прохладное помещение штаба, где Вальтер на посту предупредил другого рядового к кому и куда я иду. После Макс вскинул руку на прощание и удалился с Артуром в сторону ярмарки, а я затаила дыхание и ощутила, как пальцы, державшие сумочку, поразила мелкая дрожь. Парень, сидящий на посту, подозвал мимо проходящего офицера и объяснил куда меня следует проводить. Офицер с короткими черными усами оглядел меня неоднозначным взглядом и равнодушно приказал следовать за ним. Когда уловила знакомую дверь кабинета, в легких мигом закончился воздух, но я тут же собрала себя в руки и приготовилась к встрече.

— Алекс, к тебе посетитель, — громко произнес мужчина, предварительно постучав по двери. Он не заходил в кабинет, лишь выглянул в помещение, ожидая поручения Мюллера.

— Можешь быть свободен, — раздался безучастный командирский голос офицера из глубины кабинета.

— Есть, — тут же отозвался усатый мужчина и прикрыл дверь.

Напоследок он бросил на меня странный взгляд в сочетании с вздернутой бровью и вялой ухмылкой. Я собралась с мыслями и отворила дверь, войдя в прохладное помещение. Алекс все еще не поднимал взгляд с документации, увлеченно листая бумаги. Увидев его, я замерла на месте, так и оставшись стоять у двери.

— Слушаю, — требовательно произнес он, не отрывая взгляда от бумаг.

Я молча принялась рассматривать его привычную белую рубашку с расстегнутым воротом ровно на две пуговицы, и неизменные черные подтяжки на плечах. Правой рукой он удерживал черную перьевую ручку, а второй увлеченно перелистывал страницы. Его сосредоточенный взгляд бегло скользил по бумагам. Но в какой-то определенный момент из-за отсутствия ответа с моей стороны, два синих сапфира впервые взглянули на меня.

Он мгновенно поднялся со стула, как только заметил кто именно к нему пожаловал. Перьевая ручка тут же выпала из рук и с характерным звуком покатилась по полу, но никто из нас в упор не замечал ее. Наши глаза встретились, и в воздухе повис немой вопрос. С минуту мы молча стояли, глядя друг на друга: он удивленно, но хмуро, а я испуганно и взволнованно, пытаясь совладать с чувствами.

— Катарина, зачем…

— Мне нужна помощь…

Мы одновременно начали разговор, ощутив неловкость, повисшую тогда между нами. Я беспомощно пропищала три слова и сразу же замолкла. Мюллер медленно вышел из-за стола, но остановился в нескольких шагах от меня, будто не решался подойти ближе. Будто боялся пересечь опасную дистанцию, чтобы не случилось непоправимое. Мужчина впервые заметно нервничал в моем присутствии. Я уловила это его по непривычным жестам: за считанные минуты он устало провел рукой лицу, запустил пальцы в волосы, растрепав светло-русую копну, а взгляд его растерянно блуждал по моему лицу.

Непослушными руками я кое-как достала скомканный желтый конверт и сказала несмелым дрожащим голосом:

— Пожалуйста, помогите отправить письмо в Литву… в обход цензуре.

Он преподнес кулак ко рту и неловко прокашлялся, в ту же секунду нацепив прежнее невозмутимое выражение. Всегда хладнокровное, полное стальной беспристрастной решимости лицо.

— Там ваши родственники? — низким хрипловатым голосом спросил он, спрятав руки в карманы серых брюк галифе.

Я робко кивнула, уловив на его лице тяжелую межбровную морщину.

— Сделаю все, что в моих силах, — твердо произнес он, не сводя с меня пристального взгляда.

Сердце мое тотчас же сжималось под таким внимательным взглядом Мюллера.

Спустя минуту неловкого молчания он шагнул вперед и взялся за конверт. В воздухе раздался знакомый аромат его парфюма вперемешку с табаком. Пальцы наши мгновенно соприкоснулись, отчего я испытала укол смущения, и нервно дернулась назад, крепче цепляясь за конверт. В конце концов, мне удалось вырвать письмо, но Мюллер продолжил стоять в непосредственной близости от меня.

— Это еще не все… — было практически невозможно собраться, ведь он стоял от меня всего в паре шагов, но спустя минуту я прочистила горло и проговорила чуть смелее. — Мне нужно знать, что немцы делают с беременными русскими женщинами.

Он недоуменно вскинул бровь, но продолжил глядеть на меня в упор.

— До сорок третьего отправляли обратно в Россию. Но, когда девушки начали массово беременеть, чтобы уехать домой, стали отправлять на принудительный аборт.

В тот момент я забыла сделать очередной вздох. Стало жутко страшно за Асю.

— Всех без исключения? — несмело спросила я.

— Зависит от того, кто отец, — тихим голосом сообщил Алекс. — Если немец, еще к тому же и военнослужащий, а она русская, украинка или полячка… то в этом случае оба попадают под расстрел.

Мужчина не задавал лишних неудобных вопросов. Но от его слов становилось дурно. На глаза мгновенно навернулись слезы. Я прикусила нижнюю губу, чтобы остановить предательскую дрожь, но подбородок начинал дрожать пуще прежнего.

— А если отец… если отец тоже русский? — полушепотом произнесла я, в полной мере ощутив, как первые слезы скатились по щекам.

Мое нервное состояние не осталось незамеченным офицером. Его ровные черты лица расплылись перед глазами из-за набивавшихся слез, а ярко выраженные скулы заметно напряглись. Глаза с пронзительной синевой впервые взглянули с нескрываемым беспокойством.

— Катарина, не ходи вокруг да около… — ровным тоном сказал Мюллер, напряженно поджав губы. — Говори сразу, у тебя проблемы?

Сама не понимая от чего, но я нервно усмехнулась в ответ на его вопрос и принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони.

— Да нет же… Боже… — я подавила короткий смешок и подняла взгляд, чтобы хоть как-то остановить поток слез. — Моя подруга Ася… она родит зимой. И мы до сих пор не знаем… точнее фрау Шульц еще не знает…

Он едва заметно кивнул, направив задумчивый взгляд куда-то сквозь меня.

— Если ты уверена, что отец не немец, то ситуация вполне решаема.

— Уве… уверена, — я запнулась от волнения, шмыгнув носом.

— Асе повезло, она работает у фермера, а не на предприятии. В таком случае оставлять ребенка или нет, решает исключительно помещик, — уверенно произнес офицер. — Думаю, фрау Шульц будет не против. Насколько мне известно, у остарбайтеров за все это время родилось порядка десяти детей на фермах Баварии. Они не являются гражданами Германии, но…

Не дав ему договорить, я обрушилась на него с объятиями, обвив руками его сильную спину. Поначалу его тело было заметно напряжено то ли от неожиданности, то ли просто от того, что я была рядом. Но постепенно его руки неторопливыми и неловкими движениями обняли меня в ответ. Я и сама поразилась своему неоднозначному проявлению чувств. Но его слова о том, что Асе все же удастся родить, вселили в меня высокую надежду. Подругу терять было страшно, да и не заслуживала она подобной участи.

А после в голове запульсировала отчаянная мысль — я сошла с ума!

Как только осознание того, что я натворила, обрушилось на меня ледяным потоком, я тут же вырвалась из объятий. А после отвернулась, буравя округленными глазами дверь кабинета. Сердце испуганно колотилось в груди, и я опасалась, что Мюллер мог его услышать. От волнения дыхание участилось, я дышала ртом словно рыба, а затем и вовсе прикрыла губы обеими руками, как бы запрещая себе дышать настолько громко. Кровь прильнула к щекам, и они тотчас же загорелись предательским пламенем вместе с горящими мочками ушей. Стыд, который я прежде не испытывала, накрыл с головой, вознамерившись окончательно свести с ума.

— Катерина, — наконец прозвучал его тихий встревоженный голос за спиной. И я удивилась, что он обратился ко мне не на привычной немецкий манер. — Нам не следует видеться. Кристоф… он все роет и роет, и я не хочу, чтобы ты упала в эту яму.

Его слова хлыстали розгами по сердцу.

Я хотела кричать изо всех сил, ведь он задел мою гордость. Как же… как же он мог подумать, что я вдруг посмотрю на немца в романтическом плане? Как же я могла допустить чувства к нему?! Как же я ненавидела себя в тот момент! Его слова дали мне невидимую пощечину и вмиг отрезвили. Я прикрыла веки, утопающие в слезах, и покачала головой, в надежде избавиться от навязчивых мыслей.

Я хотела сказать, что запуталась. Хотела признаться ему, что страдаю каждую ночь, что день за днем вижу его во снах. Я хотела сказать, что душа моя неровен час разорвется на части от ненависти, непонимания и какой-то скрытой привязанности к нему, совладать с которой я не была в силах.

Но вместо этого прочистила горло и проговорила самым холодным голосом, на который только была способна в тот момент:

— Вы правы. Мне живется намного легче, когда меня не буравят тяжелым взглядом и не отдают приказы вместо обычных просьб.

Я обернулась, чтобы передать ему наконец конверт с письмом. Но он шагнул ко мне в ту самую секунду, и через мгновение взор заполонила его широкая грудная клетка. Он с осторожностью преподнес ладонь к моему лицу, она пахла примесью табака и железа… А после большим пальцем словил пару слезинок, и мягко приложил ладонь к моей щеке. Будто выражал этим действием то, что не мог произнести вслух…

Он не улыбался, и в целом лицо его не выказывало никаких чувств. Вот только глаза с загадочной глубокой синевой отображали все то, что говорить он был не в силах. Напротив, слова его и взгляд разнились в показаниях, и от этого становилось лишь хуже. Я не понимала, чему мне верить и разрывалась на части от того еще сильнее.

Молча прикрыла глаза, пытаясь совладать с чувствами, которые накрывали с головой рядом с ним. Я приложилась к его горячей руке с шероховатой ладонью словно бездомный котенок, жаждущий ласки и внимания. Так горько мне было от осознания того, что слезы не переставали течь рекой. Несколько месяцев я жаждала его прикосновений, но как только это случилось мне вдруг стало ужасно больно, но оттого и не менее приятно.

— Мама и сестра ужасно расстроились, что не познакомились с тобой. По сей день спрашивают, когда же ты приедешь погостить, — его низкий, слегка хрипловатый голос заставил коленки дрожать, а закрытые веки дрогнуть и распахнуться. Я молча кивнула, поборов смущение и стыд за тогдашний поступок. — Тебя видели много лишних глаз. Я отправлю твое письмо, об этом можешь не беспокоиться.

На этих словах Мюллер слегка прикоснулся до моей ладони и осторожно взял конверт. А я сделала шаг назад и вновь отвернулась, намереваясь уходить.

— Имя получателя и город на конверте, — произнесла я робко, направившись к выходу.

Его голос с нотками беспокойства догнал уже у самой двери:

— Катерина, пожалуйста, будь осторожна.

Поначалу я опешила, а потом ощутила, как губы растянулись в улыбке. Я не ответила и не оглянулась, лишь на секунду замерла у двери, а затем выскользнула в коридор.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 17:23 + в цитатник
Глава 18
В помещении раздался неторопливый дверной стук.

Судя по тому, что раздавался он чуть больше минуты, я все же заснула. Распахнуть глаза оказалось непосильной задачей, но я силком заставила себя встать с постели и открыть замок. За дверью стояла женщина лет тридцати-тридцати пяти с серебряным подносом еды в руках. Кажется, ее звали Эмма.

— Доброе утро, — прохрипела я, прокашлявшись в кулак.

— Доброе утро, фройляйн, — холодным тоном произнесла она, оглядев меня высокомерным взглядом, а затем последовала в комнату. — Гер Мюллер распорядился подать вам завтрак.

— Спасибо, — поблагодарила я и уселась на кровать.

Женщина в это время поставила поднос на прикроватную тумбу. Отчего-то мне было неловко принимать завтрак с рук такой же обычной девушки-горничной, коей являлась и я в той стране. Но, судя по ее имени, она являлась коренной немкой.

Эмма с нескрываемым презрением в бледно-зеленых глазах рассмотрела мой внешний вид. Затем поправила собранные в пучок волосы цвета пшеницы и без особой на то надобности стряхнула невидимые пылинки с одежды. На ней было светло-розовое платье с белым воротником и таким же белоснежным фартуком.

— Гер Мюллер велел передать что-то еще? — осторожно спросила я, когда женщина продолжила стоять посреди комнаты. — Он еще здесь?

— Оберштурмбанфюрер отъехал час назад. Его водитель ожидает вас внизу. А вам гер Мюллер просил передать, чтобы вы не задерживались и не доставляли лишние неудобства его семье, — бесцветным голосом произнесла Эмма, гордо вздернув подбородок. Больше ее надменные глаза с зеленцой не касались моего лица. — Такие как вы не должны смущать приличных дам и вообще находиться в доме уважаемых людей…

Я тут же вскочила с кровати, раскрыв рот от возмущения. Но женщина быстро покинула комнату, громко прикрыв за собой дверь. Я нервно провела руками по лицу, а затем и по распущенным волосам, накручивая кончики на указательный палец.

Как же она… Неужто Эмма приняла меня за… проститутку?!

Завтрак так и остался нетронутым. Слова горничной Мюллера отбили всякий аппетит и только разозлили меня, испортив настроение на весь день. Что о себе возомнил этот немец? А Эмма? Это еще раз доказывало, что все немцы были чересчур высокомерными…

Я наспех причесалась, с горем пополам прикрепила шляпку и накинула белоснежный пиджак. А после спустилась на первый этаж, где в гостиной обнаружила седовласую женщину лет шестидесяти. Она сидела в кресле напротив окна и молча вязала что-то наподобие носков. У нее была железная осанка, на удивление осиная талия для тех лет и тонкий вздернутый подбородок. А стеклянный и рассредоточенный взгляд ее странным образом был направлен не на спицы и пряжу, а в сторону окна.

Я остановилась на половине лестницы, не решаясь пройти дальше. Старушка — а в тот момент я была уверена, что передо мной сидела Мария Александровна — медленно оглянулась в мою сторону, и ее пустой взгляд мельком скользнул по мне. Моему взору открылись ее милые благородные черты лица с ровным носом со вздернутым кончиком, выраженными скулами и бледно-синими глазами. Но вместо того, чтобы поздороваться, она осторожно поинтересовалась на чистом русском:

— Леночка, это ты? Что-то забыла?

В тот момент до меня дошло очевидное — мать Мюллера была незрячей. Горькое осознание мгновенно подскочило к горлу и проявилось в виде застилающих взор слез. Ее рассеянный взгляд застыл возле моего лица, а я растерянно прикрыла губы, чтобы перестать дышать… чтобы исчезнуть, раствориться, и больше не испытывать то изматывающее смущение.

Так горько и мерзко стало на душе, поэтому я тотчас же стыдливо выбежала в гостиную и направилась в коридор. Мюллер не упоминал прежде, что его мать незрячая… вероятно, чтобы не вызвать у меня чувство жалости и сострадания. Быть может, он не желал таким образом раскрывать все секреты своей семьи?

На ходу сглатывая слезы, я не могла отделаться от ощущения, что поступила гадко и подло. Словно нарушила парочку законов и стыдливо убегала из дома, не поздоровавшись и не представившись его матери. Горько мне было и от того, что еще буквально несколько минут назад я едва ли не презирала Мюллера и всех немцев в придачу… А оказалось, он ухаживал за незрячей мамой и содержал не только ее, но и младшую сестру.

Проскользнув через парочку длинных коридоров, я вышла к крыльцу, где уже вовсю тарахтел автомобиль со скучающим незнакомым шофером внутри. Рядовой в привычной зеленой полицейской форме выскочил из машины и открыл мне дверь. Я благодарно кивнула, села на заднее сидение и облегченно выдохнула, что покидаю наконец дом Мюллера.

— Китти! — вдруг раздался женский незнакомый голос позади, прерываемый грохочущим мотором. — Постойте, Китти!

Я невольно оглянулась, когда автомобиль уже тронулся с места. Вдалеке обнаружила молодую девушку в окружении двух маленьких деток в возрасте около двух и пяти лет. Вероятно, это была сестра Мюллера. Она бежала в мою сторону, одной рукой придерживая соломенную шляпку, а другой длинную бежевую юбку. Девушка кричала мое имя, но я молча отвернулась и попыталась забыть тот странный инцидент.

Я покинула его дом и не соблюла даже элементарные правила приличия…

* * *
— О, з'явилася-таки, — съязвила Ольга, встретив меня в коридоре. — Поки ти по свадьбам шлялася да у Мюллера знову ночувала, Аська твоя в обморок падала! Ага… целых три раза падала, а тебя все нет и нет!

— Как падала? — впопыхах спросила я, расстегнув пиджак. — Что стряслось?

Мы быстрым шагом поднялись в нашу спальню. Я застала бледную Асю лежачей на кровати и накрытую одеялом, а подле нее находился обеспокоенный Колька.

— Катенька, слава богу ты пришла… — пролепетала подруга.

— О, а вона все Бога вспоминает… Бога, Асенька, у нас вже давно отменили! — Ольга закатила глаза, переплетая руки на груди.

— Ася… что с тобой? Хворь какую подцепила? — я бросилась к кровати, трогая ее прохладный лоб и ледяные руки. — Как же так? Ты вся дрожишь… а на улице солнце печет с раннего утра.

— А ти спроси, коли у нее в последний раз женские дела були! — возмущенно воскликнула Лёлька, взмахнув руками. — Колька и Аська те еще партизани!

Я недоуменно оглядела всех присутствующих в спальне.

— Что ты… что ты такое говоришь…

— То й кажу, Катруся! Пошли, Колька, дел по горло накопичилося, — в командном тоне произнесла Оля, выходя из комнаты.

Николай с нежностью сжал руку Аси и покинул помещение вслед за Лёлькой. Я нервно сглотнула, болезненно закусила внутреннюю сторону щеки и мысленно отругала себя за столь очевидные вещи. Мы уже больше полутора лет работали у фрау Шульц, но за все то время я в упор не замечала роман Кольки и Аси. В последние месяцы я настолько погрузилась в изучение немецкого, прочтение книг и в разработку плана по спасению сестры, что вовсе позабыла про единственную близкую подругу.

— Ася, это правда? — осторожно спросила я полушепотом.

— Я не знаю, Катенька… я думала… — она запнулась, и глаза ее тотчас же заблестели от слез. — Я думала задержка она из-за… ну из-за переживаний и волнений… из-за войны, в конце концов. А тут вон оно как оказалось…

— Что же ты молчала? — прошептала я, накрыв ее прохладную ладонь своей шершавой от вчерашних ссадин. — Я и знать не знала, что у вас с Колей все серьезно…

— Катенька, я в нем родную душу отыскала! Мы так сблизились с ним, что теперь ни о ком другом и думать не могу! Не могу и не хочу! — сквозь слезы и улыбку прощебетала подруга. — Все настолько быстро произошло… Но теперь мне кажется, что мы и вовсе всю жизнь были знакомы! Что он будто на соседней улице рос, как и мы с тобой.

— Я рада за тебя, — призналась я, погладив ее ладонь. — Но что же теперь будет? Фрау Шульц знает?

Карие глаза Асеньки испуганно округлились.

— Нет! Конечно нет! Я же ж не знаю, что происходит с такими, как я в Германии… Кто знает, что немцы с беременными остарбайтерами делают. Страшно мне признаться, — подруга вытерла слезы и шмыгнула носом, понуро опустив взгляд. — К тому же, сегодня утром она известила всех, что мясо теперь будем есть только по большим праздникам. Все продовольствие с фермы уходит на фронт, оттого и экономить начали на всем подряд. А вдруг она на производство меня сошлет…в прачечную или в лагерь? Какой теперь из меня работяга? Катенька, душечка моя, прошу тебя, разузнай у Мюллера, что же делают здесь с такими как я…

Я резко отпрянула от нее, встав на ноги, как только услышала его имя. Громко выдохнула и устало провела рукой по лицу.

— Нет, Ася… Нет и даже не проси, — быстро произнесла я, отводя взгляд к окну.

— Отчего же? — поинтересовалась подруга, привстав с кровати. — Ты единственная из всех, кто проводит с ним больше всего времени. Лёлька вон как бесится… пол ночи сегодня не спала, пока тебя не было. А Ванька так вообще, угрюмый ходил вчера, не разговорчивый, сам себе на уме.

Я покачала головой.

— Нет. Лучше у Амалии спрошу как-нибудь осторожно. Или у фрау Шульц поинтересуюсь издалека, не наводя подозрений никаких.

— Как же ты спросишь у Амалии, если она больше не живет здесь? — удивилась Ася. — А наша фрау шустро заподозрит что-то эдакое.

— Считаешь, Мюллер не заподозрит?

Подруга беззаботно пожала плечами, разглядев узор на пододеяльнике.

— Ты знаешь, Катенька, мне кажется, ты одна такая к кому он снисходительно относится…

Я развернулась и уставилась на нее возмущенно.

— Что ты… имеешь в виду?

— Дыма без огня не бывает, милая, — Ася растерянно улыбнулась, разглядев мое лицо. — Не зря Лёлька злющая как собака ходит, а Ванька готов глотку перегрызть каждому, кто вспомнит его имя, — в какой-то момент улыбка сошла с уст подруги, будто она сделала какие-то выводы. — Что у тебя с ладонями? Что произошло? Это из-за Мюллера?..

— Я… сделаю все, что в моих силах, — ответила я, поспешно покинув спальню.

— Катя, Катенька! Ну постой же ты!

Ее приглушенный голос догнал меня уже за дверью, а в коридоре я едва не столкнулась с фрау Шульц.

— Китти, милая, вот ты где, — произнесла она, мягко погладив меня по спине. — Ты вела себя на свадьбе более чем достойно. Вы с Алексом чудно изображали влюбленных. Надеюсь, никто из гостей ничего не заподозрил, — Генриетта засмеялась, прикрыв губы тонкой кистью. А мой желудок в тот момент болезненно сжался. — У меня две новости. Первая — ты будешь жить в комнате Амалии. Не хочу, чтобы были вопросы, почему моя племянница живет в комнате слуг. К тому же, ни к чему пустовать ее спальне… слишком грустно осознавать, что моя малышка так скоро вышла замуж.

Я коротко кивнула. Если честно, сил не было изображать удивление. Поэтому я молча согласилась с решением фрау. В конце концов, отныне я смогла бы оставаться наедине со своими слезами, не опасаясь, что кто-то услышит.

— Хорошо. Какая вторая новость?

— А вторая не обладает той же прелестью, что первая. Сегодня вечером к нам приезжает моя свекровь из Берлина. Месяц назад я сообщила ей о смерти ее сына и внука, и она тотчас же решила проведать нас. К тому же посетить свадьбу Амалии… только опоздала всего на день, — фрау криво улыбнулась. — Она женщина высоких нравов, но бывает чересчур строга к прислуге. Поэтому передай остальным, чтобы не смели отвечать ей ни на каком языке… и тем более дерзить! Лучше, если вы все будете помалкивать в ее присутствии и молча выполнять ее распоряжения.

Мне было совершенно не до строгой свекрови Генриетты, поэтому я равнодушно кивнула.

— Фрау Шульц, могу я попросить вас об одной просьбе? — спросила я, когда женщина уже намеревалась пойти по делам.

Она вскинула на меня удивленный взгляд.

— Конечно… Что-то стряслось?

— Не могли бы вы возобновить обучение Артура игре на фортепиано? — осмелилась спросить я. — Мне бы тоже хотелось поучаствовать и помочь ему в обучении.

Генриетта добродушно улыбнулась, похлопав меня по плечу.

— Конечно, Китти! — торжественно воскликнула она. — Я уже давно вынашиваю эту мысль, но Артур все противится. Думаю, благодаря тебе у него вновь появится интерес к музицированию.

Я благодарно кивнула и проводила взглядом хозяйку, которая тут же спустилась на первый этаж.

В доме фрау Шульц была отдельная музыкальная комната с фортепиано. Я была там всего однажды, но ни разу не испытывала острой необходимости прикоснуться к клавишам и попробовать своими руками сотворить ноту. В доме Мюллера же все было по-другому… Что-то переменилось во мне после того, как я увидела его за инструментом. Мне вдруг отчаянно захотелось попробовать творить столь прекрасные мелодии, изучить все тонкости игры и наслаждаться музыкой.

В тот день вся усадьба была верх дном. Фрау отчаянно наводила порядок и контролировала каждый сантиметр, чтобы не дай бог пропустить клочок пыли на каминных часах или крошку под столом в обеденной зале. Она так отчаянно разволновалась, что не смогла толком прочесть свежую утреннюю газету.

На протяжении всего дня я носилась по всему дому от Артура к девчонкам на кухню и обратно. Тата и Оля не справлялись без моей помощи, а Ася едва сводила концы с концами, убираясь по всему дому. От запахов с кухни ее тотчас же мутило и пол дня она проводила в уборной, а пол дня на свежем воздухе, от которого тут же становилось легче. И лишь в редких перерывах она прибиралась в доме вместе с самой хозяйкой.

Весь день Ванька обходил меня стороной, а Лёлька и Танька и вовсе не разговаривали. Татьяна лишь раздавала мелкие поручения, касательно готовки, а Оля пускала косые взгляды и упорно молчала как партизан. Но ближе к вечеру Иван все же поймал меня на лестнице, чтобы наконец поговорить о случившемся.

— Ты не занята? — осторожно спросил он, виновно глядя в мою сторону.

— Иду Артура к ужину одеть, гостья уже совсем скоро прибудет. Фрау Шульц говорит, что она не терпит, когда кто-то сидит за столом в будничной одежде, — неловко ответила я, не в силах взглянуть парню в глаза.

— Слухай, Катька, ти це… прости меня. Не сдержался я вчора, ось и накинувся на того фрица, — смущенно произнес Ванька, почесав затылок. Он все еще не осмеливался взглянуть мне в глаза.

— Ты тоже прости меня. Я погорячилась тогда, не хотела… Ты просто напугал меня…

— И за це теж прости. Я со своей ревностью будто с ума схожу. Ну люблю я тебе… и поделать з цим ничого не можу…

Я сделала пару шагов вперед и крепко обняла Ивана. Он опешил на мгновение, но потом сообразил обнять меня в ответ.

— Це означаэ, що я прощений и ми будемо вместе? — с детской наивностью произнес он приглушенным голосом.

Я горько улыбнулась и отодвинулась от него.

— Это значит, что я тебя простила. Но извини, я тебя никогда не полюблю… иначе как друга. Я не властна над этим и обманывать тебя не хочу. Это глупо и… подло.

Иван округлил и без того большие голубые глаза, и на пухлых красных губах образовалась грустная улыбка.

— Що же… у меня совсем… совсем нет шансов?..

— Ну и дура! — рассерженно воскликнула Лёлька, пробежав мимо нас по лестнице.

Все это время она находилась на втором этаже, и я сделала вполне логичный вывод, что девушка слышала каждое слово, произнесенное нами.

— Подслушивать чужие разговоры — это подло и мерзко! — крикнула я ей вслед, и тут же помчалась за ней в кухню. — Если у тебя есть ко мне какие-то вопросы, то просто… просто поговори со мной! Не нужно строить из себя бедную и несчастную и пускать косые взгляды!

Ольга мгновенно остановилась посреди кухни и обернулась. Ее веснушчатое лицо перекосило от злобы и необъяснимой ненависти.

— Прав был Ванька… подстилка ты немецкая! — в сердцах крикнула она. — А ведь еще громче всех орала, що на немцев ни-ни… Осуждала меня… Тьфу! Дрянь лицемерная ты! Самая настоящая!

Я оскорбленно раскрыла губы, не зная, что и ответить на столь откровенное хамство. Мельком оглядела Таньку, она продолжила мыть посуду как ни в чем не бывало, даже не оглянувшись в нашу сторону.

— Що ти мовчиш будто води в рот набрала! Сказать нечего?! — Лёлька ядовито усмехнулась, и надменно переплела руки на груди. — А ну-ка розкажи, як тоби спалося в його доме? Отменный он полюбовник, али нет?!

Ее злые слова встали поперек горла и задели самое сердце. Слезы постепенно заполонили взор, губы предательски задрожали. Я собрала все силы в кулак и влепила ей звонкую пощечину. Ольга же в ответ с рыком злости болезненно вцепилась в мои волосы. Танька бросила грязную посуду и бегом принялась разнимать нас.

— Еще чего удумали! — возмущенно воскликнула она, оттаскивая нас друг от друга. — Лёлька, а ну живо приборы поди разложи! Паночка неровен час уже на пороге будет. А ты, Катька, лучше бы пошла подруге своей помогла уборку завершить!

Я вырвалась из цепкой хватки Оли и в слезах выбежала из кухни. За считанные секунды пробежала пустующий коридор и с силой распахнула входную дверь, чтобы подышать воздухом. И тут же оцепенела от ужаса, как только увидала на пороге статную седовласую женщину худощавого телосложения. Холодный взгляд ее серых глаз надменно скользнул по моему заплаканному лицу и растрепанным волосам.

— Значит, вот так у русских принято встречать гостей?
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 7 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 17:17 + в цитатник
Глава 17
Я недоуменно покосилась сначала на него, а затем и на оружие в его ладони.

— Что ты…

— Давай, ну же. Не тяни. Ты же хочешь отомстить? — он кивнул на пистолет с непроницаемым выражением лица. — Мне нечего терять, Катарина. У меня за плечами лишь долгие годы службы… ни семьи, ни детей. Никто даже слезинки не проронит. Так чего же ты тянешь?

Я мгновенно взяла оружие в руки. Прохладный корпус пистолета подействовал отрезвляюще. Правая рука все еще дрожала, но мне удалось поднять дуло в сторону Мюллера. Он улыбался. Глаза его были такого спокойного и глубокого синеватого оттенка, словно тогда перед ним был не пистолет, а фотоаппарат, который намеревался запечатлеть его улыбку. Я подошла еще ближе, и с того момента дуло плотно упиралось ему в грудь.

Губы дрожали, и я нервно стиснула их. Слезы катились по щекам, отчего взор был затуманен, а лицо его — такое спокойное, с ровными чертами — расплывалось от прозрачной пелены. Силы покидали меня, а дыхание все еще было частым, не восстановившимся от бесконечных рыданий. Ладонь подрагивала вместе с оружием, а пальцы опасались нащупать курок.

— Да пошел ты… — небрежно бросила я, роняя пистолет.

Он звонко ударился об брусчатку, и я обессиленно полетела вслед за ним, но Мюллер вовремя подхватил меня. Его сильные руки сомкнулись на моей талии, крепко придерживая спину. Я обмякла в его объятиях, совершенно без сил уронив голову ему на грудь. Руки мои болтались в воздухе, как у сломанной куклы, коленки периодически подкашивались, а он продолжал молча удерживать меня, осторожно поглаживая спину.

Не знаю, сколько мы простояли в таком положении. Я разрыдалась еще сильнее, отчего его черный парадный китель промок от моих бесконтрольных слез. В какой-то момент я не выдержала и двумя руками приобняла его за плечи, чтобы прочно устоять на ногах. Разодранные ладони все еще изнывали. И как только я прикоснулась к его кителю, разразились новым пожаром боли.

Спустя какое-то время офицер повел меня в сторону автомобиля. Я не сопротивлялась, а напротив, находилась в каком-то оцепенении: сил не было ни слово вымолвить, ни пошевелиться. Свадьба Амалии в буквальном смысле выжала из меня все соки. Как только глаза высохли от горьких рыданий, накатила невероятная усталость, граничащая с изнеможением.

Мюллер осторожно усадил меня в машину и сел за руль. Я окончательно обмякла на переднем сидении и с огромным усилием повернула голову в его строну. Последнее, что я увидела перед тем, как провалиться в сон — следы едва уловимой запекшейся крови на костяшках его пальцев.

* * *
В голове раздавалась удаленная плавная мелодия фортепиано. Такая чистая, невинная и таинственная. За ней хотелось идти, бежать, касаться и еще целую вечность наблюдать со стороны. Я была практически уверена, что она мне снится, пока не распахнула глаза в полумраке.

Это был не сон. Мелодия продолжала приглушенно звучать даже после того, как я окончательно проснулась.

Меня окружала незнакомая комната, освещенная одной лишь тусклой настольной лампой с желтым абажуром. Я очнулась на широкой двуспальной кровати, накрытая приятным махровым пледом молочного оттенка. Сонно потерла глаза и еще раз оглянулась.

В комнате я была одна. Меня окружали прикроватные тумбочки из светлого дерева, туалетный столик с овальным зеркалом и громоздкий старинный шкаф из того же дерева, что и вся остальная мебель в помещении. Не смотря на небольшие размеры, комната имела высокие потолки с богатой лепниной, точно во дворце, высокие двери и целых два окна, наглухо задернутых темными шторами.

Я попыталась судорожно вспомнить события последних часов, чтобы прояснить ситуацию и понять, где же я находилась. Но когда воспоминания начали наваливаться один за другим, я вдруг осознала, куда меня привез Мюллер.

Дверь была приоткрыта. Сквозь нее просачивался едва уловимый свет из коридора и плавные нотки фортепиано, хоть и приглушенные. Хотела было встать с кровати, но ноги тут же натолкнулись на что-то мягкое и теплое. Я испуганно спрыгнула с кровати, а нечто это недовольно мяукнуло и лениво распахнуло свои ярко-зеленые глазки. Сердце бешено забилось от испуга, но он тут же сменился умилением.

— Эй, привет. Ты напугал меня.

Серый пушистый котик с безумно красивой мордочкой пробрался на самый край кровати и влажным носиком потерся об мою ладонь. Я невольно улыбнулась, почесала его за ушком, уловив ласковое мурчание, и осторожно взяла животное на руки. Пушистый комочек продолжал мурчать и с наслаждением прикрывать глазки, пока я плавно поглаживала его спинку.

В таком положении он прошел со мной на руках до коридора. Мы вместе с маленьким серым разведчиком последовали за звуками фортепиано, которые раздавались из самой дальней комнаты огромного длинного коридора. Наконец нам удалось приоткрыть завесу тайны и узнать, кто же музицировал в столь поздний час.

Я была ни капли не удивлена, застав за музыкальным инструментом Мюллера. В помещении одно из трех окон было открыто нараспашку, впуская душную летнюю ночь. И царил такой же полумрак, что и в той комнате, в которой я проснулась — горел тусклый торшер с красным абажуром. Возле пианино находилась мягкая софа с цветочным орнаментом преимущественно красных оттенков, и парочка удобных кресел ей под стать.

Я застыла в дверях, плечом облокотившись об дверной проем, и молча наблюдала. Офицер находился в обыкновенной табачно-коричневой рубашке с черными подтяжками и без привычной офицерской фуражки поверх уложенных светло-русых волос. Его пальцы плавно скользили по клавишам, взгляд был полностью сосредоточен на них. А из-за того, что находился он ко мне полу боком, выражение его лица я уловить не могла.

В какой-то момент котик вяло мяукнул, развалившись у меня на руках, и продолжил расслабленно мурчать. Но тонкий слух Алекса мгновенно подметил присутствие посторонних. Поэтому на мгновение его пальцы застыли в воздухе, а в ушах образовалась непривычная тишина. И я вдруг осознала, где находилась на самом деле. А может Мюллер опасный хищник, и я оказалась в его берлоге?.. Оказалась в его логове не по своей воле…как и в этой стране.

— Вижу, ты уже подружилась с Оскаром, — раздался его привычный бесцветный голос.

Он даже не обернулся в мою сторону. Лишь молча прикрыл крышку черного лакированного инструмента и встал с квадратной банкетки.

— Он спал у меня в ногах, — ответила я, продолжив прижимать сладко мурлычащего котика к груди. — Оскар? Какое… необычное имя для кота.

— В честь Оскара Уальда, — пояснил он, но, уловив мой недоуменный взгляд тут же добавил, — известного ирландского писателя, — он достал позолоченный портсигар из кармана кителя, взял сигарету и тут же зажег ее. — Почему не спишь?

— По той же причине, по которой ты играешь на фортепиано посреди ночи, — усмехнулась я, разглядев его силуэт в полумраке.

Он развернулся лицом к окну и спрятал левую руку в карман черных брюк галифе, с наслаждением выдохнув табачный дым.

— Музыка успокаивает меня. Иногда по ночам я включаю патефон или играю на пианино и представляю, что никакой войны нет. Это… великолепное чувство, — сообщил он тихим голосом, и его неожиданная откровенность смутила меня. Он развернулся ко мне, сделав очередную затяжку. — Раз уж ты не спишь, нужно обработать твои ладони.

— Зачем ты привез меня сюда? — тихо спросила я, последовав за ним в другую комнату. — Фрау Шульц, вероятно, обыскалась…

— Фрау Шульц я уже оповестил, что ты ночуешь у нас дома… А если быть точнее, позвонил в «Розенхоф» и распорядился, чтобы Ольга передала фрау, как только та вернется домой, — ответил мужчина, сосредоточенно копаясь в небольшом сундучке с ватой, бинтами и различными микстурами.

— Лёлька знает, что я ночую здесь?! — неожиданно пискнула я так, что Мюллер тут же поднял на меня недоуменный взгляд. Я обессиленно присела на ближайший диван, и Оскар выскочил у меня из рук, устраиваясь поблизости. — Боже… теперь все знают, что я тут у тебя…

— У тебя будут проблемы с твоим женихом? — надменно усмехнулся Алекс, искоса поглядев на меня. Он расстегнул рукава рубашки и закатал их по локоть. — Думаю, он бы разозлился, если бы я оставил тебя одну посреди незнакомой улицы. И к тому же, мой дом был порядком ближе, чем ферма…

— Никакой он мне не жених! — обиженно воскликнула я, вскочив с дивана.

Столь бурный ответ с моей стороны лишь позабавил офицера. Он подошел ко мне с кусочком ваты, промоченным в спиртовом растворе. Я с недоверием глянула на него, вопросительно вздернув бровь, а мужчина кивнул в сторону дивана, на который я тут же покорно села. Он с осторожностью принялся обрабатывать мои ссадины с запекшейся кровью, присев напротив меня на одно колено.

— По-моему, Иван так не считает, — вдруг раздался его тихий голос, когда я резво отдернула ладонь от саднящей боли в ссадинах. — Сегодня он, можно сказать, ценой своей жизни добивался, чтобы ты не поехала на свадьбу. Это был глупый, но… чертовски храбрый поступок.

В ту же секунду я снова обратила внимание на костяшки его пальцев правой руки, которые были частично запачканы кровью; только вот неизвестно чья это была кровь: его или тех пьяных офицеров… Алекс словил мой изучающий взгляд, и спокойная синяя гладь вдруг коснулась моего лица. Привычный колючий взгляд вмиг смягчился, рассматривая меня. Но он по-прежнему не улыбался, словно лишний раз под угрозой расстрела опасался проявить человечность.

Лишь в тот момент я осознала, насколько близко мы находились друг к другу. Я слышала его размеренное дыхание и глядела как завороженная на ровные черты лица. Глаза запечатлели все: хмурую межбровную морщинку, густые светлые ресницы, тонкие и сосредоточенно поджатые губы, ярко выраженные скулы и правую бровь, которую рассекал едва уловимый тонюсенький шрам. А также большие синие глаза, излучавшие непоколебимую решимость и готовность идти до последнего.

Я не ответила. То ли от неприятного пощипывания, то ли от смущения и неловкости, вдруг охватившей меня в тот момент. Мюллер аккуратно промачивал вату со спиртом об каждую кровавую ссадину, а я стискивала зубы и ждала, когда боль прекратится.

— Спиртом обрабатывать раны довольно болезненно. Можно использовать сок алое, — констатировала я по окончании процедуры. Мужчина ничего не ответил и принялся молча упаковывать медицинские принадлежности в небольшой ящик. Испытав еще большее смущение, я вдруг вознамерилась сменить тему, чтобы избавиться от ореола неловкости между нами. — Фройляйн Хоффман перед отъездом пригласила нас на завтрак…

В воздухе раздался резкий хлопок. Я невольно вздрогнула, едва не подпрыгнув с софы. Мюллер захлопнул небольшую аптечку и развернулся ко мне, по-командирски переплетая руки на груди.

— Завтра Эмма принесет в вашу спальню завтрак, а после… мой водитель отвезет вас на ферму. Старайтесь избегать встречи с моей матерью и сестрой, они и так бьются в догадках из-за слухов, что же за невеста у меня появилась. К Хоффманам я поеду один… Нам ни к чему появляться вместе так часто.

Снова «вы» и прежний беспристрастный официоз…

От его холодного тона между лопаток пробежали мурашки. Взгляд с синевой вмиг лишился теплоты и той снисходительности, которую он позволил проявить ко мне во время танца на свадьбе…

— Но Лиззи… она…

— Катарина, вы осознаете какой опасности себя подвергаете? — бесцветным голосом произнес он, вопросительно вздернув бровь. — Что произошло бы, если бы мы с Вильгельмом не вышли в тот момент из ресторана? Неужели вы вдруг забыли в каком состоянии я вас вывез оттуда…

— Забудешь такое… — тихо пробормотала я, понуро опустив взгляд на паркет.

Офицер провел рукой по волосам и тяжело выдохнул.

— Простите, я… — он устало потер виски и направил взгляд в сторону распахнутого окна. — Вильгельм прав, я не должен… С завтрашнего дня я больше не буду сопровождать вас с Артуром в Мюнхен и буду как можно реже посещать «Розенхоф», чтобы отвести ненужные подозрения.

Я взглянула на него, изумленно похлопав ресницами.

— По той же причине все эти месяцы вы так редко приезжали на ферму?

Мужчина поднял на меня тяжелый мрачный взгляд.

— Я не сделаю вам плохого, Катарина… но и хорошее вряд ли смогу. И сегодняшний вечер доказал это. Артур и фрау Шульц жутко расстроятся, если вдруг с вами… что-то случится…

Он тут же выскочил из небольшого помещения, едва успев договорить. Я бросилась вслед за ним, застав его в музыкальной комнате с подожженной сигаретой в руке. Молча вступила в просторное помещение, беззащитно обняв себя руками. Я долгое время стояла за ним, нас разделяли всего несколько шагов. Мюллер продолжал молча курить, устремив немигающий и задумчивый взгляд в открытое нараспашку окно. Его резкие движения, рассеянный взгляд и некая загадочность в словах — все твердило о том, что его что-то терзало. Быть может, это были последствия алкоголя в крови. А быть может и все сразу…

Когда молчать стало невыносимо, я неловко прочистила горло и тихо произнесла:

— Хотела сказать вам спасибо… я про тот инцидент в ресторане. Вы в очередной раз спасли меня, а я… я снова забываю поблагодарить вас, — от волнения я болезненно закусила нижнюю губу. — А еще я должна извиниться… за слова, что наговорила вам после того, как вы спасли меня. Признаться честно, я вовсе так не считаю! То есть… до приезда в Германию я считала, что все немцы поголовно фашисты и ненавидят людей других национальностей. Но, познакомившись с фрау Шульц и ее детьми, я вдруг поняла, что ошибалась. А сегодня я, наконец осознала, что ошибалась и на ваш счет. В первую встречу вы показались мне совершенно черствым солдафоном с отталкивающим взглядом, которому были чужды сострадание и человечность… Благодаря вашему примеру я осознаю, что не все немецкие офицеры такие… такие бездушные нелюди, что вступили на нашу землю.

Мюллер развернулся. На лице его застыло удивление, а кисть с зажженной сигаретой медленно опустилась на уровень солнечного сплетения. Я нервно сглотнула слюну, не в силах выдержать его озадаченный взгляд.

— Вам повезло — фрау Шульц не заразила расовая теория Гитлера. Она и до войны с глубоким уважением относилась ко всем людям, не разделяя их на классы, религии и национальности, — ответил он спустя пару минут молчания. — А что касается меня… Об этом еще сам Кант писал — люди бежали бы друг от друга, если бы всегда видели друг друга совершенно открыто.

— А вас? Вас заразила расовая теория? — вдруг спросила я, и неожиданно для самой себя шагнула вперед.

— Полагаете, если бы я был одержим той теорией, то беседовал бы с вами так открыто? — он привычно ухмыльнулся и сделал глубокую затяжку. — К тому же, брезговал бы находиться рядом с остарбайтером… и уж тем более делать вид, что одна из них моя невеста…

Я растерянно улыбнулась и медленным шагом подошла к распахнутому окну. Ощутив на себе изучающий взгляд офицера, который прожигал мне спину, я старалась сохранять самообладание.

— Приятно слышать, что не все немцы ненавидят русских. Я прочла письмо тетушки… там говорится о многих злодеяниях солдат, которые оккупировали нашу область.

Я не видела его выражение лица, но отчетливо услышала, как он сделал глубокую затяжку и медленно выдохнул табачный дым.

— Вашу деревню оккупировала сорок первая пехотная дивизия Вермахта, — констатировал Алекс тихим голосом, и я распахнула глаза от его неожиданной осведомленности. — На их счету много нарушений, в том числе пьяные драки и безосновательный расстрел рабочего населения… Я сочувствую вашей утрате… Виновные уже давно понесли наказание.

Где-то поблизости стрекотали сверчки, едва уловимый ночной ветерок обдувал лицо, а звезды на небе, как и всегда светили спокойным завораживающим сиянием.

Я покачала головой, стараясь не разреветься, и пожала плечами то ли от безысходности, то ли от нарастающего раздражения.

— Что мне их наказания? Тех, кого они убили уже не вернуть.

Мюллер долго и напряженно молчал. До меня доносился лишь ненавязчивый запах табака. В какой-то момент за спиной раздались неторопливые шаги, и боковым зрением я обнаружила, как он остановился всего в паре шагов от меня. Левая рука у него была спрятана в карман, вторая орудовала недокуренной сигаретой, а взгляд скользил по шелестящей листве многолетнего дуба, что находился во дворе дома.

Наши плечи находились в нескольких сантиметрах друг от друга, и от осознания того я тотчас же затаила дыхание. Но отчего-то в тот момент мне не хотелось испуганно отдернуться назад, как это обычно бывало, а напротив…

Мужчина заговорил спустя несколько минут тихим и рассудительным голосом в сочетании с легкой хрипотцой:

— Когда я вступил в ряды СС, совершенно случайно попался мне на глаза трактат Канта «К вечному миру». Он написал одну интересную мысль: «der Krieg ist darin schlimm, dass er mehr böse Menschen macht, als er deren wegnimmt — война дурна тем, что создает больше злых людей, чем их забирает».

— Странно слышать от офицера, что он читает трактат «К вечному миру», — усмехнулась я, мельком поглядев на него.

Он мгновенно словил мой взгляд, и уст его коснулась загадочная легкая улыбка.

— Полагаете, все офицеры поголовно зачитываются военными трактатами? — Мюллер вопросительно вздернул бровь. Я сдержанно улыбнулась и отвела взгляд в сторону окна, продолжив ощущать его изучающий взгляд на своем лице. — Вы глубоко заблуждаетесь. Ни один здравомыслящий человек не захочет пойти на войну… только если не подвержен беспощадной пропаганде. Как в случае гитлерюгенда… Я знаком с десятками парней, которых там морально испортили и уничтожили в них все человеческое. Домой они возвращаются совершенно неузнаваемыми… А пропаганды всякой везде хватает, что здесь, что там… В Союзе она не слабее здешней, уж поверьте… — он выдержал недолгую паузу и сделал глубокую затяжку. — Это необычная война, Катарина, — это война идеологий. Наши предки бились за новые территории, а мы… боремся за чье-то мнение. У каждой страны имеются свои идеологии. Только ни одна из них не догадывается, что спорить и тем более воевать из-за того бессмысленно. Надеюсь, наши потомки будут гораздо умнее. Они будут учиться на наших ошибках и выносить из них определенные уроки.

Я нахмурилась, переплетая руки на груди.

— На свадьбе я уловила обрывки разговоров. Вы с офицерами обсуждали открытие второго фронта американцами. Значит совсем скоро конец войне. Конец всем мучениям, смертям и горю.

— Это всего лишь разговоры, Катарина. Американцы любят попусту болтать. Они говорят о нем едва ли не с начала войны, — холодно отозвался Алекс. — Уж поверьте, они рады Союзу не больше, чем Германии.

— Мне плевать на ваши пропаганды, немцев, американцев… плевать на всю эту политику. Я домой хочу. Просто хочу домой… здесь мне не место. Легко вам говорить, когда вы на родине находитесь и к себе домой каждый вечер возвращаетесь…

Мюллер совершенно ожидаемо усмехнулся в ответ на мои слова, опустив сигарету в стеклянную пепельницу на близстоящем столе.

— Вы правильно делаете, что избегаете эту тему. Политика — это всегда грязь. Женщины не должны купаться в грязи и тем более становиться ее жертвами, — тихим голосом проговорил он, и тут же подавил короткий смешок. Я мельком глянула на него, наблюдая на его лице расслабленную улыбку. — Пытаюсь представить ваше лицо, когда скажу, что у нас с вами одна родина на двоих…

— Что?! — удивленно протянула я, ошарашенно разглядывая его лицо. Два синих глаза смотрели на меня с улыбкой. — Поэтому вы так хорошо владеете русским?

— Именно так я себе это и представлял, — констатировал он, с интересом разглядывая меня. Он выдохнул табачный дым, и легкая улыбка все еще украшала его лицо. — Вот только родился я не при советах, а при царе. И советская Россия для меня совершенно иное государство, нежели царская. Мне было около пяти лет, а сестренке не было еще и трех, когда в семнадцатом году отец успел эвакуировать нас с матерью к родственникам в Германию. В 1900 году он переехал из Мюнхена в Санкт-Петербург работать в посольстве Германии. А дед мой по материнской линии был не последним человеком Петербурга — министром императорского двора. Имел хорошие отношения с царской семьей, был лично знаком едва ли не с каждым членом императорской фамилии, был приглашен на все балы Петербурга… В общем, был одним из тех, кого ненавидели и презирали большевики.

Я внимала каждому слову Мюллера, как завороженная, и не могла поверить собственным ушам. Что сподвигло его на такую откровенность — шнапс или… нечто иное?..

— Значит, ваша мама… она… русская? — осторожно спросила я.

Мужчина коротко кивнул.

— Самая что ни на есть — княжна Мария Воронцова. Была в хороших отношениях с княгиней Ириной Юсуповой — племянницей царя и супругой Феликса Юсупова. Они даже встречались в двадцатых годах во Франции, но после 1933 связь с ними оборвалась… впрочем, как и со всеми русскими аристократами. А деда звали Александр Воронцов… собственно, в честь него меня и назвали.

— А отец? Он был немцем? Фрау Шульц ни разу не упоминала о нем…

Алекс сделал глубокую затяжку, пока взгляд его сосредоточенно скользил по светлеющему горизонту. Я не знала, который был час, но по плавно надвигающемуся рассвету предположила, что было не более трех часов ночи.

— Мой отец был герцогом Георгом фон Мюллером, — голос офицера внезапно похолодел, и мне даже показалось, что он стиснул зубы. — Его, как и дедушку с бабушкой по материнской линии убили большевики. Еще в 1918, в Петербурге. Просто так… без суда и следствия. Как и других титулованных людей, работавших на империю. Впрочем, как и тех, кто имел хоть какие-то титулы по праву рождения. Моей семье повезло… мы уехали из России до начала гражданской войны. Боюсь представить, что было бы, если бы мы остались с отцом… — он сделал глубокую затяжку, выпустил облако ядовитого дыма и стряхнул сигарету в пепельницу. — Они построили новое государство на крови моих родных. По их мнению, я не обязан жить, если родился в семье русских аристократов. На мой взгляд, глупое и ничем не обоснованное мнение. Они вдруг позабыли, что я не выбирал в какой семье родиться, также как и они не выбирали рождаться в рабоче-крестьянской… Надеюсь, у вас не осталось вопросов почему я не восхваляю политику большевизма и коммунизма.

Все слова утешения вмиг улетучились из головы. На протяжении нескольких минут я не могла привести мысли в порядок после столь откровенного рассказа Алекса.

— Я… мне… Я сочувствую вам, — пролепетала я, запинаясь чуть ли не на каждом слове. — Я родилась в самом конце гражданской войны, поэтому не знаю всех ее тонкостей и последствий. А в школе нам рассказывали лишь о доблестной рабоче-крестьянской армии, которая творила новый мир и освобождала угнетенный пролетариат от зажравшейся буржуазии. А многочисленные смерти оправдывали тем, что ни одна революция не вершится без крови. В особенности, если та кровь голубая…

— Я не ради сочувствия вам это рассказал, Катарина. Но мне приятно, что вы выразили его, — признался он. В тот момент Мюллер повернул голову в мою сторону, и колючий взгляд его в тотчас же смягчился. — Но при этом, если вы думаете, что я ненавижу весь Советский Союз и все народы, проживающие там, то опять-таки глубоко заблуждаетесь. Я не привык разделять мир только на черное и белое — это как минимум инфантильно, а как максимум приводит к узкому кругозору и ярому отвержению всего нового. Исходя из того, я не отрицаю, что товарищу Ленину и Сталину удалось-таки построить империю Советов на руинах царской России. Как не отрицаю и того, что людям нравится жить при такой власти… что бы не говорила немецкая пропаганда на этот счет. Но каким способом им удалось это сделать? Сколько людей эмигрировали, погибли в лагерях или были расстреляны как враги народа… чтобы они построили то, что вы имеете сейчас? — офицер неопределенно пожал плечами и покачал головой. — Как ни крути, у Сталина на руках не меньше крови, чем у Гитлера. Вы можете считать иначе, и я с уважением приму ваше мнение.

Его слова встали поперек горла и застали врасплох. Я не знала, что и ответить. У него язык был подвешен намного лучше моего. Да и мое образование в девять классов с его образованием не сравнится. В тот момент я впервые ощутила разницу между нами. Мне впервые стало стыдно, что многое я не знала из того, о чем говорил Алекс… и не могла знать с тогдашним образованием. Офицер Мюллер был словно из другого мира и дело было далеко не в наших происхождениях. Он был старше меня аж на десять лет, жил в Германии уже более двадцати пяти лет, рос в совершенно другой среде, ходил в другие школы и университеты, служил в полиции, а затем и в рядах СС…

Я понуро опустила взгляд, принимаясь нервозно трепать край белоснежного пиджака.

— Я заприметила сад… Хочу, чтобы вы немедленно составили мне компанию. Составите?

Он ответил хриплым грудным смехом.

— Вы так спросили, что мне теперь страшно отказываться.

Я мельком улыбнулась, и мы молча последовали на первый этаж. С особой осторожностью обходя парочку комнат на втором этаже, дабы не разбудить жильцов дома. Едва ли не на ощупь мы прошли две гостиные, столовую и широкий коридор, ведущий к парадному крыльцу. Удивилась я тогда размерам дома Мюллеров и гадала, какой же он был в дневное время суток.

Наконец, мы выбрались в сад, где немногочисленные яблони были в самом расцвете сил с небольшими розовощекими плодами. Меня окружало целое разнообразие цветов: розы нескольких сортов с различными бутонами, цветастые тюльпаны и другие диковинные и поразительной красоты цветы, о существовании которых я ранее и не догадывалась. А аромат в саду стоял непередаваемый…

Мы молча шли по длинной каменистой аллее и наблюдали за рассветом, распластавшемся по всему горизонту. Никто из нас не решался прервать ту уместную тишину. Алекс продолжал курить уже вторую или третью сигарету подряд. И я вдруг словила себя на мысли, что не могла представить его без позолоченного портсигара в кармане кителя.

— Так значит, вы князь с одной стороны и герцог с другой? — с глупой улыбкой на лице спросила я спустя некоторое время.

Он расслабленно усмехнулся, и я впервые за долгое время уловила его белоснежную улыбку.

— Только ни один из этих титулов не является действующим. В 1919 приняли Веймарскую Конституцию и упразднили их. С того года титулы всех немецких аристократов стали просто частью фамилии. А в России тем более… — офицер выдохнул серый дым, не прекращая глядеть на меня с обаятельной улыбкой. — Но вы можете звать меня Александр фон Мюллер… как и положено по документам. Или… как обращались к подполковникам в царской России — ваше высокоблагородие…

Я шутливо поклонилась. А затем не смогла сдержать смех и стыдливо прикрыла губы ладонью. Улыбка мгновенно сошла с лица Мюллера. Он спрятал ее за привычным хмурым выражением, продолжив с нескрываемым любопытством разглядывать меня.

— Что-то не так? — обеспокоенно поинтересовалась я.

— Непривычно слышать искренний женский смех, — признался он спустя минуту молчания, и на устах его дрогнула едва заметная улыбка.

— Судя по тому, как немки съедают вас глазами, господин Мюллер, вы не страдаете от недостатка женского внимания, — усмехнулась я, мельком поглядев на него со стороны.

— Я вынужден ограничивать общение с женщинами, — последовал незамедлительный ответ офицера. Он неловко прокашлялся в кулак и угрюмо поджал губы.

— Это из-за войны? Из-за того, что вашу дивизию в любой момент могут отправить на фронт?

— В наше время опасно сближаться с кем-либо, Катарина. Никогда не знаешь куда вас забросит судьба. И давать пустую надежду какой-либо женщине я не намерен. Этим я сделаю хуже не только себе, но и ей в особенности.

Я беззаботно пожала плечами.

— Ну и зря. Вы живете в бесконечном ожидании отправки на фронт, но ведь отказывать себе во всех желаниях — это не жизнь. Вот уйдете вы на фронт, получите смертельное ранение и будете медленно умирать… А от мыслей, что за всю жизнь вы выполняли лишь приказы руководства и совершенно забыли про маленькие радости жизни — будет только хуже. Вы умрете, так и не полюбив женщину, не побывав на собственной свадьбе… не увидев улыбок детей и не познав уюта собственной семьи.

— Не стоило мне давать вам сочинение Канта. Вы начинаете философски мыслить, — он коротко усмехнулся и выдохнул табачный дым.

— Что же в этом плохого? — искренне удивилась я. Уловив первые лучики солнца на своем лице, я остановилась посреди сада и улыбнулась, с наслаждением приподняв голову к небу. — В России я вряд ли дошла бы до его сочинений самостоятельно…

Мюллер остановился следом, наблюдая за мной проницательным и заинтересованным взглядом. На удивление, мне не хотелось отвернуться или сорваться идти дальше, лишь бы он не глядел на меня. Под таким его взглядом я смущалась, но виду старалась не подавать.

— А если серьезно… Я давал присягу, Катарина, и не имею права ослушаться приказа, — ровным тоном произнес офицер, не сводя с меня глаз. — И как однажды сказал сам фюрер: никого не любить — это величайший дар, делающий тебя непобедимым, так как никого не любя, ты лишаешься самой страшной боли.

— Господи… ну до чего же вы, немцы, до скукоты правильные, — пробубнила я, едва сдерживаясь, чтобы не закатить глаза, чем только вызвала улыбку Мюллера.

— Хорошо, по-вашему, я должен завтра же жениться на фройляйн Хоффман?

— Неважно на ком, главное — ваши чувства. Я, конечно, еще не познала любви, но определено могу сказать, что, когда увижу будущего супруга, сразу же пойму, что он тот самый, — с воодушевлением призналась я, разглядывая золотистый рассвет. — И вы тоже должны понять это, когда вдруг встретите ту самую женщину.

— Я… приму к сведению, — офицер едва заметно кивнул и натянул привычное сосредоточенное выражение лица. — Но вы, кажется, задолжали мне кое-что…

Я вскинула на него изумленный взгляд.

— Задолжала? — наивно спросила я, похлопав ресницами.

— Вы так усердно спрашивали откуда я так хорошо знаю русский… — с ноткой интриги начал он, выдохнув ядовитый табачный дым. — Я рассказал вам все, и даже больше. Теперь ваша очередь.

— Моя?..

— Да. Уверен, вам есть что рассказать, — Алекс коротко кивнул, устремив взгляд в сторону золотистого горизонта.

— Вы наверняка уже изучили мое дело и все про меня знаете, — я с недоверием покосилась на него. — Думаю, мне нет нужды пересказывать…

— Бумажки, знаете ли, не всегда отражают истину. Куда приятнее слушать рассказ самого человека, а не читать сухо изложенные о нем факты на куске бумаги, — признался офицер и вдруг резко обернулся в мою сторону, щурясь от первых солнечных лучей. — У вас с сестрой довольно… непривычная для крестьян внешность. Спрошу прямо, были ли в роду дворяне?

Я закусила нижнюю губу, словив его любопытный взгляд на себе.

— Наш отец… он был… был внебрачным сыном от няньки…

— Я догадывался, — Мюллер удовлетворенно кивнул. — Кем ваш дед был при царе?

— Он родился в имении Витебской губернии в семье агронома и дочки участника польского восстания 1863 года — польского дворянина. Еще в студенчестве начал изучать работы Маркса и Энгельса, затем вступил в социал-демократический кружок. А в 1896 был арестован и сослан за свою деятельность в Киев. Там и продолжил учиться на медицинском факультете. В 1904 при расколе партии стал большевиком. Потом переехал в Москву и работал там врачом-терапевтом в двух больницах. Принимал участие в октябрьской революции и оказывал медицинскую помощь красногвардейцам. Затем стал личным врачом товарища Ленина и его семьи, а после его смерти консультировал и товарища Сталина. В общем… профессором был. А отец мой… он как родился в Свибло, так и женился на моей матери — простой деревенской девке — там же потом и помер от болезни. А дед его принял, но не официально… по бумажкам дал фамилию другую — Богданов… мол богом данный. Дед наш так и помер в Москве в 1934… на Новодевичьем кладбище похоронен.

Алекс кивнул то ли благодарно, то ли задумчиво, а то и все вместе.

— Спасибо, что поделились. Похоже, задатки к врачеванию у вас от деда. Но… у вас по крайней мере есть возможность посетить его захоронение, а мы даже приблизительно не знаем, куда большевики скинули тела наших родных.

Я понуро опустила голову, принявшись нервозно цепляться за края пиджака.

— Ни разу его в живую не видела и даже желания не было на могилку его съездить… Не помогал он нам с матерью после смерти отца… жили в деревне туго и бедно. За это я деда никогда не прощу…

Лицо Мюллера неожиданно осветили не только первые лучики восходящего солнца, но и грустная задумчивая улыбка.

— Значит ваш дед и прадед были революционерами и на дух не переносили монархию. Как ни крути, наши предки были по разным сторонам… Впрочем, как и мы сейчас. С тех пор мало что поменялось, — мужчина с задумчивым видом сделал глубокую затяжку остатками сигареты и медленно выдохнул серый дым в небо. — Это еще раз доказывает, что никогда не знаешь с кем и при каких обстоятельствах сведет жизнь.

Я грустно улыбнулась и мельком кивнула. Некоторое время мы молча разглядывали рассвет. Но в какой-то момент Алекс шагнул вперед и едва заметно коснулся теплой рукой моей ладони. Это прикосновение отрезвило меня, а тепло его руки буквально ошпарило. Я резко отпрянула назад, но он успел крепче ухватить мои дрожащие пальцы.

Я подняла на него испуганный взгляд, а сердце заколотилось неприлично быстро. Он смотрел на меня с тоской, его синие глаза выглядели уставшими, но все же сумели отразить теплоту во взгляде. Они горели необъяснимым желанием, отчего он крепче сжал мою руку.

— Я… мне… мне… нужно идти, — пролепетала я нечто несуразное писклявым голосом и выдернула руку. — Провожать не нужно. Я сама… найду комнату…

Мюллер не сопротивлялся и с легкостью разжал мои дрожащие пальцы. Я побежала к крыльцу дома, придерживая шляпку на голове, а сама ощущала, как слезы крались по пятам.

Найти комнату, в которой я проснулась, оказалось непосильной задачей. Поместье Мюллера было воистину царских размеров. Подливали масло в огонь еще и напрочь спутанные мысли. В конце концов, спустя какое-то время я все же уловила знакомые очертания коридора и двери.

А после заперлась на замок и соскользнула вниз, спиной облокотившись об дверь. Двумя руками прикрыла губы, чтобы сдерживать слезы и нарастающие всхлипы, но это не помогло. Теплые слезы катились по щекам и пальцам, и я старалась как можно тише дышать, чтобы не выдать саму себя.

Что же он творит? Зачем делает это? Как же… как же мне теперь жить с этим?..

Мысли вертелись в голове с необычайной скоростью, перекраивая одну за другой. Я ругала себя за все: за разговоры с офицером, за улыбку, смех, за откровенные беседы и за то, что позволила себя привезти в его дом.

Меня трясло от злости на саму себя, ведь я дала слабину и наплевала на свои собственные убеждения. Что же я творила?! Как же стыдно мне было находиться наедине с самой собой! Какой же противной я казалась себе… Ведь я превращалась в ту девку, которой назвал меня Иван! Это же я кричала Лёльке когда-то, что даже одним глазком не посмотрю в сторону немцев! А сама?!

Пол утра я бессонно провалялась в постели. Несмотря на то, что кровать была по-королевски мягкой и удобной, я не смогла сомкнуть глаз. И первые лучики солнца за окном были и вовсе не причем. Всю усталость как рукой сняло после происшествия с Мюллером. Меня настолько потрясло его прикосновение и неожиданная откровенность, что тело мое вмиг забыло про сон.

Все мысли были заняты лишь одним человеком.

Тяжело было, что немцы так близко. Что он был так близко…
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

Поиск сообщений в гриша51
Страницы: [29] 28 27 ..
.. 1 Календарь