...а конкретно - "Шутиху"...
Дочитал...
Как всегда - впечатлен.
Как всегда - слегка смешно и немного грустно.
***
...дудочки джинсов тесно обтягивали тощую лапшу его ног. Левая штанина была синей, правая — желтой, и обе были ядовиты.
Конечно же, в сакраментальном месте схождения штанин болтался гульфик. Чудовищный. Невообразимый. Шелковый, с драконом.
...бейсболка с козырьком, длинным, как сериал “Улица красных фонарей”, звенела бубенцами. Эти языкатые звонари просто кишмя кишели: на козырьке, на отогнутых “ушах”, выкрашенных анилином, в металлизированных клапанах; самый подлый бубенец затесался в надпись “Аллюр Два Нуля”, сделанную на лбу неким импрессионистом, работавшим на движке Ван Гога.
Обувью служили кеды с загнутыми носами, похожие на мутантов-пеликанов. Кеды были драные. Зато больше нужного на два размера. Неприятно гибкий торс обтягивала майка с глубоким декольте. Материалом для майки служил лазоревый брезент. Три амулета, обвив шею удавками шнуров, украшали безволосую грудь: муляж отрезанного пальца, мешочек с чем-то рыхлым даже на первый взгляд и египетский треугольник с глазом. Глаз моргал и слезился.
Все, что не скрывали майка, джинсы и фенечки, могло служить рекламой экстремал-салона “Tattoo”.
Глядя с лестницы на чудовище, стоявшее рядом с Настей, Галина Борисовна отчетливо выяснила, что это не смешно. Совсем. И что она — никудышная мать. Честно говоря, мы, Лица Третьи, закаленные, тоже едва не стали заикаться.
— Привет, мамочка! — сказала Настя.
— Привет, мамочка! — сказало чудовище.
— Да, — сказала мамочка; потом задумалась, зачем она это сказала и в каком смысле. Но шут, кажется, все постиг сразу: расцвел майским жасмином, походкой наглеца-заики скользнул вперед, снимая на ходу бейсболку и раскланиваясь с немым мальчишником, что называется, вдребезги. Со спины он выглядел еще отвратительней. Настя шла следом: “Привет, папа! Здрасте, дядя Зяма! Лилит Серафимовна, вы чудесно выглядите!..” Неотрывно глядя на дочь — любой взгляд на шута вызывал содрогание! — Галина Борисовна пыталась понять: что произошло с Настькой за истекшие дни? Ребенок был другим. Непривычным. Незнакомым. Изменения, не названные по имени, безымянные чудеса, — они рождали страх. Иная пластика. Иное поведение. Чужое выражение лица. Раньше дочь непременно отхлебнула бы из Зяминого бокала, зная, что Кантор брезглив до судорог; напомнила бы толстухе Лилит про особенности спаривания гиппопотамов; чмокнула бы отца в нежно-розовую плешь, разлохматив три лакированные пряди, коими Гарик тщательно маскировал прогалину в былых кудрях.
Умостившись прямо на полу, близ столика с фруктами, шут скрестил ноги способом, рождавшим ассоциации с кукишем, и прикинулся мебелью.
Настя села в кресло рядом.
— Галчонок, иди к нам! — выдохнул счастливый отец, борясь с подступившим к горлу катарсисом. Кадык на его тощей шее ходил ходуном. — У нас весело...
— Да, — еще раз сказала Галина Борисовна, ощутив на языке медный привкус безумия. — Я. К вам. У вас, значит. Весело у вас...
Она вдруг замолчала, спинным мозгом чуя: мерзкий урод рядом с дочерью сейчас что-то сморозит. Прямо сейчас. Что-то вульгарное. Ужасное. Непристойное. Такое, что будет долго ворочаться в селезенке, наполняя тело ватной слабостью. Обязательно сморозит. Вот он уже открыл рот. Вот привстал. Облизнулся, качая во взгляде пакостную ухмылочку. Похоже, чувства хозяйки передались собранию: дрогнули щеки, в спинах объявился нервический надрыв, глаза сверкнули рыжиной предчувствия скандала.
Шут положил в рот ломтик сушеной папайи.
Закрыл хлебало.
И принялся меланхолично жевать.
Смешок сорвался с губ Настьки, щелкнув спусковым крючком. Все разом оживились, загомонили, пряча за наигрышем остатки растерянности. “Помните, у Бродского? — спросил Зяма, возвращая вечеру первородное содержание. — Это ничтожество (вы знаете, о ком я!) обожает Бродского. Особенно, как любой внутренний изгой, оно любит “Письма римскому другу”. Помните, да?”
“Помним, помним! — зачирикали девочки. — Зямочка, просим! Молим о зачтении вслух! В вас таится дар декламатора!”
Зяма напрягся, багровея. Память сопротивлялась, кряхтела и отдавала трудовым потом; “зачесть” пришлось с середины:
Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
Разыщу большой кувшин, воды налью им...
Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
Неужели до сих пор еще воюем?
Дожевав папайю, шут наклонился к взявшему паузу Зяме. У чудовища был тихий, но очень внятный голос:
Был в борделе. Думал, со смеху не встанет.
Дом терпимости эпохи Интернета:
Тот к гетере, этот к гейше иль к путане...
Заказал простую блядь — сказали, нету.
Тишина вернулась на круги своя. Дождь за окном нервно постукивал пальцами о подоконник: значит, так? значит, так?! значит, так, и только так!.. В лице Зиновия Кантора, поэта и мизантропа, происходили значительные перемены. Там дули ветры. Там большие рыбы ходили в пучине кругами, рождая цунами. Там разреженный воздух стратосферы мешал дышать. И суть этих перемен, этих движений природы была столь же загадочна для Галины Борисовны, как и смысл изменений в дочери, которая, улыбаясь светло и искренне, молчала, как все, и, как все, следила за удивительной дуэлью поэта и шута, мало-помалу забывая, кто здесь шут, кто — поэт и нет ли в комнате еще кого-то, невидимого для собравшихся.
Ветры в лице Зямы ударили в щит неба, путая начало с продолжением:
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
Чем наряда перемены у подруги...
Приезжай, попьем вина, закусим хлебом
Или сливами. Расскажешь мне известья...
Он сбился, вспоминая. Шут подмигнул Зяме. Перевернул дурацкую бейсболку козырьком назад: жест вызвал ассоциацию с пьяницей-ухарем, когда тот в запале спора или пляски бьет шапкой оземь.
Растянулся лягушачий рот:
Нынче холодно, и в доме плохо топят,
Только водкой и спасаешься, однако.
Я не знаю, Костя, как у вас в Европе,
А у нас в Европе мерзнешь, как собака.
Приезжай, накатим спирту без закуски
И почувствуем себя богаче Креза —
Если выпало евреям пить по-русски,
То плевать уже, крещен или обрезан...
Рыбы в пучине Зяминого лица двинулись к поверхности. Страшные громады, они шли без цели, без смысла, если только смысл этот не был известен им одним. Галина Борисовна еще подумала, что впервые видит нелепого Зяму таким и что ей слегка жутковато от тихого, веселого удовольствия в глазах дочери.
Толстый, вечно обиженный человек упрямо продолжил, словно ждал самого важного ответа в своей жизни:
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
Долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
Там немного, но на похороны хватит...
И ответ пришел:
Поживем еще. А там и врезать дуба
Будет, в сущности, не жалко. Может статься,
Жизнь отвалит неожиданно и грубо, —
Все приятнее, чем гнить вонючим старцем.
Сядем где-то между Стиксом и Коцитом,
На газетке сало, хлеб, бутылка водки,
И помянем тех, кто живы: мол, не ссы там!
Все здесь будем. Обживемся, вышлем фотки...
***
...Забыв спросонья глянуть на мониторы внешних видеокамер, Галина Борисовна решительно, но опрометчиво распахнула дверь. От резкого движения, всколыхнувшего Мировой Эфир и вызвавшего спонтанную дефрагментацию колец Сатурна, расползлась гнилой парусиной ткань пространственно-временного континуума. Правда, связь времен распалась без особой уверенности, смешивая настоящее с будущим в некий футуристический коктейль, что в переводе с диалекта уроженцев Лямбды Уэлльса, ежели кто не знает, означает “петушиный хвост”.
Именно он и получился. Просим любить и не жаловаться.
Окинув взглядом воздвигшуюся на пороге троицу, Шаповал безошибочно определила в них квазигуманоидов.
Базовый тип “Homo Sapiens”, хотя насчет “Sapiens” имелись сомнения. Мнемоимпульс привычно активировал вживленный в мозжечок чип-коммуникатор, сбрасывая в альтер эго хозяйки файл “Универсального определителя рас Галактики”. Замелькали лица, морды, рожи, хари, образины, — пока анализатор не создал набор голопроекций, соответствующий организмам на пороге.
Изрядно поношенная особь мужского пола являлась аборигеном Сквабблера-2. Ошибка исключалась: трифокальные очки из рога реликтового гомункул-лося, дужка скреплена изолентой, двубортный скафандр прожжен на локтях, штиблеты с магнитными подошвами Сорочаевской фабрики “Масс-взуття”. Нездоровый цвет эпидермиса и складчатость холки делали сквабблерянина похожим на бульдога-мутанта из лабораторий злого доктора Павлова.
Бурно-рыжая молодящаяся самка в кожанке из шкуры псевдолошамота (это в июльскую-то жару!) принадлежала к секте коммуно-эсэсэрок с Феминиста Ясна-Сокола. Это подтверждали папироса в прокуренных протезах и значок на лацкане, где красовался Ясен-Сокол в детстве.
Ультрафиолет седин третьей особи в сочетании с флюоресцентным макияжем, а также огнь во взоре выдавали в ней песчаную демократицу с Вольного Радикала, астероида-бастарда из Хвоста Скорпиона.
“Пускать в жилой модуль нецелесообразно! Пускать в жилой модуль...” — предупреждающе завыл чип в мозжечке.
— Счастья в борьбе, — вежливо поздоровался сквабблерянин. — Простите, вы — Настина мама?
Отрицать очевидное не имело смысла.
— В таком случае мы — к вам. Обсудить поведение вашей дочери.
Мрачная идиома “проведена разъяснительная беседа” всплыла в памяти без всякой помощи чипа. В прихожей запахло равенством, братством и трибуналом.
Сквабблерянин элегантно шаркнул штиблетой:
— Берлович, Потап Алибекович. Потомственный инвалид, капитан-командор домкома. Переулок Ухогорлоно-сиков, улей 62-й.
- Прасковья Рюриковна, — величественно буркнула де-мократица.
- Л. Ярая, — коммуно-эсэсэрка пыхнула ядовитым дымом.
- Чем обязана?
— Мне неприятно быть дурным вестником, но общественность, знаете ли, вопиет! И в нашем лице вынуждена довести до вашего сведения, что поведение Анастасии перешло всяческие!
— Разумеется, мы свято чтим свободу личности и прочие завоевания, но ваша дочь, смею доложить, пользуется ими не по назначению, — не замедлила поддержать коллегу Прасковья Рюриковна, по-птичьи кося на хозяйку то одним, то другим глазом. Глаза были разного цвета: желтый и синий.
Лязг речевого аппарата коммуно-эсэсэрки выдавал в нем кибер-имплантант:
— Распустились! Распоясались! Как сознательный член общества, вы просто обязаны принять меры! Тарас Бульба вам в помощь!
Мать сдвинула брови, тая грозу. Самый справедливый упрек в адрес Настьки мог быть высказан вслух только одним человеком во Вселенной: любимой мамочкой. Всем остальным легче было бы живым вернуться из сердцевины пульсара, нежели... Кто позволил Л. Ярой скрипеть на ребенка? С детства недолюбливала киборгов: что природа дала, с тем и живи, а вышел срок — помирай как звали! Тем не менее первую вспышку раздражения удалось подавить, сосчитав до пяти в шестой степени, согласно рекомендациям Бескаравайнера.
— Чаша терпения улья переполнилась праведным!
— С тех пор как Анастасия поселилась в 148-й жилой ячейке, возмущениям популяции не видно конца. Вместе с бывшим муженьком и колонией прочих безответственных организмов она еженощно учиняла пьяные оргии, сопровождая их какофонией, превышавшей допустимый шумовой порог. Помимо этих демонстраций презрения к нуждам улья...
— Да здравствует мировая эволюция! — Л. Ярая конвульсивно разрубила рукой воздух, наводя на мысли об еще одном протезе. — И в этом контексте новый муж вашей дочери — вот истинное средоточие буржуазных пороков! А органы власти позорно бездействуют!..
***
...Тишина ретировалась, едва раздался звук ключа, дерзко проникшего в нутро замочной скважины. Валькирия ринулась в коридор, остро жалея, что под рукой нет помпового ружья, бензопилы или на худой конец бейсбольной биты с гвоздями. Рука сама ухватила пластиковый рожок для обуви, длиной и формой — брат-близнец римского гладиуса. Сейчас, сейчас! Повинную голову меч сечет с особым удовольствием...
— Тетушка! Милая тетушка! Вы хотите кого-то обуть?!
Под мышкой шут-возвращенец держал музыкальный инструмент. Дитя мезальянса балалайки и мандолины.
— Мандолайка! — похвастался Пьеро.
Галина Борисовна села на коврик для обуви и задумалась...
***
...ПЕСЕНКА ЗА КАДРОМ
(Пока ветер, притворяясь спаниелем, гонит пыль по асфальту...)
От чего умирают шуты ?
От обиды, петли и саркомы,
От ножа,
От презренья знакомых,
От упавшей с небес темноты.
От чего умирают шуты?
От слепого вниманья Фортуны.
Рвутся нервы, как дряхлые струны,
Рвутся жизней гнилые холсты.
От чего умирают шуты ?
От смертельного яда в кефире,
От тоски,
От бодяги в эфире,
От скотов, перешедших на “ты”,
Оттого, что увяли цветы,
Оттого, что становится поздно
Длить себя.
Умирают серьезно,
Лбом в опилки,
Как падают звезды...
А живут — а живут, как шуты.
(с) Генри Лайон Олди