Юрий_Мишенев все записи автора
Тут люди все серьезные вещи помещают, о серьезных вещах.
Дай, думаю, и я. Но конечно не свое. Мне не сказать лучше, чем уже сказано другими, их и привожу. Три отрывка из трех любимых писателей:
---------------------------------------------
В парадной тишине возник торопливый, нервный перестук каблучков, и из-за близкого поворота, словно выброшенная угловым кустом сирени, возникла девушка, увидев старичка, она остановилась и требовательно спросила:
– Простите, как добраться до Уткиной заводи?
Старичок с секунду молчал.
– Запамятовал, – сказал он с явной хитринкой. – Быть может, молодой человек?.. – и сделал широкий жест в сторону Димы, как султан, развалившегося в тени. При этом задел напоенные влагой ветви, и на Диму обрушился короткий ливень.
– Ох, простите, – вздрогнув, покаянно сказал старичок.
– Ничего, – улыбнулся Дима. Почему-то в этом разговоре он все время улыбался. – Даже приятно. Я уважаю душ, настоенный на давно отцветшей сирени.
– Именно на давно отцветшей?
– Можно и на цветущей. Но тогда общефизиологическое воздействие совсем иного порядка, не для отдыха. Оно не вселяет негу, а возбуждает чувственность.
– Вы биолог?
– Что вы. Биологи полезные люди, а я тунеядец…
– Зачем же так самоуничижительно? – подойдя, с иронией спросила девушка, и Дима повернулся к ней. – Отвечайте по делу, а судить будем мы.
– Я художник, – медленно проговорил Дима, глядя на нее.
– Идем, Барри, – сказал старичок и неторопливо пошаркал к парадному, унося с собой необозримую рыхлую память о массовых митингах, массовых восторгах, массовых героизмах, массовых расстрелах, массовых выселениях, массовых предательствах, массовых смертях, массовых надеждах, массовых дряхлениях, сквозь клубящиеся бездны которых, чуть мерцая в темноте, как струйка ни в чем не виноватого и ничего не понимающего Барри, сочилась удивительно короткая его жизнь.
– То есть, учусь на художника, четвертый курс… вы не подумайте – так, маляр…
Она взглянула на него, искря стеклами очков.
– Я и не думаю. Маляр так маляр.
Она была как призрак, порожденный ночным маревом. Казалось, она светится. Казалось, она ничего не весит, не касается земли, плывет, над этим обыкновенным мокрым тротуаром, и каблучки ее стучат просто так, для виду, чтобы никто не понял, кто она такая.
Господи, да ничего в ней не было! Чистое легкое лицо, короткое платье, тонкие руки, открытые до плеч…
Она была как душа. Дима склонил голову набок, не в силах оторвать взгляд. Просто нельзя было не знать, как добраться до Уткиной заводи. Сегодня мой день, подумал он. Сердце вдруг взбесилось: казалось, не то что ребра – рубашка не выдержит и лопнет, вот сейчас лопнет…
– Автобусом, я только не помню, – сказал он, поднявшись со скамейки, – где останавливается восьмерка. Придется чуть-чуть поплутать…
Она смотрела на него. Ей было легче – она закрывалась очками, в них отсверкивал далекий фонарь.
– Может, на пальцах объясните, маляр?
Дима сделал беспомощное лицо.
– Сам буду искать, – извинился он. – Шестым чувством. Если вы устали, или не хотите с маляром идти рядом – я могу сбегать, а потом вернусь сюда и доложу, лады?
– Быстрее будет спросить кого-нибудь другого, – недовольно сказала она.
Секунду Дима стоял с разведенными руками, взглядом лаская ее настороженно сжатые губы, а потом вздохнул и уселся обратно.
– Это, несомненно, логично, – согласился он.
Она не могла уйти, он всемогущ. Только он должен выполнить ее просьбу. Она задумчиво вытянула губы в трубочку. Улицы были пусты. Окна гасли – то одно, то другое.
– И зачем вам так далеко! – спросил Дима.
– Не ваше дело, – резко ответила она, но не ушла, лишь с ноги на ногу переступила в нерешительности. Ноги стройно светили на фоне черного отблескивающего асфальта. Она перехватила его взгляд, издевательски спросила:
– Нравится?
Дима поднял глаза. Ее очки отсверкивали, как ледышки.
– Да, – виновато ответил он и опять чуть развел руками: дескать, что ж тут поделаешь. Она скривилась. Он поспешно добавил: – Вы не думайте, это у меня профессиональное.
– Профессиональное заболевание – сифилис, – едко сказала она. – Кто-то из ваших великих в принципе не мог нарисовать женщины, если с ней не переспал?
Дима тяжко вздохнул.
– Потрясающая эрудиция. Вы, простите, из искусствоведов?
– Нет, – ответила она. – Я спешу.
Дима вскочил.
– Да, конечно, шеф, – сказал он энергично. – Простите, я отвлекся. Засмотрелся, – добавил он. – Это вон туда. Бежим?
Она взъерошила маленькой пятерней свою короткую прическу. Решительно отрубила:
– Бежим!
И зацокала рядом с Димой, глядя только вперед, держась прямо и строго, как в строю. Дима смирил шаги – поначалу он и впрямь побежал от избытка чувств.
– Вы действительно спешите?
Она помолчала, потом ответила ядовито:
– Если бы я хотела прогуляться в обнимку до ближайшей парадной, я бы прямо сказала.
Дима всплеснул руками.
– Бога ради, не надо прямо! Если вас не затруднит, молчите, я сам догадаюсь.
– Повремените, – отрубила она.
Они неслись.
Город здесь не походил на себя. Был просторнее, темнее, свежее, земля влажно дышала; напоенный теплым туманом воздух создавал ощущение сна. Казалось, ночь южная; казалось, тропическая; казалось, самая главная в жизни.
– Вечер такой чудесный, – сказал Дима. – Даже жалко спешить так… – он испуганно осекся. – Только не сочтите за намек…
Она только фыркнула.
– Вам не нравится? – печально спросил он.
– Это уже не столько вечер, сколько ночь, сухо сказала она. – А ночью надо спать. Или, еще лучше, работать. Меньше отвлекающих факторов.
– Ну да?! – изумился Дима. – А плеск невидимых в темноте волн? А прибрежный песок под кокосовыми пальмами, после дневной жары еще теплый, как человеческое тело? А звезды, наконец?
– Перестаньте паясничать. Взрослый же человек.
- - -
Люба установила детскую утварь в особый уголок, убрала столик будущего ребенка двумя горшками цветов и положила на спинку стула новое вышитое полотенце. В благодарность за верность к ней и к ее неизвестным детям Люба обняла Никиту, она поцеловала его в горло, прильнула к груди и долго согревалась близ любящего человека, зная, что больше ничего сделать нельзя. А Никита, опустив руки, скрывая свое сердце, молча стоял перед нею, потому что не хотел казаться сильным, будучи беспомощным.
В ту ночь Никита выспался рано, проснувшись немного позже полуночи. Он лежал долго в тишине и слушал звон часов в городе -- половина первого, час, половина второго: три раза по одному удару. На небе, за окном, началось смутное прозябание -- еще не рассвет, а только движение тьмы, медленное оголение пустого пространства, и все вещи в комнате и новая детская мебель тоже стали заметны, но после прожитой темной ночи они казались жалкими и утомленными, точно призывая к себе на помощь. Люба пошевелилась под одеялом и вздохнула: может быть, она тоже не спала. На всякий случай Никита замер и стал слушать. Однако больше Люба не шевелилась, она опять дышала ровно, и Никите нравилось, что Люба лежит около него живая, необходимая для его души и не помнящая во сне, что он, ее муж, существует. Лишь бы она была цела и счастлива, а Никите достаточно для жизни одного сознания про нее. Он задремал в покое, утешаясь сном близкого милого человека, и снова открыл глаза.
Люба осторожно, почти неслышно плакала. Она покрылась с головой и там мучилась одна, сдавливая свое горе, чтобы оно умерло беззвучно. Никита повернулся лицом к Любе и увидел, как она, жалобно свернувшись под одеялом, часто дышала и угнеталась. Никита молчал. Не всякое горе можно утешить; есть горе, которое кончается лишь после истощения сердца, в долгом забвении или в рассеянности среди текущих житейских забот.
На рассвете Люба утихла. Никита обождал время, затем приподнял конец одеяла и посмотрел в лицо жены. Она покойно спала, теплая, смирная, с осохшими слезами...
Никита встал, бесшумно оделся и ушел наружу. Слабое утро начиналось в мире, прохожий нищий шел с полной сумою посреди улицы. Никита отправился вослед этому человеку, чтобы иметь смысл идти куда-нибудь...
- - -
- Да, это надо выяснить наконец.
- Что же выяснять еще?.. Кажется, все уже кончено и все ясно.
- Э-э, - "ясно"! В том-то все и дело, что неясно, очень неясно, чудовищно, запутанно!.. Она его так же обнимала, как меня, она ему те же самые, - понимаете, - те же самые слова говорила, что и мне, так же целовала крепко, как меня!.. Какой ужас! Как это непонятно! Как это чудовищно страшно!.. Ведь мы с нею десять лет жили... как бы вам сказать... Должно быть, этого нельзя передать... "Жили десять лет", - ничего не говорит это вам, это не звучит никак, суетные слова, - совсем, как немой промычал... Десять лет! Лучшую часть жизни, самую смелую, самую умную... Боже мой!.. Когда Митя был болен, я у него сидел около кроватки... "Валя, ложись, спи, голубка, а я посижу..." И Валя ляжет... Никому не доверяла, - сиделке, няньке не доверяла, - только мне. Валя спит тут же, - как камень, бедная, - до того уставала!.. Митя в жару, - бог знает, какая именно болезнь, опасная или неопасная, - у детей маленьких этого не узнаешь сразу, - а я сижу... И совсем не чувствовал я, что это я сижу, а Валя спит, а Митя болен, - нет, это я и сидел, и болен был, и спал - разорвать меня на три части никак было нельзя, никакой силой... Так я тогда думал... Как меня разорвешь? Никак нельзя!.. Понимаете?.. Круть-верть, - можно оказалось - и вот ничего нет... Как же? как же?.. Как? Каким же это образом все случилось? Вот что нужно разобрать, а не "кончено"... Вы говорите "кончено" потому, что представить этого не можете, а для меня это не кончено... И как это может быть кончено?.. Валя умерла полгода назад... Митя - в сентябре, - значит уж два месяца, - как день один!.. И ничего не кончено... Только запуталось все...
Теперь все кругом стало однотонным, сероватым, и Алексей Иваныч в своей крылатке показался Павлику плотнее, резче и... как-то ближе, чем прежде. И с тоном превосходства в голосе, который невольно является у тех, кто выслушивает жалобы, Павлик сказал:
- Вам нужно все это забыть, а то... а то это, знаете ли, вредно...
- Забыть?.. Как забыть?..
- Просто не думать об этом... Взять и не думать.
- И... о чем же думать?.. Вы - мудрый человек, но этого не скажете. И забыть тут ничего нельзя... Перед смертью она написала мне небольшое письмо карандашом (она ведь лежала)... написала, чтобы я не заботился о ней и о ребенке, что она обойдется и без моих забот, - и это в то время, когда Илья ее ведь не принял, - вы понимаете? - когда ей совершенно не на что было жить... когда она приехала к сестре, честной труженице, конторщице, очень бедной... За что же такая ненависть ко мне? Вдруг - ненависть, и все время так... и теперь... Вы вот говорите: забудь, - я понимаю это, - однако она меня тоже не может забыть. Ею владеет ненависть - почему? Потому, что она сделала шаг неосторожный, рискованный - изменила мне... Но тот, с кем изменила, ради которого изменила, - он-то ее и не принял потом!.. Я говорил ей раньше это, предупреждал, предсказывал, что так именно и выйдет - и оказался прав... Вот этого именно она и не может мне простить, что я оказался прав, а не она. Вы понимаете? Вот в чем тут... Мы очень любили друг друга и потому очень боролись друг с другом... Но больше я ей, конечно, уступал... И когда уступишь, ей всегда кажется, что она права: этим она и держалась около меня... Женщины это больше всего любят: казаться правыми, когда кругом неправы, и в этом их слабость главнейшая... И вот - теперь... потушила!.. Что же это значит?
- Это вам померещилось.
- Галлюцинация, вы думаете?.. Однако же свечка потухла. И это не первое ведь и не последнее... Подобных вещей уж было достаточно много. Я вам расскажу, если хотите... Нет, эта женщина огромной жизненной силы и... злости. Она мне не доказала чего-то... мы с ней не доспорили до конца. Вот это!.. И ведь я же ей простил, но она этого не хочет, чтобы простил я! Вы понимаете? - больше всего именно этого она и не хочет!