Воскресенье, 06 Декабря 2009 г. 23:05
+ в цитатник
For nation shall rise against nation, and kingdom against kingdom: and there shall be famines, and pestilences, and earthquakes, in divers places.
Matthew, 24:7 ибо восстанет народ на народ, и царство на царство; и будут глады, моры и землетрясения по местам
All these are the beginning of sorrows.
Matthew, 24:8 всё же это — начало печалей
Whoever does not love does not know God, because God is love.
John, 4:8 кто не любит, тот не знает Бога, потому что Бог есть любовь
Because of the increase of wickedness, the love of most will grow cold.
Matthew, 24:12 И поскольку умножится беззаконие, во многих охладеет любовь
у меня будет христианская группа, е!
Не то чтобы я верю во что-то, просто все это представляется мне изумительной историей, полной любви, жертвенности и мазохизма. И я не променяла бы христианство на любую другую религию. И заходя в церковь, мне нравится смотреть, как искренне молятся дети, и на юнцов, взволнованных распятым и обнаженным Иисусом.
Меня мутило от вожделения; крохотная комната выворачивала свои стены. Сердце билось везде одновременно, и никогда, даже в самых непристойных эпизодах – никогда. И белая маечка его, треугольные коленки волновали ум. Меблированные углы на восьмой линии, стул полетел в стену, привет, мое безумие. Я не собиралась там поселиться во избежания рецидива моей нервной боолезни. Но сейчас, похоже, уже все пропало. Ночь плясала какие-то дикие танцы. Бух, бух – стучание в груди. Каждую деталь беспокойного вечера, как то: сползающий с щиколотки носочек, мокрая шея с пушком, вопросы в лоб, эротизм соглядатайства, не забыть, не забыть. Мы решили смотреть фильмы. О давай останемся наедине и сделай мне больно. Щелчок выключателя и мистерии как не бывало, зеленоватый свет в лицо, в озорство глаз. Обнять за шею, хрупкую, хрустальную, впиться зубами и пьянеть. И все как едкая пародия на самый эротический сон: невыносимо лежать рядом и – не трожь, не трожь! Ууу… Родинка на плече, какая прелесть. Разметать копну волос, кувырком – на пол броситься. И вот он сзади робко касается талии – ну сюда иди, садись и сиди. В темноте прихожей схватит и давай щекотать. Поцелуй меня в губы. На прощание кивок головы и прошло все. Ойё. Полная трепета и боли ночь. Вопросы в лоб. «А почему у меня руки такие тонкие?» Они дивные, дивные, дивные.
Унылый московский вечер уже распростался над парком, уезжаю, пора, как же это мне ему сказать. И вмсто этого губы непослушные говорят люблю, смотреть, как он, стиснув зубы, боится спрашивать и глядеть на часы. Поправлять платок, украдкой глядя, как он ломается и жмется. И стоим друг напротив друга и вот вечер нам не вечер – все отравлено музыкой расставанья, пошленьким ресторанным вальсом. И память тщетно пытается стереть то-то общее, как-то хоть убедить себя, что все – пустое, детское, и он сжимает губы и закрывает глаза. И вроде как я плакала, когда это впервые с нами случилось и только потом осознала, что это за счастье. Таня, Танечка. Опускаю глаза, будто забыла что и вдруг вспомнила: «люблю». Какое тихое и неуместное слово. Как он крепко сжимает мою руку, охровое небо, окрашенное огнями магистрали – только сегодня такое низкое, давящее. Что же делать-то, смотря, как его лицо медленно превращается в маску и темнота за окном начинает отражать красное, дурное, зареванное лицо.
С лицом серафима, Луи Гаррель – глоток пьянящего савойского солнца, ребенок богатых родителей, избалованный дорогими штучками и рафинадом коктейлей. Когда я в детстве читала Библию, мне он всегда являлся Иовом; и не потому что я верила – просто это очень красивая история. Таких красит сломанный нос и истерическая акцентуация, и слезы, и дворовые драмы – с пышной свадьбой, рыжей невестой и невидящими, залитыми потом глазами. Он так прекрасен, он так прекрасен. А я соблюдаю диету для мозга, с тех пор, как заметила за собой эту ананкастичность; и приходится доказывать себя, как теорему. Нельзя мне теперь считать пассажиров в салоне, складывать в уме столбиком, гадать пасьянсом, доводить действия до трех, и много чего. И самое – нельзя влюбляться, потому что потом – одно и тоже, я знаю, только ритм, шум дождя.
В автобусе встретила отца.Ох, папа, ты помнишь, как дрался с тролейбусом и приходил весь в крови. А ещё как ты упал в лужу, и паспорт твой был похож на прошедший всю войну документ. А ещё как несколько ночей подряд приходилось мне переступать твое пьяное тело. Или с тактикой матёрого дрессировщика выманивать у тебя молоток во избежание попадания его в монитор. Или как когда мы пили, ты присаживался и просил налить. Ужасное время. А помнишь, ты случайно раздавил нашего котенка насмерть. От тебя мне в наследство эта беспечная жизнерадостность, это думание лишь только о сейчас. Ох, я хотела сказать, как я люблю тебя, папочка.
Странное дело: я буду набирать вес и стремительно его сбрасывать; отпускать косы и стричься под мальчика; одевать пиджаки и черные ботинки, сменять их девчачьими бусами; готовить карри и переставать есть мясо; ночевать в хилтоне и в парадке, рассекать питерский дождь и мечтать уехать в Москву. А любовь никуда не денется, и я запомню тебя все тем же угрюмым двадцатилетним мальчиком, ссутулившимся над книгами, могущим по полночи рассказывать о Платоне. Я буду вспоминать всю эту музыку на кассетах: Pet Shop Boys, Gipsy Kings и Ника Кейва в красивой амарантовой обложке; и для меня всегда будет ноябрь с терракотой луж и горчичными листьями, и туманами. Мои книги будут расходиться тиражами, а я – растить детей, все так и будет, пусть мы никогда не увидимся. Но вот вернуться в Россию, коснется шелк дождя иссохшего лица – и снова бпадать, бесшумно, элегантно. Я верю в предопределение, в фатальность исхода, в знаки, наконец, в то, что бессонная ночь перед встречей больше, чем просто ночь. В ней – мольбы от неотвратимого, в ней смерть. Но полно паясничать. Я уже знаю, почему Мартын Эдельвейс совершил подвиг. Героя нельзя заточать в рамках, делая его клерком, нельзя дать ему подругу, объяснив что это любовь, тысячу фунтов годового дохода и красивую спортивную машину. Именно поэтому ты мне и понравился с твоим желанием бежать всего этого. Что в тебе? Обаяние риска, жженая умбра прядей, мечтать… Тебе, как раньше говаривали, чахотка или Сибирь. Такие долго не живут, отцветая маковым ядовито-алым пламенем, пропадая в забвении тишины. Но вот вернуться в Россию по приглашению на отсечение головы, узнать, что ты сменил адрес, возраст, оставить под ковриком у двери несколько глянцевитых голубых открыток. Но и тогда никуда не денется это.