Посвящения поэтам (окончание) |
Начало здесь
Борису Пастернаку
***
Пастернак не заехал к родителям.
Тщетно ждали они в тоске.
Лет двенадцать его не видели.
Так и умерли вдалеке.
«Здесь предел моего разумения», —
от Марины дошла хула.
А сама-то в каком затмении
дочь на смерть свою обрекла?
Гёте не попрощался с матерью —
душу «Фаусту» сберегал.
Бродский сына оставил маленьким,
устремясь к другим берегам.
Вы — особые, вы — отмечены.
Что вам дружество и родство?
Как же в этом нечеловеческом
уживается божество?
Классик щёлкнет цитатой по носу:
«Мал и мерзок не так, как мы».
Вы — стихия, вы выше кодексов,
выше совести и молвы.
Что мы смыслим с моралью куцею,
именуемые толпой?
Что поэту все конституции,
коль — запой или вечный бой?
Не стреножит поэта заповедь,
он — в полёте, певец, чудак...
Только что-то меня царапает.
Что-то в этом во всём не так...
О Пастернаке — в моих постах "Слагаются стихи навзрыд..." и
"Я один, всё тонет в фарисействе..."
Борису Поплавскому
В любой среде казался чужестранцем он,
Сошедшим со страниц Эдгара По, –
Поэт Руси из царства эмигрантского
С прививкою Верлена и Рембо.
Не сноб и не эстет в перчатках лаечных –
Дикарь, повеса, словом, низший класс...
Далёкой скрипкой в хоре балалаечном
Была его поэзия для нас.
Стихи являлись в вещих снах не раз ему,
Они росли как волны и трава –
Не подотчётны логике и разуму,
Вернувшиеся в музыку слова.
Бесчувствен к шуму славы, к звону денег ли,
Себе лишь сам и раб, и господин,
Из сотен монпарнасских современников
Он слышал эту музыку один.
Он знал, что мир оправдан только музыкой –
Мерилом всех поступков и утех.
Она была наградой и обузою,
Преградою того, чем был успех.
Высокое его косноязычие
Творило пир печали и тщеты:
Ничтожества античное величие,
Поэзию роскошной нищеты.
Росинкой мака сыт был, с неба манною –
Бродяга, шантрапа, опиоман...
Надтреснутой мелодией шарманочной
Сочился в мир стихов его дурман.
Он нёсся в ночь планетой беззаконною,
Сжигая за собою все мосты,
Сходя с ума в пространство заоконное
От скорости, свободы, пустоты.
Фантазия бредовою заразою
Язвила мозг. Он ею был ведом,
Рождая Аполлонов Безобразовых
И чёрных ослепительных мадонн.
Сквозь снежный сумрак мне мерцала тень его,
Кларнета пение, лиловый дым...
Как это полагается у гениев,
Он умер своевольно молодым.
В двадцатом он ушёл за море с Врангелем,
А в тридцать два – шагнул в ночную тьму...
Мир флагов, снега, дев, матросов, ангелов
Навек замолк. Но вопреки всему
Мелодией, вобравшей всю истерику
Души, преодолев её предел,
Домой с небес к единственному берегу
Он через смерть и время долетел.
О Борисе Поплавском — в моих постах "И писать до смерти без ответа..." и
«Роскошь нищеты и музыка неудачи».
Артюру Рембо
***
Родился в захолустном Шарлевиле.
Был в преисподней. Выходил в астрал.
Его боготворили и хулили.
Артюр Рембо. Бунтарь. Оригинал.
Как ненавидел он свою обитель,
лелея в мыслях ярое «долой!»
«Он будет гений, — прорицал учитель, —
да вот не знаю, добрый или злой».
В молитвах и трудах не видя прока,
поэзии грядущая звезда
предался вакханалии порока,
невинность тела рано обуздав.
Долой гнильё, рутину, дряхлость плоти!
Эпоха сдохла. Затхлый мир смердит.
Корабль взмыл в дрейфующем полёте.
Он обречён. Он должен победить!
Свою погибель возлюбив, как Бога,
презрев огни прибрежных маяков,
летел в знамёнах гнева и восторга,
куда хотел, теченьями влеком.
Неандерталец с голубиным взглядом,
в котором отражались небеса.
О, лишь у тех, кто видел пламя ада,
бывают так невинны голоса!
Как рассказать историю паденья
и забытья, алхимию словес,
ночные фантастические бденья,
трагедию несбывшихся чудес?..
Сполна оплачен Люциферов вексель.
Проиграно жестокое пари.
В глухой пустыне, в эфиопском пекле
ты к каторге себя приговорил.
Неприручённым и непримирённым
ушёл, ни мир, ни Бога не простив.
Где был корабль — плывут по морю брёвна...
О, как же сам себе ты отомстил!
Об Артюре Рембо — в моём посте «Проклятый поэт».
Борису Рыжему
Мир свердловской окраины.
Подворотни, кенты.
Было сердце изранено,
несмотря на понты.
Иудейская нация.
Мусора, кореши...
За блатной интонацией –
беззащитность души.
Не тюрьма, не котельная,
не в терновом венце,
но пугала смертельная
тень на юном лице.
Никакой совместимости –
лучше пропасть во ржи!
И не надо красивости,
вашей фальши и лжи.
Нет, не словочеркание, –
грусть, берёзка, ветла, –
было самосжигание,
так по-русски, дотла!
Что-то жаркое, жалкое
мне уснуть не даёт.
Скверы, арки и ангелы
помнят имя твоё.
От накликанной гибели –
до небесных верхов...
Я не знаю пронзительней
и больнее стихов.
Свалки, урки плечистые,
дым ночей воровских,
а над всем этим – чистая
литургия тоски.
Песнь разлуки и горести,
просветления пир...
И печальнее повести
не знавал и Шекспир.
Алкоголик, юродивый,
ну зачем, на фига?!.
Но осталась мелодия
на века, на века.
О Борисе Рыжем — в моих постах «Он умер, но мелодия осталась...» и
Владимиру Соколову
Какое блаженство читать Соколова!
Мне кажется, я поняла, как никто,
что слово бывает светло и лилово,
что в юности дождиком пахнет пальто.
То в жар погружаясь, то в холод знобящий,
смакую божественных строчек нектар
о том, что пластинка должна быть хрипящей,
что школ никаких — только совесть и дар...
Всё лучшее в мире даётся нам даром,
и мы принимаем бездумно, шутя,
и утро с его золотистым пожаром,
и листья, что, словно утраты, летят.
В волнении пальцы ломая до хруста,
я буду читать до утра, обомлев.
Забуду ль когда твоих девочек русых
и в ботиках снежных твоих королев?
И снова, как в детстве, обману поверю,
ещё ожидая чего-то в судьбе.
Ты Моцарт, маэстро, а я твой Сальери,
который отравлен любовью к тебе!
В сиренях твоих и акациях мокну,
с отчаяньем слушаю плач соловьёв,
и жизни чужие, как бабочки в окна,
стучатся и ломятся в сердце моё.
Тебе не пристало величье мессии,
ты просто поэт, и не скажешь полней.
Я знаю, что всё у тебя — о России,
но каждая строчка твоя — обо мне.
И это родство всё горчее и глубже,
как звук разорвавшейся в сердце струны.
Мне дорого, как ты застенчиво любишь,
и в этой любви мы с тобою равны.
Опять приниматься бумагу маракать,
с ночною звездой говорить до зари...
Когда заблужусь, потеряюсь во мраке —
я строки беру твои в поводыри.
Какое блаженство читать Соколова!
Как с ним вечера и рассветы тихи.
Как сладостна власть оголённого слова...
Неужто же всё это — только стихи?!
О Владимире Соколове — в моих постах «Тихий как океан» и
Фёдору Сологубу
***
Он ждал её. В окошко: "скоро ль?"–
Выглядывал на дню раз пять.
К обеду ставил два прибора
И простыни велел менять.
Вязанье с воткнутою спицей,
Тетради, книги, – всё, как в ту
Минуту, день, когда, как птица,
Она вспорхнула в высоту.
Когда ж Нева весною вскрылась
И тело, вмёрзшее меж льдин,
Нашли, когда ему открылось,
Что он воистину один,
Что никогда уж не разует
И не коснется этих губ,–
Не закричал, не обезумел,
А был спокоен Сологуб.
Застыло, как заледенело,
Его усталое лицо,
И на руку себе надел он
С любимой снятое кольцо.
Выл в голос ветер, отпевая...
Она, укутанная в шёлк,
В гробу лежала, как живая,
А он за гробом мёртвый шёл.
В своём миру далёком, дивном
Он затаился, тих и мал.
И никуда не выходил он,
И никого не принимал.
Когда ж минуло тридцать суток
Под тяжким бременем потерь,
И, опасаясь за рассудок
Поэта, застучали в дверь,
Увидели: свеча мерцала.
И цифры, цифры – счёту нет...
"А это – дифференциалы", –
Спокойно объяснил поэт.
О, не невротик, не фанатик,
С ума сошедший от тоски,
Поэт – он был же математик,
Ночами заполнял листки
Столбцами цифр, и, торжествуя,
Всё ж вычислил, что он не миф,
Что существует, существует
Тот свет, потусторонний мир!
И стал он появляться в свете,
Приветлив, ровен, как всегда.
Ведь то сам Бог ему ответил:
"Соединюсь ли с нею? – да!"
Решив важнейшую задачу,
Он снова жил, не видя дней.
И лишь стихи читал иначе,
Чем раньше, чем тогда, при ней...
Она ему являлась в нимбе.
Он ждал у бездны на краю,
Когда же он её обнимет
В раю, снегурочку свою.
Не ведая ни сном, ни духом,
Что знала лишь она сама:
Что в пропасть чёрную шагнула,
Любя другого без ума.
О Фёдоре Сологубе — в моём посте «Мечтатель, странный миру».
Владиславу Ходасевичу
Счастливый домик
Чулкова Анна, Анна Гренцион* -
задумчива, тиха, неприхотлива.
Ей был «Счастливый домик» посвящён.
И домик был действительно счастливым.
Она варила, шила дотемна,
фурункулы лечила и ласкала,
дрова рубила... Владека она
к тяжёлому труду не допускала.
Вся растворялась в этом дорогом,
поэте, муже, гении, вожатом...
Они мышей кормили пирогом -
такие были славные мышата.
«Счастливый домик» - исповедь и гимн
тому, что им казалось вечным летом.
Смятение, раздвоенность, трагизм -
всё отступало перед этим светом.
Он так любил, глядясь в её черты,
и профилем её любуясь чистым,
когда она с улыбкой доброты
склонялась над иглою и батистом.
Очаг, уют, гармония родства.
Потребность в мирной жизни, тихом счастье...
Но вновь неприручённые слова
стучатся в грудь и рвут её на части.
Оно явилось, вихрем воздымя -
богиня, Муза, новое светило...
И всё, что было связано двумя -
одна легко и просто распустила.
И он бежал, как трус, не объяснясь,
презрев обитель комнатного рая,
туда, где будет падать мордой в грязь,
кричать и биться в корчах, умирая.
И не Вергилий за плечами, нет, -
он в зеркале её порою видел:
усталую и бледную, как снег,
застывшую в непонятой обиде.
Она глядит куда-то между строк
и рукопись его, как руку, гладит.
И всё печёт свой яблочный пирог...
А вдруг приедет ненаглядный Владик?
Он в лире мировой оставит след
и в европейской ночи канет в бозе.
А Анна замерла под вспышкой лет,
навек оставшись в этой светлой позе.
*Анна Гренцион - вторая жена Ходасевича.
О В. Ходасевиче — в моих эссе "Прорезываться начал дух...", «Счастливый домик» и
Марине Цветаевой
Ты была буревестной и горевестной,
Обезуме-безудержной и неуместной.
Твои песни и плачи росли не из сора –
Из вселенского хаоса, моря, простора!
В эмпиреях парящей, палящей, природной,
Просторечьем речей – плоть от плоти народной,
Ты в отечестве, не признававшем пророка,
Обитала отшельницей, подданной рока.
Ты писала отчаянно и бесполезно
По любимому адресу: в прорву и бездну.
Я люблю твою душу, души в ней не чаю.
Я сквозь годы сквозь слёзы тебе отвечаю.
***
«Всю жизнь напролёт пролюбила не тех», –
Мне слышится вздох её грешный.
Что делать с тоской безутешных утех,
С сердечной зияющей брешью?
Что делать с расплатой по вечным счетам,
С ознобом нездешнего тела?
Любила не тех, и не так, и не там...
Иначе она не умела.
У гения кодекс иной и устав.
Он золото видит в отбросах.
Любить... Но кого же? – мы спросим, устав.
Пред ней не стояло вопросов.
Ей жар безответный в веках не избыть.
Любой Гулливер с нею – хлюпик.
О, если бы так научиться любить!
С тех пор так никто уж не любит...
О Марине Цветаевой — в моих постах "Жизнь и смерть давно беру в кавычки..." и
«Марина Цветаева и её адресаты», а также в поэме «Марина Цветаева и её адресаты».
Сергею Чудакову
Алкаш, библиотечный вор,
мошенник — поискать по свету,
наркоделец и сутенёр,
но был он гением при этом.
И хоть прошёл за кургом круг
этапы жизни самой скотской,
его воспел великий друг
и антипод Иосиф Бродский.
Знаток культуры мировой,
тусовок светских завсегдатай...
Но не осталось от него
ни фото, ни последней даты.
Один литературовед
собрал, что было, по крупицам:
пивнушка... в ёлочках паркет...
тюрьма... психушка... царство шприца...
Его бесцветное пальто,
плывущее куда-то в Лету...
Его стихов не знал никто.
И всё-таки он был Поэтом!
Не положительный герой?
Капризна Муза, как и слава.
В её избранниках порой
не Иисусы, а Вараввы.
Она не низвергает дно,
не презирает низких истин
и всё прощает за одно:
талант, когда он бескорыстен.
Поэт и воля — заодно,
пути их неисповедимы.
Однажды сиганул в окно
аж со скамейки подсудимых!
Ищи-свищи, куда исчез,
какая приютила хата...
А через годы этот бес
всплывает педагогом МХАТа!
Ловчил, обманывал судьбу,
но всё ж конец изведал горький:
не похоронен был в гробу,
а растворили на помойке.
Читаю Чудакова я
и строк постыдных не смываю...
Теперь лишь Бог ему судья.
Литература мировая.
О Сергее Чудакове — в моём посте «Неизвестный гений».
Марии Шкапской
***
Как писала Мария Шкапская!
И откуда взялось такое?!
Что-то плотское, чисто бабское,
изболевшееся, людское...
Не узнавшая счастья женщина,
с детства мыкалась, стиснув зубы.
Дома — полная достоевщина:
мать недвижна, отец безумен...
Не страшась никакого жупела, -
ни помоек, ни катафалка -
в сумасшедших домах дежурила,
собирала тряпьё на свалках.
И в словесность влилась бездонную
не каким-то путём окольным -
на кресте распятой мадонною,
со своею тоской и болью.
И писала о детских саванах,
колыбельках пустых, абортах -
но такими словами кровавыми -
как Господь не восстал из мёртвых?!
Всех грехов земных искуплением
как измучено её сердце!
И в гробу с паровым отоплением
нипочём ему не согреться.
Не боюсь о стихи пораниться.
Чем горчее строка — тем слаще.
«Я в поэзии — только странница.
И поэт я — ненастоящий». -
Так писала Мария Шкапская,
но не ведала своей силы.
Вот читаю — и слёзы капают.
А душа говорит: спасибо.
О Марии Шкапской — в моём посте «Неживое моё дитя...»
Переход на ЖЖ: http://nmkravchenko.livejournal.com/214917.html
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |