М. Тулуевский
ЯШКА-ПРОРОК
2003 – 2009 год
ПРОЛОГ
Город
Тремя годами раньше
Итак, двадцать второго декабря 20..го года в своем загородном доме в Серебряных Ключах, что под Тулой, бывший генерал-лейтенант Госбезопасности Российской Федерации Владимир Борисович Пореченко всю сегодняшнюю половину рабочего дня был занят исключительно тем, что чрезвычайно внимательно читал старую, я бы даже сказал, древнюю книгу в толстом кожаном переплете. Затем он поднял трубку телефона и произнес в нее только:
Максим? Давай ко мне!
Ты в Бога веришь, Максимушка? – как-то
совсем по-дружески и медоточиво произнес генерал после того, как Максим Петрович Степанов, полковник тех же самых, не к ночи будь помянутых войск, вошел в его рабочий кабинет.
Нет! – глядя тому прямо в глаза, произнес
коротко Максим Петрович.
Врешь! И правильно, я думаю, делаешь. Но
врешь. А теперь давай-ка, давай – вторая попытка.
Не знаю, Володь! Не знаю, правду тебе
говорю. Учили вроде одному, а на деле…
Вот, вот, на деле! А тут еще этот пророк. И
учти, не только он один. Вот, гляди! Пророк! Целитель! Дрема! Весь набор! Как тебе это? И в скором будущем! В скором! Молчишь? Хорошо! Смотри теперь, какой расклад: мы с тобой перед Ним, – генерал указал в потолок, – чернее черного, я думаю. И не отмоемся, видимо, вовек! Так что, какую сторону выбрать, у меня лично сомнений нет. А у тебя?
Я тоже не сомневаюсь.
Вот именно! Понимаешь, я считаю, что
тогда, раньше, Он мог бы победить. Почти наверняка… нет – сто процентов! Но сейчас, когда у нас есть такое, о чем и подумать страшно, и будет, похоже, не оно одно, еще неизвестно: кто кого! А мы вовремя-то и подсуетимся! Прочел? Давай, давай, дорогой, посиди у себя, покумекай, а к утру мне записочку на стол. Ну, и я начну потихоньку. Есть тут одна задумка, да и люди недавно подходили. Деньги, Максим, и деньги немерянные! Понял?
Да. Город, значит?
Город. И место указано, видишь? Так что
начнем. А я еще кое к кому загляну. Есть на примете. Аделаида, ох, Аделаида! – генерал сощурился, – и богата, и хороша, и… ну, чего стоим? Вперед, товарищ полковник!
… Так, в тиши кабинета, в захолустье, было начато строительство Города где-то на бескрайних просторах нашей страны, на ее степях, полях, окраинах. И хотя там, пока что, на этих самых полях и окраинах, все еще стояла первозданная тишина, все еще щелкал весною соловей, все еще текли хрустальные струи, пели райские птицы, но уже был разбит строительный лагерь, весьма оперативно размечено и определено все, что надо было разметить и определить, завезена строительная техника – и пружина новостройки, могучая и неостановимая, была взведена.
Максим Петрович видел, вернее, слышал, а еще точнее – кожей чувствовал эту готовность, эту напрягшуюся пружину, такую почти физически осязаемую, готовую развернуться во всю свою мощь в любой момент. И ему было триста раз начхать и на окружающую его благодать, и на проживающих в округе деревенских жителей, и на Российские власти, между прочим. Так что местным оставалось только слушать, как работают кирки и мотыги, да скрипят оси у тачек. Впрочем, позже к этим патриархальным звукам присоединились также и рев моторов, и долбежка сваебоек, и шумы прочих строительных механизмов. Работа шла полным ходом, и местный тракторист Сема мог бы поклясться, что видит фигуры крепких, очень низкорослых людей, с бородами до пояса, одетых в плотную, грубую кожаную одежду. Хотя, я думаю, врал наш Сема по пьяному делу, вот и привиделось невесть что впотьмах…
А тем временем, день за днем все росло и росло ограждение вокруг лагеря, охватившего площадь очень приличного города, а скоро и вовсе не стало видно ни работающих, ни самого лагеря, ни живущих в нем.
Потом к стройке потянулись люди, шедшие не спеша, но, похоже, точно знавшие, зачем и куда они идут. Они были одеты в спецовки и комбинезоны, выдававшие в них строителей, они шли пешком, катили перед собой тачки с нагруженным на них инструментом, они ехали на грейдерах, экскаваторах, тракторах. И тогда строительство вырвалось наружу! Город стал необыкновенно быстро расширяться и за какой-то месяц с половиной приобрел и машинный парк с очень приличными дорогами, и железнодорожную сеть с вокзалами, и аэропорт! С этого момента дело пошло еще быстрее: люди прибывали не единицами и десятками, а сотнями, не семьями, а небольшими поселками. И в рост этот не то еще лагерь, не то уже город пошел быстрее, стали подниматься крыши домов, и подъем их был неудержим – за ночь чуть ли не по три-четыре этажа прибавляли они, а снизу в это же время трудилась группа отделочников, суетившихся днем и ночью. Здания вставали, будто из-под земли, поднимаясь к небу на пятнадцать-двадцать этажей. И красоты эти здания были необыкновенной, поскольку строители не жалели ни металла, ни дерева, кое-где было видно даже сусальное золото, а серебро присутствовало вообще сплошь и рядом.
Кстати, всякий смог бы войти в гостеприимно распахнутые ворота Города, и всякому там находилось и приветное слово, и еда, и крыша над головой. Если ты приезжал с семьей, то и семье твоей и тебе отводили не квартиры уже, как холостякам, а коттеджи, стоящие особняком, двух- а порой и трехэтажные, с лужайкой вокруг и полным уютом внутри. Понятное дело – ты подписывал какие-то бумаги, какие-то деньги ты становился должен, но цены были такие смехотворные, а сроки долга такие громадные, что странно было и подумать эти бумаги не подписать.
Берите все, – кричали плакаты на улицах, –
почти даром, почти за так! Берите все, что Вашей душе угодно! Никто в нашем Городе не останется обделенным!
И вправду, почти за бесценок жители Города покупали дорогие украшения и меха для женщин, сверкающие машины для мужчин, редкостные игрушки для детей. Работы в городе было навалом, зарплаты выдавались такие, что мир российский ахал от зависти, люди Города жили до такой степени хорошо, что остальное население страны бросало насиженные места и рвалось в него, лишь бы оказаться за заветными воротами. И нельзя также было сказать, что в Город не принимали, или принимали по большому конкурсу. Отнюдь! Туда попадал почти любой, кто хотел и мог работать, кто мечтал жить на полную катушку. (Москвичи, в том числе).
Всем взрослым жителям Города днем предоставлялась работа, высокооплачиваемая, по интересу, выбранная для Вас специальным трудопсихологом, работа от души и для души, а вечером – казино, рестораны, бары. Для одиноких – лучшие, прекраснейшие женщины мира, одна из которых наверняка выберет вас сама, для семейных – уютные уголки, позволяющие на час или два забыться вдвоем среди роз и каштанов, среди вечной весны и благоуханных цветов. Увеселения всех мастей ждали на каждом шагу искателя приключений.
В городе, без сомнения, были вполне приличные заведения, в том числе и для семей, и для детей, и для мужчин, и для женщин. Но клубы и кружки по интересам заканчивали свою благопристойную работу в девять вечера, после чего зажигались огни над весьма не пристойными заведениями.
Да-да, там встречались и такие уголки, посещать которые состоятельный буржуа не мог себе позволить по причине не престижности таковых, мягко говоря. Однако, мужчины, втихую от женщин, почти ежевечерне пробирались туда, оглядываясь и вздрагивая поминутно, но все же шли, твердо веря, что его правоверная давно уж видит сладкие сны. А в это же время эта самая супруга, которой давно надлежало бы спать, тихонько кралась в свой запрещенный приличиями уголок, нисколько не сомневаясь, что любимый ее муженек давно храпит с газеткой биржевых новостей у телевизора. А их детишки, оставшись дома одни, без зоркого родительского догляда, в сладкой истоме включали телевизор на той самой программе, которую детям смотреть нельзя было ни под каким видом, но они их, конечно же, смотрели, пока родительское недреманное око было занято лицезрением иных картин. Я при случае расскажу вам, своим любопытным друзьям, и о тех заведениях, и об этих, и о программах по телевизору, и о многом другом, но не сейчас. И не потому, чтобы я был уж таким поборником морали – вовсе нет! – но время, время! – нам так мало отпущено, господа мои, того тонкого и хрупкого, убегающего и сквозящего мимо, эфирного и неуловимого, что зовется временем, что я не хочу даже останавливаться на таких пустяках. Пробежимте же мимо этого, такого желанного, отложимте его на сей раз до тех, лучших, времен, когда за чашечкой доброго турецкого кофе, которое так славно готовит мой верный Альфред, мы сможем об этом и поговорить, и обсудить все до мельчайших подробностей.
Но не сейчас, говорю я, потому что Город рос, разрастался как на дрожжах, и, надо сказать, не требовал от жителей никаких признаний в любви и лояльности, почти никаких клятв и заверений, почти никаких договоров! Нужно было всего лишь одно – по достижении трех лет жительства в Городе принести присягу его Президенту, получить Малую орденскую ленточку на рукав, продолжая служить верой и правдой своему новому Отечеству. Делов-то всего! Да на такого, замечу я, благодетеля рода человеческого, народ готов был работать и без всяких орденских ленточек, а уж с Орденом!.. И люди служили! Они ходили на работу днем, а вечером – в казино и рестораны, в дома свиданий и на зрелища, они вставали при первых звуках незатейливого, но прекрасного гимна, приложив руку к сердцу, сдерживая невольные слезы гордости и счастья. Многие через год или два уже были награждены большим нарукавным орденом, а кое-кто – и наголовным знаком величия, украшенным тремя бриллиантами среднего достоинства на приличном, замечу я, золоте. Все эти медали и регалии были разработаны, без сомнения, лучшими ювелирами мира и носить их считалось и большой честью, и, не будем скрывать, не меньшей выгодой.
Почти все свое время человек посвящал работе (с весьма приличным заработком, как я сказал) и семье. И слух о сказочном Городе ширился и рос, как цунами, и мало кто не просто хотел, нет – мечтал попасть в этот город, и мало кто уже явно или втайне не собирал чемоданы, готовясь переехать туда, желая там жить и работать.
Впрочем, была одна странность среди этого великолепия, одна, явная, видимая всем: ни единой церкви не строилось, и не было построено в нем. Не стояли здесь прекрасные и гордые костелы, не возвышались богатырскими шапками православные храмы, не стояли поодаль скромные баптистские дома. Ни синагоги, ни мусульманской мечети не встретили бы вы в этом Городе, а было в нем ничуть не меньше пяти миллионов человек. К моменту нашего рассказа, конечно. Но если бы кто присмотрелся повнимательнее к этому неудержимому строительству, то он увидел, что в центре города вырастает белое, роскошное даже по сравнению с остальными здание, и чувствовалось, что оно еще будет расти, что далеко не закончен этот рост, и что мало какое сооружение в Городе посмеет противопоставить себя ему! Потому что никто даже и не подумал бы отказаться от одного пункта, прописанного в договорах, а именно – что каждый взрослый житель не моложе шестнадцати лет отроду, должен был около часа или двух провести на строительстве белого с золотом здания, что возвышалось посреди площади. Раз в неделю, по выходным, каждому надлежало участвовать в строительстве огромного здания посреди главной площади, прекрасного, из белого мрамора, по которому струилась золотая лепнина, с изваяниями в разнообразных стилях и видах искусства, надлежало, я говорю, внести свой пусть и малый, но посильный вклад в дело его создания. Итак, время летело, Город все разрастался и золотой Храм посреди него становился все прекраснее и прекраснее.
ЦЕЛИТЕЛЬ
Дар
Он всегда был странным, этот долговязый мужик из Челябинска, блестяще окончивший медицинский институт, известный как великолепный доктор, имевший обширную практику, а вместе с ней богатых и высокопоставленных клиентов. Так вот, чудак он был, наш Николай Николаевич Осинин, чудак и мечтатель. Больше всего на свете он хотел лечить людей, но, как ни странно, несмотря на фильмы про суровых и мужественных хирургов, про умных и тонких ученых от медицины, про хитрых и развязных прозекторов *, он все же стремился к обыкновенной терапии, и так и учился на терапевта, и так и закончил, достиг вершин весьма приличных, работал на износ, с радостью, с азартом даже, но, дойдя до рубежа в пятьдесят лет, вдруг затосковал, стал поварчивать и хандрить. Николай Николаевич, друзья мои, становился обыкновенным занудою, старым и скучным. А отчего? Оттого, что не исполнилась мечта. А мечта была – излечивать, да не просто так, а по-настоящему, навсегда, самые тяжелые случаи, запущенные, В том числе и сам рак было бы неплохо победить!
А, ребята, а, друзья мои, ведь служба – это одно, а совсем другое – служение – простой, красивый, солдатский даже где-то, труд? Когда все легко и понятно: враг – впереди, друг – рядом, цель – ясна! И мы идем мерной и тяжелой поступью, и враг трепещет, и позади нас остается светлый горизонт и освобожденная земля, и девушки кидаются нам на грудь, и старушки встречают нас цветами!
А что на деле? Ни побед, ни поражений, ни цели. И враг коварен и силен, и наши силы ничтожны, и нас так мало, а врагов так много, и потери наши велики, и неоткуда нам ждать подкрепления! Поневоле заворчишь, поневоле станешь занудою!
Ну что тебе еще надо? – говорили друзья-
товарищи по работе, – ведь все же есть: процент излечения – как ни у кого, больные со всей страны валом валят, записываются на год вперед, ординаторы в твоем отделении за место зубами держатся, начальство любит, тузы да шишки с поклонцем подходят! А он тут сидит и кобенится! И сам врач от Бога, а все недоволен. С другой стороны – лекарства тебе новейшие, в том числе и для апробации, аппаратуры – ставить некуда, кадры – лучшие чуть не по всей стране – ну что тебе еще надо, а?
Он на такие вещи не отвечал обычно, поскольку все было правдою в этих словах, но рутина и тоска засасывали и одолели его-таки, наконец, и наш доктор посреди рабочего ночного дежурства сказался приболевшим, оделся и вышел из больницы будто бы на полчаса. Стояло теплое лето. Оставшись один, прошел он в ближайший палисадник, сел на скамеечку, и стал глядеть себе под ноги, и скука смертная разъедала его сердце все больше и больше.
Вот тут-то, мои друзья, и появился тот самый человек, появился как бы ниоткуда, сел на скамеечку рядом с Николаем Николаевичем, и стал молча глядеть на него. Настырно так, в упор, и даже можно было бы сказать – нахально, если бы во взгляде его не было столько детской непосредственности и чистоты. Казалось, что пятилетний малыш глядит на Вас, взрослого и вот-вот задаст свой наивный и каверзный вопрос. И что Вы думаете? – вопрос прозвучал!
А ведь и, правда – зачем?
Что – зачем? – удивился Николай
Николаевич.
Я спрашиваю: зачем надо было тратить
столько времени и сил, учиться, постигать тайны науки, корпеть над книгами и диссертациями, не досыпать ночей, и все для того, чтобы, став зрелым врачом, до сих пор не знать: благодаря твоим усилиям выздоровел человек, или вопреки им? И выздоровел ли?
Я Вас не понимаю. Что Вы хотите?
Я ничего не хочу. Я предлагаю.
Что же, позвольте полюбопытствовать?
А кое-что особенное. Дар!
Дар?
Ну да. Дар лекаря!
Так, – подумал Николай Николаевич, –
только дураков мне тут не хватало. Пора сматываться, да и на работе заждались!
Вы это бросьте, любезный, – вдруг посуровел незнакомец, – Вы толком
говорите: просили дар, или не просили?
Когда и кого это я просил, что-то не
упомню? – С ехидной, но неуверенной ухмылкой проговорил Осинин.
А не далее как вчера вечером. Перед сном
кто подумал: – «Вот бы такое умение – излечивать. Все бы отдал!»? Было, я Вас спрашиваю, или нет? – голос собеседника повысился до весьма большой силы, стали оборачиваться прохожие, у нашего доктора пересохло в горле, и он тихо произнес:
Было.
То-то! Так принимаете дар, или
отказываетесь? Быстрее, пожалуйста, меня дома ждут, – незнакомец неопределенно махнул рукой куда-то вверх.
Принимаю, – в полной растерянности
пробормотал Николай Николаевич.
И отлично, друг мой, и замечательно!
Хотя… должен сознаться, я плохо верю, что Вам это доставит удовольствие. Начнутся проблемы... Эх, Господи, вот ведь жизнь человеческая! – и чудной даритель надолго замолчал.
Осинина ситуация вдруг стала забавлять, и он, подлаживаясь под собеседника, сказал:
А как, собственно, я узнаю, получил я
этот дар, или нет?
Да проще простого, родной! –
обрадовался незнакомец, – вот прямо сейчас пойдем и проверим. Тоже мне – беда какая! – И встал, и пошел, и Николай Николаевич за ним.
Вошли в приемный покой, миновали первый, второй этаж, третий. Человек этот шел бодро, уверенно, явно зная – куда. Прошли по коридору, направляясь в самый его конец, остановились около 37 палаты. На незнакомце вдруг появился белый медицинский халат.
Странно, – мелькнуло в голове Осинина, –
Стрекотова. Рак. Неизлечима.
А я что говорю? – Оживился незнакомец, –
случай трудный, проверка – на все сто!
Вошли в палату, поздоровались. Но Ираида Никандровна лежала молча, явно страдая от болей и с нетерпением ожидая спасительной порции морфина, которую медсестры, похоже, не торопились ей вводить. Николай Николаевич сделал было движение пойти и устроить маленький скандальчик по поводу такой вопиющей небрежности, но незнакомец остановил его, приобняв за талию и подтолкнув к кровати больной.
Положите ей руку на лоб, – прошептал он, – и подумайте о чем-нибудь хорошем.
Ладно, – решил Николай Николаевич, – чем я, в конце концов, рискую?
Он подошел, сел рядом с кроватью на стул, положил руку на лоб умирающей, для вящей убедительности закрыл глаза и попытался подумать об этом самом «хорошем». И тогда вспомнилась мама, еще такая молодая и самая красивая на свете, и он с ней рядом на море, и солнце, и песок, и теплый воздух.… Вдруг рукам стало нестерпимо горячо, и он попытался убрать ладони, но незнакомец тут же сильно прижал их ко лбу больной. Стало так жечь руки, что наш доктор испытал приличную боль! Затем эти ощущения начали стихать и становиться все меньше, пока не исчезли совсем. Николай Николаевич открыл глаза. Больная спала, щеки из желтых стали розовыми, она ровно дышала. Да, Ираида Никандровна спала по-настоящему впервые за три года, спала, как говорят, сном младенца и не испытывала, похоже, никаких болей и неудобств.
По знаку гостя они вышли. Тот сказал вполголоса:
Завтра, как обследуете, как убедитесь в излечении, Вы много-то, голубчик, не болтайте, неловко выйдет. Лечите людей тайно, и Вам воздастся явно. Ладушки, дело сделано, мне пора.
Я, кажется, догадываюсь – кто Вы, –
внезапно побледнев, прошептал Николай Николаевич, – но ведь за это положено… расписаться. Или нет?
Да за кого Вы меня приняли, голуба душа? – возмущенно прошипел странный даритель, – мы совсем из другого ведомства, нам чужого не надо, мы так даем, во испытание и по просьбе. И ни слова больше! Придет время –сами все поймете. Прощайте!
Он пожал руку Николаю Николаевичу, повернулся, зашагал по коридору и удалился, ни слова не говоря.
А Николай Николаевич просидел у постели Стрекотовой до самого утра. Та проспала, как младенец, до девяти часов, и, едва открыв глаза, потребовала еды, все съела, попросила добавки и снова заснула, А вечером к Николаю Николаевичу, так и не ушедшему из отделения, прибежала палатная медсестра и почти прокричала:
Профессор, идемте, чудо-то какое!
Они вышли в коридор. Ираида Никандровна прогуливалась под ручку с каким-то больным, оживленно беседуя. Губы ее были ярко накрашены, на щеках, еще впалых, уже горел вполне натуральный румянец.
И следующее утро, и все последующие дни больницу лихорадило. Стрекотовой были проделаны все мыслимые и немыслимые анализы – опухоли не было! В помине! На всякий пожарный, под руководством Осинина ассистент Темриев написал небольшую статью о случае вероятного самоизлечения онкологического заболевания, а Николай Николаевич решил пока широкой гласности свой дар не предавать, решил подумать. Так ему казалось. И он продолжал тихо и незаметно помогать больным, применяя свой бесценный дар. Но нет ничего тайного, что не становилось бы явным, и поползли слухи по Городу о необыкновенном враче-целителе, к нему стали приходить, и отказать он не мог, помогал всем, денег категорически не брал, даров – тоже, чем неслыханно возмущал свою драгоценную половину. Да, похоже, скандала, из-за ставшей слишком большой своей популярности, судя по всему, теперь уж точно было не избежать.
И, действительно, вскорости мальчишка-корреспондент какой-то желтой газетенки нарыл фактов из жизни Николая Николаевича, не без участия жены Осинина, присовокупил туда рассказы пациентов, чудесно излеченных им, раздул это все до невыносимых размеров и тиснул в печать. Медицинская общественность, хорошо знавшая нашего уважаемого доктора, содрогнулась! Корреспондент известного медицинского издания был по просьбе самого Замминистра откомандирован к профессору Осинину «для проверки фактов и установления истины», пробыл у него на кафедре неделю кряду инкогнито под видом больного и выписался с таким материалом, которого вполне хватило бы на статью в толстом журнале, а не в тонкой газете. Выписался, между прочим, решительно вылеченный Николаем Николаевичем от тяжелого диабета, с известиями весьма неутешительными.
Да, товарищи дорогие, коллеги мои разлюбезные, профессор Осинин Николай Николаевич занимается целительством! Волшбой, можно сказать, и колдовством! С успехом, без сомнения, но, по сути, – что это меняет? Никому, слышите ли, мои непосвященные друзья, никому не позволено пачкать святые стены медицинских храмов знахарством и ведовством! В этих непорочных стенах разрешены только официальные методы, хорошо апробированные, зарекомендовавшие себя, методы правильные, всеми признанные и утвержденные наверху! И не надо нам, товарищи, этих колдунов-экстрасенсов, этих горе-лекарей, от усердия или от алчности занимающихся не своим делом. И добро был бы какой-нибудь пришлый слесарь-самоучка, начитавшийся вершков буддизма, или нимфетка пятнадцати лет, оболваненная своей дурой-матерью, жадной до безумия, либо пожилая жирная тетка, взбесившаяся от климакса и мужа-алкоголика – так нет! Свой, известный в кругах и кулуарах, посвятивший жизнь благороднейшей из всех наук, ученый, популярный доктор, уважаемый человек! Это могло быть расценено лишь как вопиющая подлость и злостное предательство. Что и было сделано незамедлительно!
Зеленый Дол
Поселок Зеленый Дол был небольшим, в свое время даже красивым и ухоженным, но по прошествии лет захиревшим вместе с прежде крупным совхозом и в настоящее время представлявшим собой зрелище жалкое и страшное. Жили здесь уже почти одни только старожилы, люди по семьдесят лет и более. Само собою, страдали они многочисленными болячками, так присущими старости и прежнему каторжному беспросветному труду в деревне на государство.
Вот тут-то и решил Николай Николаевич еще раз испробовать свой дар, будучи в недельном отпуске у матери. И испробовал! Результат был ошеломляющим. Осинин, скрупулезно заносивший всё в дневник, потом только ужаснется силе, которой его наградили! Сердечники с раздутыми телами и огромной печенью, паралитики, прикованные к постели помногу лет, старухи, страдающие глубокими изменениями головного мозга и не помнившие ни себя, ни близких родственников – все выздоравливали, все ходили без одышки, вставали с постели, начинали говорить, узнавать окружающих, жить полноценной жизнью. Все как один! Николай Николаевич, как человек осторожный, прописывал им лекарства, назначал какие-то процедуры, но в глубине души он точно знал, что никакие инъекции не помогут, никакие укутывания не согреют, никакие порошки и таблетки не возвратят память этим старым развалинам, давно приуготовленным для далекого и последнего путешествия в мир невозвратный и прекрасный. Однако он продолжал исправно назначать все препараты, поскольку хорошо знал лекарства по опыту долгих лет общения с ними, верил им, а кое - какие из них даже и любил. Почти как близких. Есть, скажу вам по секрету, у врачей среди лекарств и свои любимчики, и свои изгои. Кому-то врач доверяет, как старым испытанным друзьям, кому-то – нет. Мы консерваторы, друзья мои, и не надо винить нас за это. Нам дарована ваша драгоценная жизнь, вот мы и стараемся по мере слабых наших сил. Кто как может!
Вечером он всегда он подолгу болтал с матерью, с удовольствием найдя ее полноценной, абсолютно сохранной и не лишившейся ни природного юмора, ни воспитанного прежним строем оптимизма безнадежности. Мать была человеком весьма образованным, с ней ему всегда было и легко, и интересно, несмотря на приличную разницу в годах. И вот однажды за разговором, мать сказала ему.
Знаешь, сынок, тут ко мне приходили от Булкиных, посмотрел бы ты их парня? Мужик совсем плох, может, ты смог бы как-нибудь помочь ему?
Хорошо, мама, – ответил он и утром уже стучал в дверь квартиры по указанному адресу.
Мужик оказался крепким, не очень высоким худым мужчиной, сорока лет от роду, седоватым, и, может быть, даже и красивым, если бы не следы запойного пьянства, оставившие отметины на его лице. Артериальное давление, пульс, дыхание и все видимые на глаз показатели были настолько в норме, что Николай Николаевич даже засомневался в себе.
Что Вас беспокоит, Эдуард Валерьянович? – спросил он.
Он у нас алкоголик, пьяница чертов, – возмущенно заговорила толстая грубая тетка, судя по всему – мать пациента, – пьет, паразит днем и ночью, все из дома вынес! Вы уж помогите ему, доктор, а? Я слыхала, Вы просто чудеса творите, скольких людей с того света вытянули!
А если не получится? Ругать не будете?
Что ж, не получится – значит, судьба наша такая – и дальше терпеть забулдыгу этого, будь он проклят!
Николай Николаевич заставил «забулдыгу» лечь на кровать, присел рядом и положил ему руку на лоб. Но руке вдруг стало нестерпимо холодно, озноб пробрал врачевателя, холод сковал тело, добрался до сердца.
Все, умираю, – в тоске подумал Целитель, не в силах убрать ладонь, как вдруг в голову пришли сами собою слова: « Помилуй нас, Господи!»
Да, помилуй нас, Боже, – подумал доктор, – помилуй нас по великой милости твоей, ибо Ты милостив и человеколюбив. Помилуй меня. Нет, не только меня! Помилуй мою маму, помилуй всех нас, помилуй и этого несчастного алкаша, потому что кто-то же должен быть к нему милостив, кто-то же должен его пожалеть и помиловать…
И множество раз, закрыв глаза, он повторял эти слова, о чем-то просил, о чем-то умолял. Озноб сотрясал тело, по щекам текли слезы, перед закрытыми глазами горел нестерпимый огонь. Потом все внезапно утихло, и Николай Николаевич почти в полубессознательном состоянии привалился к спинке стула.
Это все, что я могу сделать для Вас. Что будет дальше – увидим.
Он встал и поплелся домой. Потом отсыпался полдня, с ужасом вспоминая и этот холод, и эту муку, а дня через три та самая грубая тетка чуть ли не на коленях стояла на пороге материнского дома, умоляя взять хоть что-нибудь. За излечение. Он из неловкости принял простые деревенские дары, взяв с нее строгую клятву, не говорить о сеансе никому. Врачи, по правде говоря, не любят лечить алкоголиков. И Николаю Николаевичу совсем не улыбалось пользовать деревенских алкашей, расплодившихся в последнее время в несметном количестве.
Иначе снова запьет, – сурово сказал он
женщине.
Та клялась и божилась, что не скажет никому, «ни единой живой душе». На том и расстались.
Отпуск, как это и бывает, пролетел в заботах слишком быстро, Осинин собрался в дорогу, попрощался с матерью, дав ей строгую и неисполнимую клятву писать часто, и уехал. Домой. …
Коррида
Нам нравится, о, как нам нравится выставлять других дураками и подлецами, как это тешит наше самолюбие, греет душу! И особенно бывает приятно унижать людей выше нас, лучше нас, умнее и талантливее. Тут уж нам просто удержу нет, тут мы полны благородными порывами, наше сердце поет, и целый день ходим мы потом именинниками! Нет, свежеиспеченными орденоносцами! Так, или примерно так и повела себя в целом и основном Екатерина Матвеевна, директор медицинского департамента, когда ей на стол положили статью из центрального врачебного издания о докторе Осинине Николае Николаевиче. Дома Екатерина Матвеевна, скажу вам по дружбе, была человеком умным, тонким и порядочным, что мгновенно исчезало куда-то, стоило ей прийти на работу, войти в свой кабинет, вполне подошедший бы под квартиру несостоятельной семье средней руки, и сесть за свой рабочий стол. Все терялось тогда в недрах этого чудовищного кабинета и обширных площадях этого стола! Появлялась жесткая, даже жестокая, хитрая, несколько недалекая бестия с некогда высшим образованием, готовая ежеминутно как ходить по головам, так и рубить их.
Правды ради надо сказать, что это все было не ее, все это было наносное, защитное, образовавшееся в результате тяжелой и кропотливой войны с такими же, как она, чиновниками от медицины за единственное место под солнцем в этом городе. Она выиграла эту войну, но какою ценой?
Одетая в парадно-повседневный костюм из дорогой зарубежной ткани спокойных, но модных тонов, источающая чуть слышный запах весьма дефицитных духов, Екатерина Матвеевна ждала к себе Николая Николаевича для расследования по результатам проверки, вызванной пресловутой шумихой в прессе Города. Ждала не одна. Вместе с ней в ее кабинете присутствовали человек десять самых влиятельных врачей Города, пятеро академиков от медицины, да несколько чиновников Здравотдела, именующих себя врачами. Простим им эту слабость! Давно уж они занимались исполнением чужих и выдумыванием своих бумаг, вторая из которых почти всегда противоречила первой. Ну да, повторяю, Бог с ними со всеми! Вернемся в залу.
Наш герой вошел в кабинет к собственному удивлению спокойный как никогда. Ни горечи, ни озлобления, ни обиды не было в его душе. Почти сразу же тренированным взглядом врача он заметил две фигуры на заднем плане. Первая – довольно глубокий уже старик со всеми признаками вырождения на лице. Старческий маразм прочно прописался в этой когда-то великолепной голове большого ученого и хорошего врача. Академик Панкратов, сам потомственный врач, являлся, как известно, отцом Екатерины Матвеевны (за глаза прозванной «Мамой»). Второй же фигурой был весьма высокий чин из Москвы, никакого прямого отношения к медицине не имеющий. Высокий чин, именуемый депутатом Верховного Совета Занниковым Федором Михайловичем, болел тяжелой, неизлечимой, хотя и не смертельной болезнью. Он втайне надеялся на то, что этот знахарь ему поможет
А я помогу ему, – думал Занников, – а, может, деньги предложу – кто его знает?
Итак, я спрашиваю: кто начнет прения по данному делу? – резко начала Екатерина Матвеевна, уверенная, что со статьей все наверняка ознакомились, и имели по поводу этого дела мнение, абсолютно идентичное ее собственному, – никто? Товарищи дорогие, давайте-ка поактивнее, время не ждет.
Николай Николаевич, знавший такие собрания до тонкости и сам, ранее, по глупости и молодости лет принимавший в них, грешный человек, активное участие, сидел, внешне и внутренне спокойный, и думал примерно так:
Ну вот, Екатерина Матвеевна сама взяла слово. Так, – не можем позволить, в наших рядах… чистое и непорочное звание русского врача. – Почему непременно русского? Вот мой дед – казах, бабка – украинка, прадед, так тот еврей – и что? Какой тут, к черту, может быть русский врач! Так, мама Катя закончила, села, отдувается даже от гнева. Поспокойнее бы надо, моя дорогая, поспокойнее. Коронары уже не те, миокард – тоже, по-видимому, ведь так и до беды недалеко. А весь сыр-бор из-за чего? Что тут – зависть? Нелюбовь к более удачливому коллеге? Конечно, она – Членкор, а он – докторишка наук новоиспеченный. Впрочем, мы отвлеклись. А, вот, этот себя покажет, этому пальца в рот не клади – зубастый, придурок. Оператор*, говорят, стопудовый, но карьерист – каких мало, да и хам трамвайный впридачу. Сам слышал, как он материл свою старшую медсестру чуть ли не перед всем отделением. Пришлось тогда заволочь его в ординаторскую и наглядно, теми же словами, объяснить, что он несколько не прав. Вот теперь он на мне отоспится!
И точно, его оппонент встал, набрал побольше воздуха в богатырскую грудь и начал:
Позвольте мне, – заговорил лощеный франт, прекрасный, как было сказано, хирург высшей категории, работавший в главной больнице Города, пришедший, несмотря на жару, в светлом галстуке и костюме, застегнутом на все пуговицы. (Поговаривали, что Торовидов Виктор Михайлович, пользуясь служебным положением и высоким рейтингом, обирал больных на взятках сурово и круто, и не гнушался брать подношения даже от врачей своего отделения).
Несмотря на мое глубочайшее уважение к Николаю Николаевичу, зная его как великолепного специалиста, хирургическая общественность, тем не менее, не может пройти мимо вопиющего факта знахарства в наших рядах. Мы не позволим, дорогой Николай Николаевич, именно благодаря Вашему авторитету в медицине, повторяю, не можем позволить Вам превращать наше высокое искусство в балаган! Хорошо еще, товарищи, что он хоть денег не берет – миллионером бы стал! Я тут подсчитал: если он делает такой сеанс даже два раза в день, да, не дай Бог, больной начинает, чисто психологически, коллеги, чувствовать себя лучше, да даст хоть тысячу рублей, нет – этак наш профессор от народной медицины станет богатеем в скором будущем! – В глазах молодого врача пробилась алчность и зависть, – но ведь и без этого он дискредитирует остальных врачей, честно, без всяких фокусов, делающих свою работу, не всегда с положительным эффектом, далеко не всегда! – Долго еще красивый мужчина распинался по поводу справедливости в оплате и чистоты рядов, а затем, явно выдохшись, сел на свое место.
А вот этот мужик ничего, – продолжал про себя Николай Николаевич, – но против Мамы не пойдет, сейчас будет мямлить, мазать кашу по тарелке, и ждать высокого начальственного окрика… Нет, вы поглядите, люди добрые, наш-то зайчик серенький, хоть и шепотком, а возражает! С чего бы это? А, да-да, я ж его мамашу вылечил, полгода тому! Помнит, значит. Ну, ничего, сейчас его Катерина живо поставит на место!
Остальные, более умудренные житейским опытом, врачи, выступали хоть и критично по отношению к Николаю Николаевичу, но вяло и без энтузиазма, а Трушников Василий Сергеевич, известный как великий оппонент, провокатор и, что греха таить, болтун из любви к искусству, встал и резко выпалил:
А как же анализы, я вот их видел, и они очень явно говорят об излечении, взять хотя бы случай с онкобольной…
Все это ерунда! – резко выпалила Мама, – подстроено, фальсифицировано! Фальсифицировано, вы понимаете! – взвизгнула она
Но это голословно!
Бросьте, Василий Сергеевич, – снова перебила его Екатерина Матвеевна, – неужели Вы твердо, на самом деле верите, что можно излечить рак?
Я не верю, – замялся Трушников.
Вот и молчите! Короче говоря, ставим на голосование вопрос о временном понижении заведующего отделением Николая Николаевича Осинина. Пусть походит рядовым врачом – авось, поможет. Что скажете, Николай Николаевич?
Горько стало нашему герою! Горько и больно, сердце прищемило так, что не стало хватать воздуха, перед глазами поплыло, но, наученный долгим опытом предшествующего общения с начальством всех мастей, он знал, что нужно бороться, огрызаться и идти напролом. Потому что, если ты прав, иди напролом! Выше меч, товарищ! Враг хитер и коварен, он принимает разные обличья, он вкладывает предательство в сердца лучших друзей и подлость в души честнейших, ему нельзя потакать, ему нельзя поддаваться! И Осинин пошел в атаку:
Екатерина Матвеевна! Если я так уж не прав, если все мои анализы – фальсификация, так не угодно ли Вам самой, и присутствующим коллегам убедиться самим в моей неправоте? Сделаем эксперимент?
И, не говоря ни слова, он пересек кабинет, направляясь к старику Панкратову.
Я запрещаю! – крикнула Екатерина Матвеевна, – не смейте прикасаться, – голос ее ослаб, так как Николай Николаевич уже сидел около старика и протягивал к нему руки, – запрещаю, – шепотом проговорила она, но ладони Осинина уже крепко сжимали голову ее отца.
Старый маразматик глуповато улыбался, и все приговаривал,
Сынок, сынок! – видимо, считая Николая Николаевича своим сыном.
Как всегда в таких случаях, ток пробил тело Целителя. Ему стало больно, боль росла, усиливалась, заполнила голову, глазам стало горячо, руки будто опустили в кипяток, слезы текли по щекам. Старика начало корчить, многие повскакали с мест, желая вырвать беднягу из «лап знахаря», но подоспевший Занников мановением руки остановил нападавших и властным окриком заставил всех сесть.
Вдруг боль начала отпускать, да и старик успокоился, расслабился, руки его перестали трястись, глаза посмотрели живо и остро, как в лучшие годы, и когда Николай Николаевич отнял руки от его лба, он сказал ясным и чистым голосом:
Коля? Ты что здесь делаешь? Вопросы накопились? Ну, так собирайся, да пойдем, а они, – он кивнул в сторону собравшихся, – пусть болтают! Ненавижу собрания да заседания. И ты, Екатерина, тоже хороша! – Непочтительно обратился он к директору департамента, – чем людей мариновать, лучше бы деньги выбивала на ремонт больниц. Скоро совсем работать негде будет. Так что, Коля, придумал что-нибудь? Давай!
Не знаю, Матвей Степанович, – замялся Николай Николаевич, – есть кое-что, но это так необычно, порой самому не верится.
Ну вот, и поедем ко мне на кафедру, там и потолкуем. Федя, дружок, поехали с нами. Ты – правительственная штучка, твоя помощь, похоже, понадобится.
И увел обоих под локотки, оживленно толкуя на ходу о новых идеях и разработках. Все онемели. Академик Панкратов, как раньше, вновь полный могучей энергией лучшей своей поры, предстал перед ними! Екатерина Матвеевна смотрела на все это, ошеломленная. В горле стоял ком, в глазах – слезы.
Папа, – еле выговорила она, подхватила ключи от машины и сумочку и полетела вслед ушедшей троице.
А те благополучно наняли такси и покатили себе в институт к Панкратову.
Слушай, Коля, – вдруг спросил тот, – а что это на улицах столько машин. Да странные какие! Батюшки! Иномарка! БМВ! А там Мерседес! И еще, еще! А магазинов!.. – он вдруг резко осекся. – Коля, – тихо сказал Панкратов – а на улице какой год нынче? И что со мной было?
На улице, голубчик Матвей Степанович, – медленно заговорил Занников, – 2020 год, сентябрь, 12. А у Вас была потеря памяти, которую вот он, – он кивнул в сторону Николая Николаевича, – Вам только что вернул. Альцгеймера.
Потеря памяти? Альцгеймера? Ничего не понимаю… Десять лет! – Старик замолчал.
Да Вы не переживайте, мой дорогой. Уж мне ли Вас не знать – Вы всё еще догоните и наверстаете. С Вашим-то темпераментом!
И то верно, – успокоился старик. – Кстати, Коля, а по поводу чего моя Катька вас собирала? Какие-то разбирательства?
Вот об этом-то и речь, Матвей Степанович, – сказал Николай Николаевич, – собирались коллегией департамента по поводу меня. – И он подробно рассказал Академику всю историю, не исключив упомянуть и человека на скамейке тем самым поздним вечером.
Академик очень внимательно слушал и даже ни разу не перебил по старой привычке.
Вот что, Николай, вылезай-ка ты из машины и пошли. А ты, Федя, за такси заплати, да двигай за нами. Есть у меня кое-что для вас обоих.
Вошли в кабинет. Панкратов, по своему всегдашнему обыкновению, аж приплясывал на месте, что бывало всегда, когда он натыкался на что-нибудь «новенькое».
Давай, Коля, поподробнее. Вот, кстати, и Катюша поприсутствует.
Все было поздним вечером, – начал заново Николай Николаевич, поглядывая на диктофон, предусмотрительно включенный Матвеем Степановичем. Он рассказал все. Хотел было на этот раз промолчать насчет Неизвестного, но не смог. Он вообще в последнее время изменился: перестал лгать, смущаться, исчезла его всегдашняя боязнь за место и карьерный рост, пропала занудливость и въедливость – другим человеком стал Николай Николаевич!
Значит, благодетель был-таки, – задумчиво произнес старик, – подумать только! Вам, мой дорогой, я думаю, и невдомек насчет того, кто бы это мог быть? А? Сознавайтесь!
Да, Матвей Степанович, – честно признался Николай Николаевич
Ну и погодим пока строить гипотезы…
Но папа, – вмешалась строгая Екатерина Матвеевна, – ничего этого нет и быть не может, то есть, конечно, какой-то вариант усиленного гипнотического воздействия не исключен…
А вот с этим как быть? – Панкратов потряс объемистым блокнотом Осинина перед лицом дочери, – скажешь – обман? – или проверишь все тщательно? Если все гипноз, тогда кто вылечил меня? Или тоже шарлатанство?
Та молчала.
Короче, Николай – берешь творческий отпуск – и ко мне на кафедру! Будем работать. Нужны добровольцы по двойному плацебо, будем думать, будем думать.
Кстати, насчет добровольцев, – вмешался приезжий из Центра, – но строго конфиденциально… – И он прошептал что-то на ухо старику.
А, вот так… Тяжелый случай. И показательный. Оставайтесь на кафедре, место дадим, условиями – не обидим. Начали! – Старик возбужденно потер руки. – А все-таки, жаль, что это был не я. Жаль! Но, ничего не поделаешь. Всё – сантименты в сторону, будем работать!
И начали работать.
Работа увлекла весь маленький коллектив из остатков прежней Панкратовской лаборатории. Показатель выздоровления пер вверх как ненормальный, больные не знали, как и благодарить докторов, а Николая Николаевича вновь взяла тоска. Чувствовалась во всем какая-то недоговоренность, не было ответов ни на один вопрос, было одно только невероятное излечение вопреки всем законам здравого смысла и науки. И сны одолевали. Люди, множество людей входили в его спальню, присаживались подле него, спящего, и глядели ему в лицо пустыми глазницами. Все, поголовно, были они слепы, все – лишены глаз. И голос шептал какие-то слова, и были эти слова величавы и прекрасны, и чудилось только, что стоит ему их понять, как все вдруг встанет на свои места, все станет ясным для него. И только одно слово – Свидетельство – разбирал он отчетливо в каждом сне. Начали выясняться и еще более странные подробности. Люди, прошедшие здесь лечение, коренным образом, все, поголовно, стали менять свою жизнь. Если кто-то из моих коллег захочет обратиться к конкретным примерам, я вышлю ему стенограмму совещания в институте на кафедре с разбором анамнеза* и катамнеза* из полутора сотен больных. Если они позволят, я чуть позже все расскажу. А пока…
Занников, кстати, излеченный полностью, уехал к себе и обещал всевозможную поддержку. Тем временем работа шла полным ходом, но Николай Николаевич вдруг получил письмецо, где его приглашали в лучшую клинику вновь построенного Города, с обещанием зарплаты и прочих выплат в размерах совершенно баснословных, место руководителя вновь образованной кафедры прикладной медицины, квартиры, дачи и прочих материальных благ. Николай Николаевич устоять не смог, приглашение принял, но поставил условие взять к себе кое-кого из своего бывшего отделения, самого академика Панкратова, к примеру, согласившегося на переход без малейших колебаний, и кое-кого из медицинского персонала. Врачей и фельдшеров со стажем, в основном. И продолжала бы течь работа во имя и на благо нашего совсем не избалованного русского больного и, глядишь, что-нибудь и прояснилось бы в ходе этой работы, какое-то рациональное зерно, что ли …
Но не так все произошло на самом деле, потому что мечты – это одно, а совсем другое – реальность, жестокая и странная, похожую на красивую, взбалмошную тетку, избалованную и безжалостную.
А, коротко говоря, в том же самом институте работал некто Эдуард Булкин, работал обычным врачом, причем в отделении для тех самых безнадежных больных. Как, вы не узнали нашего драгоценного Эдика? А кого Николай Николаевич излечил у себя в Зеленом Доле от запойного пьянства? Вот теперь узнали, а? То-то же!
Он, испытав на себе неслыханные способности Осинина, стал клянчить у него, чтобы тот сходил к нему в палаты, да и подлечил бы одну старуху, уже давно приуготовившуюся к поездке на своем последнем двенадцатичасовом экспрессе. И Николай Николаевич пошел, и сделал все, как надо, да только на этот раз ничего не вышло. В недоумении Булкин стал листать историю болезни старухи, стал о ней расспрашивать, и выяснил, что старуха эта, на самом деле, в далекой молодости была командиром печально известных заградотрядов, причем вызвалась туда сама, по доброй воле, и слыла даже среди весьма непреклонных командиров этих военных образований бабой жестокой и безжалостной. После Светлана Юрьевна подвизалась на государственной службе, и, хотя и не взяла ни копейки из социалистических запасов, производство и управление вела из рук вон плохо, подорвала экономику не одного совхоза, и не одного района. Ей, по старой памяти, простили, спровадили на пенсию, облегченно вздохнули и выкинули из головы. Так вот, Осинин, однажды, на одном из дежурств, обходя этажи по терапии, увидел своего Эдика Булкина, крадущегося по коридору. И все было бы ничего, да только в руке заметил у него Николай Николаевич грязный, замусоленный огарок свечи черного цвета, и эта самая свеча чрезвычайно не понравилась Целителю! Он проследил за Эдичкой и увидел, что тот входит в палату к старухе Тихомировой явно не с намерением сменить ей подкладное судно! Дверь, на счастье или несчастье, оставалась приоткрытой, и наш профессор увидел, как Булкин укрепил у изголовья старой женщины свечу, сам сел рядом и стал ждать и при этом шептать что-то себе под нос. Стал ждать и Николай Николаевич. Вдруг, как по мановению руки, свеча зажглась сама, а Эдик заплакал, перекрестился широко и положил руку на лоб Светланы Сергеевны. На лице у больной появилась улыбка, она перестала дышать, вытянулась и умерла!
Эдик Булкин
А вот что произошло немного раньше, летним вечером, когда не спала Тула, когда не спали многие и многие жители в нем, в том числе и наш Эдичка Булкин. Не давали ему покоя грустные думы, что всегда приходят на ум немолодому уже, разведенному мужчине. Жена Эдика, в прошлом очень красивая женщина, как-то вдруг, годам к тридцати пяти, пополнела, подурнела, стала зачем-то курить и даже выпивать втихомолку, почти уверенная, что никто этого не увидит. Конечно же, Эдичкин наметанный врачебный глаз быстро заметил эти перемены. И, понятное дело, Эдиковы нотации, нравоучения и увещевания не помогли ни в малой степени, и, разумеется, как всегда и бывает в таких случаях, наши супруги, прожившие довольно-таки большой отрезок жизни вместе, стали заметно охладевать друг к другу, что и привело к неминуемому. А сегодня как раз луна здоровенной тарелкой вылезла на небо, засветилась в нем, побелила всю землю так, что стало видно чуть ли не как днем! И под этой луной тоска охватило сердце Эдика Булкина, сдавила, стиснула, одиночество сумасшедшими глазами глянуло ему в сердце и больно стало Эдичкиной душе! А на пути как раз попался дом, в подвале которого недавно образовалось маленькое, уютное пивное заведеньице с дурацким названием «Пит-стоп», и Эдик зашел туда. Зашедши же, немедленно заказал себе кофе и мороженое, сел и стал глядеть через окно на луну. Медленно набивались люди в забегаловку, медленно и нехотя загомонил народ под прокуренными сводами, постепенно и Эдиковы друзья подтянулись где-то ближе к восьми, пиво вскоре прилично развязало им языки, и начался тот незабвенный мужской треп ни о чем, и тоска отошла, и захотелось самому поболтать, и даже тема нашлась, и уже луна не так притягивала к себе Эдикову тоскливую душу. И зашел в питейное заведение странный человек: трезв, одет чисто и бедно, держа голову с каким-то невообразимым достоинством он, как знакомому, кивнул Эдику головой, тот подозвал его, и вот уж Яшка присоединился к честной компании и даже взял себе кружечку чешского темного пивка, и стал посасывать его помаленьку, да улыбчиво поглядывать на всех из своего угла. Так бы и закончился вечер чинно-благородно, как вдруг в бар ввалилось пять или шесть человек, одетых не в пример лучше окружающих в костюмы тонкого дорогого сукна, сопровождаемые мордоворотами-охранниками. Ну вот, мало того, что ввалились, так еще и стали вести себя в баре по-хозяйски, нагловато, вольно, разговаривать громко. Они постепенно вызвали в окружающих их людях раздражение, которое, может, и сошло на нет, если вдруг не случилось бы нечто непредвиденное.
А, богатеи припожаловали, – вдруг подал голос Яшка, – развлечься к нам, в провинцию. Понятное дело! Девки-то в Центре не в пример дороже, а, Максим? – И, обращаясь к тому, кого он назвал по имени, так же громко и спокойно продолжал. – Бога вы, толстосумы, не боитесь, всю Россию обожрали, все деньги российские себе захапали, праздники, игрища устраиваете, а народ наш потихоньку нищает и спивается. Максим, кстати, тебе сегодня начальник срочно приказал позвонить – не знал? Позвони, позвони, голубчик, не поленись.
Максим Петрович слегка побледнел, что-то прошептал и бросился вон из заведения. Тем временем дурак-Яшка преспокойно продолжал,
А, тут и Петр Серафимович с нами! Секретарш тебе, старый блудодей, мало? Ты теперь на тульских девок позарился! Не выйдет ничего, голубчик: наши девки – они дуры, они тебя не разожгут, и не надейся. Староват ты для наших девок – простые они слишком, не то, что центровые. Впрочем, чего расстраиваться? Ты к вечеру назюзюкаешься так, что тебе не до этого будет!
И все это говорилось так спокойно, тоном таким уверенным, голосом таким ровным, что побледнели злобою лица Городских, что мордовороты уже стали подтягиваться поближе к Яшке, ожидая только команды, чтобы броситься на дурака и растерзать его! Но тут вдруг местные, чутьем старых драчунов оценив обстановку, задышали тяжело, мгновенно слетел с них хмель, как и не было вовсе, стали они сбиваться в кучу, плечом к плечу, твердо решив так намылить гостям их чистые и толстые шеяки, чтобы выползли они отсюда в костюмчиках своих дорогих и со своими держимордами порванные на клочки и навеки забыли дорогу не только в их маленький бар, но и в Тулу вообще!
Но, к счастью, в зал ворвался Максим Петрович, тренированным взглядом оценил обстановку, что-то шепнул охранникам и вытолкал всю компанию чуть ли не силой на улицу, на воздух и заставил-таки уехать. Сам же снова вошел в бар. Яшка, как ни в чем ни бывало, спокойно сосал себе свое пивко, народ мирно гудел, дым медленно восползал к округлому потолку, будто ничего и не было – ни ссоры, ни скандала, ни чуть было не начавшейся драки. Мирный русский мужик зол, да отходчив – что ему какие-то торгаши, когда течет в глотку пиво, друзья рядом, закуски – море, а домой еще только часа через полтора?
Да, кстати, Эдичка, – проговорил Яшка, – ты бросил бы свою дыру, а? Тебя Доктор приглашал уже давно, врач ты отменный, иди к нему, иди, Эдик. Худо тебе будет, Эдик, худо, да ведь она такая – твоя судьба, так тебе начертано, ты уж потерпи, милый!
А Максим Петрович тем временем уже шел через весь зал, и за ним чуть ли не вприпрыжку несся официант с кучей кружек пива в каждой руке, поспевая за долговязым улыбчивым москвичом. Тот же направился прямо к столику с нашими друзьями, приказал расставить перед каждым по две кружки, сам сел и, улыбаясь, намочил в первом глотке свои черные с проседью усы. Компания вмиг подобрела, немедленно признала Максима Петровича за своего, и втянула его в свой разговор, который был на тему вполне для русского уха животрепещущую – о политике.
Но не это нам интересно, а совсем, совсем другое! Все последнее время Эдичка Булкин находился в каком-то непрерывном томлении, в каком-то ожидании чего-то. И Яшкины туманные слова только укрепили его в этом ожидании. У Булкина, к слову сказать, был особый слух. Там, где мы слышим звуки, Эдик Булкин слышал и ощущал еще что-то. Приезжий музыкант сказал мне, что вот у него, дескать, абсолютный слух, но даже и он ничто по сравнению с Эдиковым. Тот, говорил заезжий скрипач, слышит такие оттенки, какие нормальному уху и не снились, и даже среди профессиональных музыкантов далеко не все разбираются в таких вещах, а может, только два-три человека. Поэтому аускультировать* сердечные тоны все, при затруднениях, приглашали Булкина, без стеснений, невзирая на чины и звания. И Эдик не подводил. Он долго, сопя и покряхтывая, вертел больного во все стороны, сажал его, клал на кушетку, вновь поднимал, прижимая свой старенький фонендоскоп к разным точкам то на груди больного, то на спине. А потом, посидевши немного и выпивши стаканчик горячего и крепкого чаю, требовал историю болезни и подробненько записывал всю картину своим мелким занудливым почерком. И не было диагноза надежнее, и не было приговора точнее! Денег он за это не брал, а заведующие отделениями, которые доктор Булкин консультировал, подсовывали ему то, что он любил больше всего на свете – билеты, выцарапанные по блату на всевозможные концерты всевозможных местных и зарубежных звезд. И не было важно – классику или джаз, рок или регги играл ансамбль музыкантов. Эдик все тихо выслушивал, посапывая в свой немного горбатый нос, а, придя домой, и, выпив чайку, говорил только два слова: «Лажа» или «Отпад». И, я думаю, весьма редко ошибался.
Но Эдик мог слышать и еще кое-что. Он порой говорил мне, что точно знает, когда умирает его больной. Вот вам пример. Однажды дома, после работы, он вдруг без всяких видимых причин побледнел, осунулся как-то, и стал выглядеть так жалко и беспомощно, как будто потерял что-то важное. Прежняя жена его, зная уже мужа своего, побежала к телефону, позвонила в больницу – и точно! – кто-то из больных в палате Эдика пять минут назад скончался! А слышал Эдик Булкин шелест одежд, шелест длинного платья, стук каблучков под маленькой женской ножкой.
Она идет, – шёпотом говорил он мне, округляя и без того здоровенные глаза свои, – нет от нее мне покоя! И ведь не одна – с муками, с пытками, с мучениями, страданиями! Ну что я могу – она сильнее меня, она сильнее нашего Доктора – даже он ничего не может против нее. Ну и не надо, не надо! Пусть им суждено уйти, но хоть бы сделать так, чтобы не мучились они, не страдали, чтобы ушли тихо, без жалобы и стона. Разве я о многом прошу, а?
Вот так или примерно так говорил мне с тоскою наш Эдичка, талантливый врач и добрый человек, тот, кого любила вся больница, кого выручали деньгами даже медсестры и подольше не будили на дежурствах санитарки, тот, кому, за его доброту, поручали самых тяжелых, самых безнадежных больных. Ибо кто же еще так посидит с умирающим, так поговорит и утешит, даст пусть слабую, но надежду, кто, как не Эдичка Булкин, простой врач знаменитой нашей больницы скорой и неотложной медицинской помощи.
А в заведеньице под названием «Пит – Стоп» события продолжали идти своим чередом. Пока Максим Петрович что-то горячо, серьезно и, как водится, бестолково обсуждал с честной компанией, Яшка похлебывал свое пиво, не говоря ни слова. Но стоило только Максиму Петровичу засобираться, стоило только начать прощаться с вновь приобретенными закадычными друзьями, как Яшка встал, расплатился за пиво с барменшей, а, расплатившись, нахально взял Максима Петровича под локоток, и отвел его в сторону. А потом наклонил свое лицо к лицу Степанова и тихо произнес:
Слышь, Максимушка, я тебя не осуждаю, я тебе просто, по-человечески говорю: сожги ты свои бумажки, а? Грех это, грех! Вот прямо как приедешь домой, вывали весь чемоданчик в огонь, да и сожги! Тебе же легче будет. А обо мне, смотри, не забудь: тебе меня через шесть дней в Город везти. Тут ведь ничего не поделаешь: решено уж все!
И с этими своими туманными словами отошел к своему столику, к своим друзьям, уже порядочно пьяненьким, уже видевшим этот маленький мир не грязным, лживым и несправедливым, а чистым и прекрасным. Так что да здравствует вино, ибо без него русский мужик или же сам бы повесился в одночасье, или поперевешал бы всех мало-мальски виновных в его глазах на первых же попавшихся деревьях и фонарных столбах! Так оставайся же вино в России, нет без тебя ни Москвы, ни Тулы, ни града, ни пригорода! Ты у нас и наше проклятье, и наше избавление, тебе, тебе, родимому, должны мы поставить памятники! И пусть же сядет великий и могучий наш грузинский Микеланджело за свой рабочий стол, пусть подхлестнет свою фантазию, пусть же создаст для столицы и городов русских циклопические памятники свои водке, и пусть они стоят на перекрестках и площадях, напоминая нам и о величии нашем, и о нашем ничтожестве!
Эдик Булкин, надо еще сказать, был хорошим парнем, с золотым характером и наивным взглядом, который свято верил в справедливость, дружбу, любовь и прочую подобную дребедень. Вскоре после Яшкиных слов устроился он работать в одной с Осининым больнице, в отделении для хроников, ухаживая за безнадежными больными. И уж на что бывшая жена его, Светка, знала все странности своего мужа, а и она все никак не могла привыкнуть, когда видела Булкина плачущим по поводу очередного умершего больного. Вот такой он был, этот странный Булкин Эдуард, и в нашем маленьком коллективе его знали все и любили, в общем. Как известно, раньше пил какое-то время Эдичка запоем беспробудно, причем, как говорила жена, именно благодаря этой своей безграничной жалости к безнадежным, неизлечимым больным, умирающим в том числе.
А еще Эдик верующим был, и тоже по-своему, по-дурацки: в церковь не ходил, посты не соблюдал, хотя и молился, и Библию читал, а многое из нее даже и знал наизусть. Но что особенно было удивительно: снов Булкин не видел никогда, даже завидовал тем, кому они снились. Вот на этой почве мы с ним и сошлись, потому что мне-то сны как раз снились, да еще какие – цветные, длинные, как фильмы и такие интересные, что не только Эдик – приятели упрашивали меня их рассказывать. Я и рассказывал! Понятное дело – где и приврешь что для красоты, где что-то и пропустишь, а только Эдика обмануть было нельзя:
Ты давай, Мишка, правду говори, – перебивал он меня тотчас же, – не было этого в твоем сне!
Как будто сам этот сон смотрел! Вот я и приловчился: ребятам – выдумки, а Эдику – правду. На этом мы с ним и сдружились, и вот почему я про него все знаю, и вам расскажу.
Вот стали по Городу слухи течь, стали люди между собой говорить, что Эдик – он вовсе никакой не человек, и уже старухи шептали друг другу на ухо, что связался Булкин с нечистой силой, и уже батюшка в Зеленодольской церкви стал намекать на грехи отдельных прихожан, а вышло все совсем по-другому. Только позже, год примерно спустя, узнал я эту почти невероятную историю.
Приходит он как-то ко мне домой, садится на стульчик в коридоре, и шепотком говорит:
Мишка, поклянись, что никому не скажешь, – и правую мою руку поднимает, да с таким видом, словно мне присягу принимать.
Я говорю:
Клянусь, – а у самого мурашки по телу.
Ты меня знаешь – я вина теперь не пью, не то что водки, а вчера, как мы двоих похоронили*, мне так плохо стало, и я решил – пойду в забегаловку, выпью, залью горе водкой! И пошел, взял сто грамм, закуски, за столик сел, налил, потом еще, да и напился, – Эдик виновато усмехнулся, – потом что было – не помню, а только очнулся я у кладбища, у самых ворот, а рядом какой-то то ли нищий, то ли монах сидит и на меня смотрит.
Очухался? – спрашивает.
Ага, – я ему в ответ.
Горе заливаешь?
Да.
Хочешь, значит, чтоб не умирали и не страдали?
Хочу, но ведь это невозможно.
Это – да, умирали, и умирать будут, сам понимаешь, а вот страдания… – и помолчал немного. – Ладно, помогу я тебе. Вот, возьми этот огарочек свечи. Ты его береги, никому не показывай! Как увидишь, что больной перед смертью муки принимает невыносимые, ты у изголовья-то огарочек и поставь. Загорится свечечка – ты молись и жди. Он легко умрет – как уснет, а не загорится – все равно прочти молитву, да посиди рядом – ничем ему помочь нельзя, значит.
Нищий этот помолчал, а потом встал и ушел, как не было. Вот я вчера так и сделал. И все вышло, как тот сказал: и свеча загорелась, и женщина тихо скончалась, как уснула, а я хожу и думаю – что мне делать? Помогать людям без мук умирать, или оставлять, чтоб жили и мучались? – И Эдик мой от расстройства заплакал даже.
Вот вам краткая предыстория того, что случилось с Эдичкой. И вот, собственно, что увидел наш Николай Николаевич, решивший про себя, что втайне поговорит с Булкиным.
А больше – никому, – подумал Николай Николаевич, - пусть пока этого никто не знает.
Пусть, мой дорогой доктор, пусть, скажу я! Но не все от меня зависит на самом деле! Видел, видел всю эту картину еще один человек, и выводы сделал, и по начальству донес. Как звать? Не скажу, друзья мои, да и говорить не хочу, потому что доносчик в моих глазах вообще неприятен, а этот был неприятен вдвойне. Из-за него, из-за него, родимого, мне не раз влетало и от Николая Николаевича, и от Панкратова, да и от самой «Мамы» тоже! Мы знали, конечно, что этот гаденыш наушничает, знали, да молчали. В этом, само собой, был свой расчет. Всегда хорошо знать доносчика в коллективе, и делать вид, что никто ничего не замечает. Он тоже, бедолага, так думает и стучит себе по малости, но большого вреда от него и нет. А тут наступил у нашего соглядатая праздник души, он так всю картинку кому надо обрисовал, что любо-дорого! Начальство взбеленилось! Мало было Екатерине Матвеевне, что Осинин делает с ее отцом из терапевтического отделения какой-то мистический кабинет, так там еще и рядовые врачи занимаются непонятной какой-то эвтаназией, неисследованной, да, пожалуй, и незаконной! Стало попахивать уже не выговорами из Центра, а прямыми судебными проблемами! Но есть, мои дорогие, начальство и начальство! Одно бы Булкина на ковер призвало, строгими окриками у него, слабого человека, правду выпытало, оргвыводы бы сделало. И первое – самого Булкина разжаловать на время в санитары – пусть при горшках одумается! Второе – странные опыты на кафедре прекратить, Панкратова от кафедры отстранить, Николая Николаевича на центральную столичную комиссию вызвать, от работы также временно освободить! Что и было бы соответствующими приказами подтверждено и закреплено! Но наша «Мама» была не из тех, к чести ее будь сказано! Она решила, во-первых, все сама проверить тщательно, для чего и договорилась с верным ей врачом из отделения Осинина; во-вторых, и отца ей подставлять не хотелось скоропалительными выводами; а, в-третьих, все-таки была же она, в конце концов, порядочным человеком, и помнила, кто спас ее отца от полного погружения в старческую идиотию. Но и так всего этого она оставить не могла! В результате, Эдуард Валерьянович положил заявление на стол, повернулся и в одночасье ушел работать в бригаду скорой помощи! Там, тоже, надо сказать, своих фокусов со свечками и просиживания у изголовья больных он не бросил, пропадал поэтому на работе постоянно, из-за чего и был брошен своей второй половиной, чего, признаться, не заметил или сделал вид, что не заметил. Правда, замкнулся, стал мрачным и угрюмым и совсем начал пропадать у больных подолгу, особенно у своих нежно опекаемых безнадежных и умирающих.
А тут занесла его как-то нелегкая в наш небольшой, но уютный «Пит-Стоп». Он в последнее время часто бывал в нем, ведь и такому человеку, как Булкин, требуется общество, компания, приятели, если хотите. Вот он и стал ходить в этот ресторанчик после работы, сидел там, пил кофе, ел что-нибудь этакое, был, в конце концов, признан почти за своего, что и позволяло ему заполнять свои безнадежно пустые выходные хоть каким-нибудь общением.
И вот, в один из таких вечеров, видит наш незадачливый герой, что прислуга ресторанная суетится очень уж больше обычного. Высокая женщина в длинном, старомодного покроя платье чуть ли не до пола, входила в залу! Бриллиантовые, что было видно по брызгам огня, украшения, диадема с бриллиантовыми же вкраплениями, без слов говорили о ее высоком положении. Лицо, закрытое темной вуалеткой, вдруг на секунду открылось Эдуарду, и от красоты этого лица у него перехватило дыхание! Он стал пристально вглядываться, пытаясь вновь поймать то мгновение, когда вуалетка откроет ее лицо. Она, в конце концов, увидела эти его потуги и легким движением маленькой ручки, затянутой в бежевую перчатку