Давно уже я не задумываюсь над тем, что и как было. Это осталось там, в тягучем и липком воздухе весны... Он прилипал к джинсам, к кедам, турбулентными завихрениями накрывал меня свой сетью, больше похожей на ватное одеяло, и тянул назад и вниз, в темную сырость отчаянного одиночества, от которого нет лекарства и нет спасения... Это осталось там, в горячей пурпурной воде, от которой к потолку поднимался густой соленый пар, удивленном осознании, что вода движется в раковине по часовой стрелке, от телефонного звонка, проникающего в уши как сквозь вату... Это осталось в недоношенном солнце, которое пыталось греть и не могло, а только светило как очень уставшая одинокая лампочка под потолком... Это осталось в гордо-одиноком пребывании на Киевском Мосту, в моем любимом месте, почти прямо над водой. Всегда, всегда, всегда, в любую погоду и время суток, когда положено быть солнцу, оно там было. Несмотря на то, что в остальном городе гадкая дождливая морось под защитой обожравшихся смога туч... Это осталось в душном зале маленького кинотеатра, под молчаливые субтитры к фильму Горо Миядзаки, в слезах в темноте, в зажатых ладошкой губах, чтобы звуки слез не прорвались наружу и не стали всеобщим достоянием. В понимании неизбежности своей глупости и осознания того, что я не боюсь прожить свой единственный раз. Я боюсь прожить его так, чтобы потом, там, где-то за радугой, может быть, в обличье Тоторо, таращась на зонтик, или в бронекостюме Евы01, обрастая нервными волокнами, пожалеть об этом... Это осталось в утреннем зябком тумане, который кружится рваным грязным кружевом под ногами и вокруг ног, когда Киевский мост еще совсем-совсем пуст, а в магазинах у метро нет очереди за Ягуаром и сигаретами... Это осталось в голубом и сладком сигаретном дыме тлеющего Данхилла, голубом на фоне раннеутреннего серого неба над Москвой-рекой, и сладком от Ягуара, который он вобрал, пока бежал из легких наружу, через заполненные слабоалкогольной приторной сладостью рот и губы... Это осталось в шестерочных тоннелях и свежих проколах, которые кровоточили от попытки улыбаться и немного говорить. От тоннелей остались стянувшиеся дырки, похожие на резаные шрамы, и поднятый на пару левелов болевой порог. Заработала экспириенс и получила левел-ап, как сказала бы Аня, любительница пирсинга, Гоблина и эльфов. Это осталось в судорожных мыслях ночью на лестничной клетке, когда четко осозналось - что ошибка - вот она, подойти бы и задушить суку, пока не спряталась! Только вот тотально глупа она, отчего слабоисправима, наверное. И настолько аморфна, во всей своей сучей глупости, что неубиваема. Настолько, что скулы сводит от рвущих внутренности криков, а сигарета в побелевших пальцах прыгает и дрожит, рисуя огненной точкой во тьме изломанную линию моего личного электрокардиографа... Все это осталось. Там. Навсегда.