Оригинал взят в
Есть люди, которых я даже за глаза с трудом могу назвать по имени, только по имени-отчеству. Просто из любви и уважения. 18 мая 1957 года родился Виталий Олегович Кальпиди. Человек, который не только создаёт новые миры, но время от времени встряхивает нам известный.

* * *
Я совру при встрече с мёртвым
человеком под землёй,
что он ласковый и твёрдый,
а не жидкий и густой.
Я совру ему, что люди
наверху опять живут,
волокнистый варят студень
и колючий снег жуют,
что они не рукосуи,
что смеются от души,
что детей себе рисуют,
настрогав карандаши,
что вчера они по пьяни
разболтали невзначай:
завтра инопланетяне
под землёй достроят рай,
что не мёртвые виновны,
а живые – без греха
и что рыбы теплокровны,
коль кипит от них уха.
Во-вторых, скажу, что стервы
эти женщины с земли,
потому что мы, во-первых,
разлюбить их не смогли.
Я скажу, что воскрешенье
не враньё, а смертный грех,
как природное явленье
обязательно для всех,
что воскреснем со слезами,
не почуяв сгоряча,
как земля течёт над нами,
наши щёки щекоча.
Римейк. TRISTIA (О. Мандельштам)
Я научил щенка сосать мизинец,
и сладкой псинкой пахнет наша жизнь.
Как не назвать себя еманжелинец,
когда вокруг такой Еманжелинск.
Здесь над рекой в многоэтажной позе,
пока не наступает время гроз,
висит в неописуемом наркозе
сверкающее здание стрекоз.
Тут нет любви, но есть её приметы:
примятая неправильно трава
и мятный запах вкусной сигареты,
подброшенный траве позавчера.
Тут увлеченье старостью доходит
до фанатизма, и наоборот.
Тут что-то деньги делают в народе,
купив себе для этого народ.
Тут слишком широко глаза у бога
расставлены (почти как у щеглят),
поэтому на нас он смотрит сбоку
и боком нам выходит этот взгляд.
Тут женщины изобретают кошек,
пока мужчины пестуют собак,
и нимбы из кровососущих мошек
над ними чуть рассеивают мрак.
Тут понаслышке знают скороспелки,
готовые вот-вот заматереть,
что пуповины отгрызают белки,
раскосые, наверное, как смерть.
Тут прилетают демоны ночные
и, втайне соревнуясь, кто скорей,
зализывают ямки теменные
младенцам, превращая их в людей.
Здесь, коль мужья во сне изменят позу
на подходящую, то жёны тут как тут
заранее наплаканные слёзы
в глазницы спящим до краёв нальют.
И сны мужчин всплывают на поверхность
и образуют разноцветный лёд,
в котором может отразиться верность,
конечно, если не наоборот.
Деревья здесь сколочены из елей
(но иногда их делают из лип),
и метят территорию метели,
и снег скрипит, переходя на хрип.
Здесь расставанье – целая наука,
тем более что прямо надо мной
гнездо скрепляет ласточка-разлука
своей не отвратительной слюной.
Тут на людей совсем не смотрят птицы,
но по привычке всё ещё кричат,
тут сладко спят серийные убийцы,
которых так и не разоблачат.
Тут батюшка молоденький с амвона,
как песенки, поёт свои псалмы,
и девушки гуляют вдоль газона
по тротуару из гнилой сосны.
РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ВИРШИ
Смотрите: женщине за сорок
настолько, что под пятьдесят.
И в ванной у неё засоры.
И груди у неё висят.
Она измучена мечтами
и тупо в шесть часов утра
сидит на кухне меж котами,
которым завтракать пора.
Её блудливые морщины
мерцают возле глаз и губ.
Её недолюбил мужчина,
доев её невкусный суп
давным-давно, уже лет восемь
почти, наверное, тому
(тогда вокруг стояла осень
толпой, а не по одному).
Она в постель берёт котёнка,
он ей царапает живот.
Её любимого ребёнка
зовут двенадцатый аборт.
Зимой, когда, под горло по́льты
шарфа́ми подвязав, мужи́
гуляют с отпрысками по́ льду,
не чая в них своей души,
она, успев поненавидеть
галдящих под её окном,
опять "Ресницы" В. Кальпиди
распахивает перед сном, –
трещит и густо сыплет крошки
из переплёта старый клей,
а к ней на грудь ложатся кошки,
но не становится теплей.
И сновидения, как птицы,
клюют постельное бельё,
наперебой спеша присниться,
чтоб наглядеться на неё.
Она, как вы, была бессмертна,
пока не родилась сюда,
где ветки срезанного ветра
несёт съедобная вода,
где круг объятий рукопашных
не может разорвать никто,
где богу богом быть не страшно,
а отвратительно легко,
где храмы, как бензоколонки,
качают литрами елей,
где старшие – всегда обломки
своих разрушенных детей,
где жён хватают за запястья
и тащат ласково домой,
чтоб лица им овчарки счастья
забрызгали своей слюной.
* * *
Не разбивай шестидесятилетним
мужчинам их хрустальные сердца.
Их горла перехлёстнуты, как плетью,
рубцом от обручального кольца.
Играя кастаньетами коленей,
они гуляют на своих двоих,
так медленно отбрасывая тени,
что тень, скорей, отбрасывает их.
Давно деторожденья детонатор
над ними не употребляет власть.
Им остаётся лишь взрываться матом
на девок, менструирующих всласть.
Когда они во сне сучат ногами,
над ними смерть склоняется, как мать,
а кожа пигментирует в пергамент,
где даже буквы можно разобрать.
И родинки, как муравьи в атаку,
ползут по их прогнувшимся плечам,
чтоб в позу операбельного рака
поставить на съедение врачам.
И, на морфине продержавшись сутки,
они отходят (чаще – насовсем),
обняв трофей остекленевшей утки,
наполовину полной чёрт-те чем.
Над ними ливень профессионально
фехтует заострённою водой
с опальной (выражаясь фигурально)
фигурно опадающей листвой.
Отверженным моим единоверцам,
смотрителям подземных эмпирей,
не знаю, кто, но не разбей им сердца,
не знаю, почему, но не разбей...
* * *
Гигантская падаль восхода
неопровержима зимой.
Природа подобного рода
подробно описана мной.
За кровопусканием вишен
скрывается свой трибунал.
Я думал про это, я слышал,
я мелко и часто читал,
что лес – долгострой вавилонский,
а свет – поседевшая тьма,
и волос не женский, а конский
доводит мужчин до ума.
Занудно, как рифмами Дельвиг,
из мусора русской души
шуршит насекомое денег
(пока ещё только шуршит).
Но с севера дует
спикинглиш,
и Гидрометцентр орёт,
народ посылая на идиш,
и прётся на идиш народ.
Из фото-своих-аппаратов
цифруем Россию с плеча,
и птички влетают в Саратов,
а в серый Саранск – саранча.
Пока отморозки в причёсках
по-русски за обе щеки́
с руки уплетают кремлёвской,
коль это им сходит с руки,
мой Саша, который Ульянов
(не Вова, картавый юрист),
из рая казнённых смутьянов
плюётся презрительно вниз.
И снег начинается грязный
в паху у венозной весны
и жидкостью однообразной
течёт на посёлки страны,
где свой изумительный дактиль
сквозь телепомехи небес
И. Бродский, наш верный предатель,
читает раскаянья без;
где жизни устойчивый вирус
даёт положительный тест,
чей плюс – перечёркнутый минус,
на плюсе поставивший крест;
где сердце стучит однобоко,
где птицы летят на отстрел.
где Вова, который Набоков,
как пе́репел, всех перепе́л.
* * *
Последний свой вечер беспечно
Создатель кружил по земле,
Он даже не выдумал плечи
и узкую бровь стрекозе.
Он так поспешил прекратиться,
что, всё перепутав, на ель
наклеил густые ресницы
от птицы по имени шмель.
Хомяк, надуваясь щекою,
качался, как старый мулла,
да дятел долбился башкою
в пустую молитву дупла.
Скакала, не двигаясь с места,
уральская зебра берёз
туда, где и дятлу известно,
что это она не всерьёз.
Свистел нарисованный ветер
внутри пластилиновых скал
за то, что на свете, на свете
Бог был, а потом перестал.
По струям дождя вертикально
на нерест в небесный простор
плотва поднималась нахально
со дна антикварных озёр.
Пока исковерканный клевер
смотрел на коров изнутри,
на несуществующий север
они проплывали в пыли.
Гудели приборы природы,
шуршали архивы листвы,
и целое небо свободы
стыдилось своей пустоты.
И, будучи чудом, страданье,
не тратя особенно сил,
глумилось внутри мирозданья
над тем, кто его сотворил.
А сбоку припёку ветшали
двуногие люди любви
и с собственной кровью играли,
пуская по ней корабли.
Животные кушали много.
Еда проходила насквозь.
И медленно не было бога,
и молниеносно жилось.
(с) В.О. Кальпиди