Далекий взлет
Магалиф Юрий Михайлович
От Ленинграда до Новосибирска мы ехали двадцать два дня. На второй день пути нас обстреляли гитлеровские самолеты. Чувство было паршивое, вся душа сжалась в комок, и сам весь словно съежился... А над вагоном хлещут короткие пулеметные очереди, и сквозь них — нарастающий вой пикирующего ужаса.
Эшелон остановился в поле. Маленькие окошечки в товарном вагоне были прикрыты почти наглухо; но все-таки можно было разглядеть, как охрана разбегалась от поезда и пряталась в кустах... А мы — сорок семь небритых мальчиков от шестнадцати до семидесяти двух лет — сидим не дыша и ждем, когда нас всех фашисты перебьют; нам-то в кустах не спрятаться — вагон закрыт снаружи на все запоры.
Было жарко и душно. Июль 41-го года. Война началась ровно месяц тому назад.
Длиннющий товарный эшелон медленно тащился от Ленинграда неизвестно куда... А почему неизвестно? Очень даже известно — на Дальний Восток тащился, на Колыму, как было положено в ту пору. Страшно хотелось пить. А воды конвой выдавал по три чеплажки в день («чеплажка» — крышечка такая из-под мыльницы). Вода набиралась только из водокачек, на больших станциях — там была хоть маленькая гарантия, что вода чистая — не протухшая и не отравленная диверсантами (что, говорят, бывало в начале войны).
...Фашисты постреляли и улетели. Но поезд наш еще долго стоял, как будто специально поджидая нового налета. Я сидел на верхних нарах рядом с Георгием Григорьевичем — возле него почему-то было надежно и спокойно. Высокий, худой — кожа да кости, немного сутулый, с большим орлиным носом, этот инженер-строитель, узнав, что я начинающий артист, как бы потянулся ко мне: просил читать ему Пушкина, Блока, Гумилева, напевать шансоны Вертинского... И мы немного подружились. Нравился мне этот человек — очень ровный и вежливый со всеми, типичный ленинградский интеллигент старомодной формации.
Дружба наша, к сожалению, была недолгой. Да это и не удивительно: я для него был, наверное, просто мальчишка — мне только что стукнуло двадцати три, а Георгий Григорьевич был уже довольно пожилой. И срок у него был настоящий — десять лет; а у меня — только шесть (по тогдашним временам — не срок, а просто так, забава).
А фамилия моего этапного друга была Будагов... Ну и что? — фамилия как фамилия... Это уж потом, много-много лет спустя она окуталась для меня флером старой романтики: оказывается, Григорий Моисеевич Будагов в конце прошлого века был главным инженером строительства того самого моста, с которого и начался наш Новосибирск. И улица здесь когда-то была Будаговская. И первая школа была построена на его деньги. И, кажется, собор Александра Невского...
А я, восседая в громыхающем вагоне на кособоких нарах, беседовал о серебряной поэзии с его сыном! А товарняк с политическими заключенными ехал через Обь по «мостовому переходу», построенному известным в России инженером — отцом моего друга Георгия Григорьевича. До сих пор не понимаю: почему он тогда ничего не рассказал мне об отце?
Потом, в лагере, на Третьем центральном лагпункте Сиб-лага СССР, мы с Будаговым виделись редко: работали в разных бригадах, жили в разных бараках. Его вскорости этапировали в какой-то другой лагпункт — кажется, в Кривощеко-во, на строительство нового завода.
...А встретились мы еще раз в конце пятидесятых в Кыш-товском районе, куда я приехал с концертами. Будагов увидел на афише мою фамилию и пригласил к себе в гости. Жил он в старенькой деревенской избе. Недавно его полностью реабилитировали, и готовился он к возвращению в Ленинград. И снова в тот летний вечер были у нас и стихи, и тихие песенки; была, конечно, водочка под пельмешки; был роскошный, чистый сибирский закат... И сидела с нами за столом молчаливая немолодая крестьянка в белой косыночке — жена Георгия Григорьевича. Она никогда не была даже в Новосибирске, а теперь ей предстояло ехать с мужем в какой-то Ленинград. Прежняя питерская семья Будагова погибла в блокаду, вот и обзавелся он в Кыштовке новой семьей.
Это хорошо, это правильно, что мне вспомнился сейчас Будагов — ведь он в меру своих сил помогал строить город, который начинал его отец.
Нет, до Колымы нас не дотащили. Несколько эшелонов с заключенными оставили, слава Богу, в Новосибирске. Здесь надо было срочно строить заводские цеха для оборонных заводов, жилье для эвакуированных. Наконец, нужно было горбатиться у станков — вытачивать снарядные гильзы; нужно было шить солдатские шинели, стирать и латать окровавленное белье, которое привозили с фронта.
...Рассказывают, что в годы войны сюда приезжал какой-то высокопоставленный американец. На вопрос, как ему понравился Новосибирск (который тогда гордо именовали «вторым Чикаго»), гость вполне равнодушно ответил: «Большая деревня». «Но ведь у нас такой красивый театр!» Американец, помолчав, сказал: «Новосибирск с его театром напоминает мне голодранца в шляпе».
Сказано было грубо, но достаточно точно — большинство районов города были тогда одноэтажными, деревянными, с мостками вместо тротуаров, с подслеповатыми фонарями, со скрипом ставень, с медленным уличным движением... Началась война... В Сибирь хлынул с запада поток эвакуированных. Невиданный размах экстренного строительства потребовал сотни, тысячи рабочих рук. Желательно дешевых. И каждое утро (и каждый вечер, конечно) по городу тянулись длинные колонны плохо одетых людей. Мужчины и женщины, старики и подростки: в рваных телогрейках, в замызганных бушлатах, в дырявых кирзачах, в уродливых бахилах под названием «четезе», — они шли и шли из лагпунктов на объекты, с объектов — в лагпункты. Знаменитая пересыльная новосибирская тюрьма всегда была переполнена... И когда я теперь иногда прохожу по улице 1905 года, мимо невродиспансера, мне все еще слышатся крики со сторожевых вышек: «Проходи, не задерживайся!..»
По бокам этих скорбных колонн шли солдаты с винтовками наперевес, злобно лаяли собаки, то и дело раздавались окрики «Подтянись! Шире шаг!..» и угрозы «Шаг влево, шаг вправо — конвой стреляет без предупреждения!»
В любую погоду — в жуткую непролазную грязь, в пятидесятиградусный мороз, в зной и в грозу, в дождь и в пургу — плелись по «второму Чикаго» «сиблаговцы-сибулонцы» — заключенные новосибирских лагерей.
Боюсь ошибиться — прошло все-таки более полувека, но в годы войны в городе, в разных его концах, было не менее шестнадцати лагерных пунктов и великое множество так называемых «раскомандировок» — маленьких лагерных подразделений в 20—30 человек заключенных.
Меня пригнали сразу же на Центральный лагпункт, что раскинулся возле какого-то длинного оврага на тогдашней городской окраине. Теперь это улица Учительская. Вот там, где ныне стоят дома №№ 17 и 19, темнел высокий забор, опутанный колючей проволокой, и возле бревенчатой вахты тихо скрипели широкие ворота; какой-то остроумец начертал на них: «Кто не был, тот будет, а кто был, тот не забудет!» Потом этот жизнерадостный лозунг замазали известкой.
А за забором — около двадцати приземистых бараков и громадная площадь для утренних разводов. Десять тысяч человек каждое утро (без всяких там выходных и праздничных дней) строились здесь по пятеркам, формировались в бригады, в отряды, в колонны. Зверские крики охрипших бригадиров, десятников, надзирателей; стоны, плач — все, все впитал в себя этот новосибирский воздух, который до сих пор кажется мне на той улице уплотненным и промороженным!
Вначале, в первые военные месяцы, нас кормили плохо... Нет, не плохо — нас кормили омерзительно и унизительно: пустая несоленая баланда, в которой в лучшем случае плавала косточка от вонючей наваги; жидкая, как слизь, каша из какого-то неведомого «магара» — вот и весь обед... И в наступление пошел смертельный авитаминоз — жуткая болезнь «пеллагра», косившая тысячи людей.
Зимой я работал санитаром в лагерном госпитале. Зловеще памятное совпадение: 12 января 1942 года в осажденном Ленинграде скончался от голода мой отец, и в эту же самую бесконечную ночь в Новосибирске — только в моем больничном бараке — погибло от пеллагры двести сорок человек! А таких бараков у нас было четыре...
Вместе со мной дежурил санитар Анатолий Францевич Гидаш — известнейший венгерский поэт. Он сапожным ножом нарезал фанерные бирки — руки его были сплошь в кровоточащих мозолях... А я писал на бирке фамилию умершего и привязывал ее к левой ноге покойника... Не знаю, где их закапывали, эти желтые скелеты? Где-то поблизости от лагеря. Должно быть, бедная лошадка, таскавшая санки с трупами, совсем не отдыхала...
Неожиданно все переменилось! Черпак раздавалыцика плескал в ржавую миску суп, который уже не хотелось называть баландой; и каша была как каша — синеватая, конечно, но довольно густая, с рыжиковым маслом. И хлебная пайка немного увеличилась...
Видно, кто-то где-то сообразил, что строителей выгоднее кормить, чем хоронить с голодухи.
А работали мы теперь по 12—14 часов в сутки. И как работали! Все военные годы Новосибирск строился фантастически быстро. Вырастали мощные заводы. Формировались жилые кварталы. И главным образом все это строили люди подневольные — в основном политические заключенные: «контрики» и частично «бытовики». Как водится, матерые уголовники — «паханы», «воры в законе» — на работу не выходили.
Поздней осенью в теплый солнечный день нашу 257-ю бригаду привели в густой березовый лес неподалеку от лагеря. Мы валили кряжистые деревья, корчевали пни, а потом рыли большие землянки. «И кто же будет здесь жить? — спрашивал я. — Для кого роем землю в эдакой глухомани?» «Кажись, для эвакуированных», — отвечал бригадир.
Мы справились с земляными работами, и после нас сюда пришла бригада плотников...
А года через три, когда нашу колонну почему-то провели через эти же места, шедшая рядом со мной в шеренге Татьяна Всеволодовна Мейерхольд восхитилась: «Глядите, Юра, до чего же дивная улица в березовом лесу! Просто сказка! И какая идиллия — солнце, зелень, побеленные домики... Вот где бы жить и жить!..»
Сегодня как раз на этом самом месте высится весьма уже почтенный Дворец культуры им. Горького.
А Танечка Мейерхольд — дочь гениального режиссера, убитого на Лубянке — несколько месяцев работала в нашей бригаде, когда мы поспешно строили авиамоторный завод (ныне завод химконцентратов). Мы там делали бетонные полы в цехах. Сейчас не помню, для чего нужна была в бригаде бетонщиков эта худенькая нервная брюнетка? Но отлично помню, что осенью ее этапировали на станцию Шел-ковичиха в сельхозлагерь. По образованию она была зоотехник-коневод. Знаю, что после прибытия Танечки на Шел-ковичиху дела в том лагере пошли так хорошо, что даже сам грозный начальник Сиблага майор Моргунов помог ей досрочно освободиться!..
Я долго не мог в это поверить: Моргунов славился хамством и беспощадностью. Но вот поди ж ты! Характеры людские непостижимы: оказывается, этот Моргунов был страстным театралом и к фамилии Мейерхольд относился просто благоговейно!
И тут самая пора сделать небольшое замечание.
Вполне может быть, что эти мои заметки кое-кому покажутся странными из-за того, что нет в них кошмарных лагерных сцен, описанных Солженицыным, Шаламовым, Жженовым... Что поделать! Уж, видно, так устроена память сердца моего, что ужасные картины запомнились плоховато.
Конечно, изуверы-палачи были не только на Колыме, но и на Печоре, в Акмолинске и в Сибири... Возможно, кто-нибудь еще напишет про страшный лагерь уничтожения в Ис-китиме (на известковом карьере), куда я чуть было не угодил перед самым своим освобождением...
Но сейчас мне хочется подчеркнуть, что свет не без добрых людей, что среди лагерного начальства мне посчастливилось встретить порядочных граждан; и в общем их было не так уж мало в Новосибирске военного времени.
Разве могу я забыть Петра Петровича Соколова — начальника Центрального лагпункта? Сухощавый, седой, всегда подтянутый офицер, не очень улыбчивый — он среди заключенных славился справедливостью и человечностью. Сколько моих товарищей по несчастью обязаны жизнью этому суровому «гражданину начальнику»! Скольких он поддержал скупым добрым словом и посильной заботой!
Рассказывали мне, что жил он где-то на Волочаевской улице. Ничего, к сожалению, не знаю про детей его и внуков. Но если живы наследники Петра Петровича, то пусть они не стыдятся, что их предок носил голубые погоны в ту страшную противоречивую эпоху; пусть гордятся они человечностью капитана Соколова.
...Андрей Леонтьевич Денисюк, Николай Николаевич Сущев, Анна Ивановна Леонова — они в разных звания и должностях трудились честно в КВЧ — культурно-воспитательной части. Образования у них- было маловато и, как говаривал Сущев, «культурешки бы поднабраться!» Но свои душеспасительные функции исполняли исправно и на «врагов народа» украдкой взирали сострадательно. А даже тайное сострадание для нас тогда было куда дороже хлебной пайки.
Простой, краткий и понятный лозунг «Все для фронта, все для победы!» определял тогда жизнь всей страны — и на воле, и в заключении, придавая ей важный смысл и наполняя каждый день активной деятельностью.
С конца сорок первого и всю зиму сорок второго года заключенные Центрального лагпункта сооружали аэродром для завода им. Чкалова.
...Мы делали планировку,
Возили в тачках бетон,
А ветры, как псы, срывались
Со всех четырех сторон!..
Эти стихотворение я написал спустя тридцать лет. Но до сих пор мне слышится острый вой мартовской поземки на том призрачном, адском пространстве.
...Кто-то не выдержал и бросился бежать в сторону редкого перелеска. Тут же стрелок-конвоир (говорили, из таежный охотников) с одного выстрела на глазах у всех и всем в назидание насмерть уложил голубчика. И такая тишина наступила на летном поле. «Кто еще хочет бежать? Нет желающих?.. Продолжай вкалывать!»
Однажды на аэродром приехал первый секретарь обкома партии Михаил Васильевич Кулагин. Он привез с собой ящик водки.
Я очень хорошо запомнил его необычайную речь на небольшом митинге. Как всегда, было ветрено. И Кулагин кричал что было сил, ветер далеко разносил его голос: «Дорогие товарищи заключенные! Да, я не оговорился — знаю, что обращаюсь к вам не по правилам, не по инструкции. Но к черту сейчас всякие инструкции! Мы сегодня с вами действительно товарищи, потому что делаем общее дело: помогаем громить фашистов. Я вам верю, как самому себе. Вы настоящие герои военного времени! Вы построите аэродром досрочно!..»
Мы, политзаключенные, которых иначе как «контрики поганые» никто не называл, слушали секретаря обкома разинув рты. Многие молча плакали — я это видел своими глазами. И водка тут, пожалуй, была уже не нужна: взлетно-посадочная полоса вырастала прямо на глазах.
До славной победы на войне было уже недалеко, когда на Центральном лагпункте был установлен необычный мировой рекорд. Мой лагерный друг Сашка Добужинский (родной племянник знаменитого художника) ходил молчаливый и взбудораженный. Его, бывшего студента строительного института, определили учетчиком в бригаду каменщиков, которая возводила цеха на авиамоторном заводе.
— Что такой задумчивый? — спросил я его после отбоя.
— Боюсь, ничего не получится... — загадочно ответил Сашка. — Дело это пока что секретное, болтать о нем не нужно. Потому что если провалимся, вонь пойдет по всему Сиб-лагу — могут и головки полететь. Но мне кажется, что подготовились мы здорово: с кирпичом и раствором полный порядок. А ребятки — что быки на откорме, поглядеть страшно!.. Только бы погода, только бы не дождик!
Потом Добужинский рассказал все более внятно. Оказывается, где-то там, у начальства, родилась безумная идея: рвануть рекорд по скоростной кладке. Да не просто рекорд — а мировой! Не знаю, какие там были цифры, но получалось, что трое каменщиков должны были за одну нормальную рабочую смену возвести стены целого цеха... Или что-то вроде этого. И представьте себе — получилось! Здорово получилось!
В тот погожий осенний денек из города на стройку прикатило разное начальство. Явились и корреспонденты с фотоаппаратами. Огромный кумачовый плакат трепыхался на ветру:
Их метод всегда одинаков:
На вахте войны и труда
Навощик, Ефремов, Булгаков
Первыми будут всегда!
На другой день из этого немудреного стишка даже песню сотворили и спели ее на утреннем разводе.
А примерно через неделю на первой полосе газеты «Правда» (!) под очередной сводкой Информбюро появилась крохотная заметочка о том, что на строительстве завода в Новосибирске трое каменщиков установили мировой рекорд кладки кирпича. Вот и все. Даже фамилии рабочих не были упомянуты.
Но в самом лагере торжества все-таки были. Навощика, Ефремова и Булгакова освободили в тот же день, когда они установили рекорд, тем более что срок у них подходил к концу.
Через несколько лет, уже после войны, на всю страну прославился новосибирский каменщик Максименко. Он тоже установил мировой рекорд на кладке кирпича. Максименко был вольнонаемный, свободный человек. А те трое, как ни говорите, были заключенными — взгляд на их достижение должен быть другим.
Я предан Новосибирску. Его нынешний облик создавался на моих глазах. И где-то в кварталах этого города оставил я капельки своего пота, слез и крови... Конечно, это никому не заметно, кроме меня. И никто не подозревает, что, проходя по улицам города, меня тянет сойти с тротуара на проезжую часть — шагать, как бывало, по мостовой. И что даже через полвека я все еще слышу хриплые окрики: «Подтянись! Шире шаг! Конвой стреляет без предупреждения!..»
Лопаты давно проржавели,
Тачки давно сожжены,
Серые чуни из корда
Сто раз позабыться должны.
А вот — ничего не забылось!
Я вечно на поле твоем,
Чкаловский испытательный
Маленький аэродром.
Я знаю, как там бывает
В мартовский гололед...
Земля моя дорогая —
Мой первый далекий взлет!