Личина и личинка, ха-ха, у тебя ксеноморф вместо лица. Слетает фантиком пафос, на лету дохнут сожаления, самое себя пожирают иллюзии, а остаётся усталость, и память о чем-то хорошем. Это последний страховочный канат — не помнить зла, не помнить абразивности, не дуть на царапины от наждака, и не раздражаться на богов с напильниками, а помнить мелкие изящные детали, тонкие подробности, трогательность порванных открыток и смятых букв. Я адски устал от ошпаренных пальцев и сдавленных надежд, от бесполезных, дутых, броских поэтических образов, в которые так удобно и красиво упаковывать прокисший мармелад вчерашних дней; устал от яда предсказуемости и своей никому не нужной правоты, устал от заикающихся гимнов и закольцованных мантр, устал от всей этой вашей слякотной правды повседневной жизни и от своей отстранённой насмешливой мистики; меня тошнит от зеркально плоских позитивных установок и вселенской скверноблядской мудрости, но я даже не могу толком заблевать какой-нибудь красивый проспект или исторический памятник, потому что хорошо ем и не жалуюсь на пищеварение; и даже самая дикая мысль, которую я нарочно дразню и злю, как утку из анекдота, с возмущенным кряканьем разбивается о простой вопрос, "Заче-е-ем?", и уползает, волоча ненужные крылья, и ей вслед звучит голос Алекса, навсегда записанный в моей памяти, "И правда, заче-е-ем?" — он всегда так говорил, когда отрекался от чего-то, и сам себе пытался доказать ненужность того, к чему так яростно стремился — да знаю я, что незачем, я всё понял ещё тогда, когда на этом самом месте, и наверняка с такой же сигаретой в зубах, впервые прочитал книгу Экклезиаста, и купился на древнюю еврейскую мудрость, как провинциальная девочка на блеск подержанного Кадиллака; кто-нибудь, переставьте мне Винды, пожалуйста, и выключите холод, а то у меня душа засопливела и коркой покрылась, боюсь, как бы ключ в замке не сломался, такие дела.