
Немножко позже - мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальный
год - в музыкальной школе Зограф-Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был,
как это тогда называлось, публичный вечер - рождественский. Давали сцену из
"Русалки", потом "Рогнеду" - и:
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.
Скамейка. На скамейке - Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится,
а
она встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не
говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы
не любовь, что это - любовь: когда скамейка, на скамейке - она, потом
приходит он, и все время говорит, а она не говорит ни слова.
- Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? - мать, по окончании.
- Татьяна и Онегин.
- Что? Не Русалка, где мельница, и князь, и леший? Не Ротнода?
- Татьяна и Онегин.
- Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там
могла понять?
Молчу.
Мать, торжествующе: - Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть
лет! Но что же тебе там могло понравиться?
- Татьяна и Онегин.
- Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к
подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу).- Я ее знаю,
теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: - Татьяна
и Онегин! Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего
виденного бы не понравилось "Татьяна и Онегин", все бы предпочли Русалку,
потому что - сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!
- Но почему, Мусенька, Татьяна и Онегин? - с большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами: - Потому что - любовь).
- Она, наверное, уже седьмой сон видит! - подходящая Надежда Яковлевна
Брюсова {Сестра Валерия Брюсова. - М. Ц.}, наша лучшая и старшая ученица. -
И тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
- А это, Муся, что? - говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный
туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и
вновь, и вновь...
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки,
его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих
губ - улыбки благодарности. На обратном пути - тихом, позднем, санном, -
мать ругается: - Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура - шести
лет - влюбилась в Онегина!
Мать ошибалась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и
может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни
одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее
- немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они
не сидели, оказалась предопределяющей. Я ни
тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда - когда
расставались. Никогда не любила - когда садились, всегда - когда
расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная:
он не любил (это я
поняла), потому и не сел,
любила она, потому и встала, они ни минуты не
были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он
говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так
что если поднять занавес - она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому
что стояла она
только потому, что он стоял, а потом рухнула и так будет
сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.
М. Ц. "Мой пушкин"
http://v-potolok.livejournal.com/10705.html