Пражский дневник. Шестой день. |
Понедельник. Октябрь.
Ухо еще хуже, чем вчера — такое ощущение, что вся правая половина головы забита ватой. На улице сырая хмарь. На душе кислый компот.
Весь день я просидел в отеле (только ближе к вечеру сходил в пиццерию за пиццей) и писал дневник. А еще отмечал фрагменты речи влюбленного Барта, приложимые к нам с Аней. Собственно, вот:
Безумие
Считается, что всякий влюбленный безумен. Но можно ли представить себе безумца, который влюблен? Ни в коей мере. Мои права ограничиваются неким скудным, неполным, метафорическим безумием: любовь делает меня словно безумным, но я не общаюсь со сверхъестественным, во мне нет ничего сакрального; мое безумие — простое неразумие, заурядное и вообще невидное; ко всему прочему — оно целиком присвоено культурой; оно не пугает. (Однако именно во влюбленном состоянии некоторые вполне рассудительные субъекты вдруг догадываются, что безумие совсем рядом — возможное, совсем близкое; безумие, в котором исчезнет сама любовь).
Восхищение
Любопытный обмен ролями: в древнем мифе похищающий активен, он хочет схватить свою добычу, он — субъект умыкания (объектом которого служит всегда, как известно, пассивная Женщина); в мифе современном (мифе о страстной любви) все наоборот: восхищающий ничего не желает, ничего не делает, он неподвижен как образ, а истинным субъектом умыкания является восхищаемый объект; объект пленения становится субъектом любви, а субъект завоевания переходит в разряд любимого объекта. (От архаической модели остается тем не менее один явный для всех след: влюбленный — тот, кто был восхищен, — всегда имплицитно феминизирован).
Драма
В письмах, посылаемых им своему другу, Вертер рассказывает одновременно и о событиях своей жизни, и о проявлениях своей страсти; но такого смешения и требует литература. Ведь если я веду дневник, вряд ли излагаются в нем события как таковые. События любовной жизни так легковесны, что получить доступ в письмо они могут только ценой огромных усилий; отчаиваешься записывать то, что прямо в процессе письма изобличает собственную свою пошлость: «Встретил X вместе с Y», «Сегодня X мне не звонил», «X сегодня в плохом настроении» и т. д., — кто способен разглядеть здесь некую историю? Ничтожное событие существует лишь через свой безмерный резонанс; «Дневник моих резонансов» (моих ран, моих радостей, моих интерпретаций, моих рассуждений, моих поползновений) — кто же поймет в нем хоть что-нибудь? Написать мой роман смог бы только Другой.
Индукция
Чтобы показать место, куда обращено твое желание, достаточно его тебе более или менее запретить (если правда, что без запрета нет желания). X... желает, чтобы я был рядом с ним, оставляя в то же время его более или менее свободным; чтобы я вел себя гибко, подчас отлучаясь, но оставаясь неподалеку; с одной стороны, нужно, чтобы я присутствовал в виде запрета (без которого не было бы и настоящего желания), но также и удалялся в тот самый момент, когда желание уже оформится и я могу оказаться для него обузой; нужно, чтобы я был достаточно доброй Матерью (защитительницей и попустительницей), около которой играет ребенок, пока она сидит и мирно шьет. Такова, видимо, структура «удачной» пары: немного запрета, много игры; обозначить желание и потом его оставить — на манер тех услужливых аборигенов, которые охотно покажут дорогу, не упорствуя вас проводить.
Магия
"Кое-где еще с деревьев пестрый листик не упал, часто я среди деревьев здесь задумчиво стоял. Будь сейчас моей надеждой, бедный листик золотой! Ветер стал играть с надеждой, я дрожу и жду с тоской. Вот летит! Упал на землю! И надежда пала вслед!"
Чтобы вопрошать судьбу, нужен альтернативный вопрос (Полюбит/Не полюбит), предмет, дающий простую вариацию (Упадет/Не упадет), и внешняя сила (божество, случай, ветер), которая маркирует один из полюсов этой вариации. Я ставлю все время один и тот же вопрос (полюбят ли меня?), и вопрос этот — альтернативен: все или ничего; я не могу помыслить, что вещи вызревают, неподвластные сиюминутности желания. Я не диалектик. Диалектика гласила бы: листик не упадет, а потом упадет — но вы-то тем временем переменитесь и больше уже этим вопросом задаваться не будете. (От любого, каким бы он ни был, советника я жду слов: "Тот, кого вы любите, тоже вас любит и скажет вам об этом сегодня же вечером".)
Невыносимо
Когда воодушевление спадает, у меня остается лишь одна простейшая философия — философия стойкости (составляющей естественное измерение истинных тягот). Я выношу эти тяготы, не приспосабливаясь, упорствую, не закаляясь; вечно растерянный, никогда не теряющий стойкости, я — вроде Дарумы, японской безногой куклы-неваляшки, которую сколько ни толкай, она в конце концов вновь обретает свое равновесие, обеспечиваемое каким-то там внутренним килем (но каков же мой киль? Сила любви?). Об этом и говорит сопровождающий этих кукол народный стишок:
"Такова жизнь:
Семь раз упасть
И восемь раз подняться вновь".
Нежность
Это не только потребность в нежности, но и потребность быть нежным к другому: мы замыкаемся во взаимной доброте, взаимно материнствуя; мы возвращаемся к корням всяких отношений, туда, где смыкаются потребность и желание. Нежный жест говорит: требуй от меня чего угодно, что может усыпить твое тело, но не забывай при этом, что я тебя слегка желаю, ненавязчиво, не желая ничем завладеть тут же.
Немота
"В беседе с ним, о чем бы ему ни говорили, X... частенько всматривался и вслушивался, казалось, во что-то постороннее, выслеживая нечто по соседству; обескуражено остановившемуся собеседнику он после долгого молчания говорил: "Продолжай, я тебя слушаю"; приходилось с грехом пополам рассказывать дальше историю, в которую больше не верилось".
Отстраненное внимание слушателя рождает тревогу: какое решение принять, должен ли я продолжать, разглагольствовать "в пустыне"? Для этого не обойтись без некоторой уверенности, как раз и не дозволяемой любовной чувствительностью. Или же мне остановиться, бросить это? Но тогда, чего доброго, можно будет подумать, что я обиделся, обвиняю другого, что за этим скорее всего последует "сцена". Здесь тоже ловушка.
Непознаваемый
Я впадаю в противоречие: с одной стороны, я верю, что знаю другого лучше, чем кто бы то ни было, и с триумфом ему об этом заявляю ("Я понимаю тебя. Лишь я один по-настоящему тебя знаю!"); а с другой стороны, меня часто охватывает чувство очевидности: другой непроницаем, неуловим, неподатлив; я не могу его раскрыть, добраться до его истоков, разрешить загадку. Откуда он? Кто он? Я впустую трачу силы, я никогда этого не узнаю.
Мучить и изводить себя ради непроницаемого объекта — это самая настоящая религия. Сделать из другого неразрешимую загадку, от которой зависит моя жизнь, значит возвести его в божественный сан; мне никогда не разрешить вопрос, который он предо мной поставил, влюбленный — не Эдип. И тогда мне остается лишь обратить мое неведение в истину. Не верно, что чем сильнее любишь, тем лучше понимаешь; влияние любовного опыта на меня сводится к одной лишь мудрости: другой не подлежит познанию; его непрозрачность ни в коей мере не ширма для секретов, но скорее некая явность, в которой упраздняется игра видимости и сути. И тогда я переживаю восторг от глубокой любви к кому-то неведомому, кто останется таковым навсегда; мистический порыв — я подступаю к познанию непознаваемого.
Непристойное
Глупость в том, чтобы быть застигнутым врасплох. Влюбленный таков беспрестанно; у него нет времени перестроиться, развернуться, прикрыться. Быть может, он и знает о своей глупости, но он ее не цензурирует. Или иначе: его глупость проявляется как раздвоение личности, как перверсия: "это глупо, — говорит он, — и однако... верно".
В любовной жизни ткань происшествий невероятно легковесна, и эта легковесность в сочетании с максимальной серьезностью как раз и неприлична. Когда я, не дождавшись телефонного звонка, на полном серьезе обдумываю самоубийство, это столь же непристойно, как и у Сада римский папа, содомизирующий индюка. Но сентиментальная непристойность — не столь странная, что и делает ее особенно гнусной; ничто не может быть неприличнее субъекта, который убивается из-за того, что другой напустил на себя отсутствующий вид, "в то время как в мире еще столько людей умирают от голода, столько народов изо всех сил борются за свое освобождение и т. д.".
Ограничивать
Предмет моих грез — Gaudium: наслаждаться пожизненным обладанием. Но, не в состоянии получить доступ к Gaudium, от которого меня отделяют тысячи препятствий, я мечтаю отыграться на Laetitia: а что если я смогу заставить себя ограничиться одними лишь доставляемыми мне другим бодрыми удовольствиями, не заражая, не унижая их тоской, которая служит прокладкой между ними? Что если мне удастся рассматривать свою любовную жизнь антологически? Что если для начала я пойму, что великие тревоги не исключают моментов чистого удовольствия (так войсковой капеллан в "Матушке Кураж" объясняет, что "война не исключает мира"), а в дальнейшем мне удастся систематически забывать зоны тревоги, разделяющие эти моменты удовольствия? Что если я смогу быть ветреным, непостоянным?
Одинок
Подобно древнему мистику, которого с трудом терпело церковное общество, где он жил, я в качестве влюбленного субъекта не протестую и не иду на конфликт; просто я не вступаю в диалог — с механизмами власти, мысли, науки, руководства и т.п.; я не обязательно "деполитизирован" — отклоняюсь от нормы я в том, что не "возбужден". Взамен общество подвергает меня причудливому вытеснению под открытое небо: никакой цензуры, никаких запретов, я только отстранен a humanis, удален от всего человеческого неким молчаливым декретом о незначительности; я не вхожу ни в какой перечень, мне нигде нет приюта.
Почему я одинок:
"У каждого свой достаток,
лишен его я один.
Мой дух несведущ —
медлителен и неповоротлив.
Каждый прозорлив,
один я в темноте.
Дух каждого проницателен,
в смятении только мой —
зыбок, словно море,
изменчив, словно ветер.
У каждого своя цель,
только мой дух туп, как батрак.
Я один не такой как все,
ибо не отрываясь сосу материнскую грудь."
(Доа дэ цзин)
Письмо
Что же это значит — "думать о ком-то"? Это значит забывать его (без забвения жизнь просто невозможна) и часто пробуждаться от этого забытья. Очень многое по ассоциации возвращает тебя в мой дискурс. Не что иное, как эту метонимию, и значит "думать о тебе". Ведь сама по себе мысль эта пуста: я тебя не мыслю — я просто-напросто заставляю тебя возвращаться (ровно постольку, поскольку тебя забываю). Именно эту форму (этот ритм) и зову я "мыслью": мне нечего тебе сказать, кроме того что об этом "нечего" я говорю именно тебе:
И к чему же опять прибегать мне к письму?
Ну какой в том вопросе, моя милая, прок:
Хоть и трудно ответить на него самому,
В твои милые ручки попадет сей листок.
(Гёте)
Посвящение
Любовный подарок, разыскивается, выбирается и покупается в величайшем возбуждении — таком, что оно, кажется, достигает порядка наслаждения. Я активно прикидываю, доставит ли этот предмет удовольствие, не разочарует ли или, показавшись, напротив, слишком значительным, не выдаст ли мой бред — или ловушку, в которую я попался. Любовный подарок торжественен; увлеченный всепожирающей метонимией, регулирующей воображаемую жизнь, я целиком переношу себя в него. Этим предметом я даю тебе мое Всё, я касаюсь тебя своим фаллосом; потому-то я и схожу с ума от возбуждения, потому и бегаю по лавкам, упорно подыскивая подходящий фетиш — блестящий, удачный, который будет безупречно подходить к твоему желанию. Подарок — это касание, чувственность: ты прикоснешься к тому, чего касался я, нас объединяет некая третья кожа.
Праздник
Праздник — то, чего ждут. От обещанной встречи я жду неслыханной суммы удовольствий, пиршества; я ликую, как ребенок, смеющийся при виде той, одно присутствие которой возвещает и означает полноту удовлетворения; передо мной, для меня вот-вот откроется "источник всех благ".
Пристроенные
Влюбленный субъект видит всех его окружающих "пристроенными", у каждого из них, кажется, есть своя практико-эмоциональная система договорных связей, из которой сам он чувствует себя исключенным; по этому поводу он испытывает двойственное чувство зависти и насмешки.
Разлука
Иногда мне удается сносно претерпевать разлуку. Тогда я "нормален": я подравниваюсь под то, как "все" переносят отъезд "дорогого человека"; я со знанием дела подчиняюсь муштре, благодаря которой в раннем детстве мне привили привычку разлучаться с матерью — что не переставало, однако, быть изначально мучительным (чтобы не сказать доводящим до безумия). Я веду себя как успешно отнятый от груди субъект; я умею питаться — в ожидании — иным, нежели материнская грудь. Эта сносно претерпеваемая разлука — не что иное как забвение. Время от времени я оказываюсь неверен. Таково условие моего выживания; ибо если бы я не забывал, я бы умер. Влюбленный, который иногда не забывает, умирает от чрезмерной усталости и перенапряжения памяти (таков Вертер).
Самоубийство
Подчас, живо озаренный каким-либо ничтожным обстоятельством и захваченный в порожденный им резонанс, я вдруг вижу себя попавшим в ловушку, запертым в какой-то безвыходной ситуации (месте); есть только два выхода ("либо... либо..."), и они оба в равной степени закрыты; с обеих сторон мне только и остается, что молчать. Тогда меня спасает мысль о самоубийстве, ибо я могу о ней говорить (и непременно этим пользуюсь); я возрождаюсь и окрашиваю эту мысль в цвета жизни — либо агрессивно направляю ее против любимого объекта (хорошо известный шантаж), либо фантазматически соединяюсь с ним в смерти ("Я сойду в могилу, чтоб к тебе прижаться").
Сердце
Сердце — это то, что я, как полагаю, приношу в дар. Каждый раз, когда дар этот отсылают мне обратно, мало сказать вслед за Вертером, что сердце — то, что остается от меня, если отнять весь ум, мне приписываемый, но мною не желаемый; сердце — то, что остается мне, и то сердце, которое остается у меня на сердце, — это сердце тяжелое; тяжелое отливом, наполнившим его собою (только у влюбленного и ребенка бывает тяжелое сердце).
Скитания
Как кончается любовь? — А что, разве она кончается? В общем-то никто — кроме других — об этом никогда ничего не знает; своего рода невинность маскирует конец этой истории, которая мыслилась, утверждалась, переживалась под знаком вечности. Что бы ни сталось с любимым объектом, исчезает ли он или переходит в область Дружбы, в любом случае я даже не замечаю, как он пропадает; кончившаяся любовь удаляется в иной мир наподобие космического корабля, переставшего давать сигналы; любимый человек откликался во мне с шумом, чуть ли не с грохотом, и вот он вдруг заглох (другой всегда исчезает не тогда и не так, как этого ждут).
Проклятый Голландец обречен скитаться по морям, пока не отыщет верную навеки женщину. Я и есть этот Летучий Голландец; я не могу перестать скитаться (любить) в силу некоей древней печати, которая в давно минувшую пору, в глубоком детстве, посвятила меня божеству Воображаемого, поразив речевой манией, которая влечет меня говорить "Я люблю тебя" на каждой новой остановке, пока кто-то другой не подхватит эти слова и мне их не вернет; но никто не может взять на себя этот невозможный ответ (невыносимый по своей полноте), и скитания продолжаются.
Скрывать
Я колеблюсь между тиранией и жертвенностью. Таким образом, я втягиваюсь в самошантаж: если я люблю другого, я обязан желать ему добра; но тем самым себе я причиняю только зло; ловушка — я обречен быть либо святым, либо чудовищем: святым не могу, чудовищем не хочу; а потому я тяну с решением — показываю свою страсть немного.
Надеть на свою страсть маску сдержанности (бесстрастности) — в этом истинно геройская доблесть. Однако полностью скрыть страсть (или хотя бы ее неумеренность) немыслимо: не потому, что человеческий субъект слишком слаб, но потому, что страсть по сути создана, чтобы быть видимой; нужно, чтобы само скрывание было на виду: знайте, что я сейчас кое-что от вас скрываю — таков деятельный парадокс, который я должен разрешить; нужно, чтобы е одно и то же время это было и известно и неизвестно, — чтобы было известно, что я не хочу этого показывать; таково сообщение, которое я адресую другому.
Сострадание
Я смущен, встревожен, ибо ужасно видеть, как люди, которых любишь, страдают, но остаюсь в то же время сух, непроницаем. Мое отождествление несовершенно: я — Мать (другой вызывает у меня заботу), но недостаточно Мать; я слишком суетлив — и тем более суетлив, чем более я сдержан в глубине души. Ведь, "искренне" отождествляясь с напастями другого, я вычитываю в этих напастях, что они происходят и без меня и что, будучи несчастным сам по себе, другой тем самым меня покидает; если он страдает, когда не я тому причиной, значит я для него не в счет; его страдание меня упраздняет, поскольку конституирует его вне меня.
И тогда все переворачивается: поскольку другой страдает без меня, к чему страдать на его месте? Его несчастье уносит его далеко от меня, я могу только запыхавшись бежать за ним, не надеясь когда-либо догнать его, слиться с ним. Лучше уж я отдалюсь от него чуть-чуть, поучусь жить немного вдалеке. Пусть вынырнет подавленное слово, которое оказывается на языке у любого субъекта, стоит ему пережить смерть другого: "Ну что ж, будем жить дальше!"
Я буду, стало быть, страдать с другим, но без нажима, не очертя голову. Такому поведению, одновременно очень эмоциональному и очень рассудочному, очень влюбленному и очень окультуренному, можно дать имя: это деликатность.
Тревога
Психотик живет в боязни крушения (разнообразные психозы служат лишь средствами защиты от него). Но "клиническая боязнь крушения есть боязнь некоего уже испытанного крушения (primitive agony) [...] и в некоторые моменты пациент нуждается, чтобы ему сказали, что крушение, которое подтачивает его жизнь, уже произошло". Это же, по-видимому, относится и к любовной тревоге: она — боязнь скорбей, которые уже имели место — с самого истока любви, с момента, когда я был восхищен. Надо, чтобы кто-то мог мне сказать: "Более не тревожьтесь, вы его/ее уже потеряли".
Утверждение
Вопреки всем трудностям моей истории, вопреки неудобствам, сомнениям, разочарованиям, вопреки побуждениям со всем покончить я не перестаю внутренне утверждать любовь как ценность. Я выслушиваю все аргументы, используемые самыми разными системами, дабы разоблачить, ограничить, зачеркнуть, короче — принизить любовь, но продолжаю упорствовать: "Отлично знаю, но все же..." Недооценку любви я связываю с обскурантистской моралью, с несуразным реализмом, против которых водружаю реальность ценности: противопоставляю всему, что в любви "неприглядно", утверждение того, что в ней непреходяще. Это упрямство — не что иное, как уверение в любви; под согласным хором "благоразумных" причин любить иначе, любить лучше, любить, не будучи влюбленным, и т. п. слышится упорствующий голос, который длится чуть дольше: голос Неподатливости влюбленного.
Есть два утверждения любви. Прежде всего, когда влюбленный встречает другого, имеется утверждение непосредственное (психологически — ослепление, энтузиазм, воодушевление, безумная проекция счастливого будущего: я снедаем желанием, позывом к счастью); я всему говорю да (в самоослеплении). Далее — длинный туннель: мое первое да разъедают сомнения, любовной ценности все время грозит обесценивание; это стадия меланхолической страсти, нарастание злопамятства и жертвенности. Из этого туннеля я могу, однако, выбраться — "превзойти", не ликвидируя; утверждавшееся в первый раз могу утвердить заново, не повторяя его, ибо при этом я утверждаю само утверждение, а не его случайное содержание; я утверждаю первую встречу в ее отличии, я хочу ее возврата, а не повторения. Я говорю другому (прежнему или новому): начнем сначала.
Фединг
Болезненное испытание, при котором любимый человек, кажется, отстраняется от любого контакта — причем это загадочное безразличие даже не направлено против влюбленного субъекта и не проявляется в пользу кого бы то ни было другого, света или соперника.
Бывают кошмары, когда появляется Мать, у которой на лице запечатлено суровое и холодное выражение. Фединг любимого объекта — это ужасающее возвращение Дурной Матери, необъяснимое отступление любви, богооставленность, хорошо известная мистикам: Бог существует, Мать присутствует, но они больше не любят. Я не уничтожен, но оставлен, как отброс.
Когда другой охвачен федингом, когда он отступает — никуда, разве что к тревоге, которую он может выразить лишь скупыми словами: "мне нехорошо", кажется, что он движется вдалеке в тумане; не мертвый, но зыбко живой, в краю Теней; их посещал Улисс, взывал к ним (Nekuia); среди них была тень его матери; я зову, я тоже взываю к другому, к Матери, но навстречу мне — всего лишь тень.
Я пугаюсь всего, что искажает Образ. Поэтому я пугаюсь усталости другого: она — самый жестокий из объектов-соперников. Как бороться против усталости? Я отчетливо вижу — и это единственная оставленная мне скрепа, — что измученный другой вырывает из этой усталости кусок, чтобы подарить его мне. Но что делать с этим свертком усталости, положенным прямо передо мной? Что означает этот дар? Оставьте меня! Примите меня! Никто не отвечает, ибо даровано именно то, что не отвечает.
Чудовищный
Любовный дискурс удушает другого, который не находит никакого места для своих собственных слов под этой массой речи. Дело не в том, что я мешаю ему говорить, но я умею смещать местоимения: "Я говорю, а ты меня слушаешь; итак, мы есть" (Понж). Подчас я с ужасом осознаю этот переворот: я считал себя чистым субъектом (подчиненным субъектом — хрупким, чутким, жалким), а тут вижу, как превращаюсь в нечто тупое, что слепо прет и давит все своим дискурсом; я, любящий, оказываюсь нежелателен, в одном ряду с разными докучными — теми, кто тяготит, стесняет, лезет не в свое дело, требует, все запутывает, смущает (или проще: с теми, кто говорит). Я потрясающе в себе обманулся.
Я люблю тебя
Различны светские ответы на я-люблю-тебя: "а я нет", "не верю", "к чему об этом говорить?" и т. д. Но истинное отрицание — это "ответа нет"; я надежнее всего аннулирован, если отвергнут не только как претендент, но еще и как говорящий субъект (как таковой я обладал, по крайней мере, умелостью формулировок); отрицается не моя просьба, а мой язык, последнее прибежище моего существования; с просьбой я могу подождать, возобновить ее, представить заново; но, изгнанный из возможности спрашивать, я как мертвец, окончательно и бесповоротно. "Ответа не будет", передает Мать через Франсуазу юному прустовскому рассказчику, который тут же и отождествляет себя с "девицей", выставленной вон швейцаром своего любовника: Мать не запретна, но на нее утрачены права, и я схожу с ума.
Рубрики: | homo homini философия, цитаты, афоризмы культура |
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |